Любовник Большой Медведицы

Песецкий Сергей Михайлович

Часть вторая

ВОЛЧЬЕЙ ТРОПОЙ

 

 

1

Кончается март. Уже чувствуется весна. И тоска рвет сердце.

Шестую уже неделю сижу в первом подвале минской черезвычайки. Запихнули меня в темную сырую клетку. По стенам сочится вода. Через грязные, мутные стекла крохотного зарешеченного окна под потолком едва пробивается свет. Но видны в нем сапоги проходящих по улице солдат и чекистов. Везде грязь. Все липкое, гнусное. Поначалу и коснуться боялся стен, и двери, и деревянных нар. Теперь привык. Дышать нечем. Вонь, воздух насыщен водой, смрадом немытых тел. Белья никто не меняет, никто не моется. Горше всего воняет от параши, здоровенного деревянного чана, скверно закрытого и подтекающего. Моча ползет из-под него, стекается в лужу, ее разносят ногами по всей камере.

Сидит нас одиннадцать. Чуть помещаемся в нашей клетке. Семеро спят на нарах, четверо на полу. Иногда запихивают новеньких, но их, чаще всего, быстро выпускают или переводят. Мы сидим дольше всего.

Кроме меня, сидят еще двое контрабандистов — жители деревеньки прямо у границы, недалеко от Столбцов. Это братья Ян и Миколай Сплондзеновы. Молодые, одному двадцать, второму двадцать три. Попались они на мелине у Койданова. Хозяин мелины, Уменьский, крепкий широкоплечий мужик, сидел вместе с ними. Сперва сидели порознь, а теперь свели их вместе. Думаю, потому, что дело их не представлялось важным.

Есть самогонщик Каспер Буня, огромный, костистый хлопец. Жил он в смолокурне за Заславлем и там гнал из жита самогон. Поймали его с поличным — у аппарата. Носит он здоровенный кожух, от которого на всю камеру несет дегтем.

У окна стоит Жаба, вор-рецидивист. Сунул руки в штаны и насвистывает. Трудно сказать, сколько ему лет. Может, сорок или пятьдесят, а может, и больше. Голова у него огромная. Рот — от уха до уха. Глаза мутные, пустые. Кажутся они комками гноя на зеленоватом нечистом лице. Он все время горбится. Но хоть телом тщедушный, очень ловок и проворен.

Есть у нас и бандит Иван Лобов. Сидит за разбои. С виду — пристойный мужчина лет тридцати пяти, с черной бородкой клинышком. Все время улыбается, блаженненько так, словно богомаз владимирский. Давно бы его пустили в расход, но хлопочут о нем зажиточные родственники.

Есть и телеграфный техник Фелициан Кропка. Сидит за саботаж, потому что закоротил нечаянно реостат, тот сгорел. Пострадал Кропка от комиссара, о ком часто рассказывал. Тот давно имел на него зуб, а тут не упустил возможности, сдал чекистам. Кропка выглядит совсем запуганным. Дрожит всякий раз, когда двери открываются. Смешной он: малый, щуплый, все время ладошки потирает, а когда слушает, открывает рот.

Есть у нас и контрреволюционер, бывший царский офицер Александр Квалиньский, служивший в каком-то советском учреждении, а теперь угодивший в тюрьму. Он высокий, смугловатый, лет сорока. Молчун. Лицо бледное, измученное. Почти всегда лежит на нарах, но не спит, а часами смотрит в потолок. Квалиньский мне симпатичнее всех. Жаль мне, что такой интеллигентный, воспитанный и, как я убедился, очень добрый человек в таком унижении вместе с нами.

Есть и жид. Толстый, грубый, за пятьдесят ему. По фамилии Кобер, по имени Гирш. Перед войной был фабрикантом игральных карт, а теперь сидит за спекуляцию. Ему лучше всех в камере — почти каждый день носят ему с воли обеды. Его часто вызывают на допросы. Говорит, мол, снова доить будут, вымогатели.

Одиннадцатый в нашей камере — безумец. Все: и мы, и чекисты, и солдаты — называют его Бзик. Никто ни имени его не знает, ни фамилии. Арестовали его в поезде близ Слуцка. Он молодой, высокий, худощавый, с большими, удивительно светлыми глазами. Все время ходит по камере, то и дело смеясь. Нас это очень злит. Задержали его по подозрению в шпионаже. А теперь почти и не трогают. То ли забыли про него, то ли решили взять «измором».

Дни ползут нудные, тоскливые, долгие. Давит нас теснота, мучит голод. Голод царит. Мы грезим о еде, все мысли только про еду. Движения наши вялые, медленные. Голод выбелил наши лица, оттенил желтизной и зеленью, положил черные тени под глазами. У некоторых опухли руки и ноги. И у меня начали ноги пухнуть. А еще напасть, от какой спасу нет, — вши. Огромные тюремные вши, ленивые и сонные, как и мы. Но не с голодухи — скорей, с перекорму. Пасутся на наших телах. Множество их. Ползают по одежде, по нарам. Не давим их. Бесполезно. Вместо сотни побитых приползает тысяча. Зовем их ласково: «ползучее серебришко». От непрестанных расчесов на коже раны. А там, где хуже всего грызут — на плечах, на лопатках и шее, где кожа тоньше, — уже струпья.

Ночью, когда зажигается лампа и мы укладываемся спать на голые нары, из щелей выползают клопы. Жрут бешено. От них тело паршой покрывается. Новым арестантам от них житья нет.

Однажды проснулся я ночью, глаза открыл и вижу: Бзик сидит в углу камеры и странно как-то смотрит на спящих сокамерников. Я сделал вид, что сплю, а лицо мое как раз в тени было, можно подсматривать из-под полуприкрытых век. Бзик долго и внимательно рассматривал нас. Был он без рубахи — та лежала у него на коленях. Вдруг голову наклонил и, не переставая приглядывать за нами, зубами разорвал воротник. «Ого!» — думаю. Вынул оттуда кусочек тонкого полотна. То и дело поглядывая на нас, развернул. Я заметил: там написано что-то. Бзик принялся читать, затем — драть полотно зубами. За несколько минут порвал в нитки, да и кинул их в парашу. И пошел на свое место.

Наверное, важное прятал. А мы его считали двинутым. Он, видать, куда нас умнее. Той ночью мне так и не заснулось. Голод кишки крутил. Думал, до каких пор еще такое, долго ли.

В сны мои, навеянные голодом, неизменно являлась еда. Виделись не изысканные кушанья, а огромные боханы хлеба, кусищи сала и мяса, миски горячего супа, горшки парящей вареной бульбы. Просыпался больной, ошалелый и еще сильней мучился голодом, еще горше переживал свое несчастье.

Шили сперва шпионаж. Арестовавшие представили меня шпионом. Дело мое вел судебный следователь Стефан Недбальский, поляк, родом из местечка Мир неподалеку от Столбцов. Толстощекий хлыщик, в темно-синей гимнастерке, в штанах галифе. Показался мне он глупым и самодовольным. Вызывал по ночам, допрашивал часами. Схитрить старался, заковыристо спросить, чтобы подловить арестанта, но хитрости его чаще всего помогали не ему, а арестанту разобраться в ситуации. Повторял и повторял:

— Говори, ну! Говори всю правду, а то ведь сами узнаем, все узнаем!

— Что ж мне еще говорить? Я правду говорю. Вы ж не хотите, чтобы я врал вам? — так я ему обычно отвечал.

Несколько раз очные ставки мне устраивал с арестантами. Некоторых я уже знал — сидели рядом в камерах первого или второго отделов. Потом вовсе перестали допрашивать. Тогда я по совету братьев Сплондзеновых позвал караульного начальника (карнача) и попросил, чтобы проводил меня к следователю Стефану Недбальскому по очень важному делу. Вечером следующего дня за мной пришли. Под конвоем двух красноармейцев привели меня к нему в кабинет.

— Ну, что, надумался? — спросил Недбальский.

— Так. Хочу всю правду рассказать.

— Добре! Давно бы так! Возьми стул и садись тут! — показывает с левой стороны стола.

А я заметил — у него в выдвинутой шуфлядке наган. Обезопасился, значит.

— Бери папиросу!

Я взял, закурил. И стало мне дурно.

— Ну, давай! — приказал Недбальский, вынув чистый лист бумаги.

Начал я по новой. Рассказал историю, уже отчасти правдивую, намешал, как умел. Дескать, из Вильни я. Работы не было, я и поехал на пограничье к старому приятелю. Он мне предложил ходить с контрабандой. Потом приятель попался, отсиживает теперь в Новогрудке. Тогда и я перестал ходить, жил у матери приятеля. А под Новый год сходил три раза за границу с хлопцами. На третьем разе меня и сцапали.

— Куда с товаром ходили?

— Где мелина, не знаю. Водил нас машинист всегда по ночам, днем сидели в сарае, не выходили. Потому не знаю, как хутор выглядит, где он и как хозяев зовут… Еду нам приносила старуха в длинном желтом кожухе. Насчет товара машинист договаривался.

— Ох, кажется мне — крутишь ты!

— Не кручу я, знаю — не обмануть вас! Очень вы хитрый!

Недбальский усмехнулся.

— Зачем пришел на хутор Леонии Бомбиньской? Раньше она принимала контрабандистов?

— Я не знаю, принимала она или нет. Я заблудился. Метель была страшная. Я от своих отстал. Целую ночь ходил и чуть не погиб. Носку кинул, идти уже не мог. Под самое утро хутор увидел и пошел про дорогу спросить.

Следователь с минуту молчал. Потом выпалил вопрос за вопросом, видно, желая меня сбить с толку:

— Только правду говори! Контрабандисты в Минск ходят?

— Нет.

— Ваша банда ходила?

— Нет.

— Никогда?

— Никогда.

— А если в Минск ходить не нужно, зачем ты про дорогу на Минск спрашивал, ну?

— Боялся, хозяйка догадается, что я из-за границы, людей позовет, меня схватят.

— …А для чего тогда при аресте глупости говорил? К Советам пришел, потому что в Польше плохо было? Ну?

— Боялся, посадят за контрабанду. Подумал: может, отпустят или в Польшу назад отправят.

Недбальский долго писал, а после спросил как бы невзначай, мимоходом, хотя сощурился хитро:

— Сколько ты раз за границей был?

— В этом году два раза. На третий попался, — отвечаю, чуя подвох.

Снова пауза. Следователь, не торопясь, закурил.

— Сколько денег у тебя забрали?

— Не помню.

Недбальский вынул из папки листок бумаги и прочитал: «Семьдесят долларов, сорок пять рублей золотом и восемнадцать тысяч польских марок. Так?»

— Так.

— Сколько получаешь за ходку?

— Пятнадцать рублей.

— Добре! За две носки — тридцать рублей, а откуда остальное?

— В ноябре прошлого года шухер мы сыграли на товар. На мою долю пришлось четыреста долларов.

— Что за шухер?

— Несли товар в Польшу и удрали с ним. Потом продали.

— Что за товар?

— Шкурки. Алтайские белки. У меня было триста восемьдесят штук.

Недбальский прервал допрос. Велел мне стать у стены.

— Смотрите за ним! — велел красноармейцам, а сам вышел из кабинета.

Вернулся через двадцать минут.

— Знаешь Гвоздя? — спрашивает.

— Знаю. Наш хлопец, раковский.

— А он тебя узнает?

— А то! Узнает. Видел меня не раз.

Недбальский записал мои показания и дал мне подписать.

— Я еще это проверю! — сказал на прощание и велел отконвоировать меня назад.

Братья Сплондзеновы меня уже ждали. Я им рассказал в подробностях, как прошел допрос.

— Сейчас лучше будет! — заверил Ян. — Шпионаж наверняка отошьют!

— Может, через пару дней в ДОПР тебя отправят. Там лучше. Там хлопцев наших много, — добавил Михал.

Той ночью долго не спал. Полегчало мне немного. Радовался, что не будут меня судить как шпиона — за это наверняка вышка. А целиком сознаться не хотел из-за Лени. Знал: ее тоже ведь арестовали. Из множества деталей, о которых вызнал на допросах, понял я: нет против нее прямых улик.

 

2

Четвертый час после полудня. В камере полумрак. Бзик неустанно ходит от окна до двери и обратно. Иногда замирает и начинает смеяться. Долго, весело. Поначалу оттого и мы принимались смеяться. Потом злились, а теперь привыкли. Я же, зная теперь его притворство, частенько тайком за ним наблюдаю. Заметил еще много мелочей, не замечаемых другими, и окончательно уверился — не безумец он, притворяется.

Лобов снял с себя грязную, серо-желтую, липкую от пота рубаху, разостлал на нарах и прокатывает бутылкой. Массово давит вшей.

Жаба сидит в углу на нарах, обнял худыми руками колени и поет:

И вот собрались Будто на подбор: Она — проститутка, Он — карманный вор.

Фелициан Кропка кривится брезгливо. Всегда кривится, когда Жаба поет. У того репертуар сплошь блатняцкий, сальный и слезливый. Квалиньский лежит неподвижно на нарах и смотрит в потолок. Когда глаза закрывает, вовсе выглядит мертвецом.

А Жаба не унимается:

Ее как проститутку По морде все бьют, Его же как вора В полицию ведут.

— Ох ты доля, доля моя! — вздыхает Буня.

Слез с нар — огромный, костистый, ужасающе худой — и зашлепал тяжелыми сапожищами по камере.

Темнеет. Из коридора доносятся шаги солдат и откуда-то из глубины — крики.

— В кость дают кому-то, — замечает Ян Сплондзенов.

— Давят, — подтверждает Жаба.

Зажигается лампа. В камере становится светлее — и веселей. Все оживляются. Даже Квалиньский встает, но из-за нехватки места на полу ходит по нарам. Только жид сидит мрачный в углу и молчит. Не принесли ему сегодня обеда, потому он голодный и грустный.

Стою у окна с Уменьским, мелинщиком из Койданова. Говорим про контрабандистов, про то, кто сейчас ходит в Советы, а кто — в Польшу. В камеру заходит «карнач» с несколькими красноармейцами. Минуту смотрит на нас, потом спрашивает: «Кто в город хочет ехать за мукой?»

— Я! — выскакивает вперед Лобов.

— Больно ты скорый, — бурчит «карнач».

Оглядел нас внимательно.

— Ну, ты давай! — ткнул пальцем в Бзика. — И ты, — показал на Буню. — Только хлеб зазря жрете.

Вышли из камеры.

Через два часа мы услышали на коридоре топот и проклятия. Двери камеры отворились и к нам втолкнули Буню, перепуганного донельзя. Долго стоял он на пороге, беспомощно свесив руки. Потом сказал:

— Ох ты, доля, доля!.. За что же над нами так издеваются?

Нас удивило, что Бзик не вернулся. Начали мы Буню расспрашивать. Узнали: Бзик с Буней и четырьмя солдатами поехали на тяжелом грузовике к армейским складам. Там закинули в кузов несколько десятков мешков муки и поехали обратно. У моста через Свислочь, на улице Веселой, Бзик соскочил и кинулся наутек к реке. Грузовик остановили, красноармейцы начали стрелять. Двое следом побежали. Но темно уже было, и Бзик сумел удрать. А Буню, когда привезли, отлупили — и в коридоре, и на лестнице. Солдаты говорили, помогал удрать.

Новость та сильно нас впечатлила. Сразу стали обсуждать Бзиково бегство. Все говорили, что давно знали про притворство. Врали они. Считали его настоящим безумцем и относились как к сумасшедшему.

— Эх, братцы, жаль, что меня не взяли! — пожаловался Лобов. — Я б тоже деру дал. Нет мне счастья, хлопцы! Сгнию тут.

А Жаба по-прежнему сидел в углу на нарах и тоненьким, визгливым, скрипучим голоском тянул:

Ах ты, мать моя дорога! Зачем родила ты меня?

— А этот все скулит! — морщился Лобов.

— Не нравится — не слушай! — ответил Жаба и продолжил, подперев щеку ладонью, мотая влево-вправо головой.

Ночью не мог я заснуть. Жрали меня вши и клопы. Голод мучил, донимала лихорадка. Крепился только зыбкой надеждой: может, скоро переведут в ДОПР?

Слушал плеск и журчание талой воды, бегущей по водосточным трубам… Весна идет. Несет новую жизнь, пробуждает новые надежды. А у нас черно, грязно, голодно. Нас бросили в мерзкую, тесную клетку, и каждый час мы все мертвее в ней… Бзик — счастливец. Где-то он сейчас? Может, на мелине где сидит или пробирается полями и лесами под прикрытием темноты?

Заснул под самое утро.

Назавтра в полдень вызвали меня наверх. Под конвоем двух красноармейцев зашел в кабинет Недбальского. Следователь приказал стать у дверей, а сам вышел из комнаты. Вскоре вернулся. Вслед за ним — два красноармейца, штыки примкнуты к карабинам. Под их конвоем — понурый, чуть сгорбленный долговяз. Я сразу Гвоздя узнал.

Недбальский усадил нас напротив себя.

— Знаешь его? — спросил, показав на меня пальцем.

— Если он меня знает, то и я его знаю, а если он не знает, то и я не знаю!

— Ну ты, не мудри! — Недбальский топнул ногой. — Отвечай на вопрос!

— А ты мне не грози! Не боюсь тебя. Бабу свою лучше пугай!

— Знаешь его? — спросил Недбальский у меня, показав на Гвоздя пальцем.

— Знаю.

— Откуда?

— Наш хлопец, раковский.

— И я его знаю, — сказал, не ожидая вопроса, Гвоздь.

— Почему раньше того не сказал?

— Я не твой стукач! Может, — Гвоздь кивнул в мою сторону, — он не хотел, чтоб я его узнал?

Недбальский приказал конвою увести Гвоздя. Поздней я узнал: он сидит уже в ДОПРе, на очную ставку его привезли оттуда.

Через два дня устроили мне очную ставку и с Леней. Вызвали из камеры сразу после обеда. Когда вошел в кабинет Недбальского, Леня уже была там, сидела в кресле у следовательского стола. Ее конвой остался за дверями. Следователь разговаривал с ней, смеялся. Она выглядела вовсе не угнетенной и измученной. Хорошо выглядела. Было на ней черное пальто с большим меховым воротником, в руках — объемистый пакет.

Я вместе с конвоем задержался у дверей. Недбальский пару минут просматривал бумаги, потом кивнул.

— Иди сюда!

Я подошел к столу.

— Знаешь эту женщину?

— Так, знаю.

Недбальский сощурился, посмотрел на меня значительно. Леня, не такого не ожидавшая, посмотрела на меня удивленно.

— Откуда знаешь?

— Зашел к ней спросить дорогу, там меня и арестовали.

— А раньше был у нее?

— Нет.

— Может, знаешь чего про то, что она пункт для контрабандистов держала?

— Ничего не знаю. Вообще, она ж под самым Минском, а там пунктов нету! — вру, чтобы Лене легче было на ставке.

— Откуда про то знаешь?

— От хлопцев.

— Так ты вообще ее не знаешь?

— Не знаю.

— А вы, гражданочка, знаете его?

— Не знаю. Но жалко его. Такой хлопец молодой, а сидит!

— А вы любите «таких молодых хлопцев»? — спросил Недбальский насмешливо.

— Я не потому говорю. Любого жалко. Тюрьма — не мед! — Леня замолчала. Потом говорит следователю:

— Может, товарищ судья позволит дать арестованному немножко еды? Так он жалко выглядит!

— Чего это гражданочка так им интересуется?

— Из-за того ведь страдает, что зашел у меня дорогу спросить. Может, он на меня обижается.

— Он из-за вас сидит, а вы — из-за него. Так что квиты. Ну, хотя дайте ему чего-нибудь.

Леня торопливо развернула пакет и дала мне два кило колбасы и большую буханку. Потом отвели меня в подвал. В камере я поделил еду на равные части, раздал всем. Жид не взял ничего. Офицер тоже не хотел, но, видя, что обидит меня отказом, все же взял свою часть.

Теперь полегчало мне. Надеялся, в ближайшее время переведут в ДОПР. Сокамерники уверяли: так оно непременно случится.

 

3

«Двойка» — большая камера. В ней два огромных окна. Если встать на подоконник и руку вверх вытянуть, все равно до края рамы не достанешь. К стенам приделано 17 складных коек. На день койки поднимают, прижимая к стене, так что места ходить хватает. Посреди камеры — большой стол на козлах. На внутренней стене есть полка для посуды. Пол асфальтовый. В правом углу — большая, обитая жестью печь.

Семнадцать нас в камере. Несколько воров. Несколько бандитов. Несколько хлопцев, сидящих по одному делу, по подозрению в убийстве. Есть железнодорожник, украинец с Полтавщины, по фамилии Кобленко. Сидит за спекуляцию: перевозил товар «мешочников» в служебном купе.

И тут голод на всех оставил отпечаток. Двигаются арестанты медленно, сонные, апатичные. У некоторых лица опухли, отекли ноги. Вшей и тут хватает.

Сперва я чувствовал: ну, наполовину на свободе. Камера светлая, воздух чистый. На прогулку выводят. Играем друг с другом в самодельные карты. И ко всему я уже привык.

Но с каждым днем убывало во мне сил. Ноги начали пухнуть. А за окном, за стенами, весна шла вовсю. Солнце заливало светом тюремный двор. Кого-то выпускали, на их место сажали новых.

Замучила меня тоска по воле. А те, кто почасту и помногу сидел, вовсе не тосковали. Всегда находили, чем себя занять. Играли в карты или разговаривали. Разговор вился вокруг нескольких излюбленных тем: еда, былые «дела», женщины, судебные дела, тюремное начальство. Надоели мне эти разговоры. Тосковал я еще сильнее по воле и худел все быстрее. Просиживал часами на подоконнике и смотрел в небесную синь. О чем думал тогда? Не знаю. Про все забывал я тогда, ничего не слышал. Возвращали меня в явь только шум и свара и камере, да пение Жабы.

Однажды подошел ко мне смоленский вор по прозвищу Бласт.

— Ты, паря, так себя не изводи. На нет затоскуешься. И в окно не смотри, пес его нюхал!.. Ты на носу заруби: думать много будешь — сканаешь!

— А что делать-то?

— Да что угодно! В карты играй, пой!.. Со мной когда-то так же было.

Вечером, после поверки, опускаем койки и укладываемся спать.

— Ну, три звонка до «пайки»! — объявляет кто-то.

И все пускают слюни, думая про утреннюю двухсотграммовую порцию дрянного полусырого хлеба. Твердую корку делим особо, а мякиш накладываем ложками на корку, будто пирожные какие или начинку на вафли. Ночь у меня скорее всего проходила. Я быстро забывался тяжелым сном, полным кошмаров и голодных грез. Просыпаешься, и первое чувство: как есть хочется! Первая мысль: два звонка до «пайки»!

Когда берут свои порции хлеба, у всех дрожат руки. Можно кусок мгновенно уплести, но никто не спешит. Едят медленно, откусывая крошечными кусочками. Не пропадает ни единой крошки. Да и крошек, в общем-то, нет — хлеб всегда недопеченный. После завтрака все мысли сосредоточены на обеде. И тянутся долгие, нудные часы ожидания. Потом — бачки с редким смердючим супом из сушеных овощей или мерзлой картошки. Один бачок на шестерых. Начинаем есть, а точнее, пить из ложек горячую, мутную, редкую жижу. Обжигаем губы и глотки, но быстро все съедаем. Тело охватывает блаженное — и лживое — тепло сытости. А через четверть часа желудок скручивает больнее прежнего. «Есть, есть, есть хочу!» Желудок не обманешь. После ужина — еще хуже. «Не то питье, не то еда, и все не туда!» — говорили арестанты.

Как-то в день свиданий, в конце апреля, вызвали меня на коридор. Проводили в комнату свиданий. Много там было замученных горемык. Длинная комната перегорожена поперек стеной из проволочной сетки, за ней стояли пришедшие на свидание с воли.

Когда разрешили говорить, комнату заполнили крики, плач и гомон, так что и не расслышать ничего. Я подошел к сетке, выглядывая знакомых на той стороне. Думал, кто-нибудь из раковских хлопцев с помощью родных или знакомых в Минске получил разрешение со мной увидеться. И вдруг — радостный взгляд, веселая улыбка Лени. Стараясь перекричать остальных, начали мы разговор.

— Как дела? — спрашиваю.

— На воле я!

— Все, полностью освободили?

— Подписку дала, что никуда не уеду с хутора и готова явиться по первому требованию.

— Дорого обошлось?

— Дорого… А чего мне? Не обнищаю.

— Хорошо выглядишь.

— А ты вовсе отощал.

— Куда ж тут, — развожу руками безрадостно. — На двести граммов хлеба жиров не нагуляешь.

