Таежная вечерня (сборник)

Пешков Александр Владимирович

Повесть «Таежная вечерня» написана на основе реальных событий. Бывший детдомовец однажды в тайге увидел гибель двух медвежат от рук браконьеров, похоронил зверят, построил часовню на их могиле и остался жить рядом. Это повесть о сложных отношениях главного героя с полуприрученной медведицей, с пришедшими из монастыря священниками для освящения часовни, с туристами и праздными людьми, с девушкой Катей, искавшей в нем защиту.

Повесть «Первое имя» – о неожиданном повороте в любовной истории двадцатилетнего парня, приехавшего в деревню работать в доме-музее поэта Серебряного века, жившего здесь в ссылке. Главный герой находит дневники ссыльного поэта, он пытается понять его судьбу и сравнивает чувства, описанные много лет назад в дневнике, со своей влюбленностью.

Шесть рассказов посвящены природе и людям Сибири. Их герои – охотники и рыбаки, художники и бродяги – люди, попавшие в сложные жизненные ситуации.

Знак информационной продукции 12+

 

© Пешков А. В., 2016

© ООО «Издательство «Вече», 2016

 

Таежная вечерня

1

В тайге опадала листва, задумчиво выбирая себе пристанище на пнях и корягах, на рыхлом мху и в сырых дуплах. Желтым смятым полотном она раскатывалась по заросшим тропам, будто прокладывая их заново.

По дороге шли трое: проводник и два священника в бурых от пыли подрясниках. Перед подъемом на перевал молодой священник оглянулся против солнца – дальняя гряда казалась полупрозрачной, будто отлитой из красного мутного стекла, с белым рисунком из слоистого тумана.

Проводник был высокого роста, в черных ботинках, похожих на кувалды. Он остановился, чтобы его спутники перевели дух:

– Про Соловья всякое рассказывают…

На горном склоне тени деревьев светлели и становились похожими на серые дымы.

– Чем он живет? – спросил старший священник в выцветшей скуфейке, у него были густые волосы с сединой и толстые очки в черной оправе.

– Лыжи режет из березы и топорища. Он не охотник и не рыбак!

– Не убивает живое, – уточнил молодой, с рыжим хвостиком на затылке. – Великий соблазн в тайге!

На румяном лице его у глаз лучились тонкие морщинки, которые нельзя было назвать ранними, скорее – какими-то благостными.

Охотник горестно кивнул, будто ему напомнили о чем-то таком, что заставляло его стыдиться:

– А так внешне – бродяга или бомж!

– Обманчиво первое мнение, – остерег седоволосый батюшка.

Стыдливость исчезла, когда охотник увидел рябчика и громко свистнул. Пернатый комок шарахнулся в густые ветви, тяжело хлопая крыльями. Будто рябчик зажмурился со страху в ожидании выстрела.

– А вы к нему зачем? Исповедовать, что ли?

– На освящение.

Священники приехали из монастыря, что располагался в соседней с Алтаем шахтерской области.

– У вас, говорят, и Катюха его живет? – спросил охотник, и голос его дрогнул.

– К нам многие приходят, – ответил молодой священник.

– Она раньше у Соловья жила. А потом сбежала! – Помолчав, он добавил рассудительно: – Чего с него взять? Святости-то ей точно не надо было!..

– А вы и ее хорошо знаете? – старший священник посмотрел на него сурово.

Охотник почувствовал перемену в голосе и стал оправдываться, полагая, что священникам не знакома обычная сельская жизнь:

– В поселке работы нет. Самые обеспеченные люди – пенсионеры. У Соловья тоже пенсия, как бывший детдомовец. Вот и крутятся возле них девицы, такие как она!

Долгая дорога позволила ему некоторую вольность. А может, думал, священники обратят свои помыслы и на его грешную душу:

– Ходят слухи, что Соловей опаивает мухоморами тех, кто к нему приходит!

Батюшки шли быстро, словно торопясь освятить то место, на которое нацелились противные Богу силы.

Временами охотник забегал вперед, резко останавливался, поправляя рюкзачок на плече:

– Студенты давеча рассказывали, что после бани хотели связать его теми веревками, что на его деревянном Христе!

На северных склонах еще таился туман под нижними ветвями пихт, разжижая их полумрак, а с южной стороны он легко поднимался вверх розовыми клубами. Чем ближе подходили путники к перевалу, тем ярче становилась синева неба.

Словоохотливый проводник рассказал, что сам он живет в поселке недавно и что из местных к Соловью идти никто не захочет, потому как не любят его:

– Он покойников хоронит!.. Здесь была деревня Тогуленок, так Саня на заброшенном кладбище могилы поправляет.

– Благое дело, – отозвался старший священник с одышкой. Было ему лет к пятидесяти, лицо умное и деятельное.

– Так он их видит и разговаривает с ними! – Охотник опять забежал вперед, чтобы заметили оторопь в его моргающих глазах.

– Сколько знаю его, все удивляюсь: с бродягой может говорить на одном языке, с преподавателем из университета – на другом! И с вами – найдется, по вашему ранжиру!..

Надломленная осина, зависшая над тропой, заставила людей согнуться, будто приняла от них земной поклон.

2

Первое, что увидели священники, спустившись по тропе на большую поляну, – узкую маковку, похожую на забинтованную голову.

Остановились, перекрестились:

– Спаси, Господи!

– Огородик есть! – отметил молодой батюшка.

– Вот его самострой, – проводник остановился позади. – Не похоже ведь на доброго-то хозяина!

И действительно, домик оказался маленький и неказистый, прилепленный к краю склона. Все постройки сделаны на скорую руку, без особой любви, и даже расположены как-то боком, будто нарочно отстранялись друг от друга.

Охотник крикнул издалека, предупреждающе и еще, как отметили священники, будто желая позабавиться:

– Соловей! Выходи!..

На пороге домика появился хозяин.

Ветерок распушил воробьиные вихры на его голове. Весь облик этого человека показывал, что взять с него нечего, а ему самому ничего от пришедших не нужно.

– Здравствуйте, – сказал неожиданно ласково. И охотнику кивнул: – Здорово, Михей!

– Вот, церковные люди, монастырь строят, – сурово буркнул Михей. – Я им про тебя рассказал!

Хозяин часовни еще больше обрадовался. От старшего священника не ускользнуло то, каким взглядом бывший детдомовец оглядел их котомки.

– Спаси, Господи!

Батюшки вновь перекрестились, глядя на распятие около часовни.

Соловей привык к тому, что пришедшие люди не сразу решаются оценить сделанное им.

На огромном деревянном кресте висел распятый, вырезанный из березы в человеческий рост. С шапкой черных волос, с красными губами и угольными глазами, смотрящими как-то диковато. На худых бедрах – резная юбочка черного цвета. Огромные ржавые гвозди вбиты в узкие ладони. Толстая веревка завязана на ногах и руках. Крашеное желтое тело болезненно выделялось даже на фоне осенней листвы.

– Христос получился у вас своеобразный, – признал старший священник.

Звали его отец Антоний.

