1
Максимов вылетел в другой район с расчетом возвратиться на базу незадолго перед отправлением в поход атомной лодки. Проводив Максимова, Дмитрий Ильич, озябший и усталый, вернулся на крейсер. В каюте горел свет. Крупнолицый старшина заканчивал проверку телевизора. Ему охотно помогал вестовой, застенчивый, молоденький матрос, умевший бесшумно двигаться и молниеносно справляться со своими обязанностями.
— Сопка Варничная будет передавать хороший концерт, — сообщил старшина, — сейчас проверю. — Он включил, покрутил тумблеры, дождался, пока отчетливо отпечатался рисунок сетки, вслушался в музыку, возникшую вместе с цифирью и рисками на экране.
— Если хотите, оставайтесь. Вместе послушаем концерт, — предложил Дмитрий Ильич.
— Нет, мы вам не будем мешать, — сказал старшина, — спасибо.
Концерт меньше всего интересовал Ушакова. На сердце было неспокойно. Хотя и удалось поговорить с Москвой, но жены дома не оказалось, редактор уехал на совещание. Заведующий отделом тоже куда-то спешил, обещал позвонить жене, «вдохнуть в нее бодрость». «Мы думали, что вы уже нырнули, а вы…» У них там все просто. Был бы Максимов, поднялся бы к нему, посидели, побеседовали бы, всегда находились общие темы.
Корабль покачивало. Динамик передавал команды. В бортовом иллюминаторе ничего кроме фиолетово-синеватой атмосферы. Организм еще не акклиматизировался, вяло протестовал. Лучше бы теперь сойти на берег, поселиться в гостинице. Так, пожалуй, и придется поступить. Принятое решение немного взбодрило. Теперь его ничто здесь не задерживало. К тому же, как и всякому корабельному гостю, ему не хотелось быть обузой.
Близко у борта прошел катер. Судя по звукам, его принимали у трапа. Вскоре послышались голоса, в дверь постучали. В каюте появились замполит и Белугин, политотдельский инструктор, добродушный, гражданского покроя офицер, знакомый Ушакову еще по прежним наездам на флот.
— Дмитрий Ильич, дорогой, за вами! — с порога возгласил Белугин.
— Куда, товарищ Белугин? — ответив на крепкое рукопожатие, спросил Ушаков.
— Неужто не екнуло? Туда, туда…
Белугин деловито распорядился, помог собрать вещи, приподнял громоздкий кожаный чемодан, покрутил пальцем возле виска, почмокал, вызвал вестового.
— Снесите, прошу, вещи на катер. — Белугин проследил за тем, как матрос одолел тяжелый кофр, и, глядя ему вслед, сказал: — Камнями, что ли, набиваете?
Ушакову пришлось объяснить: одежда, обувь, машинка, книги и многое, необходимое для дальнего путешествия.
— Зря набрали лишнего. Что вы, на «Куин-Мери»? Одежду вам выдадут. Книги читать некогда…
— В обычные командировки я беру ручной чемоданчик… — пробовал оправдаться Ушаков.
— Простите, пожалуйста, я не в качестве упрека, — остановил его Белугин, — просто исходя из собственного опыта. Кстати, о видах транспорта. На адмиральском дойдем только до пирса, а потом перегрузимся на ракетный катер, на попутный. На нем дойдем побыстрее…
Ракетный катер отошел от пирса и на небольшой скорости взял курс на выход за боновые заграждения. И только после того как на его траверзах оказались мигалки буев ворот заграждения, резко увеличил скорость, вырыв за собой глубокий овраг. Впереди предстояло несколько десятков миль, вначале вдоль побережья, а затем по Югубе, извилистому фиорду с базальтовыми берегами, круто падающими к урезу воды.
Командир катера — капитан-лейтенант. Ему около двадцати пяти. Ничего общего с морским волком. Юношески округлое лицо, несколько черточек у прихмуренных глаз, нарочито огрубленный голос. Занятый своим делом, он не обращал внимания на Ушакова.
На сферическом экране индикатора струились будто заснеженные волны, обрисовывались берега сложного ветвистого рисунка. Внутри катер похож на кабину космического корабля, где человек в скафандре (его напоминал шлемофон) подчинял своей воле колдовскую силу автоматов.
Командир катера не впервой ходил по лабиринтам губы. Как и всегда, при первом заходе в Югубу вместе с ним на борту находился командир соединения. Это было сравнительно давно. Потом появился опыт, свой острый глаз и, если хотите, нюх. Помогли также те, кто самоотверженно, с незаметным героизмом составил карты. В лоции — этой настольной для моряка удивительной книге — фраза за фразой прочитываются море и приметные знаки побережья, разветвления губ, рукавов, их протяженность, глубины, крутизна склонов, рельеф дна, ориентиры, течения, скалы и банки, лед, осыхающие отмели, морены, растительность берега…
Белугин жадно раздувал ноздри своего маленького носика, забавно шевелил верхней губой и предавался восхищению. И раньше Ушаков замечал в нем этакую вдохновенную сентиментальность по отношению к морю и избранной им профессии. Ему под сорок пять. Для капитана второго ранга возраст солидный. Белугина «крутили с флота на флот по часовой стрелке», и теперь, должно быть, придется якоря бросать в Заполярье. Если в Мурманске не обнадежат жильем, переедет в Калугу, там родные жены. «Я не ропщу, — покрикивал на ухо Белугин, — флот обожаю. Если вновь начинать с комсомольца, куда — только на флот! Не подумайте, что я вынашиваю демобилизационные настроения. Но уже в сердечко раза два кольнуло, Дмитрий Ильич».
Мимо проносились суровые скалы Югубы. Казалось, природа миллионы лет тесала и шлифовала базальты, вычерчивала и размечала при помощи ветров и волн, выкручивала такие коленца, что сам черт голову сломит, не протиснется. Вот прямо, глаза зажмуривай, скала, на нее несется кораблик с безумной скоростью, еще миг — и в лепешку, но — нет, нырнул в щель, выскочил в чащу, вскипятил бурун своими винтами и помчался в ореоле сиво-белых стеклянистых брызг.
— Видите, — Белугин толкнул локтем Ушакова, — створы! Юганга!
2
Мгновенно оборвавшийся рев вернул слух к другим звукам — замирающему шипению и шелесту волны. Если «продуться», как после снижения самолета, возникают и выстраиваются как бы умиротворенные шумы. Двигатель выключен, винты заканчивают вращение по инерции. Бледный пирс невесомо колышется над черной водой.
Командир снимает шлемофон и двумя руками натягивает ушанку. Черточки возле глаз расходятся, появляется слабая улыбка: «Вы уж извините меня, не удосужился с вниманием и почтением». Скрипнули кранцы левого борта. Заводятся и закрепляются швартовы. Прилив достиг крайней точки, и сходня ложится с борта на пирс строго по горизонтали.
На пирсе майор и вооруженные матросы. Белугина знают, а все же и ему приходится предъявить документ. После проверки майор еще раз козыряет:
— Поздравляю с приходом!
— Спасибо, товарищ майор. — Ушаков зябко ежится, поправляет шарф. Напряжение прошло, тело расслаблено, хочется пить. Жажду легко утолить — иней повсюду. Под электрическим светом каждая хрупкая иголочка играет всеми своими гранями.
Они стоят на причале, а дальше вверх — огни, как и в любом поселке. Там и здесь карабкаются дома. Поближе к воде, по всей вероятности, службы. Угадываются ошвартованные подлодки. За ними — мачты и опять светлячки. Пока Белугин договаривается о жилье, Дмитрий Ильич оценивает место. Действительно, выбрано ловко. Человек высадился здесь не со взрывчаткой и киркой, а с теодолитом. Ему не приходилось расчищать или создавать укрытия. Природа заранее позаботилась о многом. Человеку оставалось только п р и в я з а т ь к месту казармы, жилые дома, мастерские, склады боеприпасов, вбить сваи причалов.
На пирс по трапу спускается офицер в черной меховой куртке. Движения неторопливы, руки в карманах. Заметив его, Белугин оставляет майора, быстро идет навстречу, раскрывает объятия.
— Юрий! — он тискает его, шумно дышит, целует в щеку. — Знакомьтесь, Дмитрий Ильич! Вот вам и знаменитый Лезгинцев!
Лезгинцев останавливает Белугина:
— Хватит! Любишь ты заниматься рекламой. — У Лезгинцева низкий, неторопливый голос, глаза густо-черные, лицо сухощавое, смугловатое, как у южан. В жестах ничего лишнего — скупо, размеренно. — Я хочу спросить — где обещанное?
— Привез! Как же, Юрий? — Белугин покричал на катер, и спустя несколько минут матрос вынес оттуда корзинку. — Первоклассный бумажный ранет. — Белугин передал корзину Лезгинцеву. — Крымский. Каждое яблочко в бумажке. Сверху стружка и газеты. Свежие газеты! Сам проследил. Прошлый раз, помнишь, мандарины. Морозец за сорок, и застучали в ящике мандарины.
— Пока суть да дело, приглашаю к себе на чаек, Белугин, — сказал Лезгинцев.
Лезгинцев, по-видимому, знал цель приезда Ушакова и потому ни о чем его не расспрашивал. Подхватив тяжелую корзину левой рукой, он быстро, словно по корабельному трапу, поднимался по крутой лестнице, ведущей от пирса к постройкам, расположенным по прибрежному гребню. Движения Лезгинцева были энергичны, дыхание ровное, и, как позже припоминал Дмитрий Ильич, никаких признаков будущей болезни не обнаруживалось. Если идти по пути отдаленных ассоциаций, Лезгинцев походил на старого друга Дмитрия Ильича, известного теперь каждому, — Николая Сипягина. Немногословный, внешне грубоватый, без всяких попыток понравиться, берите, мол, меня таким, каков я есть.
На площадке, куда выводила лестница, Лезгинцев задержался, подождал Белугина, трудно одолевавшего подъем.
— Вы переночуете, пожалуй, у нас, — предложил он Ушакову, — гостиница не ахти какая резиденция. Белугин, чего ты там? Сейчас скажет: ботинок расшнуровался. — Лезгинцев улыбнулся краешком губ, по-сипягински.
И в самом деле снизу послышалось:
— Сейчас… Ботинок расшнуровался…
— Слышите? — Лезгинцев подал руку, но Белугин отверг всякую помощь, хотя его мучила одышка, и потребовал продолжать путь. За площадкой снова начинался подъем по заскольженному асфальту. Вдоль улицы поднимались твердые сугробы со следами недавней бульдозерной расчистки.
— Яблоки… — Белугин похрипывал у самого уха. — Кто-то пустил слух — выгоняют радиацию. Чепуховина явная, но утешает. Позвонил Юрий — привези яблок. Пожалуйста! Попался бумажный ранет. Из Мурманска на «Кировабаде» завезли. Жена приказывает: «Возьми кило пять». Взял целиком ящик.
Белугин крепче уцепился за своего спутника.
— Шут их дери, эти полярные поселения. В гагару превращаешься. Помотаешься туда-сюда — и до пенсии не дотянешь. Ты что, квартиру переменил, Юрий?
— Зачем я буду менять? — отозвался Лезгинцев. — Видишь, третий этаж? Узнаешь? Вон мои окна.
— Теперь узнаю. Аптеки только раньше будто бы не было.
— Недавно открыли.
К дому вела пробитая в сугробах тропка. Во дворе виднелись детские качели, горка и заметенные до верхушек низенькие деревца.
Лезгинцев вошел в подъезд, отряхнулся.
После мороза здесь было жарко. Лифта не полагалось. Внутри дом ничем не отличался от привычных московских. Такие же коричневые двери с номерами, половички, почтовые синие ящики, тусклые лампочки и источавшие сухое тепло калориферы. На площадке второго этажа обнималась парочка. Девушка прикрыла лицо варежкой, молодой офицер вытянулся в положении «смирно», пропуская старших по званию.
— Чудак, — бормотнул Белугин, — сконфузился. Мы, старые пеньки, только позавидовать ему можем. Эх, было времечко!.. Кстати, Дмитрий Ильич, сейчас вы узрите чудо природы. Танечка. Янтарная штучка. Смуглянка-молдаванка…
Лезгинцев позвонил. Из квартиры отозвался женский голос, и на площадку выскочила молодая женщина, шумная, приветливая, с резковатым голосом. Дмитрий Ильич привык к своей жене, спокойной, тихой, и не выносил крикливых, суматошных женщин. Предубеждение его помогла в какой-то мере рассеять сама хозяйка. В ее шумливой говорливости не было фальши, все получалось искренне. И притом невольно покоряла ее внешность. Яркая брюнетка. Алые губы, блестящие глаза — такие называют агатовыми. Несколько восточный нос не портил ее и не лишал женственности. Во всяком случае, Дмитрий Ильич не мог бы предположить, что в заброшенной на край света Юганге могут оказаться такие красавицы.
— Замечательно! Для меня большая радость! — восклицала хозяйка. — Ничего! Снег для влажности! Я люблю запах снега! Белугин, вы продолжаете отлично сохраняться… Нет, нет! Целовать даже в щечку не разрешаю. От вас всегда разит чесноком.
— Помилуйте, Татьяна Федоровна, — Белугин сиял от удовольствия, — зато полностью исключаю цингу. — Он разделся, пригладил редкие волосы ладошками, развернул чистый платок и вытер себе лицо. — Познакомьтесь, моя прелесть! — Он с шутливой церемонностью представил Ушакова: — Вообразите, доброволец. В это время года!
Дмитрий Ильич задержал протянутую руку, поклонился, пристально вгляделся в сияющие глаза хозяйки, увидел синеватые белки, заметил дрогнувшие ресницы и резкие морщинки у губ. «И у нее не все просто и безоблачно», — подумал он. Эти морщинки и пробежавшая по лицу гримаса страдания еще больше примирили его с нею.
— Хорошо, что добровольно, хорошо, что зимою, хорошо, что сразу к нам. — Татьяна Федоровна выдернула руку, и ее голос стал суше: — Если вы нарушаете правила, тоже неплохо. Я, к примеру, тоже делаю все наоборот. Я против зазубренных истин, унылой мудрости… — Она не продолжила, поймав предостерегающий, холодный, взгляд мужа. — Если бы я знала немного пораньше, устроила бы пельмени. Вы сибиряк, Дмитрий Ильич?
— Нет, Татьяна Федоровна.
— Беляши? Уралец?
— И не оттуда.
— Галушки? Вареники?
— Русак. Чистопородный до третьего колена. Дальше не знаю.
— Ну ладно, мойте руки, — приказала она. — Юра, предложи свои оленьи шлепанцы.
Она принялась накрывать на стол, все — в вихре, со звоном.
— Я та́ю от восторга, Танечка, — Белугин умильно сложил на груди пухлые руки, — фантастика! Танечка, если бы вы знали, сразу после шума и грома, мороза и снега — попасть сюда!.. Дмитрий Ильич, как это называется — погрузиться в нирвану?
— Идите и вы мыть руки. Нирваны не будет. За яблоки спасибо. Если только они не превратились в мандарины…
— Помилуйте! Все предусмотрено. Утеплены на самую низкую ртуть. Танечка, не найдется вторых шлепанцев? Дмитрий Ильич, вам идут оленьи шлепанцы, иначе я попросил бы вас с ними расстаться.
Ушаков впервые попал на базу атомных лодок, и независимо от тех или иных обстоятельств его внимание привлекала каждая мелочь. Ну, хотя бы аптека. Проходя мимо нее, он видел такие же стекла, как везде, голубоватый свет внутри и сонную девушку, сидевшую на жестком диване. Дома такие же, обычной архитектуры. Их и проектировали, наверное, все в том же Ленинграде, где проектировали Ангарск и другие новые города. Если бы вместо вот такой квартиры, будто перенесенной из Кузьминок, его привели в подземный каземат, меньше бы удивило. В общем, не мог Дмитрий Ильич уловить черты необычного. И это не разочаровывало, а успокаивало, вводило в знакомую колею. Хозяин дома помогает жене, приносит кастрюлю с кипятком, перемывает бокалы и рюмки. Квартира из двух комнат, с невысокими потолками, стандартной мебелью, телевизором, радиолой; на фабричном ковре, на стене — дарственные вещи с пластинками: два охотничьих ружья, бинокль, кортик. На полах несколько шкур нерпы.
Из ванны появился Белугин — густо несет шипром. Маленький его нос приподнят, он оживлен. Белугин всячески подчеркивает, что он здесь свой человек.
— Превосходно, Юрий! — похваливает он. — Люблю хорошую чайную посуду, но, если откровенно, предпочитаю винную и…
— Водки нет! — хозяйка не дает ему докончить. — Есть поблагородней напиток. — Татьяна Федоровна извлекла из книжного шкафа бутылку грузинского коньяка «Греми». — Кроме лимона предложу изумительную заполярную закуску.
— Зубатка? — попробовал угадать Белугин.
— У вас, Белугин, слишком скромное воображение…
— Умоляю, Танечка, что же, что же? Ягель, лишайники, окорок белого медведя? — Белугин продолжал дурачиться.
За окнами зашумела метель. С моря донеслись какие-то сигналы. Ветер усиливался. Ушакову казалось, что он слышит гул прибоя. Организм полностью пришел в себя, по телу разливалась лень от тепла, устойчивой «палубы» и всех этих мирных, убаюкивающих разговоров. В оленьих туфлях приятно отдыхали ноги. На столе появились запеченная картошка, бутылки джермука, и, наконец, Танечка весьма торжественно пожаловала с обещанной «изумительной заполярной закуской». На металлическом блюде она внесла кольскую семгу. Королевскую рыбу, выловленную в дикой, первобытной реке, малосольную семгу, в ее серебристом мешке, с розовым мясом, источающим нежнейший янтарный жирок, тающую во рту.
— Танечка, ничем другим вы не могли бы доказать свою гениальность! — восхищался Белугин, принимаясь за разделку рыбы. — Такую семгу перевозили на санях к столу Мономаха и Грозного! В сочетании с «Греми» — невероятно!
— Хватит тебе, Белугин, — остановил его Лезгинцев. — Соловья баснями не кормят. Татьяна, пора заканчивать подготовку. Дмитрий Ильич, занимайте место.
«Нет вечной ночи, есть женщина — Танечка Лезгинцева, — размышлял Дмитрий Ильич. — Красавица? Нет. Однако такие женщины навсегда остаются в памяти. В таких влюбляются либо сразу, либо никогда».
Белугин называл ее ослепительной: «Хочется зажмуриться!» Вулканические женщины никогда не бывают хорошими женами. Любители острых ощущений могли бы отыскать в Танечке Лезгинцевой свой идеал. Внешне она цыганка. Серебряные серьги полумесяцами не случайно оказались в ее ушах. Такая женщина зря не навешает на себя побрякушки. Старинные плоские серьги шли к ее волосам, к ее матовой, таборной коже.
Она родилась на юге, в Молдавии. Училась в Ленинграде. Вышла замуж за Лезгинцева, окончившего училище и уезжавшего на службу в Заполярье. По ее признанию, она терпеть не могла невысоких и внешне неприметных мужчин.
В конце ужина Белугин разоткровенничался, пользуясь отсутствием хозяев, ушедших готовить кофе.
— Татьяна — женщина-люкс, Юрий — пассажир жестких вагонов. В конце концов у них кончится не просто разрывом, а трагедией. Поэтому мы следим за этой пироксилиновой парой. Только учтите, она располагает достаточным тактом, чтобы не компрометировать мужа. Если ему плохо или что грозит, она горой встает за него. Его попробовали после ледового похода списать на берег, как бы для обмена опытом. Глаза начальству выцарапала. Увезла на Рижское взморье на два месяца, приехали — не узнать Юрку. И все же она его взъерошивает… Вы заметили, как внезапно возникают между ними перебранки? Стоило ей распространиться о приготовлении вот этого невзрачного пудинга, как он ее оборвал… — Белугин оглянулся на кухонную дверь, откуда доходили повышенные голоса и запах кофе. — Иногда ничего, вроде мир и покой, а потом взрыв… Лезгинцев тоже не тюфячок, на нем не выспишься… Она его злит. Зачем она сменила платье на прозрачную кофточку и короткую юбку? Заметили, когда она крутится, юбчонка взлетает повыше коленок… А ножки у нее… Зрелая, я вам доложу, темпераментная самочка. Для Юганги — белая ворона она…
3
Только первую ночь в Юганге Дмитрий Ильич провел у Лезгинцева. Белугин зашел за ним рано поутру и увел в гостиницу.
— Не будем стеснять хозяев. Майор определил комнату в гостинице, назовем ее так. Один этаж жилого дома выделен для приезжающих. Есть удобства первой необходимости, душ и кипяток из титана. Комендант, татарка-молодушка, при желании обучит вас всем бранным словам, изобретенным до и после Магомета.
Кругом белым-бело после вчерашней метели. Дома лепились по склонам. Светильники на столбах-удилищах несколько разгоняли сумеречность полярного утра. На улицах почти не было людей. Встретилось несколько офицеров и две-три женщины. Магазины еще были закрыты. Слышался рокот снегоочистителей. В разрывах кварталов угадывалось море.
— Не устали, Дмитрий Ильич? Нагрузка для слабой сердечной мышцы, прямо скажем, тяжелая.
— У меня хорошее сердце.
— Одобряю и завидую. Я похвалиться не могу, — откровенничал Белугин с мучительной улыбкой, — хозяйство подносилось. Посылали сюда, признался Максимову. А он сказал: «Езжайте, иначе застрянете в звании. А сердце что? Где ему болеть — какая разница. Только не афишируйте свое сердце».
Миновали еще одну короткую улицу — имени академика Вавилова. За ней — переулок Тюлений, упершийся в тупик — глухую высокую стену. Проходным двором, в снегах, почти достигавших человеческого роста, вышли к нужному месту.
— Начальство прибывает морем, — сообщил Белугин, — инженерия тоже. Я вчера прикинул и решил изолировать вас…
— Изолировать?
— От этой дамочки. Чтобы знали — ревнив Юрий Петрович. Вы могли и не обратить внимания, а я наблюдал. Как он за вами следил! Стоило локотку ее к вашей руке приблизиться… еще бы на полсантиметра — и осложнения…
Дмитрию Ильичу не нравился игривый тон Белугина, подмигивания и подхихикивания, которыми он сопровождал свои объяснения. Оборвать его было неудобно. Поднимаясь по лестнице, Белугин назвал Лезгинцева «Отелло в сто лошадиных сил». Не хотелось говорить на скабрезные темы. Почувствовав холодок, Белугин забеспокоился, переменил тему, убрал из своего лексикона дурашливые, жаргонные словечки.
В скромном номере стояла железная койка с казарменной заправкой одеяла и тощей подушкой. Окно выходило на залив; кораблей не было видно, а только высо́ты и часть бухты, угадываемой по колебаниям подсвеченной темной воды.
— Чемодан ваш принесли, — сказал Белугин. — Тяжеленек…
Дмитрий Ильич присел на корточки, вытащил из чемодана машинку в кожаном футляре, бумагу, ножницы, флакон канцелярского клея.
Костюм и пижаму повесил в славянский шкаф, откуда разило рыбой. На дне чемодана лежали про запас два плоских флакона польской водки. Поразмыслив, Дмитрий Ильич решил запасы приберечь, присел к столу, открыл машинку, попробовал постучать.
— И клей во́зите. — Белугин поболтал в кулаке бутылочку, посмотрел на свет.
— Привычка. Глупо, конечно… И бумагу вожу…
— Бумагу правильно. Не везде такую добудешь. — Пощупал, вздохнул: — Прекрасная у вас профессия. Взял чистый лист, нацарапал, сыграл на этой вот клавиатуре — и гони монету… — Он поднялся, поглядел на часы. — В сутки, кажется, рупь. Документы не сдавайте. Уплатите перед уходом. Да, насчет харчей. В офицерской. Где? В обед я сам забегу. Вместе похарчимся… Если что надо, покличьте молодушку. До свидания.
«Молодушка», рыхлая татарка с мощнейшими чреслами, молча принесла чайник с кипятком и заварку.
— Если будешь молоко, кефир, пирожки, позови, схожу в ка́фе.
— Спасибо.
— Начальник приказал, ему говори спасибо. — «Молодушка» ушла в полнейшем равнодушии к новому постояльцу.
