1
Командующий флотом прибыл в Югангу в двенадцать часов и, проведя на базе весь день, в полночь спустился к пирсу, где стояла лодка Волошина.
Вслед за ним в лодку прошли член Военного совета, заместитель командующего, бывший командир соединения подводных подлодок и два адмирала из Москвы.
Как и положено, никого из членов семей не было: ни жен, ни отцов, ни детей.
Пока начальство ходило из отсека в отсек, оставшиеся на пирсе постукивали каблуками, согревая озябшие ноги, дули на пальцы. Разговаривали мало, темы иссякли, да и губы смерзались.
Присутствие командующего не только придавало вес заданию, но и заставляло непосредственных исполнителей нервничать, проверять неоднократно проверенное, ждать всякого и тем самым лишать себя радости, которую начальство хотело доставить им своим посещением.
Все с облегчением вздохнут, когда кончатся формальности, иссякнут наставления и после тривиального «больше воды под килем» лодка отвалит от пирса.
Пока все протекало благополучно. Командующий остался доволен подготовкой, внешним видом людей, их настроением. Обычно молчаливый и замкнутый, сегодня он находил нужные и теплые слова для одного, другого, третьего. Его далеко не сентиментальное сердце тронули молодые сосредоточенные лица, как бы успокаивающие своего командующего. Момент был напряженный.
Командующий внимательно выслушал рапорт Лезгинцева, протянул ему руку. По долгу службы он знал все о Лезгинцеве и поэтому счел своей обязанностью повидать его и рассеять свои опасения.
На мостике комфлота полуобнял Волошина и, чтобы не выдать своей слабости, торопливо сошел на пирс, оправился от волнения, и потеплевшее при прощании лицо его стало строже и неприятней.
Скалистые берега круто падали в море.
Волошинская лодка внешне напоминала одно из безобидных морских животных. Кит? Голубой кинвал? Нет, пожалуй, касатка. Приподнятый обрезанный нос, притопленный хвост и бородавчатые наросты на черном, будто кожей покрытом теле.
Сверху — положенные по правилам белые якорные огни, один на корме, другой на носу. Дополнительные швартовые концы убраны. Теперь лодка стоит, связанная с берегом всего двумя стальными тросами, накинутыми на металлические палы. О, как это мало и, кажется, ненадежно для такой громады!
На мостике — старший помощник Гневушев. На носу и корме — швартовые команды, с той и с другой стороны по четыре матроса с офицером. Матросы в таких же альпаковых куртках, как и их командиры, только имеют отличительную примету — оранжевые спасательные пояса, словно латы, прикрывающие грудь.
На пирсе — всего один человек, последний и первый из команды «Касатки», Волошин. Командующий дает напутственные указания, пожалуй, это просто теплые слова человека человеку. Оба внутренне взволнованы и потому напряжены. Ни тот, ни другой не открывают своих чувств: они военные, и внешние проявления их чувств скупы.
— Желаю счастливого плавания, командир! — командующий крепко пожал руку. Секундная пауза — обнял Волошина.
— Прошу разрешения начать движение, товарищ командующий!
— Добро!
— Есть! — Волошин поворачивается и поднимается вверх по сходне. Его походка увалиста, на нем яловые сапоги, меховые штаны, альпаковка с белым воротником, каракулевая шапка.
Поднявшись на мостик, Волошин скомандовал:
— Старпом, убрать сходню, отдать швартовы!
— Есть! — Гневушев репетовал по электромегафону: — В носу, убрать сходню! — Голос его усилен и слышен далеко — на полкилометра в окружности.
Матросы, находящиеся на пирсе, берутся за поручни и стаскивают сходню с корабля. Слышится скрип валика. Звуки особенно отчетливы.
Проследив за сходней, старпом дает один короткий свисток: «Отдать носовой конец!» — и, развернувшись в сторону кормы, два коротких свистка. Носовая и кормовая швартовые команды быстро втягивают стальные концы на борт подводной лодки, оставляя их на палубе, и выстраиваются лицом к пирсу.
Старпом наклоняется к микрофону, командует:
— Выключить якорные и включить ходовые огни! Записать в вахтенный журнал: снялись со швартовов, выключены якорные, включены ходовые огни, хода и курсы переменные.
Лодка медленно отходит кормой от пирса. На мостике — командир, старпом. Появляется могучая фигура штурмана. Забурлили винты.
Все оставшиеся продолжали молча глядеть вслед удалявшейся лодке. Зеленый огонек скрылся, появился красный. Кильватерный бурун изменил свою форму, с шумом встретились две волны, разбились друг о друга, чешуйчато сверкая, покатились к берегу.
— Верхнюю палубу к погружению приготовить! — Волошин отдает приказание самым обыденным, спокойным голосом, чуть повернувшись к Гневушеву, поджидавшему именно эту привычную и необходимую в данном положении команду.
Повторение отданной команды происходит уже не голосом, а свистками, как бывает при хорошо слаженной корабельной службе. После третьего короткого свистка, вылетевшего вместе с клубом пара из крепко сжатых губ Гневушева, матросы рассыпаются по палубе и принимаются убирать швартовые концы на вьюшки, похожие на огромные шпульки.
После того как убраны концы и задраены все лючки на палубах, от командиров швартовых команд поступают четкие доклады на мостик о готовности носовых и кормовых надстроек к погружению.
— Все вниз! — командует Гневушев.
Дробный стук каблуков по металлическим листам надстройки. Команда быстро проходит в двери рубки.. Люди поднимаются по трапу к единственному теперь отверстию, ведущему вниз, — рубочному люку — и исчезают.
— Разрешите объявить боевую тревогу, товарищ командир? — спрашивает Гневушев.
Волошин кивает и продолжает стоять в той же позе, наблюдая за обстановкой.
И снова нажатие тангеты микрофона — прямо ладонью, рукавицей: «Внизу! Боевая тревога!»
На мостике слышен густой, слегка вибрирующий, с басовитыми оттенками звук ревуна. С того момента, как затухли последние звуки сигнала и в лодке все заняли места по боевой тревоге, начался сложный маневр выхода из бухты, законно именуемой на морском языке плаванием в узкости.
Лодка попала в тень скалистых высот, ее очертания размылись, и, наконец, кормовой гакабортный огонь как бы послал прощальный лучик в сторону оставшихся на пирсе и скрылся за мысом.
— Сколько раз провожаем, а привыкнуть не могу, — сказал член Военного совета с грустной улыбкой.
Командующий добро взглянул на него, поглядел на своего заместителя, пытавшегося сохранять во всех случаях жизни непроницаемое лицо, на командира подразделения, посапывающего пустой трубкой, и пошел ровным, устойчивым шагом. Все подтянулись, выпрямились, как бы «взяли ножку», и каждому стало привычней и легче.
В салоне был приготовлен чай. Командующий сидел рядом с одним из приехавших из Москвы адмиралов и с досадой выслушивал его розовые предположения о выполнении задания. Хотя к походу готовились давно, все же нельзя искушать судьбу и раньше времени праздновать победу. Если плавание подо льдами было не ново, то проход через пролив Беринга зимой осуществлялся впервые. Одни верили, другие категорически отвергали возможность зимнего форсирования мелководного, замерзающего пролива. Отдушина в Тихий океан была ненадежная, и легче всего было бы отказаться и не рисковать.
Были приняты меры с целью обезопасить жизнь людей и сохранить первоклассный подводный корабль, предусмотрены сотни случайностей. Однако успех будет зависеть прежде всего от командира корабля. Командующий верил Волошину, и не потому, что тот писал книги и защищал диссертацию. Будучи сам человеком высокой организации и твердой воли, командующий ценил эти качества в своих офицерах. Современная техника молниеносно и безошибочно решала задачи лишь в том случае, если ею правильно распоряжались. В любую минуту роботы могли отомстить. Их надо держать в узде, управлять умелой и крепкой рукою. Это выполнял экипаж. А командир стоял над всем. Ему должны были беспрекословно верить.
— Пройдут Берингом, а за Командорами можете спокойно перевернуть подушку прохладной стороной, — продолжал адмирал. — Я уверен, Волошин пробьет окошечко, пробьет…
2
По обеим сторонам извилистой губы поднимались похожие на гигантские шлемы голые холмы, покрытые у своих подошв толстой корой грязного ноздреватого льда. Перепады между высотами и расщелины были затянуты языкастыми потеками ледничков, спускающихся к морю и образующих нестойкий береговой припай, постоянно разламываемый водой и ветрами. Казалось, нет ничего скучнее и безотраднее подобного пустынного и угрюмого пейзажа, и все же эта природа возбуждала неясные томления, приводила к какому-то высшему оцепенению всего организма, приятному и в то же время тягостному.
Атомный корабль устойчиво шел в надводном положении, властно взрезывая и разваливая тупым носом зыбкую поверхность воды, оставляя за собой снежисто-лохматый кильватерный след. Среди белесых всполохов северного сияния твердо висела Большая Медведица, признанный небесный шеф Арктики, а молодой месяц игриво купался в подогретых светом облаках на самом изломе горизонта.
Мимо проплывали береговые огоньки, помогавшие мореплавателям. Хотелось подольше наблюдать эти звездочки, зажженные руками людей; дальше ничего не будет, ни одного светлячка. Не будет Большой Медведицы, созвездия своего детства, не будет гранитов, не будет и моря. Останется ограниченный мир, зажатый с боков, сверху и снизу, сплющенный в стальную трубу субмарины.
Находившийся на мостике по разрешению командира Дмитрий Ильич поймал себя на столь неказистой мысли, поежился.
— Поднимите капюшон, — посоветовал Гневушев. — Пронизывает с непривычки. Мерзлый ветерок.
На мостике находились Волошин и Куприянов. Ушаков видел их со спины.
Чувствовалось приближение открытого моря. Волна стала круче и говорливее. Бесшумное движение лодки с ее скрытыми в глубине двигателями невольно заставляло вслушиваться в голос волн. На Севере они сухо шелестят и, пробегая мимо, рокочут. Падая и догоняя, как бы разговаривают гребешки. Пусть посмеются знатоки, но Дмитрий Ильич убедился — волны разговаривают в разных морях по-своему. И по цвету они разные. Когда попадаешь в границу смешения Баренцева и Карского морей, разница особенно заметна. Баренцево держит зеленоватые, светло-стальные оттенки; Карское — черные, густых тонов, мрачные, будто предупреждающие об опасности, — Арктика.
И небо изменчиво по цвету, что иногда помогает мореплавателям. Над льдами обычно белесое, вылинявшее, тусклое до бесконечности. Чтобы обнаружить разводье, следует искать его прежде всего на небе. Чуткая арктическая атмосфера отражает чистую воду такими же голубовато-зеленоватыми озерами, рефракция множит их, колышет линию горизонта, и штурманы, ведущие исчисление, осторожны, не особенно доверяют видимому и даже пеленгам.
По правому борту прошло световое ожерелье огней. Гавань с отвесными скалами, обращенными к морю, самой природой приспособлена для стоянок кораблей с любой осадкой.
Обменялись сигналами. Вперед вышел эскаэр, военный корабль нового типа, с мощными радиолокационными установками, быстрым ходом, вооруженный по последнему слову техники. Эскаэр будет сопровождать их до точки погружения.
— Последний берег. — Куприянов проследил за удаляющимися огоньками, пока их не проглотили скалы.
— Первой боевой смене заступить! — распорядился Волошин.
И Гневушев, выслушав приказ, наклонился к микрофону и передал команду в центральный пост, откуда она молниеносно, по радиотрансляционной сети, поступит во все уголки корабля.
Старпом по-прежнему стоял рядом с командиром. Они ни о чем постороннем не говорили, не обменивались репликами, не шутили. Их общение ограничивалось теми командами, которые подавал Волошин и которые неизменно повторял старший помощник, распоряжаясь от его имени.
Для гражданского человека в таком поведении двух старших офицеров было что-то странное, и Дмитрий Ильич, хотя и знал многое из корабельной службы, все же невольно удивлялся такому порядку, понимая, что в нем, вероятно, скрыта определенная необходимость.
Вот и теперь ему представилась картина жизни в лодке после поступившего сверху приказа. Если по боевой тревоге на том или ином посту стояли три человека, теперь на вахте остается один. Он получает указания старшего и уполномочен следить и отвечать за порученное ему дело, будь то нагрузки, давление пара, угол сектора обзора и все прочее, чему несть числа. На приведение в действие приказания потребуется немногим больше десяти минут.
В центральной, будто по отдельным ручейкам, стекутся доклады из всех истоков, сольются в одно, и стоящий на вахте «бог центрального поста» Лезгинцев сообщит оттуда о заступлении смены.
По динамику солидно прозвучал голос Лезгинцева:
— На мостике! На подводной лодке первая боевая смена заступила на вахту!
Теперь все пока остаются на своих постах. Никто не уходит на отдых. Все так же, как и прежде, ждут следующей команды, которая после доклада старпома исходит от командира:
— От мест по боевой тревоге отойти! Разрешается выход наверх по десять человек.
Идет нормальное надводное плавание. Две трети свободны, часть из них могут выйти наверх, покурить, посмотреть на небо, вдохнуть последний разочек свежий воздух. Лодку ведет по первой смене Гневушев, а Лезгинцев, сдав вахту вахтенному инженеру-механику, поднимается на мостик в альпаковке и мерлушковой шапке.
Нос лодки наклонился, принял высокую волну и развалил ее надвое. Волна поднялась шумно, свирепо омыла упругий корпус и швырнула горсти колких иголок, больно ударивших по лицу.
Бурун расходился пышным хвостом. Мощные винты увеличили обороты.
Идя как можно дольше в надводном положении, Волошин как бы встряхивал людей морем и проверял укладку и принайтовленность многочисленных грузов.
— Скоро будем погружаться, — сказал Куприянов.
Они сошли вниз по трапу вертикальной шахты и очутились в тепле центрального поста.
Здесь была сосредоточена вся система управления движением, дифферентовкой, рулями, прокладкой курса, погружением и всплытием. Здесь установлены телеэкраны, эхоледомеры, машинный телеграф, микрофоны радиотрансляции и многое другое.
Куприянов повел Ушакова в носовой торпедный отсек.
В отсеке они остановились на металлической площадке, у торпедных аппаратов.
Внизу, у приборов, с группой матросов беседовал главный старшина.
— Как у вас? — спросил Куприянов после доклада ему вахтенного первого отсека.
— Скис только один, Трофименко, товарищ капитан второго ранга! — главстаршина указал на запасную койку, где лежал явно страдающий от качки матрос.
Куприянов соскользнул вниз.
Трофименко, лежавший лицом к переборке, повернулся и хотел встать.
Куприянов присел на корточки, притронулся рукой ко лбу матроса.
— Сильно потеете, товарищ Трофименко. Всегда так?
— Всегда, товарищ капитан второго ранга. Мутит, подкатывает… Как перейдем в подводное… — Трофименко вяло поднялся, оперся о торпеду спиной, глубоко вздохнул.
— Вы не были в дальних, Трофименко?
— Впервые…
— Готовились?
— Вместе со всеми, товарищ капитан второго ранга.
— Вы откуда?
— Из Переяславля-Хмельницкого.
— А вы, Амиров?
— Я из Оренбургской, товарищ капитан второго ранга.
— А точнее?
— Из Илекского района. Село Чесноковка. Не бывали у нас, случаем?
— Я-то не бывал, а вот Пугачев, вероятно, проехал там на сером коне. И Пушкин, возможно…
В отсеке оказались люди из Воронежской, Ярославской областей, был один чуваш — Емельянов, осетин из Ардона, не закончивший пединститут аварец из аула Ведено.
— На корабле люди шестнадцати национальностей, — похвалился Куприянов.
— Почти Вавилонская башня! — У аварца были острые белые зубы и узкий лоб.
— Там смешались языки, — поправил товарища чуваш, — перестали понимать друг друга. При чем тут Вавилонская башня?
Непринужденный разговор продолжался в том же духе.
Вряд ли замполит встречался с этими людьми впервые. Тогда с какой целью он расспрашивает их? Или специально для Ушакова? Возможно, гостю не было известно, что главстаршина Амиров из села Чесноковки, а другой — из Переяславля-Хмельницкого, и он попутно выясняет и эти сведения.
Трофименко, судя по всему, замполит знал. Дмитрий Ильич не раз наблюдал действие качки на подлодках. Иной отличнейший специалист, парнище что надо, ложился замертво, не в силах выдержать продольную и килевую тряску. А стоило наполнить цистерны и уйти на глубину, «воскресали и мертвые».
Сигнал: «По местам стоять, к погружению», переданный по трансляции вахтенным офицером, как бы разбросал людей по своим местам. Каждый выполнил положенное ему дело. Чуваш Емельянов стремительно взлетел по трапу и сильными смуглыми руками задраил клинкет судовой вентиляции; Амиров доложил о готовности отсека к погружению — его высокий голос теперь звучал низко и отчетливо; Куприянов по телефону сообщил в центральный пост — остался на месте.
Верхний мостик теперь пуст, рубочный люк задраен наглухо. Забортная вода устремилась в цистерны, даже слышался шум и всхлип в носу. Этот момент особенно пронзительно воспринимается психическими центрами человека, кем бы он ни был, сколько бы он ни привыкал. Наступает минута перехода в новое, фактически неестественное состояние — житье под водой, в другой, отличной от обычной обстановке.
Принимаются твердые меры по безопасности, по железному исполнению правил. Лодка снижает ход, переходит на турбогенераторный режим. Дело в том, что огромное значение имеет дифферент лодки, то есть ее ровный киль, точнее и проще — движение по прямой, чтобы особенно в первый момент погружения не нарушить установленные нормы крена. Если пойти на погружение при большем дифференте без снижения хода, можно натворить непоправимых бед, самая опасная из них — уйти камнем на дно.
Но вот окончилась дифферентовка, и первая боевая смена заступила на вахту. Динамик донес до отсека слова Волошина: «Говорит командир корабля…» Тишину, наступившую после этих первых предупреждающих слов, можно было назвать мертвой. Все ждали этого момента не один день и не месяц. Ровный и чистый голос Волошина, еще более укрепленный при механической передаче, объявил, что главнокомандующий Военно-Морским Флотом приказал пройти в подводном положении Северный Ледовитый, Тихий, Индийский океаны и Атлантикой вернуться на Родину. Впереди было более сорока тысяч миль.
Никто не кричал «ура», не бросался обниматься от переполнения чувств; переглянулись, дождались отбоя и собрались в кружок, чтобы степенно обсудить важное задание.
3
Представьте себе следующие фантастические превращения окружающей вас обстановки. Ваша городская комната — пусть пять шагов вперед и пять обратно — сократилась, как кусок бальзаковской шагреневой кожи, до самых крохотных размеров. Возле одной стенки-переборки вмещается койка-диван примерно вагонного типа, а сверху — вторая, откидная. Если ее поднять, закрепить и лечь на нее, ваши глаза упрутся в светло-зеленый подволок.
Лампочка поможет прочитать захваченную из дому книгу, хотя в случае необходимости корабельная библиотека к вашим услугам. А если вам вздумается попутно к полюсу или от него к Тихому океану поработать над конспектами лекций или над диссертацией, вы можете делать и это, ибо размеренный быт в глубине не отвлечет ваше внимание. Некоторые учатся на заочных факультетах, выгадывают время даже после напряженных вахт.
С вами в каюте еще один — ее хозяин. Если он деликатно пользуется своими правами, вам повезло. Учтите самое главное — праздношатающихся здесь не любят, их просто нет.
Огромный подводный корабль, любовно наименованный без всяких официальных крестин ласковым словом «Касатка», обслуживается несколькими десятками человек. Чем меньше команда — тем лучше; большая честь — для конструкторов и ученых. Экипаж в пару сотен, как бы это ни казалось внушительно, — анахронизм.
Свою каюту командир электромеханической боевой части Юрий Лезгинцев постарался оборудовать как можно лучше при отделке на судостроительном заводе. Недаром многие отдают должное его деловитости и практической сметке. Лезгинцев и расхлябанность — антиподы. Трудно представить командира растерявшимся, хотя ему приходится держать в узде могучие и — для гражданского человека — зловещие агрегаты атомных реакторов, этих «перпетуум-мобиле» субмарины. Лезгинцева называют «королем параметров», и он не обижается на кличку.
Сигнал именуют мрачно — ревун. Его голос при известном сочетании означает боевую тревогу или радиационную опасность, и тогда он будто сотворен из гаммы противных звуков — мстительных, злобных, торжествующих. Ревун может нагнать страх на непосвященных, а для тех, кто обязан противостоять любым опасностям и победить их, ревун — звук боевой трубы, голос фанфар на испытание отваги и аналитического разума.
Впервые попавший на борт атомной лодки, Дмитрий Ильич Ушаков быстро почувствовал ее преимущества перед дизель-аккумуляторной. И не только источник энергии имел значение. Конечно, такой могучий корабль только по издавна установившейся терминологии можно было называть лодкой. Многоэтажный гигант гарантировал свою устойчивость верными и надежными инженерными расчетами и точно выполненным конструктивным исполнением.
Такие лодки могут не опасаться стальных сетей, они унесут их на своей спине, как слон паутину. Единственная их проблема — глубины морей и океанов.
«Касатка» идет на полюс. Первый этап маршрута. Курс намечен почти по прямой.
Волошин опытный командир с хорошим стажем. Он не сумеет запрячь собак в нарты, каюр из него получился бы никудышный, и, пусти его поверху, ничего бы не вышло из нового Пири. Зато подо льдами Волошин как у себя дома. Лодка идет на курьерской скорости. Все работают как часы? О, нет! Точнее нужно придумывать сравнение.
Но это не прогулка, отбросим подобные мысли, как неверные в корне. Плавание под плотными, многолетними льдами, особенно в зимнее время, опасно. Летом больше разводий, больше шансов всплыть при аварии. Зимой лед крепко спаян. Передвижение его лишь ненадолго открывает чистую воду. Разводья быстро затягиваются. Волошин рисковал. Ну и что же? Кому-то необходимо первому открывать белые пятна…
Подледная навигация приведет к драматическим результатам, если сомнительна техника, ненадежны инерциальные приборы.
Над вами дородный лед, его не проломить снизу ничем — ни спиной лодки, ни торпедами. Нижняя часть льда неровна, зубчата, свисают сталактиты, удар о них равен столкновению экспресса с железобетонной стеной. Кораблю угрожают и сталагмиты, назовем так донные скалы или вершины хребтов, а на мелководных морях — стамухи. Глубины погружения имеют свои пределы. Ниже красной черты — катастрофа. Избыточное давление раздавит корабль, как стальные щипцы сухую скорлупу грецкого ореха.
Подводники усвоили стойкие рекомендации. Есть много способов сохранения жизни людей и корабля на чистой воде. Подо льдом — самое незначительное происшествие может перерасти в катастрофу.
Вернемся к каюте: столик, шкафчик, штепсель для электрической бритвы. Другое бритье запрещено. Можно умыться пресной водой, не выходя из каюты. Больше того, вы имеете право насладиться живой растительностью, как бы замурованной в стеклянные гряды гидропоники, — нововведение, привившееся на некоторых лодках.
Человек, нырнувший на месяцы в глубину, может увидеть, как распускается цветок, набирается красок, расправляет листочки зародыш, подкормленный питательной влагой. И то, чего ты лишен, возвращается в крохотном, антикварном виде, но как дорого, как трогательно наблюдать за движением растительной жизни, чувствовать — она есть, к ней вернемся, вот она какая. Лук, выращенный в тепле подводного парника, — особый лук, его ни с чем не сравнить, и пусть кто-то говорит о его пониженной витаминозности или ненатуральном вкусе. Попробуйте свежий листочек петрушки или грузинской травки — кинзы — где-либо в глубине Индийского океана.
Да, конечно, там есть острова, оттуда издревле вывозили пряности, где шла битва за перец и корицу и каравеллы наперегонки огибали мыс Доброй Надежды, чтобы захватить имбирь или кокосы. Петрушка в атомной лодке пахнет лучше имбиря и гвоздики, а перышко чеснока приводит в восторг матроса, только что задавшего «корм» атомному богу.
Дмитрий Ильич рад отсутствию своего громоздкого «айса» — чемодан здесь не нужен, ничего лишнего. И это — не возвращение к пещерному периоду, к примитивизму, а погружение в быт, характерный для разумного существа. Нет необходимости в лишней одежде и обуви, в пестроте носков или еще чего-то, редки здесь заботы и хлопоты мира, оставленного за кормой.
Белье темно-синего цвета, легкое — трусы и безрукавка. Пилотка, легкие брюки, тапочки или сандалии — все! Возможно, имеются свои подводные франты, можно поверить. Кто-то более изящно носит пилотку, у другого рубчик на штанах, острый как бритва. Аккуратность или франтовство?
Не всякий читатель может запросто путешествовать на атомной лодке. Поэтому Дмитрий Ильич глядит на все широко раскрытыми глазами первооткрывателя.
Оказывается, Лезгинцев питает страсть к душистому мылу и захватил его разных сортов на весь маршрут. Корзина яблок быстро пустеет. На яблоки большой спрос. Любого их запаса хватает не больше чем на неделю. А яблоки якобы п р е д о х р а н я ю т. Доктор Хомяков укоризненно покачивает своей черноволосой головой, выслушивая «антинаучный вздор», а сам не обойдет каюту командира боевой части — утащит под смешок и шуточку пару крымского ранета.
Вернее всего, ассоциации с кабиной турбовинтового самолета, где заполнение вакуума, барометрическое давление не зависят от наружной среды. Только на подводной лодке не закладывает уши при изменении глубин — в сравнении с самолетом диапазон давления незначителен.
Бывает шум при погружении и всплытии — при приеме и продувании балласта и, конечно, при запуске ракет или торпедной стрельбе. Только называть шумом внезапное ударное действие запущенной из глубины ракеты — по меньшей мере неуважение к современной, ревущей технике.
Итак, вас заставили забыть об окнах и фрамугах, о вкусе атмосферного воздуха, о зорях и закатах, о запахе трав и снега, о крике птиц и мяукании кошки, от слов «пойду погуляю, подышу», «схожу к другу», «наточу коньки» или «смажу лыжи».
Воздух вы потребляете в законсервированных по нормам науки пропорциях. Вы должны привыкнуть к определенному конденсату, раз и навсегда отрешиться от желания прихватить росный нектар цветочной клумбы, приморский бриз или влажное приближение грозовой тучи.
Пока что грудная клетка Дмитрия Ильича, вопреки прогнозам медиков, отлично справлялась с искусственным воздухом. Еще бы! Он чище и лучше, чем на московской панели. Вредные примеси отсутствуют, не дымят трубы заводов, не проносятся стаи машин.
Турбины получают энергию от источника, не потребляющего кислород, — от атомного реактора. Таким образом, при помощи реактора «дышат» и турбины. И нет нужды искать в океане заправочные суда-водолеи.
Воздух — самое главное в герметически закрытом стальном сосуде подводного корабля. На доске — точная картина атмосферы маленького изолированного мира: температура до 25 градусов, влажность в пределах 50 процентов.
В лодке никто не замерзает, как было прежде, и никто не задыхается в теплом экваториальном течении. Кондиционирование может поспорить с привилегированными отелями и залами заседаний высшего уровня.
Курение?..
Замполит Куприянов, если обратиться к примерам, курил. Где? На суше, на берегу. Пепельница вечно была полна окурков. В поход — ни одной сигареты, так же как приказано всем. Вместо них, пожалуйста, леденцы. Куприянов пронес на борт демонстративно три килограмма леденцов: «Отныне это мои сигареты». Куприянов — политработник, он обязан так поступить. Но и остальные офицеры подчинились, причем без всякой воркотни и обид. Надо! И за матросов можно быть спокойными. Приказ! Всем так всем!
Прогулок на лыжах, как само собой разумеется, — нет; пикников на лужайках — тоже; луна и солнце превращаются в абстрактные понятия и утрачивают свою значимость, хотя полностью сохраняют поэтичность.
Команду кормят хорошо, а едят подводники из-за ограниченности движения и небольших затрат физических сил не всегда с аппетитом. Коки здесь ни при чем, они изощряются в приготовлении блюд, и все же стойко уважаются лишь флотский борщ да традиционный компот. Желающие вкушают ламинарию — морскую капусту, — морошку и чернослив. Иногда премудрые коки, осененные свыше, сочиняют мороженое — предел изобретательности и преданности своим товарищам.
Именинникам преподносят торт, грамоту, отводят место в газете или листке юмористов «Гайка левого вращения».
Так бывает в базе, на кораблях надводного плавания да и на «гражданке», поэтому мысли отрешаются от необычности положения, психика укрепляется. А поскольку речь зашла о психике… На земле имеются отличнейшие спортсмены, метатели ядра, бегуны, футболисты. Не всякий из них с места в карьер станет рекордсменом-подводником.
Другая закалка, разная клавиатура психических центров, и потому подводников не отбирают, а готовят тонко, длительно, педантично и, пожалуй, пытливо. К тому же происходит непривычная, чисто механическая смена дней, ночей, месяцев. Стрелка движется только по «московскому времени». Не всякому дозволено взглянуть через перископ и отдохнуть душой возле его голубой линзы.
Власть на корабле полно и безраздельно принадлежит только одному человеку — командиру. Территория его единоличной власти, казалось бы, невелика — суверенная площадь атомной лодки, зато в пространстве действие его государственной ответственности растянуто на 40 тысяч морских миль. Командир обязан выполнить приказ, заставить верить себе подчиненных, уметь сосредоточиваться на главном, не поддаваться панике, мужественно встречать любую опасность: он последним покидает корабль.
В истории советского подводного флота не было случая неисполнения приказания. Ни одна подводная лодка не была захвачена врагом, как никогда не спускал своего знамени перед противником ни один надводный корабль, дравшийся под советским флагом. Славные традиции повышали чувство ответственности.
Волошин по праву считался ветераном молодого атомного подводного флота. Он ходил к полюсу, Беринговым проливом — в Тихий. Однако своими знаниями не кичился и на этот поход вымолил, вернее, выбил себе штурманом прославленного аса-полярника Стучко-Стучковского.
Старший помощник Гневушев плавал с Волошиным, сработался с ним, понимал его с полуслова и старался не докучать мелочами. Команда подобралась на славу, почти без новичков, проверенные в Арктике офицеры, старшины и матросы. Значки отличников и участников дальних походов почти у всех, а кое-кто имел ордена и медали.
Продолжалось движение к полюсу. Именно — движение. Размеренный гул турбин, вращение бронзовых винтов ощущались организмом. Дмитрий Ильич потрогал виски — испарина, ему показалось — ломит голову в затылочной части. Оглянувшись, воровски проглотил пилюлю, поискал воды, приник прямо к крану, запил.
В каюту бесшумно вошел Лезгинцев, остановился, что-то поискал хмурыми глазами, присел на корточки возле шкафчика, принялся проворно перебирать книжки и тетради.
— Питьевая вода там, — быстро перелистал тетрадку, — если желаете, в кают-компании можно получить кофе.
— А-а, это вы, Юрий Петрович?
— На меня не обращайте внимания. В походе я буду плохим собеседником, а тем более застольным… Это ваши книжки? Понимаю. Куприянов нагружает пассажиров по линии общества «Знание». Я их переложу в сторонку. Ишь сколько вы награбастали… — Нашел необходимое ему, какую-то запись, скрутил тетрадь трубочкой, прихватил несколько яблок из корзины. — Вы не стесняйтесь, милый друг, пока ранет еще жив. Я его быстро перетаскаю своим ребятишкам.
Уходя, он помедлил, покрутил возле головы пальцами, как бы что-то вспоминая, и вот тут-то произошло неожиданное: он заметил на переборке фотографию Зои.
— Супруга? — Лезгинцев пристально всмотрелся в фотографию.
— Дочь. Зоя, — сдержанно ответил Дмитрий Ильич.
— Повезет кому-то, — сказал Лезгинцев.
— Может быть, не на месте повесил или нельзя?
— Нет, нет, очень хорошо, на месте, — поспешно успокоил Лезгинцев. — К тому же я свою супруженцию не балую. Она не любит моей работы, и я ее принципиально не беру в плавание… Только ради гармонии сделаем следующее: пришпильте медной кнопочкой, нате-ка вам, а булавку уберите. Вот теперь отлично. Кстати, если хотите иллюзий, отдергивайте эту шторку, за ней ничего секретного нет, и включайте дневной свет. Окно раннего степного утра. Полюбуйтесь на пейзаж. Сам следил за мастером, серию стычек выдержал с финансистами…
Лезгинцев оставил Дмитрия Ильича возле переборки, где вопреки старым представлениям о подводной лодке вместо труб, горячих и холодных, и многожильного кабеля, вместо лампочек, посаженных в тюремные проволочные клетки, горело под светло-матовым стеклом встающее над степью солнце… Панно из теплых сортов древесины изображало разбуженную рассветными красками степь, с копнами свежего сена, уходившими к осветленному горизонту. Невольно защекотало в горле, теплей стало на сердце, другим показался строгий «король параметров» Юрий Петрович Лезгинцев, человек, с которым свяжутся нити их жизней. А степь розовела, просыхала, пахло росой и травами — всем тем, что было оставлено далеко позади, ради чего шли в фантастические и трудные походы молодые люди нашей Советской страны.