В деревянной груди распятого – глубокая волокнистая трещина, и казалось, что она дышала через эту рану.

– Не такой? – наивно спросил Соловей.

– Безбородый, – улыбнулся молодой, отец Кирилл.

– На Майкла Джексона похож! – подсказал Михей, бросив свой потрепанный рюкзачок на лавку.

Отец Антоний нахмурил властные брови. На кресте прибит был гвоздями какой-то блудливый дух.

Эта поспешность и резкость первого впечатления немного смутила священника:

– Один живете?

– Все лето со мной парень жил, детдомовец.

– А семьи нет?

– Была в городе…

Михей развел руками:

– Медведица у него семья!

Молодой священник снял котомку:

– Где можно вещи положить?

– Да проходите в дом, – засуетился Соловей. – Или под навес, если хотите на воздухе. Чаю попейте, отдохните!

– Отдохнуть можно, – охотно согласились батюшки, будто это единственное чувство, в котором они сошлись с таежным чудаком.

– Далеко к вам идти. Но вот пришли, с Божьего дозволения…

Соловью понравилась мысль, что он не сам по себе, но под Божьим присмотром.

– Места у вас благодатные! – молодой священник сощурился, оглядывая лесистые вершины, и тонкие морщинки вновь появились в уголках его глаз.

– Сюда иностранцев можно возить, – поддакнул проводник. – На охоту. И богадельню эту включить в маршрут!

Гости уселись под навес за широкий стол, доски которого были исцарапаны крупными бороздами.

– Медведица его постаралась, – показал охотник на следы когтей. – Путейцы жалуются! Подходит к избушкам, пугает…

Соловей рассеянно улыбался.

Вблизи его одутловатое лицо выглядело по-детски наивным, с изменчивой моложавостью, какая бывает при беззлобности души, но исчезает от слабости характера.

– Почему вы в тайгу ушли? – спросил отец Кирилл, светясь молодым взглядом и заранее одобряя любой ответ.

– В городе люди тесно живут. Как деревья в лесу, солнца нижним не хватает.

– Бог всем одинаково светит своей благодатью! – произнес отец Антоний.

– Не знаю, как одинаково, – Соловей присел на край скамьи, – но вовремя, это точно! Вот мне однажды семафор четыре часа светил красным светом, как раз в этих местах, перед тоннелем. Я тогда помощником машиниста работал. Вылез из кабины – тишина кругом! Так по сердцу, будто родной дом нашел!.. После этого и решил здесь поселиться.

– Сейчас туристы много изб ставят в тайге! – сказал Михей. – А в поселке, наоборот, люди дома бросают и уезжают, – работы нет!..

Седовласый батюшка наклонил голову, потирая крупный лоб ладонью, такие сильные мягкие ладони бывают еще у хирургов:

– Во все времена уходили. И к ним приходили!

– Преподобного Сергия пример, – подсказал молодой. – Не сказки же это, про медведя!

– А я в тайге живу, как в своей семье, – улыбался Соловей серо-голубыми глазами, – молодую пихточку встречу, и как сестра она мне, а на высокий кедр смотрю, как на дедушку, которого слушаться нужно…

– Тяжело, должно быть, одному столько лесу свалить? – лучики молодых глаз изобразили сочувствие.

Соловей ответил батюшке с готовностью и возникшим вдруг благостным рвением:

– Я ведь как притащил первую пару бревен на часовню, так и говорю себе, мол, сколько же еще-то придется мучиться?.. И вдруг такой ветер подул… сильный! Ураган! Деревья с корнем валило! А мою палатку даже не колыхнуло!..

Словно подтверждая его слова, ветви ближней пихты приподняло ветром. Но этот порыв был таким ласковым и заботливым, что гости с удовольствием подставляли ему разгоряченные лица.

Михей попробовал чай:

– Ничего не добавил?.. Не верю я Соловью!

– Каждый идет к вере своим путем, – молодой батюшка посмотрел на кривую маковку с крестом.

Этот взгляд не ускользнул от охотника:

– Но вы-то признали его часовню?..

Отец Антоний перекрестился на забинтованную главку, будто показывая, что место еще долго намаливать придется.

На смуглом носу охотника выступила испарина:

– Звериная эта часовня!.. Я когда подхожу, ружье поневоле снимаю!

– А чего ее бояться? – Соловей даже приподнялся, будто хотел закрыть собой часовенку.

– Я не про медведицу. Пусть путейцы от нее шарахаются!.. Место у тебя тут нехорошее!

По настроению Михея было видно, что он чувствует неприязнь к здешнему хозяину: не так живет, не так говорит и вообще все в нем – не так! Кому-то достаточно было расстаться с таким человеком, но охотнику, наоборот, зачем-то нужны были слухи о пьянстве Соловья, мухоморных оргиях и прочие небылицы.

– Разлом здесь какой-то! – постучал Михей пальцами по столу. – Нехорошее место!

Священники невольно оглянулись.

Листья кружили в густой тайге, скользили по черноволосой голове распятого и падали ему под ноги. Один листок зацепился хвостиком за ржавый гвоздь в деревянной ладони.

Соловей исподволь следил за гостями:

– Я, прежде чем здесь поселиться, – начал он мягким тоном, каким обычно успокаивают взволнованных людей, – ходил в округе по вымирающим деревням. Вот из одного дома выдернул два старых гвоздя.

– Живет еще кто-нибудь поблизости?

– Туристические избы да зарастающие дороги.

У Соловья была странная манера выражаться: то он старался быть понятным, то, наоборот, говорил туманно, с какой-то пророческой нервозностью, будто вдогонку ускользающей мысли:

– А умирающая дорога страшнее, чем брошенная деревня. Идешь, бывало, по ней и думаешь: может, она единственная, которая приведет… Вон там, за Иродовым логом, – Саня указал рукой вглубь распадка, – Крестовая дорога проходила, еще со времен Екатерины. По ней золото возили и, как водится, – грабили там же! Поэтому и дорогу так назвали, что вся в крестах была!

Соловей подливал гостям чай, выказывая расторопность, но при этом в его коренастой фигуре чувствовалась какая-то звериная лень:

– Кто, спрашиваете, поблизости живет?.. Так вот, верстах в пятидесяти Вадим-кожемяка живет. Крепкий мужик – коней табун, коровы, трактор есть, пруд сам выкопал! И три дома еще содержит: подправляет, чтобы деревней смотрелись! На праздники печки в них топит и лампы за окнами ставит. А сам сидит с женой и обсуждает: мол, у соседей пекут что-то такое, по дыму чую!..

– Сколько ему лет? – спросил отец Антоний.

Так спрашивают о возрасте человека, перешагнувшего определенный рубеж, намеченный для какого-то дела: посадить сад, воспитать детей.

– Да годам к семидесяти. Младший сын еще с ним живет… Меня уговаривал: коня дам и корову, лишь бы сосед появился!

– Что ж вы не остались?

Таежный мужичок улыбнулся ласково:

– Здесь душа прирослась…

3

Подкрепившись, священники сказали, что можно приступать к обряду. Но Соловей сделал вид, что не понял, о чем идет речь:

– На ночь разве останетесь? Я пойду баньку истоплю!.. У меня хорошая баня, все говорят: легко дышится!..

