Глава девятая
Забрудский ехал в село Буки без всякого шика: на двух грузовиках везли для колхоза имени Басецкого удобрения и железные бороны. В одной из машин, рядом с шофером, бывшим фронтовиком, он и устроился с полевой сумкой и пистолетом, в ватнике и ватных штанах.
— Знаю Ухналя, знаю, — говорил шофер, внимательно следивший за дорогой. — В хату к Басецкому его поселили. Не знаю, кто дал такую команду, а я бы послал его мимо…
— Почему же мимо?
— Мало он наших положил! А то вы не знаете?
— Ты-то сам из глухого лесхоза выделен, откуда знаешь Ухналя?
— Все знают. У нас так: ежели ты свой, так на тебе кататься можно, уверены, что терпеть будешь, повезешь. А вот ежели кого для исправления присылают, кого перевоспитывать надо, так не знают, как ублаготворить.
— Своим умом дошел или кто надоумил?
— Чего уж тут доходить, практика такая. Гнева долго не держим, милостью тешимся…
— Ты откуда, парень?
— Из России.
— А точнее?
Шофер полуобернулся, сверкнул белками, засмеялся.
— Мы не руцкие, мы калуцкие! — Он осилил крутой, разъезженный глубокими колеями подъем, переключил скорость и вернулся к затронутой теме: — Говорят, они обманутые… Легко идут на обман, товарищ из райкома. А своя голова для чего на плечах? Да если ты тверд, кто тебя обманет?
— Ты партийный?
— Партийный. Только без книжицы. За Родину, за партию три пулевых принял. — Шофер подкрутил усики.
Добрались до села быстро, за разговором не заметили дороги. И семи часов не набежало, а вот и околица села, покатые горы с голыми лиственными деревьями у подошвы и темными, хвойными, повыше к макушкам гор, уже засахаренных снегом.
— Вас куда доставить? — спросил шофер. — Если к сельсовету, то как раз по пути. Нам-то в эмтээс, там свалим свой товар. Так в сельраду?
— Туда еще рановато.
— Узнают, прибегут.
— Воскресенье, забыл разве?
— Как забыть… Да дежурство-то в сельсовете круглосуточное. Бандоопасная зона… — Шофер осмотрел баллоны, груз, попрощался. — С «обманутыми» не очень тетешкайтесь, товарищ из райкома. Поберегите ласку для своих…
— Так, значит, мы не руцкие, мы калуцкие!
— А что? — Шофер ухмыльнулся в усики, подмигнул шустрым серым глазом, умостился в кабине. — В эмтээс не заглянете?
— Передай, буду… Хорошо, напомнил…
— Как же вас назвать им?
— Забрудский, скажи.
— Я калуцкий, ты Забрудский, ишь ты, как обернулось. Бывайте!
Забрудский подождал, пока тронется и вторая машина, и пошел по-над заборами по улице к домику Басецкого, куда поместили Ухналя и Ганну с их согласия. Никто из местных селян не хотел занимать дом, окропленный кровью, и стоял он заколоченный и осиротевший. Растаскивали постепенно: тот штакетину, тот столб вытащит, за черепицу даже было принялись, петли с ворот повыдирали…
«Интересно будет узнать, как обжились в доме молодые…» Вдоль улицы тесно, один возле другого стояли дома, либо деревянные, либо саманные и турлучные. Улочка производила унылое впечатление: в воскресное утро на ней ни души. Встретились лишь двое подростков и то, увидев Забрудского, испуганно махнули через забор. В ватной куртке и штанах, в грубых сапогах, Забрудский скорее походил на одного из «лесных братьев», вышедшего в одиночку из схрона для пополнения продовольственных запасов, чем на ответственного работника.
Село просыпалось вместе с солнцем, с мычанием коров, отчетливыми звуками тугой молочной струи о жестяной подойник, с перекличкой молодых петушков, отмечавших птичью зорьку.
Наслаждаясь утренним воздухом, с удовольствием прислушиваясь к похрустыванию под подошвами подмороженной и заиндевевшей травы, Забрудский подошел к дому Басецкого, окинул хозяйским глазом знакомую усадьбу. Двор был прибран, забор подправлен свежими штакетинами, на воротах петли с недавними следами кузнечной ковки. Забрудский отбросил щеколду и прошел к дому по усыпанной золой дорожке.
Крылечко было подновлено и выкрашено голубой краской, ставни и резные наличники тоже празднично голубели.
На стук открыли только после того, как Ганна, выглянув в окно, узнала Забрудского, привозившего их сюда на новоселье и обещавшего навестить.
Она выбежала ему навстречу, всплеснув испачканными мукой и тестом руками.
— Ой, як же так! И не подали звистки, товарищ Забрудский! Заходьте, прошу вас… — Она смущенно улыбалась, сияла глазами, радости не скрывала.
— Здравствуйте, хозяюшка! — Забрудский вошел в горницу, снял шапку, осмотрелся. Плита была недавно растоплена. Дрова еще не успели разгореться, и через кружки просачивался дым. На столе, возле раскатанного теста, лежала скалка и стояла глиняная макитра.
— Надумала пирожки с картоплею, — сказала Ганна. — Замесила тесто, чую, хтось иде, злякалась… — Она запнулась, присела на лавку, подождала, пока гость снимет ватник. — Вы его на той гачок! Помочь не можу, руки в муке. Дывлюсь в окно, очам не верю, вы…
— Прошу извинения, негаданно, — сказал Забрудский, присев возле плиты, — где же ваш?
— Спит.
— Доси спит? Так вин царство небесное проспит, Ганна!
— На дежурстве був, в конюшне. Всю ночь очей не сомкнув. Коней свели разных, нияк не звыкнут, кусаются, задки бьют… А потим Петро и на ремонте, в кузне, и коваль, и конюх… Я зараз его… — Ганна пошла в светелку, откуда послышались ее прерывистый шепот, сонный голос Ухналя, покашливание, и через несколько минут он вышел к гостю с растрепанными волосами, в нательной рубахе и в калошах на босу ногу.