Отыскались пачка сахара, овсяное печенье. Чай согрел, и настроение стало получше. В новом городе всегда хочется побродить. Здесь же эта возможность пока исключена. Не с кем перекинуться словом, гостиница пуста. Оставалось одно — писать. Хотя и писать можно не всякое.
На столе появилась фирменная записная книжка «Промсырьеимпорта», обычно торжественно даруемая ему под каждый Новый год его старым другом, работавшим во Внешторге.
Неделя — ни одной записи. Пустые страницы от самой Москвы до Юганги. Не все доверишь бумаге.
Дмитрий Ильич обвел кружочками «пустые» числа в календаре, впервые обратил внимание на рекламируемые «Промсырьеимпортом» экспортируемые товары и предметы его импорта: чугун и ферросплавы, слябы и штрипсы, балки и швеллеры, высококачественные стали, трубы стальные и чугунные, баллоны стальные для газов, рельсы, гвозди, гайки, цепи, стальную ленту и проволоку, трос, ленту биметаллическую…
«Вот так, Петя, — думал он о своем московском друге, — ишь, сколько тащит товаров за рубеж. А сам ни разу не побывал у прокатного стана. Неведомо ему, как достаются слябы и штрипсы. Зато спокоен. Сидит в своей конторе. Закончил рабочий день, щелкнул ключом — и в вестибюль. Подождал. Женушка работает в другом внешторговском отделе — под ручку и на Калужскую, по пути — в магазин. В квартире стойкий уют. Не тянет тебя, Петя, под лед в стальной баллон, не таскаешь «карандаш», подсчитывающий будущее белокровие. Если лопнет сляб или штрипс, Лезгинцев отправит всех к праотцам, а Петя будет торговать с иноземьем. Помянет когда-никогда Митьку: «Говорил же ему, дурню, не послушал».
Единственное спасение от дурных мыслей — дать храпака. Растолкал его Белугин — пора обедать.
Дмитрий Ильич был рад Белугину. Одеваясь, постарался расспросить о своем расписании. Догадывался: за все отвечал Белугин как прикомандированный к нему.
Выяснилось, свидание с командиром лодки Волошиным придется отложить денька на два в связи с приездом высокого начальства. Приглашал к себе начальник политотдела Голояд.
Белугин с самой лучшей стороны описал Волошина, назвал его одним из наиболее эрудированных, смело открывающим первопуток. Прочил ему большое будущее и считал его одним из лучших командиров атомных кораблей.
— Если говорить вполне откровенно, завидую Волошиным, — признался Белугин. — Мы доводили старый век, они открывают новый и взлетают, — Белугин даже взмахнул своими короткими руками, — и притом, учтите, крылья у всех молодые, крепкие, ни одного перышка не выпало. У нас отличнейший вырос молодняк, Дмитрий Ильич. Иные склонны побрюзжать, оборотиться к старым временам, там поискать и более высокие принципы, и более надежные идеалы. Чепуха! Никто не отрицает, было, было, сработали отлично, но и теперь не дурачки расписываются в приемо-сдаточной ведомости. Им только нужно доверять полностью, верить, не подведут.
В офицерской столовой в большинстве молодежь, подтянутые, чистые, с хорошими манерами. Внешне — полностью деловые люди. Лица свежие, глаза веселые. Этим не приходилось воевать. Их психика не надломлена и не загружена тяжелыми воспоминаниями. Война для них — в рассказах, документах, мемуарах и традициях. Кое у кого орденские планки, сомнений не было — за мирные походы.
Спиной к ним сидел молодой лысый капитан-лейтенант. За столиком, у стены, где висела написанная маслом картина, изображавшая подводную лодку среди молочнопенных валов, беседовали старшие лейтенанты — обсуждали книжку Джорджа Стила о походе к полюсу подо льдами Канадского архипелага.
— Американцев, видите ли, знают, а имена наших, если и пробиваются на поверхность общественного мнения… — Белугин безнадежно отмахнулся, — так уж официально, сухо, без всякой романтики. Будто дрова наши ребята колют или колбасы начиняют…
— Надо открывать имена наших? — спросил Ушаков.
Белугин вытер губы салфеткой.
— Рановато.
— Почему?
— Почему, почему… Вы словно ребенок. Охотиться начнут.
— За тигром охотятся, а он остается тигром.
— Ах, вы святой человек! Дисциплина начинается с организации собственной мысли. Если у тебя мысли не по ранжиру, шеренгу не выстроишь. Дисциплина — фактор. Без этого может получиться, к примеру сказать, фильм «Оптимистическая трагедия», но флот не получится.
— Только лишь флот?
— Я не отделяю от общевойскового. Только на корабле дисциплина приобретает еще и дополнительные качества.
— Самодисциплина?
— И так можно назвать. — Белугин подумал, поднял брови. На лоб набежали морщины. — Вернее назвать — братство. Особенно на подлодках. Гляди в оба и не теряй дыхание товарища. Все вот так! — он сцепил пальцы рук. — И за страх — каждому на дно неохота, — и за совесть, она была, есть и будет как непременный духовный атрибут. Сама обстановка взаимной ответственности исключает недобросовестность.
— А слабые духом?
— Лишь бы делал свое дело. Храбрый и сильный духом тот, кто ведет себя на боевом посту так, как нужно.
Столовая постепенно опустела. Из кухни было слышно, что моют посуду. Официантки покрывали столы свежими скатертями. За окнами по-прежнему держались сумерки. Не хотелось выходить на мороз. Белугин попросил еще по стакану компота, приготовился к продолжению беседы. Его интересовала сама методика. Как они, писучие, подбираются к материалу? Есть ли и здесь, какая-то тайна? Как и многие из бывалых людей на грани почетной отставки, Белугин думал и сам «заняться писаниной». С одной стороны, все будто бы легче легкого. Поизучай, побеседуй, возьми на карандаш то, другое — вот и слепил. С другой стороны, подстерегала неведомая коварная сила — не движется перо в нужном направлении, как не издевайся над своим мозгом. И мыслей вроде бы много, целые рои, и случаев счесть не пересчесть, и эпизодов невпроворот, а положить их на бумагу невозможно. Получается чепухенция, самому читать стыдно.
Ушаков казался ему ординарным человеком. Ничем особым не блещет. Почти ничего из того, что написано им, Белугин не читал исключительно из-за своей занятости. Он не успевал проглядывать официальные бумаги с указаниями, предписаниями. Их нужно исполнять, «претворять в жизнь». Текучка полностью выматывала его силы, и, добираясь до койки, он засыпал мертвецки,-вскакивал как ужаленный при звоне будильника. Другие играли в преферанс, в кинг, а ему и этого не удавалось…
Начальник политотдела просил прийти в шестнадцать. Оставалось свободное время. Из столовой вернулись в гостиницу. Белугин, испросив разрешения «вытянуться», полчаса повалялся на койке, затребовал чаю, принялся за него, весьма довольный таким времяпрепровождением. Он пил не спеша, с удовольствием.
Ему было приятно отвечать на вопросы, проявлять свою осведомленность, хотя из-за осторожности он нигде запретной черты не преступал. Как добиваемся результатов в подготовке команд на атомных лодках? Селекцией? Назовем проще — отбором. Люди проходят длительную подготовку на действительной установке, на тренажерах. Каждому удается не только услышать, но сто раз увидеть, прощупать собственными руками все то, с чем придется иметь дело на корабле. Эксплуатация, уменье исправить повреждения, помехи достигаются не в день и не в неделю.
Ушаков попросил оставить технику и перейти в область познания человеческого материала.
— Готовы ли наши люди к овладению всеми «тумблерами» нового века? Полностью ли осознают они свою ответственность в затеянном турнире? — Дмитрий Ильич начинал горячиться. Его раздражало спокойное, менторское течение мысли своего собеседника, желание прихвастнуть сведениями, почерпнутыми из литературы. — Имейте в виду, я читал в той же книжонке, что и вы, о бассейне в Арко, куда погрузили отработанные стержни. Я могу поверить в то, что радиоактивные отходы опасны на несколько тысяч лет, а вот как это воспринимает колхозник из Тамбовской области, призванный на флот, не дрогнет ли бывший десятиклассник из Ростова, окончивший училище и приставленный в качестве стража к атомному чудовищу? Мы же доверяем молодежи не панели, не коктейль-холлы, а будущее государства, всего мира. Слишком высокие категории, но они существуют. От этого не уйти. Не скрыться. Как бы ни иронизировали кривогубые критики, мы вынуждены писать не об эротоманах, не о переживаниях малокровного неудачника, а о том, что может ударить по всем, чистым и нечистым, если раскрутится пружинка. От овладения фантастикой зависит наше реальное существование. Я пойду на атомный корабль не для того, чтобы покататься и потом повосторгаться. Меня, повторяю, интересует человек. Меня интересует Лезгинцев, не «король параметров», а живой человек, подверженный даже той самой коррозии семейной жизни, о которой мы уже говорили с вами.
— Чего вы горячитесь? Что вы ищете? — Белугин потер лоб, отодвинулся.
— Духовные качества.
— То есть? — Брови взлетели кверху.
— Улучшаются?
— Где?
— Там! — постучал по полу. — Под водой, черт возьми!
— Само собой разумеется. — Белугин помолчал, собрался с мыслями. — Там кристально. Все земные глупости — по нулю. Все земные страсти уходят, стоит отдать последний швартов. Такое не всюду сыщешь. Ячейка коммунизма. Сама обстановка заставляет быть кристально чистым. А коллектив? А чувство товарищества? Ответственности? Как ни в одной профессии!
— А если взять космонавтику?
— Что космонавт? — Белугин отмахнулся. — Самый трудный момент, когда его выпалят. Перегрузка. Признаю. Меня, к примеру, после такого выстрела можно было бы испытывать только как труп. Преклоняюсь перед физически натренированными качествами, перед его психикой. А дальше? Следят с земли, с морей, с океанов. В случае чего, поправят. А у наших? Ни одного дяди близко нетути, товарищ Ушаков! Пехота держится за землю.
— О нет! Я с вами не согласен!
— Если бы с каждым соглашались, кто бы вы были? Соглашатель? — Белугин коротко посмеялся, поглядел на часы. — Посмотрим, как вы запоете в своей субмарине, уважаемый. Нам пора к Голояду.
4
Мороз давал знать о себе. Под ногами будто скрипела резина. От инея набухли провода. Столбы фонарей обросли щетиной. Карликовые деревца были похожи на белых ежей. Испарения теплой ветви Гольфстрима притягивались, как магнитом, к любым предметам и замораживались. Феерическая картина из «Снегурочки» по-театральному освещалась негаснущими электрическими огнями.
Пришлось посторониться, чтобы пропустить грузовые вездеходы, наполнившие улицу лязгом гусениц и отработанным газом. Из-под траков вылетали снопики искр. Вездеходы были крепко нагружены тяжелым провиантом, как называют муку, крупы, сахар. Из кабинки высунулась голова в треухе, пар вырвался изо рта, человек что-то прокричал Белугину, и тот ответил приветствием.
Белугин пропустил второй вездеход.
— Волошин набивает свои норы, как хомяк. Скажи ему — где-то есть хомуты, и хомуты потянет. Интендант у него старательный, но робкий. Волошин хотя занят высокими материями, но и о гречневой каше не забывает. А Гневушев знает — война или мир, а жрать надо. — Белугин забрякал озябшими губами, закашлялся. — Боюсь за свои бронхи.
Здание политотдела прилепилось на обрыве. Внизу, у скал, отекших наледью, вяло пошатывалось море. Поднимался пар и, не добираясь до верха, застывал. Скальные породы обрастали бородищами.
Виднелся как бы поднятый отливом причал. Возле него угадывались контуры подводного ракетоносца. Дальше, словно китовьи спины, торпедные океанские субмарины. Даже они казались маленькими и робкими в сравнении с ракетным гигантом.
Как и в любой канцелярии, в политотделе занимались бумагами. Спроси того или иного — ответит: за каждой бумагой — человек. Ближе к форточке, куда тянулся табачный дым, стучала машинистка, то и дело прикасаясь к ключицам, будто бы поправляя янтарное ожерелье. По-видимому, она не выносила табака, а ожерелье скрывало розоватый шрам после операции щитовидки.
Эти незначительные детали бросились в глаза Ушакову. И здесь все было обычно. Даже где-то он видел такого же длинноногого человека с большим ртом и влажными губами, рассказывающего что-то смешное для самого рассказчика, остальные слушали его хмуро. В каждой конторе найдется такой бодрый анекдотист, смертельно надоедавший своим сослуживцам.
У кабинета начальника политотдела дожидались приема три офицера, быстро вскочившие при появлении Белугина. В их глазах отразилась тоска. Внеочередные посетители безусловно заставят их посидеть у порога.
Капитан первого ранга Голояд вышел навстречу, подал руку, пригласил сесть. Отчетливые морщины, падающие от крыльев тонкого носа до самого подбородка, и седина, обелившая низко спущенные виски и верхушку курчавого чуба, делали его гораздо старше. А ему-то, по словам Белугина, только-только стукнуло тридцать шесть.
«Перспективный офицер, — заранее предупредил Белугин, — побывал подо льдами, не раз купался в тропических течениях. Был на карибском кризисе. Не дальше мили ему до контр-адмирала».
— Минуточку, здесь недалече Куприянов, просил известить. — Голояд вызвал нужный номер, попросил зайти Куприянова.
Строго очерченный профиль и высоко зачесанный чубчик жестких волос удлиняли лицо Голояда, делали его строже и малодоступней. Впечатление усиливалось от твердого рта и пристальных, неулыбчивых глаз с холодноватой голубизной.
Голояд не запугивал Ушакова трудностями похода, рассуждал обо всем, как о самом обычном деле. Ему самому пришлось участвовать в дальних походах. «Попадал и в передряги. Иней-то не зря обсыпал чуприну, — сказал он с хмурой улыбкой. — Теперь полегче, дело освоено».
Куприянов пришел минут через пятнадцать после вызова, радушно поздоровался с Ушаковым, пригладил волосы, присел напротив Белугина в тонконогое креслице и не переставал улыбаться.
С его приходом будто посветлело в комнате. С лица Голояда сошла озабоченность, и глаза потеплели.
— Прошу извинить, Дмитрий Ильич, не мог к вам вырваться… — начал Куприянов.
— Ничего, — успокоил его Голояд, — попрошу вас познакомить товарища Ушакова с Волошиным и с остальными. — Осмотрел Ушакова. — Надо, конечно, переодеть, указание получено. Как с бытом?
— Пока в гостинице, — сказал Белугин.
— Ну что ж, неплохо. Посвободней там, пока освоитесь. А потом уже на общих основаниях, Дмитрий Ильич.
Строго деловая часть была окончена. Куприянов попросил разрешения закурить.
— С завтрашнего утра бросаю, товарищ капитан первого ранга, — пообещал он в ответ на упрек Голояда. — Привез большой запас леденцов…
— Ладно, посмотрим, — сказал Голояд. — Возможно, у вас, товарищ Ушаков, имеются ко мне вопросы?
Он не переставал следить за Ушаковым, изучая его. Внешний вид журналиста понравился ему. Голояд не любил юрких и всезнающих корреспондентов, наезжавших на Север. Мерзкими он считал тон превосходства, манеру ерничества, снисходительного похлопывания по плечу. Голояду, возможно, не везло. Поэтому и нынешнего гостя, несмотря на добрую характеристику Куприянова, встретил вначале официально. Постепенно подобрел, охотно удовлетворил любопытство Дмитрия Ильича, тем более что его интересовали общие вопросы. Как говорится, в сейф он не лез и глубоко в карман не забирался.
— Вы правы, современный подводный флот все больше и больше беспокоят глубины. — Голояд энергично подошел к карте, занимавшей всю стену, сверху донизу. — Обратите внимание на окраску. В самых удобных местах, где надо пройти в Атлантический океан, мелководье. Господь бог при сотворении мира не догадался расчистить днища. Здесь барьер, окуней ловить можно, а нам? Сюда? Тоже не сунься. — Он сокрушенно покачал головой и, обратившись к Ледовитому океану, любовно огладил его пятерней. — Вот тут раздолье. Наш батюшка. И глубины и ледок — все пригодится…
— Соседи тоже им интересуются, — сказал Ушаков, — наполовину нашенский, наполовину не наш…
Голояд выслушал дальнейшие его соображения с вниманием, против чего-то возражал жестами, с чем-то соглашался. Особенно пришлись по вкусу рассуждения о значении ударно-авианосных сил Соединенных Штатов и реальных возможностях их локализации.
— Авиация — да! — воскликнул он. — Великое дело авиация. Вы правы, против перемещающихся точек нужны только такие же, воздушные или космические, средства. Пусть не сетуют американцы, мы наблюдаем за ними. Они развивают наступательное оружие, не жалея денег. Страна у них не бедненькая — индустрия дай господи! Они умеют строить корабли. У них отличные авианосцы. Представьте, лишь в один атомный «Энтерпрайз» они заложили четыреста пятьдесят миллионов долларов. Если по золотому эквиваленту — четыреста пятьдесят тонн золота. Сколько надо кожаных штанов изорвать, чтобы намыть на клондайках такую гору!
Белугин слушал полузакрыв глаза. На лице его иногда бродила блаженная улыбка. Он не думал об «Энтерпрайзах», об американской промышленности, а спокойно переваривал флотский борщ и отбивную котлету. Ему даже вздремнуть захотелось. Только присутствие старшего по званию удерживало его от решительного шага к послеобеденному отдыху.
Когда собеседники заспорили о достоинствах и недостатках «Поларисов», о мощности новых ракет — «Посейдонов», о числе американских атомных подлодок, Белугин запротестовал:
— Разрешите мне внести предложение, товарищ капитан первого ранга? Перенесем собрание на другое число. Ничто не изменится ни в ту, ни в другую сторону, будете или не будете вы спорить… Если по-деловому, никто не сумеет выяснить дебет-кредит. Они путают нас, мы их путаем…
— Добро. — Голояд обратился к Ушакову: — А насчет Тихого могу сказать лишь одно. Там есть где развернуться. Ни одного аппендикса, ни одной мышеловки вроде Беринга. Ну, у них своя епархия… Прошу извинить, до скорого свидания.
Все трое — Ушаков, Куприянов и Белугин — вышли вместе…
5
Юганга — далекая, таинственная. Оленьи нарты, ныряя в увалах, диковатая песня или тягучий посвист циклона в навитых на кольях сетях и в вантах поморских яйцевидных посудин служили когда-то Юганге.
Сюда позже пришла державная Россия, вырвавшая место свое у морей в рыбачьем порыве, нацелив косматые очи на север, откуда тянуло голубыми ветрами паковых льдов.
Юганга не ведала, что после стремительных лет в каменистое ложе губы, промятое покровными ледниками, придут атомные субмарины и мягко ошвартуются возле специальных пирсов.
Поселок родился недавно. Запрятанный в гранитных сопках близ глубоководной бухты, он умножил число таких же поселений на девственной земле Заполярья. Жилые дома, школу, магазины строили спешно. Вечная мерзлота, скалистый грунт требовали выдумки, больше того — ухищрений. Сюда прибыли люди из цивилизованных центров, без охов и ахов, обрекая себя и семьи на многие лишения. Здесь расселились только военные и связанные с флотом, только военным, только подводным и только атомным. Поэтому нигде нет такого насыщения инженерами, техниками, физиками, синоптиками, штурманами, ракетчиками — элита технической мысли.
И почти никого старше сорока лет.
Как ни извилист фиорд и как ни прикрыт он вулканическими высотами, сюда достигают штормы, бьют волны, кипят, как на коралловых рифах, приносят соли и йод, намытый в тропических широтах, подчиняются законам приливов и отливов.
Дети Юганги засыпают не только под шепот материнских губ, — их уши привыкли к канонаде прибоя. Под всполохи полярных сияний они видят сказочные сны, и фантастические походы их отцов в глубинах океанов для них такая же реальность, как скользящий полет чаек на тугом ветровом потоке, как движение рыбьих стай, как игры тюленей, заплывающих в эту губу.
Дети видят черные тела субмарин, приникших к пирсам, и знают, когда под мигалку поста появится усталая лодка, а на мостике — их отцы, пропахшие искусственным воздухом, который месяцами заменял им привычную атмосферу земли.
Здесь вызревает отважное моряцкое племя, надежная смена, первый посев будущих суровых капитанов.
Полярная ночь Юганги длится около трех месяцев — с ноября по конец января. Для жителя нормальных широт показалось бы кошмаром провести трехмесячную непрерывную ночь, без единого проблеска солнца, почти без изменения света, если не считать коротких побледнений восхода и заката, когда солнце приближается, боясь даже из любопытства перегнуться и заглянуть через запретную черту.
Еще более странным кажется вечный день, утомительный и неприятный, вызывающий протест всего организма, психическое недомогание. Для жителей Заполярья подобные ощущения покажутся смешными, они привыкли, приспособились.
Белые ночи приходят отсюда.
Дмитрий Ильич привык не сразу. Вначале отражалось на нервах, сказывалось на давлении — влияли те самые магнитные бури, действующие не только на приборы.
Из окна угадывались западные высоты бухты, поднимавшиеся заснеженной грядой, с широкой каймой у самой воды. Когда начинался прилив, кайма исчезала и снова обнажалась только после отлива. Судя по прожекторным направленным лучам и учебной стрельбе, за грядой держали ракетные установки класса «земля — воздух».
На улице, где расположена гостиница, были магазин с неоновой вывеской и ателье, за освещенными стеклами которого красовались манекены в изысканно модной одежде.
Этот, казалось бы, затерянный в скалах поселок жил обычной жизнью. Дмитрий Ильич видел школу, детский сад, кинотеатр. В аптеках орудовали девушки в белоснежных халатах, в парикмахерской стригли моряков и укладывали волосы дамам. Телеантенны принимали Ленинград, Москву и без всяких искажений — передачи сопки Варничной из Мурманска.
Как и в каждом военном поселке, действовала обязательная радиотрансляционная сеть, расписано поведение при воздушной и боевой тревогах, каждый знал, как ему поступать при атомном нападении.
Даже в «странноприимном доме», куда поместили Дмитрия Ильича, висела инструкция, указано противоатомное убежище, и, пожалуй, «молодушка» ходила на курсы — в опасный момент она поступит, как надо…
Глухие сумерки дня и одиночество снова навеяли тоску.
Дмитрий Ильич прилег. Спать не хотелось. Может быть, чего написать? О летчике-имениннике, подполковнике Савве, который доставил их в Заполярье? Придумать, как на борт поступают поздравления от его друзей-пилотов, как командующий ВВС устроил ужин фронтовому другу. Перед первым тостом — подарок — модель самолета из плексигласа. Именинник растроган… Чепуха! Ничего подобного! Поужинал со своим экипажем в столовке, выпил дарованную ему шампанею, завалился на железную койку, а там — начинай новый день, впрягайся в ту же лямку. Над новеллой похихикают пижоны, удивленно разведут руками друзья, застесняется Зоя, несколько по-другому, чем он, познающая мир. С думой о дочери Дмитрий Ильич встал, включил лампу, принялся чертить журавлей над гранитным пейзажем. Вспомнив гипотезы о прошлых эрах этого края, изобразил лагуну с папоротниками, поднял над хвощами доисторического динозавра, а затем, наперекор логике развития мира, сунул в лагуну мамонта с кабаньей шерстью, загнув его бивни до журавлиной стаи.
Бывало, когда Зойка выглядела крохой, закончив маятный командировочный день где-либо в Перми, Челябинске или Иркутске, вот так же садился он под зеленый абажур… Журавли летали и над заводом, и над Магнитной горой, откуда добывают детские коляски и ложки, и над Волгой, Байкалом и Камой… Дочка присылала домики с трубой и курчавиной дыма, солнце, обросшее лучами, человечков. И всегда — растопыренные пальцы левой ручонки, обведенные ею самой. Адрес писала мама, а отправителем неизменно значилась «Зоя», печатными буквами, детской рукой.
Годы прошли, эпистолярную коллекцию хранит где-то жена, а привычка думать о доме и отдыхать над рисунком осталась. И грусть сохранилась, глухая досада и удивление на быстро промелькнувшие годы. Ребенка нет. Есть семнадцатилетняя девушка, уклончивая и скрытная.
Попытки к сближению не удались, где-то вне дома развивались и упрочивались ее интересы.
«Возвращайся, папа, поскорее», — попрощалась.
«Ты куда-то спешишь?» — спросит он.