Волошину подчинялась команда ракетоносного корабля. Лезгинцеву было доверено атомное сердце «Касатки».
Дмитрий Ильич погасил свет — умерла степь. Осторожно, будто боясь кого-то разбудить, вышел из каюты. По коридору доносились еще не взятые в полон поглощающей системы запахи кофе.
Возле карты похода стояло несколько матросов. Штурманская последняя отметка показывала истинный курс, немного отличный от заранее начертанной прямой. До полюса оставалось девятьсот семьдесят миль.
4
В офицерской кают-компании лениво передвигали фигуры на шахматной доске капитан-лейтенант Исмаилов и начальник медицинской службы Виталий Юльевич Хомяков, его называли просто — доктор.
— Зайдите к химику, товарищ Ушаков, — сказал Хомяков, — вас вооружат «карандашиком».
— Так у нас называют дозиметрический прибор, — объяснил Исмаилов, — эту самую будут вам измерять… радиацию. Слушайте, доктор, теперь уж я не пощажу вашу сиятельную мадам…
— Разбой, Исмаилов! Потерять ферзя!.. — Хомяков заспорил, набросился на партнера, обвиняя его в бессердечности.
На засмугленном лице противника выражалось теперь полное удовольствие. Маневр удался. Исмаилов применял свою тактику — расслаблял противника, убаюкивал его, а потом, воспользовавшись малейшей оплошностью, нападал.
Дмитрий Ильич пристроился на краешке стола: можно записать в дневник впечатления о засекреченной Юганге.
Мысли не трогались с места. Беспорядочно и сбивчиво теснились они в голове. Самые высокие порывы вдруг иссякали, как бы улетучивались, и пустота заполнялась обыденным, таким же, как и на грешной земле. Исмаилов говорил о каких-то надбавках, о полярных и подводных, доктор охотно вторил ему. Потом завелись о жилье — кому-то дали, кому-то отказали. Опять то же самое!
Нет, заботы одни, но люди другие. Среди них не отыщешь бездельников, любителей полегче прожить.
Свет под матовым плафоном. Есть запасная лампа, хирургическая, с отражателем. Кают-компания дублировалась, как операционная. Имеется еще одна каюта для медицинских целей, там и дозиметрическая лаборатория. Туда и следовало зайти за «карандашиком». Вот самое главное, что будоражит мозг… «карандашик». В нем и есть основное, признаки нового века.
Вошел командир корабля, снял пилотку, уселся в своем кресле.
— Вам у нас не жарко?
— У нас не особенно жарко, — подчеркнул Дмитрий Ильич, закрыл дневник.
— Советую одеться полегче. Свитер теперь ни к чему.
— Больше по привычке, Владимир Владимирович.
— Понятно, ходили на дизельных. На них в наших широтах хоть на коньках, а летом, да еще если на экваторе, — в трусиках. — Он вызвал вестового и распорядился принести кофе. — Только пусть Серафим смелет йеменского и заварит покрепче, товарищ Анциферов.
Вестовой, белобрысый матрос с игривыми, лукавыми глазами, нырнул в дверь.
— Последний год служит, — сказал о нем Волошин, — хочет попасть в специнститут, в Ленинграде. Смотришь, пройдет время, объявится ученый или инженер…
Волошину трудно удавалось сближение с новыми людьми. Он завидовал некоторым своим общительным товарищам: у них все получалось проще, и жили они легче.
Шахматисты открыли вторую партию. Раздосадованный неудачей, Хомяков терпеливо переносил насмешки Исмаилова.
— Странно устроен человек, — сказал Волошин, — идем подо льдами, каждую минуту, того и гляди… А им все до бабушки.
Появился вестовой с кофейником и чашечками на разноске, достал из буфера сахар, открыл коробку с печеньем.
— Спасибо, товарищ Анциферов, можете идти. — Волошин разлил кофе через верх кофейника. — Иначе теряется пена, а с пеной и запах, — объяснил он. — Прошу, наслаждайтесь! Попросил интенданта взять триста килограммов. Даем ночью горячий кофе, сыр, ветчину, яйца и другое… Хлеб сами выпекаем. Первоклассный хлеб…
— Условия быта на атомных лодках многих умиляют, — сказал Ушаков.
— Кого это многих?
— Побывавших на них.
— Вы имеете в виду корреспондентов?
— А кого ж еще?
— Их к нам осторожно пускают, это во-первых, — Волошин помедлил, — а во-вторых, многих из них сюда калачом не заманишь. Особенно в длительный поход. Исключаю, естественно, военных, — указал на плечи, — с погонами. А умиляться нашему быту нечего. Укрупнились размеры, изменился и быт.
— То есть атомная энергия позволила строить крупные подводные лодки?
— Если выразиться попроще — есть чему таскать. Неудобства зависели от недостатка места. В узкую сигару нужно было вместить органы управления, торпедные аппараты, двигатели, аккумуляторную батарею, ну, и все прочее хозяйство. Для человека выделялось то, что оставалось. Спали, где только возможно, между механизмами спали. Душевая среди трубопроводов. Пока грешное тело ополоснешь, синяков насажаешь. Вода на скупом пайке. Бедный кок крутится, потеет, хоть ботинки выжимай. А вообще судить о размерах можно, только сравнивая. Лилипуты считали Гулливера великаном. Жителям Бробдингнега Гулливер казался крошечным. Велик апельсин или мал? Разумеется, он чрезвычайно велик по сравнению с атомом, но крайне мал по сравнению с Землей.
В кают-компанию вошел Акулов.
— Разрешите, товарищ командир?
— Садитесь, — Волошин тепло посмотрел на Акулова. — Как настроение?
— Все хорошо.
— Никто не куксится?
— Не замечал. Как и всегда после отхода, все свободные от вахт люди мертвецки спят. — Акулов отвечал охотно, с хорошей улыбкой на юношески свежем лице с округлыми яблочного цвета щеками.
— Когда нам нужно демонстрировать надежность биологической защиты в нашей лодке, мы предъявляем Акулова, — сказал Волошин Ушакову. — Глядя на него, никто не заикнется о «бэрах».
Акулов пил кофе и улыбался. Есть такие люди с постоянной улыбкой. В хрустальной вазочке, закрепленной на переборке, плавали два красных тюльпана. Цветы принес Акулов. А ему подарила жена, работавшая в библиотеке. Все знали: тюльпаны в честь двух ребятишек Акулова.
— Как у вас устроены дети? — спросил Волошин.
— Ничего. — Акулов стеснительно, улыбнулся. — Три и полтора годика, сами понимаете, товарищ капитан первого ранга. Накормить, отвести одного в садик, другого в ясли. Жена-то работает…
— Старики ваши обещали приехать. Не приехали?
— Пока нет. Не разрешили.
— Везде, оказывается, есть формалисты. — Волошин помрачнел. — Не доложили мне, а я сам не проверил. Моя ошибка, товарищ Акулов.
— Разрешите идти, товарищ командир? — Акулов ушел, не допив кофе.
— Обещали, а не сделали, — казнился Волошин. — Гневушева просил, а он мячи гонял, и еще на гармошке… Куприянов голоса записывал, а тиснуть формалиста не догадался…
5
«Возможно, такие мелочи и характерны, — думал Ушаков, — йеменский кофе, рязанские дед и бабка, смущение юноши, располагавшего запасом взрывчатки, способным испепелить полгосударства. А на той стороне — или, чего доброго, под этими же льдами — парнишка из Техаса… если забыть на миг, кто чем дышит… такой же юнец и молодой семьянин, вооруженный не кольтом в кобуре из буйволовой кожи, а батареей ракет. Наш окончил военно-морское училище, что-то похожее окончил и тот, из Техаса, который не испытал прошедшей войны. Были детьми. Когда историки подсчитывают число сброшенных тогда бомб и силу артиллерийских залпов, только пожимают плечами. Прежние средства разрушения кажутся им смешными».
Ушаков прошел в каюту. Лезгинцев оглядел его прищуренными от яркого света глазами.
— Угощайтесь. — Подал лепешку жевательной резинки. — Мы зря презираем янки за чуингам. Я бы ввел в рацион жевательную резинку. — Мятная твердая оболочка хрустнула на зубах Лезгинцева. — Вы поплотней располагайтесь в каюте, Дмитрий Ильич. Меня здесь почти не бывает. Сплю в другом месте. Есть тут уютные уголки.
— Спасибо, Юрий Петрович.
— Повторяю — яблоки тоже грызите.
— Воспользуюсь.
— Крымский ранет. Тот самый, что достал Белугин. Не все раздал, нашу долю я оставил. Не грустите?
— Привыкаю.
— Первые дни нудно, потом втянетесь. — Лезгинцев поднялся, прислушался к командам в динамике. — Входим под лед. Ну и отлично! Не желаете в центральный?
— Можно туда?
— Там места хватает.
Центральный пост располагался в следующем отсеке. Там казалось темновато. Вскоре глаза привыкли к рассеянному свету, уши — к разнообразной тональности звуков, сопутствующих центру управления. Звуки сливались в тихоголосую гамму работающих механизмов. Вероятно, и в самом деле каждый автомат имел свой голос, как уверяли на лодке: эхоледомер — шуршит, эхолот — попискивает, гидролокатор — мурлыкает.
Центральный пост навеял воспоминания.
Когда-то сынок приходского священника взял своего друга Митьку за руку и провел в пономарку, комнату, примыкающую к алтарю. Из пономарки мальчишки с трепетом наблюдали, как длинноволосые люди в парчовых одеждах священнодействовали над позолоченной чашей, готовя в ней из вина и «тепла» «кровь Христову».
Проблески ассоциаций на миг закрепились запахами нагретой окраски, хлорвинила, искусственной кожи, бакелитовых рукояток. Но внезапно детство ушло, будто после перепада давлений, и вещественно-зримо объявился мир реальный.
В центральном посту действовали специалисты — каждый возле приборных досок с мигающими лампочками, тумблерами, телефонами и микрофонами. Шла сосредоточенная работа с характерными по скупости и монотонности репетуемыми командами и отрешенностью от всего остального.
Волошин стоял на возвышении, перед пультом с приборами и указателями. Позади него — колонны опущенных в шахты перископов и вращающееся на штыре кресло с низкой спинкой. Справа от командира — телефонист с трубкой-микрофоном, наушниками, щупальцами ларингофона и прочими атрибутами связи. Телефонист находился ниже, и, обращаясь к нему, Волошин наклонял голову и скашивал глаза.
На третьей минуте, точно по хронометру, Волошин полуобернувшись к рулевому, увидел притихшего у входа Ушакова, разрешающе кивнул ему головой и снова обратился к приборам.
Вахтенным офицером был капитан-лейтенант Кисловский, с густыми завитками волос и бачками на тонком лице, с породистым носом и нервными уголками губ. Волошин не любил бакенбардов, гонял за них и за «дурацкие прически». Кисловский стоял на своем из-за чувства чисто мальчишеской фронды, и командир махнул рукой на его чудачества. Кисловский был хорошим офицером, имел право на самостоятельное управление подводной лодкой. Это больше всего поднимало его в глазах командира. К тому же нелегко подыскать такого до педантичности исполнительного офицера. А характер…
— Я категорически против ломки характера, против умножения обтекаемых субъектов, — говаривал Волошин. — Лучше иметь дело с новой, неизведанной конструкцией, чем с шаблоном, со штампом ширпотреба. Кисловский колюч по-желторотому. Уверен, будет в академии. Будет командовать атомной. Его легко ранить, низвести небрежным, заносчивым или унизительным к нему отношением. А нам нужно возвышать человека. Офицер с надломленной волей никогда не будет настоящим командиром. Ему всегда придется только подчиняться, исполнять чужие приказания. Кисловский из хорошей семьи, иногда его попрекают интеллигентностью, но мы не воспитываем морских волков. Рычание ни к чему. В нашем деле нужен тихий, уверенный голос и ни одной нотки сомнения — может, так, а может, этак…
Передавая приказания Волошина, вступившего в управление кораблем, Кисловский отчеканивал каждое слово. Так репетуют чужие команды. Возможно, он подчеркивал эту особенность интонациями. Крылья его изящного носа подрагивали, губы выгибались в точном рисунке. Ни улыбки, ни лишней гримасы на его женственном бледном лице.
Дмитрий Ильич припомнил: замполит показывал ему письмо матери Кисловского, обеспокоенной якобы пошатнувшимся здоровьем своего единственного сына: «Он так плохо выглядит… На его лице разлита странная бледность. Может быть, его не стоило бы снова туда… Столько пишут, столько пишут о том… Белокровие было и раньше… Вы поймите тревогу матери…»
Стиснув зубы, Кисловский выслушал замполита, попросил письмо и, не читая, порвал: «Простите, это моя мать. Письмо вам, но обо мне. Разрешите идти?»
Ничто не изменилось внутри корабля: ни воздух, ни давление, ни ритм. Только психические центры отметили: над лодкой, этим хрупким созданием человеческих рук, повисла тысячемильная крыша многолетнего льда с утолщениями до двенадцати — четырнадцати метров. Лишь могучий круговорот океанических течений может взламывать, торошить, передвигать миллиарды кубов этого крепкого, как железобетон, арктического льда.
Можно пройти по всем отсекам. Везде умеющие люди, каждый на своем посту, каждый отвечает за одну из крупиц движения и безопасности. Все вместе — коллектив, в самой высшей форме своего проявления. Командиры — проверенные и надежные. Никто не выдвинут к пульту просто так, по комбинациям перемещений, знакомствам, родственным связям. Только деловые признаки, только дело. Здесь невежественный король мгновенно станет голым.
Сюда людей подбирают, но прежде всего приучают. Команда складывалась в естественном процессе. Сюда не посылают только тех, кто на земле привык к идентичной обстановке, ну, скажем, шахтеров, проходчиков тоннелей или варщиков стали. Да, им легче, чем крестьянам, на первых порах, пока не отрабатывается психическая и физическая закалка. Затем все нивелируются в качестве, лишь очень немногие отсеиваются в самом начале. Приспосабливаются психика, организм. Воспоминания о подснежнике или цветении вишни не вызывают слишком острой тоски. Хотя люди подлодок есть люди, только более твердые, отрешившие себя на время от расслабляющих мыслей. У них воспиталось и укрепилось чувство необходимости. Нужно! Этим многое исчерпывалось.
Волошин подозвал к себе Дмитрия Ильича. Кисловский посторонился, нахмурился, передал команду главстаршине — рулевому, и тот повторил ее.
Телевизионный экран был включен. На экране вы не увидите замечательных картин подводного царства, только то, что нужно, — днище айсберга, клык пака или просто мутную воду, так как, несмотря на мощный источник, водная толща прокалывается всего на несколько десятков метров.
— Поздравляю, — сказал Волошин.
— С чем? — спросил Дмитрий Ильич.
— Со вступлением в подледное братство. На экваторе водой крестят, а нам чем? Льдом из холодильника?
Волошин передал управление кораблем Кисловскому, проверил что-то по вспыхивающей световыми сигналами панели, выключил тумблеры, защелкавшие под его пальцами.
— Теперь курьерским прямо на полюс.
— Так просто?
— Теперь стало просто.
Волошин пожал плечо рулевому, мельком глянул на прокладочный стол. Ушаков увидел, как командир трудно отрешается и гасит себя.
Спустившись, Волошин недовольно заметил:
— Мне доложили, вы мало спите. Так нельзя, Дмитрий Ильич. Если на вас нападет бессонница, справиться с ней будет трудно. Вы должны войти в суточный нормальный ритм. Учтите, здесь нет утра, вечера, дня, ночи. У нас невольно можно растеряться… Я иду спать. Устал чертовски! Спокойной ночи.
— Разве сейчас ночь?
— Глухая, к вашему сведению.
6
Полюс действительно был просто точкой на штурманской карте и другой точкой — на карте похода, вывешенной на переборке кают-компании рядового состава.
Поиски разводий и всплытие на полюсе не предполагались. Не удалось и поднять антенну. Полюс был полностью закован льдами.
Волошин рассказал по трансляции о задачах плавания по ледовому напряженному маршруту, о необходимости быть всегда начеку, так как проходили наиболее трудный участок. Он посоветовал молодым поговорить с ветеранами, не поддаваться минутному настроению.
— Насчет насыщения оптимизмом Владим Владимыч подзагнул, — сказал Лезгинцев, дослушав до конца уверенную речь командира.
— Вы предполагали бы заменить пессимизмом? — ввернул Ушаков.
— Нет, — Лезгинцев не поддался на шутку, — всякое напоминание чем бы то ни было предполагает наличие того, о чем предупреждаешь. «Будьте храбры» — не скажешь храбрецам! Призыв обращен к трусам. «Будьте мужественны» — к безвольным… Хотя шут с ними, с самокопаниями и критикой. Собственно говоря, я пришел забрать обещанную ленту.
— Бетховена?
— Угадали.
Лезгинцев стал разбираться в чемоданчике.
— Вы специально ее захватили, Юрий Петрович?
— Видите ли, — несколько замялся Лезгинцев, — я люблю послушать классику. Люблю и технику. Последнее не для хвастовства, а для сведения. Надо мной подтрунивают, но ничего поделать с собой не могу. — Он немного помолчал и добавил: — А за искусством слежу: идут ли на смену старым артистам новые? Кажется мне, топчемся. Опять Утесов, Бернес, Райкин, а смена где? Прославленный Магомаев до меня не доходит, а остальных — даже фамилии не запомнишь… Вот, кажется, соната. Ну да, она. — Он закрыл чемоданчик, умостил его в нечто напоминающее матросский рундук под койкой.
Шли под сплошным арктическим многолетком, на рабочей глубине, умеренным ходом, чтобы по счислению выйти к проливу Беринга тютелька в тютельку.
Напряжение предыдущих суток спало, дышалось легче, и Волошин полностью восстановил приятное равновесие духа, приходившее к нему в плавании.
Обойдя отсеки и поговорив с людьми, Волошин решил уединиться в своей каюте: мечтал разуться и вытянуться. Тело пока плохо приспособилось к малоподвижному состоянию, и мышцы, привыкшие к движению, к нагрузкам, не могли сразу «перейти в сон».
Из офицерской кают-компании донеслись звуки музыки, и Волошин задержался в полутемном коридоре возле контрольной лампочки. Он невольно прощупал левый карман кителя: индикатор радиоактивности был на месте. Он приказал вахтенному дозиметристу снять отчет с «карандаша».
А музыка? Магическое действие согласованных, гармоничных звуков, превращение крючочков и хвостиков нот в нечто одушевленное, зримое, осязаемое волновало его. Пленка индикатора, сталактиты, как клыки чудовищ в ледовых подводных джунглях, — все побеждается музыкой.
В эту минуту как-то само собой вспомнилось знакомое, родное. Целый вихрь ассоциаций: Ленинград, консерватория, молодые таланты, девушка у рояля, глаза, притененные ресницами, молодой курсант. Тело обжимает новенькая форменная фланелевка. И хочется повернуться левым плечом, чтобы зажглись золотые басоны на рукаве, знаменитые «галочки», отмечающие годы классных занятий, практики, стрельб, штормов, шквалов…
«Лунная соната»… Они бродили белой ночью. Жутко, до боли в темени светились и пылали ее глаза; а потом — первый поцелуй: стукнулись зубами, раскрытый девичий рот и полное забвение… чтобы потом сказать о ней, как о своем третьем солнце.
Волошин перешагнул комингс. В кресле возле магнитофона — Лезгинцев. Рядом с Ушаковым сидел доктор Хомяков и невдалеке от него — Мовсесян, весь обращенный в слух.
— Кто?
— Мария Гринберг.
Волошин оставил дальнейшие расспросы: другая женщина открыла ему сонату раньше Марии Гринберг…
Бетховен вел их корабль к полюсу, к Витусу Берингу, петровскому мореплавателю, к бородатому казаку Семену Дежневу. Шел их корабль силой расщепленной материи под вековыми льдами, погубившими много человеческих жизней. Думала ли Мария Гринберг попасть в такую обстановку?..
В каюте Волошин присел, спустил с колен кисти рук: они весили по сто пудов.
Музыка продолжалась и помогала ему выйти из оцепенения, как бы вытолкнула в отдушину. Прежде чем разуться, потянулся в карман, где обычно держал сигареты, но их там не было; вынул подаренный ему механиком чуингам.
Перед его мысленным взором, будто на экране, проползли припаи на берегах Колымы, куда упиралось грубыми льдами Восточно-Сибирское море, а слева по курсу в миражном тумане возникали, словно на макете, впадина моря Бофорта, земли Аляски, знаменитый Юкон…
7
— Нравится? — спросил Ушаков Лезгинцева, вслушиваясь в музыку, которая роднила его с оставленным миром.
Бетховен похоронен в Вене, на том же кладбище, где теперь покоятся советские солдаты, павшие за освобождение Вены. Далеко пришлось забираться ребятам, чтобы достать врага. А в Будапеште родились «Соловьи». Слова сочинил красивый поэт с хмельной улыбкой, широкой грудью, добрым и озорным нравом. Музыку написал по мгновенному вдохновению такой же веселый русский композитор, жизнелюб и гуляка, с характером, идущим от троек, бубенцов, таборных цыган. Дмитрий Ильич слышал «Соловьев» над гробом поэта. И заплакали тогда люди.
«Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат. Пусть солдаты немного поспят…»
Лезгинцев ответил, дождавшись последнего аккорда:
— В искусстве мне нравится все то, в чем я не улавливаю лжи. Чехов говорил: искусство тем и хорошо, что в нем нельзя лгать…
— Ой, как еще врут! — воскликнул Мовсесян, но его остановил Лезгинцев:
— Врут, но нельзя врать! Можно лгать в любви. — Он посуровел каждым мускулом лица. — В любви… — глухо повторил он, встряхнулся: — Даже в медицине можно лгать. Можно обмануть в чем-то и самого бога, но в искусстве обмануть нельзя. И если продолжить о Чехове, я задумался, узнав его оценку «Буревестника» и «Песни о Соколе».
— Переоценку, ты хочешь сказать? — буркнул Мовсесян. — По-твоему, и Горький солгал?
— Не по-моему. — Лезгинцев обратился к Ушакову, слушавшему его с вниманием: — Чехов сказал: я знаю, вы мне скажете — политика! Но какая же это политика? «Вперед, без страха и сомненья» — это еще не политика… А куда вперед — не известно… Если ты зовешь вперед, надо указать цель, дорогу, средства. Одним «безумством храбрых» в политике никогда и ничего еще не делалось. Это не только легкомысленно, это — вредно. Особенно вот для таких петухов, как ты, Мовсесян!
— Слушай, Лезгинцев, я поставлю на бюро твое персональное дело!
— После возвращения, парторг, — безулыбчиво согласился Лезгинцев, — только не забудь пригласить в качестве свидетеля Антона Павловича.
Вернувшись в каюту, Лезгинцев долго всматривался в фотографию дочери Дмитрия Ильича, пришпиленную к переборке. Когда вошел Ушаков, от фотографии не оторвался.
— У нее очень чистые, правдивые глаза, — сказал Лезгинцев задумчиво, — я ненавижу женщин с лживыми глазами.
Ушаков постарался не уточнять, достал маленькую куколку, попросил разрешения и ее повесить на переборке.
— Пожалуйста. — Лезгинцев повертел куколку. — Ее? — кивнул на фотографию.
— Подарила мне. Четыре годика было. С тех пор путешествует везде со мною. — Ушаков улыбнулся, и лапчатые морщинки возникли в уголках глаз.
— У меня найдется еще одна медная кнопка. — Лезгинцев порылся в ящичке, выбрал место, прижал кнопку сильным, твердым пальцем. — Талисман счастья?
— Да!
— Пусть висит. Когда с моим хозяйством познакомить?
— От вас зависит, Юрий Петрович. Я жду и, как говорится, не рыпаюсь.
— И не рыпайтесь. Познакомлю…
8
Ночь, день, утро или вечер? Земные представления расшатались, организм испытывал хаос, глухо протестовал. Все были предельно перегружены, безделью не оставалось места.
Начитавшись до одурения полярных путешественников, Дмитрий Ильич тревожно заснул. Мозг продолжал работать в одном направлении — торосы, заструги, полыньи, бури, мохнатые до звезд великаны и тут же неоновый огонек Юганги, девушка в снежном халате…
Вспыхнувший свет разбудил его. Возле умывальника стоял Лезгинцев, в комбинезоне, с расстегнутым воротом, обнажавшим тонкую, смуглую шею. Стойко держались запахи мыла и пресной воды. Вспомнилась река в половодье, желтые клочья пены, усатые пни и берега, будто вытканные ковровой травой, и шмели, басовитые, важные, в бархатных камзолах.
Это было продолжением сна, призрачным возвращением в реальный мир устойчивых ощущений. За переборкой — океан. Воображение подсказывало многое — и трение воды о бортовые листы, и давление на шпангоуты, отчего, казалось, и трубили миллионы шмелей, сливая свои голоса в единый, стройный поток звуков.
Дмитрий Ильич протер глаза, спустил ноги, взглянул вниз, чтобы поудобнее спрыгнуть.
— Я иногда болтаю во сне, — извинился он, — дома и то сплю неспокойно. В случае чего, не стесняйтесь, под бок кулаком.
— Не волнуйтесь, — успокоил его Лезгинцев, — меня здесь почти не бывает. А если я завалюсь на койку, то хоть кирпичом меня по затылку. В кубриках жизнь провел, попадались и лунатики… Кстати, вы просили предупредить: через четыре часа полюс.
— Так можно и прозевать… — Ушаков принялся одеваться.
— Чего вы спешите? Ну что для вас полюс? Ни из окна полюбоваться, ни вылезти. Остановки не будет.
— Все же проспать Северный полюс, Юрий Петрович, непростительно.
— Даже оригинально. Раскрошить шикарную романтику. Один кислоглазый, хромой критик убеждал меня, что нынешнее юношество следует отучать от романтики, уводить с небес. И как я выкопал его подспудную мысль зачеркнуть высокие порывы, заставить возиться в мусоре обыденности, меня не потянуло на такой утиль… Нет, нет, я не для того растормошил вас. Пойдемте, покажу свое хозяйство.
Из каюты они направились по коридору, идущему через всю лодку, через центральный пост и дальше — в реакторный. По бортам и подволокам были протянуты ребристые панели трубопроводов и кабелей.
Лезгинцев шел впереди неторопливым, размеренным шагом, так ходят моряки, выработавшие особую походку, приспособленную к качке.
Нельзя сказать, чтобы Ушаков не испытывал волнения, направляясь в «святая святых». В голове проползли разные мысли: и ясные и мутные. Любому человеку, впервые встречающемуся с атомной техникой, будет немного не по себе. Храбрость в таком случае диктуется лишь степенью выдержки и предварительной тренировки собственной психики. Кто-то, кажется Белугин, говорил: «А вы знаете, находятся офицеры, которые за все время службы ни разу не переступали порог в царство двигателей.
Лезгинцев остановился возле овальной двери, ведущей к тому самому порогу, открыл дверь и, пропустив вперед Ушакова, закрыл ее за собой. Лезгинцев вгляделся в жесткое, сосредоточенное лицо своего спутника, лукаво подмигнул карим глазом.
— Ну, что вы теперь будете делать? Разложим вас на запасные части — и всему конец.
— А, не пугайте, король параметров! — огрызнулся Ушаков. — Выкладывайте на стол свои козыри. — У самого невольно екнуло сердце. В коридоре, освещенном с таинственной полупрозрачностью, держался специфический запах, пока еще ни с чем не сравнимый. Запах остывающего расплавленного воска или ладана? Нет, пожалуй, нет. Что-то похожее на перегар масла от двигателя или разогретой пластмассы. Запах ощущался лишь потому, что воздух в коридоре, примыкающем к реакторному отсеку, был предельно сухой, ионизированный. Здесь, казалось, пахнет тот самый зловещий атом. Еще одно сравнение с запахами газогелиевой сварки пришло в тот момент, когда Ушаков смотрел через иллюминатор «киповской выгородки» как бы в другой мир, — он видел реактор.
В ответ на молчаливый вопрос Лезгинцев сказал:
— Если увеличить человеческий организм до таких размеров, вероятно, так же гудели бы насосы, перегоняющие кровь по сосудам и омывающие сердечную мышцу. Подойдите поближе к смотровому люку, поглядите на… сердце корабля. Ничего, не опасайтесь, биологическая защита надежна.
Через толстое стекло открылось освещенное до слепящей белизны помещение. Стальной округлый сосуд с блестящими ответвлениями трубопроводов не отбрасывал тени. Никого, ни одного человека в этом пустынном отсеке. И реактор, заключенный в свою непроницаемую камеру, поражал зловещим безмолвием. Ни движущихся механизмов, ни отблеска пламени, хотя бы один клубок пара, свист, дыхание… Ничего. Лабораторная стерильная чистота. Сердце субмарины было полностью изолировано, никому не проникнуть сюда… Хотя не всегда так. Ушаков отвел глаза от впервые познанного всем своим существом зрелища и увидел осунувшегося, побледневшего Лезгинцева. Неужели у него всегда такие впавшие щеки, серая смуглость кожи и потускневшие, отрешенные глаза? Заметив пристальный взгляд, Лезгинцев встрепенулся, потер щеки ладонями, и лицо его приняло прежний вид. В последний раз оборотился Дмитрий Ильич к люку. Внутренность безупречно герметизированной камеры внезапно осветилась другими тонами, словно откуда-то проник луч солнца и насытил отсек теплым светом. Причиной было стекло, и ничто иное.
— Под нами главная циркуляционная система насосов, преобразователи и прочая техника, ею вам не заниматься, оставим ее в покое, — сказал Лезгинцев.
Они быстро миновали оставшийся участок и, очутившись вне его, Ушаков почувствовал облегчение. Лезгинцев категорически отверг всякие «естественные психологические нюансы».
— Вы как хотите, для вас — впервые, а для меня — работа, мой цех. Помилуйте, какие тут могут быть переживания? Если все в порядке, нет «нюансов». И ради бога, не вздумайте убеждать других в некой сверхъестественности нашей службы.
Раньше были кочегары, и мы такие же кочегары… Теперь прошу посмотреть пульт главной энергетической установки.
Вахту несли молодые офицеры. Они сидели в штыревых вращающихся полукреслах, обитых искусственной кожей. Отсюда они управляли реактором, паросиловыми установками, всем тем, что двигало корабль и давало ему жизнь. Сюда поступали команды из центрального поста по автоматическим каналам связи.
Вряд ли можно усомниться в том, что все здесь налажено по правилам и офицеры, следящие за регистрирующими приборами пульта, не новички в своем деле. Ушаков наблюдал прежде всего за Лезгинцевым. Куда девался человек, застенчиво и робко наведывающийся за тем или иным в каюту, а тем более, тот, береговой, Лезгинцев, в своей квартире, уныло сутуливший плечи и горячими до жуткости глазами следивший за каждым движением жены. Пожалуй, и ростом он стал выше, и выражение лица совсем другое, строгое, непреклонное, расправлены плечи… Он командует боевой частью, и потому он такой. Офицер, доложивший ему, ободренный приветливым словом, опустился в кресло, огладил редкие волосы на темени. С впалых его щек медленно сходили пятна кирпичного цвета.
Подрагивали на приборах чуткие стрелки, горели сигнальные лампочки, повторялись команды центрального поста. Лодка продолжала движение.
Трудно представлялась внешняя обстановка, все, происходившее за пределами корпусной стали. «Касатка» шла на глубинах, предохраняющих от столкновений с ее главным врагом — льдом. Возможно, субмарина оставляла веретенообразный след гребных винтов или стрелообразную линию, как быстро плывущая рыба. Зрительные представления были абстрактны и потому расплывчаты и нетверды. И не стоило мучить себя…
В турбинном отсеке дежурил Глуховцев, старшина, комсорг корабля, приземистый, плечистый парень, приходивший в библиотеку за пособиями. Глуховцев учился на втором курсе технического вуза.
Лезгинцев заметил небрежность записи в журнале эксплуатации энергетической установки и в повышенных тонах разнес старшину. Оказывается, он мог быть запальчивым, крайне резким и, пожалуй, жестоким.
— Вы не очень переживайте, товарищ Глуховцев, — тихонько пособолезновал Дмитрий Ильич.
— Мало, за такое упущение мало, товарищ капитан третьего ранга! — безрадостно отчеканил старшина.
Лезгинцева рядом не было. Подвижный, требовательный, он проникал в каждую мелочь своего сложного хозяйства. Есть такие неугомонные, дотошные командиры. Себя не жалеет и других не щадит. Вспомнилось предупреждение, сделанное Волошиным: «Вы, командир боевой части, отвечаете за движение. Я, командир корабля, отвечаю за вас!» Волошин признавал во всем ровный ритм и приучал к нему своих подчиненных.
Лезгинцев вернулся к Ушакову. Чтобы прийти в себя, он несколько раз глубоко вдохнул воздух, приподнимая плечи и выпячивая грудь.
— За ними следи и следи, — пробурчал он, — надо мною подшучивают — король параметров. А юмористы не понимают накала этого технического слова. Параметр — их роэ, гемоглобин, красные шарики, печенки и селезенки. Рабочие параметры точно рассчитаны. Случись что, сирены так заревут — волосы торчком, пилотку скинут… — Он задумался, стал строже и, вытерев пот куском ткани такого же качества и цвета, что на халатах, бросил в корзину. — Если не возражаете, вернемся, — предложил он.