— В сельраде булы? — спросил, обрадовавшись гостю, Ухналь.
— Да там ще никого нема.
— Прислали нового голову сельрады, товарища Марчука, — сказала Ганна. — Строгий… вин такий…
— Що ты, строгий, строгий, — остановил ее Ухналь. — С нашим народом иначе нельзя. Ось коли буде несправедливый, друге дило…
Ганна неодобрительно восприняла его замечание, сказала:
— Иди одягнись, Петро. Що ты як… бандит.
— Так кто я? Бандит и есть.
Вскоре он появился приодетый, в сапогах, с начесанным на кривой глаз чубчиком.
— А зараз принеси горилки, огирки и квашеной капусты. Куды ж ты пишов? Возьми макитерку.
Ганна выдворила мужа из комнаты, чтобы в его отсутствие рассказать о том, как трудно тому, и все из-за недоверия; и активисты и сам председатель Марчук приглядываются, допытываются, милиционер вызывал дважды, заставлял заполнять анкету… А со стороны бандеровцев были тайные угрозы.
— Лист був? — спросил Забрудский.
— Ни, листа не було… Ночью вскидывается на мышиный писк, а по улице идет — того гляди шею скрутит: оглядывается. Вы его про це не пытайте. Вин и так потеряв сердце… — И, увидев возвращающегося мужа, переменила не только тему, но и тон. — Зараз поснидаем, горилочки ради такого дня. Вы же, товарищ Забрудский, зробили нам свято, — напевно говорила Ганна, накрывая на стол с привычной легкостью гостеприимной хозяйки и с милыми приговорками, на которые так тароваты украинские женщины.
За завтраком Ухналь подтвердил то, о чем в его отсутствие говорила Ганна. Но в отличие от жены он старался оправдать это недоверчивое отношение к себе: понимал, что иначе и быть не могло, вину его могли загладить добрые дела да время. Одно беспокоило: дадут ли ему время для добрых дел его бывшие соратники? Мстить они умели. Ухналь это хорошо знал.
— Рядом село горело, десять хат спалили. Бачу — поверки Бугая. Наскочит, нечем встретить. Хожу без зброи, товарищ Забрудский, ну, як без штанив.
На втором часе застольной беседы, когда хозяин с гостем очищали третью сковородку шипевших в масле пирожков, в хату без стука ввалились три человека. Один из них — ростом под потолок, черноволосый, с сутулой узкой спиной, в легкой поддевке, руки неспроста засунуты в карманы, отороченные мехом, — был Марчук. Двое других, державшихся позади председателя сельсовета, Забрудскому не были знакомы. Один, в шинели и треухе, моложавый и круглолицый, имел винтовку, другой, с бородкой и цыганским лицом, был вооружен двустволкой, а под расстегнутой свиткой виднелся туго набитый поясной патронташ.
Марчук, увидев Забрудского, вытащил руки из карманов, заулыбался, даже крякнул с нескрываемой радостью.
— Товарищ Забрудский! Перелякали нас! Ай-ай-ай, товарищ Забрудский…
— Марчук, Марчук! — Забрудский с укором покачал головой. — Давно стал таким лякливым?
Оправдываясь, Марчук пожимал плечами, ссылался на пришедших с ним активистов, которые могут подтвердить, как прибежал к нему не кто иной, а старший сынок Демуса с сообщением, что видел подозрительного человека, пришедшего к Ухналю.
— Сын Демуса? Странно.
— Чего ж тут странного, товарищ Забрудский? Демус в одном списке с ним… — кивнул на Ухналя. — Бандиты таким не прощают…
При последних словах Ганна недобро посмотрела на председателя сельсовета.
— Об этом тут казать не будем, — остановил его Забрудский. — Черта тут не малюй, Марчук. Мы посылали тебя поднять настроение у народа, ты же сменил председателя пужливого и бесхребетного. У того бандиты по половням ховались.
— Такого больше не будет, уж я возьмусь, так возьмусь. — Марчук расстегнул поддевку, снял шапку, сел.
Ганна дожаривала пирожки, повернувшись к нему спиной. К столу не приглашала. Забрудский понял настроение хозяйки, тронул за колено Марчука, сказал:
— В середине дня жди меня в сельраде.
— Добре. — Марчук встал.
— Потом интересуюсь колхозом. Будет у них кто в правлении?
— Не будет — вызовем, товарищ Забрудский. А можно к Демусу. У него и пообедаем.
Ганна быстро обернулась.
— Та що мы не найдемо обеда для нашего гостя? Чего ему к Демусу? У него така жинка…
— Обедать у Демуса не будем, — сказал Забрудский, выждав, пока Ганна выговорится. — А в правление его пригласим.
После ухода Марчука Ухналь мрачно сказал:
— Бачите, товарищ Забрудский! Ходю под надзором.
— Надо и их понять, Петро. Они поставлены…
— Знаю, що поставлены. Пошли мы расписываться с Ганной. У меня, кроме вашей бумаги, ничего нема. Закрутил такое Марчук! Кажу ему, снимите трубку, позвоните в райком. Семь дней запрашивал…
Забрудский сказал:
— Я знаю. Через меня проходило. Мы сделали.
— Спасибо. — Ганна издали поклонилась, обернулась к Ухналю. — Кажи за фамилию.
— Що?
— Не знаешь, що?
— А-а-а… — протянул Ухналь и, вяло улыбнувшись, допил рюмку. — Я ее фамилию взял. Зараз я Шамрай, а був Писаренко.
— Писаренко теж добра фамилия, — испытующе глядя на Ухналя, заметил Забрудский. — Колы був бы Петлюра аль, того дурнее, Бандера…
— Объясню, — пересиливая себя, продолжал Ухналь, — Петра Писаренка нема. На мене похоронная пишла до дому. Колы заслужу, объявлюсь перед батькой и матерью, якщо живы они. А щоб заслужить… — Он поглядел на прильнувшую к бедру Забрудского кобуру нагана, сказал с горечью: — Ишь як оно добре, коли зброя!..