«Ничего… это не важно».
«Не ждала бы, до отъезда целый час».
«Нет, нет, что ты, что ты, папа».
А через тридцать минут:
«Пожалуй, я побегу, папа. До свидания!»
Будто курлыкали журавли. Утверждают, их голоса как локатор. Звук отражается от земли и передает сигнал-высоту. Кричат только вожаки перелета, чтобы не разбиться о горы.
В дневник он не заносил ни одного слова, связанного с тайнами базы: из-за армейской бдительности, сохранившейся еще с фронта. Страницы дневника оживут лишь на «Касатке», когда в цистерны устремится вода и атомная лодка погрузится, пойдет подо льдами все дальше и дальше, по четырем океанам.
Хотелось, чтобы этот момент наступил поскорее. Дмитрий Ильич знал: самое долгое и томительное время — подготовка. Сам поход — праздник, если сравнить с напряженными буднями подготовки.
Если его привезли сюда, надо ждать. Сколько? Никто не скажет. Момент «икс» знают немногие. Маршрут — тоже. И не следует проявлять любопытства. Не говорят — спрашивать не рекомендуется. Ни Куприянов, ни Белугин, ни Голояд толком еще ничего не сказали. А Максимов? Тоже. Все станет известным, когда его направят в казарму. Хотя и там — не все. Только после того, как повернется кремальера, когда никто не сумеет вынести тайну.
В гостинице все подготовлено к встрече гостей. Кто они, можно только догадаться. Надо думать, специалисты из конструкторских бюро, судозавода и инспекция. Белугин ждет высокое начальство — оно тоже не минет Юганги.
Что думать? Солдатское дело быть готовым в любую минуту. Постоянно — на «товсь». Выпить? Раньше бы выпил. А сейчас противно. Дмитрий Ильич отставил плоскую стеклянную флягу, не раскупорив ее.
Хорошо бы, ввалился Белугин, хоть какой-то живой человек. Прислушался — тишина.
Сколько уже набежало? Около шести. В этот час смеркается даже в Москве. Почему оживает окно? В каждом переплете будто закипает эфир, как на телевизионном экране.
Подошел, увидел резко очерченные высоты, силуэты ранее скрытых темнотой холмов на западной стороне бухты и посветлевшее небо.
Северное сияние только-только начинало разгораться.
Дмитрий Ильич поспешил на улицу. Сбегая по лестнице, на ходу застегнул шубу, развязал ушанку.
Откуда видней? Лучше всего вот здесь, на обрыве, где поднимается валун, будто богатырский шелом.
Дмитрий Ильич не впервые наблюдал северное сияние. В разных местах это чудесное явление природы принимало свою форму и расцветки. На Новой Земле слепило, вероятно, от снежной рефракции. Там оно свивалось и развивалось, как яркие загадочные свитки, пришедшие из глубин вселенной. В могучей тишине пустынного острова, среди первобытной полярной природы невольно замирал дух, сдавливало дыхание, человек становился таким маленьким, ничтожным. А сверху разворачивались космические иероглифы, присланные из далеких миров, тайна рождала зловещие предчувствия, затерянный в каменных льдах остров казался последним этапом пути.
С балкона отеля «Борг» в Исландии совсем по-другому выглядел небесный фейерверк. Узкие лучи трепетно поднялись из-за гористого плато, будто свет далеких прожекторов, установленных в центре плато Одада-Храуна — «лавовом творении дьявола», пытались пробить облачность и дымы, висящие над столицей. Затем появились лучистые облака в другой части неба, вспыхивали ярче, бежали навстречу друг другу или пытались уйти подальше, а все же соединялись, и тогда стойко держалось светлое пятно, нервное, чуткое, трепетавшее отнюдь не по воле ветров. Светящиеся облака вытягивались в некое подобие Млечного Пути, становились, похожими на гривы и, наконец, принимали форму радуги, укрепившись на двух основаниях, как бы опущенных в волны Атлантики.
Тогда хотелось покинуть шумный отель, скорее добраться до холма, где в одиночестве стоял у своей бронзовой ладьи викинг Ингольфур Арнассон, первым причаливший к неизвестному острову, окованному голубыми льдами. Мятежный норман, бежавший от гнева своего короля, стоял в кольчуге и шлеме, с широким мечом на бедре, опираясь одной рукой на ладью, второй — на алебарду-трезубец.
Радуга изломалась, рухнули ее основы, опять затрепетали лохматые гривы, в зрачках закружились голубоватые и зеленые точки. Еще полчаса — и все исчезло. Только вдали, в направлении Гренландии, угасал световой столб, похожий на обессиленную над знойной степью дождевую тучу.
В Юганге человек у гранитных расщелин мог наблюдать только то, что его окружает вблизи. Всполохи высвечивали длинные китообразные спины и высокие рубки подводных лодок. По их овальным бортам, будто по коже кимвалов, стекали потоки жгучего для зрения космического света. Озаренная вода гребнисто бежала к подножиям мрачных гранитных утесов и там фосфористо ласкалась, пенилась и убегала.
Глаз не оторвать, а сколько можно передумать, понять ничтожество и могущество человека, вступившего в сражение с природой!
Неожиданно возле Дмитрия Ильича возникла женская фигура, закутанная в шарф и меха. Дмитрий Ильич узнал Танечку Лезгинцеву.
— Любуетесь? — Она подала руку в варежке, посмотрела из-под намерзших ресниц.
— Любуюсь.
— Задыхаетесь от восхищения?
— Нет. Мне несколько не по себе, — признался он.
— Тогда похвально. — Она вытащила руку из варежки, подула на пальцы. — Делали мне маникюр, порезала, дуреха… Как вы будете описывать северное сияние?
— Подумаю. Еще не решил.
Опаловое облако, возникшее над высотами в северо-западной части неба, постепенно светлело, вытягивалось вверх, струилось бледно-игристыми полосами. Если искать сравнения — опахала, разметающие черное небо.
— Ничего подобного, — выслушав Дмитрия Ильича, возразила Танечка, — северное сияние напоминает мне полотнище белого шелка, когда ветер колышет. Именно белого, а не радужного.
— Есть все же цвета, они почти неуловимы. Вглядитесь — голубоватость, а вон чуточку аловатое.
— Не вижу… Василек! — обратилась она к одному из проходивших мимо офицеров. — Скажите… Это журналист Ушаков, не опасайтесь, мы секреты не будем из вас выуживать…
— Ну, я… что вы… — Василек засмущался.
— Скажите, что напоминает сияние?
— Сияние? — Он подумал, обернулся к товарищам, сгрудившимся возле Танечки. — Мне думается, оно похоже на пробегающую цветную музыку.
Его спутники засмеялись, посыпались уничтожающие реплики.
— Тихо! — прикрикнула на них Танечка. — Он сказал гениально. Пробегающая цветная музыка. А еще? Более реально.
— Более реально, Татьяна… — Отчества не назвал, замялся: — Я-то сам рязанский, потому скажу… Напоминает пряди белого, хорошо вытрепанного льна, длинные пряди. Поглядите, как ими размахивает кто-то сидящий за горизонтом!
— Браво, Василек, браво! — воскликнула Танечка. — Я сказала — шелк. Почти одно и то же… Теперь радует вас или печалит это явление?
Дмитрий Ильич удивился: все офицеры наперебой сообщили Танечке, что северное сияние их радует, поднимает дух, будоражит.
Когда они удалились веселой гурьбой, Дмитрий Ильич сказал:
— Вас встретили, потому и будоражит. Не северное сияние, а вы, Танечка.
— Отлично! — Танечка прильнула к нему, в своей меховой шубке, как зверек. — Вы умеете говорить комплименты. Кстати, Василек из нашего экипажа. Юноша, а уже командир боевой части. Его специальность — ракеты. Акулов. — Пошутила: — Случится идти на дно, родственнички перекусят его в последнюю очередь. — И сразу о другом: — Почему вы сбежали от нас? — Она игриво похлопала его варежкой по плечу, снова подула на озябшие пальцы. — Ну-ка погрейте… — И забралась к нему в рукавицу. — Какая у вас горячая кровь, Митенька! — сказала и громко засмеялась.
Сияние продолжало плясать. Полосы рассеянного света сгустились, оторвались от горизонта и, свернувшись лентой, заиграли свежими красками.
— Теперь чуточку лучше, — отметила Танечка равнодушно, — режиссер перестроил мизансцену. Правда, недурной у него осветитель? — Не дожидаясь ответа, сказала: — Покажите, как вы устроились? Не понравится, перетащу к себе.
— Не знаю, как… — Дмитрий Ильич запнулся.
— Думаете, глухая провинция и люди не могут вести себя, как люди? — Она подтолкнула его и повела по лестнице вверх.
На втором этаже отдышалась, расстегнула воротник шубы, поправила кофту.
Она стояла близко от него, выше на ступеньку. Он чувствовал запах духов.
— Пошли дальше! Не вздумайте меня обнимать, — засмеялась. — В этих вопросах я сама проявляю инициативу.
— Забавно. Вы или…
— Или ненормальная, или штучка? — перебила она. — Это хотели сказать? Отвечу. И то и другое.
Татарка открыла дверь, исподлобья оглядела гостью.
— Вы к кому, гражданка?
— К нему, молодушка. К нему. Здравствуйте, милая, — сунула руку привратнице и, напевая, зашагала по коридору. Хлопала варежкой по дверям: — Люкс, люкс, полулюкс. Сюда вас разместили? Полулюкс?
— Не угадали. В пролетарской.
— Флотское гостеприимство! Если без широких галунов — в конуру.
В комнате потянула носом, поморщилась:
— Мой благоверный сказал бы: параметр пара не тот. — Повела плечами. — Снимите. Жарко.
Оставшись в пунцовой кофточке и шерстяной юбке, присела к столу, щелкнула сумкой, закурила сигарету «Астор». Пачку с каким-то важным стариком иностранцем небрежно бросила на стол. Увидела водку. — Налейте-ка, — попросила она, — вы еще не начали? Разве вас не посещал розовый старый поросенок?
— Какой такой поросенок? — переспросил он, хотя сразу понял — имеется в виду Белугин. — И почему старый?
— Вы не спрашиваете, почему розовый?
— Если поросенок, значит, розовый, — Дмитрий Ильич поддался ее шутливому тону. Отвинтил пробку, ополоснул граненый стакан. — Полный или половину?
— Спрашиваете! Конечно, полный.
— Да? Пожалуйста! Осторожно, чтобы не расплескать.
— Поставьте и налейте второй.
— Второго нет. Кликну молодушку.
— Не надо, — указала на латунный наконечник бутылки и проследила не за его руками, когда он наливал, а за выражением лица. — А вы ничего… Митенька! Ваше здоровье!
— Помилуйте, Танечка. Вы же просили стакан!
— Стакан вам. Вы мужчина. Давайте не ломайтесь. Надоели мне до смерти беспорочные мужья. Скучно с вами. Забыли пушкинские времена. Эх вы, мужчинки!..
Она настойчиво заставила его выпить. Молча, сосредоточенно выкурила еще сигарету.
В окне продолжало плясать ртутное флуоресцирующее пламя. Она попросила погасить лампу. Притихла, наблюдая за быстрыми изменениями светотени. Ее освещало только с одной стороны, отчего резче очерчивался восточный профиль смуглого лица.
— Юганга. Ворота четырех океанов! Как еще! А мне здесь тоскливо до жути. Я жена моряка. Как невыносимо! Кто понимает, что такое жена моряка? — Она встала, крутнулась на одной ноге, нарочито свалилась на руки Дмитрию Ильичу. — Ну, целуйте!
Он принимал все за шутку.
— Целуйте, Митенька! — И сама притянула его к себе, прижалась губами, поспешно высвободилась, переменила тон. — Все! Хорошего понемногу. Подайте мне шубу и проводите. Увидят? Ерунда. Ужинать с Белугиным? Ах да, ужин с Белугиным пропустить нельзя. Тогда ладно. Завтра прибывает начальство, подумаю, кого из них пригласить. И вас прошу… Я выйду отсюда одна. Отменяю прежний приказ — не провожайте!
6
За ужином Белугин держался несколько странно. Задавал отвлеченные вопросы о преимуществах командированных и рассказал пару случайно возникших неприятностей из-за вольного обращения с дамским полом. Попытки уйти в другую область не удались. Раздосадованный полунамеками, Дмитрий Ильич попросил своего спутника объясниться без всякого лукавства.
— Что же, дорогой мой, если ва-банк, так ва-банк. — Белугин игриво подморгнул, приблизил губы почти к самому уху Дмитрия Ильича. — Не удалась мне моя тактика. Не сумел все же изолировать вас от этой особы. — Белугин отвалился, возле глаз сбежались смешливые морщинки. Он выжидал реакции на свои слова. И, судя по багровой краске, прихлынувшей от ушей к щекам и надбровьям Ушакова, и минутному его онемению, атака завершилась успешно. — Тактически грамотная оказалась, просочилась, — Белугин подхихикнул и, не поднимая смеющихся глаз, принялся крутить хлебный шарик между двумя перекрещенными пальцами. — Пробовали покатать шарик между двумя пальцами? Шарик один, а кажется — два.
«Ишь, надсмотрщик, — размышлял Ушаков, катая шарик. — По собственной инициативе, ради покоя чужой семьи или?..»
Отделаться молчанием не удалось. Белугин пошел в открытую:
— Надо локализовать происшествие разумно. Ради Лезгинцева. Забега́ла? Забега́ла. Здесь все на виду, как мухи на блюде. Не отнекивайтесь. Сыграйте полную наивность этакого безупречного мужа и отца континентального семейства. Ее тоже следует предупредить. И не медлить. Если другие нашепчут, спектакль не поможет.
— Послушайте, товарищ Белугин, — резко остановил его Ушаков, — у нас с вами, на мой взгляд, сложились неверные отношения… — Он помолчал, выпил воды, смахнул со стола проклятый шарик. — Я приехал сюда не как жуир, а ради дела. Я не хочу, не желаю вникать в семейные дрязги. И тем более становиться одним из персонажей того самого спектакля, о котором вы говорите. На кой черт вы потащили меня к Лезгинцеву, вовлекли в заколдованный круг! Кому это нужно?..
— Дмитрий Ильич, прошу извинить, — Белугин умоляюще сложил руки на груди. — Разве я вас в чем-то упрекаю или подозреваю? Я хочу предвосхитить сплетни, найти разумный выход…
— Откуда выход? — Ушаков пристукнул кулаком по столу. — Зашла? Зашла. Что из этого? Почему сразу скабрезные выводы? Если хотите, следственные подробности…
Белугин покорно выслушал сбивчивый рассказ, согласно кивая головой, как бы утверждая вполне приемлемую версию для заметания следов.
Пришлось рассказать о северном сиянии, об офицерах, о Васильке Акулове, о сравнениях со льном и шелком. Подробности окончательно убедили многоопытного Белугина в том, что у журналиста и в самом деле рыльце в пушку. К тому же мимо его проницательного взгляда не прошла початая бутылка в гостинице, виноватая запальчивость, да и «молодушку» нельзя было сбросить со счета.
— Понятно, — выслушав все до конца, сказал Белугин. — Если бы вот так объяснить мужу, исчерпано. Но мужья не идут на откровенность по вполне понятным причинам. Они следят, подозревают, мучаются, самоедствуют… Чего вам объяснять, сами знаете. Офицеры видели вас вдвоем, кто-то заметил, как она нырнула в подъезд, пошли шушукаться. Притом Танечка не просто домохозяйка с авоськой, а львица… Нам надо решить… Вы чем-то недовольны?
— Недоволен! — Ушаков взъерошил себе волосы, брезгливо покрутил носом. — Не могу выносить вот эти запахи покрывателя.
— Покровителя?
— Нет, покрывателя! — зло повторил Ушаков. — Меня не нужно покрывать. Дурно выглядит вся ваша тактика…
Белугин замкнулся, хмуро выслушал все упреки. Ему не хотелось ссориться и обострять отношения. Поэтому он отбросил фривольный тон и объяснился начистоту:
— Более или менее понятно, Дмитрий Ильич! Мы обязаны обеспечить политическое и моральное здоровье команды. Самый незначительный нюанс может расстроить слаженную гамму. На корабль нельзя нести не только дрязг или конфликтов, а и самых мизерных земных недоговоренностей. Учтите, я целиком на вашей стороне и в случае необходимости буду за вас…
— Не слишком ли глубоко затрагиваете личную сферу? — спросил Дмитрий Ильич, не поддаваясь его откровенным признаниям. — Не подумали ли вы, что личные взаимоотношения лежат вне ваших обязанностей?
— Почему вне? — Белугин сидел нахохлившись, упершись локтями в стол и зажав щеки руками. — Пушкина застрелили — вне? Лермонтова — тоже вне?
— Куда вы махнули!
— Поройтесь в памяти, найдете ближе примеры. — Белугин отнял руки, произнес убежденно, помахивая указательным пальцем: — В наших условиях невозможно отделить семью от службы. Живем на пятачках. Я занялся вашим пустяком, а впереди у меня, да и у Куприянова, у Голояда, не такая головная боль. Приезжает Ваганов.
— Кто-кто? — переспросил Ушаков.
— Ваганов. Кирилл Модестович. Разве не слыхали о таком?
— Не слыхал.
— Инженер. Этакий Паратов. Помните, у Островского? Ваганов ведет электромеханическую группу. Специалист — поискать! Ученье прошло для него не зря. И практик. Мужчина — загляденье! Мы с вами перед ним — грибы, прошу извинить за откровенность. А мы, без хвастовства, не из последнего десятка.
— При чем же этот самый… Паратов?
— Идеал Танечки. Вот при чем. Тает перед ним, как айсберг у тропиков. Если появится Ваганов, вам делать нечего. Лезгинцев полностью переключится на него. — Белугин не скрывал мрачных предчувствий: — Этот чичисбей однажды чуть не поломал нам задачу. Если Юрий заведется, как и всегда с пол-оборота, всего жди.
7
Утром на следующий день к пирсу Юганги подошел катер. Военные направились в штаб, гражданские — в гостиницу, наполнив ее шумом и запахами намокшей меховой одежды.
Мужчина в оленьей парке, похожий манерами на администратора филармонии, занимался перекличкой, подходя к дверям номеров или отыскивая нужного ему человека в коридоре. Каждому он что-либо говорил, походя — распределял задания.
Никто не обращал внимания на Дмитрия Ильича, все были заняты своим. Выйдя за сапожной щеткой в коридор, Дмитрий Ильич столкнулся с налетевшим на него высоким, явно близоруким блондином, зажимавшим в кулаке розовую бумажку пепифакса. «Простите, — блондин был подкупающе вежлив, — я не ошибся, здесь туалет?» — и попытался пройти в комнату Дмитрий Ильича, оттерев его костлявым плечом.
Романтическая атмосфера космической отрешенности от внешнего мира была нарушена. Ворвалась деловая, не склонная преувеличивать публика. Нормальные командированные ребята, им все равно — Юганга или Асуан, Джакарта или Гавана, они были полноценными специалистами нового века. Из люкса вылез гигант в немецких подтяжках, прокричал: «Соотечественники, какое здесь напряжение? Меня чуть не убило!» Ему ответили: «Проверь шнур, балда, и вытри пот на висках. Напряжение периферийное, двести двадцать!»
На единственном телефоне надежно повис администратор, безуспешно пытавшийся получить через «справочный дежурный» нужные ему номера телефонов.
Квадратный крепыш с боксерским загривком, стриженный под ежика, направлялся в умывальник с клейменым вафельным полотенцем на плече.
— Ты куда попал, милай? — язвительно спросил он. — Здесь шифр. Проси какого-нибудь «Моржа» или «Нерпу». Ты что, из «Националя» звонишь?
— Ладно, сам догадался, остряк-самоучка! — Оленья доха сброшена на пол.
Вскоре постояльцы разбежались. «Молодушка» мела коридор. Из-под голика летели бумажки, окурки, слышались ругательства.
— Грязный Большой земля, — жаловалась она Ушакову. — Урна плевать есть. Почему на пол нужно? Грязный Большой земля. Еще целовать лезет. Обнимать лезет… Кто там? Иди сам. Швецар нету!
В распахнутую с тугой пружиной дверь вошел адъютант Максимова.
— К вам Павел Иванович, — предупредил он, радушно поздоровавшись с Ушаковым. — Ну и погодка! На низких минусах держит. Нет, нет, вы не спускайтесь, Дмитрий Ильич.
Через несколько минут появился Максимов — спокойный, неторопливый и какой-то в е р н ы й, как благодарно подумал о нем Дмитрий Ильич. Улыбаясь своими широкими губами и светлыми глазами, он прошел навстречу Ушакову, снял кожаные на меху перчатки, поздоровался с ним, задержав его руку в своих мягких, теплых ладонях. — Выгадал небольшое окошко, решил навестить. — Максимов прошел следом за Ушаковым в его комнатку, огляделся, легонько встряхнул шапкой, сбивая остатки снега.
— Раздевайтесь, Павел Иванович, — Ушаков не скрывал своего расположения к гостю, — давайте-ка я вам помогу.
Максимов легонько отстранил локтем Дмитрия Ильича, сам снял шинель, присев, поправил пышные русые волосы.
— Вчера соблазнился, помыл пресной водой, рассыпаются. Хорошо устроили вас?
— Хорошо.
— Два года назад о такой комнате многие мечтали. А теперь выросли. Мы позволили роскошь: всем семейным офицерам — отдельные квартиры. Юганге завидуют даже в «столице» флота.
— Я был у Лезгинцевых, — сказал Дмитрий Ильич. — Ночевал у них. Такую квартирку, как у них, я в Москве ждал пятнадцать лет.
Максимов будто случайными, наводящими вопросами заставил рассказать о Лезгинцевых.
— Вас Белугин свел? Они старые знакомые. Вместе на Балтике служили. Кстати, вам не слишком надоедает Белугин? Он беспокойный работник. Только старается иногда не там, где надо.
Выслушав одобрение Белугину, добавил:
— Как думаете о нем, так и думайте. Вы добрый к нашим кадрам.
— Помилуйте, Павел Иванович, я ни на кого не жалуюсь. Мне прекрасно. Любовался северным сиянием… — Дмитрий Ильич замялся, вспомнив вчерашнее. — Картина феерическая, только жуткая…
Максимов слушал, постукивал пальцами по машинке, поправил съехавшую накладку, посадил ее на шипы, проверил еще раз.
— Дмитрий Ильич, вы нас извините. Схлынет, займутся вами. С Волошиным вас познакомят. Белугин не сумел ответить мне на несколько меркантильных вопросов…
— Пожалуйста.
— Вы домашних обеспечили?
— Немного… — голос споткнулся, — оставил доверенность на зарплату и на гонорар…
— Гонорар как слово звучит весомо… а сумма?
— Чепуха. Пару статеек давал в АПН, фитюльку в «Советский воин». В «Огоньке» лежит очерк, третий месяц лежит…
— У-гу. — Максимов покивал головой, пропустил-сквозь губы вздох. — Закончили?
— Да.
— Я звонил в Москву, Дмитрий Ильич. Главком дал согласие. На всю командировку принимаем вас на свой бюджет. Призываем. Звание у вас, если не ошибаюсь…
— Капитан третьего ранга.
— Запаса, — уточнил Максимов. — Берем, стало быть, вас из запаса. Зарплата, надбавки, все, что положено. Если хотите, может по доверенности получать ваша семья. Если обойдутся — по возвращении. Формальности утрясем без вас.
— Спасибо. Не знаю, как мне одеться.
— Одеться? Белугин не позаботился? Обмундирование получите. Свою одежду придется оставить здесь. Вы бреетесь безопасной? Нужно привыкать электрической. — Максимов дружески попрощался. — Письма подготовьте. Я захвачу, как и обещал… Мне очень хотелось бы, чтобы вы отдохнули душой. Что-то у вас по-прежнему грустные глаза?.. Понравился вам Голояд?
Дмитрий Ильич догадался, что вопрос задан не из любопытства, и потому постарался ответить, почему понравился ему начальник политотдела, что привлекало в нем.
Возможно, адмирал сталкивался с разными мнениями и ему хотелось еще раз проверить, уточнить. Голояда прочили на повышение. К тому же Максимов перед заходом сюда побывал в политотделе и, судя по некоторым намекам адмирала, информирован о разговоре с Голоядом.