Они возвращались тем же путем. Все было абсолютно реально — и переборки (за них иногда инстинктивно хотелось схватиться), и палуба под ногами, и наглухо задраенные люки, за ними медленно жевали уран мрачные идолы, отлитые из невероятной крепости сплавов. Изощренный человеческий мозг представал в своих болезненных крайностях. Трубить ему славу, пасть ниц или, зажмурив глаза, бежать поскорее отсюда. О, если бы можно было попасть на лесную поляну, свалиться в одуванчики и незабудки, увидеть глубокие просторы атмосферы, стволы сосен, будто налитые воском!.. Предупреждающее табло подмаргивало мертвым глазом. Нервически зудко отзывалось напряженное тело субмарины, преодолевающей усилием своих стальных мышц беспощадное давление больших глубин.
В жилом отсеке спали сменившиеся с вахты матросы. При рассеянном голубоватом свете их лица казались пепельно-бледными.
Двое ребят осторожно постукивали плашками нард. Бесстрастно наблюдавший болельщик прислонился спиной к переборке, скрестил на груди руки. Это был мичман Снежилин. Мичман кивнул Ушакову, посторонился.
В кают-компании рядового состава готовили юмористическую стенновку «Гайка левого вращения». Гидроакустик Донцов старательно отрабатывал карикатуру на несложный сюжет о полюсе, медведях и каком-то простаке, прозевавшем захватить «белую шапку планеты».
Вернувшись в свою каюту, Лезгинцев попробовал краник, сделал приглашающий жест:
— Стучко-Стучковский уверяет, что, побывав у меня, он ощущает на лице паутину… Как вы?
— Очевидно, разновидность психологических нюансов, — намыливая руки, ответил Ушаков. — Все же у вас ответственная контора, Юрий Петрович.
— Еще бы, — удовлетворенно согласился он, — и как все просто. Почему черти липовые раньше не придумали? Заставляли дедов болтаться под парусами, отцов восторгаться паровым котлом. — Он причесался, поудобнее устроился в кресле, включил степной пейзаж и, прищурив глаза, любовался им. — Мир устроен прекрасно, Дмитрий Ильич, и никаких возражений. Уйду на пенсию, отправлюсь в равнину. Жаворонки, ящерицы, чабрец, солнце, как и положено, вода в колодце, дождь, радуга… Елки зеленые, красотища-то!..
Ушаков вытянул уставшие ноги. Его мозг не остыл от впечатлений и еще не мог осмысливать мечты другого человека, совсем не такого, каким он хотел показаться. Дождь, радуга, запахи трав — к чему бы? Ведь он сознательно лишил себя всего этого, расстался раз и навсегда. Даже на окоеме континента, избранном им, нет чабрецов, колодцев, жаворонков, все так кошмарно недосягаемо, удлинено неясными годами ожидания. Самообман, желание вернуться к оставленному, зов предков или отравленной крови?
Фальшивое солнце над деревянной мозаичной степью теперь не вызывало радости, а будило гнетущую тоску. Веками укрепленные чувства и нормы сопротивлялись имитациям. Тощая зелень покинутой земли, щупальца бледных корешков трагически цепко, словно в агонии, обвивали красноватые камешки, омываемые питательной смесью гидропоники. Каждый побег говорил о жизни, тянулся к свету, пытался остаться самим собой. Природа не протестовала, тюремная беспомощность довлела над нею, и все же не сдавалась и продолжала, применяясь, развиваться.
— Нас закупорили, мы сделали то же, — согласился Лезгинцев, выслушав путаные мысли Дмитрия Ильича. — Когда я наблюдаю за этими травками и цветочками, невольно сравниваю их с собой, с нами. Мы в таком же плену. Человек в отместку тиранит природу. Ему хотелось бы чем-то утешить себя, обмануть… Хотя зачем заниматься самокопаниями, с головы на ноги переворачивать ассоциации?.. У вас не болит голова?
Ушаков потер лоб, невесело усмехнулся:
— Если сказать по секрету, побаливает. И не в самом темени, а вот здесь, справа, чуточку повыше уха. Что там?
— Правое полушарие, если определять конспективно. — Лезгинцев посоветовал: — Только не признавайтесь. На первых порах бывает, а потом приходит привычка, она вас спасет. Человеческий организм — великий приспособленец… — Он проглотил плоскую желтоватую пилюлю, запил ее водой. — У меня хроническая головная боль. Если говорить откровенно, я не строю иллюзий. Мне доверен хитрый и опаснейший зверь. Клетка его не удержит. Приходится быть начеку, в любую минуту зверь может хватить меня лапой. — Он закрыл глаза, вяло пошевелил пальцами. Его лицо казалось зеленовато-бледным. По-видимому, оставили свой след бессонные напряженные ночи.
Лезгинцев продолжал говорить тихо, еле-еле шевеля губами, и смысл слов не вязался с его внешним видом — он пытался изъясниться выспренно, метафорическими категориями, как бы пытаясь примениться к собеседнику или утонченно поязвить над «рыцарями пера и бумаги». Он говорил о том, как в преддверии атомного века наука судорожно толкалась в тупике, перед наглухо затворенными воротами. Наконец замок был сбит, появился терпеливый и безотказный робот. Уран и вода — все тот же пар на лопатках турбины, но нет угольных бункеров и мазутных цистерн.
— Пусть робот трахнет по затылку, столкнет вниз. Идешь шаг в шаг по кромке бездны…
— Вы не сходите с ума, — перебил его Ушаков, — не радуйтесь! Чуть оступились — и в тартарары.
— И что же… в тартарары! Вы не пробовали, взявшись за поручни, нестись на курьерском на последней ступеньке. Не приходилось? А я обожаю. Кондукторы воют от меня. Близко шпалы, ельники, запахи мокрого бора, рельсы…
9
«Достижение Северного полюса можно до некоторой степени сравнить с выигранной шахматной партией, в которой все ходы, приведшие к благоприятному исходу, были задуманы до начала игры». Так писал Пири.
Рассуждая об арктическом переходе, можно подтвердить мнение Пири — все ходы были задуманы до начала игры.
В вахтенном журнале преобладали спокойные, деловые тона, и опубликование выдержек из него ни на кого из современников не произвело бы впечатления.
Командир редко прибегал к записям в журнале, но, когда штурман с точностью, подтвержденной инерциально-навигационной системой, докладывает волнующие координаты, Волошин склоняется над журналом и «своеручно» вписывает дату и добавляет стереотипное «никаких происшествий». Нет упряжных собак, снежных хижин, знаменитого пеммикана, обмороженных рук, посмертно дошедших листков трагических дневников мучеников и героев. Все стало проще и не менее сложно, если отбросить удачи.
Уверенный голос командира транслирует о прохождении Северного полюса и поздравляет всех членов экипажа.
Не всякому дано таким путем достичь полярной крыши мира.
Приборы отмечали сплошной лед-многолеток. Безопасная глубина в четверть километра предохраняла корабль от всяких случайностей. После полюса шли полным ходом примерно по сто семидесятому меридиану, по разграничительной линии арктических владений Советского Союза.
— Где мы сейчас? — переспросил Исмаилов, проходивший мимо Ушакова. — Пожалуйста, к карте! Мы ее держим на самом людном проспекте, возле старшинской кают-компании.
Исмаилов исчез. Дмитрий Ильич прошел к указанному месту, где полдесятка матросов, сменившихся с вахты, изучали пройденный за смену путь.
— Идем быстро, — сказал один из них, — ишь где полюс остался.
— Да, отмахали ничего себе.
— Держим курс на Беринг, стрелой к нему.
— Подожди, возле Беринга потопчемся.
— Пошли в душевую, да и спать.
— Больше ничего не остается, — сказал первый, — на мостик не выйдешь, белыми медведями не полюбуешься…
Вот так позубоскалят матросы, разойдутся кто куда. У каждого есть свое заведование, своя точка ответственности. Нужно — и к соседу заглянет, и сообразит не хуже. Взаимозаменяемость — один из важнейших устоев моряцкого братства.
Дмитрий Ильич зашел в центральный, к штурманам. Свернувшись калачиком, на диване спал Лезгинцев. Кто-то прикрыл его курткой. Исмаилов отрабатывал показания «инса». Стучко-Стучковский сидел с расстегнутым воротом, обнажавшим его потную, толстую шею, и внимательно следил за вспыхивающими на табло цифрами.
Он кивнул Ушакову и продолжал свое дело. Тонкая стрелка хронометра бежала по кругу. Одна, две, три минуты… Штурман щелкнул тумблером. На приборной панели погасло табло.
— Извините меня великодушно, — сказал Стучко-Стучковский со своим приятным акцентом, — хотелось бы уделить вам больше внимания. Только, сами понимаете, львиная доля гарантии на наших потылицах. — Он похлопал себя по затылку.
— Как компасы? — тоном знатока спросил Ушаков.
— Пока безработные. Отдыхают до определенной параллели.
— Вы озабочены? — Ушаков присел возле штурмана на кресло, обтянутое голубым пластиком.
— Наши заботы любому пассажиру земли — как ноль без палочки, — улыбка скользнула по его мягким, крупным губам, — и вы быстро выкинете их из головы, устроившись в купе экспресса…
— Нет-нет, — перебил его Ушаков, — меня беспокоит…
— Повинуетесь инстинктивному чувству самосохранения.
— Ничего предосудительного, штурман. — Ушаков с независимым видом закинул ногу за ногу, вынул блокнот. — И чтобы помочь вам отрешиться от мысли видеть во мне новичка, прошу ничего не рассказывать о гирокомпасе… Нам, пассажирам, известно, что с увеличением широты места направляющая сила гирокомпаса, удерживающая ось его ротора в плоскости географического меридиана, уменьшается и на полюсе обращается в ничто…
— Браво! — похвалил штурман. — Изысканно популярно! Таким образом, вы вправе спросить, найдены ли новые друзья и насколько они надежны.
— Вы угадали. — Ушаков вооружился ручкой. — Разрешите познакомиться? Или тайна?
— Принципиальная схема общеизвестна. В детали мы не будем вникать. Ученые снова облокотились на электронику и сочинили мудрейшую штучку: ее международный термин — навигационная система. Покороче — НС. Теперь мы не рискуем сбиться с дороги, не будем блукать подо льдами и, больше того, можем маневрировать курсом, скоростью и глубиной. Пришлось делать новые карты. Меркаторская проекция не годится для изображения района полюса…
Стучко-Стучковский обратился к Исмаилову, продолжавшему испещрять свежую карту, еще не утерявшую запахов типографских красок, маленькими иероглифами условных значков. Они обменялись профессиональными фразами, проверили через лупу плохо оттиснутый завиток какой-то важной для них цифры.
— Я жду, штурман. — Ушаков потряс блокнотом. — Не каждый читатель путешествует подо льдами… Как же работает НС?
— Наивный вы человек, Дмитрий Ильич! Кого это интересует? Редактор зевнет, поставит на полях «скука», а подавляющее большинство человечества ест, пьет, наслаждается, прекрасно обходясь без наших НСов… Прошу прощения, меня вызывает командир. Товарищ капитан-лейтенант, — обратился он к Исмаилову, — объясните!
— Пожалуйста, товарищ капитан третьего ранга. — Исмаилов нарочито подчеркнул звание Ушакова. Дрогнули его вороные усики, сверкнули превосходные зубы. От его твердых щек, выкошенных электробритвой, пахло острым одеколоном. Смуглые пальцы, воспроизведя несколько кабалистических уравнений, оставили на бумаге влажные пятнышки. — Интегрируя эти величины, можно получить скорость движения подводного корабля относительно Земли.
Исмаилов исполнял роль гида по штурманским дебрям с тайным намерением поиздеваться над липовым капитаном третьего ранга, запутать его и внушить своего рода трепет перед сверхсложной техникой. Его наивная затея сочеталась с темпераментной жестикуляцией, с наигранной полнейшей самоотдачей, как нередко наблюдается у восточных людей.
— Одну минуточку, товарищ капитан-лейтенант, — остановил его Ушаков, — здесь вы ошиблись. Интеграл будет другой. Разрешите, я проведу исчисление.
Исмаилов растерялся от неожиданности. Его возбужденные глаза следили за мелькавшим латунным наконечником шариковой ручки.
— Правильно! — воскликнул он. — Откуда вы знаете?
— Кончал Бауманский, товарищ Исмаилов. — Ушаков вернул ручку обескураженному Исмаилову. — Теперь мне хотелось бы убедиться не по формулам, а в реальном существовании тех самых приборов.
— Невозможно! Категорически невозможно! Как и всякая автоматика, наглухо блокирована. — И принялся объяснять, не жалея жестов и голоса: — По схеме приборов три. Установлены они на стабилизированной в пространстве платформе с помощью трех взаимно перпендикулярных гироскопов. Сигналы поступают в счетно-решающий блок.
— Видите, как все понятно и умно, товарищ Исмаилов. А еще не так давно находились невежественные люди, считавшие кибернетику мистикой, чем-то вроде неопоповщины.
Исмаилов недоверчиво пожал плечами:
— Вы шутите. Таких людей не могло быть в нашей стране…
Лезгинцев перевернулся на другой бок, натянул на голову куртку, не проснулся. Неяркий рассеянный свет не утомлял зрения. В рубке держался сумеречный полумрак, в котором как бы тонула всевозможная аппаратура, предельно заполнившая все.
Центральный пост — ходовой штаб, венчаемый боевой рубкой. И расположен он в центре корабля. В раскрытую дверцу видна спина Четвертакова и второго вахтенного на посту погружения и всплытия. Перед ними просторная панель, сверху донизу усеянная приборами, каждый из них важен и сам по себе, и по той роли, которую он выполняет в общем управлении, — глубиномеры, репитеры гирокомпаса, машинные телеграфы, указатели скорости, приборы для контроля за действием рулей и тут же перед глазами рулевой автомат курса. Стволы перископов, радиолокационные мачты…
Исмаилов показал на цифры долготы и широты, высвечиваемые на табло.
— Полюбуйтесь! Машина сама объявила координаты! — Он снял пилотку, тряхнул вспотевшими кудрями. Чубчик пружинисто подскочил, из-под ресниц блеснули влажные, густо-черные глаза. — Скажи нашим старикам-мусульманам — руки к небу, такое может только аллах!
— Спасибо. Простите, ваше имя-отчество?
— Отчество у нас не принято, а имя — Бабек. Мой отец взял его от Самеда Вургуна. Бабек — один из его героев. Он никогда не сомневался и побеждал всех врагов. Самед был другом нашего дома. Он подарил книжку моему отцу. Теперь Самед — памятник в зеленом парке, а его стихи не только в моем сердце и не только плывут вместе со мною. Пока живы его стихи, жив и Самед. Человек живет после смерти, если частицы его рассеяны среди живых… — Исмаилов прервал свою речь, виновато улыбнулся. — Прошу прощения. Можно подумать плохо. Искренность не выражается кудряво… Когда я приезжаю в отпуск к себе в Астару, меня окружают и выпытывают — как, где, что видел? Начерчу им маршрут, дух у всех захватывает, ждут от меня — расскажи по порядку. А я описываю им звезду, такую же, как в Астаре, а что я еще видел?.. Слушают, хвалят, не вырвать, мол, секретов от нашего Бабека. Молодец Бабек! Какой секрет, одни и те же звезды, луна и солнце во всех океанах, как и у нас в Астаре.
10
Приближалось самое трудное испытание — зимнее подводное форсирование Берингова пролива. Мелководье и все тот же враг — лед. Волошин был человеком риска, но никто не заставил бы его идти наобум. Волошин достаточно высоко ценил свое отечество, чтобы унижать его неоправданными поступками. Два-три года назад подобная затея — пройти зимний Беринг — казалась чистой фантазией. Теперь положение изменилось. Пролив, его природа оставались неизменны. По-прежнему льды здесь более беспорядочны и опасны, чем в других районах арктического бассейна. Через Чукотское и Берингово моря в узкости пролива как бы сражаются два океана. Каждый из них пытается протолкнуть через горло воронки огромные массы воды. Осенние ветры и ураганы сталкиваются, а тут ударяют морозы. Свирепые, грохочущие валы застывают, ломаются, льды утолщаются, передвигаются, вмерзают в берега, так называемые стамухи присасываются ко дну и к ледяному панцирю, образуя коварные пробки.
И казалось бы, никто и никогда не представит себе более или менее ясную картину этого хаоса и никто не осмелится испытывать судьбу.
Природа ничем не поступалась и оставалась неизменной, зато человек неумолимо шагал вперед и вперед. Подводные корабли не были уменьшены, а превзошли по водоизмещению эскадренные миноносцы. Волошин не тешил себя иллюзиями: чистой воды под килем и над рубкой при проходе пролива оставалось все меньше и меньше. Вычерченная в разных проекциях схема операции лежала перед ним. Каждый лист был занумерован и снабжен грифами, и отдельная папка в самый последний момент, «когда протрубили рога», была доставлена в сейф канцелярии «Касатки». Волошин изучал ее больше по привычке к самоанализу. В этих бумагах притаился безмолвный, коварный противник. Операция была проработана солидно, «не с циркулем в руках» — и в штабе флота, и в Москве, в знаменитом Козловском переулке, и в подземных «конторах» Юганги. Казалось, все взвешено на аптекарских весах, все учтено, приняты технические меры обеспечения, и, поскольку мер было принято очень много, возникали сомнения. Где-то, вне этих планов, притаился тот непредвиденный случай, который неожиданно ломает самые гениальные расчеты.
Если не удастся, придется повернуть. Решение возникнет в критической точке, и принять его нужно самому. «Проволока в тылу» не подскажет и не вразумит. Будет выполнено условие — не рисковать жизнью людей и безопасностью корабля. Повернешь — позора не будет, есть барьеры, которые не перешагнешь.
«Первая фигура икс» отбиралась из многих. Выбор пал на Волошина. Он не был единственным из могучей плеяды великолепных подводных капитанов. Многие бы сумели. Волошин наиболее отвечал требованиям не чисто техническим, а прежде всего психологическим. Предпочтение было отдано командиру трезвого риска. Смелых, решительных и даже азартных было сколько угодно. Нужен был спокойный, требовательный и выносливый, да, последнее качество тоже имело значение. Рабы минуты безжалостно отбраковывались. Скрытые любители славы — тоже. У Волошина оказалось еще одно преимущество — у него была новая подводная лодка и побывавшая в передрягах команда.
Волошин зажал уши, и мысли постепенно рассеивались, уносились за тысячи миль и проникали не в сейфы, а всего-навсего на площадку маленькой двухкомнатной квартирки — к жене и Леньке. Стоит сын перед глазами, хмурится, ломает бровки или сидит, безмолвный и выжидающий, стиснув между коленями руки, сложенные ладошка к ладошке.
Всякий раз, отправляясь в дальний поход, Волошин не мог отрешиться от мысли — не в последний ли раз? Все может быть, самое неожиданное, в любую минуту. Он знал достаточно хорошо свой род оружия, чтобы владеть им безукоризненно, и в то же время отлично понимал, с чем имеет дело. Ему приходилось ежегодно вступать в битву с могущественным противником и пока одолевать его. Сколько оставалось до финала — предугадать невозможно. Одно условие никогда им не нарушалось: подчиненные не должны догадываться о его слабостях, и ради этой веры он обязан подавить в себе все мешавшее или тормозившее выполнение долга.
Угрюмый, мертвенно-холодный возникал перед командиром подледный тоннель пролива. Ни одной ошибки он не простит. Все предусмотреть невозможно, но командир обязан предвидеть все!
Вахтенный офицер сообщил курс и глубину. Ему было приказано доложить через два часа. А утверждают, что в подлодке медленно тянется время. Волошин посмотрел на часы. Приближался заданный срок подвсплытия под перископ.
Впервые Волошину хотелось подольше остаться одному. В новой каюте не без его участия были убраны дублирующие приборы — глубиномер, репитер гирокомпаса, указатель скорости… Центральный пост рядом, и там — все, что нужно. Каюта выглядела солидней, просторней. Диван, обитый мягким ледерином, быстро превращался в спальное место, как в купе международного вагона. Крохотный столик все же позволял разложить докучную писанину, которую и сюда приносил Волошину старший помощник из своей корабельной канцелярии. В каюте нет гидропоники, зато имеются плоские висячие вазочки с вьюнками. Одна переборка, как и у инженера-механика, украшена подсвеченным панно — мозаикой из дорогих сортов дерева: Васильевский остров со стороны набережной.
А вот и главная приманка, почему и тянет сюда. На переборке в рамочке из неошкуренной березы — семейная фотография. Комфлота назвал ее идиллической. Ленька и жена со смехом отнимают у Волошина большой мяч. Их «щелкнул» в Летнем саду тот самый «комиссар Петечка», в нем вся семья души не чаяла, а потом пришлось с ним распрощаться.
Подорвал веру в сослуживцев «комиссар Петечка». Пришлось дать зарок близко не сходиться со своими офицерами, самому в гости ходить пореже и к себе не приглашать. Отсюда и укоренились слухи о его нелюдимости и прочих теневых сторонах характера. Может быть, и дурно, а перемениться не мог, пусть так и остается.
Пора уходить. Приближается время решений. Надо собраться… Волошин пристально вгляделся в зеркало.
Раздумья окончились. Встал, встряхнулся, надвинул пилотку чуточку на лоб, но без того пижонского шика, какой бытует среди молодежи атомных лодок.
В коридоре его нагнал Куприянов.
— Как ваши отроки? — спросил Волошин.
— Горят желанием, товарищ командир, — отшутился Куприянов. — Подвсплытие?
— Да.
— Ловить звездочку?
— Без звездочки и нам не обойтись. Необходимо определиться.
— Будем искать разводье?
— Будем искать, — сухо ответил Волошин, так как разговор принимал несколько праздную форму.
Все лишнее отброшено. Никаких посторонних мыслей. Тренировка воли помогла Волошину утвердиться самому в самом себе. Легко поднявшись по трапу, он немедленно как бы окунулся в привычную атмосферу центрального поста. Все на своих местах. Отобрана лучшая ходовая вахта. Кисловский доложил данные, и Волошин вступил в непосредственное командование.
Кивнув Ушакову и как бы разрешив ему присутствовать в своем главном штабе, Волошин обошел все посты и приказал объявить боевую тревогу. Сигнал разнесся по всем отсекам с быстротой импульса. Все встрепенулись, сосредоточились, физически напряглись и, по закону стремительно возникающей в организме реакции, приготовили себя к единственной задаче — безупречному и безоговорочному выполнению высшей в их коллективе воли.
По боевой тревоге полностью выключались все разговоры. Ничто не должно отвлекать и никто!
Обстановка плавания усложнилась. Чтобы попасть в район генерального торошения льда, отмеченный предварительной авиаразведкой, пришлось уклониться от курса более чем на двенадцать миль. И это было естественно. Льды не стояли на месте, а передвигались в гренландском направлении по классическому пути дрейфа.
Наступил наиболее трудный момент — отыскать чистую воду, подвсплыть, не повредив ни корпуса лодки, ни наружных выводов чувствительных приборов, ни тем более винтов или перископов. Лодка могла остаться немой и глухой, недвижимой и беззащитной при самом незначительном упущении. Избегать опасности лодка не могла, она обязана была к ним приближаться, к ледяным бивням, подстерегающим на каждом обороте гребного вала, к узким разводьям, грозившим в любую минуту сжать и раздавить, к фундаментам айсбергов, впаявшихся намертво в паковый лед, свершающий свое гигантское круговращение по замкнутому бассейну полярного океана. Надо было прощупывать каждый метр, иногда действуя инстинктивно, теми особо чувствительными психическими центрами, развитыми почти до мистицизма у людей наиболее сложных профессий, обязанных, ступая по острию бритвы, не закрывать глаза, не кричать и даже не морщиться от боли. Автоматические приборы бескорыстно и безошибочно помогали человеку в его неравной схватке с природой.
Самописцы эхоледомера рассказывали малоутешительные истории. «Касатка» шла под непроницаемой крышей. Короткие «проблески» сменялись дремучей «тьмой». Скопища зубьев провисали над лодкой. На бесстрастном лице Волошина можно было прочитать гораздо меньше, нежели на бумажной ленте приборов.
Боцман Четвертаков переложил рули. На карте объявился еще один ломаный угол. Стучко-Стучковский ворчливо ругнул дурацкое время года и каких-то штабных ясновидцев. Через несколько минут его настроение улучшилось. Эхоледомер по-прежнему продолжал свою тихую вентиляторную песенку, внял безмолвным мольбам, открыл одну из арен сражения гигантов. По наблюдениям очевидцев, подвижка льдов сопровождается какофоническим громом. Торосы разваливаются со скрежетом и грохотом. Подводный путешественник не видит того, что творится там, наверху, подобно тому, как летчик из-за рева моторов не слышит звука разрывающихся снарядов.
Волошин снизил ход до самого малого. Подавались команды с изобилием имен числительных по скорости, курсу и пеленгам.
«Касатка» медленно, на постепенно умирающем линейном движении подкрадывалась к полынье. Участок чистой воды лежал в значительном удалении от разведанных окон и, по-видимому, родился недавно при разломе. Это было единственное подходящее место, и следовало не мешкать, пока течение не изменило картину.
Хороша лодка, умеющая быстро гасить инерцию и подниматься вертикально, подобно лифту. Многое зависит не только от ее технических качеств, а прежде всего от выучки и опыта команды.
Волошин считался лифтером первого класса. Ему удавалось. Его незаурядный опыт изучался, насыщал инструкции, и все же нельзя все предусмотреть, всему научить.
Часы показывали без десяти минут полночь.
Самописцы эхоледомера чертили ровные линии на медленно проползающей рулонной ленте, показывали чистую воду.
С характерным причмокиванием, напоминая медленно вползающий в промасленное гнездо поршень, начал подниматься один из двух перископов. Как только нижняя головка перископа показалась над палубой, Волошин присел на корточки, быстро откинул рукоятки и впился глазами в окуляр.
Перископ не встретил препятствий и свободно вышел на поверхность. Льда не было.
— Продуть среднюю! — скомандовал Волошин. «Касатка» будто набрала воздуха в свои легкие, с шумом выдохнула его.
На всем полумильном протяжении полынья была свободна. Окруженная торосами самой причудливой формы, мерцавшими на свежих изломах под ярким светом луны, покрытая алюминиевыми гребешками небольших волн, полынья производила феерическое впечатление. Любоваться нельзя. Случайно распахнутое окно океана могло в любой момент захлопнуть ставни. Повернув перископ, Волошин заметил торошение высоко приподнятой кромки. Будто чья-то рука сжала льды, как лист сахарной бумаги, смяла их, отломилась глыба величиной с двухэтажный дом, перевернулась, подняв гейзерный столб, вынырнула и гордо поплыла.
Стучко-Стучковский проводил обсервацию у перископа. После длительного перехода, да еще пользуясь навигационной системой, штурману хотелось определиться как можно точнее, чтобы вернее взять курс к проливу. Гирокомпас успел уже войти в меридиан, проклятое место осталось позади, дышалось легче. Альфа-баотис, звезда первой величины, попала «на мушку» перископа. Теперь следует взять вторую звезду, попалась хорошая, угол между нею и Альфой около девяноста градусов.
Стучко-Стучковский нанес вторую линию положения и получил обсервованное место. Машина высветила на табло цифры. Время подгоняет. Надо спешить. Штурман готовится доложить командиру, но тот появляется возле него.
— Сколько вы взяли звезд для определения места?
— Две, товарищ командир. — Встретившись с холодным взглядом, добавил: — Под очень хорошим углом, товарищ командир.
— Мало. — Волошин ничем не проявил своего недовольства — ни голосом, ни жестами, — и все же штурман побранил себя за поспешность. — После такого плавания нужно было взять три звезды, товарищ штурман… — Он развернул перископ, повторил те же самые операции, добавил третью звезду. Цифры. Волошин сличил их, повел рукой, как бы прося извинения — несовпадение было незначительное.
Стучко-Стучковский лукаво подморгнул наблюдавшему за ними Ушакову. Волошин приказал вахтенному офицеру подать вахтенный журнал и сделал в нем запись широты и долготы… «Место определено по взятию высот трех светил, — перечислил их, — полученное место принять за исходное для дальнейшего счисления».
Стальной ствол перископа возвращался в свое гнездо. Лодка погружалась. Мовсесян доложил сведения по связи. Командование прислало «добро».
«Касатка» направилась к подводным воротам двух океанов, чтобы впервые в истории флотов всего мира рискнуть пройти наглухо скованный пролив, разделяющий главные континенты.
11
После отбоя, отрадно прозвучавшего по радиотрансляционной сети, Ушаков оставил центральный пост и направился в кают-компанию. Напряжение, связанное с подвсплытием, передалось и ему. Подъем сменился усталостью. Ноги будто развинтились.
В кают-компании были сменившиеся с вахты офицеры. Исмаилов и Кисловский пили кофе, другие заправлялись поплотнее. Старпом молчаливо солонцевался твердой воблой. Но самое большое наслаждение испытывал доктор, уединившийся с запотевшей бутылкой «сильванера». Свою суточную норму в пятьдесят граммов сухого вина он предусмотрительно объединил в нечто весомое. И теперь все только слюнки глотали, искоса наблюдая за ним.
— Если в настроении, предлагаю промочить горло. — Хомяков королевским жестом пригласил Дмитрия Ильича.
— Ваше великодушие, Виталий Юльевич, меня трогает до глубины души, — Ушаков крестообразно сложил руки на груди, поклонился.
— Располагайте полубокалом. Обещаю твердо — не доведу вас до положения риз…
— Шикарно! Точь-в-точь в Букингемском дворце, — хмуро съязвил Гневушев и старательно собрал остатки от воблы в тарелку. — Мне бы с устатку, товарищ доктор?
— Нет! Неразумно. — Доктор отодвинул бутылку.
— Четыре часа пролетели как одна минута, — сказал Ушаков.
— Какие четыре часа? — переспросил доктор, занявшийся шуточными препирательствами со старпомом.
— Последней вахты.
— А-а… — Доктор отреагировал слабо. — Вы были в центральном?
— Да.
— Потому и пролетели. А я торчал внизу, по боевой, в своей клетке. За это время пришлось наложить одну повязку. Вахтенный турбинист сорвал кожу на пальце гаечным ключом. — Доктор отпил глоток вина, причмокнул влажными, красиво очерченными губами. — Продукт земли и солнца, чего мы надолго будем лишены.
— На некоторых лодках возят родную землю.
— В пакете из целлофана. Ерунда. Придумано сентиментальными береговиками. — Доктор говорил небрежно, не повышая голоса, упрекая тех, кто пытается заставить человека, исполняющего необычные функции, задумываться, искривлять свою психику и тем самым мешать выполнению долга. — Если подводник или пилот на сверхскоростной машине начнет забивать себе голову тем, что может с ним произойти, беды не оберешься. Земля в пакете, ладанка с пеплом на груди, а раньше крестики материнского благословения, иконки Николая Мирликийского — покровителя моряков. Здесь своя планета, — утверждал он более энергично, — сгусток коварства и мудрости всего человечества. Предельно изощренная механика. И она в руках твердых и умелых! Никакого размагничивающего слюнтяйства, а тем более страха, абсолютная уверенность в конечном достижении цели. Вы заметили, как настроены матросы и офицеры? Они работают, а не психоанализируют. Отними у них занятость — и неизвестно, что получится. Пока они делают — они верят себе, технике, товарищу, командиру. Их автогеном не отделишь друг от друга… Никто не проходил Беринг зимой. Ну и что? От ворот поворот? Прикажи им переложить рули на Югангу — затоскуют. У них появился азарт. Хорошо или плохо? Не знаю. Хотя я всегда стою за горячую кровь, а не за рыбью жижицу…
Вино приобретало особые запахи и вкус. Светлые гроздья, коричневая лоза, подвявшие мягкие листья, стук мотыги по каменистой почве, девушки со смуглыми икрами, прогретые солнцем шляпы из тонковаляного руна…
Прочный корпус лодки подрагивал. Слышался ритмичный, устойчивый гуд. На переборке мягко шелестел вентилятор.
Доктор цедил вино через зубы, увеличенные и окрашенные голубым стеклом бокала. Глаза у него были скучные, с дымкой. У доктора невеста, активистка из общества «Знание». Беленькая, шустрая, обидчивая, в очках.
Доктор мимоходом познакомил с ней Ушакова. Она тут же потребовала уговорить своего жениха «бросить дурацкие лодки… пока не поздно». Хомяков лодок не бросит, а девушка, пожалуй, не откажется от жениха, несмотря на свою строптивость. Из плавания доктор возвратится с добротным багажом, напишет научную работу, защитит кандидатскую. У него все впереди. У Командоров, если они не застрянут, доктору исполнится всего тридцать один год. Конечно, подзадержался он в холостяках, необходимо было бы раньше устраиваться… Рассуждая подобным обыденным образом, Дмитрий Ильич уравновешивал самого себя. Ему не хотелось настраиваться на отрешенность. Всех связывали с землей слишком прочные нити, чтобы нелепая случайность могла порвать их.
Доктор по-своему истолковал задумчивое молчание собеседника, пощупал пульс, попросил его зайти измерить давление.
— Как вы себя чувствуете?