— Для чого тоби зараз зброя? — спросил Забрудский весело. — Не набрыдла вона тоби?
— В Буках такой закон: винтовку тебе дали — свой. Не дали — под приглядом… Такая капуста, товарищ Забрудский. Осталась у меня зброя: в кузне молоток, на конюшне метелка котяхи заметать…
Ганна недовольно перебила:
— Кислый ты стал.
— Скиснешь, — угрюмо буркнул Ухналь.
— Ничего, все будет добре, — утешил его Забрудский, продолжая наблюдать за ним. — Могу сообщить приятную весть: сам секретарь райкома Ткаченко приглашает тебя приехать, товарищ Петро Шамрай.
— Ой, лихо! Зачем? — ахнула Ганна. Куда девались краски, радушная приветливость, неизменная улыбка, придававшая ее лицу особую прелесть.
— Для беседы вызывает, Ганнушка, — тут же успокоил ее Забрудский, не ожидавший, что эта новость так взволнует ее.
— Що, секретарю не с кем побалакать? — Ухналь насупился, мрачно катал шарик из хлеба по столу, плечи его сразу свисли, и Забрудский увидел, как нервно вздрагивает его нога.
— Ой, какие вы стали подозрительные! — Забрудский тут же перевел разговор на общие дела, рассказал кое-какие новости по району: где организовались еще артели, какая помощь шла от государства. Он благодушествовал с папироской после сытной снеди. Тело его разморило тепло. В хате пахло дымком, подгоревшими пирожками и мятой, висевшей в снопиках на стенке. Он любовался красивой хозяйкой, ее ловкими движениями, угольком любовался, выпавшим из печки, быстро менявшим свой яркий цвет на пепельный, и струйкой дыма, бегущей от уголька к поддувалу.
Но дело все же есть дело. Не привык Забрудский к покою. Объективную картину положения дел в новом колхозе он сможет нарисовать себе лишь после беседы с Демусом, с членами правления, да и не мешало помотаться по коровникам, конюшням и полям, увидеть все своими глазами. Его интересовали «столбики» — помещичья земля, которую ранее предполагали отдать совхозу, а теперь актом закрепили навечно за колхозом имени Басецкого. Часть «столбиков» запахали под зябь, остальное оставили на весновспашку, решили сеять кукурузу и подсолнух. Ухналь отвык от земледелия и больше ссылался на Ганну, сбросившую свою обычную застенчивость и охотно поддерживавшую мужскую беседу. Уши ее раскраснелись, щеки плотно покрыл смуглый румянец, движения стали порывисты, голос и то изменился, стал строгим и властным. Иногда она даже прикрикивала на мужа, показывала свой характер, и Ухналь, было видно, охотно ей подчинялся. «Прибирает его к рукам хозяюшка, — думал Забрудский с удовлетворением. — И уж, конечно, дорогой Ухналь, в лес не убежишь. С такой не пропадешь и не заскучаешь. Вот тебе и канареечка! Усадила тебя в клетку, кенарь!»
Желание мужа обязательно обзавестись зброей Ганна категорически отвергла.
— Зачем она тебе, Петро? Не набрыдла в схронах? Ты же осатанел, отупел от той зброи. Тебе приснится кулемет, ты меня будишь: дай квасу, запали серник. Будь у тебя батарея, и то не отобьешься от «эсбистов», коли затрезубят они тебя в список… Хай получают зброю громадяне, молодежь, партийные коммунисты, а ты привыкай к вилам, к граблям, к плугу привыкай, Петечка…
Провожая гостя за калитку, она еще раз подтвердила свою точку зрения.
— И он сам так думае, товарищ Забрудский. Хиба вин не розумие, що, появись вин з винтовкой чи з бомбой, шарахнутся от него люди? Зачем же искус робыть, товарищ Забрудский?
Трое суток провел Забрудский в Буках. Объездил все, обходил и облазил. Побывал и у Демуса, познакомился с его жинкой, которая оказалась не такой уж страшной, как ее рисовала молва. Повидался с Марчуком.
Разговор происходил в сельсовете, Сиволоб остался на месте, секретарствовал, прежний председатель переехал в лесхоз, в горы, и наведывался в село редко — навестить семью. За могилой Басецких ухаживали школьники, появилась оградка, откованная в колхозной кузне. Антонина Ивановна приходила с предложением установить бюст Басецкого на площади, где происходило собрание по организации колхоза. Да, жизнь шла своим чередом. В этом с удовольствием убеждался Забрудский. Не удалось врагам остановить ее, нарушить правильное движение по намеченному руслу.
С такими мыслями возвращался Забрудский из Буков. Ганна держалась рядом с мужем: ее тревогу можно было понять.
— Забирайся, Петро, в кузов, и я туда же, а Ганнушку довезем в укромном месте, в кабине, до самого Богатина, — распоряжался Забрудский, устраиваясь в обратный путь.
Прикрывшись от ветра брезентом, полулежа на мягкой ячменной соломе, покуривая табачок, Забрудский многое дополнил к личным наблюдениям из откровенного разговора со своим попутчиком: настроение крестьян улучшалось, люди принялись за работу, Демус вел твердую линию, пресекал всякие насмешки над колхозом, гонял лодырей.
— Теперь кабанов не колет для бандеровцев?
— Не заявляются они, пригасли пока…
— Як я тебя понял, Петро, полонили мы Демуса доверием? — допытывался Забрудский, любивший до конца выстраивать линию своих наблюдений.
— Да, товарищ Забрудский.
— Не повернет к ним?
— В душу не подивишься, а снаружи, понимаю так, не повернет. Ни повороту, ни заднего ходу… Жинка его и та стоит твердо.
— А за тебя що балакают, Петро?
— Откуда я знаю? В очи не кажуть, а що за спиной — не бачу, кривой…
В город приехали перед наступлением сумерек, когда недавно закатившееся солнце оставило на крышах и трубах свои блекнувшие отсветы, тени ложились на землю и кое-где зажглись ранние фонари. Стоявший на взгорке костел с прямыми высокими стенами чернел с восточной стороны, и только на западной еще теплились оконца, слабо вспыхивая, будто слюдяные переливы уходящего солнца.