— Я для тебя напаковала… Каждую неделю буду приезжать, на каждое свидание.

— Спасибо!

— Может, и тебя вскоре выпустят?

— Не знаю. Можно несколько лет схлопотать.

— Я слышала, на Первое мая будет амнистия!

Недолго длилось свидание. Но полегчало мне. Как увидел Леню, уже не чувствовал себя таким потерянным, безнадежным. Да и телу помощь: Леня хорошо знала, какой голод в тюрьме, привезла много хлеба, сухарей, солонины и сыра.

Через неделю снова получил пакет от Лени, но уже без свидания. Может, времени не было или разрешение не дали.

В начале мая судил меня ревтрибунал, и за контрабанду приговорил к трем годам ссылки в нижегородскую губернию. Деньги мои конфисковали. Приговор я предвидел и не расстроился. Даже и больше хотел в ссылку, чем отсиживаться в ДОПРе. Думал, сбегу из ссылки при первой же возможности.

После суда Леня снова меня навестила. Сказала, деньгами поможет, а если свободное время выдастся, так и в ссылке меня навестит. Просила писать почаще и сказала, что выгляжу намного лучше. Я тоже себя чувствовал здоровее и сильнее, чем раньше. И опухоль сошла с ног. Голод — худшая из хворей. А лучшее от нее средство — еда, лишь бы не слишком поздно.

Хлопцы в камере говорили, меня скоро отправят по этапу в ссылку. Советы давали, что делать и как быть. Лучше всего, из поезда удрать. О том больше всего я и думал.

В середине мая сказали мне собирать вещи и отконвоировали в канцелярию. У ворот меня ждал конвой: восемь солдат и сержант с тремя треугольниками на рукаве. Арестантов всего было шестеро. Одного нужно было в Смоленск, троих в Москву, двоих в Нижний Новгород. Первый этап был в Смоленске.

Уладили формальности в тюрьме, отвели нас на вокзал. В поезд посадили, и заняли мы два отделения. В каждом было по четверо солдат и по трое арестованных. Комендант конвоя пошел ставить печати на проездные документы. У меня было немного денег — Леня оставила их для меня в тюремной канцелярии. Попросил я начальника конвоя, чтобы купил мне две пачки папирос, коробку спичек, а на остальное — колбасы и хлеба. Офицер дал деньги солдату и послал в киоски на вокзальном дворе. Солдат принес мне полсотни папирос, спички, несколько булок и кусок колбасы, небольшой совсем.

— За все купил! — заверил красноармеец.

— Хорошо, спасибо, — говорю ему.

Принялся подкрепляться. Дал булок и немного колбасы товарищам по несчастью. Те разделили поровну между собой.

В первом часу пополудни поезд тронулся. Сидел я на лавке между двумя красноармейцами. Напротив сидело двое солдат и двое арестованных. Купе наше было первое в вагоне. От платформы отделял его небольшой коридорчик. И вдоль всего вагона, по левой стороне, тянулся проход, соединяющий все отделения. В соседнем отделении ехали остальные арестанты и солдаты.

Вагон был битком набит. Людей напихалось до крыш. В проходе понаставили кошелок, кулей и мешков. Люди, чтоб поспать, залезли на полки. Крики, ругань, жалобы — гомон оглушительный. Наконец, уместились. Заговорили нормально, шутить начали, засмеялись.

У Борисова в поезд зашел патруль железнодорожной ЧК. Проверяли документы пассажиров. Когда к нам подошли, начальник конвоя подал им документы и сказал: «Девять конвойных, считая меня, и шесть арестованных».

Чекисты просмотрели документы, осмотрели нас. Отдали, пошли дальше. А в Орше снова явился патруль ЧК.

Когда выехали из Орши в Смоленск, уже стемнело. Глянул я искоса в окно, на небо — и увидел Большую Медведицу. Взволновался. Так давно ведь не видел ее! Вспомнилось сразу мне веселое и грустное, многое вспомнилось и подумалось о многом. Долго смотрел на нее. Пока один из солдат не приказал мне отодвинуться от окна.

— Смотри, смотри! Только не поможет это тебе, не выскочишь!

— Да я ничего, — говорю, — я на звезды смотрю.

— Звезды? Вот они, звезды! — и хлопает ладонью по буденовке, где спереди пришита большая пятиконечная звезда из красного сукна.

Другие красноармейцы рассмеялись. Я отодвинулся от окна. Солдаты курили махорку, переговаривались лениво. Мои товарищи на соседней лавке уснули. И солдатам было сонно. Договорились, по двое будут стеречь. В отделение зашел начальник конвоя и предупредил: «Ребята, не засыпать! Стеречь крепко!»

— Успокойся, не заснем! — уверили красноармейцы.

— Ну-ну, — сказал насмешливо и пошел в свое отделение.

Близилась полночь. До Смоленска оставалось несколько остановок. Я притворился спящим и наблюдал исподтишка за конвоем. Уснул и третий солдат. Только тот, который у двери сидел, вытянул ноги так, чтобы никто не мог выйти из вагона на перрон, его не разбудив. Тоже дремал, но время от времени раскрывал глаза, осматривался и закрывал снова. Иногда кто-нибудь из пассажиров выходил в коридор в туалет. Тогда солдат открывал глаза, осматривал хотящего и отставлял ноги вбок, чтоб двери можно было открыть.

В отделении нашем царил сумрак. В него лишь искоса падал свет от фонаря на потолке коридора. Горела в том фонаре свеча.

И вот, улучив момент, я сильно высунулся вправо из отделения и глянул в коридор. Тот был завален спящими на полу людьми. Из некоторых отделений доносился приглушенный гомон — разговаривали. Думаю, трудненько будет добраться до выхода из вагона. Да еще может случиться, что офицер и солдаты из соседнего отделения не спят и заметят меня. Я в соседнее заглянуть не сумел, но слышал оттуда звуки, шорох подошв об пол.

Думаю: может, окно открыть?

Но, подумав, решил не пробовать. Ненароком разбудишь кого из конвоя, и все пропало. Выглянул в коридор снова. Увидел бредущую издали серую фигуру — солдат, набросивший на плечи шинель и направившийся к выходу, пробираясь между лежащими на полу людьми. Вот, быстрее пошел. Уже и вровень со мной. Вот открывает двери, отпихивая колени сидящего перед ними солдата. Тот открывает глаза, смотрит на него.

— Что-о?

— Ничего, товарищ! Отодвиньте ноги!

Красноармеец дает пройти, ерзает, сплевывает на стену, сует руки в рукава шинели и звучно зевает. Наклоняется вперед, внимательно осматривает отделение. Я притворяюсь спящим. Солдат снова опирается плечами о стену отделения и закрывает глаза. Ремень карабина у него через колено, ствол затиснул между ног. А дверь загородить ногами забыл! Может, и не забыл, но решил дождаться, пока красноармеец тот вернется.

Я внимательно следил за солдатом. Решил непременно удрать, будь что будет. Но все же следовало выждать момент. Вижу — голова его свешивается на грудь.

Я встаю. Делаю два шага в коридор, один — к двери. Медленно нажимаю на ручку, приоткрываю дверь. Шире… шире… Смотрю на лицо солдата… Вдруг спящий, будто почувствовав мой взгляд, открывает глаза. Глядит на меня мутно. Я быстро шагаю вперед.

— А ты куда, а?.. Сто-о-о-й!!!

Закрываю дверь за собой и кидаюсь вперед. Открываю дверь на площадку. Торопливо закрываю за собой. В этот момент предыдущие двери распахиваются и слышится нечеловеческий вопль: «Товарищи! Бегу-у-у-т! Подъем, товарищи…»

Тут я кидаюсь к двери, выходящей на ступеньки вагона. Жму на ручку изо всех сил, толкаю — не поддается! Тут соображаю: она же внутрь открывается! Тяну на себя. Открыто! Сзади падает полоса света, рассекает темноту. На площадку врываются люди с оружием, слышу за собой голоса:

— Стой, дрянь! Стой!

Передо мной черная ночь, утыканная золотыми иглами звезд. Я прыгаю вперед, в густой сумрак.

Лечу. Меня толкает вбок, откидывает. Сердце жмется. Мелькает в глазах полоса света, и все тонет во мраке и тишине, глубокой тишине…

 

4

Поначалу не мог сообразить, что со мной. Чувствую: не вдохнуть, в рот лезет густая липкая жижа. Задергался отчаянно, влево, вправо, вверх… Выдрался наружу. Вдохнул, наконец. Почувствовал, как в легкие заходит воздух.

Долго не двигался. Тело мое увязло в болоте, голова торчала сверху. Вытянул руки из грязи, отер с лица липкий густой ил. Увидел в нескольких сотнях шагов от себя длинный ряд желтых огней — поезд, остановленный после моего прыжка. А вдоль путей — множество огоньков поменьше, скачут, мигают. Это меня ищут солдаты с фонарями в руках.

Начал из болота выбираться. Встал. Повернувшись, чуть снова не шлепнулся в глей. Сделал два шага, нащупал ладонями берег канавы. Вылез. Сделал несколько шагов прочь ото рва. Он был, судя по склону на другом берегу, прямо под железнодорожной насыпью. Может, болото мое падение и смягчило — но я чуть не захлебнулся в грязи.

Уселся на пригорке посреди поля и долго смотрел на пути. Вдоль них все мелькали и мелькали огоньки фонарей. Потом стали пропадать. Слышались приглушенные голоса, но слов было не разобрать.

Паровоз свистнул — сильно, резко, протяжно. Огоньки на насыпи замелькали быстрее. Приблизились к огням поезда, погасли вовсе. Паровоз свистнул еще раз, и ряд огней поплыл в сумрак, сделался длинной огненной гусеницей, пропал в ночи.

Я встал. Еще было не по себе после падения. На ногах нетвердо стоял, но пошел к растворившимся в темноте путям. И, само собой, наткнулся на ров. Широкий, метра два, давно, видать, не чищенный — на дне метровый слой жидкого ила. Перебрался на другую сторону и оказался у подножия крутой насыпи. Подумал: «По верху идти, по рельсам, или низом пробираться?.. Нет, лучше низом, а то наверху, неровен час, на кого наткнешься».

Посмотрел на небо. На северной стороне четко виднелась Большая Медведица. Наклоненное вниз «дышло» колесницы указывало на запад.

Не торопясь, двинулся вперед. Время от времени останавливался, прислушивался. Несколько раз миновал дома железнодорожников. Далеко обошел какой-то полустанок. Через два часа увидел вдали огни железнодорожной станции. Двинулся медленнее. Различил вблизи вокзала много строений — наверное, поселение у станции. Обошел дома и снова вышел на пути. Там уселся передохнуть на куче старых шпал. Хотел дождаться какого-нибудь поезда и двинуться дальше на нем. Только на это и была надежда. Пешком за ночь сделаешь 25–30 километров, а поездом можно проехать раз в десять больше.

Решил дальше не идти, а ждать, пусть хоть и до утра. И раньше, чем ожидал, услышал вдали свисток локомотива. На станцию въехал товарняк. Я подошел к станции и пошел вдоль поезда. Шел так, чтобы поезд был между станцией и мною, крался по путям, укрытый тенями вагонов. На нескольких платформах был нагружен лес. Я забрался на одну и спрятался между концами бревен и низкой стенкой платформы. Оттуда удобно было наблюдать за окрестностью. А в случае опасности — легко удрать в любом направлении.

Поезд долго стоял на станции. Я устал ждать отправления. Наконец, состав двинулся.

Под утро добрался я до Орши. Вылез из своего укрытия и пошел к паровозу. Подслушал разговор железнодорожников и вызнал, что дальше поезд не идет. Тогда пошел по путям вперед, стараясь отойти подальше от станции.

Не хотел, чтобы утро меня в Орше застало. Знал: там чекистов много и милиции. Да и сидение без движения в укрытии мне надокучило. Мерз я без движения. Теперь постарался разогреться быстрой ходьбой.

Рассвет застал меня за десяток километров от Орши. Чувствовал себя в безопасности — от места побега меня отделяло несколько десятков километров.

Хотел дойти до следующей за Оршей станции, потому двинулся дальше. Шел или по стежкам у путей, или по выезженным колесами телег дорогам. Если замечал издалека строения, далеко их обходил.

Через несколько часов добрался до станции. Но подходить к вокзалу не стал, а забрался в лес, в гущу кустов, и лег спать.

С темнотой обошел станцию и вышел на пути. Вечер выдался теплый. Я улегся на песочек у рельсов и принялся дожидаться поезда на Минск. Голод меня терзал, а еды вовсе не было, как и денег.

Близ полуночи пришел пассажирский поезд. Остановился на станции. По узкой железной лесенке, прикрепленной позади вагона, я взобрался на крышу и улегся на ней. Вскоре поезд тронулся. Ветер засвистел в ушах. Вагон кидало в стороны, меня то и дело обсыпало искрами из паровозной трубы.

Когда поезд останавливался на станциях, я перебирался на дальний скат крыши, чтоб с перрона не заметили. Было очень холодно, руки онемели. Я дрожал всем телом, но поезда не покидал. Когда выехали из Борисова, стало светать. В Смолевичах пришлось слезть — развиднелось, меня могли заметить. Рисковать не хотелось после стольких-то трудов.

Поезд двинулся дальше, а я пошел вдоль путей. До Минска оставалось километров сорок. Голод мучил все сильней. Ослабел я сильно. Когда нагибался, темнело в глазах.

Идя, увидел будку железнодорожника с приоткрытыми дверями. Сквозь щель заметил женщину, стирающую в ночевках белье. У порога играли двое ребятишек. Минуту поколебался — а потом направился к дверям.

— Добрый день! — говорю женщине.

— Добрый. Что скажете?

— Может, хозяйка, дадите поесть чего?

— А откуда вы?

— Из Минска я. Был в Смоленске на работе, теперь вот домой нужно вернуться… Денег не было, только на билет до Борисова и хватило… Два дня не ел.

Будка была разгорожена на две части. В перегородке была небольшая дверка. Пока я говорил, она раскрылась, и появился мужчина лет пятидесяти, с худощавым лицом и хитро прищуренными глазами. Железнодорожник внимательно меня осмотрел и сказал жене:

— Даша, дай ему поесть. Хорошо накорми. Я сейчас вернусь. — А вы, — обратился ко мне, — садитесь, отдохните.

Уселся я на табуретке у стола. И думаю тревожно про взгляд хитрый железнодорожника и как с женой говорил подозрительно. Наклонился я к окну, глянул. Железнодорожник спешил вдоль путей к домам, чьи крыши виднелись издали среди деревьев. Оборачивался, смотрел и шел еще быстрее.

Женщина отрезала от полубуханки хлеба большой ломоть, положила на стол. Я схватил и принялся уплетать.

— Я вам сейчас молока дам!

Взяла кувшин с полки и налила мне кружку молока. Я жадно выпил. Женщина налила мне еще кружку. А я все время поглядывал в окно. Ел хлеб, пил молоко и следил за железнодорожником, уже приближавшимся к строениям. Тогда положил я недоеденный хлеб в карман и говорю:

— Спасибо вам большое, хозяйка, за хлеб и молоко. Если хотите, то оставлю вам свою куртку. Денег нет у меня совсем.

— Да не нужно ничего!.. Куда вы? Я обед сейчас сготовлю!

— Извините, времени нету ждать.

— Хоть яичницу пожарю!

— Спасибо, не люблю яичницу. До свидания!

Покинул будку поспешно и пошел назад, в сторону Смолевич. Когда отошел далеко, оглянулся. Женщина стояла на путях и наблюдала за мной. Дальше пути поворачивали. Я зашел за поворот и, стараясь не оставлять следов, сошел с путей и двинулся к кустам на опушке леса. Повернул назад, двинулся быстро и сторожко, не выходя на открытые места. И за путями присматривал.

Идя лесом, поравнялся с будкой железнодорожника. Увидел быстро идущих по стежке от строений в лесу к будке трех человек: железнодорожника и двух в военной форме. Зашли они на пути. Жена железнодорожника принялась рассказывать им, показывать рукой, куда я ушел. Они туда и направились, торопясь. А я пошел своей дорогой, стараясь держаться поближе к лесу, но и путей из виду не терять.

Переправился через речку и к полудню добрался до Колодищ. Там спрятался в лесу и отдыхал до вечера.

С темнотой добрался до Минска. Не заходя в город, направился напрямик через поля сперва на запад, потом на юго-запад. Через четыре часа вышел на тракт от Минска к Ракову у деревни Ярково, в девяти километрах от Минска. Тогда спустился в распадок, к известному мне колодцу. Пить захотелось. Вытянул журавлем из колодца обитое железом ведро, долго пил. Направился дальше, быстро пошел боковыми тропками, но далеко от тракта не уходил.

На четырнадцатой версте зашел в лес и отдохнул — измучился донельзя. Выкурил последнюю папиросу.

Оставил слева Старое Село, зашел в Старосельский лес и пошел его краем. Теперь места вокруг лежали мне хорошо известные, шел уверенно. И по звездам можно было идти — небо чистое.

На диво скоро развиднелось. Раздосадовало меня это — до границы-то идти и идти, а места опасные. Пришлось отступить к Старосельскому лесу и залечь там до темноты.

Лес этот я знал хорошо. Много раз проходил там с группой, дневал там. Твердо решил не спать вовсе. Ужасно боялся попасться снова после такой трудной дороги, после побега из поезда. Могли б меня, спящего, заметить пастухи и позвать милицию или агентов чекистских.

Отыскал доброе укрытие и залег. Изготовил на всякий случай крепкий дрын, чтобы обороняться. Спать очень хотелось. Когда замечал, что сон вот-вот переборет, вставал и ходил вокруг деревьев близ укрытия.

Много раз слышал крики бродящих по лесу пастушков. Несколько раз — шаги проходящих поблизости людей. Близ полудня углядел из гущи кустов двух слоняющихся по лесу хлопцев. У одного в руке — плетеная корзина, у другого — палка длинная. Смотрели вверх, на деревья, искали чего-то. Подошли совсем близко к моему логову и хотели уже пойти через кусты, но передумали и вскоре пошли прочь. Когда завечерело, я отправился дальше. Шел медленно, осматривался.

Уже в сумерках вышел из Старосельского леса. Дальше — полями. Со временем почувствовал странную дрожь в теле. Холодно как-то стало. Пришлось зубы стискивать изо всех сил, чтобы не стучать ими.

Но шел все же. Делалось все холоднее, а сам взмок от пота. Прилег на широкой меже, трясясь. Скверно мне было, а до границы еще далеко.

Заставил себя встать и двигаться дальше. Зубами стучал непрестанно. Едва различал, куда иду. Замирал часто, глядя на Большую Медведицу. Звезды то кружились, то ползли вверх, то вниз летели. Но я упрямо отыскивал Полярную звезду и почти инстинктивно брел дальше — на запад.

Не знаю, когда и как перешел другую линию, когда оказался на границе. Помню только: из карабина стреляли, где-то справа от меня. От выстрелов тех я пришел в себя и какое-то время оставался в здравомыслии. Быстро пошел влево. Когда снова начали стрелять — совсем рядом со мной — упал на траву и пополз. Трава показалась очень холодной.

Потом помню: карабкаюсь отчаянно на пригорок. Пока долез до верху, вовсе выбился из сил. Немного позже понял: это — Капитанская могила… И почти потерял сознание… Отчего-то снова я пришел в себя и увидел вдруг в поле странное, дрожащее, белое пятно. Двигалось туда-сюда. Кидалось вниз, взлетало, то исчезало, то неслось ко мне. Копаюсь в памяти — и вспоминаю про рассказы Юзефа Трофиды и других контрабандистов о привидении. А потом вспоминается, что у этого пригорка встретился впервые с Сашкой Веблиным. Если б он только знал, где я сейчас! А белое пятно все ближе. Совсем рядом, совсем…

…Вот, вижу лицо над собой. Вижу суровые спокойные глаза, черные брови. Слышу голос. Спрашивают меня, я отвечаю, хоть и не понимаю, что.

Вдруг опять всплеснулся во мне рассудок, в последний раз я в себя пришел. Спрашивают меня, знаю ли Петрука?

Знаю его. А как же его не знать, ха-ха-ха!

Затем все несется с необыкновенной скоростью прочь. Краски пляшут перед глазами. Кружатся звуки. Свирепеет буря голосов, водоворот лиц, образов, красок. Рвется вперед страшный горячий поток, подбрасывает меня, кидает вниз, в черную ледяную муть…

 

5

Очнулся я в маленькой комнатке. Увидел справа двери, спереди — открытое окно. Занавеску на нем колыхал легкий ветерок.

Прислушался. Далеко, на дворе, разговаривали женщины. Так где ж я, интересно? Никогда здесь не был, не помню этой комнаты. Хотел встать — но сил не хватило. Тогда спросил громко: «Кто есть в доме?»

Двери открылись, и я увидел маленького смешного человечка. Смотрел на меня сквозь толстые стекла очков и улыбался.

— Вы уже проснулись? — спрашивает.

— Так.

Вдруг вспомнил: это же часовщик Мужанский. У него жили Юлек Чудило и Петрук Философ. Я никак не мог понять, как же оказался тут.

— Выпейте вот! — посоветовал Мужанский, налив в стакан снадобье. — Хлопцы попозже придут.

И вышел из комнаты, а я уснул.

Вечером проснулся снова. В комнатке моей уже было темно. За приоткрытыми дверями услышал знакомые голоса. Позвал. Зашли Юлек с Петруком, неся зажженную лампу.

— Как ты? — спросил Юлек.

— Выспался? — спросил Петрук.

— В общем, да. Выспался.

— Я думаю! Долгонько же спал, ох, долго, — вздохнул Юлек.

— Как я здесь оказался?

Хлопцы переглянулись.

— А ты не помнишь? — спросил Юлек.

— Не… хотя… Капитанскую могилу помню, и призрак белый… говорил со мной он.

Петрук усмехнулся.

— Точно, призрак сам тебя и спас, а то умер бы там или пограничники забрали бы. Как себя чувствуешь?

— Нормально.

— Говорить не трудно?

— Нет.

— Так расскажи, как попал туда. Только медленно, подробно. Время у нас есть, — попросил Петрук.

Начал я рассказывать про все с того самого утра, как арестовали меня у Бомбины. Хлопцы часто перебивали вопросами.

Тут услышал: двери в избу открылись. И голос Лорда услышал. Тут же он радостно со мной поздоровался.

— А я уже за труп тебя держал, — ухмылялся Лорд. — И разузнать не мог, что с тобой.

Расспросы начались снова, и я опять в подробностях рассказал про арест, чрезвычайку и ДОПР, приговор к ссылке, побег из поезда и дорогу назад за границу.

Меня расспрашивали и расспрашивали и искренне радовались счастливому завершению моих приключений. Наконец, и мне удалось спросить у Лорда, что же случилось после моего ареста с ним и группой.

— Знаешь, — ответил Лорд, — ждали мы тебя пять минут, ждали десять, пятнадцать, а тебя нет и нет… Стали мы совещаться. Одни говорят: возвращаемся, другие: пошлем кого-нибудь еще на мелину. Ну, Щур и отправился на разведку. Полями, сзади подошел к хутору, прокрался во двор. И солдат увидел. Те ходили по двору, в сарай заглядывали. Ясное дело: засыпался ты. Он к нам вернулся и рассказал. Взялись мы за носки и айда назад. Только хлопцы чуть не падали от изнеможения. Едва успели до светла в Старосельский лес зайти. Метель чуть поутихла. Забрели мы в самую середину леса. Нашли там напиленные и уложенные дрова, разожгли костер и посушились немного. Но потом погасить пришлось — боялись, чтобы дым наш не заметили. Было у нас четыре бутылки спирта с собой. Тем и спасались. Дождались, пока темнеть начало, и двинули к границе. Чуть живые дотащились. Лева и Элегант заболели.

— Заплатил вам жид за дорогу? — спрашиваю.

— А как же? Вдвое заплатил, по тридцать рублей на нос. А пункт у Бомбины закрылся. Насовсем.

— А куда потом ходили?

— Да в разные места. Я сейчас в Юрлиновой группе хожу. Щур тоже. Но редко ходим. На закуску хватает, а на выпивку — уже не очень. Осени ждем.

— Никто из хлопцев не попался?

— Из наших — никто. Сейчас мало кто ходит.

— Что еще слышно?

Хлопцы рассказали много новостей. И еще сказали, что слух пустили по местечку: я в Вильню уехал. Теперь мне нужно будет слух подтвердить. Про мой засып за границей знают только самые верные хлопцы. Потом Лорд дал мне тридцать рублей золотом.

— За что это? — спрашиваю.