— Вполне сносно.
— Не обманывайте, — доктор не отпускал свой палец от запястья Дмитрия Ильича, — средне. Вяловатый пульс. Вам показывал свое хозяйство Юрий Петрович?
— Да… — Вопрос Ушакову показался подозрительным. — Заметно, что ли?
— Не беспокойтесь, Дмитрий Ильич, биологическая защита надежна, проверена. Во всяком случае, безопасна для тех, кто не забирается в дебри.
— Что вы подразумеваете под дебрями?
— Ну, вот видите, вы уже и всполошились. — Доктор с сожалением оставил бокал. В бутылке было пусто. — Нечего греха таить, мы живем в домике с атомным отоплением. Отсюда сами делайте выводы. Лезгинцев учит других: «Ни цвета, ни запаха радиация не имеет!» А сам как ведет себя?
— Пример для других, — попробовал возразить Ушаков, рассчитывая на дальнейшую откровенность. — Всегда считался тот храбрецом, кто не кланялся пулям.
— Храбрый тот, кто ведет себя так, как нужно, — уклончиво возразил Хомяков и запнулся, заметив порывисто вошедшего Лезгинцева.
— Послушайте, доктор! Если вы не намерены заполучить себе пациента, немедленно отпустите его. Ему отдыхать надо…
— Наверное, замполит подослал, — проворчал Хомяков, — его забота. Забирайте, я тоже пойду спать…
Как бы то ни было, а после ночной тревоги многие бодрствовали, ожидали. По расчетам, «Касатка» выходила к точке через два часа. Таким образом, в семь часов по-московскому времени, в декабре 19… года, впервые откроются зимние ворота между двумя океанами. Или не откроются?
— Не забивайте себе голову, — посоветовал Лезгинцев, — давайте-ка лучше включим свой фальшивый пейзаж и полюбуемся, если только в самом деле вам не хочется спать.
— В такой момент может заснуть человек только с бычьими нервами.
— Пожалуй. — Лезгинцев включил свет, прижмурился.
— Вам удалось вздремнуть в штурманской рубке? — спросил Ушаков.
— Мне много не надо. Я как кинжал. Только я сам прячу себя в ножны, если нет дела. Что? Метафора излишне кучерявая?
— Почему? Вы действительно похожи на кинжал. Я мысленно так вас и определял. Кинжал, витый из семи полос дамасской стали, раскаленный в атомном горне и откованный в несколько молотов.
Лезгинцев добродушно усмехнулся:
— Подите вы к богу в рай, борзописец! Такое придумаете… Ответьте, пожалуйста, ходили вы на камбуз, чистили картошку, много вам рассказал «бударинский ножичек»?
— Узнал мнение о фильмах, о книгах, — сокрушенно признался Ушаков, — а занозистые вопросы — ни-ни… И вы можете поверить, за эти одиннадцать дней ничего. Куприянова и то легче было поймать на широкой улице, чем в узкостях корабля. За столом, сами знаете, принимают пищу, хлоп-хлоп — и скрылись…
Лезгинцев внимательно выслушал сетования Дмитрия Ильича, посочувствовал ему и все же с ним не согласился:
— Вы сами не знаете, как идет накопление впечатлений. Вам и не нужны беседы. Что вам может сообщить Петров или Иванов, как бы вы к нему ни подкатывались? По общим вопросам он не станет с вами говорить, — чего доброго, осрамится. По специальным — у него крепко сидит шпилечка. На берегу он не имеет права полслова сказать о своей флотской службе. Наблюдайте атмосферу, дышите ею, пусть впечатления войдут в вас, как кислород в кровь. А потом, подождите, выйдем из царства Снегурочки, станем на ровный киль в экваториальном течении, будет полегче, распахнутся ребята…
— А выйдем? — осторожно спросил Дмитрий Ильич.
И вот тут-то распахнулся сам Лезгинцев. Его будто подменили.
— Приказано — будет сделано, — категорически заявил он. — Подводный флот в бирюльки не играет. У него такой промфинплан — жизнь или смерть! — И, словно убеждая самого себя, будто бросая вызов кому-то, рассказал, как проходила подготовка, — ничего на авось. Наш моряк, если не мешают, если палки не суют в колеса, что угодно сделает, невозможного для него нет! Только прочь с дороги слюнтяи и моральные побирушки! — Лезгинцев мстил кому-то издалека и не постеснялся швырнуть камень в засевшего у него в печенках Ваганова, назвав его афишером. Спохватившись, чтобы нет дать повод для кривотолков, похвалил Ваганова только «в одной плоскости» — в незаурядном знании своего ремесла. — И если хотите, Дмитрий Ильич, все эти заботы — пустяковина в сравнении с Берингом. Конечно, наш Стучко-Стучковский съел собаку в штурмании, а все же придется ему попотеть.
— Теперь уже второй океан близко.
— Ну и что? — Лезгинцев отмахнулся. — К нему надо протолкнуться по Чукотской луже. Подкрадываемся к святому Диомиду чуть ли не на пузе. Мешают ставшие на мель торосы, ледяные глыбищи, присосавшиеся, как пиявки, к донному рельефу. Самые разаховые лоции не могут их учесть, явление неустойчивое, переменчивое. Хотя пошли они на кукан, эти стамухи. Скажите лучше, о чем вы беседовали с нашим начальником медслужбы?
Он небрежно сидел в полукресле, вытянув ноги, и, разговаривая, просматривал свои пальцы, не так давно побывавшие возле горячего металла. На одном из пальцев была сорвана кожа. Лезгинцев прижег ссадину йодом, покривился от боли.
— Вас, очевидно, предупредили обо мне. — Лезгинцев правильно истолковал смущение Дмитрия Ильича и сам прервал затянувшуюся паузу: — Да, я немного «перехватил». Не паникую, не стажируюсь в санаториях, не трепещу перед будущим… — Его щеки потемнели от прихлынувшей крови, губы конвульсивно дрогнули. — Служить на атомных лодках в моей должности — не малина. Так или иначе, а рискуешь. — Он поднял тяжелые сероватые веки, глубоко вздохнул, рывком освободил ворот. — А летчик не рискует? А водолаз? А ученый-атомщик? Рискует даже человек вашей профессии, если он не прячет голову под крыло и не мурлычет трусливую песенку… — Теперь становилось ясней, что смутное предчувствие опасности не покидает Лезгинцева. Внезапная откровенность подействовала удручающе на Ушакова, ему не хотелось отвечать с той же искренностью и прямотой.
— Самое гнусное, меня прижаливают… — Из пересохших губ Лезгинцева сорвалось ругательство. — Вы можете представить, каково было мне. Вы знаете, что такое наши эскулапы. Вначале, еще достраивался корабль, меня хотели заменить. Появился фертик с двумя бляхами, пофыркал, пофыркал, смотался. Слава аллаху, не пришелся по вкусу нашему Владимиру Владимировичу. Хотели меня шугануть в Ленинград, почетно, за зеленое сукно у настольной лампы. Если бы для карьеры — лучшего не придумать. Моя женушка ястребом взвилась — уедем и уедем, от гагар, от тюленей, от «бэров», конечно, в первую очередь. Потом эта история с мордатым соблазнителем. Если бы даже она утекла с ним, не погнался бы. Я подводник, а не стайер… Вот откуда у меня экзема — от закулисных охов и ахов. Предупреждаю по-братски, не вздумайте и вы меня прижаливать. Подумаешь, сыграть в ящик! Девять десятых отчаянных хлопцев конницы Буденного и то на погосте. Когда-нибудь нужно отбрасывать сандалии…
По трансляции передавали справку о приближающейся цели — наступало рабочее утро.
«Берингов пролив впервые обнаружен и пройден на парусном судне казаком Дежневым в тысяча шестьсот сорок восьмом году, — говорил Стучко-Стучковский, — за восемьдесят лет перед экспедицией Витуса Беринга, русского флотского офицера, посланного Петром Первым для разведки пролива между Сибирью и Америкой. Построенный в Нижнекамчатске «Святой Гавриил» прошел проливом в Чукотское море до широты шестьдесят семь градусов восемнадцать минут. Сподвижниками Беринга были Чириков и Шпанберг. Исследования продолжались до тысяча семьсот сорок первого года. Русские открыли пролив, названный именем Беринга, острова Святого Лаврентия и Диомида, остров Укамок, группу Евдокеевских островов, часть Алеутских и Командорские острова….» Дальше продолжались сведения не только исторического, но и практического характера, и желающие приглашались к свежей карте и детальной справке, вывешенным штурманской службой.
12
Где бы ни находился командир, он мог разговаривать по внутренней связи с любым отсеком. Это его преимущество.
— Штурманским электрикам быть внимательными, подходим к месту. — Волошин принимает сообщение штурмана об отрепетовании его команды и ждет. Его внимание не рассеивается, хотя по стойкой привычке он мысленно прощупывал световые точки центрального поста, и перед ним выстраивались, как по ранжиру, действующие боевые службы.
Кто поможет провести корабль по извилистому желобу пролива? Очень трудно, больше того, почти невозможно. Десятки раз были проиграны все ходы этого сложного шахматного турнира. Физически остро, будто сам поцарапал руки о «стенки» донных скал, Волошин прочувствовал желоб. Когда глаза уставали, продолжал мозг. Все его существо почти до истощения было занято только одним. И наступило время…
— Центральный! Вышли в точку. — Волошин хорошо знает голос штурманского электрика — отличный паренек из Пятигорска, готовится в вуз.
Командир благодарит за хорошую весть и объявляет боевую тревогу. Длинный ревун разносит сигнал по всем отсекам. В центральный поступают рапорты о готовности боевых постов. Возбужденное состояние не покидает Волошина. Сейчас, как никогда, он понимает свою власть и ответственность. Наступает период «самоконцентрации», забвения всего постороннего, отвлекающего. Ничего — ни семьи, ни земных забот, — только одно, только одно, только одно…
Стучко-Стучковский тут же повторяет приказание и в свою очередь доводит его до исполнителей.
Волошин полуоборачивается к вахтенному офицеру Акулову:
— Записать в вахтенный журнал: начали форсирование пролива.
Он называет широту и долготу.
— Есть, товарищ командир!
Белокурый старшина, стоящий на посту погружения и всплытия, раскрывает журнал и ровным, каллиграфическим, почерком вносит безусловно историческую запись.
Настанет время, когда эту страницу из корабельного журнала сделают реликвией, снимут копии, уложат под стеклом в музейных стендах, донесут до потомков имена пока еще таинственно безвестных членов подводного экипажа. Станут в один ряд с Дежневым, Берингом и Волошин, и молодой старшина в черной пилотке на русой голове, и массивный штурман Стучко-Стучковский, особенно переживающий сейчас этот незаурядный эпизод своей биографии, и Василек Акулов с его грустными думами об оставленной на кромке континента неустроенной семье.
Замедленным ходом — в кино его называют рапидом — движется черная, лохматая «Касатка», отбрасывая буравчатую струю за своей узкой кормой. Ничего, сам черт ей не брат. «Касатка» добьется своего, иначе не может быть: приказано — сделано. Подводная лодка добровольно плывет в узкую горловину пролива, на встречном курсе со «Святым Гавриилом». Что для нее каких-то двести лет форы! «Касатка» обязана проложить дорогу в подводных прериях океанов, она вступит как хозяин в море Беринга и отсалютует шефу этого моря Ивану Ивановичу Берингу, павшему от цинги и непомерных лишений на прославленных Командорах.
В штурманской наиболее укромное место для человека, не включенного в трудовой процесс. Если пристроиться на диване, в правом уголке, вас постараются не заметить ни командир, ни боцман, да и сами штурманы — слишком занятой народ, чтобы глазеть по сторонам.
Дмитрий Ильич наблюдал за напряженными лицами Стучковского и Исмаилова. На них-то и можно было прочитать подспудные мысли, вольно или невольно рождающиеся в голове. По-прежнему действовали приборы бессменной автоматической вахты — эхолот, эхоледомер, гидролокатор, включалась и телевизионная система.
Автоматические приборы — незаменимые помощники мореплавателя. Без них не обойтись. Они рассказывают, что под вами, что над вами и что впереди! Можно позавидовать кораблю. Человек не может придумать для самого себя столь безукоризненных оракулов и потому бредет по жизни вслепую, с ограниченным кругозором и с полным неведением, что встретит впереди.
Убывающий ритм движения, ощущаемого в большей мере подсознательно, овладел Дмитрием Ильичом, клонило ко сну. Сколько уже подо льдами? Больше десяти суток. Ограниченность движения разнеживала мускулы, отражалась на аппетите. Запасы продовольствия, вызывавшие у него в Юганге чувство жадности, — побольше бы, грузите, грузите! — теперь безразличны. С каким удовольствием насладился бы он свежим воздухом. Пошире расправить грудь, укрепиться на мостике, открыть рот и подставить его ветру, брызгам, озонирующим испарениям моря. С возрастом искусственный воздух переносится труднее. Сорок лет! Самый глубокий старик из всего экипажа. Акулов стоит на ногах какой уже час, а ему хоть бы что. По-прежнему солнечно зреют его щеки, ясны глаза, живы движения. Исмаилов чуть-чуть «истончился», подтянул еще на одну дырочку потный ремень, а белки чистые, синеватые, усики — словно буравчики. Даже грузный Стучко-Стучковский нисколько не размяк, держится молодцом, пружинисто вскакивает на толстые ноги, заслышав призыв командира; оттопырена нижняя губа, дыхание ровное, и только у переносья по ровчику морщинки нет-нет да и скатится упругая крупинка пота.
Семьдесят пять кубических метров воздуха поглощают в час они втроем, а сколько еще потребителей только в центральном командорском отсеке! Никаких сбоев в подаче, следить не нужно — автоматы. Загадочная деятельность машин, добывающих кислород из неистощимого источника сырья, другие машины, безукоризненно выметающие все вредные примеси, грязные отработки легких, приспособленных к невероятно дерзостной миссии незримо предохранять и спасать человека, казалось бы, легкомысленно передавшего всего себя в завинченный сосуд субмарины.
Боцман Четвертаков… Попади такой в шумный город, смешается с толпой, не узнать, не отличить. Здесь он кормчий, отнюдь не в символическом смысле. Пусть его поддерживают некие автоматические руки и вместе с ним так же бережно и весь корабль. Нет сомнения, у него преданные помощники вроде электронно-лучевых трубок, снабжающих его информацией по курсу и глубине. Экран перед ним — словно волшебный глаз, помогающий рулевому зорко и безошибочно видеть. Однако без человека все сразу взбунтуется, натворит много бед и бесславно погибнет. Что бы ни изобретал человек, ему никогда не удастся превзойти мощь серых извилин. Подмога будет, замены — никогда!
Возле Ушакова появился Куприянов, растормошил его, подхватил под мышки и поставил перед собой. Его глаза сияли. Он не скрывал прямо-таки выпирающей из него радости.
— Что с вами, Куприянов? Что случилось?
— Прошли, прошли! — воскликнул он. — Узкость позади! По курсу бухта Провидения и Святой Лаврентий!
Стучко-Стучковский тоже широко улыбался.
— А вы, милейший, всхрапнули… Надо же иметь такие канатные нервы!
— Что вы, оставьте, — отнекивался Ушаков, — ну, если и вздремнул, то всего одну минутку…
— Прекрасно, Дмитрий Ильич! У нас к вам ни малейших претензий, — с весельем озорством продолжал Куприянов, — одолели перевал. Гора с плеч, Дмитрий Ильич. Вот потому и ворвался, перебил сладкий сон… Вполне понятно, ночка-то была серьезная, все койки холодные… Здорово мы обратали Беринга!..
Исмаилов неодобрительно покачал головой.
— Чем вы недовольны, Исмаилов?
— К сожалению, имеются два Беринга, пролив и море, товарищ капитан третьего ранга. — Исмаилов приподнял свои черные выразительные брови, обнаружив на лбу множество обычно незаметных морщин. — Беринг — море тоже не рахат-лукум. Воробью по колено… А крыша все еще ледяная. Надо не царапнуть ни килем, ни рубкой, товарищ капитан третьего ранга. И если…
— Довольно, Исмаилов! — Куприянов перебил его. — Отпразднуем радость, а потом примемся снова разматывать путь. — И замполит радушно полуобнял штурмана, осветил его милой улыбкой.
Упали книзу насупленные брови, разбежались морщинки. У Исмаилова блеснули под усиками зубы — подобрел человек.
13
Волошин подвинул Ушакову чашечку кофе, глазами указал на сахар и поданные вестовым сухари.
— Морошку я отнес вам в каюту, товарищ командир, — доложил Анциферов, — сахарный песок отдельно. Вы не уважаете, чтобы туда…
— Не уважаю, Анциферов. — Волошин отпустил его, принялся за кофе. — Рекомендую. Верная ягода. Морошка — это тундра, иней, голубые зори… — Волошин отдыхал по-своему: внешне собранный, ни одного вялого жеста, ни приспущенных плеч, никакой расслабленности. Хотя цвет лица его изменился, припухли веки, рельефней обозначились мешки под глазами. Яркий свет открывал седые нити в густой чуприне.
Он старался выслушать журналиста, начиненного сведениями из иностранных источников, более доступных ему, чем свои, советские. Набившие оскомину американские полярники сумели наводнить книжные рынки своими мемуарами. Получалось довольно убедительно, они везде первые, они запевалы. Волошин поморщился, когда журналист попытался в угоду ему поиздеваться над его американскими коллегами, независимо ни от чего он ценил их работу, дисциплинированность, способность твердо достигать своей цели. Как бы то ни было, они — его товарищи по совместно разделяемым опасностям, товарищи по дьявольски трудной профессии. Он изучал их опыт, знал их сильные и слабые стороны. Когда Ушаков принялся отыскивать аналогии с походом атомной лодки «Наутилус» под командованием капитана первого ранга Андерсена, Волошин сказал:
— Андерсен боялся наших, сибирских, льдов, как неразведанного противника. Встреча со льдиной толщиной в двенадцать метров казалась ему турнирным поединком. Он говорил — лед враг, его надо уважать. По-моему, прежде всего, чтобы врага победить, его нужно знать.
— Вы его знаете?
— В своей области — да. Или вы шире ставите вопрос?
— Нисколько. Только в узком смысле. — Ушаков выдержал испытующий взгляд, добавил: — Андерсен испугался западного прохода.
— Андерсен не испугался, а проявил благоразумие, — поправил его Волошин, — это не одно и то же в нашем деле. Если я пойму, что проход закрыт, я также проявлю благоразумие.
— Я думаю, никто не назовет это трусостью, — сказал Ушаков.
Волошин многозначительно покряхтел, побарабанил пальцами по столу и, вскинув построжевшие глаза, уточнил:
— Разумные люди — да. Те, кто жаждет провала, назовут.
— И такие есть? В вашем ведомстве?
— Ого! Это особая тема. Вернемся к нашим ребятам. Как вы нашли команду?
— Я не хочу льстить, Владимир Владимирович, но народ у вас отличнейший. Удивительно получается — призываются из общего контингента, разные люди, а у вас все на подбор…
— Одинаковые? — Волошин хитровато поглядел на Ушакова и тут же ответил: — Все разные, только сообща решают задачу. Их объединяет ясная и точная цель. Они видят не только мушку, но и яблочко.
Заговорила трансляция. Куприянов давал справку об Аляске, о ее территории, климате, государственном подчинении, коммуникациях через Канаду, портах и базах.
Волошин чуточку послушал. Сообщались общеизвестные факты, и он продолжил:
— Я далеко не сентиментален, но как я чувствую своих ребят! Они-то думают — бродит окаянной тенью, тянет из нас жилы…
— Никто так не думает. Уверяю вас!
— Они вам не расскажут, считают — вы сразу на карандаш. — Волошин потянулся, достал сухарик. — Не хотите? А я погрызу. Если вы возьмете списочный состав — попросите у Гневушева, — конгломерат наций. Кого у нас только нет! Будто нарочно подбирали — чуваши и мордвины, лезгины и азербайджанцы, армяне и грузины, ну, и конечно русские, украинцы, белорусы. Как спаяны все!
— Советская национальная политика…
— Оставьте, — Волошин досадливо отмахнулся, — мы не в кружке политграмоты. Одно — говорить, абстрактно утверждать, другое — чувствовать, убеждаться. Наше сплочение на принципиальной классовой основе. Сплотились трудящиеся сначала в борьбе против царизма, потом в борьбе за построение нового общества. Всех объединил совместный труд. Вот как должно формироваться сознание необходимости сплочения. Не знаю, как еще нагляднее представить патриотизм… Я помню ваши робкие соображения об о с т р о в е н а д е ж д ы…
— Ну, и как вы? — Ушаков невольно покраснел. Если за этим последует насмешка, придется дать отпор.
Волошин прикоснулся к нервически дрогнувшей руке своего собеседника:
— Я понял вас сразу, Дмитрий Ильич. Где-то вас з а к о л о д и л о, и возникла мечта…
— Мечта?
— Мечтать тоже надо уметь… — Волошин усилил звук в динамике. — Давайте просвещаться. Магеллан и Васко да Гама открывали новые земли в погоне за перцем.
«…Шелехов и Прибылов открыли лежбища котиков на островах и первыми из русских поселились в Америке. Всего полтора века назад никто иной, а русские построили укрепленные пункты на Аляске. Новоархангельск и Росс (на побережье Северной Калифорнии) были обнесены палисадами, имели причалы. Русские мореходы, предприимчивые казаки, смело продвигались на американский континент, осваивая его раньше мормонов, создавая русскую Америку. Они открыли земли, где золотые самородки цеплялись за голенища, где нефть вытекала из скал, где медь добывали кайлом и костром, где рыба уносила самые крепкие сети, где бухты могли принять корабли без единой вбитой сваи…»
Волошин поднялся и, удовлетворенно склонив чубатую голову, широко расставил ноги по привычке палубного офицера.
«…Форштевень американского континента, владения русских героев, добытые тяжким трудом, обширное государство в тысячу пятьсот девятнадцать квадратных километров было продано за семь миллионов двести тысяч долларов… Мы можем только развести руками, негодование было бы слишком большим даром поразительной глупости прежних хозяев России…»
Замполит давал информацию с эмоциональным воодушевлением, без шпаргалки, и это придавало словам искренность. В дальнейшем изложении вновь подкреплялась фактами военно-стратегическая подготовка плацдарма. Форштевень направляется против России. Куприянов доложил экипажу также и о развитии отечественного форпоста, о форсированном промышленном строительстве на ранее слаборазвитых окраинах.
«Щетинисто обросли не только палисадами пустынные берега. Пришла и сюда, дотянулась и взялась бурить, взрывать, открывать кладовые недр Россия. Пришла и уцепилась. Молодые люди, крепкие, будто кованные из металла, с мудрыми, прищуренными на далекие горизонты глазами, взялись артельно, миром: «Ничего, дадут лад наши ребята, не цыкайте только на них, добавляйте щедрой горстью гордость за свое, страну отчичей и дедичей».
— Хорошо. — Волошин был доволен. — Кое-где и надавил на басы Куприяныч, тоже неплохо. Пора нам, русским, отвыкать от шепота, от бормотка. Нельзя приспосабливать к скоротекущим лозунгам национальный характер. Искривить его легко, выпрямить трудно…
14
За ночь обстановка усложнилась. Дмитрий Ильич слышал боевую тревогу сквозь сон и не мог поднять головы. Настойчивый, требовательный звон еще долго стоял в ушах. Впервые Дмитрий Ильич воспользовался своим независимым положением и не покинул койку по тревоге. Восприятия притупились, все казалось проще. Сигналы боевой тревоги возникали по разным поводам и как бы потеряли значение.
«Спите, — как-то сказал Лезгинцев, — если начнем тонуть, разбудим».
Откинув одеяло, Дмитрий Ильич включил надкоечную лампочку и взглянул на часы. Ничего себе, продрых почти до обеда. Койка Лезгинцева была нетронута. Динамик передавал очередную команду: «Третьей боевой смене приготовиться на вахту». За ночь в тесной каморке стало душно. Дмитрий Ильич включил оба вентилятора, собрал белье и выскользнул в коридор. До душевой всего несколько шагов. Нигде ни одного человека. Можно подольше поплескаться, потереться жесткой мочалкой. Дмитрий Ильич намылил голову. Кто-то дернул дверцу. Пришлось поспешить. На выходе столкнулся с Мовсесяном.
— Грязное белье оставьте здесь, — посоветовал он, — разовое же…
— Как дела, товарищ Мовсесян?
— Как сажа бела, — Мовсесян сверкнул желтоватыми белками, — потому и спешу под струю.
— Вышли из-подо льдов?
— Что вы, мой дорогой! Крыша, по-прежнему крыша…
В штурманской Исмаилов разгрыз предложенный ему леденец, обертку скатал в шарик и для пущей наглядности положил на отмеченную в путевой карте точку.
— Примерно сто миль восточнее мыса Наварин.
— Прекрасная штука, — Ушаков очертил пальцем окрашенную густыми тонами центральную котловину Берингова моря, — отличная купель для нашей «Касатки».
— До нее еще надо добраться, до купели.
Исмаилов продолжал сосать леденец. Его брови выражали недовольство. Для дурного настроения были уважительные причины. Приборы регистрировали критические цифры, глубины уменьшались, а толщина ледяного покрова неожиданно увеличилась, хотя, по расчетам, должно было быть по-другому. Вероятно, попали в район предзимнего торошения вмерзших айсбергов.
— Под килем двадцать восемь, — Исмаилов энергично потер переносицу, — над рубкой тоже считанные метры. Это тот самый железно выполненный штурманский тоннель до Командоров…
Исмаилов не докончил. Позади него возник хмурый Стучко-Стучковский.
— Пора вам усвоить, товарищ капитан-лейтенант, — штурман пожал руку Ушакову, подвинулся плечом к плечу к Исмаилову, — в условиях подледного плавания в мелководных районах штурманская служба имеет дело с неустойчивыми, изменчивыми элементами. Подтрунивать над самим собой не рекомендую… — Полушутливый тон не мог скрыть раздражения Стучко-Стучковского, и Исмаилову пришлось сконфуженно извиниться.
Волошин снизил ход. Так иногда бывает при самой наилучший дифферентовке. Осторожность командира относилась к его преимуществам. Волошин не винил штурманов. Здесь — не степи…
Чувствительный прибор выводил на ленте линию. Подводники предпочитают стабильный лед — он в большей мере однороден и, дрейфуя над глубоководными районами арктического океана, не опасен для корабля.
В морях штормовых с сильными встречными течениями лед формируется хаотически. Ближе к берегам от ледников откалываются айсберги, которые обычно вызывают восхищение праздных пассажиров. Трудно возразить — зрелище плывущей ледяной горы, особенно при солнечном свете, действительно впечатляет.
Для моряков айсберг — зло, и, если бы их вообще не было, никто бы не уронил слезы. Подводная лодка предохраняет себя глубиной, но на мелководье, в районах, где айсберги вмерзают и включаются в дрейф, крайне опасны их зубья, и штурману не предугадать, будь он хоть семи пядей во лбу, где подстерегает корабль вот такой коварный бивень.
Внешне все оставались спокойны. Никто не повысил голоса, не нервничал. В неярком свете, будто в замутненной воде, склонялись, разгибались или оставались в неподвижности разные и в то же время одинаковые фигуры. Разноголосая гамма работающих приборов, свечение точек на щитах, щелкание переключателей симфонически прочно сочетались с ритмичным гулом двигателей.
Корабль изменял курс: щупали более надежные ворота к центральной котловине, маневрировали, чтобы познакомиться с местностью и попутно уточнить лоции.
Площадка возвышала Волошина над остальными людьми равного с ним роста. Но, не будь площадки, все равно он был бы выше всех. В нем центр, средоточие воли, на нем замыкается все, и совсем не пустяк поведение командира. Что бы ни случилось, ни лицо, ни голос не должны выдавать. Ни одного лишнего движения, опрометчивого приказания, никакой резкости и тем более брани. Психические центры подчиненных обостряются, чуткость их равна импульсивным приборам.
И вот наконец глубины постепенно увеличивались, дно выравнивалось, впереди было «весьма глубоководно и чисто от опасностей».
— Кисловский, заступайте на вахту! От мест по боевой тревоге отойти! — Волошин потер ладонями щеки. — Вышли!
— Есть, товарищ командир! — Кисловский всем своим видом дал понять, что управление кораблем вновь доверено только в его руки.
Никто из других офицеров не мог так бестрепетно и властно пользоваться своими правами. В этом молодом человеке, с бачками на бледных щеках, с тонкими губами и острыми, ясными глазами, таилась та самая подспудная сила, которая позволяет стать командиром, поверить в себя и заставить довериться других. Еще в начале плавания Ушаков заметил этого офицера, попытался сойтись с ним. Не удалось. Кисловский смотрел на журналиста свысока и не принимал его всерьез. Ему были чужды восторги некоторых его товарищей, обожавших Волошина. Критический склад мышления придавал его суждениям отталкивающий оттенок. Ни разу не перешагнувший черту основных владений Лезгинцева, он в то же время выдвигал теорию о специфичности нового типа офицера атомного века. Взлелеянные им принципы поведения мстили ему. Кисловский чувствовал себя одиноким. Поставленная цель стать командиром атомного ракетоносца, как казалось Кисловскому, требовала многих жертв. Приходилось отрешаться от земных забот, не связывать себя семьей, стараться попасть в длительное плавание, зарекомендовать себя профессионально. Он учился у Волошина, брал от него все, что казалось ему полезным, и опять-таки с единственной подспудной целью превзойти его. Поэтому он тренировал свою волю, перенимал внешние приемы поведения Волошина: выражение лица, манеру держаться, тембр голоса, командирскую безапелляционность приказа.
Однажды, еще на курсе к полюсу, Кисловский будто случайно забрел к Ушакову и, помедлив с уходом, заговорил с ним о профессии журналиста. Его больше всего интересовали способы продвижения рукописи, значение знакомств, «групповая порука цеховиков». Его не оставляло предвзятое, пренебрежительное мнение о людях свободной профессии. В оценках стойко держалась одна мысль, хотя он напрямик ее и не выражал: «Мы можем стать журналистами, а вот попробуйте вы отстоять командирскую вахту». Он признавал влияние литературы и искусства на нравственное совершенствование общества, вернее, на упорядочение взглядов. Однако требовал от «учителей жизни», чтобы они были выше учеников, примернее и несравненно толковее, иначе миссия провалится. К поучениям нельзя привлекать каноников, знатоков затверженных истин, а только тех, кто сумеет не пригладить, а взбодрить, не причесать, а взъерошить, а потом уже применить пусть даже стальную щетку для слишком непокорных кудрей.
— Учтите, — Кисловский держался самоуверенно, пытаясь позой подчеркнуть свою независимость, — наш современник оборудован расчетливым, электронным мозгом, его не запугать и не изумить. Калейдоскоп событий заставил его шарики вращаться вдвое или впятеро быстрее, чем у предшественников. Наши отцы боялись тележного скрипа и оседлали технику Черепанова, Уайта, Жуковского, а мы движемся взрывами, прыжками до космоса. Нам дали такое в руки, что мы уже и мозгу своему не доверяем. А если говорить о духовных ценностях, накопленных прошлым, многое мы, я имею в виду самого себя, еще не взяли на вооружение. «Юность Максима» для старшего поколения — оружие, для меня — пройденный этап, история, «Братья Карамазовы» меня совершенно не трогают, а Смердяков невероятно наивен. Это персонажи мануфактурного века, от них пахнет кадилом, ассигнациями, аршином и репейным маслом. Чехова я уважаю, а его герои вызывают у меня тоску и раздражение. У Горького мне по душе один Павел Власов. Среди нас есть тоже скользкие, — откровенно признался Кисловский, — копни поглубже иного из нас — ой-ой, не родник, товарищ капитан третьего ранга! Это я с вами болтаю, а другие отделываются междометиями. Они христосиками возле вас ходят, хотят предстать в одной плоскости… — Кисловский хрипловато засмеялся, скрестил на груди тонкие, длинные руки, поиграл всеми пальцами. — Заставляйте их вот так шевелиться, чтобы всеми цветами заиграли, со всех бочков, обнаружите кое-где пятнышки…
— Не обедняйте людей, товарищ Кисловский. Отвечайте только за себя. Ведь вы тоже манерничаете. Вы ж наверняка другой. Не мог же ошибиться в вас Волошин? Или вы умеете скрывать себя от него?
Удар был нанесен в самое чувствительное место. Кисловский подскочил, с него будто ветром сдуло всю заносчивость, и лицо сразу потеряло надменность.
— Обманщиком я никогда не был! — Его голос сорвался, и, не сразу овладев собой, Кисловский долго еще барахтался под беспощадным огнем своего собеседника. Когда в разговоре упомянули Лезгинцева, Кисловский обвинил его в том, что он распустил свою жену, превратился в Петрушку.
— Никто нас не убедит, что фанатичная преданность атомной энергетике заменяет ему все вкусовые ощущения жизни! Современная техника, как и современная женщина, презирает рабов. У этих двух дам зловещий глаз и свирепые зубы. Не знаю, пусть Хомяков скажет, сколько рентген способны нарушить мои функции, но Лезгинцев… — Кисловский не договорил. На пороге появился Лезгинцев, и беседа была прервана надолго.