После ухода Максимова стало грустно и пусто.
Администратор теперь обратил внимание на Дмитрия Ильича, допил остаток водки, похрустел леденцами. Он обнаружил поразительную осведомленность о многих делах, хотя и пробыл здесь «всего ничего».
— Какие могут быть секреты! — воскликнул он. — Здесь все на виду! Слыхали уже и про вас. Зря вы лезете в эту посудину. Кому-то по приказу, по присяге, а вам-то чего искушать злодейку-судьбу? — И он рассказал несколько случаев, возможно и придуманных молвой, отчего у робкого человека зацарапали бы кошки на душе.
8
Татьяна Федоровна оказалась верна своему слову. «Молодушка» грубовато вызвала к телефону и, усевшись возле него, не отошла, пока разговор не был окончен. Как ни отнекивался Дмитрий Ильич, пришлось согласиться, и не только потому, что у Лезгинцевых будут сегодня «интересные люди». В конце концов деваться некуда. Тратить вечер с Белугиным и вовсе ни к чему.
До назначенного часа оставалось немного времени. Следовало бы отутюжить брюки, да и пиджак нуждался в освежении. Белая рубашка, старательно выглаженная женой, измялась. Вернувшись из гладильни вспотевший, Дмитрий Ильич застал у себя Белугина, которому уже все было известно.
— Банкет затеян ради Ваганова, как я и предугадывал. Приглашены только именитые. Возможно, будет сделано исключение для штурмана Стучко-Стучковского. Ни Волошина, ни Гневушева, ни Куприянова не будет. Паратов и адмиралы.
Белугин был явно расстроен, и раздражение против Лезгинцевых выразилось в ядовитом наборе колких замечаний, где в первую очередь доставалось «дамочке».
— Пойдемте запросто, — предложил Дмитрий Ильич, — вы же друзья.
— Святой вы человек. Званые ужины есть званые ужины. Я не какой-то там… м а р ц и п а н. Вот когда там драка начнется, Белугины — как пожарная команда или народная дружина. Кстати, к чему вы расфуфыриваетесь? Могу вторично подтвердить, на заглавную роль приглашен Ваганов, а вы все — статисты, заполнение пустоты…
— На мой взгляд, просто чашка чаю, — пробовал возразить Дмитрий Ильич, — общение сослуживцев.
Белугин категорически восстал против такого упрощенчества.
— Не вздумайте прославлять в печати эту самую пресловутую чашку чаю. Закадычных отношений между адмиралами и офицерами не существует. Чтобы к командиру боевой части вот так, запросто, пожаловали адмиралы, извините, наивный вы человек. Командир соединения и то в редчайших случаях пригласит к себе подчиненного. Ему кажется, что если подчиненный с ним выпил рюмку водки, то он не имеет права вздернуть его на рею… — Белугин возмущался искренне. Выяснилось, что и сам он не сядет за стол с лейтенантами и не введет их в дом, если только не будет особой на то причины — дочки на выданье.
В заключение своего страстного монолога он попросил не отказать в глотке спиртного, чтобы навести глянец на натруженные голосовые связки.
— Не отнекивайтесь. Я слышал, как булькало в чемодане, когда вы разыскивали галстук.
— Нюх у вас действительно кавалергардский. — Ушаков вытащил плоскую стеклянную флягу, нарезал лимон, потребовал чайник. — Пойдемте к Лезгинцевым, товарищ Белугин, — вновь предложил Дмитрий Ильич.
— Во-первых, я давно хотел попросить вас иногда и меня называть по имени и отчеству. Меня величают Федор Федорович, легко запоминаемые координаты. — Белугин морщился от лимона, выуженного им из чайной чашки. — Во-вторых, понимаю без намеков: ваше время на исходе. Я провожу вас до аптеки и дальше ни-ни… Коробку шоколада советую спрятать. Юрий поймет по-своему. А дамочку не удивишь…
Они вышли на улицу и зашагали вдоль нее, придерживая друг друга на обледенелых тропках. Мороз не позволял разговаривать — Белугин по-прежнему опасался за свои ненадежные бронхи. Впереди не предвиделось ничего приятного, особенно после наговоров Федора Федоровича: его именно так старался называть теперь мысленно Ушаков, чтобы привыкнуть.
Белугин дальше аптеки не пошел. Распрощавшись, продолжал стоять на виду освещенного зеркального окна в унылой позе, с опущенными плечами и поднятым воротником. Дмитрию Ильичу жалко было этого человека. Впереди у него «ничего не маячило», как он сам выражался. Это не Куприянов и не Голояд. Те двигались, поднимались, этот постепенно спускался. Досадно было, почему Лезгинцевы не пригласили его. В коварные расчеты Танечки не верилось. Вполне вероятно, что она хотела освежить общество и не соблаговолила позвонить к старому другу. С тайными угрызениями совести Ушаков поднялся на третий этаж, позвонил и, не дожидаясь, пока ему откроют дверь, снял шапку и причесался.
— Послушайте, Дмитрий Ильич, — воскликнула Танечка, — вы превратились в ледышку! Немедленно грейтесь. Чем? Не знаете? Хотите чистый спирт? Если не умеете неразбавленный, лучше водка.
— Безусловно, милейшая Татьяна Федоровна, последняя лучше действует на мужской организм, — подтвердил пожилой контр-адмирал, приветливо встретивший Ушакова.
— Пальто бросайте сюда! — приказывала Танечка. — Перестаньте мучить свои волосы. Вам еще рано следить за шевелюрой. С адмиралом знакомьтесь! Наш друг, Лев Михайлович Топорков, гидрограф…
— Ветеран. Окаменелость. Один из бивней мамонта. — Адмирал приятельски подвел гостя к буфету и выпил с ним по самой простецкой стопке «столичной», закусив подмороженной морошкой.
Адмирал оказался милейшим человеком, ныне редкой формации старых ленинградских интеллигентов, с неторопливой обстоятельной речью, лишенной современных вульгаризмов, с предупредительными манерами, приветливой улыбкой, с седыми, коротко подстриженными усиками.
Танечка на минуту забежала из кухни, выкурила сигарету, заочно побранила гостей за опоздание. Досталось и мужу.
— У нас сегодня просто пельмени. Будет Стучко-Стучковский, над ним шефствует Лев Михайлович. Обещал адмирал Бударин. Я пригласила еще одного товарища…
— Ваганова? — догадался Лев Михайлович.
— Хотя бы и Ваганова! — Вызывающе спросила: — А что?
— Бог мой, ничего, ничего, Татьяна Федоровна, — шутливо взмолился адмирал.
— Мне приятней, если вы будете меня называть просто Танечкой, — кокетливо попросила она и позволила ему перецеловать свои пальцы. После рюмочки все выглядело вполне приемлемо, и адмирал проводил хозяйку умильным взглядом, подернутым, банально выражаясь, дымкой давних воспоминаний.
— Немного неудобно, Лев Михайлович. — Ушаков присел на предложенное ему место на диване за маленьким столиком с разложенными на нем курительными принадлежностями. — Находясь среди военных, я явился к сроку, но мы, как видите, исключение…
— Не вам неудобно, а военным, — прямолинейно возразил адмирал. — Причины задержки найдутся, пожмем плечами… Лишь бы в боевой не замешкались… — Он попросил Дмитрия Ильича п р о и н ф о р м и р о в а т ь о причинах, заставивших его покинуть белокаменную, отнесся сочувственно к его намерениям: — Правильно поступаете! Заманчиво! Сбросить бы мне хотя бы пятнадцать, сам бы отправился. Подойдет сюда вице-адмирал Бударин, ему под шестьдесят подкатило, а ходил на атомных. Молодец! Подумать только, вся история на моих глазах! От тральщика до атомной подлодки, от пушчонки до ядерной ракеты! — Топорков продолжал рассказывать, почувствовав внимание собеседника. — Мы начинали, когда сосны стояли стеной. Вырубили их во время войны. Строители берут природный лес вчистую, под пилу. Такая же судьба постигла Исландию. Приходилось бывать? Тем более. Абсолютно безлесный остров, если не принимать во внимание кусочек на севере, у Акурери. — Адмирал подвинулся ближе, взял коробку спичек. — Флот начинался с трех эсминцев, — вынул три спички, выложил в ряд, — трех эскаэров, двух-трех тральщиков, — еще спички, — тогда Балтийскому завидовали, а теперь в сравнении с нашим… хотя не будем обижать ветерана. С Балтфлота пошли основные кадры, а с ними — знания, опыт. Балтфлот… Он вынянчил Северный. Теперь Северный флот — чудо! И все на протяжении жизни одного поколения. Я-то, начинавший, еще продолжаю служить, в куклы не играю, стариком меня еще никто не обзывал. Создать такой разносторонний мощный конгломерат с самыми новейшими кораблями могла только власть, концентрирующая все национальные средства, опыт, производственные силы. Я не упоминаю другие флоты, просто я их знаю меньше. Тихоокеанцы, пожалуй, нам не уступят. У них и театр пошире, и глубины поближе. Хотя этот разговор для другого места…
Хозяйка куда-то звонила, нервничала, пробегая мимо, деланно улыбалась, предлагала еще выпить.
— Нет, нет, ни единой капли, Танечка! — категорически отказался адмирал. — У нас и так по любому поводу — к графину. — Он ввернул несколько случаев пагубной привычки, похвалил высокое начальство за нетерпимость к «зеленому змию», вернулся к прошлым годам, назвал имена адмиралов Душенова и Головко.
— Они по праву вошли в число лучших наших флотоводцев, каждый по-своему. Мы нередко скромничаем, мельчим крупнейших, забываем их большие дела, помним маленькие неудачи. История должна быть основана на сопоставлении и оценке фактов, а не отдельных симпатий или антипатий. Страсть хороша, но беспристрастие лучше.
Ушаков повернул мысли адмирала к сегодняшнему, попросил его рассказать о нынешней молодежи. Как у них «с порохом и пороховницами»?
Обычно старички брюзжат, так повелось издавна. Дмитрий Ильич не ждал ничего нового в оценках и заранее смирился с мыслью выслушать серию назидательных сентенций и упреков. Оказывается, Топорков принадлежал к другой категории и, не задумываясь, назвал нынешнюю флотскую молодежь отличной.
Он и сам будто помолодел, глаза заблестели, и появились в них задорные огоньки. Короткие усики с небольшой сединкой и несколько ниже подстриженные, чем обычно носят, виски придавали ему какой-то староофицерский вид. Такие лица можно было встретить на «Варяге», «Петропавловске», даже на императорской яхте «Штандарт».
— Плохое отсеивается естественным путем, — продолжил он, — Северный флот, вследствие своих исключительных суровых условий, не ассимилирует инородные тела, выбрасывает их, как шлак при плавке. Верно я вас понял: вы имеете в виду не технику — ее обязаны знать и хорошие люди, и негодяи, — а духовные качества? Могу, думать, на триста — пятьсот офицеров попадается один неудачный. Убежден — оптимальная цифра. В гражданском быту она несколько выше.
— Есть бегство с флота?
— Не бегство, а поползновения к нему. О прямых дезертирствах не может быть и речи. Приедет, поглядит, дрогнет. Обстановка-то суровая. От неполноценных освобождаются, им здесь делать нечего, следовательно, нечего им и под ногами крутиться. Правда, офицер государству дорого стоит, тем более современный специалист. Других перевоспитывают, перетирают на жерновах, мука получается, даже зачастую первого сорта. Есть у меня примеры… Если взять подводный флот, там офицерский состав непрерывно обновляется. Круговорот примерно десяток лет. Субмарина как бы омывается свежей, нормально пульсирующей кровью. И рост идет быстрей. Причина? Много кораблей входит в строй. На подлодке более надежная проверка качеств, особенно на суперлодках. Туда тяга большая. Техника прогрессивная. Скажу без стеснения — завидую вам. Вы будете видеть все свежим глазом, в первооснове, и не забивайте голову техникой, все равно в ней запутаетесь. А люди, это всегда интересно. Замечал я, как мужают ребятки на подводных лодках. Прежде всего оттуда выходят подлинные энтузиасты, причем высокообразованные, вытряхнувшие из себя все вредные примеси, увидевшие грани жизни и смерти. Такую молодежь, как и старых воробьев, на мякине не проведешь.
Танечка продолжала нервничать. Завела пластинку с невероятным шейком, потанцевала в одиночку, вызвав глубокое неодобрение контр-адмирала.
— Не знаю, как вы, а мне подобные танцы претят, — шепнул он Дмитрию Ильичу, — ничего приятного. В каких-то дебрях негры, кажется, возбуждаются подобным образом. Только нельзя обвинять негров. У них танец ритуален.
— У меня дочка танцует, — признался Дмитрий Ильич, — за кнутик возьмешься, сразу превращаешься, в ее понятии, в ретрограда. В школах преподают.
— Вот этого не пойму. — Лев Михайлович развел руками. — Возможно, как физкультуру? Зарядка, конечно, активная. Если бы раньше сочинили шейки и роки, как их именуют, может быть, мои сцепления были бы надежней, — и похрустел костями. — Кажется, идут запоздавшие?
На лестнице послышались мужские голоса, щелчок замка. В прихожую ввалилась, по-видимому, целая гурьба.
Топорков прислушался.
— Мой подопечный, штурман Стучко-Стучковский, сам хозяин, Ваганов и, кажется, Бударин. Это возле Ваганова защебетала Танечка. Слышите, даже голос изменился. О, женщины, женщины! Ваганов — крупный специалист по реакторам. Дело свое знает, но по совместительству — ужасный сердцеед. По-моему, выработал спортивный интерес к этому виду соревнований… Да вот и он…
Войдя первым и заметив адмирала, Ваганов шагнул к нему с улыбкой.
— Милейший адмирал! Рад до бесконечности. — Он старался заглянуть в глаза привставшему адмиралу и с таким же радушием обратился к Ушакову: — Наслышан о вас. Жаль, мы не подлежим оглашению, я бы вам таких сюжетов подкинул! Все бы от зависти померли.
— Прежде всего — ваши противники? — съязвил Топорков.
— Нет, моих противников так легко не осилить. Я имею в виду коллег Ушакова. — Ваганов налил себе водки. — Вы думаете, только среди нас вспыхивают сражения? Творческая среда также находится в состоянии вечного брожения. Ваше здоровье, Танечка! — Он запрокинул голову, выпил залпом, крякнул нарочито.
Судя по всему, ему приходилось бывать здесь, и вел он себя нагловато, по-свойски.
— Разрешите представиться, некто Бударин. — В дверях стоял с полушутливым поклоном, руки по швам, моложавый вице-адмирал с колодкой орденских планок шириной с добрую ладонь.
Поклонившись, Бударин прошел к дивану, устроился возле валика и продолжал наблюдать, не вступая в беседу. На его несколько помятом лице бродила усмешечка, перекатываясь из одного уголка рта к другому. Возраст его можно было угадать только по отяжелевшему подбородку, по складкам возле ушей и на шее и вяловатости его тонких губ.
К вице-адмиралу Бударину относились по-разному. Никто не отрицал его значительных заслуг, в частности, по первым рекордам автономных походов советских подводных лодок. Бударин с годами внешне оставался таким же энергичным, веселым человеком с привкусом моряцкой грубоватости. Одних это шокировало, других, не умевших распознавать подлинного демократизма, устраивало. Такой, по их мнению, мог быть ближе к матросу. Не всегда это оправдывалось. Матросы современного флота умеют ценить деликатность и утонченность своих командиров. Соленая, плоская шутка или откровенный матюк отнюдь не сближают. В войну Бударин командовал крупными соединениями, умело высаживал дерзкие десанты, участвовал в освобождении придунайских стран Европы, заслужил звание Героя.
Когда Ваганов учтиво преподнес ему водки, выпил, от закуски отказался:
— Разрешаю столь бесцеремонно исключительно из-за крепчайшей наружной температуры. Сорок здесь — сорок там.
— Пожалуйста, никаких церемоний, Семен Прокофьевич! — Танечка разлила еще, предложила Ушакову и Стучко-Стучковскому: — Прошу немедленно уравновесить наружную и внутреннюю температуру! — Она выпила, постучала краешком рюмки по ногтю большого пальца. — Ни одной капельки!
— Браво, Татьяна Федоровна! — Ваганов похлопал в ладоши, обратился к Ушакову: — Не правда ли, как она мила! В ее присутствии чувствуешь себя комсомольцем. Годы так и улетают с твоих плеч!
— Какие там у вас годы, — сказал Бударин, — не хвастались бы!
— Как какие? Пятьдесят стукнуло.
— Пятьдесят? — Бударин передернул плечами, усмехнулся: — Не поверил бы. Видно, в роду все такие.
— Мой род идет не то от греков, не то от немцев. Бисмарки и Одиссеи! — Ваганов смаковал крупные маслины: — Отборные. В соламуре. Фирма Данекс, Афины. Угадал, Лезгинцев?
— Не знаю, — глухо ответил Лезгинцев, присевший возле Топоркова с усталым, безучастным видом.
— Надо знать! Скажите Гневушеву, чтобы обязательно прихватил дюжины две банок Данекса. Отличнейшие маслины. Пушкин о них писал в Одессе. Запомнили, Лезгинцев? Данекс, Афины!
Лезгинцев угрюмо промолчал, повертел в руках сигару и передал Бударину, закурившему ее с особым шиком.
— Насчет маслин вношу поправку, товарищ Ваганов, — сказал он, выпуская первый клубочек дыма. — Сколько ни плавал на подводных лодках, в глаза не видел ни одной маслины. Нет в штате маслин, товарищ Ваганов. И Гневушев бессилен, как бы вы ни хвалили свой греческий товар.
Лезгинцев благодарно глянул на Бударина, сказал:
— И я за всю свою службу маслин не ел.
— Кирилл Модестович, мы так рады, — постаралась смягчить Танечка, — Гневушев обязательно захватит именно таких маслин. Они чудесные. Как масло. — Съела одну. — Юра, займи гостей, не сиди истуканом. Мне нужно… Понимаешь? Я хозяйка. У меня нет вестовых.
Ваганов остался доволен вниманием хозяйки. Его восточные глаза блестели, седина на висках красиво оттеняла темную кожу. Полные губы были полураскрыты, обнажали правильный и плотный ряд белых зубов, которыми он, по-видимому, гордился. Могучий его торс обтянула замшевая куртка. Принявшись рассказывать о каком-то иностранном ракетном катере, он продемонстрировал скорость его хода на «молнии» своей куртки:
— Мчится, подлец! Ракетоноситель с ракетными двигателями. Штучки придумали, я вам скажу. И все потому — не нужно бегать, доказывать, утверждать. Если — да, значит, да! А то я пришел в одно высокое учреждение, аллах иль аллах! Гляжу, на калориферах папки с неподписанными бумагами, проектами. На очереди… Аллах иль аллах!
— Загибает, — недружелюбно бормотнул соседу Стучко-Стучковский, — такой выдавит любую подпись. Нажмет коленкой на диафрагму — не никнешь… Не люблю я этой дурацкой манеры обязательно капать на нашу организацию. Под водой мы лучше их плаваем. В космосе и в атмосфере — не хуже. Недра лучше. Где у них Тюмень или якутские алмазы? Есть у нас этакая холопская привычка барина бранить… — Стучко-Стучковский разгорячился, обратился к Ушакову: — От рабов сохранилось. От крепостничества или от нашей расейской привередливости. Вот он взял маслину — и ну ее прославлять. Противно. Я эти маслины в рот не возьму. Меня в концлагере их жрать не заставишь. Ракетоноситель. Как молния. Да наши ракетные катера лучше любых! А какие эскаэры!..
— Вы ближе, ближе присмотритесь к Стучке, — посоветовал Топорков, — один из моих любимцев.
Ваганов снова завладел вниманием присутствующих. Он хвалился на пари разорвать колоду карт на восемь частей.
— Был до него один великосветский шалопай, великий князь Михаил Александрович, тот на шестнадцать частей рвал колоду, — сказал Топорков. — Только у этого других дел по горло.
Дмитрий Ильич, заметив, как волновался этот сдержанный человек — у него пальцы подрагивали и речь спотыкалась, — сказал:
— Не судите его слишком строго, Лев Михайлович. Все наигранно. Да и ныне модно стало…
— Что модно? — гневно перебил его адмирал. — Вы тоже за безапелляционный нигилизм? Простите, самоедством заниматься не намерены-с! — он завершил решительным взмахом руки.
— Я с вами полностью согласен, Лев Михайлович, — переждав несколько секунд, сказал Дмитрий Ильич, — и мне приятно…
— Ну что ж, слава богу, что вас не расшатали, — суховато произнес адмирал. — А ежели накренитесь, на нас не надейтесь. Мы не в силах каждое дерево подкреплять этими, как их садовники называют, чатамами?
Стучко-Стучковский неодобрительно взглянул на Ушакова, обратился к погрустневшему адмиралу и затеял с ним учтивый профессиональный разговор, судя по всему, с единственной целью — вернуть своему наставнику доброе расположение духа.
Общей беседы не складывалось. Вице-адмирал помалкивал, сидел в уголке, сцепив пальцы и изучающе поглядывая то на хозяина дома, будто застывшего в низком кресле, то на оживленно разговаривавших Танечку и Ваганова. Лезгинцев следил за ними, за каждым жестом, ловил долетавшие до него слова, и, стоило Ваганову наклониться к своей собеседнице, что-то шепнуть, Лезгинцев вспыхнул, натянуто улыбнулся и усилием воли сдержал себя.
— М-да-а, — промычал Бударин, поглядывая на часы. — Татьяна Федоровна, разрешите вас спросить, не забыли ли вы о нашем существовании?.. — Выразительный взгляд его глаз остановился на накрытом столе. — Не знаю, как у остальных, а у меня разыгрывается аппетит.
Татьяна Федоровна вскочила, захлопала в ладошки, пригласила к столу. Ваганова она усадила рядом с собой. Лезгинцев все больше мрачнел.
Стучко-Стучковский, присевший рядом с Ушаковым, буркнул:
— На мой периферийный разум, Танюшкины забавы могут обойтись дорого. Чувствуете, как она заводит муженька?
У штурмана могучие, будто литые, кисти волосатых рук, на запястье японский браслет, якобы поглощающий избытки магнитных токов, шея борца, плечи — двум бы хватило. На тужурке значок военно-морского вуза, планки двух орденов, значок дальних походов. «Хороший механик и штурман — успех обеспечен», — нередко говорят командиры подлодок.
От этого человека в большей мере будет зависеть и его, Дмитрия Ильича, жизнь. Невольно он присматривался и приценивался к людям. Какой бы ни был Белугин, с ним не плавать, а вот со Стучковским, с Лезгинцевым придется побыть бок о бок.
У Стучко-Стучковского грудной голос с хорошей дикцией. Он говорил не спеша, растягивая слова, как бы следя за правильным их произношением. Едва уловимый акцент и фамилия заставляли предполагать его нерусское происхождение. Ушаков намекнул на это.
— Русский, — ответил Стучко-Стучковский, — возможно, и не чистопородный. После воссоединения Прибалтийских республик мой отец служил на острове, в береговой артиллерии. Я учился среди латышей. Потом мы эвакуировались в Ленинград, оттуда на Урал. После войны — опять в Ригу. У латышей бытует фамилия Стучка. Нередко меня принимали за своего. Если бы не черноволосый, определенно был бы их…
Его имя — Илья Петрович. В училище и на первых порах на корабле называли «дядя Эля-хитрован». Потом постепенно отвыкли. Теперь вспоминают только старые товарищи. Кличка прилипла случайно, еще в школе, когда приходилось хитрить со сверстниками. Латышским языком он овладел безупречно. В училище его приняли вне конкурса как отличника. Стучко-Стучковский тепло отзывался о своем училище и ни о чем больше не мечтал — только служить на подводном флоте.
— …Если не вдаваться в детали и рассуждать категориями принципов, я верю больше всего подводным кораблям с атомными двигателями. Неистощимый запас горючего. Об этом мечтали не одни подводники. Была у атомных лодок ахиллесова пята — плохо слышали и видели. Теперь прозрели. Специально оговариваюсь, чтобы оптимисты-умники не зарубили штурманскую службу: для старца с сумой и то нужен поводырь… Арктический бассейн перспективен не только для прогнозов погоды. Попробуй угадай в меня атомной бомбой, если я спрячусь под лед. А для меня разводья, проще сказать, лунка — уже пусковая площадка.