— За последнюю твою носку, за туда и назад… Когда на ноги встанешь, к Бергеру пойдем. Причитается тебе за спасение партии. Дорогой товар несли мы. Спас ты жиду тысячи три долларов, а может, и намного больше. Я уже с ним говорил. Дал мне еще семьдесят рублей к этим тридцати.

Слушал я его вполуха. А когда он сказал, чего хотел, спрашиваю:

— Как думаешь, почему у Бомбины засада была?

— Сдали нас! — ответил Лорд. — Наверняка же ждали нас. Специально и огня не разжигали. В сенях прятались, в сарае и за занавеской… Точно, сыпанул нас кто-то!

— А кто, как не он? — отвечаю, думая про Альфреда.

— И я так думаю. Только откуда вызнал он, где у нас мелина?

— Может, кто из хлопцев выболтал по пьяни, а оно до Альфреда и дошло? — предположил Юлек.

— Может, и так, — согласился Лорд. — Ох, получит он когда-нибудь за свое. За все сразу!

Назавтра почувствовал себя так хорошо, что оделся, и вместе с Юлеком вышел в город. Тепло было. Солнце заливало улицы ярким светом. По дороге заглянули к Лорду и вместе с ним пошли к Бергеру.

— Нужно с него малость стрясти! — заявил Юлек. — Есть с чего и есть за что. Ты ж ему целую партию товара спас.

Бергер оказался дома. Нашли мы его в столовой, обставленной дорогой, вовсе не подходящей для маленького дома мебелью. Все в резьбе. Два обитые кожей кресла, вычурный шкаф, огромный стол.

Бергер был на вид типичный еврей. Потирая ладони, пригласил нас в боковую комнату. Там вдоль стен стояли большие, закрытые висячими замками сундуки. Всю середину комнаты, почти не оставляя прохода, занимал длинный стол. Из-за закрытой двери соседней комнаты доносился по-восточному томный женский голосок, меланхолично напевавший:

О баядера, легкий сказочный сон! О баядера, тарарам-пам-пам-пам…

— Шломо, сколько за баядеру приданого дашь? — рассмеялся Лорд.

— Ой, какое ей приданое? Что ей приданое? Она ж сама — золото!

— Но, но, не надо! Самое малое, полмиллиона!

Жид чуть усмехнулся, погладил ухоженную бородку и спросил:

— А что мне пан Болеслав скажет? По какому делу пан пришел?

— Тут хлопец наш вернулся, — Болек кивнул в мою сторону. — Шломо знает, о чем я. Тот, кто в марте нам партию спас, а сам попался. В ДОПРе сидел и в ЧК. Все деньги там у него забрали, судили на ссылку. А он по дороге удрал!.. Ему бы премию от Шломо… на фарт.

— Так это тот самый Владек?

— Так.

— Я сейчас, — сказал Шломо и вышел.

Вскоре вернулся в сопровождении молодого, разодетого и донельзя элегантного жида. Я чуть узнал Леву. Поздоровался с ним. Пару минут поговорили, и сказал Лорд:

— Шломо, тряхни мошной! Надо нам выпить за возвращение хлопца. Он за твой товар бока порвал себе еще как и три месяца после вшей кормил. Небось, и забыл уже, какая водка на вкус.

Шломо вынул из кармана длинный, бисером расшитый кошель — наверное, своими руками сделанный подарок от родни. Вынул из него и выложил на столе, осторожно касаясь золота пальцами, десяток червонцев. Придвинул ко мне.

— Пожалуйста! На удачу пану Владу.

Взяли мы деньги и распрощались с Шломо.

— Крохобор! — пожаловался Лорд, когда шли по улице. — Ты ему столько тысяч спас, а он всего сотню и отжалел. — И добавил, помолчав немного: — Потому шухер играем и агранды устраиваем. А он предпочитает все потерять, но за работу не платить как следует!

Направились мы к Гинте. Когда зашли в салон, увидел веселые лица хлопцев. Увидев меня, контрабандисты закричали:

— Ура-а!

— Здорово!

— Сюда его!

Увидел за столом завсегдатаев пивнухи: Болека Комету, Фелека Маруду, Мамута и Щура. Был там и Вороненок, очень молодой с виду контрабандист, на вечеринке у Сашки игравший на пару со мной в карты и ляснувший Альфреда бутылкой в лоб за крапленые карты. Рядом с Кометой сидел Юрлин, известный проводник — машинист, давно уже водивший группы и ходивший даже летом. Был то мужчина лет пятидесяти, высокий, широкоплечий, рыжий. И пьяный. Хохотал во всю глотку и повторял:

— Лишь бы только тихо!

В углу дремал гармонист Антоний.

Когда я подошел к столу и поздоровался, Болек Комета поднял руки вверх и провозгласил:

— Скажу и докажу вам, хлопцы, что по такому поводу, — он имел в виду мой побег, про который знало уже много хлопцев, — три дня и три ночи нужно стаканами… нет, не стаканами — ведрами водку глушить!

— Умно! — подтвердил Лорд.

— Лишь бы только тихо, — вставил Юрлин.

Началась гулянка. Я пил только пиво, и того помалу.

Не слишком здоровым я себя чувствовал. Антоний играл на гармони. А я платил за всех.

Потом, измученный шумом и гамом, отправился домой вместе с Юлеком и лег спать.

Узнал я: Юзеф Трофида отбыл срок и вернулся в местечко. Я попросил Юлека, чтобы разбудил меня вечером, в восемь. Однако проснулся сам без четверти восемь. Оделся и вместе с Юлеком пошел на Слободку. Там остановился.

— Ты, Юлеку, иди домой, — говорю ему.

— Ты смотри, чтоб плохо тебе не стало.

— Да я здоровый, иду всего только к Трофидам.

Юлек вернулся, а я пошел на подворье к Трофидам. Там все было как раньше. Через окно заметил горящую на столе лампу. Открыл дверь, зашел в избу. У лампы с голубым абажуром за столом сидела Янинка, уперев подбородок в ладони. Девочка долго смотрела на меня через зал, а потом, закрыв книжку, сообщила:

— А я вас ждала!

— Да? А откуда знала, что приду?

— Я знаю, — Янинка усмехнулась. — Мне кошка рассказала. Она у мельницы рыбу ловила, а после все умывалась и умывалась.

Янинка показала мне, как умывалась кошка.

Послышались шаги в сенях, и в зал вошел Юзеф Трофида.

— А, это ты!.. Я тебя ждал. Знал: вернулся ты. Ну, файное дело? Выпьем чего? Чаю, водочки?

— Чаю лучше.

— Ну и лады. Сейчас мы бурду эту сладим!

Юзеф пошел в кухню. Удивило меня, что Гели дома не было. Думал, она в город пошла.

Когда стали чай пить, принялся я расспрашивать Юзефа, что делал, пока меня не было. Потом рассказал подробно про свои приключения. Янинка слушала, но ни словечком в разговор не вмешалась. И вот я спросил Юзефа:

— Как Геля поживает?

Лицо Юзефа исказилось судорогой. Глаза широко раскрылись. Долго смотрел на меня, не отвечая. Тут я услышал тихие всхлипы. Янинка встала и пошла в спальню. Я понять не мог, в чем дело. Отчего простой вежливый вопрос про Гелю их так расстроил?

Наконец Юзеф выдавил из себя:

— Так ты… ты вправду не слышал?

— Нет. А что такое?

— Нету Гели, — ответил Юзеф, понурившись. — Нету ее. Нету больше.

— Умерла?

— Она… — Юзеф повернул голову, тяжело, натужно, будто груз привешенный поднимал, потом встал зачем-то и сказал очень тихо:

— Повесилась она.

— Повесилась?

— На груше.

Меня та новость как молотком ударила. Сижу и ног под собой не чую. Вдруг — непонятно, почему — вспомнилась мне Геля на лестнице в саду. Срывает яблоки, а расфранченный Альфред с тросточкой в руке стоит и подсматривает за ней. Говорит что-то ей. Она краснеет. Потом Альфред тянет руку и гладит ее по икре.

— Зачем она так? — спрашиваю.

Юзеф долго смотрел мне в глаза. Вижу, не понял вопроса. Тогда повторил.

— Зачем? — выговорил Юзеф тихо. — Затем, что беременная была.

— А-а…

— Так. Беременная была и боялась, что станут говорить про нее. Какая дура, дура… Пока я есть, никто б ее и пальцем не тронул, а она…

Поздно вечером я вернулся домой. Юзеф предлагал мне пожить у него, но я сказал, что поговорю с Петруком и Юлеком. Обидно мне было ужасно и гнусно на душе. Ненависть к Альфреду во мне просто кипела. Шел, задумавшись, и не заметил даже, когда свернул не в ту сторону. Осмотрелся наконец: дом какой-то знакомый. Ага, это ж Еськи Гусятника хата!

Пошел к дверям и постучал. Через минуту услышал в сенях голос Еси.

— Эй, кто там?

— Я это, Владек.

— А, сейчас!

Отомкнул торопливо дверь, впустил меня. Комната была пуста. На столе лежала какая-то еврейская книжка, на ней — очки в роговой оправе.

— Может, выпьешь? — спросил Еся. — Вишневка есть отличная. Жена делала. Золотые руки!.. Ах, какие у женщины руки! Брил-ли-ан-то-вы-е!

Принес графинчик вишневки, и выпили мы с ним несколько рюмок. Жиды стаканами пить не любят. Начали говорить о разном. Про мой засып Гусятник уже знал.

— Кто-то нас заложил у Бомбины, — говорю ему. — Иначе ни за что бы они мелину нашу сами не отыскали! Засада была. И засели, точно зная, что мы идем. Понимаешь?

— Его работа! — заявил Еся убежденно.

Ни имени, ни фамилии Альфреда сказано не было. Но я и так хорошо понял, про кого он.

— Его, говоришь, работа?

— Его. Что б мне счастья не знать! Чтоб я так за женой и детьми смотрел! Его.

Еся замолчал. Молчал и я. Долго это длилось. Потом, неожиданно для себя, говорю:

— Мне машина нужна.

— Машина? — Еся посмотрел на меня пытливо.

— Так. Добрый ствол хочу. На все сто с гаком! Чтобы надежно.

— Я тебя понимаю, — Есины глаза заблестели.

Начал обстоятельно, со знанием дела рассказывать про достоинства и недостатки разных систем. Но я лекцию прервал.

— Я в бижутерии этой тоже не новичок, — говорю. — Наган хочу. Автоматику мне не нужно, я не воевать собрался. А наган — самый надежный ствол.

— Так, так, самый надежный… Знаешь что? Ты подожди малость. Вишневочки еще выпей. Жена делала. Бриллиантовые, говорю тебе.

— Знаю, знаю, бриллиантовые руки.

— Так. А я сейчас.

Не знаю, почему именно тогда захотелось мне купить револьвер, когда узнал про самоубийство Гели. Конечно, Альфреда я ненавидел, но убивать его вовсе не хотел. И мысли такой не возникло. Но думал вернуться вскорости к работе контрабандиста. Еще когда сидел в ЧК и ДОПРе, решил: если снова буду ходить за границу, то лишь как Алинчуки, со стволом. Знал: Альфред не упустит мне навредить и уже пару раз не упустил, но убивать… Мне сама мысль человека убить противна была. Что угодно сделать, свинью какую подложить, но не убивать.

Гусятник вскоре вернулся. Замкнул двери. Проверил, плотно ли задернуты шторы. Затем вынул из бокового кармана пальто завернутый в бумагу, многократно перевязанный шнурком сверток. Шнурок разрезал перочинным ножом, бумагу развернул и показал мне матово лоснящийся вороненый наган. Офицерский, самовзвод. Гусятник нажал несколько раз на крючок. Боек поднимался и с сухим щелчком входил на место.

Я осмотрел револьвер: новый, чистый. Работал без задоринки. Приятно было в руке его держать. Гусятник, видя, что оружие мне понравилось, усмехнулся, поцеловал кончики пальцев и сообщил:

— Как часы тикает!.. Семь лбов с одного барабана наверняка!

— А патроны?

Еся вынул из кармана две картонные пачки.

— Тут полсотни. Если еще понадобится, ко мне приходи. Продам хоть тысячу.

— Сколько?

— Столько, сколько я сам за него отдал. Я не торгую.

— Сколько?

— Десять.

— Даю пятнадцать! — и протянул ему пятнадцать рублей.

Но Гусятник пятирублевку мне вернул.

— Я сказал, не хочу на тебе зарабатывать! Когда б у тебя денег не было, даром бы тебе отдал!

Стал прощаться я с Есей. В сенях говорю ему:

— Ты не думай, что это я на Альфреда.

— Я про него вообще и не вспоминал.

— Это для того, чтоб в Советах гадам не попасться. Хамы любят засады на нас делать, можно и нарваться часом.

— Так, так, знаю, — сказал на это Гусятник, отмыкая мне двери во двор.

— Доброй ночи! — желаю ему. — А вишневка отличная!

— Счастливо! Это жена делала. Брил-лиан-то-вы-е руки!

Пошел я темным заулком. В голове шумело от вишневки. Задержался немного. Посмотрел на небо, нашел Большую Медведицу. Вынул из кармана наган, зарядил. Было приятно держать в ладони выгнутую, шероховатую рукоять револьвера. Зажмурив левый глаз, прицелился в звезды. И рассмеялся. Подумалось мне, что теперь есть у меня два наилучших друга: Большая Медведица с семью звездами, не раз помогавшими мне найти правильную дорогу, и наган с семью патронами, способный в нужде защитить меня.

В ДОПРе слышал от уголовников: семь — счастливое воровское число. Может, потому так посчитали, что семерка видом напоминает отмычку?

 

6

Третью неделю живу у Мужанского. Не хочу возвращаться к Трофидам. У них сейчас угрюмо, все понурые. Юзеф совсем не ходит за границу, за мать боится. Она после смерти Гели оцепенела как-то, перестала говорить. Да и не нужен я им в доме, к чему хлопоты лишние? Я Юзефу сказал. Он согласился — ведь правда же.

А я себя никогда так хорошо не чувствовал, как теперь, поселившись у Мужанского. Старый часовщик полсвета объехал. Видел много интересного в чужих краях и вечерами за самоваром рассказывал нам истории, великое множество. Каждый день поутру шли мы с Юлеком и Петруком купаться на Ислочь, а после завтрака шли по окрестным лесам. Собирали грибы и ягоды, а потом ложились на мягкий мох и долго лежали неподвижно, глядя в далекую, глубокую синь неба на торопливые, легкие, веселые облачка.

Петрук всегда брал с собой книжку и часами читал нам. Мы слушали. Иногда я засыпал, а потом расспрашивал Петрука, что случилось после того места, на котором заснул.

— Спать не нужно! — отчитывает сурово Петрук, но дает себя уговорить и пересказывает проспанное, соединяя нить действий. Потом читает дальше.

Около полудня раздеваемся, загораем. К обеду возвращаемся домой, принося с собой запах леса и веселое настроение. Бася, рябая служка Мужанского, подает обед. Садимся и едим, каждый за двоих. Пьем пиво. А водки не пьем, я уже долго водки не пью.

От такой жизни я поздоровел, но заскучал. У Петрука-то с Юлеком занятие есть. Петрук учительствует в местечке, Юлек Мужанскому помогает в работе — тот обещал его на часовщика выучить. А мне делать нечего. Несколько раз приходил за мной Лорд, звал с ним идти (а он время от времени ходил за границу), но я всякий раз отвечал, что хочу еще отдохнуть.

Много раз я хлопцев расспрашивал: как же донесли меня от границы до жилья их, как нашли? Удивлялся очень, что не хотят мне того рассказать.

— Призрак нам рассказал, — отговаривался Юлек.

— Узнаешь в свое время, — добавлял Петрук.

Скрывали от меня, но что? Не хотелось мне назойливо выпытывать. Может, сами расскажут, когда захочется.

И вот как-то днем, когда Юлек работал за верстаком рядом с Мужанским, а Петрук ушел в город, я пошел в город тоже, намереваясь заглянуть к Сашке Веблину. Знал от хлопцев: Сашки дома нет, выехал вместе с Живицей в Радошковичи, но хотелось Фелю повидать. Всегда про нее думал, а в последнюю неделю каждый день собирался сходить к ней. Но расхолаживало меня скверное наше расставание в январе, когда не захотела она танцевать со мной.

Фелю я застал дома. Выглядела красиво, в хорошем, кремового цвета платье. Не мог и узнать в ней тогдашней капризной, своевольной дивчины. Очень меня удивляло, что всякий раз Феля по-разному выглядела. Каждое новое платье будто меняло ее целиком. Но всегда была она красивой. А в этот раз вела себя с необыкновенной важностью.

Когда зашел, увидел ее в компании Лютки Зубик, одетой в яркое желтое платье, плотно облегающее ее мясистое, крупное, трясущееся при каждом шаге тело. Лютка перетянулась широким лакированным поясом с никелированной пряжкой, и оттого смешно выпирали ее и без того немаленький живот и торчащие в стороны груди.

Девчата пили чай. Лютка то и дело покатывалась со смеху, показывая большие здоровые зубы и розовые десны.

— Чаю хочешь? — спросила Феля.

— Да я уже поел.

— Ничего страшного. Садись. На чашку чаю место найдется. У меня и варенье земляничное есть. Сама варила.

Выпил я чашку чаю.

— Болек что-то не идет, — пожаловалась Лютка.

— Еще рано, — заметила Феля.

Знал я от хлопцев, что с некоторых пор Лютка — Лордова полюбовница. Жениться на ней Болек не собирался, но дивчина от того вовсе не переживала, потому что жила, как хотела, и сплетен не боялась вовсе. Лютка не только не прятала связи с Лордом, но и выставляла ее напоказ, всюду с ним появляясь.

Когда Феля принялась убирать со стола, явился и Лорд. Разодет был как граф: элегантная шляпа, белые брюки, тросточка, японский галстук, рубашка, переливающаяся всеми цветами радуги.

— Мое почтение! — приветствовал Лорд с порога.

Лютка взвизгнула, вскочила и, тряся обширным телом, подбежала к Лорду. Обняла его за шею мясистыми розовыми руками, и, приподняв согнутую в колене левую ногу, поцеловала в губы. Лорд подхватил ее на руки, закружил по залу.

Феля чуть усмехнулась. Глянула на меня. Я ответил ей улыбкой.

Пошли мы все вместе в город. Много прохожих нас миновало, и все на Фелю поглядывали. Мужчины даже и оглядывались. Мне это льстило. В Фелиных ушах были сережки с крупными бриллиантами, на груди — дорогой кулон. На руках — браслеты, на пальцах — множество перстней. Девушка побрякушки любила, а Сашка подарков сестре не жалел.

Прохожих становилось все больше. Мы здоровались со знакомыми. У костела заметили идущего к нам Альфреда. Вел он под ручку Бельку и чего-то ей втолковывал. Она громко смеялась. Я глянул на Фелю — та смотрела, нахмурившись.

Альфред и Белька приблизились, и тут Белька заметила меня. Смеяться перестала.

— Мое почтение панне Бельке! — приветствовал ее Лорд.

Альфред шляпой махнул перед Фелей. Она кивнула в ответ.

После возвращения из Советов я у Бельки еще не был. Теперь в первый раз ее увидел. Я-то сразу к ней хотел пойти, когда вернулся, да разузнал от хлопцев: она с Альфредом ходит. И расхотел. Вот и своими глазами увидел. И Фели оттого еще сильней захотелось. Знал ведь: Альфред два года за ней ухлестывал, да ничего не выхлестал. И замуж за него не захотела, хотя много раз предлагал. Умная ведь и проницательная. Такую запросто, на бойкий язык и черные усики, не возьмешь.

Феля с Люткой пошли в костел, а мы с Лордом принялись прогуливаться среди празднично разряженных хлопцев, по-индючьи надутых. Те прохаживались группками да поглядывали искоса на ступеньки костела, сейчас походившие на цветущую клумбу. На девчатах были яркие, разноцветные платья. Стояли, шептались, хихикали, оглядывая парней. А те упивались взглядами. Вышагивали, будто упряжные кони, руками размахивали да все посматривали на крыльцо.

Подошел к нам Юрлин. Поздоровался, сплюнул в сторону. И попал — нарочно, не иначе — на лакированный носок туфли старшего Альфредова брата, Альбина Алинчука, как раз проходившего мимо. Тот стал, раскраснелся, не зная, должно быть, что сказать.

— Прошу прощения, Альбин, — сказал Юрлин спокойно.

— Да ладно, прощения он просит, — буркнул Альбин, вытирая туфлю куском бумаги.

— Ну, если не нравится, что прощения прошу, так я и не буду просить.

Тут вынырнул Щур.

— Не понравилось ему, что на туфлю попало, — заметил он. — Алинчуки любят, чтоб в морды им плевали.

К Альбину подошли братья. Щур не унимался.

— Зачем бумажкой вытираешь? Языком слижи! Как солнышко заблестит. Люди подумают: ну, князь какой, а не торгашов сын.

— Князь — под ногтем грязь, — добавил Лорд.

— Граф — добра на шкаф, — не отстал Щур.

Алинчуки ушли.

— Мне еще двух хлопцев нужно, — сказал Юрлин Лорду. — Товару до холеры, а ходить некому!

— А что, хлопцев в местечке мало?

— Так не хочу брать абы кого.

— Может, пойдешь? — спросил меня Лорд.

Я помялся немного. Деньги уже кончались. Нужно было браться за работу. Да и безделье долгое очень меня нудило.

— Когда идешь? — спрашиваю Юрлина.

— Во вторник.

— Хорошо. И я с вами.

— Умно! — одобрил Лорд. — Я еще Элеганта спрошу. Он на нолях. Может, согласится.

— Ну и сладили! — отозвался Юрлин. — Значит, готовим десять носок. Только чтоб на все сто!

— Этот наверняка пойдет, — заверил Лорд. — И Элегант пойти должен.

Юрлин отправился к Гинте, а мы остались ждать у костела. Наконец, увидели Лютку с Фелей, они проходили между расступающимися девчатами. Вместе ушли с костельного двора. На нас многие смотрели. Лютка притягивала хлопцев роскошной фигурой, Феля — красотой, Лорд был всем известным контрабандистом и гулякой, я еще и тогда был любопытным пришлецом, незнакомцем. А может, и то, что я рядом с Фелей, возбуждало любопытство.

Прогулялись мы, не торопясь, по улицам. Лорд зашел в кондитерскую, накупил конфет, шоколаду и орехов.

Вернулись домой. Феля подала на стол обед — его еще утром приготовила вместе с Люткой. Оказались на столе графинчик с водкой и бутылка вишневки. Лорд выпивать начал за здоровье дам, потом за здоровье их родни по мужской и женской линии, за границу, за контрабандистов. Пили за счастье, за удачу и черт-те знает за что еще. Да мало ли поводов, чтоб гульнуть. Лютка от нас в питье не отставала. Феля сдерживалась, но вишневки тоже хлебнула немало. Лоб и скулы белые, губы алые, а глаза так и сияют. Я ни на минуту от нее взгляда не отрывал, то и дело доливал ей.

Потом отодвинули стол и Лорд поставил на граммофон пластинку. Зазвучал старый вальсок. Лорд подхватил Лютку, прижал крепко к себе, и так они, притиснувшись, закружились по хате. Дивчина смеялась, запрокидывая голову.

— Ой, удушишь!

А сама так и льнула к нему. Я пригласил Фелю потанцевать. Она встала. Закружились мы по залу. Я сильней прижал ее к себе. Она не противилась… Но вдруг услышал ее голос, будто издалека прилетевший в мои уши:

— Может, хватит?.. Сгоришь!..

Вечером проводил вместе с Лордом Лютку домой. Когда прощался с Фелей, она крепко пожала мне руку и сказала:

— Ты приходи.

— Когда? — спросил я.

— Когда хочешь.

— Я приду, — пообещал я.

Радостно мне было. Не жалел я ни о Бельке, ни о Лене. Только Феля была на уме и в душе. Однако, когда, проводивши Лютку домой, Лорд предложил мне пойди к Калишанкам, я, стесняясь немного, ему поддакнул, чтобы неловкость сгладить:

— Добре… Выпить бы еще неплохо.

— Конечно, конечно. Очень умно! — ответил Лорд.

Той ночью я впервые после возвращения из-за границы не ночевал дома.

 

7

Одиннадцать нас — обычная группа контрабандистов. Идем лесом, в зеленом сумраке, по мягкому мху, как по дну моря. Крадемся наугад между деревьями, будто призраки. А над головой также тихо крадутся тучи. Пустили вперед наживкой крохотное легкое облачко — и ползут всем стадом за ним.