Ганна медленно подняла голову, посматривая на последние блики еще одного угасшего дня, вздохнула и робко, украдкой, перекрестилась: добрые васильковые глаза будто изменили цвет, похолодели.
А в это время в кузове, заваленном металлическими деталями машин, отправленных для ремонта, назябшись под плотным, пахнущим соляркой брезентом, между двумя мужчинами решался вопрос о месте ночлега. Ухналь как бы мимоходом пытался выяснить причину вызова его в район. У него не было уверенности в добрых намерениях начальства. Самое правильное, на его взгляд, — это подальше держаться от него, и век бы ему, Ухналю, не бывать в этом городке, с которым связаны постыдные воспоминания. Сюда привела его петляющая тропка, здесь с треском хряснула его жизнь, переломилась надвое, здесь он изменил своей клятву и, переступив порог, теперь никак не осмеливался сделать следующий шаг; смутна его душа, трудно повинуются онемевшие ноги.
Забрудский и слушать его не стал: ясное дело — ехать только к нему. «Где тут, в Богатине, корчма, постоялый двор, что же он, Забрудский, будет за человек, если не ответит добром на оказанное ему гостеприимство!» Вот эта настойчивость окончательно расстроила Ухналя: привезут в силок, заставят самого сунуть лапу, потом поди выдерни… Вновь заговорил в нем очеретовский боевик, смешались мысли, застучала кровь в висках. Перекинуться словом не с кем, Ганна — в кабине, через тонкую стенку, в запыленное окошечко видна то спина ее, то платок… Забрудский категорически отверг просьбу высадить их у Марии Ивановны, проехали одну, другую улицу и затормозили возле четырехэтажного дома из красного кирпича.
Спрыгнув первым на хрустнувший под ногами гравий, Забрудский открыл дверцу кабины и, предложив руку, помог застеснявшейся Ганне.
— Де ж мы… Куда мы? — Она огляделась, поправила платок, открыла лоб. — Ты же казав, к Марии Ивановне, Петро?
— Ось тут и Мария Ивановна… — Ухналь ухмыльнулся, перекинул через плечо захваченный из дому оклунок с провизией.
Непривычной для Ухналя была обстановка коммунального дома, как назвал его Забрудский, пошедший впереди них. Ухналь родился в крестьянской избе, потом — лес, подземные казематы и селянские хижины… Что он видел? Повалюха, Крайний Кут, Буки, пробирался когда-то окраиной Мукачева, проскакал Дрогобыч, везде без задержки, чтобы снова юркнуть, как ящерка, в подземную пору. Его слепила обычная электрическая лампа, приучил себя к каганцу, к тусклому свету подполья. Ухналь осторожно цеплялся за перила, пересчитывал по привычке ступеньки, примечал двери цвета палой листвы и ясные таблички номеров на них, сторонился спускавшихся по лестнице людей, хотя они не обращали на него внимания. Ганна понимала его состояние и, улучив минуту, тихо шепнула: «Нельзя так… Ты як тигра… Чого ты засумував?»
Ничего не ответил Ухналь, только удивился ее чуткости, подтолкнул плечом вперед к освещенному проему раскрытой двери, где их встретила приветливая молодая женщина, в платье с широкими, ниспадающими от плеч рукавами, в алых суконных туфельках. Ухналь заметил ровный цвет щек горожанки, белые руки и твердо выраженный «москальский» выговор, что когда-то вызывало у него гнев. Хозяйка пожала им руки, требовательно протянув свою, категорически запретила снимать обувь, хотя полы были натерты и блестели, как лед.
Пока не пахло засидкой. Никого, кроме хозяйки, не было. В соседней комнате засыпала девочка, оттуда слышался ее голосок. Хозяин не звонил по телефону, никого не извещал о приезде, что тоже служило хорошим признаком. Оружие свое он отнес в спальню, вернулся в домашнем виде и тут же предложил Ухналю и Ганне привести себя в порядок после дороги. Ухналь долго отмывал заскорузлые руки, но ничего поделать с ними не мог — ни со шрамами, затянутыми черной пленкой, ни с нагаром масла, плотно впитавшимся в кожу. Он вышел из умывальной к накрытому столу, на котором все было внатруску, больше посуды, чем харча. Но это не беда, не утопали, видать, хозяева в достатке и роскоши, как думалось ему, Ухналю, прежде.
— Мы маем две комнаты, больше нам не треба, — объяснил Забрудский. Нас всего трое. Дружина моя була на фронте, кончала Краснознаменное училище в Москве, она ще молода, котлеты, вареники может, а вот борщ… Не доверяю ей борщ. Беру свой фартук… — Забрудский старался снять натянутость, стеснение, отсюда и возникала излишняя суетливость, которая снова возрождала погасшие было подозрения Ухналя.
Когда хозяин завел разговор насчет борща и вареников, Ухналь подморгнул Ганне, и та бросилась в прихожую, к оставленному там оклунку.
— Э, нет! — запротестовал Забрудский. — Обижаете хозяйку. У нее еще будет кое-что. Городские, сами знаете, не всю еду выставляют сразу…
— Мы маем таке сало, — пробовала уговорить Ганна. — Правда, ще не со своего кабанчика, а сало на три пальца…
— Сало? — Забрудский ушел на кухню, вернулся оттуда с куском сала. А це шо? — Он нарезал. — Угощайтесь! Ось вам городское сало.
— Да ну? — Ухналь потянулся, взял кусок. — Добре сало!
Хозяин налил еще по чарке, постепенно уходила натянутость и настороженность.