— Они тоже понимают? Соседи?
— Еще бы. Не кумекали бы, не лазили бы под лед. И учтите, они не зря туда лезут. Не вздумайте их болванами называть. Они хорошие моряки, ребята отважные. У них целеустремленность, материально подкрепленный фанатизм. Они выковали кадры полярников-подводников. Надо превзойти их. Мы стараемся. Иронизировать по поводу тех ребят и подсмеиваться над ними неумно. При случае нам дорого обходятся такие штучки. Мне думается, что их навигационная система отработана неплохо, и они далеко продвинулись в безопасности плавания подо льдами. Все ведь в силах современной техники — и предохранить хрупкие антенны, и обезопасить винты, и решить более надежный корпус… Я сидел рядком с одним капитан-лейтенантом, замучил меня проектами. Толково фантазировал. Ведь удалось ему кое-кого убедить. У нас не всегда слышен голос снизу. Разве уж завопишь караул…
— Но теперь вы сами себе противоречите, — сказал Ушаков.
— Не понимаю. Объясните.
— Вы тоже перешли к упрекам, хотя не столь размашисто, как Ваганов.
Стучко-Стучковский недовольно поморщился, собрался с мыслями. К их разговору прислушивался Топорков. Его щеки посерели, обвисли. И все же, почувствовав неловкое замешательство своего воспитанника, адмирал пришел ему на помощь.
— Вы меня извините, — сказал он, — вмешиваться в чужую беседу неприлично, но вам, Дмитрий Ильич, следовало бы выяснить разницу между безапелляционным нигилизмом и позитивной критикой. Прошу простить за эти кудлатые иностранные слова, навязли в зубах, как жвачка. Порой в самом деле свежий голос тускнеет и гаснет в шуршании бумаг. Восторгаться иноземщинкой не в моих правилах, но вот те самые кипы, поджидающие подписи, каждого из нас угнетают… К сожалению, бумаги не кричат караул… — Он скорбно улыбнулся, потеребил усики, покровительственно прикоснулся сухой ладонью к руке Дмитрия Ильича и добавил: — Все мы крайне заинтересованы в быстрейшем продвижении вперед, чтобы относиться к делу равнодушно. Обратите внимание на… замшевого льва. Он из спортивного интереса подогревает страсти…
— Ну, ничего особенного, — возразил Ушаков, — гость ухаживает, хозяйке приятно…
— Дальний гарнизон. Медвежий угол. Все обострено. Здесь нет просто интрижек. Все перерастает в трагедии. Мгновенно перерастает. Для невропсихологов у нас непаханое поле.
Тамады за столом не было. Тосты не произносились. Гости истребили пельмени, расправились с семгой. Хозяйка удалилась на кухню с Вагановым варить кофе по какому-то особому восточному рецепту. Лезгинцев мучительно вслушивался в их голоса. Вскоре раскрасневшаяся Танечка внесла блюдо с лепешками, а следом за ней с кофейником в руках шествовал Ваганов.
Выпив кофе, Ваганов подсел к пианино, взял несколько шумных аккордов, захлопнул крышку и потребовал магнитофон:
— Юрий Петрович, разойдись наконец!
Ваганов сам наладил ленту, плечом отстранив Лезгинцева. С погасшей трубкой в зубах, с упавшим на потный лоб чубом, большой и какой-то просторный, он выигрывал перед щуплым, съежившимся Лезгинцевым. Отшвырнув ролик с народными песнями, Ваганов отыскал нужное ему, кивнул Танечке. Та зашевелила губами, как бы вчитываясь в резкий, дисгармонический ритм, глазами поблагодарила Ваганова, приподняла руки, и ее бедра пришли в движение, выразительное лицо отупело. Она подпевала чужим, деревянным голосом, прищелкивала пальцами. Лезгинцев с отвращением отвернулся.
— Кирилл Модестович, приглашайте!
— С удовольствием, Татьяна Федоровна.
Бударин поднялся, скрестил руки на груди, следил за танцем.
— А ничего. Как сей танец называется?
— Рок-н-ролл, вероятно, — ответил Топорков и неодобрительно пожал плечами.
— Шейк называется, шейк! — Танечка продолжала танец. — Девочки называют его кис-кис. Юрочка, кис-кис!
— Хватит, Татьяна! — зло оборвал ее муж.
— Нет, не хватит! Я хочу! Кис-кис, Кирюша!
Стучко-Стучковский мрачно сказал:
— Когда-нибудь все кончится плохо. Эту женщину портят. Ваганову что? Нынче здесь, завтра там. А Юрию — беда.
Беда пришла гораздо позже.
В тот памятный для Ушакова вечер он возвращался в гостиницу вместе с Вагановым, жившим по соседству.
Ваганов скулил, жаловался на непонимание его «широкой натуры и обнаженных жестов», называл оставленное общество кислым.
— Представьте себе, как на Запорожской Сечи, одни мужики. Хотя бы кого-то пригласили для разнообразия. У этого мохнатого штурмана очаровательная женушка, латышка. Так нет же, взаперти!.. — Ваганов говорил доверительно, как бы распахивая душу, а вообще ему было наплевать, перед кем он распахивается. Выгонял из себя угар — и все. — Насчет Лезгинцева. В подобных семейных ситуациях всегда чувствуешь себя дураком. На мой взгляд, Юрий Петрович недостаточно интеллигентен. Если за моей женой ухаживают — пожалуйста! Говорят комплименты? Пожалуйста! Кроме гордости что́ может в таких случаях испытывать интеллигентный мужчина? Юрий Петрович отличный специалист. А вот в подобных делах буквально профан. Как вы находите Танечку? — Ваганов хватил лишку и шел нетвердо. — Кажется, сюда, журналист, — тыкал он рукой в темноту. — Ну и морозище! У меня даже губы застывают… Представьте себе, она назначила мне… Что? Моряки свято чтят своих жен? Чепуха. Придумано. Все бабы одинаковы, дорогой мой. Нет женщины, которую нельзя уговорить. Все зависит лишь от субъекта. Каков субъект. Уговаривающий… Здесь меня отпустите, большое спасибо, видите, даже пост выставили. Совсем ни к чему. Сюда не пригласишь. Может быть, разрешите воспользоваться вашим номером? Шучу, шучу. Вы, я вижу, пуританин.
9
Рано поутру Ушаков направился к Куприянову в соединение.
Беседа с Куприяновым была продолжительной. Ее можно изложить хотя бы в такой последовательности.
Кто-то из военных писал: война является в такой же степени столкновением страстей, как и столкновением сил. Поэтому ни один командующий не может стать стратегом, если он сначала не изучит своих солдат. Проявление человеческих чувств вовсе не мешает управлению войсками, напротив, оно облегчает руководство ими.
Первая атомная подводная лодка советского флота была спущена на воду и должна была совершить первый поход. Главнокомандующему военно-морским флотом были понятны настроение команды, те самые нюансы сомнений, естественных для психики человека, впервые лицом к лицу встречающегося со зловещей силой расщепленного ядра. А впереди были новые корабли, новые экипажи. Век атомных корабельных двигателей по всем техническим и моральным нормам значительно превосходил век паровых двигателей, пришедших на смену энергии ветра. За расщепленной материей стояла тень Хиросимы и Нагасаки. Да, мы понимаем, энергия атома дает силу винтам, но насколько это безопасно для моего организма? Возможно, и кролик перед вивисекцией накапливает сотни недоуменных вопросов.
И эру открыли главком и главный конструктор. Они перерезали ленту, они стартовали в первом походе.
Подводный корабль, вернувшись из похода, ошвартовался у причалов одной из бухт Северного Ледовитого океана.
Атомные лодки вошли в штатное расписание вооруженных сил так же, как ракеты с ядерными боеголовками.
Теперь нет места дурным слухам. Супертехника с ее романтикой привлекала. Тщательно отобранные молодые люди проходят специальную подготовку. Их обучают теории, и практически они все отрабатывают на тренажерах. Каждый с автоматической точностью осваивает свои обязанности, овладевает смежной квалификацией, чтобы суметь заменить товарища.
Изыскиваются самые сложные положения, поломки, неисправности, выходы из строя систем и механизмов, общие или частичные, средств связи, автоматики. Людей обучают бороться с пожаром в естественном положении, имитируя удушливый дым, огонь, приучают к маскам. В отсеки врывается вода при том же забортном давлении, какое будет на глубине, и ребята, захлебываясь и коченея, заделывают пробоины, исправляют повреждения.
Матрос и офицер держат равный экзамен психической и физической выносливости. У людей воспитывается сметка, молниеносная реакция, бесстрашие, логика поведения в самых крутых положениях, вера в благополучный исход, если выполнишь правила. Для постороннего наблюдателя служба подводника покажется кошмарной. Молодые люди привыкают, сплачиваются коллективы, воспитываются прекрасные навыки, качества характера.
Команда участвует в доводке корабля на верфях, не подменяя рабочих или инженеров. Последний, монтажный этап проходит у нее на глазах, при ее участии. Каждая гайка, как говорится, прощупывается.
Швартовые и ходовые испытания проводятся с командой на борту. Трудно найти лучших беспристрастных судей. Формуляр корабля заполняется как бы руками всех членов экипажа, каждого по своей специальности, будь то механики или электрики, гидроакустики или рулевые, торпедисты или ракетчики… Прежде чем поднять военно-морской флаг и этим утвердить день корабельного праздника, требуются месяцы и месяцы напряженных будней.
— Только опять-таки нельзя поддаваться иллюзиям, — разъяснил Куприянов, — техника, просто выражаясь, состоит из отдельных железок, а любая железка может сломаться. А если железка под нагрузкой, под давлением? Поэтому нельзя теряться, если сломается железка или целый агрегат перестанет «курлыкать». Воспитание такое: знаешь доверенную тебе технику — нет места страху; ты ее знаешь, и она, будто живая, знает тебя и слушается. Не знаешь — не суйся. В море никто не поможет, если сам не сообразишь. Матрос обязан знать все, и даже больше! Таков афоризм. Учеба помогает получить знания и навыки. Теория — чертеж — макет — оригинал. Мало рассказать, надо самому полезть и показать. Всего не предусмотришь, но нужно предусмотреть все. Так рассуждают моряцкие Козьмы Прутковы. Нелепо, не логично? Может быть. Для матроса нет ничего невозможного. Надо всегда помнить: современный механизм сложный, как и организм человека. Разве заранее знаешь, что у тебя заболит, что откажет? Если отказала железка, тоже не паникуй, есть способы исправить, в случае чего провентилировать, дезактировать, самому изолироваться от ионизирующих излучений, оградить опасный участок. Абсолютно не боится только тот, кто либо ничего не знает, либо знает все в совершенстве.
Куприянов выслушал Ушакова и продолжал:
— Вы говорите — народ, страна, недоедая, недосыпая, отрывая от себя, дают нам идеальную технику, поклонитесь своим отцам и братьям низко, до сырой земли… Верно! Надо расценивать технику как плод больших усилий… Если вести работу конкретно, политически, по-деловому, необходимо воздерживаться от выспренних лозунгов — они вредны, они убаюкивают. Я грешил, когда первый раз спустился через верхний рубочный люк. Сцепился с командиром. Теперь убедился: настоящий хозяин тот, кто, принимая корабль, въедлив, как сто совконтролей. Таков наш командир Волошин. — Куприянов вводил Ушакова в новую для него область. — Сам поход — заключительный этап, проверка невероятно сложных усилий множества людей. Атомная лодка — как бы слепок со всего государства, эталон индустрии, культуры, воспитания. Почти нет ни одной области жизнедеятельности государства, не участвующей в комплексном создании, обслуживании, надежности корабля. Копи, домны, плавильные печи, станки, электростанции; машиностроители, химики, математики, физики, прибористы, прокатчики, кабельщики, шлифовальщики, оптики, электрики — ну, все, все работают на нас. Крестьяне кормят и поят. Мы берем с собой книги и фильмы, пользуемся телевидением и радио, опытом гидрографических экспедиций, лоциями морей и океанов… Иногда мне становится не по себе: миллионы глаз смотрят на нас, каждый — участник в той или иной мере, нельзя же подвести, а?.. Мы должны сколотить офицерский костяк. Каждый офицер прежде всего инженер, а не инструктор по шагистике — ать-два! Офицеры — молодежь разных биографий, темперамента, привычек в земной жизни. У них разные вкусы, потребности. Одни холостые, другие думами прикипают к семье. Разное физическое состояние — кто сильнее, кто слабее. Различные индивидуальности и характеры… На земле они разные, под водой должны быть одинаковыми, забыть все, что их разъединяло, и укрепить то, что способствует объединению. Они обязаны полностью подчинить себя чужой воле, не теряя способности к самостоятельности и инициативе. Это не сборище безвольных амёб, а разумные существа, слитые для достижения единой цели. Вы ищете остров надежды, идеальный кусок будущего общества? Без всякого хвастовства скажу: вы многое увидите в походе. В лодке никто не полакомится за спиной товарища. Для всех один и тот же паек. Мы берем яблоки и съедаем их за семь — десять суток. Одним офицерам хватило бы дольше, но разве офицер возьмет яблоко, забыв о своем подчиненном? В лодке нет места для интриг, честолюбия, коварства, бахвальства, высокомерия, жестокости, злорадства, трусости, обмана.
— Добродетели, вынужденные обстоятельствами?
— Если хотите упрощать — да!
— Следовательно, при возвращении в обычную обстановку все возникает вновь?
— Лишь в какой-то мере.
— Как нормальное движение жизни?
Куприянов нашарил в ящике стола пачку сигарет, покрутил, отложил в сторону, вздохнул:
— Отвыкаю. Хотя тянет. Вернусь — задымлю.
— Разрешите считать это ответом на мой вопрос?
— В биологической жизни. Для надежности уточняю: рецидив пороков возможен при возвращении к прежним обстоятельствам, в прежней среде.
— Общественной?
— Уточните.
— Обстоятельства, присущие всему обществу, или индивидуальные? Вернулся, мол, к себе.
— Понимаю. — Куприянов ответил еще на один телефонный звонок, попросил прийти Лезгинцева. — Есть сорт людей, — продолжал он, — если без навешивания ярлыков — вредных по своему характеру: хитрят, мимикрируют, а, раскрываясь, выпускают вонючую жидкость. Наша задача — воспитать, не поддаются — списать. На ответственные задания таких не допускаем.
— Существуют инструкции, нормы порядочности?
— Инструкцией честь не лимитируется. — Куприянов не допускал иронии. — Нам нередко мешают извне, приезжают некие легкомысленные товарищи… — Смущенно замялся, мысль свою не развивал. Подойдя к окну, протер запотевшее стекло. — Люблю свои корабли еще и за их способность не бояться никакой погоды. Не страшны тайфуны и грозы, как поется в нашей песенке…
Снежный заряд, по-видимому, понесся над скалами и обрушился на беззащитную тундру. Доносился глухой рокот прибоя. День был, как и положено, ночью. Свет настольной лампы ломал лицо Куприянова. Казалось, то подбородок стал длиннее, то правая щека больше левой, то один глаз ниже другого.
— Товарищ Ушаков, можно вас попросить об одном одолжении? — неожиданно опросил Куприянов, когда по всем признакам аудиенция казалась законченной.
— Пожалуйста. Располагайте мною. Буду ли я полезен?
— Спасибо. — Куприянов замешкался с дальнейшими объяснениями, куда-то безуспешно звонил, советовался, похоже, с Голоядом. Чтобы его не стеснять своим присутствием, Ушаков вышел в другую, смежную комнату.
Столик, два стула, на стене — групповая фотография на фоне подлодок: главком, Максимов, бывший комфлота, переведенный на повышение, гражданские, судя по занятому ими месту на снимке — конструкторы.
Ушаков, стоя у столика, просмотрел «Красную звезду». Газета писала о долге. Красивые молодые офицеры снялись в позе киноартистов. Через речку, проламывая лед, неслись танки с длинноствольными орудиями. А было время, когда подводные танки считались невероятной тайной.
Куприянов вышел минут через десять в взвинченном состоянии. Не понимая, куда они так спешат, Ушаков еле поспевал за своим молодым спутником.
Недавно отбушевала метель. Свежие сугробы, казалось, еще шевелились. Матросы лопатами расчищали выезд из складов. По-прежнему горели фонари. Воздух был размытого фиолетового цвета, а снег лиловый. Вот так краски! Самый надменный враг импрессионизма поднял бы руки.
Куприянов остановился отдышаться после крутого подъема.
— Мы идем к Лезгинцевым, — выпалил он.
— Зачем?
— Спасать своего товарища. — Куприянов не скрывал гнева: — Она, словно дочь станционного смотрителя, решила бежать с Вагановым. Подумать только, перед самым походом! Мы должны спешить… — Куприянов, чтобы спрямить путь, полез вверх, проваливаясь в снегу почти по пояс.
— Послушайте, может быть, мне-то незачем?
— Прошу вас, — Куприянов приостановился, обдал его паром. — Я ее почти не знаю. Являться одному…
— Да и вам зачем?
— Как зачем?! — взвился Куприянов. — В таком состоянии в поход?
В квартире Лезгинцевых они не обнаружили никаких следов драмы: ни битой посуды, ни разверстых чемоданов и шкафов — чисто, благопристойно.
Хозяйка принимала неожиданных посетителей в домашнем халате — только-только из кухни.
— Помилуйте! Джентльмены! К женщине без предупреждения? Раздевайтесь, присаживайтесь, читайте «Неделю», пока я закончу. — Она растопырила пальцы. — Чистила треску. Ужасная проза…
Куприянов растерянно улыбался, почему-то дул на кончики пальцев, как бы отогревая их, и не решался присесть.
— Разве Юрия Петровича нет дома? — спросил он раздавленным голосом, когда хозяйка возвратилась.
Татьяна Федоровна устроилась в кресле, закурила и окинула крайне смущенного замполита презрительным, уничтожающим взглядом.
— Не притворяйтесь, Куприянов. Мне до чертиков надоели доморощенные Громыки. — Она затянулась, закашлялась, смяла сигарету. — Явились от имени и по поручению? Уговаривать или приказывать?
Куприянов овладел собою, губы сжались, жесткая складка прорезалась между бровями. Как не бывало ни робости, ни чисто юношеской застенчивости. Ушаков с радостью определил появление откуда-то изнутри того самого, что можно широко назвать комиссаром.
— Кто из вас разыгрывает комедию, Татьяна Федоровна? — спросил он.
— Ага, ясно. Как говорится, маски сброшены. Перед вами объект, такая-разэтакая женушка военнослужащего, нежелательный довесок… — Она яростно перешла в атаку.
«Ну, ну, как ты вывернешься?» — подумал Дмитрий Ильич, прикрывшись пухлым экземпляром «Недели» и делая вид, что изучает обведенную красным карандашом статейку.
Танечка костила всех и вся за превращение моряцкой жены в некий агрегат, рассказывала о тоске по самым примитивным развлечениям, издевалась над скучными, верными женами, а бытующий у моряков тост о женщине как о третьем солнце называла болтовней импотентов.
— Что, я не знаю вашего брата? Стоит спустить вас с цепи, бросаетесь на первую попавшуюся. Не видела я вас таких! Пиджак натянете вместо тужурки и думаете — никто вас не узнает. А на курортах что вытворяете, труженики моря? — Переведя дыхание, она спросила с ядовитой улыбкой: — Ну как, комиссар?
— А вы мне нравитесь, — Куприянов сумел переменить тон, — и не только как агрегат или нежелательный довесок…
— Запомнили? От меня и не таких еще экспромтов дождетесь. — Круто повернулась к Дмитрию Ильичу, вырвала из его рук «Неделю»: — Ненавижу углубленных в газету мужчин. Вы меня опишите.
— Придется подумать. Есть острый сюжет?
— Острый? — На Танечке был халат в ярких полосах. Она сидела, придерживая рукой расходящиеся полы. — Не очень. Самый примелькавшийся. Взбалмошная жена решила бежать от мужа, гордости энского подразделения, а соблазнитель исчез, обманул вздорную бабенку… — она нервно рассмеялась, зажгла спичку, поднесла к огоньку один, другой, третий палец, спичка сгорела, скрючилась.
Нудно засвистел ветер за форточкой — за окном заметался буран, принесенный в Югангу из Норвегии, а может быть, и от Груманта — кладовой непогод.
— Вы слышите? — она зябко поежилась. — Вот откуда пошли ненецкие тягучие песни. Знаменитая полярная амплитуда. Природа и та крутит, вертит. Чего же вы хотите от женщин? Вы заставляете нас все понимать, а кто нас понимает? Большинство, не возражаю, правильные. Сгинь муженек хоть на год, лишь бы мне его зарплата шла. А другие тоскуют, отчаиваются и… поддаются искушениям.
Она подвинула локтем раскрытую книгу, подчеркнула несколько строк о страсти как сильнейшем воплощении желания жизни.
— Шопенгауэр? — Куприянов с любопытством перелистал книгу.
— Ну и что? Предположим, Шопенгауэр! — Танечка вызывающе глядела на Куприянова. — А вы хотели, чтоб Маркс или Энгельс? И они занимались семьей, бытом, религией. Может быть, и Александр Македонский стал великим полководцем потому, что учился не только рубке, но и философии некоего Аристотеля…
Куприянов признал себя побежденным: с Шопенгауэром ему не удалось познакомиться даже бегло, и он почти не знал трудов Аристотеля — учителя знаменитого полководца.
Танечка пропустила мимо ушей слова Куприянова, подвинула Ушакову листок бумаги. Сама устроилась на диване с ногами, накинула на плечи платок.
— Там написано следующее. Кто хочет противиться природе и не давать идти так, как требует природа, тот хочет, чтобы природа не была природой, чтобы огонь не жег, чтобы вода не мочила, человек не ел, не пил, не спал… Это изрекал Мартин Лютер. Вы его знаете?
— Только как основоположника одного из вероисповеданий.
Ушаков вспомнил разрушенный бомбардировкой Дрезден, собор, будто распавшийся на гранитные блоки, поваленный взрывом памятник Лютеру лежал на земле. Отдельно — его ноги, срезанные ниже колен. В войну умирали и люди и памятники. Танечка слушала Ушакова с пристальным вниманием. Его мысль о том, что на краю земли живут люди России, которые не хотят допускать повторения трагических событий и ради этого идут на жертвы, противясь природе, она истолковала по-своему:
— Нельзя упрощенно рассматривать жизнь. Во мне что-то хотят сломать, а я протестую и мечусь. Памятник можно сломать, валяйте, а живого человека ломать? Нет. Я протестую. Вам нужен мой муж, подобно тому, как нужен исправный агрегат. И вот в агрегате не туда закрутилась одна шестеренка… — Она рассуждала резко, мстительно. — Вы все разметили, подсчитали, выверили маршруты, запаслись крупой и мясом, ракетами и боеголовками, а человек… Не возражайте мне, Куприянов! Вы, мол, призваны обеспечивать души. Чепуха! Душа — придаток агрегата. Человек — в последнюю очередь, для приличия. Ходите по квартирам с магнитофоном. Записываете приветы родных, лепет детей, а потом, якобы неожиданно, запускаете по трансляции. Души травмируете! Обманываете сами себя, якобы думая о человеке. А имеете в виду механизм, агрегат. Нужно? Да, не сомневаюсь. Но нам скучно, безысходно. Подумайте о нас, о женщинах, о заброшенных гуриях. Магомет и то думал о женщине, разрешал ее сомнения; Лютер думал, Шопенгауэр думал, Ленин думал, беседовал с Арманд, с Цеткин и еще с кем-то… А вы всполошились из-за «короля параметров». Смешно! Научитесь правильно понимать женщину, только тогда можно будет вас уважать. — Она безнадежно отмахнулась, поднялась.
— Чтобы добиться уважения, существует немало компонентов… — обиженно и невнятно принялся объяснять Куприянов.