Кисловский, когда расставались, успел сказать:
— Вы правы: я люблю поспорить. И в споре часто оперирую мыслями моего воображаемого противника. Хочется посмотреть, как другие будут отбиваться.
Вот уже Берингово море. Кисловский избегал Ушакова. За табльдотом сидел в отдалении. В свободное время играл в шахматы либо с Гневушевым, либо с Мовсесяном. Изредка в радиогазете слышался его прочный голос, разбирающий достоинства и недостатки просмотренных фильмов. Ежедневно он принимал душ, жужжал бритвой, по нагрузке партбюро консультировал заочников по общим предметам, больше всего уделяя внимание комсоргу корабля Глуховцеву и гидроакустику Донцову.
«Касатка» погружалась. Четвертаков перекладывал горизонтальные рули. Все вздохнули свободней. «Касатка» окунулась в воды центральной котловины и, перевалив Олюторский подводный хребет, пойдет к Командорам.
15
Декабрь был на исходе. Хотя под водой все условно — время года, суток, словно в космическом корабле, устремленном к планетам. Удивительное создание — человек. Невероятна его способность привыкать ко всему, акклиматизироваться, не терять равновесия. На подлодке никто надолго не остается один, усиливается значение коллектива. Дружба приобретает здесь иные формы, она крайне необходима, как и доверие, товарищество в самом высоком значении этого нравственного понятия. Время заполнено до предела работой, вахтами, общественными нагрузками. Библиотека, кино, кружки, газета, боевые листки, самообразование, дневники, лекции — ну все, как на земле. И только оторванность от берега, от поверхности нет-нет да и защемит сердце. Что там наверху?
А там ведь встает и заходит солнце, проносятся ураганы, метели, гудят самолеты, идут корабли, собираются конференции и съезды, воюют… Внутри корабля, стремительно пожирающего пространства, — размеренный круг быта. Побудка, подъем, зарядка (за нею особенно пристрастно следят старшины), завтрак… Если говорить откровенно, едят не всегда хорошо. Требуют крепкий чай и кофе. Вода не ограничивается. Вино и соки нормируются.
Никто ни на минуту не забывает основную задачу своего существования — оружие всегда в боевой готовности. Корабль, как и положено по штатному расписанию, несет ракеты и торпеды с ядерными боеголовками. Механизмы проворачиваются не только с утра, как в базах, ими занимаются постоянно. Командир боевой части Акулов готовится к запуску ракет из-под воды. После выполнения зимнего перехода — это событие номер два.
Лезгинцев возился со своей музыкальной коллекцией, проверяя на портативном магнитофоне обещанные замполиту ленты с голосами эстрадных знаменитостей. У Юрия Петровича хорошее настроение. В сегодняшнем приказе командир выделил электромеханическую боевую часть и отметил отличников.
— Пусть надо мною подтрунивают, а мои ребята сплошь энтузиасты. Повторяю, терпеть не могу рыбьей крови, — похвалился он, — у меня не какая-нибудь инертная служба, а движение! Все крутится. Сколько отмотали — ничего не скисло…
— Подготовились хорошо?
— А без подготовки и колбасу не начинишь. Помню, как впервые сунулись под лед. Семь раз отмерили, а поджилки подрагивали. Арктику мы раньше американцев вынюхали. Не верите?
Ушаков засмеялся, удивившись чуткости своего собеседника, казалось бы целиком увлеченного магнитной лентой с прославленными эстрадниками. Действительно возникли сомнения — так ли все ловко обстряпано у нас? Хотя Лезгинцев был деловым человеком, не склонным к иллюзиям, все же не мешает уточнить.
— Я понимаю ваши опасения, — согласился Лезгинцев, — там, где худо, я говорю — худо. А тут мы не в накладе. Рельеф дна, как и на обратной стороне Луны, назван нашими именами. Мы изменили суп-пейзан на крестьянский суп, а им не изменить названия того же хребта Ломоносова. У них чуть сплавал — мемуары. У нас отличнейшие командиры атомных лодок, а известны широкому кругу один-два, да и то мутно. Если взять Волошина, к примеру, так это Чапаев по героизму, Фрунзе по разуму…
— Так уж и Фрунзе? — подзадорил его Ушаков.
— Видите ли, в нашем новом деле возможны и преувеличения. С кем сравнивать? Ищешь ассоциации в другой области. — Лезгинцев отложил пленку, говорил теперь без задора, тихо, задумчиво, смотря в одну точку. — Для меня Курчатов — пример. Волошин кого держит на стенке? Заметили?
— Еще бы не заметить. Курчатова.
— Я Курчатова знаю только по рассказам о нем. Он мне нравится. Человек дела.
— Еще бы. Академик!
— Академики… Мало ли среди них пустоцветов, позеров? Курчатов мой идеал, и не только потому, что он атомник-ученый, а я атомник-практик. По-человечески он мне по душе. Был еще интересный академик, тоже с бородой, Отто Юльевич Шмидт…
Шмидт интересовал его также как человек, безраздельно преданный делу своей жизни.
— Воображаю, каково ему было. В полынье скрылся корабль. Стоит человек с обледенелой бородой на льдине, среди торосов. Кто-то предлагает добираться пешком, к материку. Вроде смело! А что материк? Тоже снег и пустыня. Шмидт принимает решение — ждать Родину. Верил Родине Шмидт. Вы понимаете, какая у него была сильная вера? А если бы он потащил весь лагерь по льдам? — Лезгинцев утверждался в какой-то докучающей его мысли. — Позиция этого человека помогла спасти всех людей. Началась эра особого духа, эра самоотречения, самопожертвования, вычерпывания собственных сил до дна для общего блага. Появилась первая горстка героев-пилотов, а потом, погодя, сколько их стало, в войну? Шмидт как бы открыл не только Ляпидевского или Каманина, а Чкалова, Гастелло, Кожедуба. Большое дело — верить, еще большее — предвидеть. И не стоит подтрунивать над всеми нами, живущими верой в будущее. — Лезгинцев смутился, замолчал. По-видимому, он досадовал за свою излишнюю откровенность. — Извините, заболтался. — Он по телефону проверил у вахтенного необходимые ему сведения. — Надоел я вам своими параметрами?
— Нисколько, Юрий Петрович. Вы подтолкнули меня… Человек иногда напоминает завязшую телегу, надо подтолкнуть.
Лезгинцев, не ответив, принялся жевать чуингам. Когда челюсти двигались, рельефней выделялись мускулы его исхудавшего лица. Кожа была сероватого, нездорового цвета, а глаза казались воспаленными.
— Хочу напомнить вам еще раз: не люблю, когда меня с таким сожалением рассматривают. Я плохо выгляжу?
— Нет-нет! — попробовал оправдаться Ушаков. — Наоборот…
— Что наоборот? Краше в гроб кладут? — Он посмотрелся в зеркало, надул щеки, пожевал губами. — Действительно чучело. — Обратился к переборке, с которой безмятежно и тепло улыбалась девушка, а ниже, чуть-чуть повинуясь убаюкивающей вибрации, колыхалась куколка. — На нее я тоже произвожу невыгодное впечатление. А мне хотелось, чтобы она видела меня не таким зачуханным…
Лезгинцев убрал магнитофон, коробки с лентами, отделил отобранное для замполита, что-то записал в журнал и, в упор глянув на задумавшегося Дмитрия Ильича, продолжил свое:
— О н а не хочет жить будущим. Я ее не виню. Но существую я. Меня утешают — о н а, мол, земная, а я не земной. Почему понимают тысячи жен, а м о я? У меня мама-старушка под Ленинградом никак не привыкнет после хутора.
— Она жила на хуторе?
— Да. Далеко от Ленинграда. — Лезгинцев тепло улыбнулся. — Прекрасная у меня мама. Руки всегда неспокойны — делала бы, делала… Какие руки!.. — Он сосредоточился на своей тайной мысли, и лицо непроницаемо замкнулось, опустились углы рта с накрепко сжатыми губами. Пауза не располагала к откровенности. Дмитрий Ильич сегодня гораздо больше понял Лезгинцева, чем за все предыдущее время. Службист, неудачник в семейной жизни, ревнивец — это черты одной категории, внешне открытой, доступной чужому глазу. Никто не знал — ни командующий, ни комиссар, ни командир, — что думает он о руках своей матери.
«И у моей матери такие же руки труженицы, с узловатыми пальцами, расширенными суставами, грубые, шершавые, родные… Помочь, чтобы отдохнули, невозможно. Не остается для них даже крох. А у нее оставались? Она отдавала, делилась, вернее, обделяла себя. Они, те руки, построили этот быстроходный подводный крейсер, насытили его и не знают о нем ничего, когда и где таскается он по океанам…»
До них доходил голос машин, крутивших лопасти гребных винтов.
— Мне иногда становится так безнадежно и страшно, — тихо произнес Лезгинцев, — неужели она сложит их навеки… Утешает одно — наверное, я умру раньше ее… Если бы такое понес другой, я бы назвал его запсихованным…
Волошин вызывал командиров боевых частей. Лезгинцев надел пилотку и быстро вышел.
16
Лезгинцев появился в каюте через сутки, опрокинулся на койку и мертвецки проспал часов пять. Проснувшись, протер глаза кулаками.
— Как настроение, Дмитрий Ильич?
— Ничего, Юрий Петрович.
— Ничего у нас у самих много.
— Следовательно, у вас хорошо?
— Отлично! Техника работает без кислятины, тьфу, тьфу! Чтобы не сглазить… — Посмотрел на часы: — Скоро обедать. Сегодня родился наш доктор. Ему исполняется тридцать один на энной глубине Тихого океана.
— Решили отметить?
— Подготовились крепко. Куприянов вложил грамоту в красную папку. Серафим сообразил торт. Доктора заставим отчитаться за количество «бэров»… — Устроившись к штепселю, Лезгинцев снял электробритвой двухдневную щетину. — Не заметили, Дмитрий Ильич, как и Тихий…
— Нельзя сказать, чтобы не заметил.
— Тянуло?
— Куда тянуло?
— Не куда, а что. Наподобие морской болезни.
— Пожалуй.
— И меня впервые мутило. Подташнивало. Покачивало. В ушах ощущал, будто за стенкой сотни сверчков.
— Сверчки само собой, Юрий Петрович, а что подарить имениннику?
— Задача трудноватая. В японские универмаги не завернешь. — Лезгинцев присел на корточки, запустил руку в самый низ шкафчика и извлек оттуда яблоки, источавшие необыкновенный аромат.
— Неужели задержались?
— Непредвиденно, случайно. — Лезгинцев остался доволен реакцией на свой сюрприз. Добыл целлофановый мешочек, покрутил пальцем у лба и придумал наклейку — «проверенное средство, по отзывам современников».
Бутылочка с клеем оказалась недалече. Теперь Ушаков был тоже вооружен для торжественной встречи.
В кают-компании собрались все свободные от вахты офицеры. Корабль прошел Командорские острова, позади осталась последняя кромка арктического бассейна.
Все приоделись. Белые рубахи, черные галстуки и золотые галуны напомнили о земле, о товарищеских вечеринках. Приподнятое удачным плаванием настроение сказывалось во всем — в более шумном говоре, в блеске глаз, в шутках. Давно за столом не веселились. Скромные дозы вина могли и не приниматься во внимание. После супа кок Серафим подал запеченную с чесноком оленину, а когда наступило время подарков, Анциферов водрузил перед именинником торт, разрисованный разноцветными плюмажами.
— Товарищи, вы меня растрогали, — Хомяков беспомощно разводил руками, — я уже закручинился, ведь вступил на первую ступеньку четвертой десятки, ночью посещали меня привидения, и вдруг…
Ему не дали договорить, зашумели. Порядок был восстановлен Куприяновым, пообещавшим сей же миг обрадовать доктора и увести его от грустных мыслей.
— Ясно! Магнитофон принесет! — угадал Гневушев.
— При чем тут магнитофон, — возразил Стучко-Стучковский, ретиво закончивший второй кусок оленины, — другое дело, обзавелся бы он семьей, пролепетали бы ему детишки, всплакнула жена, а то бобыль…
— Нет, вы не правы, штурман! — Гневушев привлек его к себе, указал на дверь, откуда появился Куприянов с магнитофоном. — В обязанности политических работников входит и организация семейных ячеек…
Штурман вытер замасленные толстые губы, пожал плечами. Замполит освободил место на уголке стола, попросил помолчать. Доктор недоуменно развел руками.
«Дорогой Виталий, — начал решительный голос девушки из общества «Знание», — не будем шутить. Я бесповоротно втюрилась в своего подводного доктора, ни на кого его не променяю. Обещаю не чинить никаких препятствий. Уходи в океаны, только никогда не забывай свою… свою…» — На этом слове твердая речь сбилась на зыбкую почву, послышался не то всхлип, не то кашель, уговаривающий баритончик Куприянова и какие-то невнятные слова окончательно растроганной девушки.
— Немножко получилось неудачно, — извинялся Куприянов, — дальше я не мог заполучить от нее ни одного слова…
— Хорошо! — Мовсесян темпераментно гаркнул, поднял руки. — Искренне! Трогательно! Вначале было сделано, а потом, когда рухнул разум и ею овладело чувство… Что вы понимаете… Вы ничего не понимаете…
Волошин остановил Мовсесяна, деликатно выждал, пока доктор придет в себя, и предложил свой коронный тост «за третье солнце» — за жен и невест.
Лезгинцев понуро выслушал, к бокалу не притронулся, его глаза будто подернулись пеплом.
— Юрий Петрович, а вы? — обеспокоенно спросил его Хомяков.
— Желаю вам одного… — Лезгинцев мучительно улыбнулся, — подольше не женитесь.
— Вы нарушаете закон моряков! — Мовсесян вскипел.
— Какой закон? — губы Лезгинцева гневно дернулись.
— Мовсесян! — одернул его Куприянов.
— Закон моряков побольше пить морс из морошки. — Мовсесян так же быстро потухал, как и загорался. Он подчинился замполиту, подвинул Лезгинцеву запотевший графин, только что поданный вестовым. — Отличнейший безалкогольный напиток, охлажденный до ломоты в зубах, Юрий Петрович.
— Доктор! — Стучко-Стучковский потянулся с бокалом морса, чокнулся. — Я пью за отсутствие «бэров».
Лезгинцев тяжело выслушал штурмана, резко бросил ему:
— Не зарекайтесь!
— Прошу вас! — Куприянов остановил штурмана, решившего схватиться с Лезгинцевым.
— Давайте споем! — предложил Акулов, близко к сердцу принимавший все неприятности своего любимца Лезгинцева.
— Более чем разумно. — Мовсесян обратился к старпому: — Согласны музыкально сопровождать, товарищ капитан третьего ранга?
— Как командир?
— Если недолго и не очень шумно, — сказал Волошин.
Мовсесян преподнес старпому аккордеон, помог закрепить на плече ремень, уступил место запевале Акулову, обладавшему, по всеобщему признанию, наиболее «спелым» голосом.
— Какую же? — Акулов обратился к Волошину. — Разрешите нашу, товарищ командир?
— Как остальные?
— Нашу, нашу!
— Начинайте, хозяин смертоносных ракет! — поторопил Мовсесян.
Акулов запевал густым тенорком, заметно волнуясь:
Хор вступал с первой же строки, и Акулов был тут же перекрыт решительными голосами молодых офицеров:
Песня пришла к ним случайно, называли ее сочинителей стажеров-подводников. Ушаков услыхал ее впервые по трансляции в Юганге. Там она прошла мимо, не зацепившись, здесь же, в походе, в Тихом океане, песня звучала по-иному.
Был еще один куплет, и повторялся припев:
Исмаилов разошелся, требовал от доктора клятву непременно жениться, потрясал магнитной лентой, к неудовольствию аккуратного Куприянова.
— Вы не ищите Югангу, доктор, — повторял Исмаилов, — ищите жену! Вы обязаны! Я приглашаю вас к себе, в Астару приглашаю, доктор. Найдите третье солнце.
— Постараюсь найти! — мирно соглашался Хомяков.
— Да здравствует доктор! — Это возгласил старший лейтенант Бойцов, все время подобострастно глядевший на командира.
Волошин недовольно отвернулся. Он не признавал шутовства в любых его проявлениях.
— Пора завершать, товарищ капитан третьего ранга, — сухо сказал Волошин Куприянову, — песни прекратить! Рановато еще петь…
Спустя полчаса Куприянов зашел к Ушакову. Уступив полукресло, Дмитрий Ильич пересел на койку и просмотрел наметки предстоящих по плану информаций.
— Это костяк, — предупредил Куприянов, — скелетные тезисы. Вы можете варьировать и сколько угодно наращивать мяса.
— Не слишком ли много места отдаем этой стране?
— Почему много, Дмитрий Ильич? Все же сосед.
— Пожалуй, если с точки зрения соседа… — Ушаков перевернул страницу. — Насчет Вьетнама могу поподробнее, пришлось побывать там.
— Знаю, знаю, — с улыбкой подтвердил Куприянов, — потому и прошу рассказать о сухопутном театре, о Тонкинском заливе, режиме судоходных рек, если только…
Ушаков перебил его вопросом:
— Откуда вы узнали, что я был во Вьетнаме?
— Откуда? Во-первых, писали, во-вторых, по объективке…
— Какой?
— Ну, на вас-то у меня имеется объективка, как вы думаете?
— Не думал, потому и спросил, — Ушаков ткнул пальцем в листки тезисов: — В течениях я не разбираюсь…
— Извините, — Куприянов заглянул через плечо, — попало случайно. А вот Австралию не забудьте, посвежее, поярче нам надо ее подать. Хотя до нее еще далеконько, а надо… На свободе разберитесь, Дмитрий Ильич, не напрягайте зрения.
— Что ж, оставьте. — Ушаков положил бумаги на столик, предложил карамельки. — А молодежь-то на именинах разошлась.
Куприянов заулыбался, возникли ямочки на щеках, и лицо посветлело. Серые глаза глядели в упор, пытливо — им вроде было не до смеха.
— У молодежи разрядка, — сказал он, — нервы были натянуты. Сколько угодно расхваливайте льды, а на чистой водице у каждого с горба по полтонне свалилось. К тому же иной раз кое в ком из нас вольно или невольно, а заводится этакая закавыка, ну, как бы вам уточнить, нечто лермонтовское. Что, не так? — Куприянов придвинулся ближе, зацепил со столика еще конфетку. — Я бы не прочь поспорить с Печориным из нашей среды. С Печориным в лучших его качествах, а не купринским Ромашовым. Не представляю нашего офицера в калошах на станционном перроне с неутоленной жаждой к проносящейся мимо чужой, искристой жизни. Вы не согласны со мною?
— Почему вам так показалось?
— Действуют электротоки. — Куприянов самодовольно крякнул. — Не забывайте, я-то — политработник. Для меня главное не в словах, не в прямых возражениях, мимика для меня и то важна, милейший Дмитрий Ильич.
— Если так, вы не ошиблись, — согласился Ушаков. — На мой взгляд, все от возраста, от числа перенесенных ударов. Вначале Печорин, а потом чешую ободрали — и откуда ни возьмись Ромашов…
— Вы Юрия имеете в виду?
— Вы меня не допрашивайте, — попросил Ушаков, — я нахожусь в этой каюте не соглядатаем… — По-прежнему зудело в ушах, то слабее, то сильнее, сверчки продолжали свое. Сорок лет, учитывая его здоровье, и впрямь многовато даже для такой фешенебельной субмарины. Куприянов пробовал оправдаться, загладить неприятное впечатление, доказать, что у Лезгинцева имеются основания для мутного пессимизма, однако чешуя у него еще целая и крепкая, пока он плавает в океанах. Если же на песок его вытащат, тогда дело другое…
17
В небольшом мирке атомной субмарины текла своя размеренная жизнь. И как бы ни всемогущи были автоматы, все же экипажу приходилось вести счисление, следить за внешними шумами, наблюдать за турбинами, реакторами, парогенераторами, держать наготове ракеты и торпеды, перекладывать рули, наполнять и осушать цистерны, добывать воздух, вести дозиметрическое наблюдение, варить пищу, выпекать хлеб, сбрасывать отходы и нечистоты и еще делать многое другое.
На корабле велась партийная и комсомольская работа, выпускались радиогазета, боевые листки, «молнии», шло соревнование, читались лекции, писались научные работы, исследовались особенности океанов по маршруту, подготавливались заочники, боролись за звание отличников, вывешивались приказы, стучала машинка в канцелярии, велись занятия по специальностям, объявлялись учебные боевые тревоги…
Сама служба была предельно понятна, и изучить ее повседневный ход не представляло особого труда. Звонки приказывали вставать, через четверть часа после побудки заниматься гимнастикой, умываться, завтракать, начинать малую или большую приборку, готовиться смене на вахту, обедать… В отличие от надводных кораблей соответствующего класса здесь не было караульной службы, не играли оркестры, дудки не трубили захождение, не поднимали и не спускали флага, не могло быть процедуры с увольнением на берег, не стирали белье, не отдавали чести проходящим кораблям, не встречали и не провожали начальствующих лиц и инспекций, не производили салютов…
Мир внутренних взаимоотношений на лодке был сложнее, чем на земле, и проникнуть в него было труднее. Могло показаться, что здесь люди более замкнуты, каждый как бы притаился в самом себе и отдал себя только тому внешнему, приказному, обязательному, что было центральной задачей жизнедеятельности на период автономного плавания. Несправедливо было бы упрекать людей корабля за скрытность. По-видимому, тот же Трофименко из торпедного отсека более откровенно говорил с Емельяновым или Амировым, нежели с русским Ушаковым. Донцов наверняка скорее находил общий язык со своими товарищами — татарином Муратовым или с Бердянисом, чем, предположим, со штурманом Стучко-Стучковским… Многие острые вопросы здесь утрачивали свою значительность, сузились горизонты, и, если оценивать субъективно, притупились чувства. Чем это объяснить? Возможно, тем, что отсутствовали внешние раздражители, посторонние контакты…
На корабле не было наложено ни одного взыскания, и не потому, что на те или иные проступки условились смотреть сквозь пальцы. Просто повысилась ответственность каждого. И вопросы долга, чести не приобретали дискуссионного характера. Раздумывая над «вопросником», в свое время предложенным им Волошину, Дмитрий Ильич теперь находил ответы без посторонней помощи. «Случаи аморального поведения, трусости и еще что?» Наряду с техникой биологической защиты, «изготовления» атмосферы и ее регенерации заранее подготавливался и человек, который приучался к тому, чтобы без надрыва идти по граням жизни и смерти, проверять в деле свои личные качества и приспосабливать их к достижению общего успеха, чтобы не превратить порученную им технику в груду железного лома.
Напрашивался вопрос: не диктуются ли моральные категории принудительными обстоятельствами? То есть я должен вести себя так, а не иначе, от моего поведения, именно такого, зависит моя судьба. Поэтому я обязан подавить в себе дурные качества и использовать только полезные. В любой ячейке советского общества нормы поведения обязательны (вплоть до применения кары), чтобы сохранить нормальные устои общественной жизни…
Условимся: трусов нет. Тогда спросим: а чувство страха? И на этот вопрос прямолинейно ответят: нет! Доводы столь же прямы — надежная техника в умелых руках. Прививается твердая уверенность: «ушел — обязательно вернешься». Естественно, разговор идет о мирном времени. Обратимся к скрытым элементам страха. На атомных кораблях они, эти элементы страха, связаны с возможностью облучения. Радиационный враг полностью изолирован. В нормальной обстановке опасность исключена.
И вообще, как чувствует себя отнюдь не морской волк, впервые попадая в противоестественную среду подводной лодки?
В войну редакция поручила своему корреспонденту Ушакову сходить на подлодке типа «Щ» — их называли «щука» — на черноморские коммуникации противника. Был январь, дождливый, туманный, с набухшими брезентами, прикрывавшими штабеля снаряжения и провианта на захлюпанных желтопенной волной, будто прокисших причалах.
Командир лодки — ныне он адмирал — терпеть не мог толкучки на мостике и потому немедленно, еще не отдавали швартовы, прогнал всех лишних вниз.
Словно поршень в цилиндр, протискивался спецкор по вертикальной трубе трубочного люка. Мокрое железо перед глазами, перебираешь скобы трапа, все ниже и ниже, пока подошвы сапог не стукаются о площадку у перископа. Центральный пост! Это не нынешнее шикарное царство приборов, удобные сиденья, современные покрытия переборок, тепло и уют. Железному, сырому гнезду центрального поста подлодки «щуки» далеко до комфорта.
Да и не в том суть, если говорить о впечатлениях. Ведь «щука»-то идет не на прогулку, а на войну. Направляется хитрить с коварным и не менее опытным врагом. Вернешься или нет — бабушка надвое сказала. А деваться-то некуда. Спецкор так же служит и воюет, как и все остальные — и горизонтальщики, и вертикальщики, и торпедисты, и дизелисты.
Лодка отдала швартовы, заурчала и пошла вразвалку, вроде ваньки-встаньки, за порт, на крутую волну, только успевай хвататься, чтобы равновесия не потерять и не осрамиться с первого же раза.
Трели звонков, настораживающая новичка команда: «Срочное погружение». Вашего унылого бодрячества никто не замечает, все в работе по боевой тревоге, тогда не до психологических экскурсов. Зябкая дрожь противно бьет ваше тело, кажется, синеют губы, обостряется нос, крепче стягивает кожа ваши скулы. Стакан расшатанного от качки теплого чая не согревает, а вызывает тошноту. Все бретерские штучки бывалых удальцов — ими вас снабдили по самое некуда — сплошная береговая ерунда и враки. Все по-другому. Вы теперь отлично знаете — никто из хвастунов в общежитии не ходил в бой в подводном строю. Не спасает любезность командира, предложившего передохнуть в его каюте. Складываешься, как перочинный ножик, пытаешься заснуть под гудение дизелей, зычные взрывы команд, стук башмаков в коридоре… Нет, надо иметь бычьи нервы, чтобы забыться. «Щука» не ахти какое сооружение, основанное на скелете шпангоутов и стрингеров, чтобы не расколоться, как бутылка, при прямом ударе глубинной бомбы. Есть от чего зеленеть вашей крови. Не доверяйте морским волкам, попросите их предъявить штурманскую справку о количестве пройденных ими под водой миль, и, если число их будет выражаться даже пятизначной цифрой, все равно никто из них не лишен права на чувства, выработанные человечеством из поколения в поколение в условиях нормального земного бытия.
— Куприянов, почему вы так снисходительно улыбаетесь? Разве я не прав?
— Прав, но все гораздо проще, Дмитрий Ильич.
— Просто замуровать себя надолго в стальную трубу, имея над головой толщи воды?
— А вы над этим не думайте, — Куприянов весело похохатывал, — нагружайтесь делами вплотную, некогда будет фантазировать. Ну-ка, разрешите мне ваш конспект по Самоа… — Он потянулся за тетрадкой, углубился в чтение.
Молчание продолжалось недолго.
— Вы что-то хмуритесь, замполит. Не так?
— Почему, все так, только… — Куприянов подвинулся ближе. — Вы слишком много места уделяете предыстории. Пусть архипелаг Самоа открыл француз. Как его? Луи де Бугенвиль? Вы расписываете этого мореплавателя в ущерб ударному материалу. Бог с ним, с Луи…
— Что вы называете ударным материалом? — обидчиво спросил Ушаков.
— Необходимое нам по нашей профессии, — разъяснил замполит. — Американцы не слишком задумывались над копрой, ананасами или мясом. Они одарили вождей племен и получили под базу отличную гавань Паго-Паго на острове Тутуила. Военные корабли, подводные лодки располагаются в прекрасном месте, в кратере потухшего вулкана…
— Откуда у вас такие шикарные сведения? На кой черт вы заставляете меня выписывать дурацкие широты и долготы, коралловые рифы, а сами…
— На то я и политический работник, Дмитрий Ильич. — Куприянов остался доволен упреком. — Зайдите ко мне, я довооружу вас. Нужный материал я выискивал сам… — Он уточнил: — Итак, все о Паго-Паго, затем Мидуэй и затерянный в океане важный Уэйк, о нем поподробнее. И не пренебрегайте вот этими коралловыми островками, — указал на расположенные у экватора Хауленд, Бейкер и Джервис. — Это не только пристанища птиц. Здесь теперь базы воздушного флота. На них нет пресной воды, верно, но воду привезти пустяк. Главное — посадочные площадки… Живое дело отвлечет вас от грустных мыслей. Никто вас не замуровал. Мелодии из «Аиды» — не наш репертуар.
Лекция по радиотрансляции удалась. Ушакова поздравил даже скептически настроенный Кисловский. За табльдотом он вспомнил жену Акулова, снабдившую отличными материалами «нашего достоуважаемого магистра географических наук и эсквайра Дмитрия де Ушакова». В кают-компании, как и всегда, держался легкий стиль в разговорах, подтрунивания, шуточки и — ни слова о делах службы.
— Послушайте, Кисловский, — говорил Ушаков, — не кажется ли вам, что внутренний мир молодых офицеров несколько ограничен?
— Серьезное обвинение, — ответил тот, — и у вас есть факты?
— Общее впечатление.
— Слишком бедно для таких обобщений. — Кисловский ответил резковато. Он только сменился с вахты, устал. — Я представлял спортсменов тупицами, а узнав их поближе, понял, как ошибался. Ученых я считал недосягаемыми мудрецами, нашел среди них подлинных густокровных кретинов…
В другой раз он же сказал:
«Офицеры в походе, притом на таком гранитном маршруте, подчинили себя только одной цели. Мы отрешены от внешних событий. Жить старыми новостями — толочь воду в ступе. И все же между собой у нас идут потасовки. Мы ершистые. Ничто человеческое нам не чуждо… По-видимому, мы не съели еще с вами положенный пуд соли».
Матросы, старшины… Они обслуживали огромное хозяйство атомного ракетоносца. Какие бы гимны ни пели автоматике, все же пресловутая «железка» оставалась «железкой». Механизмы требовали присмотра, смазки, регулировки, замены деталей, проверки, проворачивания. Никогда не пустовала мастерская, где вращались станки, завивалась стружка из-под резца. Каждый отвечал за свое заведование, и эти незримые круги, как звенья цепи, связывали всех, сохраняя устойчивый ритм движения от Юганги к Юганге.
«Касатка» вышла на простор. Скрытность, конечно, не самоцель, а лишь одно из условий задачи, и все же вернее избегать «караванных путей». Скоро лодка окунет свое лохматое тело в загадочное течение смерти — Куро-Сио, а дальше… «компас укажет», как заявил Куприянов.
Дмитрий Ильич зашел в гидроакустическую рубку. Вахту нес Донцов. Незримые щупальца приборов рыскали по дну, по сторонам, впереди.
Донцов вчитывался в таинственную книгу океана и, переворачивая страницы, тут же переводил язык условных знаков в короткие фразы русской речи, передаваемые вахтенному офицеру.
В четверг, следовательно через двое суток, Донцова принимают в партию. Мичман Снежилин просит Ушакова прийти на собрание. «Я обязан, — сказал Ушаков, — как коммунист». «Простите, капитан третьего ранга, — Снежилин смутился, — нашего товарища будут принимать… Я напомнил, товарищ капитан третьего ранга».
А дальше все по-прежнему в рубке. Мичман Снежилин никогда не откажет во внимании, усадит гостя на низкий стульчик, расскажет о работе своего «цеха».
Ребята ходили в разные широты и накопили коллекцию «песен моря», записанную Альгизом Бердянисом на магнитофоне.
— Мы разрушаем устоявшиеся предрассудки, — степенно объясняет Бердянис. — Выслушав разговоры рыб, вы впредь никогда не назовете их немыми.
На столике — портативный магнитофон. Песня дельфинов записана в Средиземном море. «Голоса» атлантической сельди.
— Послушайте, какой стройный шум, рокот, нет, лепет. — Бердянис склонил над магнитофоном льняную голову с отросшими косичками. — Сельдь не поет, зато послушайте, какие голоса у касаток. Что вам напоминает? — Бердянис повторяет запись. — Голос касатки похож на звук, издаваемый вилкой при царапанье фаянсовой тарелки.
Вот другая, грубая песня — трубный звук винтов военных кораблей, близкий распев гидролокаторов.
— Нас нащупали, хотели засечь, — говорит Снежилин. У него крепнет подбородок, жестче становятся скулы, мягкое выражение полностью смывается с его лица. — Корсары хотели нам что-то подстроить.
— Это было у Азорских, — Бердянис снимает валик, читает титул, — мы ловко их окрутили. — Теперь не только у Бердяниса, но и у мичмана появляется улыбка. — Сейчас мы послушаем другую. — Бердянис наклоняется к ярко-желтому ящичку, бережно высвобождает из картонного футляра ленту, заправляет на аппарате и, подняв палец, просит о внимании. — Это в районе Антарктики. В самом начале наш китобой, матка, а вот закрутились гарпунные суда.
У Бердяниса узкая талия, сутулая длинная спина и короткий затылок. Он слушает, почему-то прикрыв ладонями уши, локти на коленях, глаза полузакрыты, дыхание сдержанное, весь — внимание. Он тихо вышептывает:
— Прошли кашалоты… а это тунцы… акулы… винты авианосца. Густо по накату звуков, почти фуги Баха…
Донцов подзывает Снежилина. Бердянис выключает магнитофон. Мичман склоняется возле Донцова, их плечи — вплотную. Ушаков кивает Бердянису, выходит и сразу окунается в особую атмосферу центрального поста.