– Нет, нам обратно сегодня идти, – твердо ответил старший священник.

– Ну, делайте, как хотите, – согласился Саня.

Глядя, как вынимают из котомок иконы и кресты, сказал под руку:

– А у меня каждое утро тоже свой обряд: сушину притащить на дрова. Зима долгая! Да и туристы приходят, норовят на готовое…

Священники чуть запнулись при слове «тоже», но подошли к часовне.

– Сами писали? – указал отец Антоний на икону, висевшую над маленькой низкой дверью. («Верблюжье ушко», – мелькнуло в голове.)

Какая-то Лесная Дева в бабьем клетчатом платке по самые брови, на руках – маленький голубой медвежонок.

– Сам! – с готовностью подтвердил Соловей.

– Манера у вас странная, видимо таежная.

– Угадали, батюшка. Часовенку я как раз поставил на могилке двух медвежат. Убили злые люди, заманили на березу, а потом – как в тире: шмяк, шмяк!..

– Молиться и за них надо! – сказал молодой священник чуть дрожащим голосом.

– За охотников или за жертвы?

– За души человеческие. Чтобы они однажды пришли и покаялись в этой часовне!

Саня улыбался, представив, как медведица выслеживает убийц своих детей:

– Сомневаюсь!

Он посмотрел на Михея, и тот нервно заерзал на лавке.

– И на вас сойдет Божья благодать, – перекрестился отец Антоний.

Хотя уже понял, какой труд совершил таежный отшельник. Мало кому под силу.

– Я всю жизнь ее жду! – Соловей заслонил вход в часовню. – Утром встану и первым делом гляну на тропу – жду! Душу родную жду! А вечером, особенно на закате, так хочется закричать, завыть, что не дождался никого!.. Вот и Васю ждал!

Услышав свое имя, Михей грустно развел руками: мол, видите, каков он!

– Молиться нужно!

– Знаю. Лучшие помыслы свои нести, как в кубышку складывать!..

Он будто нарочно мешал священникам приступить к обряду.

Батюшки поднялись на крыльцо часовни, перекрестились, опустив взгляд:

– Неспокойная душа ближе к Богу… Можно войти?

Соловей пожал плечами: зачем спрашивать? Будто это убогая часовенка – его личное дело или личные покои его души.

– Все входят, кто захочет…

Внутри часовня напоминала сруб колодца, где с трудом могли развернуться три человека. Бревна обмазаны белой глиной с илом, а крохотное оконце лишь немного рассеивало полумрак.

На стене висели розовое распятие, вырезанное из куска пластмассы, жестяная лампадка с красной лампочкой, горящей от аккумулятора, как светлячок.

На столике, застланном чистой клеенкой, рядом с восковыми свечами лежала раскрытая Библия.

Установив принесенную икону, батюшки читали на два голоса молитву. Густой наставительный баритон: «А ещэ молимся…» пересекался с поспешным звонким тенорком: «Господи, помилуй! Господи, помилуй…»

Соловей стоял у открытой двери и вслушивался в голос молодого священника.

Когда они вышли, неожиданно спросил:

– А вы, батюшка, тоже без отца росли?

– Почему? – удивился он, но быстро нашелся. – Или вы про Отца Небесного вопрошаете?

– Эха у вас в голосе нет, – пояснил Саня. – Отцовский мальчик, тот с детства нужный тембр усвоит!.. А вы поете так, будто приманиваете!

Юный батюшка только улыбнулся.

– Часовня моя – тоже приманка! – признался Соловей, чтобы смягчить свою вольность. – Может, всплывет что-то из породы моей. Может, приоткроется и мне тайна отцовства!

Глядя на березовый крест, похожий на межевой столб, батюшки опять крестили себя. При этом отца Антония не покидало чувство, что он подходит к распятию, как живая дичь к искусной приманке. Христос у таежного мужика не похож на канон скорби, он смотрел с креста, как связанный зверь. Какая-то дикая воля вдохнула жизнь в деревянного безбородого мужчину без венка на голове. Кто он? И почему здесь висит?

– Я когда распятие резал, – объяснял Саня, – то будто распеленал его из бревна и на коленях понянчил! Голова, пальчики, все вначале несмышленое было…

Заметив, что гости собираются в обратную дорогу, он посочувствовал:

– Дорога дальняя!.. Сейчас будет в гору, – и вдруг выдал в форме вопроса: – А религия – это ведь упразднение дорог?

Батюшки насторожились, а Саня продолжил быстро:

– Сколько ни броди по тайге или у вас в городе, где своя служба, свой чин… батюшки-то, поди, лишнего не ходят? Только по канону?.. А все едино придем!

Казалось, он хотел сказать: полюбите меня странным и непонятным, а хорошим я и сам стану!

Охотник щерил в улыбке крупные зубы – он предупреждал! Чего они хотели, прийти и подивиться: в какую глушь упало зерно Божьего промысла?

Поняв, что священники уйдут, не освятив часовни, Саня искренне расстроился:

– Не приглянулись мы?

– Христа вырезаете, а не верите!..

– Я на ощупь живу!

Батюшки поклонились, показывая тем, что душа его на ветру соблазна и много в ней мучительного и несогласного. А Саня шел за ними следом, и ветерок раздувал его легкие волосы:

– К нам в детдом также приходили «на смотрины». Детишки выбегали: возьмите меня, возьмите меня! Стишата читают, песни поют, плачут! Как мелкие рыбешки из сети – их выкинут на берег, они и прыгают по песку, рты раззявив!.. Кто до воды допрыгает – тот спасется!

Потом он остановился и тихо спросил:

– А ты, Михей, как затерся?

– Да это Колька-снайпер у них в монастыре живет. Вот и рассказал про тебя…

Саня вовсе сник:

– И Катя? Она тоже у вас?..

Отец Антоний остановился, пригладил бороду. Седой волос выбрался из русой гущи, словно весенняя змея на теплый камень:

– А вы приходите к нам!

– Зачем?

– Мы тоже строимся. Всем дел хватает! – батюшка еще раз глянул на лесную икону, но креститься не стал.

Поднявшись по склону, священники оглянулись на часовню. Она показалась им грустным ребенком, отданным в чужую семью. Уходили с двояким чувством: с одной стороны, было удивление этой часовне как чуду, потому как не верилось, что странный мужик мог построить ее без Божьего промысла. С другой стороны, чудо это казалось слишком диковатым и совсем не каноническим…

– Не знаю я! – услышали вдогонку. – Не научили меня!..

Понуро стоял Соловей под медвежьей березой, коричневая тень загребала мохнатыми лапами желтую листву под его ногами. Какие силы обступили сейчас этого человека, священники могли только догадываться и принимали, со скорбью, терзания его души.

Оставшись один, Саня пытался подражать церковному чтению: «А ещэ молимся о богоносимой земле нашей…» Солнце садилось за ближнюю гряду. Поляна меркла.

Не любил Саня вечеров в тайге. Сколько лет прожил здесь, а не привык до сих пор: не мог осилить этого внезапного чувства одиночества.