— Перестаньте! — взмолилась она. — От наших мужчин можно взвыть! Компоненты. Будто женщина химическая формула. Будто вы наблюдаете за ней в колбе, в маске, в халате, в резиновых перчатках. Вы, Куприянов, молодой, красивенький. Кое-какие дурочки, вероятно, влюбляются в вас. Только умоляю, молчите. Компоненты… — Она не могла сдержаться и не выбирала выражений: — Вы требуете точного ответа. Успокойте товарища Лезгинцева. Успокойте командование. Химическая формула не нарушает цикла реакции. Если более точно, пусть несколько цинично, извольте: Ваганов отказался меня похищать лишь потому, что я его прогнала. Я раньше Ваганова поняла, что для заполярного Вронского требуется не такая Фру-фру…
10
В спортивном зале шел матч по ручному мячу между двумя командами атомной лодки Волошина — связистами, усиленными акустиками, и электромеханической боевой частью. Матч проходил темпераментно. Возможно, потому, что капитаном первой команды был невероятно горячий армянин Тигран Мовсесян, а во второй — неуступчивый, упрямо соблюдающий формальный порядок Лезгинцев.
Лезгинцев был увлечен игрой. В спортивном костюме он выглядел очень молодо. Крепкий, сухощавый, широкая грудь; стремительные атаки возглавлялись им, и механики добивались успеха. Судил старпом Гневушев, внешне неказистый, остриженный наголо мужчина с длинными руками и узкой, сутулой спиной.
Десяток запасных игроков ждали своей очереди, подпрыгивали, размахивали руками, подзуживали играющих. Пахло по́том, и в горле першило от пыли.
Куприянов и Ушаков сидели на металлической скамье возле стенки вместе с другими болельщиками.
— Меня беспокоит только одно, — сказал Куприянов. — Как вы думаете, может нормальный человек с таким азартом носиться за мячиком, если на душе у него скребут кошки?
То и дело сбивались клубки потных тел, доходило до потасовок. Свистки судьи заглушались рокотом поощрительных криков болельщиков, подогревавших свои команды.
— Тигран все портит, — сказал Куприянов, — через него все не туда крутится. Одна и та же история. Сейчас Гневушев швырнет в Тиграна свисток… Смотрите, замахнулся. Есть! Ах ты, не попал! Один — ноль в пользу Мовсесяна.
Гневушев, тяжело дыша, присел возле Куприянова, попросил платок, вытер лицо, шею, сжал его комком в кулаке.
— Бандиты девяносто шестой пробы. Ручной мяч — не хоккей. Это игра голубой крови. А здесь! Погляди на этих чудовищ!.
Мовсесян клокотал от негодования. Его воспаленный голос срывался на фистулу:
— Гневушев! Вы будете или нет?
— С анархистами не вожусь!
— Кому доверяете? — Мовсесян поднял свисток.
— Дайте мне. — На площадку вышел доктор Хомяков, взял свисток, угрюмо буркнул: — Если будете драться, ампутирую конечности.
Гневушев представился Ушакову, попросил мичмана Снежилина, и тот передал ему аккордеон с дарственной надписью.
— Главком, — Гневушев ткнул пальцем в пластинку, — за операцию «Морж». — Он прилаживал поудобнее аккордеон, не спуская глаз с площадки, где игроки напали на нового судью, присудившего команде связи несправедливый штрафной.
— Повозятся с валенком и поклонятся мне. Это, Хомяков, не клизмы ставить!
Подошел Мовсесян:
— Товарищ Гневушев, просим досудить.
— Мало вам доктора?
— Нам нужен не доктор, а судья.
Гневушев был неумолим:
— Вы — стихия! А я во всем люблю стройный порядок.
— Порядок? Тогда предлагаю в порядке партийной дисциплины. Как парторг предлагаю…
— Мовсесян, учтите, парторг — должность выборная.
Лезгинцев подошел, молча поклонился, напился воды, вытер темные губы тыльной стороной ладони. Его глаза играли лукавинкой, и даже чубчик торчал как-то весело. Ничего не осталось в нем от прежнего, понурого, и снова напомнил он Дмитрию Ильичу его боевого друга Сипягина.
Гневушев, склонившись головой почти до самых мехов, неожиданно заиграл цыганочку. Два матроса, с упругими, тонкими телами, обтянутыми шерстяными костюмами, как летчики-перехватчики, принялись выбивать чечетку.
Лезгинцев, скрестив руки на груди, одобрительно наблюдал за ритмичными движениями этаких североморских братьев Гусаковых.
— Мои ребята, — сказал он не без гордости. — Турбинисты.
Лезгинцев ничем не выдавал своих душевных волнений, и его выдержка поразила даже хорошо изучившего этого человека Куприянова. Опасения окончательно рассеялись, когда разыскавший их Белугин сообщил о готовящемся отъезде начальства и с ним Ваганова.
— Как гора с плеч! — Куприянов облегченно вздохнул. — Убирают мину замедленного действия. — Он охотно отозвался на предложение заменить несведущего в правилах доктора, быстро разделся, надел кеды, одним махом прыгнул на площадку. Игра продолжалась…
— Мальчишки, — Белугин побрюзжал, не скрывая зависти, вспоминая свои сравнительно недавние победы, одержанные на других флотах. — Вот скачешь, скачешь, а потом бряк — и словно топором отрубило. Сколько еще подпрыгивать Лезгинцеву или замполиту? Приезжайте через пяток годков, отыщете их лишь в одном спортивном качестве — болельщиков. Это, как лысина: вчера будто был чубчик, а вдруг хвать-похвать — голо, как на арбузе… — Он потрогал темя, разгладил редковатые волосенки и, не дождавшись конца матча, потащил Ушакова в гостиницу, куда, по его расчетам, успели доставить обмундирование.
— Вы меня не хвалите, — предупредил Белугин, — действует команда адмирала Максимова. Теперь вы обладатель груды вещевого довольствия. Давайте-ка преображаться.
— Зачем мне столько? Куда я все дену?
— Денем куда-нибудь, — утешал Белугин, — а интендантство есть интендантство. Арматурный список, как евангелие. Нужна вам шинель или не нужна, а раз положено — точка! Шапка тоже отличная. Помолодели в ней лет на двадцать. Сапоги вам выбирали отменные. Экспериментальная обувь. У меня таких нет. В лодке будете бродить в сандалиях, вот в этих, там будет тепло, светло, уютно…
Хорошее расположение духа и радужные прогнозы в большей мере исходили от плоской фляги «Польской выробовой», в которой добродушный Белугин выискивал «варшавский букет», чего ему пока не удавалось, несмотря на повторную дегустацию, заставившую налиться пунцовыми красками его полные щеки.
— Может быть, погоны не нужны?
— М-да, — неодобрительно промычал Белугин, — развратили вас. Если бы вам горбом доставалась каждая звездочка, другая была бы песенка.
— Без офицерских погон проще общаться с матросами. — Ушаков примерил китель. — В плечах узковат, зато брюки хороши.
— Насчет общения не согласен. — Белугин продолжал вразумлять. — Без погон в форме кто вы? Погоны заставляют думать об ответственности. Если я в форме иду, предположим, по Ялте в законном отпуске, уже не потянет пропустить лишнюю кварту. Стоит надеть «бобочку», просыпается во мне жажда.
Фляжка заметно пустела. Белугин расстегнулся, прилег на койку, заложил под голову руки.
— Нечего на предков грешить, — сказал Ушаков, — предки пили медовую брагу. У них по усам текло, в рот не попадало…
— Позвольте, вы неладно пристраиваете погоны. Не туда тянете шнурок. — Белугин неохотно поднялся, помог, уперся кулаками в бока, рассматривая довольного своим новым видом журналиста. — Были вы индивидуальность, теперь кто? Еще один капитан третьего ранга.
Для Белугина еще один капитан третьего ранга, и только, для Ушакова — как бы новая страница его биографии, какими-то тайными тропами приводившая его к флоту. Второй раз он надевает военно-морскую форму после войны. В пятьдесят седьмом, когда осложнились события на Ближнем Востоке, ему пришлось прилететь в Балтийск, сесть на крейсер и отправиться на нем в Средиземное море. Крейсер впервые в истории советского флота провел учебные артиллерийские стрельбы в Атлантическом океане, на его борт поступила депеша о запуске первой баллистической ракеты в СССР. Утром прошли Гибралтар. Крейсеру салютовали флаги всех проходивших судов. Август пятьдесят седьмого! Рокоссовский командовал Закавказским военным округом. Возле Сирии сошлись щупальца войны. Десятки вымпелов флота НАТО направились поближе к Египту, Ливану, Сирии… Будто все было вчера. Эгейское море, узкая теснина Дарданеллов, Стамбул, Севастополь под серым дождем в желтых накатах.
Теперь Юганга. Зря над ней потешалась Танечка. Ворота четырех океанов. Молодые офицеры того похода теперь командуют ракетными кораблями. Прибавилось опыта, знаний, морщин, и у многих поседели не только виски. Нет, китель не жал, шинель не сидела мешком, сапоги в самый раз, и погоны нужны… Флот властно звал его, требовал, если хотите, интриговал: здесь открывались заветные дали, раздвигались границы науки, здесь жили обычно герои океана. Дмитрий Ильич слишком любил этих людей, чтобы просто высказывать им свои чувства. Он должен стать одним из них же, войти и вцепиться, как ядрышко той самой микроструктуры, когда сливаются воедино даже металлы…
А в гостинице шумели командированные. Все молодежь. Для них анахронизмом кажется паровой котел, паровоз и пароход, поршневой самолет или ствольная артиллерия, они не перешагивали, а прямо вступали в век атомной энергии и мыслящих машин. Чем их теперь удивишь, этих мальчишек, взнуздавших самые тайные силы природы? Им, вероятно, казалось, что радио служило еще Саваофу, на энергии угля ходили далекие предки, секстаном пользовались на каравеллах Колумба. И внешне они выглядели по-иному, с «молниями» вместо пуговиц, в цветных куртках, в ярких свитерах, с голливудскими улыбками и стрижкой модерн.
В коридоре пахло одеколоном, табаком, душистым мылом, пресным паром душевых.
Выйдя на улицу и окунувшись, как в омут, в промозглую жижу тусклого света, Ушаков и Белугин направились к причалу.
В шинели и теплой шапке, испытывая приятное прикосновение шерстяного белья, Дмитрий Ильич впервые почувствовал себя не пришлым, а здешним человеком. Да и никто теперь на него не оглядывался.
— Чую, повеселели?
— Повеселел, Федор Федорович! Ракета ракетой, а гречка и сапоги тоже неплохо. Хвала адмиралу Туркаю!
Словно вылепленная на макете, лежала бухта, заполненная свинцовой водой. Прожектор освещал пирс. На швартовах — катер, а с другой стороны — какое-то судно, откуда сгружали бочки и ящики. У катера чернели фигурки людей.
Максимов полуобернулся к подходившим, поднял руку козырьком.
— Еле узнал вас, Дмитрий Ильич. — Максимов поздоровался. — Что ж, оморячились достойно.
На пирсе были Голояд, адмирал Бударин и заместитель командующего флотом, встречавший Максимова на аэродроме, Ваганов с двумя своими инженерами, ждавший катер Стучко-Стучковский, почтительно слушавший адмирала Топоркова, еще офицеры. Среди них Волошин — его назвал Белугин.
Не впервые почувствовал Дмитрий Ильич, как сковывает форма. Теперь он был одним из н и х. Если на аэродроме заместитель комфлота — а он ведал подводными силами — радушно пожал ему руку, то теперь, мельком взглянув на капитана третьего ранга, небрежно подкинул руку и продолжал слушать Бударина, любившего говорить в резком, поучительном тоне.
— Почему у вас лодки «немые»? Раньше мы хоть по проектам именовали: «барсы», «щуки», «малютки». Называйте смелее именами первых — «Египко», «Бук», «Зайдулин». Нормы вдвое перекрывали! Без атомных котлов, не на китах, а на щуках. Энтузиазм? Да! Возвращались в базу — какая встреча! Самолеты высылали, на бреющем гирлянды сбрасывали на мостик, на берегу осыпали цветами. Ладно, забыли наших, а где ваши — «Гаджиев», «Фисанович», «Колышкин»? Да, брат, — продолжал вспоминать Бударин. — Ребятишки! Банкет, бывало, сочиним на всю бригаду… Не боялись из сметы вылезти… Застрельщиком был все тот же Великий, или Тихий…
— Почему «все тот же»?
— Океан имел пальму первенства. Выходы! Ширь! Не нужно было пробираться то подо льдами, то в узкостях, того и гляди, либо борта в яичницу, либо форштевнем подводный пик переставишь на другое место.
Ушаков заметил Лезгинцева, затерявшегося среди инженеров. Ваганов держался по-прежнему барственно, покровительственно. Нужно было обладать либо невероятной наглостью, либо шальным самомнением, чтобы после всего, что произошло, вести себя так. Куприянов старался быть к ним поближе, в готовности вовремя прийти на помощь. Свою миссию он не считал законченной, пока Ваганов не погрузился на катер.
Беседа шла на нейтральные темы.
— …На «Трешере», если вы помните показания одного из трех уцелевших, постоянно сталкивались с неисправностями в системе продувания балластных цистерн сжатым воздухом. Запорные клапаны гидравлики не были плотно пригнаны. Двадцать процентов всех клапанов системы гидравлики не были согласованы с показателями индикаторов… — Ваганову что-то кинул Лезгинцев, и вновь слышался внушительный баритон Ваганова о неполадках.
Все же Ваганов чувствовал неловкость по отношению к Лезгинцеву, старался показать, что между ними ничего особенного не произошло.
Максимову доложили о конфликте, и поэтому он незаметно следил за Вагановым и Лезгинцевым, невольно прислушивался и не мог уделить большего внимания стоявшему возле него Ушакову. Максимов знал, как тяжело остаться среди незнакомых людей, да еще на неясных правах. Поэтому он свел Ушакова с Волошиным, напомнил еще раз Голояду, представил контр-адмиралу, командиру базы, коротенькому и энергичному, похожему на Папанина. Его незамысловатая фамилия нет-нет да и облетала страницы мировых газет, а он, щупленький адмирал, на широко расставленных ногах, толком и не догадывался, какой таинственной сенью овевают его имя. Ходил, поскрипывал инеем, поругивался, снаряжал и отправлял лодки, докладывал и следил за своими питомцами, попыхивал кэпстеном и отлично знал — ни один из зарубежных коллег его не мог похвалиться такими кораблями, хотя кэпстена у них невпроворот, а ему приходилось вымаливать его у океанских сельделовов.
Катер забурлил, погнал от кормы пену. Наступило время расставания. Максимов добро и пристально вгляделся в глаза Дмитрия Ильича:
— До свидания… Ничего. Приготовились неторопливо, разумно, надежно. Спасибо, что вы не забываете флот…
Растроганный Дмитрий Ильич не нашелся, что ответить, а только улыбнулся, ткнулся плечом в плечо Максимова, расцеловать постеснялся — вот и помешали погоны.
— Провожать вас не сумею, встречать буду. О семье не беспокойтесь.
Сходню убрали на берег. Отдали концы. Закипела перелопаченная винтами вода. Бурун — словно распушенный хвост улетавшей сказочной птицы. Белые перья смешались с черными. Птицы не стало. Бухта приняла прежний мрачный вид.
На козырьке скалистого мыса зажегся огонь, разрешающий движение только на выход.
Густой воздух вливался в легкие. Постепенно из-за пустынных высот поднимались лучи рассеянного космического света, и на его фоне резко, словно вырезанные из черного картона, объявились силуэты ракетных субмарин.
11
Дети поджидали своих отцов. Кончилась школьная смена. Почему же не скатиться к «транспортиру», как школьники называли площадку на террасе, господствующую над открытым пирсом, куда не возбранялся доступ и куда приставали пассажирские суденышки, баржи и катера?
На «транспортире» сгрудились школьники, за плечами ранцы из оленьей шкуры шерстью наружу, на ногах меховые пимы или валенки, на головах пыжиковые треухи или перешитые отцовские шапки из меха черных ягнят.
Пар валом, обсуждение вопросов вполне конкретное. Только не ждите от этих детей болтовни, они многое видят, еще о большем догадываются, но стараются держать язык за зубами.
Узнай о самом невинном:
— Какая завтра будет погода?
— Надо спросить кого надо, — и переглянутся между собой.
— Как пройти к седьмому причалу?
— Спросите у него, — указывают на ближайшего часового.
— А кто твой папа?
— Ясно кто.
— На каком корабле служит?
— Откуда я знаю?..
Только переодевшись моряком, Дмитрий Ильич перестал вызывать излишнее к себе внимание этих маленьких подозрительных стражей. Сами они полны пронырливой любознательности, отказать им — равносильно запретить губке впитывать воду.
Юганга родилась позже многих школьников или вместе с ними. Они — юные дети моряков, доставивших сюда ядерные котлы в стальных чревах. Их не сопровождал скрип колес и знойная пыль пустынь. Их глаза не видели степей, табунов и отар. Тушки животных доставляют сюда в замороженном виде и выгружают кранами, как дрова. Из птиц — только чайки, а летом — кайры, пролетающие косяками еще дальше на север.
Поселок запрятан в гранитные, естественные доты. Жилые дома, школы, магазины, прачечная, столовые возникали здесь нередко при помощи аммонала. Неприступные скалы, словно гроты Таинственного острова, скрывали океанские лодки, ничуть не менее фантастичные «Наутилусы» века расщепленного атома.
Дети Юганги привыкли засыпать под стоны и рев природы. Нельзя сомневаться: здесь вызревает отважная моряцкая смена. Опьяняющая прелесть полярных морей, могучая и непреоборимая их сила! Неспроста отсюда пошла дерзновенная поморская ветвь русских мореходов. Здесь родились суда, способные бороться со льдами. Отсюда люди ходили бить зверя на кромку океана, одевались в шкуры, топили добытое сало для пищи и светильников, сыпали сети для богатейших уловов и без всякого страха уходили под домоткаными парусами открывать острова почти на самом куполе нашей планеты.
Настало время бережно хранить тайны замысловато изрезанного побережья. Песня сочинялась всеми. Строфа за строфой с берега уходили под воду, подо льды, а возвращалась обратно песня о славной Юганге.
Дети поселка гордятся всем тем, что их окружает. Пусть другие позавидуют им. Сколько красивых и жутких историй у каждого из них наготове! В своей среде, в школе, в играх они откровенны, и ничто не сдерживает их. Им не приходится искать или вымучивать фантазии. Фантастическое окружает их, куда ни пойди, куда ни глянь, над чем ни задумайся. Атомные подводные лодки — центр их жизни. Они не боятся кораблей, на которых уходят их отцы. Над страхами дружно посмеялись бы эти краснощекие, светлоголовые, юные хозяева самого крайнего обреза советской земли.
Ради лодок завезли их сюда родители, оторвали от большого мира, окунули в темноту вечной ночи или в изнурительный свет вечного дня.
Любую лестницу они называют трапом, пол — палубой, стены — переборками, потолки — подволоком, кухню — камбузом, нерадивых — сачками; они вырубают, а не выключают свет, спят не на кроватях, а на койках, куртка у них — бушлат, в слове «компас» они ставят ударение на последнем слоге, а метель называют снежным зарядом. Облачность у них натекает, при передвижении на лыжах или пешком пространство исчисляют милями, а направление — румбами, учителю отвечают — «есть!».
Ребятишки Юганги отличаются завидным здоровьем, подвижностью, быстрой реакцией. Они соскальзывают по скалам, минуя пробитые рукой человека спуски, и располагают сетью собственных троп, недоступных взрослым. Оглушительно, во все горло крича во время уличных игр, они не застуживают бронхов и не хватают ангин. Воздух здесь чист и полезен, завезенные микробы не размножаются — гибнут.
Дети Юганги знают тайны своего полярного поселка, хотя отцы их молчаливы, как рыбы. Дети угадывают приближение срока похода. Их не проведешь. Они все определяют по озабоченности отцов, по скупости или щедрости ласки, по задумчивости матерей, по колеям к пирсам и складам, по поведению матросов, по накоплению запасов на причалах — укрывай их или не укрывай.
Погрузка торпед еще могла ускользнуть от их проницательных глаз, но ракеты не спрячешь, не сунешь в гнездо прямо с тележки.
Ракетную подводную лодку дети называют «носитель». Если космические носители превращались в отброс, а затем в пыль, то подводный ракетоноситель, освободившись от бескрылого груза, возвращался обратно.
У детей были свои НП, и, как их ни гоняй, не выкуришь из насиженных, удачно выбранных мест, будь то на крыше, в щелях у скал, в зализанном ветрами гребешке, господствующем над бухтой. Зимой пойди отыщи их в снежных пещерах, где, пристально вглядываясь в окружающее, размещается их секретный наблюдательный пост.
Лодки они называют по-своему и безошибочно узнают, еще не прочитав номеров.
— «Кашалот» вышел в море! — На НП возможен бинокль мощностью «цейса».
«Кашалотом» они называют лодку Ленькиного отца — Волошина, из-за внешнего сходства. Есть у них «Наутилус», там командир с бородой, как у капитана Немо, на «Д’Артаньяне» — веселый гасконец-старпом, лучший фехтовальщик спортклуба. На «Шамиле» служит курчавый, меднобровый аварец, хозяин ракет, холостяк. Он изредка снабжает ребят конфетами «Мишка».
На днях между Леней Волошиным и Рубеном Мовсесяном состоялся такой разговор.
— Леня, «Кашалот» вот-вот уйдет в крупную автономку, — объявил Рубен.
Лене всего десять, но он обязан держаться достойно, как сын командира «Кашалота».
— Откуда ты, Рубен, знаешь?
— Отец сдал партбилет.
— Интересно. — Леня не знает, сдают или нет партбилеты, и потому промолчал, чтобы не открыть своего невежества.
Рубен угощает приятеля маковкой.
— Когда уйдут — знаем, а вот когда возвратятся… — Рубен хрустит маковкой, широко раздвигая губы и обнажая зубы, не очень правильно понатыканные в его деснах.
Глаза у Рубена отцовские, полны азарта, лоб удлиненный, брови торчком.
Леня разжевывает маковку, стараясь не чавкать, как его дружок, а все же приходится нарушить преподанные матерью правила и забраться пальцем в рот, чтобы освободиться от прилипшего к зубам комка.
На «транспортир» поднимается отец, Леня пристраивается рядом. Отец не спешит и старается ответить на вопросы, постоянно возникающие в мальчишеской голове.
— Папа… — Леня заходит с другой стороны, там поудобнее — меньше снега, — если вы уходите в автономку, партийные взносы вперед платите?
— Зачем тебе? В партию готовишься из пионеров?
— Скажи, папа.
— Платим, как и положено. Месяц прошел — платим.
— А разве под водой деньги ходят?
— Ходят. Из рук в руки.
— Купить на них ничего нельзя?
— Зачем покупать? Все так дают.
— Бесплатно?
— А то ты не знаешь?
Отец сворачивает туда, куда ему нужно. Советует сыну поскорее добираться домой, отогреть нос и щеки, а вечером, после окончания уроков, они еще поговорят. Отец и сын расходятся в разные стороны, а перед сном, когда уложен на будущий день олений ранец, возвращаются к прерванному разговору.
— Деньги в подводной лодке не нужны. — Морщинка возникает от межбровья, чуточку вверх, кривым рожком, так же как у отца.
Волошин с радостной тоской отыскивает свои приметы, вспоминает свое тяжелое военное детство. Может быть, потому отцовская морщинка глубже, ветвистей. Сын его слишком часто задумывается. Пожалуй, виновна мать: она старается быть стойкой, провожая его в походы. Но насколько хватает ее мужества? Какие беседы ведут они вдвоем с сыном, поджидая его, вылавливая любую весточку, откуда только возможно — из штаба, от таких же, как и она, жен офицеров подводного флота?
— Партийные билеты мы не сдаем, Леня. Твой приятель ошибся.
— У него же отец парторг. — Леня не хотел бы, чтобы его ввели в заблуждение или говорили с ним, как с ребенком.
— Где бы мы ни были, мы остаемся коммунистами, — разъясняет отец, берет руку сына, пожимает ее, пробует. Рука стала крепче — помогли лыжные палки. Мускулистей стал и сам Леня, здоровье прежде всего. — Партбилет, вероятно, сдают разведчики, которые отправляются в тыл врага, а мы идем в плавание на своем корабле, вооруженном, с отличными машинами и механизмами. Мы такая же воинская часть. К нам не подобраться никому чужому, все закрыто, Леня. Крабу и то не за что зацепиться. Так-то…
— А если начнется война?
— Когда?
— Откуда я знаю — когда? Вдруг. Вот ты уйдешь, проводим тебя, и начнется…
— Будем воевать, Леня.