— Отпустило моего, Евгения Яковлевна, — нашептывала Ганна жене Забрудского. — И це не от горилки, а от вашей доброты… — Она признательно провела пальцами по руке хозяйки. — Послухайте моего Петра, вин весь в колгоспи, як завинченный, день послухать — год треба робыть по его предложениям…
— Мой муж понимает это отлично, Ганнушка. Посмотрите, как они увлеклись разговором… Пускай своим занимаются, а мы побеседуем по нашим женским делам. Как вы устроились, Ганнушка? Нет, нет историю свою мне не рассказывайте, я все знаю, и возвращаться к прошлому не будем…
— Так, так, — теребил Забрудский Ухналя, — вы можете без всякого стеснения размовлять со мной, Петро. Нам, партийным керивныкам, треба все знать из первых рук, чув таке выражение — держать руку на пульсе. А де пульс? На бумагах пульса нема, Петро. Бумаги без пульса…
Ухналь шел в райком. Не верилось ему, что забыты его прегрешения и не последует за них наказания. Много было случаев, когда забирали вышедших на амнистию не сразу, а после длительной проверки. И если тянуло на тюрьму, значит, тянуло.
Будто чужие ноги вынесли его на второй этаж, никогда так не случалось, а теперь захватило дыхание возле таинственных дверей с надписью под стеклышком, привинченным двумя шурупами.
В этом году, после разгрома Луня, в штабном бункере обсуждался план вооруженного нападения на Богатинский райком, отдел МГБ и контору Госбанка. Акция намечалась лихая, с налета, перед зорькой. Операцию уточнял Гнида по чертежу, прибитому гвоздочками на той стенке схрона, которую важно именовали оперативной. Как будто все было вчера, Ухналь вспоминал до мельчайших деталей сцену совещания, важные позы зверхныков, освещенных каганцами с бараньим жиром, вкрадчивый голосок Гниды, проникающий до самых печенок, его тонкий нос с чуткими, как у кота, ноздрями, пальцы, любовно оглаживавшие парусину, на которой возникали кружочки и линия. Тогда начальником пограничного отряда был Пустовойт. Назначение Бахтина, усиление режима, введение контрольных постов заставили куренного отложить акцию на неопределенное время. Ухналь хорошо помнил, как ему поручалось во главе тройки боевиков наблюдение за улицей и ближним переулком, ведущими к райкому. В его задачу входило отсечь пулеметным огнем тех, кто придет на выручку. Сюда, в этот самый кабинет, должен был ворваться сам Бугай и взять Ткаченко живым, чтобы потом страшной казнью казнить его в лесу, разодрать пополам, привязав к макушкам двух деревьев. Ухналь встряхнул головой, прогоняя жуткие воспоминания. Думал ли он тогда, что будет подниматься по этим ступенькам вот так, как поднимается сегодня?.. Все она — Канарейка. Не стань тогда она на его пути, заховали бы давно в могилу жену Бахтина, а может, и его скелет валялся бы в горной щели.
— Ты що, Петро? — Ганна подтолкнула его. — Лицом помертвел. Захворал? — Она поправила ему зачес, провела мягкой ладонью по щеке.
В приемной ожидали четыре человека, все нездешние, здоровенные дядьки в крепких сапогах, все с полевыми, туго набитыми сумками, с оттопыренными карманами: угадывались револьверы.
Предупрежденный заранее, Ткаченко тут же принял Ухналя и Ганну. В кабинете находился приходивший по делу Тертерьян, задержавшийся, чтобы, в свою очередь, познакомиться с необычными посетителями. Тертерьян принес хорошие вести: в трех селах, расположенных в самой глухомани, самооборонцы отбились от бандеровцев, одиннадцать бандитов захватили в плен, трех уложили насмерть. Сводка подтверждала факты активизации самого населения, а роль сыграло направленное в эти села оружие, присланное генералом Дудником. А позавчера пришел положительный ответ из Киева, разрешающий выдачу оружия активистам, правда, с предупреждением об особой ответственности и о строгом порядке выдачи по спискам, выверенным и согласованным с соответствующими организациями.
Ухналь, переступивший порог, вполне понятно, не мог знать всех этих дол, а тем более не мог знать причины присутствия в кабинете Тертерьяна, который был ему давно известен по оуновской информации. Ничего доброго не предвещал пронзающий недружелюбный взгляд этого человека. К таким людям Ухналь всегда относился с недоверием и ждал от них беды.
Ухналь сделал два-три нерешительных шага, поклонился и опустил голову, чтобы избежать неприятно просверливающего взгляда Тертерьяна. Ганна же выдвинулась вперед, как бы заслоняя собой мужа. Ее красивое лицо приобрело неприятное выражение, подбородок и губы затвердели, руки, перебирающие хустку, дрожали.
— Що це вы, Ганна, чи спужались, чи шо? — Ткаченко вышел из-за стола, притронулся к ее плечу. — Сидайте, гостями будете.
— Спасибо. — Ганна улыбнулась и сразу посветлела от хлынувшей изнутри радости. — Сидай, сидай, Петро! — Она подтолкнула мужа к стульям и усадила его.
Воспользовавшись переменой ее настроения, Ткаченко спросил:
— Кажуть, вы гарни пирожки печете, Ганна?
— Та кто вам казал? — Ганна просияла. — Це вы, товарищ Забрудский?
— Ни, це не я… Ходят таки чутки, Ганна. — Забрудский присел возле Ухналя.
Ухналь трудно выходил из оцепенения. И опять взглянул на Тертерьяна, мягко смотревшего на Ганну, разговаривавшую с секретарем райкома.
Ткаченко смотрел на Ухналя, на его тяжелые, рабочие руки с обломанными ногтями и следами незатянувшихся ссадин, очерченных машинным маслом. Бывший танкист Ткаченко понимал, откуда взялись и ссадины и въевшееся в кожу масло. Руки эти мирили его с Ухналем больше, чем любые слова.
— Как в колхозе с ремонтом? — спросил Ткаченко, чтобы помочь Ухналю овладеть собой.
Тот молча поднялся, переминаясь с ноги на ногу, и наконец сдавленным голосом ответил на вопрос секретаря:
— Зима впереди, успеем.
— А с инструментом плохо. — Ткаченко поглядел на ссадины на руках Ухналя. — Разводных ключей нема?