4

Пять лет назад в Тогуленке была сырая осень.

Дождь заливал брезент старой палатки. Его жумкающий звук напоминал детдомовское детство, когда воспитанники учились в столовой жевать с закрытым ртом.

Саня натянул на голову мокрый спальник, чтобы надышать тепла, но чувствовал воспаленной грудью, как теплый хрип застревает где-то в горле. Капли шлепались, выводя его из забытья, и чудилось: кто-то крадется рядом, обнюхивая палатку. Несколько раз он поднимался, откидывая полог в надежде увидеть рассвет.

Но только дождь мутно сеял в темноте.

Он опять дремал и где-то в топком русле сна, в шелесте мокрой травы, услышал хлопки. Кажется, два. Глухие выстрелы, с близкого расстояния…

Неожиданно стих дождь.

Тайгу передернуло от медвежьего рева.

В ответ раздалась пальба наугад. Саня рухнул в палатке, прячась в холодном мешке. Но, рассудив, что один черт как загибаться, выполз наружу, согревая коробок спичек под мышкой.

Капли долбили мокрые плечи, студя тело до костей. Он озирался по сторонам: где медведь? будут еще стрелять? Спиной чувствуя, что пальнут в его сторону. Недаром детдом снился.

Склонившись над костровищем, он чиркал спичкой, успокаивая себя тем, что и сам бы сейчас палил во все стороны от тоски, голода и страха.

Туман в три слоя окутывал горы, скрывая где-то медведя и охотников: неизвестно, кто из них жив…

Но вот тишину проклюнули птицы.

Лычка бересты изогнулась от пламени, полыхнув с влажным фырканьем. Щенячьей радостью дымок лизнул небритое лицо Сани. Вскоре робкий огонек приподнялся, обжимая тонкие веточки и превращая их в красный клубок.

Понемногу дым окреп, расширился, голубой упорной струйкой нырнув в тайгу.

Медвежий рев повторился где-то глуше. Но это не пугало уже отсыревшую душу.

Скрипя чайником, Саня спустился к воде, приятно ощущая дым за спиной. Река поперхнулась в русле серой мутью тумана.

На мокром щербатом камне он увидел взъерошенного кукушонка: мокрый птенец равнодушно смотрел на человека.

– Что, турнули из чужого гнезда?

Кукушонок уперся в камень обрубком хвоста и презрительно тряхнул головой. Саня кивнул сочувственно: тоже думает, как дальше жить…

Туман приподнял мутный полог над серой кипящей водой; от долгих дождей река вспухла и скрыла большое осклизлое бревно, в которое Саня обычно упирался ногой.

Вдали над водой ему послышались голоса людей.

Первое, чему научился он в тайге – это слушать себя. Страх не надо оставлять за спиной. Лучше идти ему навстречу.

Он знал по себе, что человеку в тайге пропасть легче, чем осеннему листу. Можно идти сотню верст и никого не встретить, хотя каждый твой шаг будет известен всем обитателям леса.

Оставив чайник, он пошел на запах дыма. Отыскал людей и затаился в мокрых кустах. Хотя мог бы выйти, поздороваться и даже принять угощение, как любой скиталец, промышляющий в тайге. Но он не выдал себя: привычный страх детдомовца – боязнь запятнаться чужой виной.

Охотники бродили по поляне и собирали вещи.

– Шапку потерял! – крикнул маленький, чернявый, похожий на звереныша, которого вырастили в неволе.

– Брось! Добра-то! – отвечал ему толстый мужик в фуфайке нараспашку. Ружье он держал под мышкой и поглаживал пузо, будто краденый мешок.

– А если она по запаху найдет?

Третий был высокий и носатый, обут в огромные ботинки, похожие на кувалды. Ходил он размашисто, сшибая мелкие ветки:

– Да окочурилась, поди! Сколько в нее всадили!

Они пили водку стоя и снова кружили по поляне, словно аварийный самолет, вырабатывающий запас горючего.

Потом опять пошел дождь.

Саня вернулся на свою стоянку.

Залез в палатку и пролежал весь день, а потом и ночь без сна. Дождь лил упорно, с болотным сопением. Капли нудно шелестели о брезент, временами кучно падали с веток, мешая ему вслушиваться в ночные звуки: то ли пьяные голоса охотников, то ли тревожные крики птиц.

Под утро дождь стих. Даже ветерком обдуло.

По склонам гор сползал туман. А вскоре сырую поляну лизнуло робкое солнце.

На тонких ветках задрожали капельки светлеющего дня.

Саня ел кашу, запивая ее чаем с дождевой водой.

Когда солнце пригрело, он опять пошел к охотникам, вздрагивая от падающих с ветвей капель. Но поляна была пуста. Под кривой березой увидел двух убитых брошенных медвежат. На развилке меж ветвей висела приманка, за которой звери и полезли на дерево. Возле речки, на сухой гальке, разглядел кровяной след. Возможно, медведица была здесь утром.

Такого жуткого страха он не испытывал даже в детдоме! Ему хотелось скорее бежать. За каждым кустом мерещилась тень раненого зверя. Но все же он закопал медвежат трясущимися руками.

Даже лопату не стал брать: а вдруг медведица узнает ее по запаху?.. Собрал вещи и пошел на станцию. И только сидя в электричке, еще раз вспомнил о медвежатах, как об убитом в детстве щенке. Неужели никто не придет и не узнает о них?

А мысль в тайге западает крепче, чем кедровый орешек в расщелину меж камней.

5

В детдоме, где жил Саша, у детей было общее все: посуда, одежда, книги. Только учителя и воспитатели имели свой быт, жили в своих домах и имели свои семьи. Но это не вызывало зависти, пока однажды директор не завел себе двух породистых щенков-лаек.

Дети тоже захотели иметь собак.

На хоздворе строились будки из старых досок. Само существование этих домиков давало ребятишкам иллюзию родного угла. Они носили лохматым друзьям булочки и котлетки, заботливо укладывали свежую солому в подстилку.

Саша тоже присмотрел себе щенка, когда на базе мехколонны ощенилась собака. Это была настоящая охранница, она знала всех работников колонны, но любого жителя поселка считала вором. Поначалу и детдомовца она обнюхала с недоверием.

В то время Саша задумал еще построить аэросани. Его жалели как чудного мальчика, рабочие мехколонны сварили каркас саней. Со списанного трактора отдали мотор, который Саша примастрячил к каркасу вместе с учителем труда. Лопасти гнул сам из дюралевых листов. Конструкция получилась громоздкая, как печь Емели, и поехала бы только по щучьему велению…

Когда Саша пришел забирать рыжего щенка, сторож сказал: «Погоди, отвлеку мать. Она отчаянная! Ножом резали, вся в крови была, а не пустила к складам!»

Саша дал ему кличку Джим.