— В бой пойдете коммунистами. — Леня хмуро улыбается, хотя ему совсем не весело. Военный городок всегда в готовности. Здесь не плавят сталь, не добывают руду и мысли всех заняты одним. От них никуда не уйти. Где-то оборона — лозунг, здесь — постоянное дело, вернее, работа, такая же трудная, как в руднике или у мартеновской печи.
— В бой пойдем коммунистами, — строго повторяет отец и выжидает.
Леня думает, сжимает губы, недетская тоска разливается по его побледневшему лицу, и ручонка дрожит, шевелятся пальцы.
— Подводные лодки останутся последними в мире? — вышептывает он, глядя в одну точку, туда, где играет тусклый зайчик на рукоятке повешенного на стене кортика.
— Теоретически — да, Леня.
— Теоретически. — Он повторяет это чужое и жесткое слово, спрашивает: — Ты останешься, а нас не будет?
Волошин обнимает сына, долго не отпускает, ждет, пока установится ровный ритм сердца.
— Не думай об этом. Все будет хорошо… Мы и работаем, Леня, чтобы все было хорошо. И ты стараешься вместе с нами.
— А я как?
— Тем, что веришь, ждешь, помогаешь моим мыслям. Я всегда с тобой, с мамой.
— Ну, папа, ты всегда далеко от нас.
— Нет. Близко. Сердце — раз. А голова! Еще не изучили, какой это сильный локатор. Может быть, импульсы твоего мозга летят ко мне, а моего — к тебе…
Леня не склонен выслушивать фантастические теории.
— Вода не пропускает импульсов. Ты же сам говорил, папа. Если бы на надводном — другое дело…
Волошин как бы заряжается от сына, от этого родного тельца, прикасается губами к его глазам. Импульсы пока близко, рядом пока… А вскоре — долгая разлука. И этот далеко не сентиментальный человек размягчается, в мозгу тесно от мыслей. Если б кто-то посторонний мог туда заглянуть!..
Беседа продолжается и на следующий день. Ленька нетерпеливо поджидает отца, услыхав звонок, стремглав бросается к двери. Он помогает отцу раздеться, вдыхает запахи его одежды, прикасается щекой к мокрому меху воротника, а потом так же осторожно, будто невзначай, к его волосам.
— Папа, покажи мне партийный билет. — Его мысли продолжают действовать в одном направлении, надо проверить всезнайку-хвастунишку Рубена.
— Изволь. — Отец расстегивает пуговицы кителя, достает партийный билет.
Ленька бережно принимает билет, раскрывает не сразу и любуется фотографией отца: совсем молодой, будто их школьный физрук.
— Значит, вы не сдаете их перед походом?
Леня отдает партбилет, складывает ладошки, сжимает их коленками, замолкает.
«И у меня в детстве была такая же привычка, — думает Волошин, — ладошка к ладошке — и между колен. Откуда он-то узнал? Как сумел перенять?»
В голове вяло копошится что-то о генах, обрывки полузабытых сведений, а сын похож на него — приятно до немоты в челюстях, будто электротоки отцовства пронзают его, и рука тянется к недавно постриженной голове сына.
«Если и не вернусь, останутся гены, продолжат движение волошинской крови… Но как это не вернусь?! — Простая мысль оборачивается в другом плане, возникают тревожные ассоциации, и становится тоскливо до жути. — Никогда не увидеть Леньку? Исчезнуть где-то в глубинах?»
— Так почему же не сдаешь? — пытливо продолжает Леня. — Если кто едет за границу, тоже не сдают?
— Сдают.
— Вы же за границу?
— Нет.
— Океан же.
— Мы плаваем в экстерриториальных водах. — Он не сюсюкает с сыном, а всегда говорит с ним, как со взрослым. — Они не принадлежат никому.
— Экстерриториальные… — Мальчику нравится это длинное иностранное слово, потому что оно связано с морем, с приливами и отливами, с туманами и штормами, с кораблями.
Леня узнает у отца ширину территориальных вод и мысленно представляет расстояние по знакомым ориентирам — расстояние от дома до школы, от Юганги до главной базы. Двенадцать миль насыщаются, чуть ли не одушевляются. Двенадцать миль — чепуха. А все, что дальше, — свободный простор, где можно плавать сколько угодно и когда угодно. Отцу ничего не грозит. Он не нарушает законов, его никто не может задержать, осмотреть, спросить. Одним словом, не опасно.
Выясняется, территориальные, то есть неприкосновенные, воды в разных странах различны по ширине. В Америке они всего три мили.
Отец должен уйти на ночную работу. Куда, зачем — в семье не спрашивают. Обещает вернуться не раньше трех ночи.
— Еще что, Леня? Только заруби на лбу — секретов не выдаю. Знаю, ты позавчера был иностранным шпионом.
— Это игра, папа, я не хотел. Мы по очереди играем плохих… Папа, а почему в… экстерриториальных водах, — он запинается на первом слоге, потом овладевает новым словом, — ты идешь в подводном положении?
— Так лучше.
— Лучше? Помнишь, на полюсе ты… «с наслаждением глотал свежий воздух». Он даже дурманил тебя.
— Потому и не всплываем, чтобы не дурманило. До свидания, любопытный сынище.
— Любознательный, — поправляет сын.
12
С женой Зинаидой у Волошина сложились ровные отношения. Она хорошо понимает, кто ее муж, и полностью смирилась с Югангой, с разлуками и не ждет перемен. Она окончила консерваторию в Ленинграде, активистка в кружке самодеятельности, ее называют лучшим конферансье. Вот и все скромные заслуги этой тридцатилетней женщины. Она любит своего мужа, старается не огорчать его и тем самым помогает ему спокойно служить, добиваться успехов, продвигаться вперед. Зинаиду Волошину юнцы-офицеры между собой именуют пикантной блондинкой. Как и любой женщине, ей скучно быть женой Цезаря, а выхода нет.
Те или иные происшествия попадают как камень в тихое озерцо, мгновенно расходится много кругов. Снова Танечка у всех на языке, ее и поругивают, и завидуют. Она всегда в центре общественного мнения, будь то новая шуба, неожиданная поездка или просто нечто вроде потасовки со своим ревнивым мужем.
Как и многие женщины, Зина Волошина была любопытна.
— Не слышал подробностей, Володя, что там произошло у Лезгинцевых?
— А что говорят?
— Говорят, опять замешался Ваганов. Примерно то же самое, что и полтора года назад… — Она готовила сына в школу. В комнате держался запах утюжки.
— Да, опять Ваганов, Зина, насколько я в курсе дела.
— Зачем вы его сюда пускаете?
— Во-первых, пускаем не мы. Во-вторых, он отличный, нужный нам специалист. Лучше ответь, почему так получается у Лезгинцевых? Кто из них виноват? Жена?
— Мне бы не хотелось взваливать все на Татьяну. Она баба хорошая. Ей трудно с Юрием.
— Почему? — Волошин не знает еще, куда клонит жена, и заранее настроен отбить все атаки. Лезгинцева он не даст в обиду, пусть даже и есть какая-то доля его вины.
— Семейная жизнь состоит из взаимных уступок, — после короткой паузы изрекает жена.
— Афоризм?
— Действительность нередко афористична. — Зина просматривает выглаженную куртку — надо пришить пуговицу. — Татьяна южанка. Ей трудно переносить здешние условия. У нее своеобразный характер… Она человек общества.
Волошин недовольно поморщился. Ему не впервые слышать от женщин поселка об угнетающем действии покоя. «Что им нужно, — рассуждал Волошин, — вертеться волчком? Недостает им сплетен, пересудов или театров?» Для него, Волошина, не было покоя в Юганге. Он жил здесь в постоянном напряжении: кончалось одно — начиналось другое. Если освобождался от службы, некогда было отдыхать: писал, чтобы оставить свои заметки о работе на подлодке. Никому не известен день смерти, тем более для людей избранной им профессии.
Поведение жены Лезгинцева крайне раздражало Волошина. Она, только она выбивала из колеи очень способного, нужного ему командира боевой части. Лезгинцев успел прихлебнуть лишка. За ним установлен медицинский контроль. С Лезгинцевым легче всего расстаться, если поступить официально, но это убьет его. Волошин привык к Лезгинцеву. С ним можно спокойно идти куда угодно: он верит Юрию.
— Ничто не дает права Татьяне Федоровне вести себя так разнузданно, — голос его окреп, потерял гибкость.
Если пойти против, неминуема вспышка. Лучше сдержаться и согласиться. Зина не оставляет никаких лазеек. Мужу, как всегда, трудно перед заданием. Разве время ему заниматься еще и семейными делами своих подчиненных? Зачем только она затеяла этот разговор?
— Я ее не оправдываю, Володя. Я хочу смягчить… Ваганов уехал. С глаз долой — из сердца вон… — Что-то еще говорит она, пытается затушевать остроту, вернуть мужу ровное состояние духа.
— Глупая и вредная она бабенка…
Жена согласно кивает головой, хотя ей хотелось бы поспорить, вступиться за женщин. И ей скучно, однообразно и тоскливо. История эта невольно взбудоражила ее, камень развел круги — они разошлись далеко, к оставленному навсегда Ленинграду, к подругам и друзьям: ухаживали, бесились, весело было…
Волошин мог догадаться о мыслях жены, но углубляться в них не хотел, ему было некогда. Каждому понятно, что магнолия не растет в Подмосковье, а ландыш в тундре. Волошин верил в тех, кто длительную ночь и небесные сполохи ставил выше неоновых витрин, а зиму с ее сухими метелями считал приятней слякоти средних широт.
Ничего, вырастет племя, влюбленное в Заполярье. Пусть им будут их дети. Волошин не желает своему сыну иной судьбы. Леньку давно не пугает солнечный луч ночью или северное сияние вместо солнца. Для него и его сверстников подобные трюки природы нормальны. Что может быть величественней сурового облика окружающего их пейзажа? Эти базальтовые высоты, обтесанные исчезнувшими ледниками, дыхание Гольфстрима, словно ощетиненное инеем, водоросли от Кубы, Гаити, Саргассова моря, донесенные сюда длинным и мудрым путем. Здесь укреплялась вера в товарища, человек ценился не за пламень речей: наболтать можно чего угодно. Люди осваивали строгую кромку русской земли душой, отрешаясь от узаконенных благ, становясь лицом к лицу с суровой природой, подчиняя ее своей воле.
Волошин с благодарностью думал о жене. Заботы семьи ложились на ее плечи, и поэтому ему гораздо легче было держать трудную вахту. Летом, словно на перелете, женщины отправлялись на юг вместе с детьми. А сюда стремились стаи дикой птицы, чтобы вывести потомство на пустынных скалистых берегах вблизи холодного моря.
Жене было трудно. Вспоминались первые месяцы: вода из снега, ребенок в шкурах, как дитя эскимоса; от комаров не спасали никакие средства. Жена помогала ему отдавать себя морю — такой был избран им путь, она никогда не сетовала.
— Вы притворяетесь! — негодовала Татьяна Лезгинцева. — В душе вы такая же, как и мы, отсталая, грешная женка…
— Возможно. В душе.
— Тогда зачем же хитрить?
— Я старалась и поборола себя.
— Зачем?
— Так нужно. Я вышла замуж за моряка, которого послали сюда…
— Так постарайтесь его выцарапать отсюда! На Васильевский остров, на Невский — пусть вам светят отсюда белые ночи.
— Нет.
— Вы откажетесь уехать отсюда?
— Не откажусь.
— Вот я вас поймала!
— Нисколько, Татьяна. Я перееду вместе с ним, и только. Пилить его я не могу. Я привыкла, применилась. Где ему нужно, там и мне хорошо.
— Ой, как это скучно, Зинаида! Куда я попала?..
Наступала еще одна полярная ночь. Солнце надолго оставляло Югангу. Падала температура. Начинались ветры. Влезали в меха, открывали очередную зимовку.
А корабли продолжали свой круг. Недолго пошатывались китовьими спинами океанские лодки у причалов. Бесшумно отходили, погружались и исчезали в черной воде. Жены и дети оставались одни. Срок возвращения был тайной для них. Провожали с тоской, как на фронт. Не верьте сухопутным бодрякам, повествующим о легкой жизни жен моряков…
13
Ровно в девять утра Дмитрий Ильич направился на свидание с Волошиным. Два квартала жилых домов по ровной улице остались позади. Теперь следовало спуститься вниз, пройти переулком с глухими стенами невысоких зданий, возможно складов, и подойти к проходной будке у железной калитки.
Из будки появился часовой — старшина с автоматом, проверил предъявленные документы, пропуск и все же, оставив Ушакова у калитки, вернулся в проходную, откуда позвонил по начальству. Старшина не мог понять, почему капитан третьего ранга сунул ему гражданский паспорт и назвал его голубчиком.
Разрешив свои сомнения, часовой вернул документы.
— Пожалуйста, проходите, товарищ капитан третьего ранга!
От калитки прометенная дорожка вела к одноэтажному серому дому. Часовой проследил глазами, пока вновь прибывший офицер не прошел в ту дверь, куда ему было разрешено.
В сером доме дежурил матрос. Возле него на тумбочке стоял телефон. Здесь было тепло. Лицо часового замкнуто, и процесс проверки документов продолжался недолго.
— Вас проведут, товарищ капитан третьего ранга!
Вызванный часовым матрос пошел впереди, миновал несколько поворотов и откозырял возле ненумерованной плоской двери.
Волошин занимал одну из комнат в здании, вырубленном в прибрежных скалах. Окна не было. Западная часть стены, обращенная к морю, была закрыта шторой.
Диван, белые стулья, такой же стол. Кроме телефонов — селектор, динамик радиосвязи и плоский, поворотный телеэкран.
Справа в углу — сейф, похожий на холодильник, над ним портрет длиннобородого смеющегося человека в комбинезоне — покойный академик Курчатов.
Формальная часть заняла немного времени: поздороваться, указать на стул. Волошин знал, что о нем говорят как о своенравном, строгом и излишне требовательном человеке, и понял, что и журналисту успели наболтать об этом — ишь как насторожился.
Ушаков познакомился с Волошиным еще на пирсе, в сутолоке проводов, но рассмотреть его там не мог. Теперь он видел сидевшего напротив него человека с погонами капитана первого ранга, с прищуренными в холодном равнодушии крупными глазами нестойкого кофейного цвета. Пряди волос, которые называют непокорными, придавали «лохматость» всему его мужественному, скульптурно вылепленному лицу с резко очерченными линиями губ и подбородка, предполагавшими в этом человеке грубоватую волю.
Предвзятое мнение не покидало Дмитрия Ильича, и это Волошин чувствовал. Не принадлежа по своей натуре к общительным людям, он и не пытался понравиться, а тем более очаровать столичного журналиста.
— Мое имя-отчество Владимир Владимирович, — сухо ответил Волошин на заданный ему вопрос.
— Как у Маяковского.
— На этом сходство кончается.
— Вы не любите Маяковского?
— Разве я произвожу впечатление политического кретина?
— Не понимаю…
— Маяковский — поэт высокой политики, — отчетливо произнес Волошин и, подумав, разъяснил: — Он первый не сдернул кепчонку, увидев после голодной России жирную Америку. Он раньше многих политиков разгадал Соединенные Штаты и объявил их последним оплотом безнадежного дела капитализма. Не так ли?
— Вероятно, вам приходилось не раз защищать своего тезку?
— Почему вы так решили?
— Вы не только объясняете свои симпатии, вы сразу нападаете на меня.
— Извините, — хмуро буркнул Волошин.
Чтобы разрядить неожиданно возникшее напряжение, Ушаков, собравшись с духом, спросил:
— Вы знали Курчатова?
— Так же, как и все муравьи — великана.
— Почему у вас только его портрет?
Волошин причмокнул с досады, недружелюбно ответил:
— Потому, что у нас еще много комнат и стенок.
— Почему бы вам не повесить портрет Маяковского?
Волошин мельком глянул на погоны Ушакова, хмыкнул и окончательно насупился. Разговор ему не нравился, время терялось зря, контакт пока не найден.
— Не вешаю Маяковского, чтобы не вызывать обратных вашему вопросов со стороны менее интеллектуальных посетителей. — Волошин поднялся. — Пожалуй, хватит для первой закваски, товарищ Ушаков. Будем деловыми людьми. Россия обожралась болтовней, изголодалась по безмолвному делу… Что у вас в руках?
— Это так… наметки… вопросник…
— Ну-ка, дайте-ка мне.
— Зачем? Сугубо личное… Наметки…
— Только сумасшедшие задают сами себе вопросы, печатая их на машинке. Я знал одного такого во Владикавказе, в сумасшедшем доме… — Он потянул листок из рук Ушакова, положил на угол стола. — Почитаем. — Принялся за вопросник небрежно, так и не присев, подчеркивая ногтем какие-то слова и удивленно кривя губы.
Волошин был среднего роста, сложен плотно. На пальцах — заусеницы и следы машинного масла. Лезгинцев говорил, что Волошин, в отличие от многих командиров, хорошо знает двигатели, умеет работать на токарном станке и не затруднится рассчитать фрезу. Ушаков не был уверен, нужно ли командиру корабля «уметь» на станке, и не знал, насколько трудно рассчитать фрезу.
Эти сомнительные достоинства подкреплялись более весомыми: перед ним был ученый с кандидатским званием, с почти законченной докторской диссертацией. О нем говорили Максимов и Кедров, а Белугин показывал волошинскую книжку по тактике действий подводных лодок.
— Да, подзавернули вопросики, товарищ Ушаков. — Волошин вернул ему листок.
В вопроснике было:
«Как проводилась подготовка к походу подо льдами?»
«Как набирался и тренировался экипаж?»
«Где жили (условия быта, база, семья)?»
«Климатические условия в разные времена года».
«Как срабатывались характеры офицеров, и прежде всего командира, заместителя по политической части и механика?»
«Где офицеры получают образование, общее и специальное?»
«Каковы трудности плавания в сравнении с плаванием «Скейта», «Наутилуса», «Сидрэгона»?»
«Если идти подо льдами без всплытия зимою, какая практическая польза?»
«Воздух. Нужно ли вентилировать атмосферным воздухом или можно положиться на искусственную регенерацию?»
«Сброс нечистот, отходов быта. Американцы возили с собой тысячи кирпичей, их клали в сбросные мешки, чтобы мусор шел ко дну и не демаскировал лодку».
«Возможно ли всплытие со взрывом льда, как предполагал Уилкинс, или пока самыми надежными «площадками» остаются полыньи и разводья?»
«Радиоактивная зараженность. Способы биологической защиты».
«Случаи аморального поведения, трусости… Или это исключено?»
«Связь с авиацией, с командованием, с судами».
«Телевизионные камеры. Эхоледомеры…»
«Физическая и моральная нагрузка, усталость».
«На самом ли деле современная лодка, не всплывая, все видит и слышит?»
Ушаков еще раз просмотрел свой вопросник.
— Разве тут подзавернуто, товарищ капитан первого ранга? И что именно подзавернуто? Меня, и никого иного, интересуют эти вопросы. Я хочу знать. А что можно писать и чего нельзя — дело другое…
Волошин слушал внимательно, не перебивал. Его пальцы неподвижно уперлись в стол, чуб свесился. На кого же он внешне похож? На Чкалова, что ли?
Волошин выдавил многозначительный вздох.
— Я не настолько невежествен, чтобы… — он подыскивал слова, — чтобы не понять ваших намерений. Что вас интересует? Сынишке я пытался объяснить разницу между любопытством и любознательностью. — Поймав возражающий жест, продолжил помягче, стараясь не обидеть: — не относите на свой счет. Сынишка пришелся к слову. С налету у нас ничего не получится. Вынуть и положить ответы на все ваши вопросы я не берусь. Вы выбрали правильный путь — самому, самому… Побываете в нашей шкуре, сами ответите на многие из этих вопросов. Для нас это смысл жизни, начало и конец. Для некоторых — временная сенсация, свежая малинка. Я туго схожусь с людьми, уралец я, и слепо не отдаюсь авторитетам. Наболтать и я сумел бы с три короба, а толк какой? Пойдете с нами, хлебнете, вот и узнаете вкус каши… Итак, — Волошин доверительно улыбнулся, — если бы мы были с вами хлипкими, расшатанными интеллигентиками, нам стоило бы заблаговременно откланяться, чтобы в дальнейшем не унижать себя… двоедушием. — Закончив поиском слова, выражающего его мысль, ждал.
— Спасибо.
— Я вас не обидел?
— Нисколько.
— Возвращаясь в этом году из Сочи, я забрел случайно к приятелю. В Москве. И вот приятель, изложив свою жизненную позицию, похвалился: «В наше время надо быть дипломатом». Если бы я это услышал от своего офицера или матроса, я бы отстранил его от плавания. В нашем деле подобная философия может привести к гибели. Я говорю своим: поход предстоит строгий, могут быть всякие неожиданности — я могу проморгать айсберг, подводный пик, ошибиться. Дипломат не подскажет, промолчит — трах-тарарах. Бывают положения, когда меня должны понять по движению бровей и принять молниеносное решение. Дипломат будет ждать, то или не то… Помню случай… — Волошин выпил воды, поглядел на донышко стакана. — Бывает… седеют за пять секунд. Словно мелом из пульверизатора… На первый раз довольно, пожалуй… — Волошин подал руку. — Я распорядился. Из гостиницы вас переведут к нам…
14
Отсюда все ближе: море, корабли, деловые несуетливые люди. Отсюда всего несколько шагов в святая святых — в подводную лодку…
Не так уж шикарно выглядел внешний мир из подъезда гостиницы, но он не имел видимых границ, отсутствовали проходная, часовые. Здесь Ушакову отвели комнатку рядом с канцелярией, там стрекотала машинка, раздавались мужские голоса, звонки телефона.
В этом же здании — кубрики команд подводных лодок с дежурными, умывальниками, комнатами бытового обслуживания, где гладили робы, пришивали пуговицы, наводили глянец на обувь. В кубриках просторно и, пожалуй, уютно. Входишь — сними обувь, надень войлочные туфли, повесь одежду на свой номер. Койки двухъярусные, тумбочки, по стенам цветы, предпочтение вьющимся; исчезает ощущение казармы, ее специфика, иногда убийственная для нового человека. Кто-то догадался покрыть полы линолеумом разных расцветок в кубриках, коридорах, ленинской комнате и там, где отдыхают в удобных креслах, на диванах. Есть телевизор, кинобудка. Шашки, шахматы, нарды — пожалуйста! Так устроен быт рядовых и старшин атомных лодок. Молодые ребята, честные, веселые, дружные — ни понуканий, ни разносов, ни унылой натянутости. Любо-дорого попасть в такую атмосферу. Поглядишь, парню двадцать два от силы — планка ордена. Расспрашивать не положено. В ленинской комнате на Досках почета не только подводники великой войны северного театра, традиции не только хранят, их умножают.
К впечатлениям гостя Волошин отнесся равнодушно, выслушал похвалы как должное.
— Все так, только ни я, ни Голояд здесь ни при чем. Государство кормит нас, поит, ухаживает. Скажите спасибо рязанскому колхознику или шахтеру из Караганды. Они отрывают от себя для нашего брата… Второе — вы обязаны психологически отрешиться от мысли о легкости нашей… экспедиции.
— То есть я еще имею шанс отказаться?
— Я сказал ясно. — Волошин с железной определенностью командира подчинял себе еще одного члена своего экипажа, проверял его способность повиноваться беспрекословно. Он выжидал ответа с нетерпением, у него была бездна неотложных дел.
— Мною все решено окончательно, товарищ капитан первого ранга!
— Добро!
— Благодарю вас за поднятие моего морального состояния…
— Сейчас мне некогда, мы договорим позже, Дмитрий Ильич! — У его виска вскипела и исчезла ломаная, как молния, жилка, глаза похолодели. Тем же ровным шагом он ушел по коридору, крепкий, заряженный только для одной цели; все остальное, мешавшее ему, было отброшено. Он и впрямь ненавидел дипломатические увертки и резал в глаза, начистоту. Надо смириться, не думать о нем дурно, не настраивать себя заранее. Не искать в другом, чем он плох и тебе не подходит, а поглядеть прежде на самого себя, так будет лучше… Кроткие, разумные мысли не принесли нужного успокоения. Ушаков почувствовал запах дезинфекции и отсыревшей извести, а синий линолеум казался нарочитым в ничем не примечательной, похожей на больничную комнатке. Окно с решеткой упиралось в темную стену, перечеркнутую косыми линиями заиндевевших тросов, крепивших радиомачту.