— Нема! — Ухналь оживился. — Берем гаечным, вин срывается, шматка кожи и нема. А ось це от солярки… — Потер пятно на коже, смочил слюной, еще потер.
— Четыре воды сменишь, не отмоешь, — сказала Ганна, обрадованная оборотом беседы.
— Горячая вода есть?
— А як же.
— Значит, топливо тоже есть?
— Кругом лес, товарищ секретарь. Абы руки.
— В лесу не страшно?
— Сокира в руках, — сказал Ухналь.
— Сокира, — повторил Ткаченко, — сокира и есть сокира, не стреляет она.
Забрудский подтолкнул Ухналя.
— Чего мовчишь?
Ухналь повернулся к Тертерьяну, тяжело вздохнул.
— Ты меня не бойся! — сказал Тертерьян. — Когда был в схроне, одно дело, а теперь мы заодно. Так?
Слова Тертерьяна не произвели впечатления на Ухналя. Для него он пока оставался энкеведистом, а раз так, следовало держать ухо востро, не поддаваться на приманки и лучше всего побольше молчать. Прежние подозрения снова проснулись в душе Ухналя, и он выжидал, боясь сказать невпопад.
— Кажи все, Петро. — Ганна подтолкнула мужа. — Тут партия. Тут все можно казать…
— Все? — Он встряхнул нависшим над пустой глазницей чубом. — Треба их кончать! Зима… Расползутся по теплым щелям, як тараканы. Придут — бить нас начнут… — Ухналь помял пальцы, заиграл желваками на скулах, обратился к Ткаченко: — Треба зброю!
— Так. — Ткаченко выдержал паузу. — Зачем оружие?
— Бить их буду. — Бывших соратников Ухналь не называл ни бандитами, ни бандеровцами. Голос Ухналя сгустился, он сглотнул слюну. — Я ж в хате Басецкого живу.
Тертерьян закурил, положил в пепельницу сгоревшую спичку, покряхтел, Ткаченко глянул на замолкшего Ухналя, на Ганну.
— В вашем желании, товарищ…
— Шамрай! — подсказала Ганна.
— Товарищ Шамрай, — Ткаченко приблизился к Ухналю, — нет ничего противоестественного. — Он решил пояснить свою мысль: — Понятно, что вы, человек… военный, привыкли к оружию, без оружия вам… как бы сказать… ну, скажем, просто неловко. — Ухналь кивнул, напряженно слушая. — А мы дали вам другое оружие. — Ткаченко кивнул на его руки. — Оружие мирной жизни… Мы освободили вас от того оружия. Зачем же нам возвращать вас в исходное положение?
Ухналь потупился. Эти слова жгли его. Нетрудно было догадаться: ему не доверяли. И, мягко объясняя причину этого недоверия, старались не обидеть его, поэтому впрямую не говорили.
— Понятно, товарищ Шамрай?
— Понятно… товарищ Ткаченко, — выдавил из себя Ухналь, вдруг почувствовав прилив тупого равнодушия. Ему казалось, что вслед за этими словами секретаря последуют не менее ласковые объяснения, почему все же решено упрятать его, Ухналя, за решетку: была, мол, проверка, то да се, недаром рядом Тертерьян, иначе для чего же прибыл сюда этот энкеведист.
— Що понятно? — спросил Ткаченко, догадываясь о думках Ухналя.
— Понятно, що треба мени сдать гаечные ключи.
— Ах, вот оно что! — Ткаченко весело рассмеялся. — Нет, нет! Поезжайте в Буки! О вас самые хорошие рекомендации. Работайте! У вас хорошая подруга жизни…
Ткаченко растрогался и, чтобы не поддаться ненужным чувствам, нахмурился, голос его построжал:
— Все! Извините за беспокойство… — Обернулся к Ганне, увидел слезинку, покатившуюся по смуглой щеке, сказал ей: — Подывились друг другу в очи! И то добре. До зустричи, Ганна! — Подал руку Ухналю. — То, що було, — ваше, а то, що буде, — наше! Згода?
Ухналь мучительно тряхнул зачесом, строго пообещал:
— Буде ваше, товарищ секретарь.
— Спасибо, — Ганна поясно поклонилась и, пропустив впереди себя мужа, не спеша пошла рядом с Забрудским.
Тот попросил их зайти к нему в кабинет. Ухналь наотрез отказался. Был он сосредоточен, внешне спокоен, хотя в душе все кипело, ему надо многое продумать, во многом разобраться. А больше всего мучил вопрос: задержат его или отпустят? Пока не верилось в счастливый исход. С другими людьми годами встречался Ухналь, другие у них были нравы, и именно те, звериные нравы казались ему нормальными. А здесь, столкнувшись с новыми, пока еще непонятными ему, «лесному человеку», отношениями, растерялся.
— Прошу ко мне, — повторил Забрудский, — подывитесь на мою райкомовскую кимнату…
— Ни, ни, дякую. — Ухналь решительно отверг приглашение. — Нам нема колы…
— Нема колы? — переспросил Забрудский. — Да, верно, Ганна хотела пройтись по магазинам с моей жинкой. Купить того, другого…
— Ни, — упрямо покачал головой Ухналь. — Треба до дому, нема нам дила у городи… Ось оправдаемся в сели, тоди и прийдемо до вашого миста…
Решение его было твердо. Забрудский проводил и распорядился, чтобы их отвезли в Буки на попутной машине.
Тертерьян продолжал курить, выпуская дым через ноздри тонкого хрящеватого носа.
— Как ваше мнение? — спросил его Ткаченко.
— Можно верить ему… сегодня.
— А завтра?
— Трудно предугадать, Павел Иванович. Мы сталкиваемся с разными людьми. Главное сейчас, что в нем пересилит. Все же, как ни верти, а он телохранитель Очерета… Душегуб… Вижу его таким…
— А мы должны видеть вместе с вами, дорогой Тертерьян, видеть в этом самом… Шамрае не только бывшего телохранителя куренного атамана. Он вышел из-под гипноза страха, и мы обязаны не перепугать таких, как он.