Щенок оказался умным: вилял хвостом только перед завхозом. Во время свиданий мальчик ловил его за длинные мягкие уши, будто они были из плюша. Джим выворачивался, округляя глаза и обнажая розоватые белки. Со стороны мехколонны раздавался лай матери, и щенок замирал. Саша протягивал ладонь: «Дай мне!» Песик доверчиво укладывал крупную лапу с черными кожаными подушечками, еще нисколько не истертыми. А другой лапой уже обрушивал ладонь хозяина.

Однажды Саша пришел грустным: «Мамку-то твою воры отравили! Сирота ты теперь!» Джим радостно скулил и подставлял голову под ослабшую руку мальчишки. «Потому у тебя нет будущего…» Саша чувствовал, что прервалась какая-то связь, необходимая для взросления даже собачьей души. В тот день ему хотелось спрятать щенка за пазухой и бежать из детдома…

А потом у одного мальчика обнаружился лишай: его положили в изолятор. Детям запретили приходить на хоздвор. Но лишай пробрался на затылок к другому мальчишке. Его заподозрили в том, что он тайно бегал к своей собачке, и тоже заперли в изолятор. Врачи были в растерянности, директор прятал своих лаек. На уроке литературы учитель спрашивал мальчишек: кто еще бегал?

«Саша!» – посмотрел он на Соловьева. Вась Васич обращался к воспитанникам только по имени, как в обычной семье.

«А что им, с голоду помирать?»

Широкое скуластое лицо учителя с утра было опухшим, на щеках порезы, волосы чуть влажные, в краешках глаз блестели похмельные живчики.

«Игорь?» – учитель посмотрел на другого пацана. Но тот молчал. «Игорь!» Опять молчание.

«Штырь», – сквозь зубы шептали с соседних парт.

Его забирали приемные родители и дали новое имя. Чтобы ничего не напоминало о прежней жизни. Но потом вернули. И мальчик перестал откликаться как на старое, так и на новое имя.

«Игорь, – уже по-иному произнес учитель, – был такой древнерусский князь! Жил в богатстве, попал в плен – стал рабом, потом бежал – скитался бродягой, вернулся в родные стены – стал государем!» Сегодня он говорил так, будто ему было стыдно. Но не за князя даже, а за что-то еще…

В этот момент послышались выстрелы из ружей. Мальчишки вскочили и прильнули к окнам, выходящим на хоздвор. Саша увидел только недостроенные железные сани, ему вдруг показалось, что они поехали по двору, давя мечущихся собак. Сквозь туман, поплывший перед глазами, он разглядел директора, военрука и завхоза: они стояли в ряд и палили по приблудной стае. Собаки визжали и катались серыми клубками, отбрасывая красные нити…

Вась Васич отрывал детей от окон. Они кусались и скулили, как их раненые питомцы. А Саша сел за парту и даже как-то назидательно сказал: «Говорил же, что не будет у него будущего!» Теперь и он останется сиротою на всю жизнь… Еще мелькнуло в голове: никто не думал, что аэросани поедут, его просто жалели: мол, пусть хоть во что-то верит! «А нельзя верить слепо!»

Рядом уселся Штырь. Они презрительно глядели на ревущих пацанов. Только домашние могут звать на помощь. Детдомовца никто не услышит…

В тот же день Саша сбежал вместе с другими пацанами, потому что им не дали похоронить собак. Он бродил по лесу, спотыкаясь и прижимая руки к груди. Не дали проститься! Подержать в последний раз… еще теплого, еще мягкого. Мальчик упал в траву, не в силах держать боль в груди и успокаивая себя тем, что щенок мог убежать, затаиться, уползти в щель. Саша кричал, звал собаку. Прислушивался к лесным звукам, надеясь различить знакомое шуршание лап по траве. В глазах мутилось от слез: не увижу! не увижу! больше никогда не увижу! Впервые в жизни он извинялся: «Прости, Джим, что взял тебя! Прости, друг, что не спас!»

День был ясный, холодный, осенний.

Когда боль становилась невыносимой, Саша опять ложился на землю и шептал: «Сейчас, Джимка, сейчас! Потерпи немного… Я побуду один. Потом еще тебя поищу…» Мальчик вышел к реке, сел на берегу и долго слушал журчание воды по камням. Для созревания души важно понимание, что горе бывает личным. И даже сквозь несчастье можно увидеть дальнейшую жизнь. Ему будто подсказал кто-то, что похожая беда случится с ним еще. Повторится через много лет: он потеряет кого-то близкого, и те страдания, которые не вынес сейчас, он одолеет позже окрепшей душой. Это пришло в одно мгновение. И ему стало легче.

В детдом он вернулся сам. И с того дня стал «заговариваться». Увидев из окна двух веселых лаек, он сказал: «С них началось, ими и кончится!» На следующее утро перед окнами директора висели на березе две невинные лайки, с табличками «Месть». Сашу посчитали зачинщиком (к нему приходили пацаны за проволокой), но вступился Василий Васильевич. Учитель видел в мальчике тонко чувствующую душу и честность исполнителя, осознающего свой дар.

6

…Прошел месяц, и его опять потянуло в Тогуленок.

Опять были туман и слякоть. Саня нашел поляну с глинистым бугорком. Под кривой березой нашел свою лопату и поставил рядом палатку.

Наступил вечер, а с ним и грустные мысли. Он сидел возле медвежьей могилки, вспоминая свою жизнь.

Пухлая струя костра ударялась в темную хвою пихты и выходила сквозь нее, как дым из ноздрей курильщика.

Он не знал, где находятся могилы его прадедов, не ведал, живы ли родители. Свою семью не сберег, друзей не имел, и не ждал ничего, что могло бы согреть его или вернуть обратно в город.

В сорок лет он пытался начать жизнь заново.

Небо мокрило, чахнул огонь, дым кружил и выедал душу. Саня лежал в мокрой палатке, обернувшись тоской прошлой жизни, как ежик осенними листьями.

Женился Саша по велению сердца: изменив финал грустной пьесы. А дело было так: после армии поступил в художественное училище, рисовал темный лес и пил! Не получалось у него светлого! Вот и приткнулся к бутылке: «Водочка, она мне завсегда и папа, и мама!»

Его, как бывшего детдомовца, жалели, пристраивали. И однажды заманили в театральную студию. А там сплошь девчонки! Ставили пьесу «Мельница всеобщего счастья». Саша играл солдата, вернувшегося с войны в колхоз, где работали одни бабы. Его, конечно, выбрали председателем, но он не командовал, а все больше мастерил, прилаживал – словом, облегчал жизнь как мог. И само собой вышло, что любовь его обошла! Нельзя было. Всеобщее счастье – это как щепоть соли в баланду – каждому только в ложке добудется. Директор училища даже прослезился на премьере: мол, не знал, что ты талант такой!