Внезапно заговоривший динамик потребовал к построению какую-то команду, объявлялась форма одежды. Потом завели записанную на ленте песню об «усталой лодке», сочиненную явно береговыми творцами.
Дмитрий Ильич выслушал тоскливую песню, выпил воды. Вошел Куприянов, будто подосланный для поднятия духа, щеголевато одетый, веселый.
— Немедленно завтракать! — Он по-мальчишески, озорновато вглядывался в пасмурное лицо Ушакова. — Столовая тут же. Одеваться не нужно! — Он подхватил Дмитрия Ильича и повел по длинному коридору.
— У вас испортилось настроение? — спросил Куприянов.
— Испортилось.
— Так, так… — Куприянов занял столик, потребовал завтрак. — Вы на командира не обижайтесь. Можете представить, как его взвинчивают перед походом. Тысячи мелочей и десятки крупных дел.
Ушаков догадался — Волошин успел переговорить со своим замполитом и, как положено, перепоручить ему воспитательную часть программы. Пооткровенничал с Куприяновым.
— Ну вы, Дмитрий Ильич, подозрительный. — Куприянов беззвучно похохотал. — Как раз наоборот — командир просил вас зайти к нему.
— Командир может не только просить — приказывать.
— Зря, зря вы на него… Держу пари, скоро перемените о нем мнение. Он волевой, а не грубый. Деловой, а не паркетный шаркун. И не дипломат, это вы верно подметили, Дмитрий Ильич.
Заскочивший в столовую Гневушев присоединился к ним. Он яростно принялся за гуляш. Хлеб смял в кулаке, оторвал от него зубами кусок, жевал быстро, и желваки сновали под кожей его сухого некрасивого лица.
— Говорят знатоки, маслины помогают от печени. Итальянцы едят. Печенка у них железная, — сказал Гневушев.
— Второй раз вы интригуете меня маслинами, товарищ старпом. В чем дело?
— Командир велел взять десять больших банок, во́ каких, — развел руками. — А у меня некуда настоящий харч девать…
— Вы не считаете маслины харчем?
— Семь лет мак не родил — голоду не было. Впервые в истории нашего подводного флота забираем маслины. И какие еще, — он порылся в книжечке, — отборные греческие, в соламуре. Фирма Данекс. Афины.
Гневушев исчез так же стремительно, как и появился.
— У нас есть штатный интендант, писарь, все, что положено, — разъяснил Куприянов, — а вот повелось еще с парусного флота на старпома взваливать солонину и пресную воду. Ему приходится знать и все остальное. Гневушев недурно освоил атомную энергетику. Курсы кончал. Не хуже Стучка знает арктический бассейн.
— Сколько ему?
— Мне ровесник.
— На вид старше.
— Должность выматывает. Я знал одного старпома — в тридцать, как лунь. В Мурманске девица в кино дедушкой его назвала. Вспылил «дедушка»… Однако пойдемте к Волошину — время…
Волошин отпустил замполита, остался наедине с Ушаковым. Чувствовалась взаимная неловкость. Волошин спросил о Куприянове:
— Кажется, вы с ним быстро сошлись?
— Он мне понравился…
— Понравился — не понравился. — Волошин по-своему принял вызов. — Человек — не конфетка и не пиджак. Я с Куприяновым еще не плавал. Плавал он с Мухиным. Потом его послали в академию. Окончил с отличием. Академия Ленина, как вам известно, дает капитальное образование.
— Она дает военно-политическое образование.
— Для моряков есть свой профиль.
— Мне говорили, что политработники овладевают также управлением корабля?
— Во всяком случае, стремятся, хотя их не особенно неволят. — Волошин прошелся по комнате — восемь шагов туда, восемь обратно. Под его подошвами мягко поскрипывала хлорвиниловая пленка. — Мне нужен политработник. — Задержался, поставил в рядок стулья; проверил линию, скосив глаз, и только тогда, как бы собравшись с мыслями, ответил, будто на экзамене: — Нам не нужен политработник, который управляет лодкой, нам нужен специалист по управлению… душами. — Резко повторил, словно заканчивая спор с кем-то третьим: — Пусть управляет душами. Я сам сумею справиться с кораблем. У меня есть старший помощник, помощники… — Волошин досадно отмахнулся окупавшей на лоб пряди, произнес с повышенной обстоятельностью: — Политработа — это профессия, особо сложная профессия. Подчеркиваю двумя жирными линиями, — сделал жест. — Не всякому удается стать квалифицированным политработником, легче стать штурманом, командиром, механиком. При настойчивом желании можно любого обучить этим специальностям, а вот политическая деятельность — профессия другого рода. Если применить слово «творческая», возможно, и творческая. Талант нужен, емкий и гибкий талант, и весьма разносторонний…
Мысли Волошина показались Дмитрию Ильичу интересными, а все же из упрямства не хотелось сразу сдаваться, поддакивать.
— Вы, как я догадался, все же не особо высокого мнения о комиссарском умении управлять кораблем.
— Смотря какой комиссар.
— У вас был опыт, Владимир Владимирович? — спросил более мягко Ушаков, боясь оборвать ниточку сближения.
— Видите ли, Дмитрий Ильич, — Волошин не сразу произнес его имя и отчество, а как бы в ответ на такое же обращение к нему, — есть области, ну, скажем, запретные. К ним относятся разговоры о взаимоотношениях командира и его заместителя по политической части. Чтобы не было недомолвок, отвечу: я за институт замполитов. Мне — и лично, и как командиру — замполит необходим. Я не представляю себе, как бы я оторопел, если бы вдруг оказался без него.
— Это пока служебное. А личное?
— Личное? Да, с кем-то по душам хочется поговорить. С кем-то посоветоваться в труднейшую минуту. Кто наиболее близкий человек? Комиссар. Конечно, разрешаю заранее оговориться, толковый комиссар. Человек чтобы был хороший. Партийный, умный, порядочный. Мне только однажды не повезло. Вспоминать не хочется…
— Вспомните.
— Вы сразу на карандаш!
— Ну и что же? — Ушаков посмотрел просительно. Волошин согласился.
— Был у меня замполитом некто… Хотя фамилия ни к чему… Называли его почему-то все ласково — Петя. За глаза, конечно. На год младше меня. Петя считал себя разъединственным представителем партии, первым и последним. Гонору было на сто Петров. Кто-то убедил его получить право на управление кораблем. Получил — ладно, дело твое, но зачем управлять лезешь?
— У него же есть права?
— Права — одно, а управлять — другое. Тысячи нюансов возникают при управлении. Окончательное решение — производное от обширного комплекса технического, эмоционального, научного. Никакие инструкции всего не сумеют предусмотреть. Мозг командира превращается в радиолокатор, в гидролокатор, в эхоледомер, в вычислительную навигационную автоматику. Решение должно прийти в доли секунды. Решение безапелляционное, от которого зависит жизнь и смерть. Если в черепе обычно вращаются, ну, сколько там, пятнадцать миллиардов шариков, то в такие минуты их, вероятно, вдвое больше. «Не мешай, не мешай!» Вот и отпалил я этакие слова Петечке, а он…
— Что же он?
— Ничего. На корабле промолчал, а когда ошвартовались, портфелик под мышку и застучал каблуками по разным инстанциям. Решил доказать…
— Удалось?
— К моему счастью, нет! Член Военного совета у нас деликатный, умный, с кондачка не решает. Командующий — тоже. Пожурили моего Петю, а он — в бутылку. В прямом смысле. Закладывать стал. А тут еще семейные неприятности. Не хотелось мне его топить, отозвался о нем удовлетворительно. Все же увели его от меня, а потом прилетал сам Максимов, уволили. Приходил Петя прощаться, расчувствовался: «Мне с вами было хорошо, Волошин». Ему хорошо, а нам плохо. Флот не вдовий дом — кому хорошо, кому плохо. Вопрос один: нужен ты или не нужен флоту? Умеешь или не умеешь? Полезен или бесполезен? А просто хорошей, жизни на травке ищи, как козлик…
Ушаков смотрел на него внимательно и по-доброму. Волошин наблюдал за ним из угла комнаты, куда доходила коричневая штапельная штора, закрывавшая не окно, а карту на глухой стене.
— Смотрите на меня и думаете — не Петечка ли? — с улыбкой спросил Ушаков.
— Нет, — Волошин не особенно смутился. — Хочу спросить вас: не боитесь?
— А почему надо бояться?
— Вы ходили на подлодках?
— Немного. На дизельных. Был на учебных торпедных стрельбах. Даже выходил через торпедный аппарат. Конечно, в учебном центре. Осваивал водолазный костюм. Сидел в декомпрессионной камере.
— Одного «заряжали» в аппарат?
— Нет, троих.
— Хорошо. А в войну?
— Был на Черноморском. Совсем юнцом. На сторожевиках, «охотниках», с морской пехотой. Молодость толкала всюду, в любую дырку. Получил и осколком, черепок чуть-чуть не раскололи. Но у матросов, сами знаете, чуть-чуть не считается.
— Последствий от ранения не было?
— Опасения? Выдержу или не выдержу? Выдержу, Волошин. Я психически подготовился к любому сроку.
— То есть? — Волошин присел.
— Хочу побыть месяц-другой с настоящими людьми, с нашими моряками… — Ушакову не хотелось подробно делиться своей заветной мыслью. — Ходил на «щуке», к Босфору. Ничего не потопили за три недели. Лодка потом стала гвардейской, а командир ее ныне контр-адмирал, — назвал фамилию, Волошин кивнул: адмирал был известный.
И Волошин подобрел к Ушакову.
— Полгоры с моих плеч, — сказал он. — Откровенно говоря, затея с вами мне не особенно нравилась. Мы все — туда нам и дорога, а тащить в океаны невинного человека… У вас и награды есть?
— Четыре ордена и медали…
— Планки прицепите. Надели военную форму, положено и регалии носить. Это одно мое замечание. Других претензий не имею. Еще раз посоветуйтесь с нашим врачом и готовьтесь.
Вошел Куприянов.
— Ну как? — спросил он с порога.
— Чуть не загрыз до смерти, — сказал Волошин.
— Прекрасно. Вижу, сошлись. — Куприянов опустился на стул. — Если уж откровенно, побаивался. Пускал к вам Дмитрия Ильича, переживал. Думал, поцапаются, и все.
— Ну-ну, вы уж слишком откровенно, Василий Семенович, — сказал Волошин, — не все нужно выкладывать.
— Иногда все же не мешает быть дипломатом? — спросил Ушаков.
— Мое против меня! — Волошин улыбнулся. — Какие дела?
Куприянов достал из портфеля бумаги.
— График сеансов политической радиоинформации. Я рассчитал…
— Потом. — Волошин недвусмысленно остановил его. — А это вам зачем понадобилось? — указал взглядом на книжку.
— Как же! Автор-то В. В. Волошин.
— Стоит вам забивать голову? — Волошин все же был доволен. — Скучно, никаких эмоций.
— Почему? Есть. — Куприянов открыл книгу. — Вот здесь написано, что во все периоды разочарований и поражений вы не переставали верить, что великая твердыня Севера должна в конце концов пасть перед настойчивостью человеческой воли.
— У вас были разочарования во время первых арктических походов? — Ушаков механически вытащил блокнот.
— Не у меня. У одного из наших предшественников. Я привожу в своей книге позитивную мысль о настойчивости человеческой воли, ее окончательной победе, несмотря на могущество Арктики, где все шансы против исследователя, где хранители тайн обладают неисчерпаемым количеством козырей, которые они предъявляют смельчакам, дерзнувшим вступить с ними в игру. Можно согласиться, жизнь там собачья, но работа достойна настоящего человека. И наша работа достойна мужчин! Вот так и заряжайте, Куприянов! Имейте в виду, наша команда должна быть веселой, если хотите, озорной. Никаких дурных мыслей! Пойдем, пройдем, вернемся! Теперь о графике сеансов… Это скучно для вас, Дмитрий Ильич. Сплошная техника…
Ушаков откланялся.
15
Время похода приближалось. Ждали командующего флотом.
Пока в часы досуга можно было сразиться в шахматы с главстаршиной Яшкулем, перекинуться парой фраз со Снежилиным или Донцовым — они для Ушакова были теперь старыми знакомыми. В кубрике жили команды двух лодок. Часть людей, судя по пустым койкам, находилась на дежурствах. Остальные весьма неразговорчивые. О чем угодно — пожалуйста, только не о службе.
Каждый занимался своим делом. Куприянов заканчивал обход семей офицеров, записывая на магнитофон голоса жен и детей. Доктор Хомяков зазывал к себе и похваливался то набором хирургических инструментов, то коробкой с какими-то редкими антибиотиками и нетерпеливо поджидал с катером командующего особый пакет из Академии медицинских наук, заинтересованной в его научной работе. Стучко-Стучковский перемежал свою деятельность шахматным матчем с товарищем по училищу, который служил на другой подводной лодке.
Команда вела себя бодро. Обычные шуточки, розыгрыш, а то и «малу кучу» затеют, чтобы в любую минуту рассыпаться как ни в чем не бывало. Старшины не бродили окаянными тенями. Они умели поддерживать стиль корабля — без понуканий, крепкословия, на уровне сознательной дисциплины.
Молодой боцман Четвертаков не носил боцманских усов, не обладал хриплым басом, не прокалывал ухо для серебряной серьги и не снился матросам в виде рогатого чудища. Он не был похож на боцманов верхних палуб, хозяев швабры, дресвы и мела, фанатично отдавших себя в жертву шаровой краске. У боцмана атомной лодки много других, боевых забот. Он наряду со всеми кончал спецкурсы, и его стриженая рыжеватая голова хранила бездну всяких секретов. Боцман был опытным рулевым, и вахтенный офицер мог на него положиться.
Ребята, краснощекие, с заиндевевшими ресницами, загружали корабль. Когда вспыхивало северное сияние, все приобретало феерический вид. Север моряков не пугал, а возбуждал. Его динамичные краски и трепет всполохов были выше всяких подделок.
Погрузка завершалась.
Еще Пири признавал только ту хорошо организованную арктическую экспедицию, где запасы и снаряжение находятся на первом месте.
Любой романист прошлого проглотил бы слюнки, просматривая ведомости запасов современного подводного корабля, рассчитанных на долгую отрешенность от цивилизованного мира.
Если дизельная лодка должна назначать «рандеву» с заправочным танкером или судами снабжения, то атомные предоставлены самим себе: подводный остров имеет все для своих робинзонов.
Подвозили и опускали через торпедопогрузочный люк муку, вермишель, макароны, крупу, мясо, замороженную птицу, консервы, масло, сыр, сахар, жестянки с сухарями, с сельдью. Балыки и икра, спирт, картофель в свежем и сухом виде, морковь, лук, приправочные травы, лимоны и апельсины, сухие вина Грузии и Мысхако, чернослив, урюк, сушеные яблоки и свежие — крепкие зеленоватые «симиренко», кофе, чай, лавровый лист, перец и многое другое, что в земных условиях привычно, как воздух, а в отрыве от складов и магазинов, вдали от берегов, в океанских глубинах — что и говорить: все должно быть продумано и подсчитано, ничто не забыто.
Жизненные запасы надо уложить, используя все — от морозильных камер до кладовых. Размеры подводного ракетоносца все же ограничены, так как провиант — только частица комплекса. Надо погрузить аварийные комплекты арктического снаряжения, оружие, складные портативные сани, надувные лодки и плоты, водолазное снаряжение, противопожарные и газовые маски, полупроводниковые рации и все другое…
Ракетный отсек — сложное хозяйство со штатом опытных операторов, владеющих счетно-решающими устройствами, приборами проверки ракеты, ее бортовых систем. В любой момент ракеты могли бы покинуть из-под воды свои гнезда и переложить рули на атаку.
Ракеты находились в ведении командира боевой части Василия Акулова. Внешне — это скромный, застенчивый человек с приятными чертами лица. Как и большинство офицеров подводного флота, Акулов невысокого роста и, пожалуй, со стороны мог показаться хрупким.
Акулов стремился стать военным и стал им. Препятствия не остановили его. Он из Рязанской области, из захолустного района. Мальчик не мог ездить на курорты, отдыхать в «Артеке», и любовь к морю пришла к нему от книг и умных романтических фильмов. И вдруг в районной многотиражке появилось объявление о наборе в Ленинградское нахимовское училище. Двадцать ребят ринулись туда за своей судьбой. Из них только двое — Акулов и его дружок Трофимов — попали в нахимовское, окончили его и поступили в высшее военно-морское училище. Их послали на Северный флот, на дизель-аккумуляторные подводные лодки. Два похода в Атлантику, учеба — и Акулова перевели на подводный ракетоносец.
Ракеты, выпущенные залпом на инспекторском смотре, попали в цель. А стреляли из-под воды. Акулова заметили, наградили. Не орденом, нет! Обычным охотничьим дробовиком шестнадцатого калибра.
Зато процедура награждения проходила в День флота в базовой бухте. Балтийский визитный крейсер, окрашенный нежно-сиреневой краской. Отличившихся вызвали на его борт. Североморцы-подводники в парадных мундирах ждали своего боевого главкома. Молодые офицеры в войну были детьми. А теперь им доверяли запасы взрывчатки, способной испепелить полмира.
Сигнальщики следили за пирсом.
Отлив как бы приподнял берег. Табунок диких уток колыхался на чернильной воде. На юте — стол, на нем подарки и стопа грамот. Не только сигнальщики, но и строй офицеров увидели отошедший от пирса катер. Тот катер, на котором вчера главком принимал парад кораблей.
Катер достиг положенного расстояния. Горнист заиграл захождение. Оркестр — встречный марш. Главком первым перенес ногу с борта катера на нижнюю площадку трапа и быстро, не прикасаясь к поручням, поднялся наверх. За главкомом с такой же обязывающей быстротой поднимались адмиралы. Их колеблющиеся при движении плеч погоны вспыхивали, как звенья кованой золотой цепи, а белые верхи фуражек с красивой канителью празднично дополняли краски расцвеченного флагами крейсера с его надраенными медяшками и палубами.
Главком был доволен. Заканчивался не только сложный процесс ломки устоявшихся представлений, психологии — был создан флот нового качества. Термоядерный век вступил в свои права. Со стапелей сходили боевые корабли новых проектов. Отряхиваясь, как фантастические морские животные, всплывали многоэтажные субмарины. Атомная энергия проникла внутрь их, из разрушительной силы превратилась в энергию движения, ракеты получили пусковые подводные площадки, вырос корпус офицеров иного качества.
Офицеры знали главкома не только как своего высшего начальника, они знали его по истории великой войны.
Главком был растроган. Он чувствовал доверие и ту молодую любовь, которую заслуживают не только по должности. Главком видел не одного Акулова — он ему прежде всех бросился в глаза своей юношеской восторженностью, — он видел представителей того поколения, которое не только храбро, но и умело разделит со своими отцами любые ратные труды. На них, на этих офицеров, можно положиться, они независимы от старых влияний, не отягощены предрассудками.
Флот строился, строился с невероятным расходованием сил. Надо было не только не отстать, надо было перегнать… Сознание людей, прежде всего флотских, подвергалось испытаниям. Психологическая ломка была не менее сложной, когда оснащалась доктрина, опять-таки новая, потребовавшая денег и денег и, конечно, напряжения изобретательской и технической мысли. Раздвигался диапазон обычных представлений, рушились иллюзии, и, если бы не подхватили крепкие руки, неизвестно, что угрожало бы — бег на месте или прозябание. Многое, естественно, решалось за кулисами, охранялась тайна превращений, главный постановщик ставил отнюдь не комедию на сцене истории, драматические положения следовали одно за другим, нависала трагедия века…
— Наша деятельность — слагаемое большой суммы, — считал Куприянов, — но никто из нас не призван играть роли только статистов. Человек, порученный нам, должен все понимать, и тогда ему легче отвечать, и он не побоится трудов и лишений. Каждый член нашей команды обязан представить свое место не только у своего механизма. От отцов — к детям. И не просто эстафета. Это не примитив, не бег по кругу, угода зрителю не учитывается. Традиции — это кровь отцов. — Куприянов был взволнован и строг. Его лицо стало жестоким, исчезла мягкость черт и жестов. — Помните беседу с гидроакустиками? Отцы наших матросов были у высот Севастополя и стен Сталинграда, у Балатона и в Берлине, на Шпрее и Дунае… В походе мы расскажем, как все было там, где кровью решалось… Будете в библиотеке, подберите материалы географического плана, все, вплоть до Миклухо-Маклая, японских и американских мемуаров о войне на Тихом океане, Джека Лондона, всякие там Соломоновы острова, атоллы, Жюля Верна о капитане Немо, Васко да Гама, Колумба, Магеллана, Кука, Пири. По Африке, может быть, отыщите Стенли, Ливингстона. Отчеты гидрографических экспедиций я попросил у адмирала Топоркова. О Витусе Беринге, по истории Аляски, данные по течениям, не атласы, а путешественников, ученых. Про Австралию что-нибудь, о кенгуру, о Саргассовом… — Куприянов попросил ознакомиться со списком. Затем легонечко потянул к себе бумажку, спрятал. — Не откладывайте в долгий ящик.
В библиотеке подбирала книги милая белокурая женщина с тихим голосом и плавными движениями рук.
— Мы сами упакуем книги и отправим в политотдел. — Она пояснила: — Мой муж Акулов. — Перебрала книги, подняла глаза тургеневской барышни. — Весь земной шар… Вы писали в одном из очерков, что у нас добрые лица? — Она подала на прощание руку и сказала, не дождавшись ответа: — Все же вы не увидите кенгуру.
— Я расскажу о кенгуру…
— Только в другой раз напишите, что у нас бывают и печальные лица.
Промерзший до костей, Дмитрий Ильич добрался до своей койки и залез под одеяло. Грохотало море, казалось, где-то близко проносятся поезда. Из репродуктора струился невероятно далекий, будто из другой галактики, голос Козловского.
Дмитрий Ильич искал связей с оставленным миром, где десятилетиями утрясались взаимоотношения, культура, вкусы. Он обращался к тем, кто прошел впереди. Что думали они?
«Позади лежало то, что мы именуем цивилизованным миром, ставшим для нас теперь совершенно бесполезным. Впереди простиралась безжизненная пустыня, через которую я должен пробить с е б е дорогу для достижения м о е й заветной цели».
Первооткрыватель подчеркивал свой эгоцентризм. Он строил планы с расчетом сохранить с в о и силы и с а м о м у ступить на полюс. С этой целью он рассчитывал смены упряжек, постепенно отсеивал белокожих, оставляя только эскимосов. И наконец один, именно он, «мистер Вест», должен был воткнуть древко флага в заветную точку.
«Позади меня лежало все, что может быть близко и дорого человеческому сердцу: семья, друзья, дом и все те ассоциации и интересы, которые связывают человека с себе подобными. Впереди меня лежала моя мечта, конечная цель неотразимого импульса, гнавшего меня в течение двадцати трех лет вперед, заставляющая меня снова и снова вступать в бой с застывшей преградой великого Севера».
Все же велик человек цели!
Фанатическая одержимость привела к признанию. Сколько таких же остались в безвестности, хотя жили в той же стране, с таким же правом мечтать, стремиться и достигать!
«Рузвельт» плыл мимо арктического кладбища у бухты Мельвиля, где погибли шотландские китобои. Экипаж «Северной звезды» командора Саундерса искал Франклина. Корабль экспедиции Хола назывался «Поларис».
Теперь «Поларис» стал символом смерти. Шестнадцать ракет с ядерными боеголовками на каждой субмарине…
Козловский не пел. Уже захлебывался от восторга комментатор хоккейного матча, пытавшийся взбудоражить планету куском твердой резины величиной с банку из-под ваксы.
Двадцатилетний парень рассказывал о своей экспедиции на ледяной щит Гренландии:
«Каждый из нас, четырнадцати участников, в тайниках души готовился к проверке своих личных качеств, к упорной борьбе, к лишениям и опасностям. И все это выпало на нашу долю. Мы всегда вели себя вполне непринужденно, и нам не стоило никаких усилий ладить между собой. Это тем более удивительно, что и по темпераменту, и по вкусам мы, в сущности, не имели ничего общего».
Ушаков тревожно заснул.
И это были его последние два часа на суше, в Юганге.