Вахтенным офицером Акулов, в спецовке с погонами. Картушка гирокомпаса строго на юге. Стрелка указателя скорости приближается к максимальной. Акулов понимающе ловит взгляд Ушакова.
— Мы проковырялись в Беринговом. Нагоняем. По-видимому, скоро нагоним.
— Значит, идем хорошо?
— Хорошо! Одно удовольствие нести вахту.
— Где командир?
— Отдыхает. Подо льдами ему пришлось основательно… — Акулов потер нос ладошкой, весело подмигнул глазом: — Всем пришлось. Я и то скинул трешку.
— Неужели три килограмма? — Ушаков внимательно оглядел коренастую фигуру Акулова. — Признаться, никогда бы не подумал.
— Еще бы такую недельку — и продевай, как нитку в иголку.
— Впереди вам предстоит?..
— Предстоит. — Акулов отдал команду в машинное. — За свой ракетный я спокоен, Дмитрий Ильич. Отстреляемся ловко.
— Так уж и спокоен? — подзадорил его Ушаков.
— Не будем искушать судьбу, — строго согласился Акулов, — скажем гоп, когда перескочим.
18
Партийные собрания обычно проходили в кают-компании, но теперь оно было перенесено в первый отсек. Здесь, сразу после водонепроницаемой переборки, была площадка. Внизу, спиной к заряженным торпедным аппаратам, в тесноте, да не в обиде разместилось не менее тридцати человек.
На площадке устанавливался столик и такие же раскладушки-стулья из тонких алюминиевых трубок с сиденьями из парусины. Президиум из трех человек, избранный в течение двух минут, усаживался значительно дольше под веселое оживление «зала»: массивный Стучко-Стучковский занял вдвое больше места, чем полагалось председателю собрания, стеснив двух остальных членов президиума — Мовсесяна и Снежилина.
Начали с приема в партию Донцова. Все, как обычно. Секретарь партийного бюро зачитал заявление, объявил фамилии рекомендующих, попросил рассказать биографию. Необычным было остальное — отсек, место, занесенное в протокол с точным указанием координат (постарался штурман), вся обстановка собрания в глубине Тихого океана, куда закинуло этого рабочего паренька, пытавшегося выкроить что-то связное из своей биографии, а ее и всей-то на полстранички.
Донцов закончил, помял пальцы, ощупав их один за другим. На вспотевшем лице появилась виноватая улыбка. Ему нечего было о себе рассказать. Конечно, если покопаться поглубже, проникнуть в его мысли, узнать все, что продумывалось им после вахт на своем губчатом матраце, немало бы возникло проблем.
— Все, что ли, товарищ Донцов? — спросил Стучко-Стучковский.
— Кажется, все… — Донцов полуоборачивается к Снежилину, ловит его ободряющий кивок и продолжает с волнением, глядя строгими глазами туда, вниз, на товарищей, хорошо знакомых ему: — Мне подсказали — надо говорить все. Если утаишь — будешь носить в себе, выскажешься вслух — организация разделит твои заботы…
— Правильно говорили, — ободрил его Куприянов.
— Не знаю, куда его занесет, — буркнул Ушакову Лезгинцев, — парень-то он диковатый…
Донцов сбивчиво начинает с того самого отцовского коробка с медалями и, постепенно овладевая речью, рассказывает об «игрушках».
— Товарищ Донцов, это к делу не относится, — не выдерживает Мовсесян.
Донцов выжидает конца запальчивых не то советов, не то упреков.
— Продолжайте, товарищ Донцов. — Волошин с явным неодобрением обращается к парторгу: — Вы, товарищ Мовсесян, не хотите, что ли, делить его заботы?
С рассказом о медалях Донцов обращается к Волошину: говорит угрюмо, будто сердится. Он намерен все выяснить, все высказать, чтобы не осталось в прошлом его ничего неясного. Донцов логично развивает свою мысль и требовательно добивается ясного ответа.
— Отец говорил, что у них на шахте в тридцать шестом вредители подожгли газ метан, погибло двадцать три человека. Вредителей забрали, расстреляли. — Донцов гневно махнул сжатым кулаком. — Как же иначе? Разве можно врага жалеть?
Собрание одобрительно зашумело. Донцов не ожидал столь активного сочувствия, опасливо глянул на парторга. Мовсесян сидел полуотвернувшись, с полузакрытыми глазами, что не мешало ему все видеть, и если он сдерживался, то только благодаря непонятной, как ему показалось, реплике командира.
Мовсесян знал неуживчивый и дерзкий характер Донцова. Замполит информировал его о разговоре с ним в штабе. Поведение Донцова не нравилось Мовсесяну. Его положение — и служебное, и как принимаемого в партию — диктовало Донцову быть сдержанным. Он бы и не полез на рожон, если бы Мовсесян в момент затянувшейся паузы снова не оборвал его:
— Все? Садитесь!
— Нет, не все. — Донцов упрямо глядел на Мовсесяна и обращался только к нему: — Я хочу, чтоб не померкла слава наших отцов. — Запальчивость его переступила границы, губы конвульсивно дернулись, щеки потемнели. — Они добили врага в берлоге! Кто лег по братским могилам, кто вернулся снова в шахты, за станки…
Мовсесян поднялся, развел руками:
— Вас трудно понять, товарищ Донцов.
— У меня ясная мысль, — упрямо заявил Донцов, — может быть, я ее не так выражаю…
Стучко-Стучковский обернулся к Волошину:
— Думаю, сейчас не место и не время заползать в джунгли.
— Не знаю, — Волошин пожал плечами, — где джунгли?
Его заинтересовал Донцов своей страстной, комковатой речью, прямотой и… верой. Он должен очень верить партии, если разрешает себе так откровенно и прямо говорить о самом важном. Он может стать хорошим коммунистом и так же круто свернуть не туда, куда надо. Что ж, Донцов не дипломат. И уже этим он нравился Волошину.
— Если мне не изменяет память, мы послали просьбу о жилье для родителей Донцова? — спросил Волошин замполита.
— Да. Курскому обкому писали. Вернемся, прочитаем ответ.
— Вы с ним беседовали?
— А как же.
— А вы? — Волошин повернулся к парторгу.
— Не знал, товарищ командир, — признался он, — что вынашивает такие настроения! — Мовсесян любил, чтобы партийная работа проходила по струночке, и искренне переживал свою неудачу.
— Какие там настроения! — кинул Волошин с досадой. — Не делайте поспешных выводов.
Первым выступал Кисловский, взявший слово лишь для того, чтобы прийти на выручку парторгу и, «сняв налет сенсационности» (так заранее сформулировал он свою задачу), направить прения по деловому руслу.
У Кисловского отец жив, войну провел в эвакуации, кажется в Уфе. Солидный научный работник, не академик, не член-корреспондент, но крайне нужный специалист-теоретик.
Кисловский умел говорить убедительно, неторопливо, логически развивать и укрупнять любую, казалось бы, незначительную мысль. Ни слова о медалях, но достойно о подвиге отцов. Ничего о могилах, а только — жизнь… Кисловский дает хорошую характеристику Донцову как студенту-заочнику, также и его товарищу по курсу комсоргу Глуховцеву. Кисловский затрагивает тонкие струны и заставляет себя слушать с повышенным вниманием. Если бы в отсеке были мухи, то их полет был бы слышен. Восемь из десяти матросов и старшин либо учатся, либо рассчитывают во время службы подготовиться для поступления в вуз.
— Умеет чертяка взять за жабры, — мрачно похвалил его штурман, — не говорит, а лепит из слов фигуры…
Снежилин вел протокол. Донцову досталось почти две страницы, а речь Кисловского мичман уложил в четыре строки.
— Маловато, — указал штурман Снежилину, — крутился долго.
— На одной оси, — пояснил мичман.
Слово просит Муратов.
— У меня мал запас русских слов, — начал Муратов, — но такие слова, как хороший человек, надежный друг и верный товарищ, я знаю… Меня учил русскому языку Донцов, как капитан-лейтенант учил Донцова радиоэлектронике, — указал глазами на Кисловского. — Донцов прямой человек, он рубит вот так, — сделал рукой подсекающий жест, — кому нравится, кому нет, а он рубит, — повторил тот же жест. — И чуткий он. — Муратов произнес «чудкий». — Донцов достоин партии… Товарищ боцман просит слова. Пожалуйста, я кончил.
За свою яркую рыжину и твердый характер боцман получил прозвище «кремень-огонь», но крепче укоренилась вторая безобидная кличка — «такильнет».
Четвертаков буквально выползает из-за спины старпома и вразвалку, раскачивая плечами, протискивается к столику. В его руке кусок ветоши от разового белья. Ею он протирает замасленные руки. Боцман опоздал, но часть выступления Донцова все же захватил.
— Тут захваливали товарища Донцова, так иль нет? — Боцман откашлялся. — Я считаю, заслуживает, а все-таки над своим характером стоит ему подумать, так иль нет? Резкий у Донцова характер и неуступчивый. Могу подтвердить примерами, только и так все знают… Родители есть родители, а мы не детишки, так иль нет? — Четвертаков смял ветошь, пристукнул кулаком по своей крутой груди. — Доверили нам корабль, идем, и дойдем. Никто у нас славу отцов не отнимает, и мы ее не отдадим никому, так иль нет? — Переждав одобрительный гул, обратился к Донцову с укоризной: — В партию идешь — становись в первую шеренгу, это и есть партия. Первая шеренга — партия. Игрушки забудь, Донцов! Поиграл — и будет! — Послышался смех. Четвертаков закончил просто: — Донцов заслуживает, моя рука за него…
После боцмана решили дать слово комсоргу Глуховцеву и прения прекратить. Глуховцев — настоящий комсомольский вожак подводной лодки. Переняв многие черты поведения у своего непосредственного начальника Лезгинцева, он требовал от комсомольцев перво-наперво отличного исполнения службы, считая это самым главным достоинством. Болтунов, если они объявлялись, комсорг быстро выводил на всеобщее обозрение и добился высокой дисциплины. И сам он был под стать своему характеру: такой же крепкий, с развитыми плечами, непропорционально широкими для его низкого роста. Глуховцев из рабочей семьи, учился в техникуме, сибиряк, из Омска. На флоте дошел до главного старшины. За один из арктических походов получил медаль «За отвагу» и, как утверждал Лезгинцев, отлично освоил атомную энергетику, а свое непосредственное заведование — турбины — чувствовал, как хороший музыкант инструмент.
Глуховцев дружил с Донцовым. Выступление Кисловского он похвалил, так как главное у Донцова — стремление учиться, «не топтаться на месте». С боцманом Глуховцев не согласился, зачитав рекомендацию бюро комсомольской организации, где, по-видимому, под принципиальностью подразумевалась та самая неуступчивость, в которой упрекал Четвертаков Донцова, а резкость в документе бюро названа более верно — прямотой.
— Мы не просто голосуем, товарищи, — закончил Глуховцев, — мы обсуждаем, каким должен быть человек, идущий в партию. Если он прямой по характеру, мы не имеем права советовать ему быть кривым… А по поводу отцов приведу другой пример, но ничуть не в пику товарищу Донцову. У меня отец жив, не воевал, работал на военном производстве. Перед тем как поднять красное знамя над рейхстагом, дали моему отцу медаль «За трудовую доблесть», по длинному, на полгазеты, списку. Мой отец, помню, пришел гордый с медалью, праздник в семье был, родичи собрались, веселые, смеющиеся, окунали медаль в бражку, пили из той самой кружки по кругу. Через пять лет «Знак Почета» получил. Новая радость… Квартиру получили только в шестидесятом, ударников вселяли. Итак, у меня все хорошо. У Донцова по-другому сложилось, а мы его что, под одну гребенку должны? — Глуховцев невесело улыбнулся и на этой самой «гребенке» закончил свое слово.
Дальше все было так же, как и на многих подобных собраниях: голосовали, записали в протокол единогласное решение о приеме старшего матроса Донцова кандидатом в члены КПСС. Председатель Стучко-Стучковский поздравил принятого и объявил второй вопрос повестки дня: «Подготовка к предстоящим ракетным стрельбам в Тихом океане».
Все весьма буднично, если со стороны поглядеть. А сколько бы могли нагородить здесь патетики! Еще бы — Куро-Сио, прием в партию, коммунисты обсуждают, как и куда полетят ракеты… Обдумывая заранее, как все подать, Дмитрий Ильич видел не отсек с круглыми гнездами заряженного залпа, а чуть ли не сверкающие вершины, Казбеки, Гиндукуши… Нет, останавливал он себя, все очень просто, и в этом сила.
19
Московское время — двадцать часов. Скоро смене на вахту. Где-то на рейдах спустили флаги, коки заваривают чай. А здесь многое иначе. А в Москве, на улице Гарибальди? Возможно, трескучий мороз или поземка с милым снегом, бьющим в лицо, огни фонарей, люди несут дедов-морозов, игрушки, елки… Неужели бывает такое? А затем в памяти возникает главный доктор с жесткими усиками и мягкими глазами. «Вы представляете, куда вы себя добровольно замуровываете на два-три месяца?» Белугин с ивовой корзинкой крымского ранета. Милый, добродушный Белугин.
Полуденный зной прожаривал шпиль Петропавловки. От решетки Летнего сада ложились натуральные тени на коврик.
На командире пижама, под ней белая, а не серая майка. Ушаков тогда выпил второй стакан холодного боржома, облизнул губы. Есть же на свете такая прекрасная влага. Кто-то уверял — течет прямо с горы, хоть купайся.
А здесь тесно, как ни кичись отдельной каютой, а та же клетка. Еще и еще ячейка. Здесь проходит частица жизни, у иных — ее добрая половина. Освоил ли он, командир, свое значение для тех, кто с ним, далеко не хрупких и уравновешенных? Они обязаны подчиниться ему, если даже он прикажет замуроваться и заживо похоронить себя в стальном отсеке. Каждый — частица общей судьбы, а он объединяет их в монолит. Он — центр. Возле него вращаются пылинки микрокосмоса, подчиняясь стройным законам сохранения материи. А он ведь всего-навсего человек, такой же, как и все. А может быть, и не совсем такой? Можно стать рядовым журналистом, средненьким архитектором, поверхностным руководителем, а вот здесь срезана средняя норма. Командиром подводного корабля может быть только самый лучший. Пусть кто угодно оспаривает, а это так и по логике, и в практике.
Корабль — его любовно назвали «Касатка» — отшвырнул за винтами Ледовитый, Беринг, Командоры, проник, не замеченный ни птахой, ни зверем, на большие дороги, вильнул с караванных маршрутов в глубину Куро-Сио и мчался на курьерском запале к Индийскому океану.
Недавно была принята информация из штаба о положении в стране и сведения о районе плавания. Государство жило в том же темпе: уверенно, спокойно, достойно.
Волошин усвоил привычку в беседах поменьше касаться служебных дел. По твердому его убеждению, эта область деятельности мало заманчива для посторонних. Засекреченная скука. Сухие схемы и расчеты. Математика вместо эмоций. Его докторская диссертация об атомных подводных лодках — сугубая теория. Ничем не подкрепить, ни одного боевого примера, кроме учебных действий…
— …Вы постараетесь меня нокаутировать? — невесело отшутился Ушаков. — Спуститься в идеальный мир, чтобы и здесь получить тумаков?
— А почему идеальный? — Волошин открыл вторую бутылку, следил, как вскипают и лопаются пузырьки углекислого газа.
— Я вам однажды говорил, Владимир Владимирович.
Ушаков поудобней устроился в узком полукресле. Увидел семейную фотографию, подумал: «Мяч, везде мяч. Наступит время, мяч вышибет все из мозгов. Футбольная вакханалия одержит верх над ленивыми классиками, философами и прочими мудрецами. Так вам и надо. Не ходите вразвалку, надевайте трусы, бутсы, валяйте на арену или истошно вопите со скамеек амфитеатров. Маленький мяч превратится в большой. Леня Волошин вступит в дворовую команду. Сегодня он мечтает о подводных рейсах, завтра его на лопатки положит всемогущий кожаный мяч, надутый велосипедным насосом».
— О чем вы думаете? — спросил Волошин.
— О чем? Если не скрывать своих мыслей — о футболе.
— Неужели? — Волошин удивился.
— Представьте. Поглядел на переборку и подумал… Ваш сын как насчет мяча?
— Обожает. — Волошин всмотрелся в фотографию. — У нас в Юганге трудновато. Ребята оккупируют закрытые площадки. В фаворе ручной мяч. Если репортаж по радио о международных матчах, все пропади — уроки, сон… У вас сына нет, насколько мне известно.
— Хватит мне и одной доченьки.
— Почему так грустно?
— Просто не сообразил с интонацией, — безулыбчиво отозвался Ушаков, — а если пооткровенней… — он замялся, выпил боржома, — по-видимому, общее явление. Чем старше дети, тем дальше родители. Я болезненно любил свою дочку, тосковал о ней, переписывался, ждал ее корабликов и каракуль, а чем дальше, тем суше, глуше. В общем… засуха. А потом вырастет, как из-под земли, развязный молодой человек, обзовет предком и… что же дальше? В старые куклы играть? Хватит. Напустил тумана… Итак, и в главном мне не повезло, проваливается моя идеализация подводной ячейки.
— Я знаком с вашим… — Волошин подбирал слово, — тезисом. Куприянов мне рассказывал. В Юганге он вас, как бы сказать, поднакачивал. Обещал вам идеальный кусок будущего общества.
— Был такой разговор с замполитом. Но и тогда он рассуждал уклончиво…
Волошин выслушал, не перебивая, дальнейшие рассуждения Ушакова, и не сразу продолжил разговор, как бы осмысливая сказанное.
— Ваши соображения излишне субъективны, — сказал он.
— Если субъект высказывает свои мысли, иначе быть не может. — Дмитрий Ильич потускнел, обиженно продолжил: — Наивность не украшает мужчину…
Волошин заложил ногу за ногу, скрестил на колене пальцы, лицо его стало строже.
— Видите ли, мою точку зрения на дипломатию вы знаете. Поэтому хитрить не могу. Я человек определенной профессии, военный, это мое главное преимущество. Мне не позволено роскошествовать мыслями. Да я и сам не хочу. Я крайний сторонник дисциплины. Я терплю у своих подчиненных празднодумие только в том случае, если оно не мешает им исполнять свои обязанности. Не люблю обтачивать углы характеров. Перенося свой принцип на вас, скажу, если вы думаете так, бог с вами, Дмитрий Ильич, но у вас профессия убеждать других. Не останетесь ли смешным в их глазах? Коллектив подлодки почти полностью отрешен от земли, от ее соблазнов, неурядиц, вредных контактов и всего прочего, способного повлиять на неустойчивую человеческую натуру. Хорошо, согласимся. Дальше порассуждаем с ваших позиций. Никто из нас не борется за кусок хлеба. Мы обеспечены мукой, духовками, дрожжами. Кем обеспечены? Производителями продуктов. А мы заурядные потребители. Страна поднатужилась, не отказала. Выдала нам по потребности, чтобы мы развернули свои способности…
— Вы атакуете меня с утилитарных позиций, — возмутился Ушаков, — траншеи ваши мелкие. Я взываю к духу, а вы переводите на кашу…
Волошин не перебивал, кое-где поддакивал и, когда собеседник снова стал «на ровный киль», продолжил:
— Согласимся с вами, допустим, что вслед за первым ударом лопастей гребных винтов за кильватерным буруном осталась вся земная скверна, все «буржуазные пережитки». Что верно, то верно, склоки внутри лодки бессмысленны, подсиживать некого, нелепа борьба за кресло, и карьеризм полностью лишен корней. То есть нет бульона, питательной среды для выращивания вибрионов?
— Хотя бы! — обрадованно воскликнул Ушаков. — Разве это уже не плюс?
— Плюс. Но знак «плюс» поставлен необходимостью. Из сосуда выкачали бульон. Термостат не подключен к источнику энергии. Но приходится вас разочаровать, существуют вибрионы, на которые не действуют даже якутские морозы. Они замирают, притаиваются и — чуть переменилось — снова закопошились… Я критикую вашу теорию, чтобы не попасть в липкий сироп. Если бы мы рассуждали по-другому, по-вашему, к чему бы тогда наша повседневная воспитательная работа? А ее ведут офицеры, старшины, партийная организация, комсомол, газета, доморощенный клуб, даже «Гайка левого вращения»…
Позвонил вахтенный. Волошин натянул китель, извинился.
— Вступили в гидролокационный контакт с неизвестным кораблем. Подождите.
— С каким кораблем?
— Предполагают, подводный. — Он надел пилотку, застегнулся, — На параллельном курсе…
Ушаков остался в каюте. Секундная стрелка хронометра медленно обстукивала синевато-белый циферблат. Если объявят боевую, надо поспешить в центральный. А пока лучше всего расслабить мускулы, вытянуться, прикрыть глаза и пребывать в том состоянии, которое называют погружением в нирвану. Прошло двенадцать томительных минут. Нирвана не получилась, мозг напряженно продолжал свою работу. Еще две минуты, еще одна… Дмитрий Ильич решил уходить. Вернулся Волошин.
— Как вы тут сумерничали? — спросил он.
— Еще бы чуть-чуть — и ищи-свищи…
— Неужели ёкнуло? — Волошин снова натянул пижаму.
— Если скажу нет, заподозрите в хвастовстве, — признался Ушаков. — Могли бы нас проверить торпедой?
— Ручаться нельзя, но если учесть аналогичные случаи, вряд ли. Американцы без веского повода не разбойничают с сильной державой. Тем более мы идем в международных водах… Ради страховки чуточку отвернули и легко потеряли свою спутницу. Закончим или поставим многоточие?
— Зачем же многоточие? Лучше еще один знак вопроса.
— Пожалуйста, Дмитрий Ильич.
— Почему все же мне стало гораздо легче… — он сделал широкий жест. — У вас?
— Естественно, — ответил Волошин.
— Забрался в скорлупу?
— Пожалуй, — согласился Волошин. — Здесь вы посторонний наблюдатель, иногда вам веселей, иногда тоскливей, но никогда не горше. Вы исключены из процесса, ушли от борьбы. Ваша психика на профилактическом ремонте, шарики, — он постучал пальцем по своему лбу, — вращаются спокойно. Вы избавились от многих раздражителей, так, по-видимому, диагностировал бы наш уважаемый доктор Виталий Юльевич. У нас, я понимаю, вам лучше, и все же не расслабляйтесь. На всю жизнь в сварном цилиндре не закупоришься. Если спросить меня, то я никогда не забываю, что борьба — это вполне нормальное состояние. Никто еще не получил Звезды Героя за бездеятельность, за отрешенность. Герою сопутствуют раны. Шрамы его красят.
— Насчет шрамов у меня благополучно. Начнешь считать — уморишься. — Ушаков попрощался. — Если разрешите, командир, засну до рассвета.
— Спокойной ночи. — Волошин задержал его взглядом. — Какое впечатление произвел на вас Донцов?
— Не зачисляйте только его в вольнодумцы, — заступился Ушаков, — любой росток начинается с семени. Нет разницы — пшеничное или чертополох. Решили в колючки не забираться?..
Волошин слушал стоя, держась одной рукой за дверь, второй поправляя листочки вьюнков, беспомощно поникших на переборке. Им жилось невесело взаперти. Человек был выносливей самого неприхотливого растения. Может быть, потому и сумел он утвердиться хозяином природы.
— Вам не следует беспокоиться, — суховато сказал Волошин. — Я хотел побеседовать с ним. По-товарищески, на более или менее равных правах… — Он с досадой уточнял свою мысль, звучавшую как оправдание себе.
Ушаков колко спросил:
— Что же вас остановило?
— Не остановило, а отодвинуло. — Голос Волошина стал еще суше. — Донцов принял вахту и не мог прийти ко мне. И я не приказал. Это он, Донцов, установил гидролокационный контакт с неизвестной подлодкой… — Волошин мягко подтолкнул гостя, примирительно добавил: — Отдыхайте. На сегодня вполне хватит. А то мы еще поцапаемся…
20
Тихий океан заслуженно именуют Великим. Площадь его более одной трети поверхности земного шара. Он омывает Азию, Австралию, Северную и Южную Америку, Антарктиду. Глубокий, просторный океан. Пересекающие его рейсовые линии выражаются в пятизначных цифрах. Ну и что? Молодые ребята держали в узде механизмы, отсыпались на узких койках, вскакивали по команде. Никто из них не заскулил, не поддался страху фантастических пространств.
«Касатка» пересекла условную линию Северного тропика с лежавшими на его черных пунктирах Калькуттой, Кантоном, Гавайскими островами, Гаваной, круто свернула на юго-запад навстречу Северному пассатному — экваториальному — течению. За кормой остались Марианские острова, атолл Уэйк. Справа по курсу лежали острова Маршалловы и Гилберта.
Все эти пункты были лишь точками на картах, условными ориентирами. Атомную субмарину, приписанную к заполярной Юганге, по-прежнему окружала только вода с ее переменчивыми температурами, соленостью и плотностью. Под килем лежали хребты, котловины, гайоты — вершины подводных вулканов и на дне — мощные слои илов. В лоциях как бы раскрывались чудовищные картины далеких катаклизмов…
В заранее обусловленном месте корабль вышел на связь. Акватория, куда направлялись баллистические ракеты, отстояла в тысячах миль от Инверкаргилла в Новой Зеландии. Правительство СССР объявит координаты опасного района, предупредит корабли и самолеты.
Подготовка к стрельбам не отражалась на выполнении утвержденного распорядка дня. Штурманская группа отвечала за исходную позицию и ориентацию на цель, и Акулов, не новичок в запуске из подводного положения, все же часами торчал в штурманской рубке.
Современный подводный ракетоносец — дитя нового века, и то, что ребенок быстро вырос, доказывало силу прогресса оружия. О подводной лодке в ее классическом облике сложились устойчивые представления. Лодка уходит, погружается, шарит в поисках противника, выдвигает перископ, сближается с визуально пойманной целью, запускает торпеды и после атаки старается удрать от возмездия. Она всплывает, заряжает аккумуляторные батареи, промывается атмосферным воздухом и продолжает гоняться за противником.
Атомный ракетоносец надолго уходит из глаз. Повышенная скорость, глубины погружения, урановая энергетика делают его грозным, трудно уловимым. Пожалуй, нет более надежных, перемежающихся в скрытых пространствах пусковых ракетных платформ. Если экипажи сработаны, умеют владеть синхронно-слаженной техникой, опытны в навигации, в обращении с оружием, можно прямо сказать — государство не выбросило миллионы на ветер.
Ракеты были погружены в Юганге. Молодые люди в черных пилотках с белыми кантами приняли и проверили свой арсенал. Старшим среди них был Акулов.
В ракетных комплексах приборы и агрегаты проверяются автоматически, и сигналы, возникающие на табло, дают точные ответы. Принято расценивать их контроль безукоризненным. Но ведь и там, в мозговитом центре, вращаются, соприкасаются, взаимодействуют все те же пресловутые «железки», сработанные человеком.
…Ушаков возвращался от Куприянова с книгами, сообща подобранными для очередной «маршрутной лекции». Матросов интересовал Тихий океан, последовательность колонизации его островов, в чьем владении находятся океанские «поместья».
В коридоре его встретил Кисловский, шутливо вытянулся, руки по швам, прилип к переборке.
— Здравия желаю, товарищ капитан третьего ранга!
— Здравствуйте, товарищ капитан-лейтенант! — Ушаков остановился, переложил книги на другую руку.
— Вооружились источниками, Дмитрий Ильич?
— Первоисточниками, — поправил его Ушаков, вспоминая рассуждения Кисловского о воспитании молодого поколения.
— Зайдите, потолкуем. — Кисловский пригласил в каюту, где за столиком яростно трудился его напарник Акулов. — Не помешаем, Василек? — весело спросил Кисловский. — Радуйся, старче: какого гостя я к нам заманил!
Акулов встал, поправил ладонями рассыпавшиеся волосы.
— Присаживайтесь, Дмитрий Ильич! Я, как видите, весь в формулах и расчетах.
— Чепуха, — изрек Кисловский, усаживаясь рядом с Акуловым, — машины сами подсчитают, а тебе останется единственное — своеручно перенести цифирь в отчетный журнал…
— Не упрощай, Кисловский! — взмолился Акулов. — Скучный ты человек…
Кисловский нашарил в столике леденцы, угостил ими и, подтолкнув плечом своего друга, обратился к Ушакову:
— Мы однажды с вами более или менее откровенно беседовали. Убедите его перестроиться. В технике он давным-давно сменил пращ и катапульту, а вот тут, под такой первоклассной шевелюрой — на уровне Василия Буслаева.
Акулов отстранился от Кисловского.
— Не думай, что Дмитрию Ильичу интересно выслушивать твои завитушки. Да и врешь ты все… разыгрываешь из себя морального пижона… Не такой ты, я же тебя изучил. Зачем ты стараешься преподнести себя с худшей стороны? — Акулов обратился к Ушакову: — Если я перепроверяю расчеты, для него чепуховина, а сам ничему на слово не верит… — Легонько подергал Кисловского за бакенбардик: — Весь ты в таких вот сосулях.
Кисловский быстро перевел все в шутку, хотя щеки его покраснели и дернулись губы:
— У меня панцирь! Я сам его отковал. Камни отскочат… Препарируя жизнь, я достигаю первичной истины. У меня все покрепче…
— Не уверен. Пусть меня бьют по живому. Зато без панцирей. Даже разочарования могут быть дороже мерзлых прогнозов…
Кисловский удивленно приподнял брови. Вряд ли ему легко было сохранить самообладание, однако он выдержал и дальнейший напор приятеля. И когда тот выговорился, побарабанил тонкими ухоженными пальцами по столику, сказал:
— Чепуха! У меня нет никаких мерзлых прогнозов… Если я не ошибаюсь, Дмитрий Ильич, у вас есть к нам вопросы?
— Вы не ошиблись. — Ушаков не поддался на игривый тон и продолжал серьезно: — Вы знаете, что такое острова Туамоту, не просто географически?
— Понятия не имею! — откровенно признался Кисловский. — А ты, Василий?
Тот пожал плечами.
— И я не знал, — сказал Ушаков, — как не имел представления об островах Россиян и почему они рядом с Туамоту, за тридевять морей от той же россиянской Калуги. А острова Лайн что за штука, и почему они в скобках именуются Центральные Полинезийские Спорады. — Ушаков жестом остановил Кисловского, попытавшегося тут же ответить: — Извините, я хочу закончить свою мысль. Мне предстоит всего-навсего товарищеское собеседование с матросами, а я роюсь в книжках, атласах, лоциях. Никому не хочется осрамиться, а вы?
— То есть? — Акулов заинтересовался. — Вам кажется, что мы более легкомысленны? Нам безразлично — осрамимся ли мы? По-видимому, дело идет о запуске?
— Вы угадали.
— А это? — Акулов указал на свои расчеты.
— Нет-нет, — вмешался Кисловский, — разреши мне, Василий? Насколько я понимаю, Дмитрий Ильич смущен нашим поведением. Несмотря на предстоящее большое дело, мы шутим, препираемся, зубоскалим, не бродим с глубокомысленным видом, вышептывая заклинания… — Он притронулся к руке Дмитрия Ильича, пытавшегося возразить ему: — Простите, я шучу, однако таков ход выводов…
— Я беру шире, Кисловский!
— В общем масштабе? Тем более. — Кисловский поднялся. — Каковы мы, молодые кадры, юнцы, зелень? Маломощные хирурги, препарирующие жизнь? Надейтесь на нас, Ушаков! — Кисловский загорелся, стал совершенно иным, как бы сбросившим панцирь, которым он только-только бахвалился. — Грец с ними, с Туамоту, мы россияне! В предстоящем деле мы разобрались и не подведем. Это наш хлеб, гордость, честь и все прочее оснащение нашего гражданства. Если мы пытаемся прояснить го или иное, вас не должна смущать наша пытливость. Я люблю бродить по извилинам своего мозга…
— Глупо! — с досадой воскликнул Акулов. — Во-первых, оставь это «я», а потом — напыщенные дурацкие слова «бродить по извилинам мозга». Любишь ты блукать в дебрях, Кисловский, если уж откровенно…
— А ты предпочитаешь опушечки — безопасней, проверенней? А где же те самые камни, которые летят в тебя? На опушечке? Как вы находите, Дмитрий Ильич?
— На опушке больше света. — Ушаков постарался уклониться от прямого ответа. — Неужели вы не соскучились по солнцу.
Бледное лицо Кисловского чуточку затянулось нестойким, малокровным румянцем, на губах замерла улыбка. Затем он встряхнулся, уставился на Ушакова прищуренными насмешливыми глазами, ядовито спросил:
— У кого разрешите получить кусочек солнца?
— Иди ты!.. — вспылил Акулов и, не дослушав Кисловского, вышел вместе с Ушаковым.
— Вы к себе? — спросил Акулов.
— Да, — ответил Ушаков. — Видите? — взглядом указал на книги.