— Они в стальном кольце! — воскликнул Тергерьян. — Не сегодня-завтра будет дана команда. — Он сжал кулак, сильно сжал, даже побелели косточки. — Вот так их…
— Сжимать хорошо. А нужно еще разрывать духовное кольцо этого так называемого «движения». Насколько мне известно, товарищ Тертерьян, чекисты тем и славны, что они умели рвать нити лжи, которыми враг пытался опутывать наших людей…
Минутой позже появился Остапчук, а за ним и все те, кто покорно дожидался своей очереди в приемной.
— Ну, секретарь, что же ты, бандеровцев приймаешь, а свои хлопцы часами стулья просиживают! — рокотал Остапчук, пребывавший в отличном настроении по случаю возвращения домой из долгой и опасной командировки по глубинкам.
Остапчук принес с собой запахи табака, сена и особые запахи, присущие лесным деревням: хвои, коры и древесного дыма.
— Ну что, не подстрелили тебя из-за куста? — встречая Остапчука, подшучивал Ткаченко. — Чайку не хотите ли?
Остапчук даже присел от смеха, и все остальные широко заулыбались, скинув свою мрачность.
— Чего ты регочешь, Остапчук?
— Я ж им казав, — Остапчук вновь захлебнулся от хохота, — як войдете, так Ткаченко вам сразу чайку.
— Ну что тут смешного?
— Як що? Тебя, знаешь, уже не Ткаченко кличуть, а Чаенко… И кто придумал? Твой Дудник, генерал. Ты его только чаем каждый раз и потчуешь… — Остапчук снова залился смехом, отмахнулся, промокнул платком повлажневшие глаза. Успокоившись, он рассказал о впечатлениях от поездки по району. — Упала с глаз селян пелена, упала… Раньше слухают, очи в землю, а зараз только и чуешь: обрыдли, мол, нам ваши клятвы, давайте боеприпасы… Ось як! И за курень Очерета очи нам выдирають… Що вы, така батькивщина, а крыс не передушите!
— Душить легче всего, — сказал Ткаченко. — Нельзя всех. Не все крысы.
— Обманутые? — зло спросил один из приехавших работников. — Я ще пулю очеретовскую не повыковыривал… — Он взялся за шею, подвигал пальцами твердый желвак под кожей. — Доктора не берутся, кажуть, там артерия…
Помолчали. А потом продолжили разговор о деле. Ткаченко взял себе за правило — принимать всех посетителей вместе, если, конечно, не было каких-то сугубо индивидуальных вопросов. Обычно такой коллективный прием приносил большую пользу. Люди делились опытом в открытую, рассказывали интересное для всех, о чем-то спорили. Так и сегодня, говорили все о том, как лучше строить и налаживать жизнь… Народ в селах соскучился по труду, доброй работе, молодежь стремится на учебу, и, что самое небывалое, просят приехать лекторов, актеров, началась жадная подписка на газеты.
Ткаченко стоял у окошка, вслушиваясь в равномерный гул главной улицы: скрип телег и мерзлый перестук колес, гудки машин, недалекий пересвист мальчишек, идущих из школы домой. Улица изменилась к зиме, словно расширилась: яворы отряхнули шумливую одежду листвы; прикочевали к городскому теплу воробьи, усыпавшие гирляндами щупленьких комочков ежистые, растопыренные прутья ветвей; весело играли под солнцем вертуны; стекала слеза растопленного инея по черепице.
— Чайку не хотите ли, хлопцы? — спросил было Ткаченко и тут же замахал руками, чтобы потушить грянувший хохот. — Чи с ума посходили? Чего ты заливаешься, Остапчук?
— Да я не заливаюсь, товарищ Чаенко… прошу простить… Ткаченко. Пора переводить жидкий баланс на что-либо более мужчинское. К примеру, на витамин «ре», то есть на чистый ректификат довоенного качества.
— Э, нет, Остапчук, меня не спровоцируешь! — Отшутившись от продолжавшего сыпать присказками председателя райисполкома, Ткаченко пересчитал посетителей, распорядился, и вскоре на столе появился поднос, уставленный чашками, чайник и наколотый щипчиками сахар. Затем помощник секретаря расщедрился и принес сушки.
За чаем обсудили все дела, заставившие каждого из них покинуть свои села, немного поспорили и разошлись, полностью удовлетворенные приемом, лаской. На прощание каждый из них крепко пожимал руку секретарю.
Оставшись один, Ткаченко вздохнул, но это не был вздох облегчения.
Время близилось к обеду, именно к этому часу приглашал к себе генерал Дудник, и, поскольку, шутя, обещал «двухразовое питание», можно было догадаться, что свидание обещало затянуться.
«Не вздумайте ехать ко мне в одиночку, — требовательно заявил Дудник. — Сопровождение будет у вас с минуты на минуту, а то на дорогах пошаливают кудеяры».
Дудник задержался в фольварке «Черная лань». К «Черной лани» проселком было около тридцати километров, большая часть лесом. Потому и пришлось отправляться туда в сопровождении присланного генералом «доджика» с мотострелками.
Дудник встретил гостя радушно. На генерале была домашняя теплая куртка из клетчатой ткани и белые бурки. Шея его была перевязана шарфом с махрами на концах, а от свежевыбритых щек пахло одеколоном. Генерал прикладывал руку к груди и в предчувствии приступа кашля пил теплое молоко из глиняного кувшинчика.
— На меня удивленно не глядите! Осенью и весной из ангин не вылезаю. В детстве гланды не вырезал, а теперь вот созрел для мучений. Прошу мыть руки и к столу.
— Надо закалять горло, Семен Титович, — посоветовал Ткаченко. — А вы, как видно, парите, потому легко и простуживаетесь… У меня был танкист-водитель, так тот бензином спасался, считал, что полоскание бензином — самый радикальный способ против ангины.
— Ради профилактики, возможно. Только не путайте времена и нравы. Война не позволяла болеть. Хвороба происходит не от напряжения, а от вялости организма, расслабленности, добавим еще одно слово инертности… — Генерал отдавал должное борщу и хорошему куску вареной говядины с любимой приправой — острым хреном. — Вот и теперь, с делами чуть отлегло — и начались болезни.