Юрлин идет первым. Легко идет, чуть покачиваясь влево-вправо, рысьими глазами шарит вокруг. За ним поспевает Лорд. Легко идет, как по паркету. И поглядывает по сторонам. За ними, двумя знаменитыми машинистами, иду я. За мной, качая бедрами, Щур. Ухмыляется. То ли сыгранный шухер припомнил, то ли новый удумал. Далее шествует Комета. Распустил черные усищи и шагает размашисто. За ним пробирается Соня, жена Юрлина. Ее специально держат в середине группы: там безопаснее. Шагает она меленько, но уверенно. Привыкла к таким путешествиям, второй год с мужем ходит. За Соней чапает Ванька Большевик. Идет, глаз от ее ног не отрывая. Наблюдает, как бедра завлекательно колышутся. Похабство у него на уме. Идет, забываясь, и частенько ломает сапогами сухие ветки. Тогда Щур оборачивается, делает страшное лицо и показывает кулак.

— Смотрит, будто кобыла на волка, — ворчит Ванька.

За Ванькой поспевает Соска — веселый, смешной, легковерный хлопец. Не любит очень, когда Соской его зовут. Прозвище свое получил как раз из-за сосок, когда пошел сам по себе за границу. Взял необычный товар — несколько тысяч детских сосок. Бандаж себе сделал: понавешал соски на шнурки, да и спрятал под куртку.

Летом это было. За ночь он до мелины своей добраться не сумел и спрятался в жите. Ну и надоело ему там сидеть, начал полями пробираться дальше. Заметил его конный патруль. Хотели солдаты его задержать, да он, будто щука в воду, в жито нырнул. Долго его ловили, жита стоптали немеряно, но все же словили. И начали обыскивать. Сняли куртку с него, и вот стоит он, в сосках, будто в орденах. Большевики покатились со смеху.

— Знаете что, товарищи? — наконец, сказал один. — Такого злостного спекулянта и задерживать страшно.

— Пускай несет! — поддержал второй. — Будет малым коммунарам развлечение.

И отпустили его. Даже товар не забрали. Вернувшись в местечко, хлопец простодушно рассказал про все коллегам, не подозревая, что станет мишенью насмешек и шуток. С того времени все его и звали: Соска.

За Соской идет Леон Юбина. Хлопцы зовут его Кавалерик, потому что очень любит с девчатами пофлиртовать, на всех вечеринках он — душа женского общества. Ходит за границу редко, разве что нужда его выпихнет. Боится хлопец походов таких. За ним элегантно, в элегантных сапогах и брюках, вышагивает Элегант. Только шапка и куртка у него старые, чтоб видом особо не выделяться. В конце партии тянется сопровождающий товар Гирш Кнот, молодой пухленький жидок. Боязливый он и близорукий, потому все время осматривается по сторонам, щурится, поспешает. Трудно ему, но отстать очень боится. Мало ли кто из кустов выскочит, лес ведь! Когда отстает на десяток шагов, пускается бегом догонять, перебирает смешно коротенькими ножками, вытирает платком пот с лица. Лорд однажды оглянулся да и увидел, как тот платком лицо вытирает. Подошел и говорит:

— Что, в морду захотел?

— Ты чего? Что такое?

— Ты платок спрячь сейчас же! Белую тряпку в лесу за километр видно! Если нужно, желтую бери или зеленую!

Носки у нас по сорок пять фунтов. Только Соня несет тридцатифунтовую. Товар несем дешевый, но хорошо расходящийся в Советах: зеркальца, бусы, ножики, гребни, наперстки, бритвы, помазки. Зарабатываем так же, как и за дорогой товар, по пятнадцать рублей. Товар от Ривы Гланц и Фейги Едвабной, у которых совместный павильон на базаре…

Жене Юрлина, Соне, тридцать лет, но выглядит намного моложе. У нее круглое веселое лицо, небесного цвета глаза, вишневые губы, светлые волосы и ямочка на подбородке. Очень она симпатичная, и Юрлин, сомневаясь в супружеской верности, берет жену с собой не для большего семейного заработка, а чтобы приглядывать. Знает: темперамент у Сони огненный, а сердечко — очень даже непостоянное, и к тому же не очень ценит она семейственность. Потому глаз с нее спускать не хочет.

А я по ходу время от времени запускаю руку в боковой карман куртки и с удовольствием сжимаю шероховатую рукоять нагана. Никому из хлопцев не говорил я про револьвер. Знаю: они боятся ходить с оружием, потому что в Советах пойманных с оружием судят очень сурово. Пару раз случалось, приговаривали за «бандитизм» и споро пускали в расход. Наган — моя тайна, я никому не хочу ее раскрывать. По мне лучше, если уж попадешься в Советах, отбиваться и погибнуть, чем снова голодать и кормить вшей в чрезвычайке и ДОПРе. А что меня ждало дальше, на протяжении трех лет ссылки, которой едва удалось избежать?

Ночи сейчас короткие, до мелины за раз не успеть, потому обычно днюем по дороге. Пункт наш — за двадцать пять километров от границы, на северо-восток от Старого Села. Идти мы стараемся лесом, на поля выходим в крайнем случае. Юрлин ведет группу уверенно, без тропок и путей, будто наугад.

Переждав день в лесу, следующей ночью добираемся до большого сада. Юрлин отодвигает доску в заборе, через этот лаз пробираемся в сад. Посреди него стоит большой амбар. Заходим туда.

Юрлин с Лордом идут на хутор. Возвращаются через четверть часа и принимаются переносить носки, берут по две за раз. Потом укладываемся спать. Соня спит в углу, рядом с мужем. Гирш Кнот тоже спит в амбаре.

 

8

Пришел август. Приближался золотой сезон. Граница оживилась. Контрабандисты ходили чаще и большими группами. Я продолжал фартовать с группой Юрлина. Удачно ходил. Пару раз погнали нам кота погранцы, но никто не попался. Щур все хотел сделать жидовкам агранду, но Лорд не соглашался: товар был зряшный, того не стоил.

Работать стало труднее. Границу взялась стеречь полиция. Пограничные батальоны ликвидировали. А как только границу начала стеречь полиция, начались и стычки с большевистскими солдатами. Те с прежними польскими погранцами ладили, по одной стежке ходили, разговаривали, встречаясь. Теперь на границе стреляли все чаще. Большевики стреляли в польских пограничников, гадости всякие устраивали. Полицейских, стерегущих границу, красноармейцы называли «черные вороны», или «черная сотня». Тогда и поляки, и большевики одновременно перенесли маршруты обхода границы на несколько десятков метров от самой границы, во многих местах границу загородили колючей проволокой, и заборы эти бывали очень и очень длинными.

Все труднее делалось ходить за границу. Погранцы стали нервными, из кожи вон лезли. Повсюду были засады. В наилучших для перехода местах высилась колючая изгородь, приходилось носить с собой маты или жерди. Случалось нам и резать проволоку ножницами, но только по крайней надобности. Не стоило ни сверх меры злить погранцов, ни указывать им наши излюбленные места перехода.

В конце августа пошел я седьмой раз с группой Юрлина. Вышли мы рано. Ночи стали длинные, и нам хотелось прийти на мелину к утру. В группе шли Юрлин, Лорд, я, Комета, Щур, Соня, Ванька Большевик, Элегант, Соска, Юбина и Гирш Кнот. Носки тянули по сорок фунтов.

Невдалеке от границы Юрлин с Лордом вытянули из зарослей мат длиною в несколько метров, сплетенный из соломы и лозы, по краям прочно обметанный шнурами. Лорд принес две длинные жерди, а Комета потянул скрученный ковром мат.

Медленно пробираясь по лесу, добрались до границы. Темно было. Небо обложило тучами. Долго прислушивались, стоя на краю леса, затем вышли на просеку и подобрались к заграждению. Привязали к концу мата жерди и, подняв, уложили мат на проволоку. Другой конец мата, с нашей стороны, тоже привязали к жерди.

Начали перелазить. По очереди карабкались наверх, держась за жерди, на коленках перебирались на ту сторону. Все — быстро и бесшумно. Когда перелезли, снова подняли мат за жерди, перетянули, отвязали жерди. Мат скрутили и спрятали вместе с жердями в глубине леса. Подальше от границы, в густом малиннике. На обратном пути собирались перелазить так же и забрать мат.

Без происшествий перешли приграничный лес и реку на второй линии. Чтобы сократить путь, Юрлин повел нас узкой тропкой через лес. Ночь выдалась тихая и теплая, темень в лесу была кромешная. А шли быстро и потому часто утыкались в спину идущих впереди.

Лес поредел. Вскоре вышли к узкой долине, клином вошедшей в лес. Посреди долины бежала речушка. Юрлин повел нас вдоль нее. Лес скрылся в темноте. Стало виднее, можно разглядеть на несколько шагов вокруг. Долина становилась шире.

Вдруг спереди послышался металлический лязг. Юрлин замер. За ним и вся партия. Лязгнуло еще несколько раз. Тут мы поняли: это бренчат железные путы на ногах пасущихся коней.

Юрлин перескочил в узком месте на другой берег речушки и, удаляясь от него, зашел в болото. Вскоре почва под ногами начала колыхаться, пришлось вернуться.

Когда снова вышли к берегу речки и остановились там, услышали шаги быстро идущих к нам людей. Юрлин дернул вправо, чуть не бегом. Спереди сверкнул фонарик. В его свете я увидел силуэты идущих впереди товарищей. Юрлин завернул в болото. И в этот же момент сбоку раздалось:

— Стой! Стой! Сто-ой! Ребята, заходите от леса, живо!

Сверкнуло еще несколько фонарей. Послышался топот, крики, проклятия.

— Стой, сто-ой!

— Говорят вам, стоять! Стрелять будем!

«Наверное, карабинов у них нет с собой, — думаю, — а то давно бы уже стреляли».

Щур бежал рядом со мной и чертыхался:

— Ну жлобье! Ну хамы! Ну дрянь!

Понял я, что не удерем. Тогда прыгнул в бок. Щур крикнул:

— Ты где?

Я не ответил. Постоял немного, увидел приближающиеся темные силуэты. Высветил их фонариком да и начал гасить по ним из нагана весь барабан подряд. Увидел: наши преследователи кинулись наутек. Поспешно выкинул из барабана стреляные гильзы, сунул новые патроны. Услышал сбоку, рядом совсем, легкие шаги. Чуть не выстрелил. Но посветил фонариком коротко и узнал Щура.

— Круто! — сказал тот.

— Кто это был? — спрашиваю.

— Или погранцы в ночном коней пасли безоружные, или хамы разбойные ночевали да нас услышали, что скорее всего. А ты их здорово шуганул. Они б нас догнали. Каждую кочку тут знают и на спине ничего не тащат. Ну, ладно ты им приложил, ладно!

— За нашими пойдем? — спрашиваю.

— За нашими? — Щур присвистнул. — Где их сейчас отыщешь, наших. Возвращаемся в местечко… А товар наш без всякой агранды! — добавил и рассмеялся тихонько.

Пошли, не торопясь, болотом к речке и вдоль нее добрались до лесу. Еще до полуночи вернулись в местечко.

— Где товар продавать будешь? — спрашиваю.

— Ты мне хоть сотню фур давай — все продам.

— Может, и мой продашь?

— Лады. Только помоги домой занести, а утром будешь с бабками.

Рядом с домом, где Щур жил, распрощались. Щур задержал мою ладонь в своей.

— Ты того… хлопцам не говори, что по гадам тем из машины садил… Забоятся ходить с тобой.

— Добре!

— А про товар скажи: в болото кинул, сам чуть вылез. Понимаешь? Чтоб не подумали про агранду!

— Лады.

— Вечером приду к тебе, — пообещал Щур и с двумя носками на плечах исчез в глубине двора.

А я пошел домой.

Вот так я впервые испробовал свой револьвер.

Назавтра в полдень ко мне пришел Щур.

— Загнал носки? — спрашиваю его.

— Не-а… За весь товар, твой и мой разом, дают сто восемьдесят рублей. За горло берут, дряни! Знают, что дело нечисто. Я бы отдал, но засомневался — а ты как? Кабы чего не подумал.

— Что подумал?

— Что от твоей доли часть присвоил.

— Да знаю я: не сделаешь ты такого! Тут и говорить не о чем! Иди да бери деньги.

Щур пошел, вернулся вечером, принеся девяносто рублей. Смеялся от души.

— Знаешь, — говорит, — Юрлинова группа тоже вернулась.

— Все вернулись?

— Юрлин вернулся с жидом, Лордом и Кометой. Элегант с Соской вернулись вместе. А Соньку Ванька Большевик под утро привел. Наверное, всю траву на пограничье помяли. Вот уж порезвились!

— А Кавалерчик? — спрашиваю, имея в виду Юбину.

— Не вернулся. Может, заблудился где.

— Как с товаром?

— Юрлин да Лорд с Кометой отдали, с жидом ведь шли. А остальное — фьють! — Щур присвистнул протяжно. — Дураков нет!

Пошли мы до Гинты. В салоне было полно контрабандистов. «Гильдия» работала вовсю. Тут по рукам били, договаривались. Группы набирали. Тут и тратили заработанное. Гармонь играла и водка лилась, а не раз и кровь. В карты тут играли.

Когда зашли мы, разглядели сквозь густую завесу табачного дыма всех наших за столом посреди зала, даже Юрлина, редко к Гинте захаживавшего. Освободили для нас место за столом.

— Выпейте-ка, а после поболтаем, — предложил Лорд загадочно.

Выпили по два стакана водки. Потом Лорд спросил у Щура:

— Ты вчера валял из машины по хамам?

— Нет, не я… А что?

— Ничего.

— Ты лупил по гадам? — спросил Лорд у меня.

— Нет.

— Да они это, — подал голос Юрлин. — Или один, или второй. Я знаю. Я близко был!

— Может, это хамы по нам палили? — предположил Щур.

— А кто на них фонариком светил? Кто? — спросил Юрлин.

— А что вам с того? — спрашиваю у Лорда, изрядно разозленный допросом.

— Того, что группа у нас спокойная. На чистую работу ходим, стволов нам не нужно. Если с машинами ходить, то всем. Иначе — одного со стволом словят, а к стенке все пойдут! Вот, Кавалерчик не вернулся. Может, там его и сцапали?

— Эх вы, зайцы! — Щур рассмеялся. — А если бы всех вас сцапали, что тогда?

— И ничего тогда! — отрезал Юрлин.

— Это тебе — ничего. Тебя жиды выкупят, а мы в чрезвычайке сдохнем!

— Может, и тебя выкупят.

— Я им не лакей!

— Чего ты так, а?! — вмешался Комета. — Юрлин — наш хлопец, знает, что говорит!

— Знает, да это он для себя знает, а не для нас! — Щур вскочил. — Помните тех пятерых кучкуновских хлопцев, которых в прошлом году гады у Горани в болото втоптали? Что, вспомнили? А?.. Нас ведь тоже в лесу у Горани подстерегли!

Все смолкли. Тогда я встал и сказал:

— Это я стрелял по гадам!

Никто не отозвался. Только Щур объявил торжественно:

— И хорошо сделал!

— …Не, тут другое, — подал голос Лорд. — Ты ведь не знал, что никто из наших машин с собой не берет.

— Знал я.

— Так чтобы больше такого не делал, — сказал тогда Юрлин.

— Это мое дело! — отвечаю. — Ты мне еще приказывать будешь! Ходил я с машиной и буду с машиной ходить!

— Круто! — выдохнул Щур.

— Значит, с моей группой ты больше не ходишь, — заключил Юрлин.

— И не надо! — ответил за меня Щур. — Какой гонористый, а? Может, хлопец нас от тюрьмы спас, а он носом крутит!

Вдруг от двери послышалось зычное:

— Из квасу пива не сваришь!

Все обернулись. В дверях, окутанный табачным облаком, стоял Сашка Веблин. Я и не заметил, как он вошел. Двери всегда были открыты, вентиляции ради. Сашка у порога стоял и слышал весь наш разговор. А теперь неспешно подошел к столу. За Сашкой — Живица. Оба держали руки в карманах.

Послышались приветствия. За столом для них освободили места. А Юрлин ушел вскоре после их прихода.

— Скатертью дорожка! — ухмыльнулся Сашка, наливая водку в два стакана.

— Кишка тонка, — презрительно хихикнул Щур.

— Ты вчера по гадам лупил? — спросил меня Сашка.

— Так.

— Это дело!

Подсунул ко мне один стакан, сам взял другой.

— Выпьем на счастье!

Чокнулись мы и выпили до дна. Потом Сашка закурил и говорит:

— Когда у меня работа на троих будет, со мной пойдешь!

Стало мне весело. Посмотрел я Сашке в глаза, кивнул и говорю:

— Добре.

Сашка вышел из салона в ресторанную комнату, вернулся вскоре, а через несколько минут Гинта с Теклей начали вносить и расставлять бутылки с водкой, пивом и ликером. Потом принесли много разных пирогов с рыбой и мясом.

— Сашка буфер закупил, — заметил Комета.

— Пей, братва! — объявил Сашка. — Пей и ешь! Сегодня никто не платит!

Потом подошел к столу Антония, налил ему стакан ликеру:

— Соси!

Гармонист выпил, закусил. Сашка ткнул в его ладонь несколько червонцев.

— Давай, рыпай «Шабашовку»! Но по-нашему, с огоньком! Чтобы пол под ногами скакал!

Вскоре зала наполнилась лихими звуками «Шабашовки», от которой ноги сами срывались в пляс. Контрабандисты пили вусмерть. Закусывали водку грушами и конфетами, ликеры — селедкой, колбасой и огурцами.

— Пей, братва, пей! Чтоб ничего не осталось! — подбадривал Сашка.

А хлопцы зря ушами не хлопали, водка не застаивалась. А Лорд пел на мелодию «Кто смеется с нашей веры»:

Смотри, Геля, на беду: Я с гуляночки иду, Голый, босый, оборванный, Питый, битый, голодраный!

Поздней ночью вышел вместе со Щуром из салона. В голове моей шумело. Щур тоже был пьяный вдрызг.

Стали мы посреди рынка.

— С Юрлиным конец? — спрашиваю.

— А то, — отвечает Щур.

— Холера! С кем пойдем-то? Золотой сезон на носу!

— А хоть бы и с «дикими»!

— Знаешь кого из них?

— А то, — отвечает Щур. — Отрываться, так по полной. Эх, позабавимся! Тай-да, тара-дира!

И, насвистывая, намурлыкивая «Шабашовку», Щур принялся плясать в болоте у рынка. Потом мы долго провожали друг дружку по домам. Я ему рассказывал взахлеб, он — мне, но про что — я потом вспомнить так и не смог.

 

9

Была на границе необычная группа. Называли ее «дикой», а хлопцев, с ней ходивших, «дикими», или попросту сумасшедшими. «Дикие» не соблюдали вовсе никакой осторожности, ходили через границу «на ура». Часто попадались. Машинисты сменялись каждые несколько месяцев. Но удивительно: безумная та группа работала уже третий год! Сто раз разгоняли ее, сто раз она собиралась снова и шастала ночами по границе и пограничью. Собиралось и рассеивалось множество групп, попадались самые умелые машинисты, а те черти работали без перерыва. Разыгрывали шухеры, устраивали агранды и держались год за годом, хоть и меняясь составом.

С «дикими» ходили те, кого нельзя было заставить ходить в обычных группах, кто не хотел соблюдать никаких правил, не хотел подчиняться, кто любил авантюры и опасность и особо не заботился ни о своей безопасности, ни о постоянном заработке.

На следующий день после моей размолвки с Юрлиным Щур познакомил меня с машинистом «диких» Войцехом Анелом. Не хотели мы терять ни недели золотого сезона и знали, что «дикие» не будут нас спрашивать, со стволами ходим или без. Анела застали дома. Он сидел в детской кроватке-люльке посреди избы и раскачивался взад-вперед, вытягивая и сгибая ноги. К нижней губе его прилипла самокрутка, свернутая из странички от отрывного календаря. А на столе лежал на одеяльце вынутый из кроватки младенец, совершенно голый. Удивительно, но он не плакал. Может, потому, что был занят: засовывал пальцы левой ноги себе в рот.

— Здорово, Анел! — крикнул Щур, заходя вместе со мной в избу.

— Ну и что с того? — вопросил Анел, зажмурив левый глаз и харкнувши в угол.

— Что слышно у тебя?

— Интерес — в движении, а движение — в интересе! — сообщил Анел, качаясь в коляске, и, несомненно, эту мысль обдумывая.

— За границу хотим с вами ходить, — заметил Щур.

— Хотите и можете. Не даю я вам, что ли? Ваше дело.

— А когда идете?

— Сегодня.

— Где собираетесь?

— А холера его знает.

— Так как вас найти?

— А я знаю?

— Тогда обмоем договор, что ли, — предложил Щур, вынимая из кармана бутылку.

Анел многозначительно кашлянул и пустил под потолок клуб дыма. Щур подал ему бутылку. Анел легким движением вышиб из бутылки пробку и, покачиваясь, посмотрел на меня.

— Он тоже хочет?

— Ну, глоточек.

— Нет, не хочу, — говорю им.

— И отлично! — сообщил Анел.

Ногтем обозначил на бутылке половину, запрокинул голову и, по-прежнему качаясь, начал пить. Водка булькала в его горле, кадык скакал. Наконец, не глядя на бутылку, прервался. Посмотрел — как отмерено, ровно по метку от ногтя. Подал бутылку Щуру, который залпом опрокинул в глотку остаток, спросил:

— Где встречаемся?

— Вечером… около Кентавра. Как ангелочки.

— Файно! Ну, с Богом!

— К черту идите!

Когда вышли от Анела, говорю Щуру:

— Тот еще сумасшедший!

— Умный сумасшедший, — ответил Щур.

Вечером пошли мы к дому купца Кентавра, которого в местечке тоже считали сумасшедшим. Мнение это сложилось от множества причин, а главным образом из-за того, что давал товар «диким». Брались нести его товар лучшие нормальные группы, но он питал к «диким» непонятную слабость и третий год давал товар им. «Дикие» играли ему шухер, а он, знай, подмигивал — знаем мы вас, мол. Снова агранда. Он снова подмигивал и приглашал «диких» на пейсаховку. И говорил им:

— Ну, хлопцы, если и на этот раз будет криво, следующий раз солому за границу понесете. И я — с вами.

«Диких» это пронимало, и следующие пять-восемь партий шли чисто. Кентавр расцветал. Открывал фабрику мыла в Вильне, чернильный заводик в Лиде, фабрику шоколада в Гродно. Фабрики были его манией. Кроме прозвища Кентавр (такой был товарный знак на всей его продукции) имел еще одно — Фабрикант. Фабрики его и губили. «Дикие», узнав про них и решив, что Кентавр снова поднялся, принимались делать агранды, и купец снова разорялся. Тогда купец опять приглашал их на пейсаховку, снова говорил про солому и поднимался снова. И так — третий год.

В близи дома купца бродили поодиночке и группками хлопцы. Щур здоровался с некоторыми.

— Где Анел? — спросил у одного.

— Вместе с Шумом у Кентавра сидит, — ответил тот.

— Пейсаховку пьют, — добавил кто-то сбоку.

Пошли мы дальше вдоль ряда домов и магазинов. Вскоре из ворот купеческого подворья выехал большой воз. Сидели в нем Анел, Шум и сопровождающий жид Берек Штыпа. Кучером сидел Костик Кулявый, батрак Кентавра. Анел подозвал одного из хлопцев, сказал ему что-то. Тот кивнул. Воз поехал дальше и вскоре скрылся за поворотом.

Хлопцы все так же, группками, пошли к Слободке, а оттуда побрели дорогой, ведущей к Душкову.

Вскоре за Выгоничами из лесу, как раз напротив идущих первыми хлопцев, вышел Анел. Вместе с ними подождал остальных, и все направились в глубь леса.

Анел остановился у огромной кучи валежника, рядом с которой стояли Шум и Берек Штыпа. Анел принялся вытаскивать носки из-под валежника. Швырял их наземь, считая вслух: «Одна, вторая, третья…» Досчитал до восемнадцати, остановился.

— Берите носки! — приказал нам. — Ну, как ангелочки!

Выходить было еще рано. Хлопцы разбрелись по лесу, каждый нашел себе длинную крепкую палку. «Дикие» всегда так делали. Идти легче, и не раз палками этими гнали и били преградивших им дорогу хамов, падких на легкую добычу. Мы со Щуром тоже вырезали по толстому дубцу. После хлопцы собрались у груды валежника, закурили, лежа на мху.

Было нас девятнадцать. Вечерело, в лесу становилось все темнее. Анел подошел к груде хвороста и осторожно достал из-под нее большой мешок. Начал из него вынимать и швырять в разные стороны на мох бутылки со спиртом. Девять штук всего раскидал.