Но тоска его не проходила, и когда предложили играть старшину Васкова в спектакле «А зори здесь тихие», Саня уже готов был влюбиться. Декорации писал сам: река с перекатом, на дальнем берегу сосновый лес, в глубине его притаилась избушка, рядом часовенка с голубой крышей. Лес получился уютный, солнечный; никогда не испытывал Саша столько любви, внимания и восхищения, как в том чудном лесу. Вот уж где можно было облюбиться! И домик вышел добрый, и часовня ласковая!.. Девушки лианами висели на его солдатской груди. Лесную жизнь он любил, крики птиц знал, шалаши строить умел. И особенно красиво получалось у него держать на руках умирающих бойцов в юбках. Только одну из них держал он крепче и нарочно заслонял от пуль, удивляя режиссера. А потом женился на ней… И еще было одно странное чувство: они бегали и стреляли на фоне лесной часовни, и Саше казалось, что всем его словам и любви даже по тексту пьесы не хватает чего-то, как голубой маковке ее креста.

Саня выпил из фляжки.

Не научился он дорожить: ни любовью, ни работой, ни прошлым своим. В детдоме, кто ничего не имел, тот был свой, а если что припрячешь, в душе или под подушкой, то – жмотерый! Однажды только Саша спрятал фляжку в брезентовом чехле, подаренную солдатом на вокзале. Потом все же украли; все другие вещи просто взяли, а ее – украли…

Всю жизнь чувствовал он, что занимается не своим делом. Работал художником-оформителем и со скукой выводил гуашью радужные цифры соцобязательств, водил поезда – стыдился за уголь по обочинам среди белых полей, к тому же не любил начальство над собой и жесткий распорядок дня в работе. Если становилось невмоготу, брал рюкзак и уезжал в тайгу. Но и туристам он был чужой. Они ходили в горы, чтобы выгулять душу, как собачку на газоне. А ему, с каждым разом, все труднее было возвращаться в город. Душа задыхалась уже не только от грязного воздуха…

Под утро Саня проснулся от того, что его придавило через брезент что-то теплое и мягкое. Он выглянул из палатки, и спина одеревенела! Медведь!.. Огромная зверюга! Она тоскливо рычала на березу, где висела еще приманка, задрала морду, скаля белые клыки и лохматя когтями несчастное дерево.

Медведица не оборачивалась в сторону палатки, хотя чувствовала взгляд человека. Видимо, не боялась его. Саня даже разглядел раненую лапу на белом стволе. Потом она грузно опустилась, прошлась по краю поляны и ушла. Он понял это, потому что услышал писк комара в углу палатки.

Он выполз на коленях, прислушиваясь, но все звуки тайги заглушало испуганное сердце. Если б он смог сейчас заплакать – горько и с упоением, – то простил бы, казалось, кому-то свое безотрадное детство! Но в душе была холодная ясность. Он вспомнил расстрел собак в детстве. Ему хотелось валяться на поляне, царапать землю ногтями, кусать траву, сойти с ума на время, только бы показать медведице свою звериную изнанку. Пусть придет, понюхает: горе одинаково пахнет у всех!

И еще он понял, что рядом с медвежьей могилкой место единственное безопасное для него во всей тайге. Саня встал на колени, обратил лицо к востоку и перекрестился. Жаль, что у него нет иконы, пусть даже бумажной. «Господи, помилуй!» – шептал он, и душа после страха наполнялась человеческим теплом.

Разглаживая окоченевшую душу, таежный бродяга оглядел поляну, ожидая увидеть медведицу с другой стороны. Три года он бродил в поисках места для дома; видел родник в каменной чаше, возле которой стоял когда-то монастырь; забирался в пещеры старообрядческой церкви, где на стенах еще оставались вырезанные в глине лики святых. Но нигде не задерживалась его душа.

Тем временем утро набирало силу. Горный распадок светлел и ширился.

Саня оглянулся: дальние склоны еще скрывал туман, низко карабкавшийся по влажным камням. Но и здесь он начинал слабеть и рваться, цепляясь за каменные выступы, за одиночные деревья, делая их очертания мутными и призрачными.

Вот так же, чувствовал он, по малому светлому пятнышку, накопилось что-то в нем за многие годы бездомной жизни.

Теперь он нашел!

Душа вцепилась в глинистый бугорок, как в свою родину. Саня свалил сухую талину, улыбаясь и вспоминая ночное тепло, будто он спал в доме с печкой.

И словно приветствуя его, озаренная солнцем долина распахнула холмистую душу во всю ширь; влажная зелень мягко парила, по ближнему хребту отчетливо выступили в ряд стройные пихты. А солнце нашло золотую брешь меж ними и залило поляну длинными белесыми лучами.

За несколько дней поляна покрылась пихтовой корой от срубленных деревьев. Белые склизкие бревна лежали в траве. Но вскоре Саня стал замечать, что душа противилась губить пихты, так гулко стонущие при падении. Чего-то вновь не хватало ему.

Не оставляла его и медведица. Она приходила на могилку, будто тоскующая мать, и слушала, как человечек в одиночку ширкает двуручной пилой.

Была глубокая осень.

Как-то, обедая, он кинул зверю кусок хлеба. Медведица брезгливо оскалилась и отошла. Саня поднял хлеб, обмакнул его кашей и опять бросил в ее сторону:

– Бери, тебе скоро в спячку!

Медведица осторожно взяла хлеб и скрылась в кустах.

А потом наступила зима.

Соловей пробовал жить в соседних туристических избах, но в чужом доме лавка мягка лишь хозяину. Как ни встал – все не вовремя, как ни поел – все не впрок. Солнце не грело через окна, стены не спасали от метели. Он опять уехал в город. Жил в общежитии, где за ним оставалась комната.

Но однажды в феврале не выдержал и навестил свою поляну. Бревна замело снегом. Мерзлые осины стояли в бархатном инее, и тоскливо скрипели на ветру. Пихты запахнулись в белые шубы, пряча где-то под полами медвежью берлогу.

7

Следующей весной он вернулся к родным уголькам.

С поляны почти сошел снег. На темных пеньках срубленных им деревьев сочилась рыжая пена. Саня поставил палатку и взялся за работу. Сопревшая за зиму кора снималась легко, обдавая его сладковатым пихтовым духом. Этот запах напоминал ему вкус ананаса, который ел он однажды в жизни на своей свадьбе.

Саня рубил дом, уже решив окончательно перебраться в тайгу. Иногда приходили к нему туристы, но не верили, что он сможет жить здесь один. Они шли дальше, покорять горы и тоску в себе. Растерять на каменных тропах все, что казалось им ненужным, чтобы вернуться в город с облегченной душой. Туристы напоминали Сане пловцов, которые выныривают на миг за глотком воздуха и опять погружаются в чуждую им стихию.

Медвежий бугорок затянуло густой травою. К тому же зимой повалило кривую березу. Ее обрубок с развилкой Саня воткнул в землю, чтобы не потерять могилку вовсе.

Под раскидистой пихтою он сделал лавку и стол. Садясь за него по утрам, он пил чай с листом смородины. Потом рисовал карандашом на куске фанеры. Что-то просилось наружу, еще неясное…

Когда появилась пучка, пришла медведица: худая и облезлая.

Она чесалась, поводя боками и втягивая сопливыми ноздрями запах чая. В нижнее веко ее впились два клеща, раздувшись красными ягодами.

– Давай, – протянул Саня руку, – я тебе помогу!

Хозяйка тайги улыбнулась, оскалив желтый клык. В этот момент из кустов выскочили два мохнатых колобка.