— Вы не подумайте о нем дурно, — нерешительно попросил Акулов, — он хороший парень. — Стеснительность не позволяла Акулову высказаться до конца в защиту своего друга. — Скачет пока в одиночку… — Помялся, искоса взглянул на Ушакова, продолжил: — Женится, обзаведется наследниками, влезет в оглобли, привыкнет и к травке… — Акулов похвалил его за твердое желание служить подводному флоту: — Профессионально он безупречен. А как он любит свою мать, Дмитрий Ильич, если бы вы знали!.. Плохой человек ведет себя по-другому…
— Ну что вы, — Ушаков успокоил его. — Я и сам вижу. Я не призван судить кого-то, от моего «хорошо» или «плохо» ничего не зависит, а вообще, спасибо… — Дмитрий Ильич пригласил его к себе. Акулов хотел войти, услыхал голоса, музыку, отказался:
— Пойду обратно. Успокою дружка.
— Неужели его надо успокаивать?
— Ведь и в самом деле не поверит, — Акулов оживился. — Панциря-то на нем фактически никакого. Все придумано…
В каюте кроме Лезгинцева, полулежавшего на койке с закинутыми за голову руками, сидел возле магнитофона старший помощник. Лицо Гневушева из-за усталости было безучастно. На появление Ушакова он почти не реагировал, только приподнял и опустил белесые реснички да шевельнул кистью руки, вяло спускавшейся с колена.
— Чего ж в полутьме? — громко спросил Ушаков, укладывая в стопку принесенные им книги.
— Глаза пусть отдыхают. — Лезгинцев говорил нехотя. — Если нужно, иллюминируйте.
— Нет-нет, зачем же! — Ушаков устроился возле Гневушева. — Что прокручиваете?
— Трофейную, — сказал Лезгинцев, — у своих ребят выудил. Пока вы им лекции готовите, они сами поднимают на высоту эстетические вкусы.
— А мне нравится, — возразил ему Гневушев.
— Чувствую, — буркнул Лезгинцев, — когда с ног валишься, самый раз еще и в душе поковыряться. Перемотайте бобину, запустим для свежего уха. Не возражаете?
— Пожалуйста, — согласился Ушаков, — я с удовольствием.
Гневушев перемотал, проверил насадку ладонями, поднял покрасневшие, набрякшие веки, предупредил равнодушно:
— Лента записана впритык с руководящими указаниями некоего Лезгинцева, так что наберитесь терпения на пять сантиметров технического пафоса, а дальше — популярная салонная полуцыганщина.
Где-то, в том самом салоне, эти гитарные переборы и хрипловатый воркующий мужской голос, возможно, и укладывал на лопатки тоскующих индивидуумов, но здесь песня звучала странно, не к месту:
Такие песни не отыщешь в сборниках. Ими не торгует Музгиз. Певцы понаслышке известны. Как правило — москвичи. Есть среди них своеобразные таланты. Им нельзя отказать в способности пробуждать чувства, обычно дремлющие в душе любого человека. Вертинский это умел делать лучше всех, потом появились эпигоны закулисной, кулуарной лирики. И что ни говорите, а молодежь тянулась к подобной продукции, даже в подводный корабль затащила.
Гитара бренчала:
— Забирается все же куда-то, если не в душу, то под мышку, сукин сын, щекочет, — сказал Гневушев, — и в песне, и в арестантском голосе бурчит приятная отрава. Вернемся, пойдут ребята на отдых, пусть крутят, а ныне — в рундучок, Юрий Петрович. Дай-ка ленту мне, я проверю ее на штурмане.
— Э, нет! Ты еще Милованову покажи. В рундучок так в рундучок. Да и Мовсесяна не информируй. Поднимет шторм в медном тазике…
…А лодка шла и шла. Ни на один миг не останавливались винты. С неумолимой последовательностью выполнялся приказ. Никто не запеленговал «Касатку». Призрачной тенью, распугивая стаи макрели и тунцов, сшибая с ходу меч-рыб, стремительно неслась советская атомная субмарина.
21
В районе острова Самоа назойливо привязался, по-видимому, хорошо оснащенный поисковый корабль. Нащупав подводную лодку, он кинулся за ней по всем правилам охоты. Ломаные курсы в форме классического зигзага все же не позволяли ему поддерживать гидроакустический контакт с подлодкой. Затем появился второй — такого же типа. Само по себе это не было крупной неприятностью, хотя полностью рассчитывать на деликатность не приходилось. Волошин забирался в гидроакустическую рубку и вслушивался в свирепые мелодии мощных винтов. Команда продержалась по боевой двадцать три минуты, пока маневрами курса и глубиной корабли не стали прослушиваться на кормовых курсовых углах. Волошин дал отбой и приказал приготовиться к обеду.
Стучко-Стучковский не выходил из штурманской и сам вел прокладку. Навязанный маневр всегда сбивает с толку, и, как бы штурман ни был уверен в месте, все же червячок точит и точит. Корабль выходил к точке залпа. Наступал период, когда придется оперировать не долями миль и градусов, а метрами и секундами.
Когда лодка пересекла рейсовую Панамско-Австралийскую линию и вышла в менее посещаемый район островов Кука, произвели обсервацию. Безоблачное небо с яркими созвездиями открылось Стучко-Стучковскому. Любоваться, как и всегда, было некогда. Лодка прозрела и, как бы зажмурившись после ослепительного видения экваториальной ночи, снова нырнула в темную глубину океана. Теперь не только Стучко-Стучковский или Ибрагимов почувствовали облегчение. Приподнятое опасностями настроение не покидало команду. Люди как бы встряхнулись, повеселели. Прилив энергии сказывался во всем. Говорить стали громче, поворачиваться быстрее, пропала кислинка на губах и в глазах, ели с аппетитом.
— Какой у нас все же высокоценный народ! — радовался Гневушев. — Им только кинь огонь в руки, с самого сатаны шерсть опалят… Вчера муть забиралась под жабры, а сегодня — поворачиваются! С полуслова понимают…
Гневушеву в этом походе повезло. Вторая откидная койка никем не была занята. К счастью, не оказалось прикомандированных. Койка служила теперь другим целям — на нее наваливали папки с неизбежными бумагами по ведомству старшего помощника и вообще всякий хлам, старпому крайне необходимый, так как в хорошем хозяйстве, как известно, годится каждая веревочка.
Изредка Дмитрий Ильич забредал к Гневушеву, устраивался в полукресле, накрытом хорошо обмятой шкуркой молодой нерпы, потягивал морс из морошки и слушал старпома. Нет-нет, не его морские рассказы, а перламутровый аккордеон. Он выговаривал под грубыми пальцами Гневушева самые нежные мелодии. Злые языки утверждали, что старший помощник тайно сочиняет музыку. Вряд ли это было так. Никогда Дмитрий Ильич не заставал его за творчеством и не видел среди развала ни одного листка нотной бумаги. Иногда можно было застать у Гневушева стеснительного, стриженного под бокс химика, такого же упрямого аккордеониста, «лауреата конкурса художественной самодеятельности», как представил его старпом.
Специалист химик обычно держался ближе к Хомякову и за табльдотом сидел рядом с ним. С доктором его связывали «дозиметрические отношения», а у старпома он, как говорится, отводил душу.
— Примерно после двадцати начнем стрельбу, — предупредил Дмитрия Ильича Гневушев, — по длинному ревуну вы приглашены в центральный пост.
— Спасибо, — поблагодарил Ушаков.
— Командир приглашает. А я буду по тревоге в ракетном. — Гневушев обернулся, увидел вошедшего химика, кивнул ему: — Кстати, и ты послушаешь, Геннадий Иванович. — Обратился к Ушакову: — А я разучил ту самую, помните? — Он снял с верхней койки аккордеон, по привычке обмахнул пыль рукавом, пристроил на узком своем плече расшитый гуцульскими узорами ремень:
После второго куплета Геннадий Иванович поежился, опасливо взглянул на Ушакова, тихо сказал:
— Невыдержанная…
— Ясно. Без всяких кондиций, — согласился Гневушев и продолжал напевать. Закончив, подморгнул Ушакову, протянул аккордеон приятелю: — Повтори, лауреат художественной самодеятельности.
— И не подумаю, — отстранился тот.
— Понятно. С профессиональных позиций песенка радиационно загрязнена?
— Не сомневаюсь, — коротко ответил Геннадий Иванович, обращаясь прежде всего к подозрительно молчавшему журналисту. — Не признаю слюнтяйства в любом виде. — Энергично взмахнул кулаком. — Эта отрава тоже не имеет ни цвета, ни запаха.
— Кому-то нравится, — подзадорил его Ушаков, — нельзя же так категорично.
— Кому-то, бес с ними! Но на наших атомных лодках нет танцплощадок и коктейль-холлов. — Он внезапно замолк, к нему вернулась его стеснительность, заторопился и ушел.
Гневушев похохатывал:
— Ишь как его разобрало!.. Не правда ли, мировой паренек Геннадий? А как он проутюжил вашего брата! Верно сказал — отрава без запаха и цвета. — Гневушев щелкнул по циферблату, всполошился: — Батеньки мои, пора, пора! Акулову-то я обещал загодя притопать…
Вернувшись к себе, Дмитрий Ильич переоделся в новенькую спецовку, проверил, как сидит пилотка, и стал ожидать «время икс».
Наедине с самим собой можно не разыгрывать из себя храбреца. Волнуешься ты, Дмитрий Ильич Ушаков? Да. Посасывает под ложечкой? Несомненно. В глотке сохнет, сердце давит. На лице и под застегнутым кителем появляется липкий, неприятный пот, и так хочется толкнуть несуществующую форточку, чтобы ударила в щеки, в глаза струя свежего воздуха, снежного, морозного, из голубой атмосферы давным-давно покинутой земли.
Резиновыми крыльями шелестит вентилятор. В динамике слышится ломкий голос Кисловского, вызывающего в центральный лейтенанта Бойцова.
Почему именно Бойцова? Невольно встает перед мысленным взором Бойцов, специальность его — трюмные дела. У Бойцова сильный, дисгармоничный тенор. Музыкальный Лезгинцев затыкал уши, когда ни к селу ни к городу врывался Бойцов в хорошо слаженную песню о Юганге. Это было на чествовании доктора. Казалось, прошли года, а ведь совсем недавно пили сильванер за здоровье Хомякова, слушали голос его невесты и Бойцов орал больше всех, размахивая над головой Акулова длинными руками.
Тогда еще, наблюдая за Бойцовым, Ушаков думал: почти правило — задиристы и кровожадны слабые люди, никому из присутствовавших в кают-компании офицеров не хотелось больше Бойцова догонять и вешать подводных пиратов. А сам-то совсем не такой страшный…
По каким-то чисто интуитивным признакам Дмитрий Ильич почувствовал, что корабль сбрасывает скорость и, пожалуй, поднимается. Теоретически Дмитрий Ильич знал приметы выдвижения на позицию. Неведение становилось удручающим. Пойти в центральный? Но, вероятно, не случайно старпом передал приглашение командира явиться туда по боевой тревоге.
Лезгинцев находился в реакторном отсеке. На столике им оставлена книга с подчеркнутыми строками. Дмитрий Ильич не раз убеждался, что характер человека и строй его мыслей можно изучать по подчеркиваниям читаемых книг. Он и сам не раз тянулся за карандашом, если чья-то чужая мысль приходилась в точку.
Если подумать над некоторыми фактами, можно сделать выводы об особенностях характера Лезгинцева. Он любил заниматься «гимнастикой мысли», если употреблять его термин. Его и тогда преследовало одно и то же: человек ничтожен как физическое существо. И все же его угнетенное состояние обнаруживалось редко. Пожалуй, больше всего поражала в нем неутомимая занятость. В сравнении с ним Ушаков чувствовал себя отвратительным бездельником.
Что же отмечал Юрий Петрович? Вот оставленная им книга.
«Удачное приспособление к среде — вот что такое успех…» «Жизнь живая — это жизнь удачи; удача — это биение ее сердца». «Преодоление большой трудности — это всегда удачное приспособление к среде, требующей большой точности». «Чем больше препятствий, тем больше удовольствия от их преодоления».
«Здесь заложен добрый заряд оптимизма. Препятствия не останавливают, зовут на борьбу. Можно согласиться, Юрий Петрович», — подумал Ушаков.
«…Вот пред вами я, человек — комочек живой материи, мяса, крови, нервов, жил, костей и мозга, — и все это мягко, нежно, хрупко, чувствительно к боли. Если я ударю тыльной стороной руки совсем не сильно по морде непослушной лошади, я рискую сломать себе руку. Если опущу голову на пять минут под воду, то уже не выплыву — я захлебнусь. Если упаду с высоты двадцати футов — разобьюсь насмерть. Мало того, я существую только при определенной температуре. Несколькими градусами ниже — и мои пальцы и уши чернеют и отваливаются. Несколькими градусами выше — и моя кожа покрывается пузырями и лопается, обнажая больное, дрожащее мясо. Еще несколько градусов ниже или выше — и свет и жизнь внутри меня гаснут. Одна капля яда от укуса змеи — и я не двигаюсь и никогда больше не буду двигаться. Кусочек свинца из винтовки попадает в мою голову — и я погружаюсь в вечную тьму. Хрупкий, беспомощный комочек пульсирующей протоплазмы — вот что я такое. Со всех сторон меня окружают стихии природы, грандиозные опасности, титаны разрушения — чудовища совсем не сентиментальные, которые считаются со мной не больше, чем я сам с той песчинкой, которую топчу ногой. Они совсем не считаются со мной. Они меня просто не знают. Они бессознательно беспощадны, аморальны».
— «Титаны разрушения — чудовища совсем не сентиментальные», — вслух повторил Дмитрий Ильич, натужно разгадывая эту криптограмму. Автор книги был далек от последующих грандиозных открытий, для него пределом изуверства были всего лишь стихийные силы природы. У читателя нового века с титанами разрушения ассоциировали не тайфуны или наводнения. В памяти возникал многорукий бледный идол, позволивший взглянуть на себя только через толстое круглое стекло, непроницаемое для смертельных излучений. Рядом, у того же желтоватого ока, стоял хозяин идола — пусть прозаический командир боевой части будет назван так шикарно. Его лицо? Нет, не хозяин. Мутное, подавленное и в то же время жесткое и враждебное. Скептики улыбнутся, ортодоксы нахмурятся, злопыхатели обрадуются, если описать именно так… Нет, силы пока еще неравны, титаны сильнее, и их не укротишь бумажными инструкциями и интегралами. Бок о бок с такими Перунами, в глубине океанов, эге, черт забери скептиков, вас бы сюда!.. «Вот пред вами я, человек — комочек живой материи, мяса, крови, нервов, жил, костей и мозга, — и все это мягко, нежно, хрупко, чувствительно к боли».
С нежным безразличием глядела на отца его дочь, кусочек глянцевитой бумаги на тонкой картонке, а сколько притягательных нитей, какая невероятная сила! Кто же победит — эта сила или бездушные титаны, не желающие обзаводиться потомством?
Длинный, на тридцать секунд, и требовательный звонок тревоги поднимает всех и бросает к тем заведованиям, которые член команды обязан обеспечить в бою. Тревога на подводной лодке отличается по своим внешним признакам от тревоги, к примеру, на крейсере или эсминце. Нет того топота, бега, порывистого дыхания, свиста поручней под ладонями… Команда бесшумно занимает свои места. Площади не меньше, зато людей наперечет.
Через несколько минут Дмитрий Ильич выбрал удобный пункт в штурманской, возле прокладочного стола, откуда был виден Волошин, вахтенный Кисловский и рулевые. Скорость хода по стрелке указателя электронного лага быстро снижалась. Эхолоты регистрировали глубины с зигзагообразными кривыми на рулонной ленте.
Нетрудно было убедиться, что штурманы занимались филигранной работой, ведя корабль по счислению и отмечая на карте скорость хода и курс, наносили на нее свое место.
Маневрировать в незнакомом океане при выполнении ракетной стрельбы и выдать точку залпа — далеко не простая задача.
После приема докладов боевых частей командир потребовал у штурмана место и объявил по корабельной радиотрансляции готовность.
За это короткое время проводилась предстартовая подготовка на последнем этапе, проверялась бортовая аппаратура ракет. Лезгинцев внимательно следил за креном и дифферентом», как бы выравнивая устойчивую «площадку» для запуска. Корабль всем экипажем подводился по заданной скорости и глубине к точке залпа.
Из ракетного отсека идет короткий, многозначительный доклад: «Готовность выполнена!»
Теперь импульсы как бы замкнулись в одном центре — командире. Его поведение вызывает чувство признательности и одобрения. Надо быть человеком изумительной воли или гениальным актером, чтобы суметь так хладнокровно играть свою незаурядную роль. Вот он, невысокого роста, без погон на своей походной рабочей одежде, с непроницаемым лицом, стоит на перископной площадке, неярко освещенной матовым светом плафонов, стоит, зажатый со всех сторон приборными панелями, где за каждой подмигивающей точкой, за любым круглым стеклом аппаратуры угадывается весь сложный жизнедействующий организм субмарины.
Участники, а вернее, соратники командира, рассредоточены от носа и до кормы. Их немного, пожалуй, поразительно мало. Зато они сцеплены между собой, как звенья неразрывной цепи, кольцо к кольцу. Среди них ни одного дилетанта, бездельника, ловчилы. Здесь самые малые земные пороки могут привести к непоправимой беде. Над ними, под сфероидной кровлей центра, тот, кому даны полномочия сказать последнее слово. От него зависит посылка зарядов, до поры до времени заключенных в ракетные шахты. Пока атакуется пустынный участок океана. А если война? Невысокий человек в башмаках из грубой кожи и в черной шапочке вырастает до самых небес; он может поднять над любым куском глобуса зловещие колонны взрывов. Сын уральского рудокопа, мальчонка в великой войне, отец Леньки из никому не известной заполярной Юганги!
Дмитрий Ильич очнулся. На мгновение оставленный мир наполнился звуками продолжавших работать приборов и тем улавливаемым подсознательно неумолчным жужжанием турбин, изменивших режимы нагрузок. Командир объявляет: «Готовность!» Теперь время на строжайшем учете. Будто стук метронома, голос штурмана, сочный, густой, с акцентом: «Три минуты…», «Две минуты», «Одна минута». На табло вспыхивают слова: «Ракеты к старту готовы».
Красные буквы на матовом фоне нетерпеливо подрагивают, не гаснут. Это капитан-лейтенант Акулов прислал снизу свою подпись на чрезвычайно важном документе. Акулов нетерпеливо ждет.
Волошин наклоняется к микрофону:
— Старт!
Только сигналы, вспыхнувшие на панели, рассказывают о незримой деятельности, происходящей где-то внизу.
Ракеты покидают свои гнезда и круто устремляются вверх, рассекая своими могучими телами плотный слой воды.
Теперь ощущается небольшой толчок, уловленный прежде всего не физически, а психическим центром.
— Центральный! — доносится резкий голос Акулова. — Товарищ командир, ракеты вышли!
Отбой боевой тревоги не объявляется. Командир организует послестартовое боевое маневрирование, чтобы замести следы и не выдать места. Ракетоносец стремительно убегает от всех сомнительных звуков, выловленных гидроакустической аппаратурой. У Волошина имеется свой «лисий комплекс» обмана противника, и он отрабатывает его на практике, используя отличные ходовые и маневренные качества «Касатки». В океане раздолье, одно удовольствие сбивать противника с толку, мчаться с быстротой экспресса, ломать прямые, вычерчивать в надежных глубинах сложные геометрические фигуры. А потом, освободившись и словно отряхнувшись от погони, выровнять курс, переложить рули на генеральный и, проскользнув на легком подъеме несколько «этажей», не всплывая даже под перископ, принять информацию о месте падения запущенных с «Касатки» ракет.
Командир объявляет результаты по корабельной радиотрансляционной сети. Экзотическая трасса залпа, даже рифы Эрнест-Легуве и Мария-Тереза мало трогают сердца подводных ребят. Им важно одно — ракеты попали в «яблочко», как сообщает штаб по донесениям обеспечивающих акваторию кораблей. «Яблочко» далеко, за тысячи миль. Головки ракет донеслись до границы блуждающих айсбергов и потонули в течении западных ветров.
Стучко-Стучковский кошачьими движениями полусогнутых пальцев содрал будто присосавшуюся пилотку с влажных волос, насухо вытерся платочком и, вытащив из нагрудного кармашка зеркальце, блеснувшее зайчиком по спинам Четвертакова и сидевшего рядом с ним главстаршины Рудомета, оглядел свое осунувшееся лицо, еле-еле поворачивая голову на толстой, борцовской шее.
— Физиономия, м-да… Написано на ней больше, чем в вахтенном журнале. Тюремный видик, Дмитрий Ильич, а?
— Зато сделано-то как! Я, признаюсь откровенно, не ожидал, — сказал Ушаков, — считал это самое попадание в левый глаз мухи примитивным хвастовством. Как это можно?
Штурман повеселел от похвалы:
— На том стоим, тем живем. Мы не умеем рубать уголь, молотить рожь, а вот насчет своего дела пару собак съели… Конечно, на две лишних копейки фасоню, а все же… Тоже не зря хлебушко переводим, а?
22
После вахты зашел Кисловский, через плечо полотенце, мокрые волосы зачесаны далеко на затылок, на отросших бачках — жемчужные капельки.
— Какая прелесть душ, Дмитрий Ильич! — сказал он. — Я почти не вытираюсь. Пусть испаряется влага на мне, пахнет пресно-пресно. — Он облизнул тонкие, нервные губы, присел. — У моего папаши фамильная дачка под Москвой, сосны мачтовые, березы. Сейчас там завалено, сугробы — во! Берешь лопатку — и снег, снег, снег… — Он размечтался и неожиданно стал совсем другим, что-то детское появилось в нем, казалось бы утраченное навсегда. — Я занимаюсь с Глуховцевым, вы его знаете. Глуховцев мечтает отломить с соломенной крыши сосульку и пососать. Говорит, такая сосулька имеет особый вкус и запах. А я никогда близко не бывал возле соломенной крыши. Так, издали из вагона увидишь… — Кисловский поднялся, заметил на столике раскрытый дневник. — Оторвал вас? Простите. Да, кстати, о Донцове. Я говорил с ним. Еле-еле нашел общий язык. Паренек думающий. Потому ему труднее жить, чем н е з а д у м ы в а ю щ и м с я, — раздельно произнес Кисловский вязкое слово. — Иногда я завидую вегетативным субъектам, но чаще презираю.
— Опять тот же вопрос о первоисточниках?
— Нет! Первоисточники в теории — да, а в практике жизни — мысль. Своя, оригинальная, возможно, и неверная, ошибочная… — Кисловский отмахнулся: — Хватит! Лучше жить «от» и «до». Проще, во всяком случае…
— Послушайте, неужели вы забрели на мой огонек только для этих афоризмов?
— Представьте, да. Думаю, толкнусь к нему, достреляю патроны… — Кисловский лукаво подмигнул и скрылся.
Миновав море Фиджи, вошли в Тасманово море, омывающее берега Австралии со стороны Сиднея и Новой Зеландии. В ширину, если взять по рейсовому пунктиру от Сиднея до Уэллингтона, Тасманово море протянулось примерно на тысячу двести миль: ворота просторные для субмарины. Связь односторонней информации передала вместе с «жезлом» на Индийский океан сведения об урагане Жозефина, распространявшемся по долготе в радиусе сто шестидесятого меридиана.
На глубине трехсот метров был абсолютный покой. Быстро мчалась теплая, комфортабельная лодка, с неустанно жужжавшими турбинами, светлыми помещениями, электрическим камбузом, с собственной выпечки ржаным и пшеничным хлебом, с библиотекой, кают-компаниями, душевыми.
К Дмитрию Ильичу пришло долгожданное чувство полного душевного равновесия. Его нервная система успокоилась, что-то заглохло, что-то атрофировалось до поры до времени. Возможно, сказывалось настроение возвращения, более удобная и проверенная дорога по «культурным» морям. Далеко за бурчливым хвостом остались грозные льды, воробьиное мелководье, тоскливые узкости межконтинентальных промоин. Именно эти слова записывал Ушаков, заранее зная, как поднимутся брови главного редактора или мальчика с филологического факультета МГУ, которому дают на правку материалы, добытые корреспондентами. Пусть остаются промоины вместо пролива, воробьиное дно, а не тюленье или моржовое, пусть им не убит ни один лось по лицензии, зато посланы ракеты чуть ли не в Антарктиду…
Ничего не действовало на затвердевшие нервы — ни учебное затопление отсеков, ни боевые тревоги, ни даже учебная дезактивация.
Матросы и старшины стали известны не только по канцелярскому списку старпома, а по их скупым рассказам, по действию на постах, доверенных их знаниям и опыту, добытому в дальних походах. Внешние признаки слаженности экипажа устойчивы: нет дисциплинарных взысканий, пререканий; споры между собой не переступают границ порядочности; нет так называемых сачков. Возможно, потому, что отсутствуют соблазны, а опасности плавания заставляют плотнее держаться плечом к плечу. Как сужен плацдарм для людей, со страстью выискивающих конфликты, противоречия! Здесь и в мусоре-то не покопаешься. Немудрено попасть в ту самую гениальную шахту-трубу, которая отправляет к Посейдону спрессованные, как камни, отбросы.
Внутренний мир каждого из жителей подводного корабля наверняка более сложен, чем у некоторых их сверстников, обитающих на твердой почве без забот о химическом составе атмосферы. Здесь существовали в искусственном микроклимате, в напряженной, грозной работе и, казалось бы, в полнейшем отрыве от общества. Нет, любой паренек, забравшийся после вахты на пенопластовый матрац, редко обойдется без напутственной беседы с товарищем. И пока он отойдет ко сну, его мозг совершит бесчисленное количество путешествий по лабиринтам памяти. Оставленный мир расцветает изумительными красками, мало черных косых теней, много солнца в самом зените, как прекрасно все отсюда, насколько шире раздвигаются горизонты в узких металлических клетках.
Они далеко, но Родина близко. Подлодка несет советский военно-морской флаг. И хотя он не полощется по ветру, гафеля нет, не проводится церемония подъема и спуска флага, и корабельная служба лишена роскошных традиционных ритуалов, все равно, как на любом корабле советского флота, здесь свято соблюдается честь флага.
«Касатка» сумела за время плавания побывать на полюсе, пройти зимний Беринг, успешно отстреляться в Тихом океане. Это и есть честь флага.
Дмитрий Ильич пытался со всех сторон проникать в быт и явления, которые его окружали. Одно было плохо: став участником событий, он быстро привык к их кажущейся обыденности, утрачивалось свежее впечатление новизны. Раньше гадал — а как он будет дышать? Теперь даже не задумывался: за все отвечали автоматы. Недавно ему казалось неправдоподобным неделями идти под водой. Теперь это было таким же простым, как и искусственный воздух. Его забавлял процесс приготовления пищи, ликвидация чада. Теперь все предельно прояснилось. Обо всем позаботились на земле, за чертежными столами, на жарких научных дискуссиях, в цехах. Оттуда пришли аппараты, системы, инструкции, будто бы изготовленные для первоклассников, так как добивались мудрой простоты, ибо на таком корабле в «полундру» не остается ни одной минуты для решения кроссвордов.
«Король параметров» также сошел со своего трона. Хотя его деятельность иногда казалась загадочной. Почему он всегда торопился, надолго исчезал и возвращался будто после марафонского бега и намертво засыпал? Просыпался, вскакивал, молниеносно намыливал лицо, шею, плескался и словно проваливался в люк.
После его исчезновения приходилось невольно вслушиваться в ритмичный шум движения — не случилось ли там чего? Ведь ему, этому многожильному человеку, повиновались непостижимые уму процессы самосжигающихся урановых стержней.
— Не волнуйтесь, Дмитрий Ильич, — мимоходом утешал его Куприянов. — Видите, катим вперед и вперед, как на рысистых лошадках.
Замполит орудовал ямщицкими ассоциациями ради простоты усвоения сложных понятий. Ясно, такая лодка не сразу вышла из-под рейсфедера конструктора. Ушаков убедился, как свободно чувствует себя их корабль на рабочих глубинах. А оживленный район заставлял идти именно на больших глубинах. Признаков поиска, как в районе Самоа, не обнаруживали. Однако на корабле до выхода в Индийский океан держалась «строгая вахта».
Акустики докладывали иногда три, четыре цели. Приходилось маневрировать на глубине, пока затухали в отдалении посылки гидролокаторов. Штурман строго выдерживал генеральный курс, но фактический курс часто напоминал крендели, бублики и более сложные завитушки.
Стучко-Стучковский чаще прежнего прикладывался к кофейнику и, чтобы не тратить попусту время, просил Анциферова подать прямо в рубку две-три чашки.
— Химера, — почему-то возглашал он, облизывая мясистые губы, — мы могли бы спокойно идти примерно вот по этому, сто двадцатому градусу, зато крюк на пять тысяч миль. Здесь потеем, но нет крюка.
Ибрагимов подсказывал и некоторые другие преимущества намеченного генерального курса: освоение нового района, уточнение донного рельефа, характера водной среды. Все это мало интересовало Ушакова.
— Главное не в этом, — дополнял штурман. — Такая пропашка не вредна, — ткнул в карту с ее завитками, — команда срабатывается на опасных вариантах.
— Шум винтов слева, цель номер один, — слышится доклад акустика, — пеленг… дистанция…
Командир приказывает следить за новой целью и пока держится прежнего курса. Корабль постепенно удаляется. На акустическом горизонте возникают новые дальние цели.
— Как мы пойдем дальше? — выждав с полчаса, спрашивает Ушаков.
— Вам зачем, Дмитрий Ильич? — удивляется Ибрагимов. — Извозчик знает, куда везти…
— Ладно, Ибрагимов, — останавливает его Стучко-Стучковский, — вы трудно понимаете прелесть мореплавания. Свежие названия звучат, как новая музыка. — Штурман вытаскивает из ящика малогабаритный атлас, существующий у него для «ретроспекции», разворачивает заложенный лист. Пока он похмыкивает над картой, Ушаков берет закладку — пригласительный билет на вечер в Дом офицеров, разглядывает билет, как некое чудо: до чего же запахло свежим воздухом, снегом. Как все здорово, елки-палки!.. Нахлынувшие скороспелые мечты заглушают негромкий, сиплый голос штурмана, его акцент с четко выписанными гласными, а тупой конец красного карандаша ведет вас совсем в другие миры. — От Тасмании круто дадим сюда, — говорит он, — видите границу айсбергов? Они нам не новость, и мы постараемся их миновать вот по этим котловинам. Потом возьмем прямую, стало быть, по тридцать второй параллели и прошмыгнем в родную Атлантику.
— Родную ли? — Дмитрий Ильич с глухой тоской вчитывался в голубые растушевки океана, в более светлые, с меньшими глубинами, и густо-синие; там лежали котловины, куда не проникает ни луч солнца, ни человек, ни обычные обитатели морей.
Стучко-Стучковский перевернул несколько листов, приятно отдававших свои «земные» типографские запахи. Лицо штурмана выражало удовольствие, как при чтении интересной книги. Он листал не просто так, послюнив палец, а медленно, с чувством пространства; перед его мысленным взором проходили не сухие названия, а нечто большее, осязаемое его штурманской интуицией. И среди однообразных просторов ему некогда скучать. Куда проникнет ясновидящее радиоэлектронное око — это те самые точки счислимых мест, которые не позволят заблудиться и выведут точно к тому самому причалу, откуда, заклубив воду винтами, они ушли в дальний рейс.
— В Атлантике я чувствую себя как дома, — сказал он, задумавшись, — не хуже штурмана траулера. Немало походил по нашему соседушке. Только так и не обнаружил Атлантиды…
— Мечта не осуществилась?
— Э, нет, Дмитрий Ильич, не изловите. Не ищите переносного смысла. Действительно, шут гороховый, мечтал засечь Атлантиду. — Обратив внимание на унылый вид своего «штатного завсегдатая», погрозил пальцем: — Не хандрите. Это удовольствие разрешается на самом последнем отрезке. Когда ляжем на Скандинавию. После Ирландии, — указал на карте. — А пока держать хвост морковкой!
В штурманской можно было из первых рук получить самую надежную информацию. Путешествие в глубине без права заглянуть в штурманскую много потеряло бы из своих красок.
Ничто не предвещало осложнений в благополучно протекавшем походе. Командование подтвердило прежний маршрут. Организм сорокалетнего человека пока не бастовал. Старые раны не давали о себе знать. Доктор не оставлял Ушакова без своего внимания, так же как и остальные из экипажа. В каюту доктора были втиснуты аптечный шкаф, весы, УВЧ, кварцевая лампа, приборы для измерения объема легких, давления, запас консервированной крови… Как и все остальные офицеры, Хомяков читал лекции и следил за физическими упражнениями. Он выдавал пилюли, перевязывал ссадины, лечил от недомоганий, ибо недугов не было, и даже дергал зубы. Под его особым, пристрастным наблюдением находился реакторный отсек, а одним из деликатно обслуживаемых пациентов — Юрий Лезгинцев.
— Вернемся, спишут меня, как головастика, на какую-нибудь лужу, — жаловался Лезгинцев, — или буду мух давить на кафедре. Уж очень пристально вглядывается в меня наш эскулап. — Он по-прежнему внимательно рассматривал фотографию Зои и куколку. — Если даже нашу посудину раздавит, куколка вынырнет, — вслух размышлял он. — Есть и человечки, похожие на куколок. Из любой глубины вынырнут… — Дальше он свою мысль не стал развивать.