— По одной на двоих! — приказал. — И чтоб как ангелочки!

Хлопцы тут же и принялись выпивать, а Анел старательно завязал мешок и отдал Шуму, чтоб тащил вместе с ноской.

— На, неси! Только смотри, не разбей, да и не упейся!

Шум, буркнув неразборчиво, мешок взял.

Хлопцы пили взахлеб. Давились, откашливались. Голосили весело, хохотали.

Стемнело.

— Ну, бзики, за носки! — приказал Анел.

Все встали и принялись закидывать носки на плечи. Тяжело вышло нести на этот раз. Подошвенная кожа — товар дешевый, но прибыли давал сто пятьдесят, а то и триста процентов.

— Ну, геть! И чтоб ни гугу! — приказал Анел хлопцам, отправляясь в дорогу.

Кто-то расхохотался в ответ. Кто-то присвистнул. Партия двинулась. Хлопцы ни потише идти не старались, ни дистанцию держать. Ломали ветки, по валежнику топтались, кашляли, плевались, хохотали и растянулись аж на четверть километра. Анел несколько раз задерживался, грозил кулаком, но в ответ слышал только шутки да, смех. Тогда Анел пошел так быстро, будто удрать от нас хотел. Приходилось чуть не бежать, за ним поспеваючи.

Мы со Щуром шли в середине партии. Поначалу меня очень удивляло такое поведение контрабандистов вблизи границы, а после и самому стало весело. Спирт здорово меня разогрел, а от бесшабашности хлопцев и мысли про опасность пропали.

Кто-то в нескольких шагах впереди затянул на мотив «Яблочка»:

Что я вижу, что я слышу? Это Троцкий влез на крышу И орет всему народу: «Фигу вам, а не свободу!»

— Здорово! Валяй дальше! — раздалось одобрительное, и певец — Валюш Шимпанз — потянул дальше пропитым голосом куплеты «Яблочка».

Вдруг партия остановилась. К Шимпанзу подскочил Анел.

— Заткни пасть, жлоб!

— Чего такого, а?

— А такого! К большевикам в лапы вас проведу!.. Как ангелочков!.. Граница сейчас! Погранцы так и ждут!

Анел снова двинулся вперед. Поспеваем за ним. Теперь никто не поет, но шуму делаем вдоволь.

Выходим на приграничную полосу. По-прежнему быстро, не прислушиваясь, вовсе не останавливаясь, движемся дальше. Уже виднее. Можно различить все вокруг на несколько шагов. Перед нами широкая, высокая изгородь из колючей проволоки. Анел сворачивает налево и идет вдоль нее. Минуем пограничные столбы. Хлопцы шлепают по ним на ходу ладонями, стучат палками о насыпь, куда столбы вкопаны.

Анел сворачивает направо, подходит к изгороди.

— Мигдал, ножницы!

Костик Мигдал вынимает из-за пояса ножницы и подает ему. Тот торопливо режет. Проволока звенит под лезвиями, падает обок. Работа спорится. Хлопцы отводят палками в стороны свисающие обрезки.

Наконец, проход свободен. Переходим на другую сторону и идем вперед. Замечаю, что не все идут гуськом, друг за дружкой, кое-кто идет рядом.

Спереди громкий плеск. Это хлопцы переходят речку. Без всякой осторожности, галопом. Перехожу и я. Глубина — почти мне по грудь. Поспеваю за идущим впереди Щуром. Когда вылез на берег — чуть не бегом за ним.

Добрались до зарослей кустов. И тут сбоку визгливый окрик:

— Кто идет?

— Свой!

— Свой? Кто?

— Конь в пальто! — рычит Шум.

Вокруг — взрывы смеха. В нескольких шагах от нас из темнеющих кустов раздается выстрел из карабина. С нашей стороны зажигаются фонари, высвечивают эти кусты. Различаются там смутно фигуры солдат в длинных серых шинелях. В их сторону летит несколько палок.

— Ура! На них! — орет кто-то из хлопцев.

Солдаты поспешно прячутся в кусты. Все это — на ходу, ни на минуту не останавливаясь.

Когда кусты те остались позади в нескольких сотнях шагов, оттуда снова послышались крики и выстрелы. Не обращая внимания, мы еще быстрее пошли вперед.

Отойдя два километра от границы, Анел повел нас по выезженной дороге. Потом свернул направо, и пошли мы узкой тропкой через лес.

Хлопцы разговаривали, время от времени светили фонариками. Анел на то вовсе не обращал внимания, шел и шел себе вперед. Очень быстро шел, держа в правой руке фонарик, чтобы ослепить внезапно любого встречного, а в левой — палку, чтоб опираться и для защиты.

Анел был девятым машинистом группы «диких». Первым, основателем группы, был Антоний Стенка. Прозвище свое получил от привычки то и дело вставлять в речь: «Как стена!», «Стеной!». Был Антоний безумец наипервейшего разряда. Работал не столько за заработок, сколько ради свободы всяческих безумных закидонов. Случилось ему пройти с хлопцами пару километров вдоль границы, выдираючи пограничные столбы. Столбы те потом отнесли за вторую линию да покидали в реку. Выбрыки Антония хлопцы вспоминают по сей день. Убили его на большевистской заставе. Он, в дрезину пьяный, пошел спросить дорогу и затеял драку с солдатами.

После него партию проводили тоже безумцы, кто вовсе чокнутый, кто слегка. Все плохо кончили. Одних убили, других расстреляли либо сослали. Предшественник Анела, восьмой сумасшедший, звался Ванька Вой (любил говаривать: «Войте, хлопцы!», «С воем полетите!»). Подорвался на своей же гранате, которую таскал привешенной к поясу. Выдернул чеку нечаянно. Анел был девятым безумцем и прозвище свое получил от излюбленного: «Как ангелочки полетите!», «По-ангельски», «Как ангелы».

Жизнь и дела «диких» машинистов, как и прочих членов группы, были странные. Я хорошо узнал многих из них и не обнаружил ни единого нормального типа. Были то, в большинстве, натуры беспокойные, не помещавшиеся в рамках нормальной жизни, любившие войну, партизанщину, рискованные путешествия и авантюры. Собрались они со всех концов России и Польши. Большей частью были они беглецы из Советов, по разным причинам не сумевшие ужиться с новой властью и осевшие на границе. Некоторые воевали за «зеленых», у Булак-Балаховича. Граница тянула их, как магнит — железо. На границе жили, работали и гибли. Жизнь многих из них могла бы стать удивительным сюжетом для книги. Писатель нашел бы среди их судеб кладезь сюжетов и персонажей. Но сами эти хлопцы вовсе про то не думали. Мало кто из них умел писать, и никто ничего не читал. Политика их не интересовала вовсе. Не раз, глядя на своих коллег и видя их необычность, их энергию, их силу, думалось мне, сколько же пользы могли бы принести эти люди, если бы их способности, энергию, фантазию направить к настоящей, полезной людям работе. А тут — все это пропадало напрасно…

Во втором часу ночи пришли на мелину — особняком стоящий хутор, со всех сторон окруженный лесом. Когда-то на его месте была смолокурня.

Когда подошли, встретил нас неистовый лай. Мы встали. Анел трижды протяжно свистнул. Через пару минут из темноты донесся хриплый голос, успокаивающий собак, а затем семь раз кряду сверкнул огонек фонаря. Мы двинулись вперед. У ворот хутора ждала нас смутного вида фигура, едва различимая в сумраке. Послышались веселые голоса хлопцев:

— Здорово, Брыль!

— Живой еще?

— Черти тебя не унесли?

— Хуже вас чертей нету, — ответил густой, хриплый бас.

Против обычая контрабандистов и держателей мелин мы пошли не в сарай, а в избу — огромную, с просмоленными черными стенами. Поскидывали носки с плеч. Наконец, разглядел я хозяина: здоровенного, широкоплечего, косматого, с густо заросшим лицом. Прозвище Брыль целиком ему подходило.

Анел с Брылем уложили носки на лавку у стены. Брыль подкинул в печь смолистых щепок. Стало светлее. Из соседнего здания послышались плач ребенка и голос женщины, успокаивающей его.

Хлопцы поставили лавки вокруг стола и принялись пить спирт. Брыль выложил на стол огромный, килограммов в двадцать, круг ржаного хлеба, принес копченой грудинки. Хлопцы пили свой спирт. Кроме того, который Шум нес, каждый припас еще по две бутылки. Кое-кто из хлопцев разбавлял спирт водой. Берек Штыпа, Анел и Брыль вынимали из носок товар и выкладывали на лавку.

Когда Брыль нас выпроводил, пошли мы вглубь леса. Ломились куда-то по бездорожью целый час. Когда уже рассвело, выбрались на полянку с большим шалашом посредине. Большую часть его занимали сваленные кучей смолистые корчи. Мы устроились, как сумели, и принялись укладываться на дневку.

Когда стемнело, двинулись снова. Оглядываюсь — и вижу за собой пламя огромного костра. Это приношение «диких» капризным божкам леса, поля, ночи и границы.

Поначалу кажется, что в лесу темно. Но глаза привыкают, и разбираю, что еще толком и не стемнело.

Выходим из лесу. Вдали маячат контуры строений. В окнах светло.

— Погодите-ка, ангелочки, — советует Анел и направляется к хутору.

Возвращается вместе с Береком и десятью бутылками самогону. Одну берет себе, вторую дает Шуму (аристократ партии), а остальным выдает по бутылке на два рыла.

Тут же и пьем. Самогон пахнет рыбой, но очень крепкий и здорово поднимает настроение.

Выходим. Идем с папиросками в зубах, группками по двое, по трое. Некоторые опираются на палки, другие несут их на плече на манер карабинов. Разговаривают спокойно.

Лес кончается. Перед нами — открытое поле. Смотрю на небо и вижу Большую Медведицу. И весело мне. Повторяю про себя имена звезд: Ева, Ирина, София, Мария, Елена, Лидия, Леония… Вспоминаю Леню…

Начинается марш-бросок через поля, почти бегом. Хлопцы без носок, спирт разогрел. Слева, справа остаются деревни, слышим людские голоса, видим свет в окнах.

Выходим на торную дорогу. Спереди слышится скрип колес. Думаю: сойдем с дороги, будем ждать. Ничего подобного. Идем дальше. Скрип все ближе. Из темноты показывается сивой конь, тянущий длинную телегу. Сидят на ней трое мужиков и женщина в белом платке. Телега останавливается, и мужики глядят на нас удивленно. Хлопцы балагурят:

— Глянь, одна на троих!

— Что продаете-то, коровку или телочку?

— Малая, пойдем на травку, погреемся?

Разминаемся с телегой и растворяемся в темноте. Ночь теплая, душистая. Сую руку в карман и сжимаю ладонью теплую от моего тела рукоять нагана. И хочется, как ребенку, рассмеяться от радости. Хочется скакать, кувыркаться. Чувствую: сила так и плещет во мне, так и рвется. А опасность? Да плевать на нее! У меня настоящий ствол. Он никогда меня не предаст. Семь верных патронов. «Семь пуль в барабане, семь звезд на небе!» Подмигиваю Большой Медведице, а потом показываю ей язык. И сплевываю: чур меня! Я что, тоже умом тронулся?

Бредем лесом на запад. Иду с револьвером в руке, никто того не замечает, а вторая линия все ближе. Переходим речушки, рвы, канавы.

Вдруг остановились, сперва Анел, за ним остальные. Мы в двухстах шагах от края большого леса. Деревья стоят редко, но видно едва шагов на двадцать. Стоим долго, молчим. Наконец, Анел уверенно идет вперед. Рядом с ним — Шум и Шимпанз.

Спереди послышался шум. Кто-то из наших крикнул: «Сто-ой!» Сверкнули фонарики. Анел с Шумом и Шимпанзом кинулись вперед с палками наизготовку. Мы — за ними. Затрещало тут, захрустело. Причем треск и хруст стремительно удалялись от нас в лес. Когда я вышел на опушку, увидел Анела с Шумом и Щура, разглядывающих какие-то мешки. Присмотрелся — а то носки!

— Улепетывали, как ангелочки, — заключил наш машинист.

— Как коты, драпанули! — добавил Шимпанз.

— Кто это был? — спросил Плющ.

— Да наши, наверное, раковские, — рассудил Шум. — Сейчас глянем.

Анел начал распаковывать. Чулки, трикотин, хром.

— А, это группа Адама Друнилы. Он от Арона с Виленской товар берет, — заметил Шум.

— Ну, хлопцы, будет и вам теперь магарыч да по паре пуговиц на штаны.

Взяли мы носки да и пошли через широкий луг к реке. Вторая линия. Тут глубоко, но к броду не идем — там за последний месяц попалось несколько хлопцев из разных партий. Хлопцы раздеваются полностью и, неся добро в руках, переходят. Вода до груди достает. Поспешно перехожу реку и бросаю на берег одежду. Возвращаюсь в реку и несколько раз ныряю с головой в воду. Выбираюсь на берег, одеваюсь побыстрее.

Снова вперед, к границе, быстрее, быстрее. Шуму лишнего стараемся не делать, чтоб издали нас не расслышали. Почти у всех в руках фонари. У меня в руке прикрытый рукавом куртки наган.

Вот и граница. Почти бегом выскакиваем на просеку, движемся вдоль изгороди. Снова скрежещут ножницы, падает разрезанная проволока… Проход свободен, вперед!

Во втором часу ночи пришли мы к кладбищу на краю местечка. Оттуда разошлись по домам. Я направился спать к Щуру. В дом не идем, забираемся в сарай, на мягкое, пахучее сено… Снятся мне граница, «дикие», погони, бегства, Леня. Я часто вижу ее во сне. Может, думает про меня? Как хочется ее увидеть! Но до сих пор никакой возможности для этого не было. Решаю навестить ее при первом же удобном случае. Я хотел было написать письмо и отдать хлопцам, которые бывают в Минске, но боялся, кабы не случилось с ними чего по дороге. Попадутся — и снова от меня Лене беда.

Назавтра утром пошел к Петруку с Юлеком, но не застал их дома. Пока меня не было, пошли они с группой Юрлина. Когда мы со Щуром ушли из группы, они начали ходить с ними. Это я очень одобрил. Так или иначе, группа была самая уверенная и осторожная, мелину имела хорошую. Хлопцам же нужно на зиму заработать. А Юлека стало не узнать. Под Петруковым влиянием рассудительнее стал, учится много, читает.

Вечером пошел до Гинты и развлекался допоздна в нашем салоне. Щур тоже там был. Дал мне сорок пять рублей: пятнадцать за свою носку и тридцать за найденные в лесу после удравших контрабандистов. Позднее я тихо выскользнул из салона. Пошел к Сашке. Нет, не к Сашке… то было только предлогом. Очень мне хотелось Фелю повидать.

В доме Веблинов было темно. Я обошел вокруг. Увидел, что в одном окне горит свет. Это окно Фелиной комнаты, которое выходило на огород. Потихоньку подкрался ближе. Окно заслоняла занавеска, не доходящая до подоконника. Я нагнулся, заглянул сквозь щель внутрь. И чуть не отпрянул от неожиданности. У самого окна стоял маленький столик. На нем горела лампа, и в ее свете я отчетливо увидел Фелино лицо. Оперлась подбородком о ладонь. Читала книжку какую-то. Лицо при свете лампы выглядело чарующе: не мог оторвать от нее взгляд. Страницу перевернула. Вдруг улыбнулась. Глаза ее искрились, будто драгоценные каменья. Удивительной глубины глаза. Будто шли из них теплые лучики, и радость во мне проснулась от них. Губку прикусила, смотрит… Перестала улыбаться, и лицо сделалось холодным, почти суровым. Но холод тот жег меня пуще пламени, тянул к себе. Я б там стоял и стоял, глядя, упиваясь. Но испугался, кабы не заметили меня с улицы.

Тихонько отошел от окна, стал посреди двора. Долго решиться не мог. Наконец, решился. Уверенным шагом подошел к двери, взялся за ручку. Постоял так минуту. Медленно пошел к воротам. На улице долго стоял в неподвижности. По небу плыл узкий серпик луны. Ясно светили звезды. Ночь уже подошла. Большая Медведица сегодня была в особенности красива.

Чувствую: не могу я оттуда уйти, должен я увидеть Фелю, голос ее услышать, рассказать ей… Важное что-то рассказать!

Снова подошел к дому. Подергал за дверную ручку. Заперто. Вдруг захотелось уйти. Еще не поздно ведь! Да что мне ей рассказывать? Но пересилил себя, подошел к окну. К тому самому, куда стучал когда-то осенью, притащив Сашку Веблина… Стучу в раму. Сильно стучу, звучно. Не понимая, зачем, все громче стучу, все навязчивей.

Вскоре слышу легкие шаги, и из-за окна доносится голос Фели:

— Кто там? Что такое?

— Это я.

— Кто — «я»?

— Владек.

— Владек?! Сейчас.

Снова слышу шаги. Идет в свою комнату. Затем выходит в зал с зажженной лампой в руке. Ставит ее на стол, идет ко мне.

Гремит засов. Двери открываются. Вхожу в сени, затем в зал. И забываю поздороваться с Фелей. Стою у двери и смотрю ей в глаза.

— Пану что-то нужно?

Стою, молчу. Феля всегда говорила мне «ты», а теперь: «пан».

— Что? Да, в общем, ничего, — говорю, наконец.

В ее глазах — недоумение.

— А я думала, стряслось чего. Пан как-то выглядит… — и замолчала, не договорив.

— Я спросить хотел, где Сашка? Его дома нет, наверное?

Посмотрела мне в глаза и выговорила медленно:

— Та-ак, пан, значит, думал?..

Чувствую, краснею, и все сильней. И никак это не побороть. А в ее глазах — смех.

— Значит, пан Владко, — сказала тихо, почти с нежностью, — пришел про Сашку спросить, так?

— Так.

— А мною пан вовсе не интересуется?

— Ну отчего же, тоже интересуюсь.

— Мною тоже, значит?

Глаза ее смеются. А мне так горячо, так жарко. Зачем я только сюда влез? Да я же посмешище для нее! Но все же говорю, непонятно зачем, тоже с «панной»:

— Да, панной тоже… Панна ведь говорила мне когда-то… в воскресенье… чтоб пришел когда-нибудь…

— Я слушаю пана внимательно.

— Чтоб приходил.

— Ага! Да, помню. И пан Владко нашел свободное время и пришел.

— Именно.

— Пришел меня проведать.

— Именно.

— Ночью.

— …Так.

— А для настроения пан Владко слегка выпил, так?

«Издевается», — думаю. Начинает во мне злость подниматься. Прямо прижала меня вопросами к стенке!

— Я всегда выпиваю! И что с того?

— Конечно! Пане Владзю — хлопец фартовый!

Хотел сказать, но Феля ладонью двинула — молчи, мол — и говорит:

— А может, пан Владзю всегда так: сперва выпьет, а потом к знакомым девушкам идет?

Вдруг чувствую: не могу себя сдержать. Хочу удержаться, смолчать, но не могу. И говорю, все запальчивее:

— А что, пане Феле так уж хочется знать, куда я по ночам хожу? Мне все равно, где панна Феля ходит, подвыпивши. И хлопцев ее не считаю!

— Да? — Феля подбоченивается. — Вот и хорошо! Очень хорошо!

— Спасибо за признание! А что панну Фелицию побеспокоил, так прошу прощения!

— Пожалуйста!

— Панна меня перебивает?

— Да уж извините.

— Пожалуйста!.. Я очень извиняюсь и обещаю панну Фелицию больше не беспокоить своей компанией.

— Это как пану захочется.

Смотрю на ее лицо: холодное, спокойное, мертвое почти. Удивительно. Вдруг замечаю на лбу ее длинную алую морщину. Только что ведь ее не было! «Что ж она мне напоминает?.. Ага, точно такая же есть у Сашки!»

— Доброй ночи панне!

— Доброй ночи пану!

Разворачиваюсь и уверенным скорым шагом покидаю помещение. А на дворе останавливаюсь. Горечь заливает мне душу. Зачем я говорил это все? Зачем? Она сперва в таком хорошем была настроении! Никогда не видел у нее таких веселых, игривых глаз! Ведь шутила же! А я оскорбился. Ну зачем, зачем? И что теперь делать? Идти просить прощения? Нет. Невозможно! Никогда такого не сделаю, никогда!

Смотрю в окна. Вижу, как она идет по комнате, на окна падает ее тень. Слышу, как отворяются двери в сени. Потом — по сердцу мне скрежещет засов. В избе делается темно.

Медленно обхожу дом. Сердце колотится в груди. Подкрадываюсь под окно, то самое. Снова смотрю сквозь щель между занавеской и подоконником.

Феля сидит за столом. Ладонью левой руки прижимает раскрытую книгу, правой рукой, стиснутой в кулак, бьет по столу. Лицо хмурое, глаза невеселые. Долго такое длится. Наконец, начинает читать… Вдруг захлопывает книжку, упирается локтями в подлокотники, ладони — на столе.

Смотрю в лицо ее, в глаза, и так мне жалко! Губы кусаю. Вдруг взгляд ее замирает. Неужели заметила? Но как же, из светлой комнаты в темноту? А может, взгляд ощутила?

Вижу: на лбу снова длинная алая морщина, а в глазах появляется хищное, злое выражение. Мне хочется отпрянуть — но стою. И вдруг Феля резко отдергивает занавеску! Но я мгновенно отклоняюсь в бок, в тень дома, отхожу тихонько. Отхожу на несколько шагов в глубь огорода, потом подхожу к изгороди, сажусь на траву.

Окно открывается. Вижу в светлом его прямоугольнике, как в раме, силуэт дивчины. Она наклоняется, старается что-то разглядеть в темноте. Прислушивается. Я долго не двигаюсь с места.

Потом окно закрывается, лампа гаснет.

Я встаю. Долго стою неподвижно. Месяц карабкается по небу. Ныряет торопливо в тучи, выбирается. Звезды смотрят выразительно и спокойно. И Большая Колесница без устали мчится на запад.

Перелез я через изгородь и пошел узким проулком. Ночь была светлая. Прохожих — ни одного. Когда подошел к Минской улице, заметил группку идущих навстречу людей. Разговаривали громко, смеялись. Пьяные. Когда подошел ближе, узнал голос Альфреда. Хотел отойти, но понял, что меня заметили, и пошел вперед.

Приблизившись, узнал: трое Алинчуков — Альфред, Альфонс и Альбин. До комплекта не хватало Адольфа и Амброзия.

За несколько шагов от них свернул, чтобы обойти. Они тоже свернули, чтобы дорогу мне загородить. Тогда я пошел вправо. И они пошли вправо. Альфред, покачиваясь, захихикал:

— А! Взяли фраерка! Это ж Фелин, — и тут он добавил парочку похабностей.

Чувствую: кровь мне в лицо бросилась, но не отвечаю, хочу обойти их. Но Альфонс подставил мне ногу, Альфред заскочил спереди.

— Чего хочешь? — спрашиваю у него.

— Морду тебе размять, жлоб!

— Чего с ним трепаться? Бей его! — заорал Альфонс, замахиваясь.

А я его тут же ногой в живот! Альфонс екнул и сел, скрючившись. Кинулись Альфред с Альбином. Сбили с ног. Тогда я выдернул из кармана револьвер, чью ручку уже давно держал в ладони. Альфред меня душил. Я дуло ему в ногу упер и нажал на спуск. Раздался выстрел. Альфред подскочил и тут же свалился наземь. Я вскочил и принялся его бить. Альбин отбежал и заголосил: «Полиция! Убивают! Полиция!»

Тогда я оставил Альфреда с Альфонсом и пошел назад. Альбин пошел за мной, держась вдалеке. Я развернулся, сделал несколько шагов к нему, выстрелил в воздух. Затем, уже без «хвоста», перешел улицу и двинулся к еврейскому кладбищу. Сзади слышались крики:

— Полиция! Убивают! Полиция!

— Держ-и-и!

Вдалеке засвиристел свисток.

Я не пошел домой, в поля направился. Затем, обойдя кругом все местечко, добрался до жилища Щура. Тот спал в сарае. Разбудил я Щура и рассказал про историю с Алинчуками.

— Что теперь делать? — спрашиваю.

— Задал ты им перца, да! Проучил хамов! Но худо теперь тебе, худо. Сдадут тебя полиции.

— А если я сам пойду в комиссариат да расскажу, как на меня напали?

— Ты что, с ума сошел? У тебя же свидетелей нет! Получишь и за оружие, и за выстрел. В следствии с год высидишь. Уж я-то знаю!

— Так что делать?