– Смотри-ка, котята! – вырвалось у него с восторгом.

Медведица рыкнула, и детки затаились в зарослях волчьего лыка. Она обошла и обнюхала поляну, оставив Сане его бревна, затем опять раздался ее ворчливый голос, и медвежата выбрались из кустов. Они носились как дети: догоняя и запрыгивая на спину друг другу, переворачиваясь, отбиваясь всеми лапами, кусаясь и отплевываясь шерстью с травой. Они не боялись человека, чувствуя защиту матери.

Вот чего не хватало Сане в детстве: заступничества! И еще возможности подражать верному примеру. Он и сейчас, среди глухой тайги, ощущал свою безродность, будто кто-то мог прийти и сказать ему: «Здесь не твое место! Уходи!»

Где же оно? Саня искал его всю жизнь. Не помогал и звериный нюх, которым обладал он с малых лет. Тут должна бы душа подсказать!

И теперь, положив первые бревна, он опять потерял уверенность в том, что сможет поднять сруб и что дом нужен ему здесь. Чувство страха и беззащитности лишало его сил.

А обрубок березы прижился на поляне. Его изгиб стал уже необходим глазу, он вписывался в очертание нижней гряды за рекой. Вначале Саня думал вырезать из кедра медвежонка и прилепить к березе. Потом хотел заменить медвежонка существом, похожим на лешего. Вроде оберега поляны и будущего дома.

Но с тех пор как появились новые детки, кривой обрубок стал казаться пугающим. Саня впервые задумался, как сохранить память об убитых медвежатах.

Пришло лето.

В русле стоял нескончаемый шепот травы, полощущий в быстрой воде распущенные зеленые косы.

По утрам у него опять возникало давнее ощущение бездомности, уходящее в детство. Туда, где впервые очнулось его сознание, ныряя и возвращаясь из неизвестности, без всякого порядка и вех взросления, которые устанавливают обычно детям их родители.

Саня разглядывал на ладони еле заметный рубец, будто и в нем искал какую-то отгадку. В его детдомовском «Деле» было написано: «Поступил в возрасте трех лет с ожогами на ладонях и коленках, которые мальчик получил от печки. Видимо, родители оставляли в доме без присмотра. В детдоме мальчик ведет себя дико, расцарапывает ожоги до крови и часто произносит слово: угоинь!»

Таежный художник загрунтовал доску и провел на ней контур женской головы в платке.

Пугающий ночной голос резанул в памяти. Его будили: «Вставай, к тебе пришли!» Он бежал к ограде детдома и видел силуэт женщины, низкий клетчатый платок, лицо в тени. Саша вцепился в железную сетку, но женщина, постояв с минуту, скрылась за темной сосною.

«Кто это был? – кричал он обступившим его мальчишкам. – Какое у нее лицо?»

«Да не было никого! Мы пошутили».

«Нет, была! Вы просто ее не видели!»

«Скажи лучше, как тебя поймали?» – Его брали в кольцо и вели от ворот.

Один мальчишка держал Сашу за руку, спотыкался и опускал голову. Он изображал чью-то приемную мать, которая хоть и вернула приемыша обратно в детдом, но все еще прощала бы и прощала: «Дай только слово, и мы вернемся! Дай слово!» Другой пацан корчил из себя учительницу, глуповато раскрыв рот и покачивая головой: «Никто не пришел, не объяснил! Время было упущено!» А здоровый парняга-переросток изображал капитана из детской комнаты милиции. Он хмурил брови и прикидывал, через какие дыры в заборе удерет беглец в следующий раз:

«Вот откуда следы-то ведут!..»

«Дай только слово, и мы вернемся!»

«Никто не пришел, не объяснил! Время было упущено!»

В спальне Саша растолкал мальчишек и молча лег. Пацаны обступили его кровать: он, оказывается, плакал во сне и звал маму. Вот его и пожалели таким образом!.. Была ночь, но никто не спал. Дух побега витал в темной палате. Крикни сейчас: айда! – и рванули бы все вместе.

Саша обвел мальчишек виноватым взглядом: «Я маму во сне нашел!» В глазах, блестящих злостью, он видел, что ему хотят верить: «Расскажи, как?»

«Пошел один мальчик, – смотрел Саша в потолок, чтобы не видеть, как выхватывают они из глотки каждое слово, – искать маму! Долго ездил по разным городам, чтобы найти свою голубоглазую мамочку. Однажды он попал в лес, такой красивый и светлый! И там рос голубой цветок, сильно прекрасный. Но мальчик не заметил цветка, а это была его мама!.. (Саша придумывал на ходу, запинался, но его терпеливо ждали.) Дальше лес стал темнее и гуще, и ему захотелось пить. Вдруг он увидел маленькое озерко. Тоже голубое! Мальчик попил воды, но не догадался, что озеро было его мамой… (Саше стало душно от горячего дыхания склонившихся ребят.) Потом лес пошел еще страшнее, с огромными корягами. И увидел он медведицу…»

«Тоже голубую?» – засмеялись мальчишки…

Прошло много лет, и только теперь, в таежной тишине, Саня ответил им:

– Если идет против солнца, то точно, как голубая!

Построив дом, Саня перебрался в него. Икону с голубым медвежонком приладил в передний угол.

До самой осени жил без двери и печки. Пищу готовил на костре, и это нравилось медведице. Она приходила к нему на обед и даже совала морду в остывший котелок.

Но когда с первыми холодами на срубе появилась дверь, хозяйке тайги это не понравилось. Она сорвала ее с петель. Просунула морду в проем. Темные глазки блестели любопытством: мол, как ты тут, один? Саня вынул из печи горящее полено, медведица зарычала и ушла, признав за ним право на эту бревенчатую берлогу.

Прозвали его Соловей. За разбойничий вид, за дружбу с медведями и, самое главное, за большую дорогу – широкую тропу, которую проложили туристы и разный бродячий народ, охочий поглядеть на странного мужика, пишущего таежные иконы. В округе никто его не любил. Местные охотники – за то, что похоронил медвежат, да еще берег это место как напоминание им. Туристы не могли понять быт Сани: чем он питается, на что живет; они смеялись над Соловьем и рассказывали о нем всякие вздорные истории.

8

К осени медвежата подросли, стали лобастыми, гривастыми и еще более шебутными. Они по-прежнему играли на поляне: выгибали спинки, припадая мордами к земле, готовясь нападать или удирать, смешно вышагивали боком друг перед другом, покусывая воздух и царапая когтями траву. Медвежата были детьми тайги, и звуки их возни казались Сане продолжением порывов ветра или шума ручья.

Каждый день он невольно поглядывал на проплешину в густой траве под кустами рябины, пытаясь угадать появление медведицы. Но это ему никогда не удавалось.

Вот и сейчас Саня повернул голову, когда хозяйка тайги уже втягивала черным носом запахи на поляне и глядела на него своими странными маленькими глазками.

Она всегда чуяла следы событий, происходившие здесь без нее. Покачивая ушастой головой, подошла к столу и ворчливо слизала кусочки чужого хлеба. Обнюхала лавку, где лежал туристический рюкзак.