Трудновато, частями приходилось выуживать из этого, в общем-то, замкнутого человека кое-какие подробности его биографии.
Это было… когда? На завершающем участке Индийского океана, при подходе к южной оконечности Африки. Разговор шел о роли случайностей не только в плавании того же Магеллана, но и в судьбе каждого, великого и малого. Уже сам факт появления на свет человека во многом случаен, а дальше — тем более. Куда поведет случай, в сапожники или в пекари, в науку или в торговлю, поди узнай. Горький чистил стерлядок на кухне, пек бублики, торговал иконами, бродяжничал, а вытянул в великаны. А как складывается семья? Выпил пару пива, осмелел, пригласил потанцевать девушку, что стояла у стенки в клубе, глянь-поглянь — женушка, спутник, навеки вместе. И опять случай. Не та была в клубе у стенки, поспешил пригласить, поторопился в загс… Рассуждая таким образом, Лезгинцев снова обратился к Зое.
— Простите, вы морщитесь, когда разговор заходит о вашей дочке. — Он пригляделся к фотографии. — И все же, нисколько не задевая ваших отцовских чувств, скажу: я всегда мечтал иметь подругой жизни вот такую… Русский носик, вот такие губы, глаза. Милая. А мне попалась… противоположность. Что скажешь? Случайность? — Он усмехнулся, занялся какими-то бумагами и продолжил минут десять спустя, оторвав своего собеседника от изучения очередного маршрутного материала: — Меня всегда раздражали, больше того, бесили шумные, крикливые женщины. Возле таких баб надо быть и самому сатаной. Меня такие дамочки не вдохновляют, а утомляют.
Последнее время Лезгинцев был чем-то встревожен. Ушаков пытался со стороны выяснить причины. Никаких оснований к тревоге не было, хотя Волошин заставил Дмитрия Ильича поделиться своими впечатлениями. На разборе очередной недели похода Волошин собирал «функционеров» боевой части. На совещании не было горячих споров.
Вернувшись с разбора, Лезгинцев долго не приходил в себя, от объяснений уклонился и только через сутки разговорился.
— Меня командир гонял, — заявил он с улыбкой, покривившей его тонкие, нервные губы, — требует, чтобы я не лез во все дырки.
Дмитрий Ильич решил подзадорить его:
— Правильно, Юрий Петрович.
— Вы тоже считаете меня чокнутым? — спросил он сердито. И когда Ушаков промолчал, продолжил уже мягко: — Не могу иначе. Я инженер с черными руками. Вон одного нашего товарища, Милованова, ночью посетили феи, а на меня феи давно плюнули! — Он постучал пальцем по голове: — Моя кубышка и во сне занята тем же. Мне ни разу трава не снилась, лес, а все — железо, железо…
— Нельзя так, Юрий Петрович, — пожурил его Ушаков, — надо чем-то отвлечься.
— А я не отвлекаюсь? Музыка для чего?
— Когда музыка — о чем думаете?
Лезгинцев безнадежно отмахнулся:
— О чем, о чем… Все о том же. Характер такой, как сказал скорпион, ужаливший лягушку.
— Почему скорпион?
— К слову пришлось. Вспомнил трухлявый анекдотец.
Лезгинцев нет-нет да и втиснет в свою речь жаргонное словечко. Иногда вместо «есть» говорил «рубать», шум называл «шухером». Рассказывая, как он, будучи юнцом, уходил от погони, сказал «нарезал винта». Оказывается, в войну он беспризорничал, попал в шайку мелких железнодорожных воришек, «работали по грузинам — на Кавказе». Из шайки, «пока не затянули на крупное», сбежал на буфере воинского эшелона, отправлявшего к фронту мобилизованных рождения двадцать шестого года; попал в Минеральные Воды, работал в госпитале в Пятигорске, на кухне, потом, когда освободили Тихорецкую, поехал туда, поступил на паровозоремонтный завод. На заводе вступил в комсомол, закончил вечернюю школу. Подошел призыв — попал на флот, вначале на Черноморский, потом в училище, и «пошло дело».
— До клотика не добрался, а от киля оторвался, — заключил он, — кроме флота, нет у меня ни радости, ни печали. И помереть хочу морячиной, пусть где угодно, на дне прилипну или отнесут в яму, только чтобы на крышке последнего моего кубрика — фуражка и кортик…
По правому борту была Австралия. Пассажирская линия от Мельбурна до Кейптауна насчитывает 10 800 километров. Немного больше должна пройти «Касатка», пересекая Индийский океан.
Шелестит вентилятор. Горизонтальщики держат глубину. Ни качнет, ни тряхнет, только ритмичный отголосок генераторов выдает движение. На верхней койке можно включить индивидуальный свет. Дмитрий Ильич лег на спину, взял одну из книжек, отобранных для него в Юганге. В романе — Австралия, та самая таинственная и недосягаемая, проходящая по правому борту советской атомной лодки.
Песенка о кенгуру, о том, как перед рассветом они спускаются на своих маленьких мягких лапках с гор, пляшут, скачут, пасутся на росистой траве.
Чужой, незнакомый язык. В каждой строке улавливается ритм. Можно вообразить, как ведет себя стадо кенгуру. В том же ритме, так кажется Дмитрию Ильичу, работают деловитые могучие двигатели, скрытые в кормовых отсеках. У кенгуру мягкие лапки, быстрые ноги, и они летят, словно под порывами ветра, в любую сторону, куда бросает их инстинкт самозащиты. Здесь же всего-навсего сухой пар неделями, месяцами бешено крутит каленые лопатки турбин, отбрасывает прочь любые инстинкты, здесь повелевает разум, холодный как лед. Кенгуру пьет чистую воду на заре, среди розовых тростников, а океанский металлический зверь всасывает крепко соленую воду, гонит ее по капиллярам, пока не исчезнут все примеси, и затем утоляет жажду, охлаждает системы, дает кислород, омывает легкие и поры…
Десятилетнюю Кунарду посвящают в женщину, и она трепещет от волнения и таинственного возбуждения. Рука мужчины Вариеды, выполняя ритуал, прикасается к ее груди, к холмикам, будто вылепляя их, придавая им форму гибкими пальцами и красной охрой, смешанной с жиром эму. Вариеда поет и рисует круги вокруг ее сосков, чтобы заставить груди быстрее расти, стать крепкими, упругими, стать надежными сосудами для молока, когда Кунарде придется выкармливать своих будущих детей.
Зоя нехотя улыбается с переборки каюты, а внизу — амулет. Когда-то Зое было всего десять лет. Школьная форма, бантики, а потом модная стрижка. Девочка быстро освоила мир, открыла множество тайн, кое-что заинтересовало ее и увлекло. Однажды, в четыре года, она рассердилась и потребовала куколку обратно. Потом принесла, тихо приоткрыв дверь и задержавшись у порога. Было безмолвное прощение. Куколка продолжала походы.
Лезгинцев спал на правом боку, подложив руку под щеку. При тусклом свете его лицо казалось землистым, щеки провалились, на лбу пот. Он бредил во сне тихо, бормоча непонятные фразы, сминая окончания слов.
Лежать с открытыми от бессонницы глазами было невмоготу. Тесный ящик каюты угнетающе действовал на возбужденный мозг. Из приглушенного динамика раздавались ходовые команды, стучал хронометр, обостренный слух воспринимал неумолимый голос турбин, им не было ни отдыха, ни покоя. Дмитрий Ильич включил ночничок. Синеватый призрачный свет наполнил каюту чем-то колеблющимся, студенистым, медузным. Снова стало казаться, будто не хватало воздуха и надо дышать широко открытым ртом, а легкие, казалось, были пустыми. Да, так казалось, а наряду с этими навязчивыми ощущениями приходили дурные мысли, выстраивались видения, мозг как бы раздвигал стальные стены и лихорадочно бродил за их пределами. Надо было заснуть, обязательно, и хотелось бы без помощи сильных снотворных, а рука тянулась в тайничок под матрацем; зеленоватая пилюлька, величиной с пшеничное зерно, и вскоре уже легче, все проще, все дурное как бы затягивалось пленкой, ленивое движение руки к ночнику — и ничего, ничего…
Новый год скромно отметили, будучи еще в Тасмановом море. Миновали мыс Доброй Надежды и вступили в Атлантический океан, пройдя благополучно большую часть пути. На корабле отрабатывались добытые плаванием материалы, и постепенно вспухали папки отчетов разных служб. Исследовательская работа была специфична и без всяких сомнений могла быстро заинтересовать специалистов, поэтому Дмитрий Ильич старался в нее не вникать. Судя по скупым намекам штурмана, вслед за длительным прохождением пакового покрова, в центре отчета стояли сведения по форсированию Берингова пролива, а в части боевого применения ракетного оружия — стрельба ракетами.
Сложное маневрирование по отрыву от преследования противолодочных кораблей в районе островов, надо полагать, обогатило докторскую диссертацию Волошина. Как и положено в подобных случаях, деликатность расценивалась положительно. Запретная область не имела строго очерченных границ, но, по вполне понятным соображениям, лучше к ним не приближаться.
У Лезгинцева повысилось настроение. Теперь и за столом и в каюте он разрешал себе пошутить и развеселиться. Чаще обращался к своей музыкальной коллекции. Затащил старпома с аккордеоном и записал несколько его песенок.
— Не делай из меня посмешище, Юрий, — упрямился Гневушев, — затискиваешь меня в один ряд с мировыми знаменитостями. Может быть, только для перекладки, от моли…
По-прежнему часы досуга измерялись минутами. Команда лодки обязана была держать круглосуточную походную вахту, следить за машинами и механизмами, связываться с внешним миром, вести научные наблюдения по строго заведенному комплексу.
«Касатка» проходила над Китовым хребтом юго-восточнее острова Святой Елены. Дмитрий Ильич направлялся в кают-компанию, задержался у маршрутной обзорной карты и увидел красный флажок на медной булавке примерно в 600 милях выше Южного тропика.
Матросы, стоявшие у карты, поздоровались с Ушаковым, пошутили насчет крещения у экватора, рекомендуя использовать в роли Нептуна старшину Загоруйко.
— Согласен, — сказал Загоруйко. — Только где дно? Пять тысяч метров! Найду Нептуна, а он сплющился, как галушка под каблуком.
С Загоруйко Дмитрий Ильич познакомился еще в Юганге при погрузке водолазного снаряжения. Этот старшина с массивным подбородком и чугунными бицепсами оказался не украинцем, а придунайским молдаванином. Служил три года на Черноморском, а потом его перевели вместе с группой первоклассных специалистов на Север для укомплектования команд атомных ракетоносцев. Загоруйко дружил с Глуховцевым, был членом комсомольского бюро и редколлегии «Гайки левого вращения».
— Нам бы какую-нибудь хохмочку, товарищ Ушаков, — попросил Загоруйко, — для «Гайки».
— Вы еще можете шутить, Загоруйко?
— Журба позади, возвращаемся, товарищ капитан третьего ранга.
— Чур, чур! — Ушаков погрозил ему пальцем. — Сплюньте три раза через плечо. Я моряк старой выпечки, с пережитками суеверий.
Матросы что-то сказали ему вслед, посмеялись. Ушаков переступил порог кают-компании, где собрались свободные от дежурств офицеры.
— Заходите, Дмитрий Ильич! — Ибрагимов уступил свое место.
— Чем заняты, друзья офицеры? — Ушаков присел на предложенное ему место рядом с Миловановым, управленцем, старшим лейтенантом. Милованов был по образованию инженером, радиоэлектроникой, его переквалифицировали на двухгодичных курсах, а потом назначили на атомную.
— Продолжаем турнир высоких интеллектов, — ответил Милованов, охотно взял предложенные ему Ушаковым леденцы, оделил ими Бойцова и сидевшего в отдалении с раскрытой книгой Филатова.
Филатов кивнул, продолжал чтение, на его породистом худощавом лице бродила улыбка, по всей вероятности относившаяся не к содержанию читаемой им книги, а к «турниру». Ему казалось, солидные люди попусту проводят время.
«Турнир высоких интеллектов», как назвал его Милованов, представлял собою не что иное, как своеобразную игру, рожденную скукой. Участвовали по желанию. Задача — занимательней рассказать о проходящих по маршруту странах, городах, морях, континентах.
На переборке висела таблица, подобная розыгрышу футбола или хоккея. Судьями были все присутствовавшие, выступал по теме один. Разрешалось дискутировать, дополнять. Темы намечались заранее: «Арктические герои». «Кто такие Дежнев и Беринг?», «Все о течении Куро-Сио», «Гавайи — не пальмы, а базы», «Австралия без всяких прикрас», «Почему голландцев тянуло за Васко да Гамой», «Амазонка»…
Пройдя острова Принс-Эдуард и Тристан-да-Кунья, посчитали очки и признали соперниками по второму, тропическому туру Мовсесяна и Куприянова. Мовсесян обладал цепким и емким умом энциклопедиста, замполит брал острым сюжетом, считая скуку в любом виде надгробным памятником идей.
— О чем сегодня? — спросил Ушаков.
— Остров Святой Елены, — сказал Филатов. — Идет голосование, кому отдать предпочтение — Мовсесяну или Куприянову. Общественное мнение склоняется на сторону замполита. Слышите, как забушевал наш Бабек?
Ибрагимов действительно находился в экстазе:
— Товарищ Мовсесян намерен снабжать нас бородатыми анекдотами о великом узнике, а капитан второго ранга Куприянов обещает историю последней любви Наполеона!
— Замполиту, замполиту, замполиту! — офицеры постучали ладонями по столу.
Окрыленный солидной поддержкой, Куприянов набрался важности и после водворения тишины начал свой рассказ.
— Если верить первоисточникам, — кивок в сторону Кисловского, — последней любовью Наполеона была Генриетта…
Ничто в тот обычный день не омрачало настроения команды. В кают-компании собралась молодежь. Замполит был в ударе, и его румянец мог соперничать даже со щеками Акулова. Горела плафонная лампа. Кто сидел у стола, кто на диванчике. Установилась, как и всегда в присутствии тактичного жизнерадостного замполита, непринужденная обстановка. Из присутствовавших офицеров только Лезгинцев был не в духе, сидел съежившись и глядел в одну точку.
Куприянов рассказывал одну из малоизвестных сентиментальных легенд о последней любви Наполеона. Гулял по острову Наполеон и случайно забрел на плантацию роз, где увидел юную Генриетту, внучку старого шкипера. Генриетта — ей было пятнадцать — приглянулась опальному императору, и он стал ежедневно заворачивать на плантацию, щедро оплачивая очередной букет роз. Наполеон, по намекам близких к нему современников, умел побеждать не только на полях сражений.
Пораженный неизлечимой болезнью (по сведениям его тюремщиков), утративший вкус к жизни, разочарованный в своих, казалось бы, до гроба преданных друзьях и соратниках, Наполеон был пробужден к жизни не силою пилюль или настоев целебных трав, а силою любви. Генриетта привыкла к Наполеону и, как утверждает легенда, полюбила его. Страсть, издревле именуемая платонической, продолжалась недолго. Наполеону становилось все хуже, врачи уложили его в постель.
Долго не видя Наполеона, Генриетта решила сама принести ему цветы. Приготовив букет и надев лучшее свое платье, она пошла к дому (возможно, его называли дворцом). Ее не пустили. Ворота были закрыты. Стоял часовой. Она попросила передать букет. Теперь она ежедневно приносила ему букет свежих роз. Это было его последнее утешение. Однажды утром часовой не принял цветы. «Он умер», — сообщил солдат. Генриетта положила розы у ворот, вернулась домой и перерезала себе вены..
Лезгинцев слушал напряженней всех. Навалился грудью на стол, оперся щекой на ладонь, прижмурил глаза. Рядом с ним сидел Хомяков.
Если перевести стрелку времени на два года вперед, возникнут почти рядом Генриетта и Зоя, сорок тысяч миль под водой и девятнадцатый километр пригородной железной дороги. Отдаленные и странные ассоциации…
Вестовой принес блюдо узбекского урюка, его быстро «поклевали». Потом солонцевались воблой. Куприянов выпил стакан холодного морса из морошки.
— Штука! — Он облизнул губы. — Заменяет массу земных напитков.
Гневушев снял таблицу с переборки, приготовил цветной карандаш.
— Согласны, товарищи? Одно очко добавляем замполиту?
— Голосую «за»! — Мовсесян первым поднял руку.
— Так. — Гневушев заштриховал красным квадратик возле фамилии Куприянова. — Заметно, у вас еще припасен один гол?
— Вы угадали. — Куприянов с видом победителя оглядел присутствующих.
— О чем? — спросил приунывший Мовсесян. — Нельзя уходить от темы.
— Еще о Наполеоне…
— Хватит! — Лезгинцев встал. — Лучше спать!
— Советую остаться, Юрий Петрович, — сказал Куприянов, — ничего не потеряете.
— Посидите еще, — попросил доктор Лезгинцева, — не расстраивайте компанию. За вами поднимется вся ваша боевая часть.
В это время в кают-компанию вошел командир. Он сообщил данные по курсу, присел к столу.
— Клуб в полном разгаре? — Он искоса взглянул на таблицу. — Продолжайте! Как у вас дела, товарищ Мовсесян?
— Замполит решил провести еще один гол в мои ворота, товарищ командир.
— Ну и как вы пережили?
— Армяне и не то вытерпели, товарищ командир, — отшутился Мовсесян, краем уха прислушиваясь к распоряжению Волошина, тихо отданному старшему помощнику.
Гневушев тотчас вышел. Все обратили внимание на поспешность его ухода. Лезгинцев проводил старпома глазами, затем перевел взгляд на командира, исподлобья наблюдавшего за ним. Их глаза встретились. Волошин потянулся за воблой, с треском размял ее, на стол посыпались серые чешуйки.
— Продолжайте, — сказал он Куприянову.
Волошин не мог приучить к себе подчиненных. Раздражала их скованность при его появлении. А размазней ему никогда не стать, также не приучить себя к дешевым приемам браточка-командира: не позволяли суровые навыки его уральского характера.
Однако не это занимало его в первую очередь. Понизились рабочие параметры правого борта; пока не было оснований поднимать тревогу. На пульте за показаниями приборов наблюдали опытные инженеры-механики, которые должны сами разобраться в причинах понижения параметров.
Волошин слушал замполита рассеянно, каждую минуту ожидая появления старшего помощника, посланного им на пульт. Волошин был активным врагом малейшего проявления пусть даже внешне не выраженной паники. Если сейчас предупредить Лезгинцева? Схватится. Будто пружинами подбросит. Кто-то правильно утверждал, что ядерная энергетическая установка — очень сложный механизм, требующий исключительно внимательного управления. Она способна длительное время вырабатывать огромное количество энергии, но неправильное обращение с ней может полностью вывести ее из строя. Ошибка в регулировке неизбежно приведет к полному прекращению выработки энергии. Конечно, автоматы «сбросят» стержни аварийной защиты на дно реактора, но и «сбросят» лошадиные силы…
Замполиту можно было позавидовать. Круглое, юношески свежее лицо, горячий румянец, свойственный полнокровным блондинам, приятный тембр голоса, умная усмешечка в глазах, раньше и не замечал, черт возьми, ресницы прямо-таки девчачьи. Вот вам и заместитель по человеческим душам! Куприянов решительно «забивал гол» окончательно сникшему Мовсесяну. Откуда только взял замполит подобные сведения? Оказывается, сердце Наполеона было вырезано верным ему приближенным, доктором, названо его имя. Как и у фельдмаршала Кутузова, сердце императора было доставлено на родину. Сердце Кутузова захоронено в гробнице Казанского собора, сердце Наполеона — в Париже, в Пантеоне. Но не в этом смысл рассказа. Сердце Наполеона взялся доставить во Францию преданный императору адъютант, молодой, восторженный офицер. Маршрут лежал примерно по тому же курсу, по какому со скоростью свыше двадцати пяти узлов скользила их субмарина. Адъютант отправился на парусной шхуне. Ему приготовили отдельную каюту. Никто не должен был знать, кто находился в тайной каюте, с какой миссией он держал свой путь. Подробности путешествия могли быть разными, легенда обрастала фантазией, но вот главное, пожалуй, не придумаешь. Тем более это Волошин где-то слыхал. В пути шхуну прихватил шторм. Парусник изрядно потрепало. Измученный качкой, офицер заснул. Ночью его разбудил какой-то шорох. Проснувшись, он увидел крысу, прогрызавшую пергамент на стеклянной банке. Сердце Наполеона и голодная трюмная крыса… Офицер, так или не так, пойди проверь, сошел с ума, но сердце доставил куда надо.
23
Что происходило дальше в тот день, хорошо запомнившийся Ушакову? Ему пришлось стать единственным свидетелем со стороны, и в этом было его преимущество и недостаток. Он толком не знал, что случилось в тот короткий промежуток времени, когда явился командир, отослал своего старшего помощника и когда перед возвращением крайне возбужденного Гневушева зазвонил телефон с вахты. Лицо Волошина мгновенно окаменело, голос приобрел резкие, металлические оттенки. Без труда можно было догадаться — вахтенный сообщил важную весть. В тот же момент в дверях кают-компании объявился Гневушев. Нельзя сказать, чтобы он был растерян или чем-то напуган, в любых положениях этот маленький, неказистого вида человек умел держать себя в руках. Но его возбуждение, порывистое дыхание (по-видимому, он спешил, преодолевая расстояние) и торопливость, с какой он очутился возле командира, говорили больше любых слов. Волошин выслушал помощника, повернул голову к Лезгинцеву и глазами приказал ему… Тот быстро ушел.
Прошло не больше полминуты и — никого. Будто выдуло сильным напором сжатого воздуха. Дмитрий Ильич остался один.
В кают-компанию зашел улыбающийся Анциферов. Колпачок с головы снял — поблескивают вспотевшие волосы.
— Не испугались ревуна? — Он продолжал улыбаться.
— Немножко было, — признался Ушаков.
— Пугайся не пугайся, бежать некуда: снаружи — океан, внутри — все переборки герметизированы.
Вестовой из-под ладони посмотрел на плафоны:
— Не возражаете вырубить верхние лампы? Будет спокойней глазам.
Анциферов принялся лениво убирать со стола. После ревуна все остальные шумы почти не ощущались: организм будто попал в барокамеру. Нет, стоит сосредоточиться, и слух вылавливает звуки, по-прежнему доходит ритмичный гул турбины и редуктора, лодка идет…
Вестовой закончил уборку, присел к столу, налил два стакана морса, первым пригубил.
— Вчера был такой конфуз со мной, — сказал он. — Нарезал я петрушки и в к р о п а, с гидропаники — и бац! Тут как тут начхим. Поворожил он над моей зеленью, поморщился: «Ничего, можно употреблять». Но сам почти не ел. — Анциферов говорил ровным голосом, с мягким украинским акцентом. Укроп называл вкропом и посмеивался над гидропоникой. Выпив еще стакан морса, рассказал, как в Заполярье приезжал наш известный адмирал.
— К чему это? — спросил Дмитрий Ильич.
— К чему? — Анциферов помялся, поднял серые неулыбчивые глаза. — Дюже все радовались. Глуховцев получал с меня членские взносы, сиял, как уполовник, дали, мол, всем фитиль в оглоблю, чисто сработали кругосветную автономку. А я ему в ответ: скажешь гоп, когда перескочишь.
— Я, пожалуй, пойду, товарищ Анциферов.
— Куда же, товарищ капитан третьего ранга? — Анциферов подчеркнуто именовал его по званию. — Все на задрайке.
— Да, да, я и забыл, — бормотнул Ушаков и опустился на стул.
— Если самовар не так кипит, сами «духи» полудят. — Анциферов называл энергетиков духами, как в прошлом прозвали кочегаров и машинистов…
Дмитрий Ильич вынужден признаться в чувстве глухого, тоскливого страха. И это его внутреннее состояние не имело никакого значения. Как и он сам не имел никакого значения в процессе ликвидации объявленной командиром тревоги. Поэтому его оставили здесь одного, как человека, не включенного в общую цепь. Мысли расслабились, ползли вяло, а ноги будто ртутью налиты. Постепенно его внимание сосредоточилось на одном человеке, на Лезгинцеве. Именно его в первую очередь потребовал к себе и д о л, которого, как золотого Перуна, не уволочешь по оврагу и не утопишь в Днепре. Лезгинцев сражается со своим идолом. Крепкий, тонкий, гибкий, как булатный клинок, Лезгинцев. И это не заумная, напыщенная метафора, а реальный образ, возникший и укоренившийся в сознании. Клинок! Однажды пришлось видеть, как делали клинки степные мастера кумыки. Раскаленные в горнах полоски стали выхватывали клещами и выплетали, подобно женской косе, только не из трех, а из семи алых изгибистых прядей. Выплетку бросали в огонь, плющили ее в два молота на длинной шпажной наковальне. Били до тех пор, пока не срастались молекулы стали. Так приходилось понимать эту затею. У горнов нетерпеливо топтались на диких скакунах всадники с горящими цепкими глазами. Им бросали в потные, волосатые руки откованные клинки, и они мчались в степь на ураганном карьере с пронзительными стонами, закаляли клинки на ветре. Всадники возвращались к казанам с кипящим курдючным жиром и швыряли туда промытые вихрем клинки. Лица всадников сияли на солнце, будто ярко начищенные медные кумганы, кони брызгались пеной, стучали зубами по трензельному железу, отхлестывались от мух длинными хвостами… Потом клинки снова попадали в горны, под молоты, во власть ветра… Клинки выходили гибкими, упругими, хоть в кольцо завей, при джигитском взмахе свистели, словно певчие птицы, и, как издавна уверяли знатоки, похожие на мюридов самого пророка, рассекали врагов, как бритвой, не оставляя рваных, ран…
Близко, возле самого уха, раздался стойкий, требовательный звонок. Ушаков встрепенулся.
— Как самочувствие, Дмитрий Ильич? — спрашивал Куприянов.
— Удовлетворительное. — Решил побрюзжать: — Бросили меня. Что же, тонуть в одиночку?
Куприянов коротко, из вежливости, посмеялся:
— Командир просил передать свои извинения.
— За что?
— Вот за то самое, за ваш упрек…
— Как дела? — спросил Ушаков. — Где вы?
— Я в центральном посту… Как попасть сюда? Вообще правила жесткие… — Куприянов замялся: по-видимому, обратился к командиру за разрешением, и только тогда пригласил Ушакова в центральный.
Спустя десяток минут бесшумно объявившийся в кают-компании связной отвел Дмитрия Ильича в центральный пост.
Гневушев держал вахту в той же спецовке, без погон, в пилотке, надвинутой на лоб.
Корабль шел на подвсплытие. Рулевые докладывали дифферент и глубину. В центральном, как и всегда, было тихо. Успокаивающе действовали молчаливые фигуры вахтенных, занятых своим делом, ровные голоса, отдающие и репетующие команды, и такое же безоблачное, перемигивание разноцветных звездочек на приборных панелях.
И Гневушев, такой простой, обычный, с характерной сутулинкой, без всяких жестов, ни один мускул не дрогнет на его лице, красивом этой сосредоточенной внутренней силой, надежной и уверенной, свой вопрос: «Сколько оборотов?» — мог задать в любое время. И рулевой, отвечая после мимолетного взгляда на приборы: «Работает малым вперед», так же докладывал вахтенному и вчера и неделю назад.
— Боцман, всплывать на перископную глубину! — командует Волошин.
Горизонтальщик медленно подводит лодку к заданной глубине, делая свое привычное дело в солидном темпе, внимательно, со строгим прихмуром белесых бровей.
Ушаков остановился у рубки гидроакустиков, откуда открывался мигающий и темпераментный мирок штурманской рубки. Все эти символы где-то всерьез существующей жизни, рожденной невероятно изощренным умом человека. И теперь тот же мускулистый, иссиня-смуглый Ибрагимов ждет и верит тому, что скажут ему хрупкие винтики, стекляшки, шпильки. Крупные руки Стучко-Стучковского, его спина, пригодная для переноски роялей, тоже подчинены загадочному мерцанию выпрыгивающих из бездны цифр, всему тому, что разумно копошится, интегрирует благодаря единственному центру, скрытому за семьюдесятью замками, — стержню урана.
— Что там? — спросил Ушаков.
— Шестьдесят градусов правого борта шум винтов, — докладывает Снежилин.
— Следить за целью! — слышится голос Волошина.
Стучко-Стучковский морщится, кривит толстые губы:
— Черт их забери! Корабль ПЛО? Здесь большая тропа. — Через минуту добавляет: — Вероятней всего, какой-либо транспорт.
«Пло, пло, пло», — крутилось в мозгу Дмитрия Ильича. И это странное слово, всего-навсего означающее корабль противолодочной обороны, как бы булькало, хлюпало, а может быть, и впрямь звуки доносились из цистерн, там мог происходить процесс, связанный с подвсплытием.
Волошин резко отчеканивает команду:
— Самый малый вперед!
Лодка продолжает всплывать. Вероятно, контакт с надводным кораблем прекратился. Проходят длинные, томительные минуты ожидания. Наконец вверх, смачно посапывая, пополз толстый ствол перископа, и командир, не дожидаясь, пока ручка приблизится на уровень его роста, приседает, приникает к оптическому зрачку, который обязан помочь человеку увидеть внешний, надолго скрытый от его живого взора, мир.
Волошин увидел чистый горизонт. И только далеко-далеко, по пеленгу семьдесят пять градусов, курился слабый дымок какого-то судна, постепенно уходившего за черту.
24
«Касатка» неутомимо продвигалась вперед под штормовым накатом Атлантики, заканчивая одну из операций советского подводного флота. В океане корабли боролись с юго-западным циклоном, трещали мачты и такелаж, палубы промывались холодными январскими волнами. Лодка шла как по струне. Ее движение напоминало полет мощного турбовинтового лайнера.
Пейзаж утренней степи открывался Лезгинцеву, лежавшему на спине с закинутыми под голову руками. В тельняшке, недавно побритый, с неизбежно взлохмаченным чубчиком, он казался очень молодым, тем самым парнишкой из паровозных мастерских, который из любви к морю натянул дарованную кем-то полосатую матросскую майку.
Дмитрий Ильич пристроился так, чтобы не мешать своему спутнику любоваться давно покинутым миром, где так много воздуха, солнца, запахов трав, где пресную воду можно пить из ручья или степного колодца. Неужели все это осталось далеко позади и никогда к нему не вернуться? Будет Юганга, награды, рукопожатия, почет. А жаворонки? Лезгинцев перед этим долгим молчанием сказал несколько фраз. Его не тянет, как многих других, возвращаться домой. Если бы отдали приказ «совершить циркуляцию» и снова уйти в океаны и подо льды, не дрогнуло бы сердце. Теперь он смотрел на переборку. Пауза затянулась. Куколка чуть-чуть подрагивала. Лицо Лезгинцева стало старше, обострились черты, крепче сжались губы, исказился рот. Дмитрий Ильич наклонился к нему:
— Может быть, что-нибудь нужно?
Лезгинцев качнул головой, и напряжение исчезло.
— Маленькое животное — человек не является всего-навсего куском живой материи или хрупким, беспомощным комочком пульсирующей протоплазмы… Помните? — Лезгинцев приподнялся, переменил положение тела. — Нет, я не имею в виду свою персону. Я думаю обо всех нас. Когда-то я кисло слушал замполита. Он выводил формулу… пожалуй, именно формулу… — Лезгинцев размышлял. — На атомной лодке, говорил Куприянов, служить, мол, легче физически, но здесь служат по моральному кодексу. С чем едят, как понимать? Если без выкрутасов. Не звонкие ли слова, вроде бубенцов на оглобле? А теперь понял, и опять-таки через него же, через нашего Куприянова. Никто из моих ребят не дрогнул… Понятно, были Гастелло, Матросов, пять храбрецов на шоссе у Дуванкоя, но то — война, порыв, крови нахлебались, была не была.
Лезгинцев спустил ноги с койки, нащупал ими сандалии, подошел к крану, нагнулся.
— У вас болит голова, Юрий Петрович? — осторожно спросил Ушаков.
— Бросьте эти хомяковские штучки! — Лезгинцев вспылил. — А если болит? У Рузвельта болела голова. У Пушкина наверняка или у… Клары Цеткин… Что же, мы их ценим за это? — Его порыв быстро иссяк. Вместо улыбки получилась гримаса. — Простите… — Он позвонил к «себе», распорядился по службе. Потом спросил о Глуховцеве. Спросил, как он себя чувствует. Ему ответил чей-то рокочущий голос. «Я сейчас подойду».
В зыбком полусвете двигалась его фигура. Он натянул пилотку на бочок залихватски, огляделся в зеркальце, промокнул полотенцем мокрые виски и шею.
— Пойду к своим… Что я хотел сказать?.. Какие они, наши ребята, флота его величества атома! Не нам судить — плохие или хорошие. — Лезгинцев обернулся у дверей, выпрямился, снова стал похож на тот самый клинок из семи стальных полос, взятый молотами на шпажной наковальне. — Самое главное, они, запомните и всем расскажите, н а д е ж н ы е…
«Касатка» скользила к Юганге. Круг замыкался.
1963—1967 гг.
Краснознаменный Северный флот
#img_3.jpeg