— Вы думаете, отлегло?
— Пошло по ниспадающей кривой, Павел Иванович. Закончим чревоугодничество, перейдем в гостиную, и я предъявлю вам наши наметки для согласования. — Генерал расположился поудобней в кресле, развязал шарф, закурил, выпуская плотные колечки дыма, таявшие только под самым потолком. — Моя дочурка обожает… стоит мне закурить, просит: папа, сделай колечки!
— У вас и дочка есть?
— И не одна. Про старшего сына я вам рассказывал. А вот дочки… трое их у меня, Павел Иванович. Выйду в отставку, буду с ними в куклы играть…
— К тому времени, Семен Титович, придется не с дочками, а с внучками играть в куклы… — Ткаченко понимал, что генерал пригласил его не только для этого милого разговора, и потому немножко нервничал, отвечал невпопад, поглядывая на часы.
Поведение гостя было замечено хозяином.
— Я пригласил вас, конечно, не только для того, чтобы отобедать с вами. — Генерал улыбнулся. — Хотя и это не мешает позволить себе изредка. Время сейчас, Павел Иванович, наступает решительное — начинаем ликвидацию остатков куреня Очерета…
— Вот оно что! — Ткаченко поудобней расположился в низком кресле, подождал, пока вестовой зажег в камине дрова, плеснув на них керосином, и закончил, когда солдат вышел из комнаты: — Как же это будет?
Дудник пристроился слева от Ткаченко, так что занявшийся в камине огонь освещал правую сторону его лица, высвечивая и оттеняя морщинки и затаившиеся в уголках губ скорбные складки. Впервые Ткаченко заметил, как все же постарел Дудник. Ткаченко подумал о том, что вот приходится им сокращать отпущенные в жизни лимиты, изнашивать себя: ведь ничто не проходит безнаказанно — ни тревожные ночи, ни утомительные заседательские бдения, ни ожидание звонков от начальства.
Генерал объяснял действия по очистке территории от оуновцев, раскрывал, как говорится, свои карты, не тая горьких потерь, а иногда и ошибок. Рассказывал о самом настоятельном требовании руководства: немедленной ликвидации остатков банд.
— Мы ликвидируем курень Очерета без шума. Будем сжимать его в кольцо техникой. Постараемся избежать человеческих жертв.
— Надо сохранить села, не дать банде разгуляться напоследок, заметил Ткаченко.
— Помогайте!
— Каким путем?
— Как говорится, продолжайте в том же духе. Лишайте их благоприятной почвы. Сначала население боялось бандеровцев, потом стало нейтральным. Теперь же оно должно активно включиться в борьбу.
— Включается.
— Знаем. Получаю сводки. Винтовки не зря выдали. — Генерал подложил в камин еще полешек. Огонь осветил теперь все его лицо, пожалуй, обычное лицо человека, если бы не те следы, которые оставляет время на людях, вынужденных подчинять своей воле сотни, тысячи людей. — Бугай, заменивший Очерета, ввел жесточайшую дисциплину, объявил террор. Население базовых сел теперь, не надеясь на пощаду, встречает бандитов оружием, и курень лишен возможности, как это было раньше, рассосаться по этим селам на зиму. Бугай не идет на риск и держит курень в кулаке. Итак, для бандеровцев начинается белая и голодная тропа — время брать их в железный бубличек…
— В бубличек? — Ткаченко наблюдал, как сильное пламя взялось кровянить черные поленья, а блики, трепетавшие на стонах и части потолка, чем-то напоминали тени летучих мышей. Камин был сложен давным-давно, кто его знает, может быть, еще во времена гетмана Вишневецкого, дом был старинный. Вон на том крюке, замазанном краской, вероятно, висела хрустальная люстра, а в эти двери с латунными ручками и резьбой по мореному дубу входила паненка или некий ясновельможный пан. Потом в эти места прикочевала и отпетая братия современных гуннов; остались следы пулевых пробоин в потолке, стреляли в ныне закрашенную грубой малярной кистью обнаженную наяду.
К дому вела проселочная дорога. Она петляла по темным лесам, с шумными верхушками деревьев и крупным инеем, сухо посыпавшим темную ленту проселка, бежала по логам и горбатинам. За окнами продолжалась тревожная жизнь, урчали и затихали двигатели, по-видимому, сменялись подвижные патрули.
— Ночь прямо-таки разбойничья, — генерал приоткрыл штору, — слышишь, как сосны шумят? Верховой ветер идет, чудное явление природы. Советую переночевать, а жинке позвоним, беру на себя ее успокоить. А то, помнишь, как от моего имени появился у тебя Лунь?
— Помню, еще бы забыть…
— Остаешься, Павел Иванович?
— Спасибо, все же хочу вернуться.
— Как хочешь, неволить не стану. — Генерал закашлялся, отпил молока.
Ткаченко проверил наган, покатал барабан на ладони.
Генерал с усмешкой поглядел на наган.
— Не тот калибр, Ткаченко. Если выпрыгнут лесовики, этой пукалкой не отобьешься. Опять сопровождение выделю…
— Зачем? Спокойно сюда доехали.
— Береженого бог бережет. — Генерал распорядился об охране. — Тут действует устав нашего монастыря. Забыл времечко, когда караваном ездили?
— Пора забывать, Семен Титович.
— Рановато. Вчера двух мотострелков убили, бензозаправщик сожгли, только шофер сумел убежать, хотя и обгорел здорово, доложил о трагедии… Парням-то было всего по девятнадцать. Потому яростно закончу с бандитами! Народ стонет от них. Пора кончать!
На этом расстались генерал и секретарь райкома. В том, что «пора кончать», разногласий у них не было, жизнь требовала одного: браться за мирное строительство, браться вовсю, и смертельно надоело Ткаченко катать наган на ладони, оглядываться по сторонам, с тревогой раскрывать ежедневные сводки, нередко окропленные кровью.