Рукопись этой книги сдавалась в редакцию в дни, когда умирал папа Иоанн Павел II. Прошло 120 лет между смертью двух стариков – русского католика Печерина и поляка Карола Войтылы, ставшего папой римским. Наверное, смотреть на события сегодняшнего дня глазами персонажа, которому посвящены были годы работы, для исследователя естественно. Что же увидел и узнал бы В. С. Печерин в эти дни? Прежде всего думаешь об изумлении, которое он испытал бы, просто глядя на телевизионный экран, к тому же понимая, что все этапы медленного умирания папы наблюдают и обсуждают одновременно миллионы людей во всем мире. Как он отнесся бы к достижениям технической и информационной революции? Восхитили бы они его, как действие электрической машины, которое он изучал в своей «задней гостиной» на Доминик-стрит, убедился бы он в том, что только «химией, механикой, технологией, железными дорогами» можно улучшить положение масс, или на него навело бы ужас «тиранство материальной цивилизации», от которого, как он когда-то предсказывал, «нельзя найти убежища»? И то, и другое его представление о будущем в какой-то степени подтвердилось.
Он узнал бы, что папой римским стал славянин, поляк, которого считают вдохновителем антикоммунистического сопротивления, за что одни его прославляют, а другие проклинают. Что своим нравственным влиянием папа римский помог осуществлению мечты поляков о национальной независимости. Независимость Польши Печерин поддерживал всегда – и как противник николаевской политики, и как католик. Но что бы для него значило понятие «антикоммунистическое сопротивление»? Мог ли бы он предположить, что его имя будет почитаться противниками коммунизма? Прошедшее столетие изменило представления о свободолюбии и деспотизме, внесло путаницу в понятия «левый» и «правый». В 1871 году, используя герценовскую метафору, Печерин писал:
Все мои мысли, все сочувствия на противоположном берегу с передовыми людьми обоих полушарий; а в действительной жизни я остаюсь по сю сторону с живым сознанием, что принадлежу к презренной и ненавистной касте тех людей, коих еще древние римляне называли inimici generis humani [враги рода человеческого – лет. ], и что черты, свойственные духовенству, неистребимы, т. е. это каторжное клеймо остается неизгладимым на вечные веки веков (РО: 235).
Мог ли он представить себе, что «передовые люди обоих полушарий» поддерживали в XX веке режимы, повлекшие за собой «торжество смерти», угаданное игрой юношеской фантазии в давно забытой романтической поэме? Поверил ли бы он призывам католической церкви к религиозной терпимости или счел бы их вынужденной уступкой секуляризму, единственному гаранту свободы вероисповедания в разгоревшихся в XXI веке религиозных войнах? В годы торжествующего атеизма в обращении Печерина в католичество видели шаг к свободе совести, к свободе религиозной мысли. Такой же освобождающий смысл может иметь его отход от религии. В словах Печерина о «врагах рода человеческого» заключен протест против удушения свободной мысли, когда церковь своим авторитетом поддерживает все виды обскурантизма или становится политическим символом национального государства.
Как уже говорилось, в истории жизни Печерина, какой она предстает в его записках, каждый может найти подтверждение своим взглядам и представлениям о прошлом и о настоящем. Подвижность воображения, неустанная работа мысли, жадно ищущей пищи и отвечающей на любые новые впечатления потоком лирических размышлений, изливались в письмах Печерина самыми противоречивыми высказываниями. Хотя с годами он все больше выступает защитником государственности в лице высоко им ценимых английских порядков и законности, его воображение иногда воспламеняется известиями о новых формах политического и социального протеста, и чем более радикальны они, тем живее он на них реагирует, в огромной степени привлеченный контрастом со своей расписанной, упорядоченной, навеки запечатанной в стенах больницы и церкви жизнью. Новое поколение – «все эти нигилисты и нигилистки», дело Нечаева («Нечаевское дело – очень важное и утешительное в русском быту», – в ответ на сообщение Чижова пишет он 13 августа 1871 года), попытка покушения на князя А. М. Горчакова – для него явления совершенно абстрактные, вызывающие только любопытство. Неприятие их Чижовым ему не совсем понятно, а стрелявшая в Горчакова девушка вызывает легкомысленное восхищение: «Вероятно, она постоянно носит револьвер за своим девичьим поясом! Каковы русские дамы! Настоящие спартанки! Признаюсь, тут есть богатые материалы для революции» (11 июля 1876 года). Можно ли в наши дни не вспомнить о поясе шахида, когда читаешь эти строки? Как и когда-то, Печерина увлекла не так идея, стоящая за действиями нечаевцев («…это тот же фанатизм – только в другом виде… слепая вера в слова пророка, обещающая земной рай… Все это одни фразы: человечество! прогресс!») или юной террористки, как эстетическая сторона их готовности к жертве.
В Ирландии Печерин всегда осознавал цивилизующее влияние Англии, и Мак-Уайт единственным косвенным доказательством его симпатий к тайной революционной организации Фениев, борцов за независимость Ирландии, называет найденный в архиве Печерина текст «Молитвы воина», предположительно им самим написанной. Осуждать идеи и поведение людей прошлого с позиций современности не только несправедливо, но опасно – тем, что дает нам ложное чувство превосходства, как если бы знание последствий их заблуждений освобождало нас от опасности совершать собственные ошибки в меняющихся исторических обстоятельствах.