— Пока спрячься, а там посмотрим. Знаешь точно, куда ты Альфреда выцелил?

— В ногу стрелял!

— Стрелял в ногу, а попасть мог и в брюхо! Я поутру пойду, выясню, а ты пока помелинуй в сарае. Знаю я место поблизости. Там и год мелиновать можно. Никто тебя не найдет.

И пошли мы. Добрались до большого сарая на краю местечка. Дверь была заперта длинным тяжелым засовом с висячим замком. Залезли мы, отодвинули доску под дверью, а забравшись, задвинули доску на место.

В сарае было тепло и тихо. Темно, обширно и множество закутков.

— Да тут батальон солдат можно замелиновать! А тебя тут сам черт не найдет. Только не выходи наружу.

Щур оставил меня в сарае, а сам пошел в местечко. Вернулся через час, принес мне сетку папирос, бутылку спирта, несколько бутылок воды и много всякой снеди. Влез я на сеновал и там со Щуровой помощью соорудил себе глубокую нору. Затем Щур, пообещав проведать меня вечером, ушел.

 

10

Минули две недели. Уже середина сентября, золотой сезон начался. Граница ожила. Контрабандисты трудятся без устали. Есть группы, ходящие по три раза на неделе. А я все прячусь в сарае. Днями сижу один, много сплю. А вечерами и ночами делаю вылазки в местечко, стараясь, чтобы меня не узнали.

Назавтра после происшествия с Алинчуками узнал я от Щура: донесли они в полицию. Дескать, я напал на них на улице и подстрелил Альфреда. Рана легкая — левую ногу ему прострелил. Кость не задел. Кроме того, ударом ноги выбил ему несколько передних зубов.

— Золотые вставит! Как раз повод, — съязвил Щур.

Узнал я, что полиция меня ищет. Уже у часовщика Мужанского и у Юзефа Трофиды делали обыск, но я к ним и не ходил.

Щур всем в местечке рассказал, что на самом деле было между мной и Алинчуками, и что это они прицепились ко мне на улице. Почти все хлопцы были на моей стороне. Братья Алинчуки теперь на улице показаться не могли. Все их стыдили и угрожали поколотить. Щур с Лордом дважды вымазывали ворота их дома и оконницы дегтем. Обычно такое делают девчатам, на которых злятся. Значит такое, что в этом доме живет непорядочная девушка. Но поскольку сестер у Алинчуков нет, много нехорошего можно было про братьев подумать.

Встречался я несколько раз с Лордом, Кометой, Юлеком и Петруком. Хлопцы ко мне очень хорошо отнеслись. Деньги предлагали, надежные убежища. Я даже расчувствовался. Не думал, что у меня столько верных друзей. А Щур сказал мне: «Ты смотри, если случится, что полиция слапает тебя, не защищайся! Понимаешь? Если арестуют, я тобой займусь. Деньги найдем и на залог, и на адвоката, даже если большие деньги понадобятся. Хлопцы по гузику скинутся, глядишь, пару кусков и насобираем».

Несмотря на то, что был я в розыске, сходил трижды за границу с «дикими». Они со мной фартовать не боялись. А если бы кто и хотел меня засыпать, так не смог бы. Про мое убежище никто, кроме Щура, и не знал. А он часто, чтоб мне веселей было, ночевал в том сарае. Сходил я дважды и к Калишанкам, но не ночевал у них, а, позабавившись немного, возвращался в свой сарай.

Замучился я долгим сиденьем в сарае. Когда сидишь там в одиночестве целыми днями, лезут в голову всякие глупые мысли. Часто хотелось пойти пострелять Алинчуков, а после самому сдаться полиции. А чаще думалось о Феле, в особенности, когда вечерело. Смеялся, разговаривал с ней вслух. Может, я с ума сошел?

Пить стал больше. Спирт пил, как водку, водку — как пиво, пиво — как воду. Однако, до беспамятства никогда не напивался. Знал, что для меня это очень опасно. Только Щуровой поддержкой я и живу. Не знаю, как его за все отблагодарить. Для многих он такой жестокий, злой, а со мной щедрый и душевный. И не матерится без крайней на то надобности. Часто на полуслове обрывает готовую сорваться с губ ругань.

Как-то Щур сказал мне, что хочет меня видеть Юзеф Трофида. Я попросил передать ему, чтоб ждал меня в десять вечера в Слободке, на мосту у мельницы.

Ночь была темная. Пробрались мы со Щуром улочками и закоулками к Слободке. Юзеф нас уже ждал. Затем Щур пошел назад, к местечку, а я вместе с Юзефом пошел вдоль мельницы. Потом уселись бок о бок на берегу Ислочи, долго молчали.

— Как жизнь? — спросил, наконец, Юзеф.

— Держусь кое-как.

— Может, выехать отсюда хочешь?

— Куда ж мне ехать?

— У меня под Ивенцом родня в деревне. Если хочешь, устрою тебя к ним.

— Не, не хочу. Замучаюсь там от скуки.

Снова сидим молча.

— Дай пять! — просит неожиданно Юзеф, сильно жмет мне ладонь и говорит: — Спасибо тебе! Спасибо!

— За что?

— Ну, за него… за Алинчука. Сейчас все к нему, как к собаке.

— Жалко, что не пришиб гада!

— Не жалей, так оно лучше!

Опять долгое молчание. Теперь я уже говорю Юзефу:

— А ты что собираешься делать? Группу соберешь?

— Я? — переспрашивает задумчиво. — Не, братку. Со мной все. Я с границей навсегда распростился.

— Та-ак?

— Так, братку! Одну сестру недосмотрел, как волк ночами бегая. Вторую не дам в обиду!.. Не, холера!

Аж зубами скрежетнул. Темно было, не видел я его лица, но нутром чуял его муку. Очень он сестру любил. И у меня сердце за нее болело.

— Ты… не надо так, Юзек, — говорю. — Альфред еще получит свое… Не кончено у меня с ним, посмотришь. — Помолчал немного, решаясь, и добавил: — Ты не рассказывай никому, что я скажу тебе. Алинчуки связались с агентами в Советах.

— Та-ак?

— Так. Я про все в точности хочу разузнать. Вот тогда поговорим с ними по-настоящему, раз и навсегда.

Опять долго сидели молча.

— Может, нужно тебе чего? — спросил Юзеф.

— Не, все у меня есть.

— Если нужно чего будет, ты только скажи!

— Обязательно.

— …И чего я тебя сюда затянул? Счастливее был бы, если б границы не знал!

— Ты не говори такого! Спасибо тебе огромное за доброе сердце и за помощь дружескую! Я счастливый, брате! Иногда грустно мне бывает и нехорошо, как и всякому, но не про то речь. Никогда такого не говори больше и не думай про то!

Долго говорили мы, сидя в темноте над рекой. Когда распрощались, я долго бродил по закоулкам, сам не знаю где, растревоженный, взволнованный. Изредка люди миновали меня, в темноте я не различал их лиц.

Поздно ночью вернулся в свое убежище. Выпил полбутылки водки и закопался в сено. Но заснул нескоро.

Назавтра встретился с Лордом. Щур сказал, что у Лорда ко мне важное дело и он ждет на кладбище. У Лорда с собой было три бутылки водки и закуска. Пили мы, сидя на траве у низкой каменной ограды.

— Что сказать хочешь? — спрашиваю у Лорда.

— Феля про тебя спрашивала.

Я аж онемел на минуту. Хорошо хоть в сумраке лица моего не видели. Спрашиваю, стараясь, чтоб равнодушно звучало:

— И что ей интересно?

— Она слыхала, ты когда-то у костела с Альфредом из-за нее поссорился. И что второй раз, когда подстрелил, — тоже из-за нее. Что он про нее сказал гадость, а ты в него выстрелил.

— …Про первый случай ты и так знаешь. А когда Алинчуки ночью ко мне прицепились, то Альфред и про нее, и про меня плохое говорил. Но я про то никому не рассказывал. Не знаю, откуда она выведала.

— Так сама Феля и просила меня узнать, не говорил ли о ней чего Альфред?

Я молчал, не решаясь.

— Ты говори, — подбодрил Лорд. — Феля — такая баба, которой все рассказать можно. Ей нужно. Может, Сашке расскажет.

— Добре, — и я передал в точности Альфредовы слова.

— Это ей и скажу.

— Лучше не надо. Только разозлится, что из-за меня про нее несут такое.

— Ты за нее не переживай. Она никаких сплетен не боится. Она сама рассудить хочет и правду знать.

Когда Лорд собрался уходить, я спросил его:

— Ты к Феле сейчас?

— Так. Может, передать ей чего хочешь?

— Не… ничего.

— До свидания!

— Счастливо!

Потом мы со Щуром долго еще лежали на кладбище. Он мне рассказывал про последние события на границе, про местечковые новости, про то, что у хлопцев нового. Проводил меня до сарая и пошел в местечко.

Той ночью долго не мог заснуть. Все про Фелю думал. Назавтра, как только смерклось, Щур пришел снова. Веселый был, все время мне подмигивал заговорщицки и улыбался.

— Сейчас пойдем в одно место! Собирайся быстрей!

— Куда? Что такое?

— Увидишь…

— Кого? Что?

— Какой ты, однако… Потерпи. Не обидишься, это точно. Шел торопливо рядом с приятелем и все думал: что же такое? Перелезли мы через ограду в огород, подошли к дому какому-то. И вот, стоим на пороге длинной избы со стенами, выбеленными известкой.

Увидел я в избе сидящих за столом Сашку с Живицей.

— А, вот он! — сказал Сашка.

— Он, — подтвердил Щур.

Подошел я к ним, пожал им руки.

— Садись! — предложил Сашка. — Поговорим малость. Сел я за стол.

— Добре ты его отрихтовал, — заметил Сашка. — На ять.

— Пришлось… Полез ко мне.

— Ну и лады, раз пришлось, так пришлось!

Сашка наполнил до половины четыре стакана водкой, кивнул нам.

— Ну, приняли!

Мы выпили залпом.

— Теперь туго тебе, а? Прячешься? — спросил Сашка.

— Так, прячусь. Но живу как-никак, на работу хожу. Он мне помогает, — киваю в сторону Щура. — Если б не он, так и не знаю, чтоб со мной стало.

Сашка хлопнул Щура по плечу.

— А с кем фартуешь? — спросил меня. — С Юрлиным?

— Не… с «дикими».

Живица расхохотался.

— С «дикими»?! — изумился Сашка.

— Так. А что поделаешь? Другие боятся. Разве что под своей рукой ходить.

Сашка задумался. Долго смотрел в угол. Вдруг на лбу его обозначилась длинная алая морщинка — как у Фели. Смотрю на него, взволнованный, и молчу. И все молчат. Сашка закусил губу нижнюю и смотрит то на меня, то на Щура, то на Живицу, который пальцами хлебный мякиш мнет.

Наконец Сашка смотрит мне в глаза и говорит:

— Завтра пойдешь со мной на работу!

Не задумываясь, радостно отвечаю:

— С удовольствием!

Вижу Щурову улыбку. Сашка поворачивается к Живице:

— Подойдет он нам? А?

— Подойдет, — подтверждает Живица, кивая.

— Тогда дай пять!

Сашка стискивает мою ладонь. И Живица за ним, только жмет чуть-чуть. Если б он сильно сдавил, так и пальцы бы мне поломать мог. Сашка снова наливает водку и объявляет:

— Ну, тогда за удачу! Давай!

Выпиваем.

Смотрю на Сашкино лицо. Гладкое оно, чистое. Пропала морщинка. Заглядываю в глаза друзьям радостно. Так мне легко и весело! И снова слышу Сашкин голос:

— Ну, хлопцы, еще по одной!

 

11

Едем на запад. Кони мчат наперегонки с ветром. Везет нас Янкель Парх. Местечковые жиды называют его «мишугене» — безумцем. Любит он скачку, любит риск, авантюры, а больше всего любит Сашку. Обожает его за смелость, щедрость, за широкую душу. Часто работает с Сашкой.

Янкель Парх — заядлый пьяница. Не раз по пьяни загонял, калечил коней. Пару раз ему коней покупал кагал. Но когда Янкель перестал фурманить, а начал ездить с контрабандистами на фарт, кагал махнул на него рукой. Теперь ездил Янкель на паре отличных вороных коней, молодых, сильных, выносливых.

Возок нагружен товаром, на товар сверху навалена целая копна сена. Я сижу рядом с Живицей, Сашка лежит посреди воза, завернувшись в длинный кожух. Дремлет. Живица молчит. Мне аж дух захватывает от быстрой езды. Радуюсь, думая, какая работа будет вместе с Сашкой и Живицей, да и не меньше от того, что, наконец, перемена такая в моей жизни.

Вечер теплый, ароматный. На западе выбирается из-за леса ночь. Встает над землей, понурая, огромная. Обоими руками тянет натужно в гору черное покрывало, тяжелое, холодное. А потом, невидимая, укутанная в черноту, шепчет долго-долго.

— Но, детки, но! — понукает коней Парх, и мы мчимся дальше, в ночь.

Сворачиваем на юг. Глаза привыкли к сумраку, лучше различают все вокруг. Думается мне о разном: о границе, о контрабандистах, о Лорде, о Щуре, о Комете. Про чрезвычайку думаю, про ДОПР. Про Леню вспоминаю, про Бельку, про Фелю. Считаю, в скольких группах доводилось фартовать: впервые — с Юзефом Трофидой, потом Мамут, Юрлин, дальше — с «дикими», а вот теперь с Сашкой.

Смотрю на северо-запад. Огромная, огненная Большая Медведица широко разлеглась по небу. Сую руку в карман и глажу нагретую телом рукоять револьвера.

Мчимся на юг узкими дорогами среди полей. Янкель сворачивает на луг, мчится напрямик, без дороги. Кони рвут, а фурман все погоняет. Под колесами — речушка, вода брызжет по сторонам. Возок влетает по оси колес, проломавшись сквозь кусты, снова выезжаем на поле.

Возок швыряет влево и вправо, подкидывает. Иногда кажется: все, перевернемся. Но Янкель Парх — мастер своего дела. Несемся дальше, ничуть не замедлив ход.

— Но, детки, но!

И детки несутся, как буря, ломая кусты и выбивая копытами глыбы земли. Сворачиваем на восток. Кое-где поблескивают огоньки в окнах домов. Пару раз минуем деревни. Встречает нас неистовый лай псов, выскакивающих навстречу. Но они тут же отскакивают в стороны и умолкают.

Хочется мне запеть, сил нет сдержаться. Меня аж распирает — хочется хоть что-нибудь эдакое сделать. Будто пьяный я.

В конце концов, приезжаем мы на уединенный хутор далеко за Вольмой. С трех сторон укрывает его лес. С четвертой — огромный сад с огородом.

Возок въезжает на обширный двор, останавливается близ дома. Приехали. Слазим с возка. По двору идет к нам мужчина с большим фонарем в руке. Жмет Сашке руку и говорит:

— И по тому поводу, пане Ольку, будет работа так работа!

— Еще какая! — подтверждает весело Сашка.

Темно. Я, Сашка и Живица идем неторопливо через большой сад. Невидимые в темноте ветки деревьев хлещут по лицу. Заслоняем голову руками, нагибаемся низко.

Пробираемся сквозь густой малинник. Сашка вдруг останавливается и открывает скрытую кустами дверцу. Не освещая фонариком крутой лестницы, спускается вниз. Лезу за ним. За мной Живица, закрывши за собой двери.

Мы в погребке. Стены его обшелеваны грубыми досками и горбылем. Сашка вешает на гвозде в углу фонарь с большим рефлектором, освещающий ярко сразу весь погребок.

У стены на толстой, крепкой лавке лежит несколько полных мешков. На другой лавке — три носки. У Сашки через плечо — большая кожаная сумка. Садится на лавку у фонаря и вынимает из сумки три пистолета. Один — с длинным стволом, два других — с обыкновенными.

Выкладывает их на лавку, достает несколько запасных магазинов. Внимательно осматривает оружие, заряжает, ставит на предохранитель.

Дает мне один из парабеллумов и спрашивает:

— Знаешь ствол такой?

— А то, знаю!

— Ну и лады!

И дает мне шесть запасных магазинов.

Вынимаю из кармана наган и показываю ему.

— У меня еще машина есть!

— И эта не помешает, — замечает Сашка, протягивая парабеллум Живице.

— Ты смотри, чтобы карман, где магазины носишь, чистый был, — это Сашка мне. — В левый лучше клади.

Раскладываю поудобнее оружие и магазины, проверяю фонарик. Сашка мне показывает на меньшую носку.

— Твоя. Наденешь, когда наверх вылезем.

Медленно вылезаю наверх. Вскидываю на плечи носку.

Ого, фунтов сорок! Сашкина «носка» намного больше. А Живицы — фунтов сто.

Идем через сад в темноту. На краю останавливаемся, Сашка тихо свистит. Тут же из темноты появляется неясная фигура и слышится хозяйский голос:

— И по тому поводу, значит, все в порядке. Бором идите, лугом потом… Наверное, до утра не вернетесь?

— Не осилим до утра, — подтверждает Сашка. — Ну, будьте здоровы!

— Дай Бог счастья! — желает хозяин.

Сашка идет первым, за ним Живица, я замыкающий. Идем по межам, чтобы следов не оставлять на поле. Через четверть часа добираемся до старого бора. Ветер шумит в ветвях над головой. Плесенью пахнет, сыростью. Ноги ступают бесшумно по ковру мха. Темень все гуще.

Через полчаса выбираемся на опушку. Перед нами — длинный луг, дальний край его теряется в сумраке.

Идем ровно, спокойно, неподалеку друг от друга.

Начинается болото, замедляется наш шаг. Кое-где проблескивает вода в окошках. Отражаются в них звезды, блестят мутно, будто из глубокой пропасти.

Снова выбираемся на поле, но идем еще медленнее. Делаю вывод: граница близко. Где-то далеко заливается лаем пес — долго, злобно.

Бредем в темноте вперед, шаг за шагом. Сжимаю в кармане рукоять револьвера, верчу головой — но ничего не разглядеть.

Замечаю: Живица стал. Я тоже останавливаюсь. Стоим, неподвижные, очень долго.

Слышится сбоку легкий шорох. Потом различаем шаги. Смотрю туда, стараюсь изо всех сил разглядеть, но — ничего. Черный силуэт Живицы на фоне неба торчит, точно пень. Сашки вовсе не видно. А шаги все ближе к нам. Легкий кашель. Вот, сплюнули. Держу оружие наизготовку и удивляюсь, что не отступаем и дальше не идем, чтоб от невидимых погранцов уклониться.

Шаги все ближе. Идут к нам погранцы, ногами шаркают, топают. Кажется — рукой подать.

Вдруг звук шагов стихает, и отчетливо слышится голос, говорящий по-русски, с великорусским акцентом:

— Никак плеснуло что-то?

— Это в голове у тебя плеснуло, — отзывается ворчливо густой бас.

Снова слышатся шаги. Тяжко топают, шаркают. Кажется: столкнемся лбами сейчас. Но на самом деле, шаги отдаляются. Спустя несколько минут — полная тишина. Тогда темный силуэт Живицы движется вперед, за ним — я.

Через минуту пересекаем приграничную тропу.

Минуем большое болото, обходим озерко. Подходим к длинной полосе кустов, полуостровом вторгающихся в болото. Выбираемся на твердую землю.

А пес все еще заливается лаем.

Мы долго тащимся вверх по склону. Наконец, вершина холма. Видим справа, у подножия, длинный ряд огней. Деревня. Пес лает оттуда.

Вдруг слышим в темноте перед нами рипение колес. Приглушенные голоса. И вдруг — взрыв смеха.

— Но-о! — разносится протяжное.

А издали, от деревни, песня:

Ночка темна, Я боюся, Проведи меня, Маруся!

Мы спускаемся. Идем не торопясь. Минуем овраг, обходим огромный валун и движемся по песку, между густо растущими кустами можжевельника. А песня все слышится:

Провожала До вокзала, Жалко стало, Плакала!

Теперь идем быстро. Минуем поля, леса, пастбища. Дорога наша — я слежу по звездам — почти прямая линия, на восток. Выходим на дорогу, долго идем по ней. По ней заходим в большой лес. Пахнет смолой.

Пять часов уже идем, а еще никто ни слова не проронил. Шагаем ровно, широко, легко и тихо ступаем. Я уверен: никто нас на дороге не подстережет, не выскочит вдруг. А если выскочит — так ему же хуже! Знаю я, уверен, хоть про то и не договаривались: живым не сдамся ни я, ни они. Уверен и в том, что никто из нас не бросит другого в беде, не оставит раненого. Все время будто поет у меня в душе. Очень радуюсь, что иду с такими людьми, сильными, быстрыми, знаменитыми на всю границу фартовыми, которым всегда, во всем можно доверять. С ними не боюсь никакой опасности, никакой преграды. Хоть бы знал, что если не отступлюсь от них, не предам, то ждет меня смерть через час, — и то их бы не бросил.

Еще через два часа приближаемся к жилью. Пахнет дымом. Останавливаемся и долго стоим, неподвижные. Вдруг из темноты рядом разносится волчий вой. Хватаюсь за наган и понимаю: это Живица воет. Вой то взвивается под небеса, то ползет у земли, дикий, унылый.

— Пся крев! — ругаюсь шепотом, восхищенный мастерством.

Когда бы сам не видел, не поверил бы, что человек такие звуки издавать может.

Вытье прервалось. Повисла тишина. Через несколько минут послышались два свистка: тихий, короткий, а за ним сильный и долгий. Такое повторилось трижды. Тогда и мы двинулись вперед.

Слышу в темноте легкие шаги — нам навстречу идут. Слышу Сашкин голос:

— Как там?

— В порядке!

Идем дальше и вскоре подходим к избушке. Окна ее закрыты плотными темными шторами. Под потолком светит подвешенная на проволоке лампа.

Вижу низенького широченного мужчину. Лицо его будто из камня высечено: серое, массивное, бескровное. Огромная голова заросла густой щетиной. Взгляд пронзительный, недоверчивый. Говорит мало и неохотно.

Сбрасываем носки с плеч. Барсук (так зовут хозяина мелины) и Живица с Сашкой вынимают товар и выкладывают на стол. Товар — сахарин.

— Сколько? — спрашивает Барсук.

— Двести фунтов, — отвечает Сашка.

Барсук вынимает из сундука, стоящего в углу комнаты, большой мешок и складывает товар туда. Живица легко вскидывает полный мешок на плечо и выходит вместе с хозяином из избы. Я остаюсь с Сашкой. Тот вынимает из кармана несколько папирос. Меня угощает и закуривает сам. Оба молчим. Барсук с Живицей возвращаются через четверть часа.

— Дневать будешь? — спрашивает Барсук.

— В лесу, — отвечает Сашка.

— Съедите чего?

— С собой возьмем. Принеси нам.

Барсук уходит и вскоре возвращается, неся большой бухан черного хлеба и кусок солонины. Живица укладывает еду в опустевшую носку. Сашка вынимает из кармана бутылку спирта, кивает хозяину и говорит: «За тебя!»

Отпил немного, вытер горлышко ладонью и подал хозяину. Тот повторил церемонию и выпил за Живицу, а Живица выпил за меня. Затем долили спирт водой и выпили по второму кругу — за удачу.

Потом вышли из дому и направились в лес.

Когда развиднело, были мы далеко в густом лесу. Лежали под большим дубом, слушали, как шумит над головой ветер.

Сашка нарезал солонину и хлеб. Принялись мы есть и уплели большую часть принесенного с собой. Поевши, закурили.

— Он один там живет? — спрашиваю Сашку, имея в виду Барсука.

— Жена сбежала, так он одичал, — ответил он.

Когда докурили, Сашка попросил:

— Через три часа разбуди меня. Если трудно будет терпеть, разбуди раньше.

Коллеги уснули, а я с пистолетом в руках, опершись спиной о дерево, сторожил их сон. Смотрел в лес, на них, спящих, на часы, на свой парабеллум. Очень было мне приятно, что такие знаменитые контрабандисты доверили мне свой сон. Конечно, понимал, что Сашка мне первую вахту дал, потому что она самая легкая. Вторая-то сон прерывает.

Смотрел я на медленные стрелки и думал о многом. Всмотрелся в Сашкино лицо — и заметил длинную алую морщину. Злое ему снится, не иначе!

— Это ничего все, ничего! — сказал ему тихо. — Ты спи спокойно.

А лес вокруг шумит — радостно, многоголосо. Здоровается с восходящим солнцем.

 

12

Подошла середина октября. Ночи стали долгие, темные. Осень обняла границу и пограничье, устлала золотом.

Отнесли мы уже за границу девять партий товара. Несколько раз удавалось отнести товар на мелину и вернуться в ту же ночь. Носили все время сахарин, который с собой привезли. Осталось уже товара всего ничего. Я все гадал: кончится «сладкая жизнь», что еще носить будем? А может, Сашка перерыв сделает? У него спросить не решался. Мы вообще мало говорили, и только о важных делах. Свыклись очень друг с другом. Понимали друг друга без слов — жестом, взглядом.

Лило три дня подряд, и мы на работу не пошли. От дождя земля размякла, появилось много новых озерков. Ручьи превратились в клокочущие потоки. Но, наконец, ночью дождь унялся и распогодилось. Всю ночь и день дул западный ветер.

После обеда Сашка вышел из дому. Я видел в окно, как он пошел к чернеющему поблизости лесу. Ходил часа два, а когда вернулся, сообщил:

— Сегодня идем. Закончим дело.

Живица кивнул и снова принялся за игру. Мы с ним играли в «шестьдесят шесть» — не на деньги, для интереса.

После трех ходок за границу Сашка дал мне семьдесят пять долларов.

— Твоя доля, — сказал коротко.

После трех следующих дал мне сотню — наверное, потому, что я брал не сорока-, а пятидесятифунтовую носку. После девятой ходки дал еще сотню. В целом, набралось у меня двести семьдесят пять. Спрашиваю, причитается ли с меня за жилье и содержание хозяину. Сашка сказал, что меня это не касается, он это дело уже уладил.

Вышли в дорогу очень рано, как только сумерки стали сгущаться. Ветер переменился: подул с востока. Разодрал облака, разогнал. Месяц торчал над головой — большой, бледный, перекошенный, как будто касторки напился.

Шли трудно. Ливень превратил поля в болото. Мы с трудом выдирали ноги из грязи. Наконец, добрались до лесу. Идти стало легче, хотя и хуже видно, темно. Свет луны чуть продирается между ветвями.

Почти каждый раз идем мы за границу новой дорогой. Направление всегда одно и то же, но идем так, чтобы всякий раз пересекать границу в новом месте. Сашка всегда считает: раз следы оставляем, погранцы могут устроить нам засаду, ожидая, что когда-нибудь мы пойдем по одной из знакомых, нахоженных троп. Но у нас их нет. Мы всякий раз идем по-новому. Только вдали от границы часто идем, как и раньше. Там уже безопаснее.

Идти было скверно. Сашка это предвидел, потому и вышли так рано.

Ноги в болоте вязнут почти по колено. Где несколько дней назад были лужи, теперь — озера. Где ручьи — там ревущие потоки, где были речушки — теперь полноводные реки. Острый, холодный ветер бьет в глаза, мешает дышать. А хуже всего — луна. Так ярко светит, будто с погранцами сговорилась. Прожектором сияет, мы как на ладони, и видно нас издалека.

Долго стоим на краю леса. Перед нами широкий открытый простор, посреди него — граница. Заходим в болото. Прыгаем с кочки на кочку, потихоньку продвигаемся вперед.

Я по пояс мокрый и грязный, но мне жарко: разогрелся ходьбой. Наконец, перебираемся через границу и спешим вперед. Сашка идет быстрее и быстрее, едва поспеваю за ним. Меня это удивляет, но не оглядываюсь по сторонам, спешу за Живицей. А позади — «бах» из карабина!

Кажется, где-то очень далеко, сильный западный ветер относит звук прочь. Может, и кричат, как обычно: «Стой! Стой!», но голосов не слышно.

Около нас все чаще свистят пули. Оглядываюсь: метрах в двухстах за нами бегут люди. С десяток их, рассыпались цепью. «Откуда их столько?» — удивляюсь, поспевая за коллегами.

Ситуация не ахти. Удрать не удастся. До ближайшего леса на востоке — километров пять. Ближе — рощицы, кусты, но в них от погони не укроешься.

Сашка сворачивает на юго-восток. Почти бежим уже. Выстрелы один за другим. К счастью, не попадают. Добрались до густого лозняка. Останавливаемся. Сашка велит:

— Подпустить ближе и валить!

Ждем, встав на колени, укрытые густыми зарослями. У меня наготове парабеллум, запасные магазины к нему.

Преследователи все ближе. Отчетливо различаю серые силуэты, придвигающиеся все ближе. Полы длинных плащей сунуты за пояса, чтобы не мешали бежать. В лунном свете блестит оружие.

Слышу зычный голос, выкрикивающий раздельно, по слогам:

— Цепь-ю за-хо-ди спра-ва!

Думаю: вспугнуть хотят, в болото выгнать. Гляжу вперед внимательно.

Серые уже шагах в пятидесяти. Близко совсем. Чего ж Сашка не стреляет? Гляжу на него. Он опер длинный ствол парабеллума о левую руку. Вправо целится. Смотрю на Живицу. Тот целит в центр цепи. Я тогда выцеливаю солдата на левом крыле.

А серая цепь будто плывет навстречу в море лунного света.

Вдруг справа — выстрел. Это Сашка. И я, тщательно целясь, принимаюсь стрелять. Выпускаю десяток пуль, вбиваю в ручку новый магазин. Сашка с Живицей палят непрестанно. Цепь рвется, встает. Издали гремит:

— Ложись!

Серые силуэты пропадают. Гремят выстрелы из карабинов. А мы переходим на другую сторону зарослей и ступаем в болото. Идем по прогибающимся под ногами мхам. Позади — частая стрельба.

Как привидения, шаг за шагом продвигаемся в сумрачном море лунного света. Звуки выстрелов все дальше.

Наверняка не решатся за нами. Убедились охотники, что этого зверя загнать нелегко.

Бредем дальше. Земля гнется под ногами, из-под ног сочится вода. Удаляемся друг от друга, чтобы не прорвать пружинистой прослойки мха и водорослей, закрывающей вязкую топь.

Через два часа выбираемся на твердую землю. Рядом — черная стена леса. Сашка, сверкая глазами, показывает рукой назад, на пройденное болото.

— Пусть попробуют!

— Я б не советовал, — говорит Живица.

Идем дальше и вскоре скрываемся в лесном сумраке. Там нас и черт не остановит.

Так перенесли мы двенадцатую партию товара. Вечером Сашка дал мне за последние три ходки сто пятьдесят долларов. Много. Но ведь и носил я по семьдесят фунтов. Теперь у меня было четыреста двадцать пять долларов — целый капитал, заработанный без агранды.

Я заметил, что за год и три месяца моей жизни на границе очень окреп физически. Легче мне было таскать семидесятифунтовую носку, чем когда-то тридцатифунтовую. По труднейшим дорогам ходил, будто на прогулку в знакомом парке.

Пока ходили, много у нас было разных приключений и происшествий, но тут о них писать не буду, чтобы не удлинять рассказ без меры.

Когда в последний раз возвращались из-за границы, Сашка повел новой, кружной дорогой. Далеко обошли место, где случилась перестрелка с погранцами. Пришлось лишние километры намотать, но хорошие, по нормальной земле. Не болото, леса большие. Но, возвращаясь, наткнулись в лесу на караулку погранцов.

Сашка прокрался, мы — за ним. Оружие наизготовку.

Он стал у освещенного окна, мы — рядом. Заглянули, увидели большую комнату. В глубине ее — помост, там лежат несколько красноармейцев. Спят, наверное. У окна — стол, на нем бумаги, горит большая лампа.

Посреди комнаты стоял высокий щуплый красноармеец и рассказывал что-то сидящим на лавках у стен товарищам, оживленно размахивая руками. Мы видели радостные лица, горящие интересом глаза. Вдруг все разом захохотали.

Вдруг заметил, что Сашка поднимает парабеллум. Сперва подумал: хочет через окно в солдат стрелять, но понял: в лампу целит.

Красноармеец рассказывает, гримасничает, кривится, махает руками. Шагает вперед и говорит так громко, что я слова различаю.

И — новый взрыв смеха, еще сильнее. В ту же минуту Сашка стреляет. Грохот, треск, звон стекла, в избе темень.

В избе — гробовое молчание. Наконец, доносятся перепуганные голоса, вскрики.

— Что за черт?

— Какой мерзавец лампу разбил?

Слышим шаги. Наконец, зажигается фонарь.

— Это выстрелил кто-то!

Не торопясь, отходим вглубь леса. Сашка улыбается.

Спокойно возвращаемся на мелину. Это была наша последняя ходка с сахарином. Переправили мы все привезенное из местечка. Сашка сказал тогда: «Ну, братва, завтра сгоняем-ка в Рубежевичи, позабавимся малость! А потом еще дельце есть. Поспеть надо, зима на носу».

И вот мы третий день в Рубежевичах. Живем у Сашкиного коллеги, на краю местечка. Сашка целыми днями пропадает, по делам ходит. Пару раз я видел его в местечке с жидами какими-то, купцами, должно быть. Мы с Живицей дома сидим. Спим, водку пьем, в карты играем.

А вчера развлекались всю ночь. Стасик Удрень, у которого остановились, отправил двух младших братьев на ночь к соседке. Знал, какая забава будет.

Для меня сюрпризом стал приезд из Ракова гармониста Антония. За ним специально съездил Янкель Парх.

Днем Стасик с Сашкой принесли множество разнообразных пакетов и пакетиков. Жилье Стасика было обширное, но очень запущенное. Мы с Живицей прибрались немного. На черной половине, в кухне, распаковали принесенное, разложили по полкам и столу. Было там много изысканных лакомств. Коньяки, ликеры и водку мы поставили в шкаф.

Глядя на то изобилие, хотел я себе настроение малость подправить, но Живица посоветовал подождать, чтоб место на потом оставить.

Гармонист Антоний сидел на чистой половине и наигрывал тихо обрывки мелодий.

В седьмом часу вечера пришел Стасик и привел трех девчат. Познакомил нас.

— Юля.

— Казя.

— Ядя.

Называли свои имена, по очереди с нами здороваясь. Сперва держались очень сдержанно, но вскоре раззадорили их Стаськовы шутки, Антониева музыка и перспектива веселья.

Усадили мы дивчин за стол, принялись угощать чаем с пирожными. Я попробовал долить в чай коньяку. Они не протестовали.

Юля была пухлая блондинка. Улыбалась мило. Смеялась охотно, запрокидывая голову, как от щекотки. Казя — брюнетка с красивыми темными глазами, лицо симпатичное. Держится сдержаннее других, улыбается краешками губ. У Яди — пышная рыжая гривка, снежная кожа. Улыбка такая веселая и зубы на зависть. У нее красивые ноги, и, наверное, потому носит очень короткое платье. Все три молоденькие. Должно быть, ни одной за двадцать не перевалило. Будто три ярких, искристых огонька за столом: Юля в кремовом платье, Казя — в темно-зеленом, Ядя — в желтом.

Через час явился Сашка. Поздоровался весело с девчатами, с Антонием. Разговор оживился. Стасик зубоскалил непрестанно. Девчата то и дело прыскали со смеху. Мы старались напоить их, но пили они неохотно. С каждой рюмкой приходилось упрашивать.

Еще через час настроение заметно поднялось. У девчат блестели глаза, щеки зарделись. Да и мы изрядно подпили. Антоний наяривал на гармони. Девчата рядком сидели за столом, а мы старались их разлучить. Сашка встал и подошел к Казе, наитрезвейшей из троих. Взял за руку и, не успела Казя запротестовать, поднял и перенес, усадил рядом с собой, на другой стороне стола. Юля захлопала в ладоши и говорит:

— Как здорово!

— Раз здорово, то здорово! — рассудил Живица, подошел к Юле и поднял ее вместе с креслом.

Дивчина пищала, хваталась за ручки кресла. Все смеялись. Живица пронес кресло с Юлей вокруг комнаты и поставил рядом со своим местом. Потом усадил ее к себе на колени. Дивчина хотела вырваться, Живица легко, но крепко ее удерживал. Я сел около Яди, чьи красивые ноги, снежная кожа и жаркие рыжие волосы меня давно уже притягивали.

— Посмотрите, как управились! — пожаловался Стасик. — Сами парами, а я как гвоздь в заборе.

— К Эстерке иди, — посоветовал Сашка. — Наверное, уже вернулась она из Барановичей. Скажи ей: я зову. Пусть гитару возьмет. Ну, махом!

— Лечу! — вопит Стасик и выскакивает, позабыв шапку.

А мы усиленно потчуем девчат ликером и вишневкой.

Они уже пьяненькие. Жестикулируют, разражаются смехом по поводу и без повода. По примеру Живицы, усаживаю Ядю к себе на колени. Не протестует. Обнимает меня за шею. Колышемся в такт вальса.

Через четверть часа возвращается Стас.

— Есть! — кричит с порога. — Наичудеснейшая, наикрасивейшая Эстерка собственной персоной!

В комнату быстрым шагом входит среднего роста щуплая дивчина. Жидовка. Вынимает из-под пальто гитару, кладет на кресло.

— Веселой забавы! — желает всем громко.

— Пожалуйста! — отзывается Сашка. — Садись к нам!

Указывает на место за столом.

На Эстерке — очень короткое красное платье. Лицо ее не слишком симпатичное, но фигура — загляденье. У Эстерки черные, коротко остриженные волосы, большие чувственные губы, красивые глаза. Стас поспешно поит ее вишневкой. Эстерка ест и пьет, не стесняясь совершенно, сама шутит.

— Ах, у Эстерки ручки — конфетки! — объявляет Стас.

— У меня и ножки, как конфетки, — отвечает она, ногу вытягивает и на стол кладет. Это сопровождается взрывом хохота. Стас не сдается и тоже укладывает на стол свою ногу.

— Посмотрим, чьи красивее? Пусть паненки рассудят!

Паненки хихикают.

Эстерка выскакивает на середину комнаты с гитарой в руках. Перебирает струны, пробует аккорды. Наконец, запевает:

Фраерочки, встаньте, На шузки мои гляньте, Нравятся? Ножки — загляденье, Грудки — восхищенье, Красавица!

Певичка ступает на носочках, выгибается, гнется, вертится. Смотрим все на нее молча, а она носится по залу, грациозная, шустрая, играет свою песенку не только гитарой, но и телом.

Наконец, последний куплет:

Пусть месяц моргает. Нас не стесняет, Время нам — ночь! Веселье отпело, Мы тотчас — на дело! Прочь!

Эстерка бьет костяшками пальцев по гитаре и с криком: «Э-эх!» крутится так быстро, что подол платья вздувается. Паненки хихикают. Мы аплодируем.

Пьем дальше. Никто уже не стесняется. Эстерка отвешивает крепкую оплеуху Стасю, пытающемуся содрать с нее платье. Не от стыда — а оттого, что рано слишком. Я глажу Ядины ноги. Живица вместе с Юлей выходит в соседнюю комнату. Возвращаются через четверть часа. У нее лицо красное, платье измято. Эстерка смеется, кричит, у Стаса на коленях сидя:

— На здоровье, панна Юлька!

— И тебе того же! — отвечает та.

Тогда Эстерка соскакивает со Стасовых колен и тянет его в соседнюю комнату. Когда возвращается, на ней только белье. Подбоченивается и велит Антонию:

— Марш давай!

Антоний выдает звучный марш, а Эстерка танцует, мельтешит туда-сюда, движет изящно стройными ножками в красивых черных длинных чулках. Позы принимает очень вольные, но все только рады.

Я наклоняюсь к Яде и говорю: «Пойдем!» Она улыбается. Идем в боковую комнатку, где большая кровать, а на подоконнике — медный фонарь со свечой. Эстерка кричит нам в спины:

— Успехов!

Забава продолжается! Уже за полночь. Девчата пьяненькие. Платья с них поснимали. Эстерка кричит:

— А ну, устроим конкурс! У кого самые красивые ноги?

Вскакивает на стол. Уверена, что самые красивые ноги у нее. Не стесняется вовсе, с самого начала верховодит весельем.

— Браво! — вопит Стас. — Даешь конкурс!

Ставим слегка отпирающихся дивчин на стол. Рассматриваем ноги. Три голоса за Ядю, один, Стасов, за Эстерку. Ядя, Кася и Юля с нашей помощью соскакивают со стола. Эстерка корчит недовольную гримаску и кричит:

— Раз конкурс, так конкурс! Что там ноги? Ноги и у свиньи есть! А давай все!

Принимается снимать и швырять на пол белье. Голая, вскакивает на стол. Стройная, фигурка что надо. Худосочна малость, правда. Гладит себя ладонями по грудям, по бокам и бедрам, кричит девчатам:

— Ну, кто отважится?.. Конкурс! Поехали!

Но девчата еще стесняются донага раздеться перед всеми. Тогда Эстерка соскакивает со стола и велит Антонию:

— Вальс!

Антоний играет, а Эстерка, голая, кружится по комнате. Глаза блестят. Улыбается, показывая мелкие белые зубы. Руки поднимает, сцепляет пальцами за затылком. Мы смотрим, ошеломленные, взбудораженные. Танцуем с ней по очереди. Затем Эстерка снова поет и танцует.

Перед концом забавы Сашка достает большой бумажник из кармана пиджака и раздает девчатам деньги. Каждой — по сотне долларов. Эстерка сует деньги в чулок и говорит:

— То за забаву и дружбу, а за песни?

Сашка кидает ей двадцатку.

— А за танцы?

Сашка дает еще двадцать.

— А за конкурс?

— Его Ядя выиграла, — говорит Сашка и дает двадцатку Яде.

— Ядя за ноги взяла, а я за все! — не сдается Эстерка.

— Ну, тогда на! — Сашка дает двадцатку и ей.

Гармонист тоже получает сто долларов.

Забава кончается под утро, когда девчата уже пьяные вдрызг.

Днем к Сашке пришли двое купцов. Один — известный богач, Юдка. Долго разговаривали. Сашка записывал на листке название товара, количество и цену. Долго торговались, пререкались. Потом пошли вместе в город. Сашка вернулся поздно вечером и сказал нам:

— Ну, хлопцы, все на мази! Утром возвращаемся. Пахать надо, зима на носу!

Живица, довольный, потер огромные свои ладони. Мне тоже стало радостно.

Эх, пойдет работа!

 

13

Дождь каплет, сочится, нудит. Ночь черна как смоль.

Возок загружен до краев краской и подошвенной кожей. Несколько десятков тюков с товаром, сверху накрытых брезентовым пологом, перевязанным толстыми веревками. Если и перевернется, ничего не выпадет. Колеса обвязаны тонкими просмоленными линями. Оттого и шума меньше при езде, и не проваливаются колеса в мягкую землю, не проскальзывают на пригорках и мокрой траве.

Все готово. Большой, сильный черный конь так и рвется вперед. Выезжаем на дорогу. Хозяин желает от ворот: «Дай Бог счастья!»

Ныряем во мрак. Правит Живица, держащий в руках длинные ремни поводьев. Сашка сидит рядом с ним, я примостился на задке воза. Едем медленно. Я в темноте совсем ничего разобрать не могу.

Через час Живица останавливает коня. Мы с Сашкой слазим. Он велит подождать, сам идет вперед. Через четверть часа возвращается.

— Ну, пошли! Только тихо…

Мы с Сашкой крадемся вперед, возок едет за нами. Пистолеты и фонари у нас наготове. Нутром чую: граница близко, но ни малейшего понятия, когда ее минуем.

Едем по бездорожью, почти беззвучно. Может, погранцы и близко, но вряд ли нас слышат, тем более, видят.

Я иду и думаю про то, что мне днем Сашка сказал: «Братку, начинаем работу настоящую. Пока белая тропа не ляжет, заработаешь пару тысяч долларов. Тогда в Вильню поедем. Там остепенишься, дело себе найдешь. А иначе — сгинешь рано или поздно».

Долго идем очень. Дождь льет все сильней. Долго кружим в темноте, долго перебираемся через преграды. Наконец выходим на дорогу и движемся быстрее. Возок тихо едет за нами. Иногда конь утыкается мордой мне в спину. Шеей чую его теплое дыхание.

Наконец сворачиваем с дороги в лес и снимаем лини с колес. Не стоит оставлять такой след от границы до мелины.

Крутимся по дорогам, съезжаем, поворачиваем — путаем следы. В третьем часу ночи мы на месте. Товар заносим в конюшню. Утром Барсук его отвезет на следующий пункт, под Минском. Живица заводит в конюшню коня, прячет воз, а мы с Сашкой идем в дом.

В печи жарко пылает огонь. Снимаем мокрую одежду, развешиваем на веревках у горячей каменки. Живица, зайдя, тоже принимается сушить одежду. А Барсук жарит для нас сало.

Пьем спирт, едим горячие шкварки. Все нам вкусно: и скверный лежалый хлеб, и старое сало.

Под утро дождь перестает. Барсук запрягает, укладывает с помощью Живицы товар на возок и едет на следующий пункт. Товар прикрыт сверху сеном.

— Не попадется он по дороге? — спрашиваю Сашку.

— Он? Да он и черту не попадется! По таким стежкам ездит, где души живой не встретишь. А если встретит, так у него от меня машина верная. Уж постреляет вволю! Он — номер еще тот!

Залазим спать на печь. Там очень жарко. Караулим по очереди сон друг друга.

В третьем часу дня возвращается Барсук. Привозит несколько больших мешков щетины. Их и повезем назад. Они не помеха: хоть большие, но легкие, а заработок больше.

Вечером укладываем щетину на воз и едем назад. Едем быстро. Конь рвется бежать, Живица его сдерживает. После трех часов пути останавливаемся. Снова окручиваем линями колеса, едем медленнее. Начинает дождить, с востока задувает. Хорошо — ветер нам помогает сохранить направление.

С большой осторожностью перебираемся через границу и в первом часу ночи добираемся до хутора.

Отвезли мы за границу три воза товара. Я получил от Сашки двести сорок долларов. Всего теперь у меня шестьсот шестьдесят пять долларов. Сашка сказал, что мне еще причитается, но отдаст позднее, когда работа кончится: сейчас трудно наличностью получить. Я столько никогда не зарабатывал.

Когда последним разом возвращались из-за границы, чуть не случилось у нас крови. Захотели мы пораньше домой вернуться, поехали кружной дорогой. Везли четыре больших тюка щетины.

Выехали на луг. Далеко слева виднелась деревня. Сумрак спускался медленно. С запада ползли пеленой тучи, затягивали небо. Собирался дождь.

Дорога попалась малоезженая, возок то и дело подскакивал на кочках. Я заметил впереди полосу кустов, пересекающих луг, мост через речушку, вербы близ него. Показалось мне: люди на мосту. Когда приблизились, увидели нескольких мужчин, стоявших, опершись о поручни моста, и смотревших в нашу сторону.

— Стоят какие-то то! — предупреждаю Сашку.

— Чтоб их черти побрали! — отзывается он. Подъехали к мосту. Увидели на нем семерых. Трое одеты по-деревенски, трое — по-городскому, а на одном — черная кожанка и фуражка.

Живица хлопнул вожжами, присвистнул. Конь побежал резвей. Я держу руки в карманах, на рукоятках. Ноги широко расставил, чтоб опора была. Смотрю на Сашку. По его лицу блуждает легкая усмешка, одна рука в кармане.

— Медленней! — приказывает Живице.

Тот придержал коня немного. Въезжаем на мост.

— Кто такие? Откуда? — кричит мужчина в кожанке зло и самоуверенно и за узду пытается схватить.

— Из Минска! — отвечает Сашка весело и громко.

— Из Минска? И откуда из Минска?

— Откуда? Сейчас документы покажу. Тпру-у!

Живица останавливает, Сашка спрыгивает, подходит к мужчине в кожанке. Смотрит внимательно в лицо и говорит:

— Ваша харя, товарищ, мне что-то очень подозрительна. По какому праву задерживаете проезжих?

— Как это, по какому праву?

— По такому праву! Ваши документы!

— Да я сотрудник койдановского погранотряда!

Тогда Сашка отходит на шаг и тычет в лицо кожаному стволом парабеллума.

— Лапы вверх, живо! — говорит холодно и спокойно. Мужчина в кожаной куртке бледнеет и подымает руки.

Я выхватываю оружие свое и, стоя на возке, кричу:

— Руки вверх! Ну!

Все поднимают руки. У Живицы в одной руке — вожжи, в другой — парабеллум. Улыбается, смотрит с интересом на стоящих с поднятыми руками людей. Сашка обыскивает агента. Вынимает из кармана его куртки заряженный наган.

— Пригодится, — говорит, кладя его к себе в карман. Вынимает из другого кармана толстый бумажник, тоже кладет к себе.

— А с этим мы потом разберемся.

Обыскав, поворачивается к стоящим на мосту.

— У кого еще оружие? Ну?

— Нету у нас! — раздается несколько голосов.

— Смотрите, если найду — пуля в лоб! Ну, у кого оружие?