Записки Печерина продолжают привлекать интерес потомков именно провокационностью его мысли. То, что он писал о себе, имея в виду свое положение в католической церкви, которую не мог покинуть, – «связанный железной цепью необходимости», – приобрело совсем иной смысл по отношению к его литературному наследию:
Я нахожусь в положении мнимо умершего. Он лежит, распростертый на одре, без малейшего признака жизни. Вокруг него суетятся и хлопочут – распоряжаются его имуществом, толкуют вкось и вкривь о его поступках – входят в самые мелкие подробности его похорон: с необыкновенно тонким чутьем он это слышит – ни одно слово не ускользает от него. Хотелось бы ему протестовать, дать хоть какой-нибудь знак жизни: мигнуть глазами – пошевелить пальцем… нет! Невозможно! И тут его охватывает ужасная мысль, что ему придется быть похороненым заживо! (РО: 235).
С каждым годом все больше исследователей начинает «распоряжаться его имуществом», на основании разрозненных мемуарных набросков и писем «толкуют вкось и вкривь о его поступках». О все растущей известности Печерина написал мне на днях архивист и историк ордена редемптористов в Риме, отец Жан Беко: «Удивительно, как часто сейчас и во Франции, и в Германии, и в США встречаешь имя Печерина. А ведь прошло более ста лет. Мало того, в сети я нашел упоминание, что где-то в Дублине ему собираются установить памятник. Не слишком ли это? Остается только причислить его к лику блаженных». Ирония последнего замечания была бы Печериным оценена по достоинству. Отец Беко перевел «Записки» Печерина на французский язык с голландского перевода Tомa Экмата (Tom Eekman), вышедшего в 1990 году в Амстердаме. Из Канады мне пишет архивист ордена редемптористов провинции Саскачеван о. Лавердюр. Невозможно не думать о том, как поражен был бы Печерин, если бы мог вообразить, что почти двести лет спустя после его рождения о нем будут знать и в России, и в Европе, и даже на «северо-американском континенте». Хранители истории ордена собирают теперь каждое упоминание о Печерине, их уже не смущает его «предательство», но интересует характер его мышления, природа его веры. Позицию современной католической церкви по отношению к Печерину сформулировал о. Беко в письме от 30 июня 2005 года: «Мне совершенно ясно, что, с одной стороны, Печерин был горько разочарован тем, что он увидел в церковной жизни (но ему следовало бы знать, что люди есть люди), с другой стороны, он не был вероотступником, его католическая вера была безусловно искренна, хотя критически относясь к некоторым вопросам, например, к политической власти Папы, etc., он очень современен и в наши дни многие находят, что он был прав!».
И тут возникает последний вопрос: как и почему задевает Печерин нашего современника, причем не только в России, но и в других странах? Я понимаю, что и я – одна из тех, кто «распоряжается его имуществом». Но главное – имущество это существует, и состоит оно из завещанных им «мечтаний, дум и слов» (РО: 310). Не будь его история рассказана настоящим художником – сначала Герценом, а потом им самим, о Печерине сохранилось бы только несколько строк в исследованиях, посвященных русским католикам. Художественное чутье помогло Печерину уловить и передать не только все тенденции умственной жизни своего времени, но создать архетипический образ нонконформиста, фигуры в обществе всегда маргинальной, но неизменно центральной в художественном творчестве. В контексте девятнадцатого века нарисованный им автопортрет воспринимается как образец «лишнего человека», однако в двадцатом веке неукорененность Печерина, его отчужденность в любом обществе, неутолимая жажда смысла и сомнения в возможности его обрести, стойкое выполнение долга при утрате веры – сделали его миропонимание соприродным философии экзистенциализма. «Записки» Печерина читаются как прелестная, чуть архаическая проза давно ушедшего прошлого, но они странным образом возвращают нас к мыслям о самых острых вопросах сегодняшнего дня: о значении и месте религии в жизни отдельного человека и общества, о подчинении личностного сознания давлению чужих идей, влияние которых может быть тем сильней, чем более независимыми от общепринятых понятий они кажутся. У Печерина мы находим понимание внутренней свободы как самостоятельности мысли в любых жизненных обстоятельствах.
Поиски «убежища от деспотизма в какой-нибудь келье» могут сделать беглеца ее узником. Выработанная Печериным практика выживания, то есть сохранения своей личности и способности к ее дальнейшему развитию, – та сторона его жизни, которая была наименее знакома читателю девятнадцатого века, оказалась необходимой множеству людей нашего времени, попавших намеренно или, чаще, вынужденно, в условия изоляции от возможных единомышленников – в ссылке, в эмиграции, да и просто в одинокой старости. Сумев преодолеть свою зависимость от «книжной мудрости», он продолжал делать свое дело – утешать умирающих, и все время находил новые интересы – в изучении новых языков, в жизни природы, в естественных науках, даже в продуманном воспитании любимого пса.
Перефразируя Чеслава Милоша, можно сказать, что романтическая мечта о величии обрекла Печерина на изгнание, но «изгнание» породило неизбежную раздвоенность сознания, ту раздвоенность, которая превратила его автобиографические записки в катехизис эмигранта.