— Нет у нас, товарищи!

Сашка поворачивается к агенту.

— Хотите знать, куда едем? За границу едем. Хотите знать, кто мы? Мы — веселые хлопцы. Мы границ не знаем и о таких, как ты, сексотов, рук не мараем. Ну, вот и узнал. А везем мы щетину. Хочешь пощупать?

— Товарищи, я ж не…

— Я тебе не товарищ! Твой товарищ в будке блох грызет!

— Я ж не думал, я хотел только…

— …шкуру содрать! — закончил за него Сашка и приказал: — Прыгай в воду!

Агент замешкался. Сашка поднял парабеллум, нахмурился.

— Ну!

Агент поспешно перелез через перила. Внизу звучно плеснуло. Живица захохотал.

— Давай в воду, блох топить! — заорал Сашка на стоящих. — Живо!

Те поспешно принялись карабкаться и прыгать. Бух, бух! Плескало громко.

— Купаются, — сообщил Живица.

Сашка вскочил на возок, конь рванул.

— Им полезно. Остынут малость, — заметил Сашка.

Проехали мы мост, выехали на луг. Позади послышались крики выбирающихся из воды людей.

Стемнело. Я размышлял над произошедшим. Дивился Сашке. Никто б не поступил, как он. Мы могли бы погнать коня. Им бы пришлось уступить нам дорогу — но потом могли бы стрелять нам в спины. Могли б мы стрелять в них и даже поубивать всех. Да только кровь бы зря пролили и шума наделали. А Сашка умудрился и того избежать, и другого… Смотрю на его спокойное, задумчивое лицо. На лбу — узкая алая морщина. О чем он задумался?

 

14

Близится середина ноября. Вывезли мы за границу семь возков товара. Сашка дал мне еще двести сорок долларов. Теперь у меня девятьсот пять.

Чуем мы — зима близко. Торопимся. Сашка хочет доделать все до конца ноября. Купцы на днях доставят нам из Рубежевич дорогой товар, много на нем заработаем. Осмелели, видя, как хорошо у нас идет.

Два дня тому был первый снег, но пролежал недолго. Черная стежка пока еще держится. Хоть бы подольше продержалась!

А еще через пару дней случилось жуткое, и все планы наши пошли прахом. Лучше б мы не брались за ту работу, лучше б про нее и не подумали! Но не буду забегать вперед.

Мы возвращались с работы. Сдали товар Барсуку и везли назад несколько тюков овечьей шерсти. Мы удачно доехали к лугу, что недалеко от границы.

За полночь уже было. Мы дали коню отдохнуть немного да и двинулись вперед. Возок тихо катился по влажной траве. Сашка соскочил, пошел вперед. Я хотел идти за ним, но он махнул рукой: не надо, мол. Я остался на возке.

Сашка шел в четырех десятках шагов перед нами через луг. Я старался не потерять его из виду. Вот он подошел к темному сгустку — купе густых зарослей у границы. Вот миновал ее. И вдруг — выстрел! Затем еще несколько, один за другим. И уже после — крик:

— Стой! Стой!

Грохот в ответ — Сашка отстреливается. Вижу: отходит к нам. А из зарослей сверкают вспышки выстрелов — из карабинов бьют.

Живица останавливает. Я палю из парабеллума в заросли. Прицел ставлю на сто двадцать шагов, опустошаю магазин. Вставляю другой, продолжаю палить. Карабин умолкает.

Вдруг слышу странно дрожащий голос Живицы:

— Держи коня! Быстро!

Хватаю вожжи. Живица соскакивает, бежит вперед — к Сашке, лежащему шагах в тридцати от нас. Сашка не стреляет, не шевелится. Я, занятый стрельбой, упустил его из виду.

Месяц прячется за тучами, становится темней. Уже не вижу ни Живицу, ни Сашку, ни заросли.

Снова слышатся голоса: «Стой! Стой!»

Меня трясет. «Что там случилось?» Конь рвется, но держу его крепко. Через минуту слышу торопливые шаги. Живица, держа Сашку на руках, бежит к возку. Кладет Сашку на мешки с шерстью. Говорит мне таким странным голосом, чуть не всхлипывая:

— Смотри, осторожней! Чтоб не трясло его! Ну, холера…

Встряхиваю вожжи, разворачиваю коня. Близко слышны шаги бегущих к нам людей. Выхватываю парабеллум, встаю.

Месяц выныривает из-за тучи и прожектором освещает луг. Вижу поблизости четырех солдат. Стреляю. Они отходят поспешно. Живица понукает коня. Я чуть не падаю. Хватаюсь за возок, стреляю снова. Карабины гремят в ответ. Пули свистят рядом. Стреляю, ошалелый. Месяц снова прячется за тучами. Уже я не вижу гонящихся за нами, они — далеко за спиной. Возок бежит быстро.

Наклоняюсь над Сашкой. Лицо его бледное, глаза блестят. Закусил губу.

— Что с тобой? Как помочь? — спрашиваю в отчаянии.

Не отвечает.

Все едем назад. Хорошо хоть, месяц спрятался в тучах.

Встали на краю рощицы. Живица поднял Сашку, положил на траву. Я склоняюсь над ним. Не знаю, с чего и начать. Спрашиваю, наконец:

— Как тебе помочь?

Не отвечает.

Живица выкидывает из возка тюки с шерстью, порет ножом упаковку. Кидает в возок огромные клубы шерсти — мягкую постель для Сашки готовит. Выстилает полвозка, кладет сверху полотнище с упаковки распоротых тюков. Укладывает раненого. Ноги, руки, голова Сашки свесились бессильно.

Живица вскакивает на возок и приказывает глухо:

— Смотри за ним!

Возок движется. Едем вдоль границы, она километрах в трех от нас. Катимся без дороги по лугам и полям. Я держу в руках пистолеты.

Опускаюсь на колени рядом с Сашкой. Вижу: разомкнул веки. Шепчет что-то. Наклоняюсь.

— …Мешочек… мешочек сними… на шее… под рубашкой…

Поспешно расстегиваю на нем куртку, блузу и рубаху.

Снимаю замшевый мешочек. Он плотно набит.

— …Отдашь Феле… Бумажник вынь…

Вынимаю его из бокового кармана куртки.

— Пятьсот долларов тебе… пятьсот Живице, — шепчет Сашка.

— Лады, — говорю ему.

— С купцами и Барсуком Живица поладит… Скажи ему.

— Да чего ты, ничего с тобой не случится, — говорю, — сам все сделаешь и уладишь.

— Не… кончено со мной… Сделай, как я сказал.

Замолчал.

— Может, сделать чего? — спрашиваю.

— Не… ничего уже. А ты — уезжай…

Молчу. Подкладываю ему шерсть под голову… Снова заговорил он, очень тихо:

— Владек?

— Что?

— Машину дай.

Шевелит пальцами. Вкладываю парабеллум в его ладонь. Сгибаю на ней его пальцы. Не понимаю, чего он хочет.

Месяц выглядывает из-за туч.

Вижу запавшие Сашкины глаза, бледное лицо, искаженное болью. Через весь лоб — глубокая алая морщина. Чуть держусь, чтоб не заплакать.

Вдруг улыбается удивительно.

— Коня держи! Стой! Умирает! — кричу Живице.

— Да что ты несешь?! Во холера! — голос Живицы дрожит.

Склоняемся над Сашкой.

— Влево бей! Еще дальше… еще… — шепчет он.

Молчим. Сашка приподымается, кричит:

— Хлопцы, давай, вперед! Вали их всех! — и падает.

Больше он не сказал ничего.

Так погиб Сашка Веблин, король границы. Погиб на советской стороне, в середине ноября, в золотом сезоне, в лунную ночь. Умер во втором часу. Мы с Живицей видели, как он умирал. Последние минуты его жизни осветило «цыганское солнце». А вокруг было тихо, торжественно и спокойно. Оставил он сестру Фелю и двух друзей, Живицу и меня. Оставил добрую память о себе у всех хлопцев на пограничье.

Мы стояли на коленях, склонившись над Сашкиным телом. На мою руку капали Живицыны слезы. И оттого меня мучило еще горше: он, такой сильный — и плачет. Тяжко, горе давит на плечи.

Вдруг Живица вскочил. Бледный, с кривой усмешкой на лице, говорит:

— Ну… чего мы встали, а?.. А?

Хватает вожжи, тянет так, что конь аж приседает. И кричит во весь голос:

— Но-о-о! Давай!

Срываемся с места. Возок глухо рокочет, мчась через луг. Подпрыгивает на кочках. А конь рвется все быстрей!

— Но-о! Едем! — кричит Живица на всю границу.

— Ну, холера, с ума сошел!

— Э-ге-ге! — голосит Живица.

И конь мчится еще стремительней. Это контрабандистов конь. Знает нас. Знает, что ведем себя не так, что произошло что-то особенное. Может, удивляется, что не слышно выстрелов из карабинов.

— Пош-шел!

Живица сует пальцы в рот и свистит пронзительно. Я сижу на охапке шерсти, растерянный. Не знаю, где мои пистолеты. Ничего не знаю, понять не могу… Луна заливает светом. Слезы застят глаза.

— Э-ге-ге!!! Пошел! — страшный Живицын рык разносится по всей границе. «Зачем он так?» — спрашиваю себя, кусаю губы.

Что еще случилось той ночью? Ничего большего и горшего уже не могло случиться. Ничего! Самое плохое уже случилось.

Сбоку гремят выстрелы из карабинов — прощальный салют пограничников Сашке. Возок скачет, как мяч. Конь несется вперед ураганом. Луна танцует по тихому небу, и катится по границе:

— Э-ге-ге! Давай!

Ничего больше не могло случиться! Не могло!

Рано утром лег снег и больше уже не сходил. С утра легла «белая стежка». С нами покончено. Черная стежка нам уже не нужна. Сашки Веблина уже нет.

Потому в 1923-м году и пришла ранняя зима.

 

15

Когда смерклось, я пришел в Раков. Боковыми улочками, заулками прокрался к дому часовщика Мужанского. Застал Петрука Философа. Я и сам не знаю, отчего сразу к нему пошел. Петрук сидел рядом с кроватью, где лежал Юлек Чудило, и читал ему книжку.

— Где Щур? — спрашиваю.

— Не знаю. Давно не видел. Он с «дикими» ходил.

— А Лорд?

— С группой пошел. Еще не вернулся.

— Что с тобой? — спросил я Юлека.

Скверно он выглядел.

— Продуло. Но это чепуха…

И закашлялся — долго, тяжело. Вижу: в глазах Петрука тревога.

— Знаешь что, — говорю Петруку, — ты форсу мою, может, возьмешь сохранить? Я ж, понимаешь, за границу хожу. Поймают там — пропадет все. Вы ж сейчас не ходите?

— Нет. Деньги твои могу сохранить.

Вытягиваю поспешно из кармана пачку банкнот. Отсчитываю тысячу двести долларов, даю.

— Это ж много так!

— Ну так, работали много.

Прощаюсь с хлопцами и иду к выходу. У двери задерживаюсь.

— Знаете, а Сашки нету…

— В местечке нету?

— Нет… вообще — нету!

Рисую в воздухе крест. Вижу удивленные взгляды.

Выхожу на подворье, смотрю на небо. Луна опустилась низко, улыбается бессмысленно.

Иду к дому Фели. В окнах темно. Стучу в окно, стучу сильнее… как тогда. Слышу торопливые шаги.

— Кто-о?

— Владислав.

— Какой Владислав?

— Владек.

— А-а!

Вскоре я в доме. На столе горит лампа. Феля смотрит на меня задумчиво. Молчит долго, потом спрашивает:

— Добрый вечер!

— Добрый вечер! — отзываюсь.

Снова молчим.

Достаю из бокового кармана замшевый мешочек. Протягиваю Феле:

— Это от Сашки.

Она берет. Я вынимаю Сашкин бумажник.

— И это от Сашки. Я взял пятьсот долларов себе и пятьсот для Живицы. Сашка так велел. Остальное сказал отдать пани.

— Что там? — указывает на мешочек.

— Не знаю. Не смотрел.

Вдруг на лбу Фели — глубокая алая морщина, как у брата. Глаза темнеют. Хмурится.

— А где он?

— Нет его.

— Нет его?

— Так. Большевики убили его у границы.

Рассказываю коротко, но ничего не скрывая, о том, как Сашка погиб. Она внимательно слушает. Вопросами не прерывает. Бледнеет все сильней. Идет к креслу, садится.

Долго молчит. Смотрит на меня, а в моей душе — пусто. Совсем.

— Может, пани помочь чем? — говорю, наконец.

— Пан… от полиции в бегах?

— Так.

— Тогда ничем. Я все сама улажу. У пана есть, где спрятаться?

— Есть.

— Хорошо. Я сейчас пойду к нему. Живица с ним?

— С ним.

Идет в другую комнату, начинает одеваться. Через минуту возвращается.

— Пан может идти. Я пана не задерживаю.

— До свидания.

— До свидания.

Выхожу. Долго блуждаю по улицам. Воротник куртки поднял, никто меня не узнает.

Смотрю вверх. Месяц усмехается насмешливо.

Изредка встречаю прохожих. Иду и иду по улицам. Холодно. Задувает льдисто с запада. Выжимает из глаз слезы.

Иду к Гинте. Нужно хоть что-то сделать. Упиться, что ли?

В салоне знакомых нет. Под потолком светит укрытая абажуром керосиновая лампа. Ее не хватает на большую комнату. Стол посередине — пустой. За боковым столиком вижу четверых «повстанцев».

Зову Гинту.

— Давно пана Владислава я не видела, — сообщает жидовка.

— И что с того?

— Да ничего. Чего пан хочет?

— Склянку сивухи, огурцы и колбасу.

Пью один. «Повстанцы» на меня внимания не обращают. Не знаю, зачем тороплюсь напиться. Все равно идти мне некуда. Все я потерял.

Выпиваю еще полбутылки водки. Теперь мне теплей, но еще тяжелее, еще тоскливее.

Расплачиваюсь, выхожу на улицу. Снова блуждаю по улицам.

Падает снег. Мелкие белые лоскутья кружатся весело. Карабкаются по длинным лунным лучам, соскальзывают по ним.

Спать я хочу. Так давно не спал. Замучился очень.

Уже совсем поздно, когда стучу в окно Калишанкам. Зузя отмыкает мне. Хлопает в ладоши и как-то чересчур оживленно выражает восторг:

— А-а! Пан Владислав! Наконец! Здравствуйте, пан, заходите!

— Здравствуйте, здравствуйте, — повторяю бессмысленно.

— Проходите, проходите дальше!

Усмехается. Осматривает меня с любопытством.

— Может, есть хотите, выпить?

— Водки дай.

— Сейчас будет, сейчас! Все, чего пан пожелает! Садитесь. Сюда, тут удобнее.

Снова пью водку. Зузька улыбается деланно. На месте ей не сидится, крутится по избе. То встанет, то сядет снова. Груди ее скачут, как налитые водой резиновые перчатки.

— Тоська так часто пана вспоминает! А пан такой невеселый! Я болтаю и болтаю, а пан — ничего!

— Язык у меня замерз! Отогреть нужно.

Зузя хохочет, хлопает себя пухлыми ладонями по бедрам. Я пью дальше. Потом выкуриваю папиросу за папиросой. Женщина посматривает на меня искоса.

— А хочет пан бай-бай? В кроватку с Тосенькой? С холоду да к теплым ножкам? Хе-хе.

Смотрю на Зузю и вижу: два носа, глаз множество. Все это трясется, дрожит, колышется, будто резина или тесто.

Иду в другую комнату. За мной, с лампой в руке, шуршит шлепанцами Зузя.

— Тосенька, поздоровайся с паном Владиславом!

— Мамуся, глупость какая! — взвивается заспанная дивчина.

Я раздеваюсь. Так долго не спал! Зузя стягивает с меня сапоги. Потом ныряю всем телом в мягкую, теплую кровать. Зузя говорит чего-то, хихикает, уходит, унося лампу. В темноте Тося прижимается ко мне гладким горячим телом. «Случилось что-то очень важное! Очень! Очень! Очень! Но что, что?» — думаю засыпая.

И лечу в душную, горячую пропасть.

— Вставай! — слышу сквозь сон суровый голос.

Меня дергают за руку.

Открываю глаза — и слепну от света карманного фонаря. Когда глаза привыкают, вижу в комнате несколько полицейских. В руках у них револьверы.

Потихоньку прихожу в себя. Так, пистолет в боковом кармане куртки. А куртка где? Хотя нельзя мне драку учинять!

— Имя и фамилия? — спрашивает по-деловому тот же голос.

— Антоний Петровский.

Зузя хихикает.

— Ой, потешный какой пан Владя! Он, паны полицианты, не протрезвел еще! Погулял хлопец, хе-хе!

Гнусная тварь, так это она меня продала!

— Одевайся!

Вылезаю из постели, начинаю неторопливо одеваться. Я целиком на свету, но вовсе того не стесняюсь. Все равно мне.

— Позабавился, кавалер! — все тот же хриплый бас, будто издалека откуда-то.

Кто-то смеется, Зузя похабно хихикает.

Чувствую на запястьях обжигающе холодное железо наручников. Что-то очень важное случилось. Но что?

Выходим в сени. В спину мне глядят чуткие револьверные дула. Светят фонари.

— Я всегда в порядке, пане начальнику, — слышится позади шепот Зузи.

Идем по улицам. Ухмыляется месяц, лоскуты снега весело кружатся над землей. Минуем двоих мужчин с палками в руках. Ночная стража.

Отводят меня в комиссариат. Назавтра — допрос, протокол. Приводят на очную ставку Альфреда, Альфонса и Альбина Алинчуков.

— Знаешь его? — спрашивают Альфреда.

— А как же, — отвечает, злорадно усмехаясь, контрабандист.

— Он тебя подстрелил?

— Он. Вышел перед нами и стал стрелять. Ограбить хотел!

Братья Альфреда тут же его слова подтверждают. Не прерываю их. Пусть несут, чего хотят! Все это — глупость в сравнении с другим…

Потом расспрашивают меня. Я повторяю, что рассказал раньше. Все в точности, как произошло. Все мне вспоминается до мельчайших деталей. Но вижу ухмылки, вижу, как переглядываются понимающе. Тогда вообще перестаю отвечать на вопросы.

На четвертый день после ареста, в пятом часу вечера, выезжаем из Ракова до Ивенца, к следователю. Едем на санях. Я — на заднем сиденье, между двумя полициантами.

От рынка едем на Слободку. Минуем дом Трофидов. Я смотрю в их окна. Кажется, вижу за стеклом чье-то лицо. Может, Янинка?

Выезжаем на мост. Сколько раз проходил здесь один и с хлопцами. А теперь…

Постепенно смеркается. Мороз сильный. Наручники жгут запястья, прячу руки глубоко в рукавах. В воздухе крутятся мелкие лоскуты снега — движущееся, сверкающее кружево, и земля за ним необыкновенно празднична.

Сбоку дороги — деревья. На их колышущихся ветвях тяжелые сугробки. Вдоль тракта бегут вдаль телеграфные столбы. Я слышу монотонный, низкий, дрожащий гул в проводах.

Полицианты достают папиросы, закуривают. Угощают меня. Я отказываюсь.

— Не куришь? — спрашивает один.

— Курю, но свои.

— Разумно, — замечает другой.

Фурман погоняет, но кляча шлепает потихоньку, убыстряясь только тогда, когда слышит свист кнута.

С востока дует холодный, пронизывающий ветер. Колет левую щеку, ухо. Вынимаю руки из рукавов, кое-как поднимаю воротник.

Снег сыплется все реже. Наконец, прекращается вовсе. Проглядывают звезды. Месяц упрямо карабкается вверх. Важный такой, задумчивый, вовсе на меня не смотрит.

В голове моей проносится множество мыслей, вязких, бесформенных. Приходят, уходят, не задерживаясь. Мне все безразлично.

Полицианты болтают про какие-то прибавки на родине. Часто прерываются. Вдруг один спрашивает другого:

— Знаешь Сашку Веблина?

— Знаю. Брат той брюнетки. Как ее имя-то?

— Феля.

— Да, точно. И что с ним?

— Застрелили его на пограничье.

— И кто застрелил?

— Неизвестно. Живица говорил, что вез его из Рубежевичей до Ракова, под Вольмой кто-то стрелял по ним из лесу и попал в Сашку.

Принимаюсь слушать внимательно. Но делаю вид, как и раньше, что разговор меня вовсе не интересует.

— Может, счеты сводили?

— Черт их знает! Хотя любили все Сашку Веблина, мог и врагов иметь. А может, Живица приврал чего со стрельбой той. Он вчера мозги себе вышиб.

— Кто? Живица?

— Так.

— Чего это он?

— По пьяни взбрело в голову. Вчера похороны Веблина были, потом сестра поминки справила. Так он по случаю и напился, а вечером пошел домой, а на рынке возьми да и выпали себе из парабеллума в рот.

Услышав такое, я просто омертвел.

— Может, сам он в том убийстве замешан, а? Ну, Веблина? А теперь побоялся, что всплывет, и возьмутся за него…

— Может быть. Дело темное. Черт тут ногу сломит. Вон, этого тоже за стрельбу арестовали, — полициант кивнул в мою сторону.

Я понял, что второй полициант только что вернулся из отпуска и не знает местечковых новостей. Он меня за руку тронул и спрашивает:

— Э, пане… за что его пан подстрелил?

— Кого?

— Ну, того…

— Алинчука, — добавляет второй.

— Дрянь он.

Полицейские понимающе переглядываются: тот еще фрукт! Снова закуривают. «Живицы нету! — проносится в моей голове. — Застрелился!»

И вдруг так мне захотелось самому про все разузнать! Поверить не мог в то, что Живица себя убил. Что-то не так здесь… Может, еще есть какой Живица?

В ту минуту родилась во мне твердая решимость: должен я удрать и разузнать все, должен!

И вот я украдкой, но внимательно изучаю полициантов. Они уверены, что я не удеру. Сидят, расслабившись. Курят. Карабины держат промеж колен.

Соскочить с саней вбок не удастся — задержат. А если оттолкнуться ногами от саней да кувыркнуться назад? Так можно выскочить, и руки свободные не нужны. Вот только на голову бы не упасть…

Украдкой рассматриваю окрестный пейзаж. На выбоинах сани так подскакивают, что вывалиться — запросто. Полицианты ноги спрятали в сено, укрыли плащами. Прежде чем им удастся встать и выскочить из саней, я сумею подняться и кинуться наутек — не догонят. Одет я легко, бегаю быстро, и если первыми выстрелами не попадут — удеру легко.

— Далеко до Ивенца? — спрашивает один полициант другого.

— Три километра.

Нужно торопиться. Высматриваю подходящее место, выжидаю момент. Подтянул ноги, уперся крепко в дно саней. Вынул ладони из рукавов. Если б еще не наручники!

Полицианты снова закурили.

Сани медленно въезжают на макушку пригорка. В лунном свете вижу длинный крутой склон, дорогу вниз по нему. Слева — большое темное пятно придорожных кустов, за ним — открытое поле.

Бросаю последние взгляды вправо и влево: изучаю местность и свою стражу. Сани быстро скользят под гору. Вжимаемся спинами в низкий задник. И из всех сил качаюсь назад, отталкиваюсь ногами от дна саней.

Вылетаю, падаю на дорогу. Вскочил и побежал вверх, в гору, с которой только что мчались вниз сани. Оглянулся на бегу.

— Держи коня-я-я! Держ-и-и-и!

А сани еще несутся вниз.

— Тпру-у! — орет фурман.

А я бегу вверх по дороге. Оглядываюсь снова. Вижу издали бегущего вверх полицианта. Стал. Целится. Я кидаюсь влево, к кустам. Грохочет выстрел. Я выскакиваю в поле, бегу вдоль кустов.

Снова выстрел, потом несколько, один за другим. Стреляют наобум, меня не видя — я ведь тоже их не вижу.

Взбираюсь на гребень. Затем легко и быстро сбегаю вниз. Вовсе я не устал, только разогрелся быстрым движением. Оглянулся несколько раз. На снежной глади дороги и поля — никого.

Отбежал уже за километр от вершины пригорка, когда, оглянувшись, увидел в лунном свете взъезжающие на него сани. Но поблизости уже был лес. Я — туда. Пересек, вышел на другой стороне, пошел быстро полями. Снова лес. Пусть теперь ищут!

Снова лес и снова поле. Оглядываюсь вокруг — никого. В лунных лучах искрится белизной поле. Смотрю на звезды — пусть откроют мне путь. Большая Медведица указывает мне на запад. «Нет, любимая, нет. Моя дорога — на восток. На западе нет для меня места!»