Соловей медленно усаживался на бревно. При встрече с медведицей он научился не заговаривать с ней первым. Чувствуя дыхание зверя за спиной, ему становилось жутко, а в голове отчетливо застревала какая-нибудь мысль, будто она была последней в его жизни. Можно сказать, что медведица первая приучила его к молитве: «Господи, спаси! (Со временем мольба о заступничестве сквозь страх превратилась для него в состояние какого-то священного оцепенения.) Господи, спаси!» И еще Саня заметил, что медведица понимала его взгляд внутрь себя, и это вызывало в ней наименьшую агрессию.

Почти всегда она требовала у него чаю. Был такой случай. Один из туристов спрятался на крыше дома, чтобы посмотреть, как медведица пьет чай. Горячий котелок тоже подняли на крышу. Ждали недолго. Пришла медведица на запах, встала во весь рост под карниз, втягивая носом медовый дух распаренного лабазника. Турист подполз ближе, нагнул голову и столкнулся нос к носу со зверем. От неожиданности его очки упали ей на морду! Медведица испуганно скинула их лапой и убежала…

Зайдя в дом, Саня лег на нары и уставился в потолок. Это было его любимым местом: на нестроганой доске отпечаталось темное смоляное пятно, напоминавшее ему женский образ. Лицо вполоборота, округлое белое плечо, темные волосы с извивом. Словом, оттиск мечты. Иногда он забывал о женском лике на потолочной доске. И потом открывал заново (образ складывался только с одного, определенного ракурса), с новой радостью узнавая неизменно милые черты.

Этой осенью зацвели верба и ольха. Будто пытались они желтым и розовым весенним пухом удержать бледнеющие краски облетевших деревьев.

По утрам до восхода солнца вставал над тайгой морозный сизый туман, почти прозрачный, заметный лишь в глубине дальних распадков. Тайга была вся еще теплой и только слегка поеживалась от чужеродного холода.

Саня спустился к реке.

Туман затаился в стеклянных ярусах кустарника. Тускло блестели от первых лучей заиндевелые верхушки ивы.

Камни вдоль берега надели хрустальные юбочки, отметив ночное падение воды. Корни деревьев и прибрежной травы обледенели прозрачными голышами. Черные струи воды тщательно вылизывали их под обрывом.

К первой наледи пристали кусочки желтой пены: они медленно сцеплялись и замирали в рыхлом ноздреватом крошеве. Ночью мелкие ячейки темной воды затягивались ледяной перепончатой пленкой. По теневой стороне реки эта пленка приподнималась над водой и разрасталась в прозрачное ветвистое кружево. Днем, от теплых лучей солнца, кружево ломалось и его уносило течением.

Но все же холод нащупал тихое место реки возле поваленного дерева. С каждым утром лед заметнее отходил от темного мореного ствола, пытаясь перекрыть мелкую тиховодную заводь.

Лишь на стремнине вода журчала яростно и непокорно.

Мелкие птахи летали стаями, разнося по тайге тонкий невнятный звон. Птицы перекликались, но не пели; их голоса казались сытыми и беззаботными.

В воздухе проблескивали нити паутины, жили муравейники, и дождевой червяк лениво таился под влажной листвой. Все еще ждали дождей и тепла.

Осенний лес был как молитва!

Только бы найти нужное слово, только бы успеть обратиться к кому-то: «Люблю… жду, жду и верю!»

В эти дни не покидала его тихая бескровная тоска!

Иней на ветках ивы сполз от солнечных лучей, и ее верхушки блестели теперь слезной росой.

Замороженная трава хрустела под ногами, осыпаясь снежной пылью. Снег пока не выпадал, но по северным склонам он нарос из ночного инея и лежал в изогнутых листьях, как обломки белого фарфора.

Весь день Саня бродил по тайге. С какой-то прощальной тоской разрывал он на груди сплетенные ветви карагана. И так хотелось ему обняться с кем-то, прижаться всеми болями и вмятинами своей души!

Как бывало уже не раз, на излете теплого дня он пошел на Лысую гору, а вместе с ним карабкались по пихтам слабеющие солнечные лучи, перебирая на вершинах вязанки рыжих шишек.

Если взобраться до заката на Лысую – самую высокую гору Тогуленка, – то успеешь еще остановить угасание дня, сможешь увидеть, как мутное и обескровленное солнце парит над вечерней мглою, облетая, словно огненный одуванчик.

А на самой вершине горы всегда хочется оглянуться вокруг, чувствуя в одиночестве, как парит душа!..

Вечернее солнце пригоршнями разбрасывало розовый свет на белые вершины, оно прощалось с тайгою так, будто завтра закроют небо снежные тучи. Саня тоже расставался, никого не встретив. И душа остывала вместе с солнцем.

Розовое пятно угасло на дальнем склоне. А в мутном небе, таком огромном и бесприютном, тонула бледная заря.

Да, широка осень на пустые объятия!

9

Возвращаться в пустой дом он не захотел.

Спустившись с Лысой горы, Саня пошел в поселок Салагир, где на окраине негаданно столкнулся со знакомым охотником в ботинках, похожих на кувалды.

Михей позвал кого-то еще, и перед ним встала девушка в белых туфлях! Она подошла быстро, будто ждала его, будто отгадала его детскую мечту быть узнанным…

– Забери ее, – охотник почти тряс Саню за плечо, словно хотел разбудить, – нельзя ей здесь! Мать в интернате, пьяная ноги во сне обморозила… Одна девка осталась. Лезут к ней в дом всякие! Пропадет с ними!..

Девушка стояла безучастно, без особой надобности, напевая что-то и пританцовывая. Скажи ей: прощай, – она пошла бы дальше, ничуть не расстроившись.

– А отец ее где? – спросил Саня.

– Да какой отец? – почему-то обозлился Михей. – Кто его знает, из старателей, говорят, был. Бери!

Михей уговаривал, а Саня даже не верил, что вернется домой не один, что пойдут они вместе, молча, и при подъеме учащенное дыхание скажет ему больше, чем любые слова. Он шагнул назад, охотник поймал его за рукав, требуя «выкуп» за свое сватовство. Какое-то обещание усмирить медведицу. Скрытые угрозы перемешивались у него с простодушной верой в то, что Саня сможет, как цирковой артист, уговорить медведицу кланяться убийцам ее детей…

По ночной тайге он шел с закрытыми глазами, натыкаясь лицом на хлесткие ветки. Всю жизнь он брел так, наугад, словно щенок-оторвыш, пытаясь уткнуться носом во что-то родное!

Была уже ночь. Лунный свет занялся в той же ложбинке, из которой утром вставало солнце.

Первым делом луна осветила разрозненные куски снега на поляне, пытаясь слить их в одно белое покрывало. И девушка в белых туфлях шла по голубой пороше, зябко поднимая ноги.

– Замерзли ноги? – спросил Саня. (Покачала головой.) – Да замерзли! Не по сезону вырядилась!

Саня чувствовал, что девушке неприятна его забота, будто он уже нацелился с какой другой мыслью на ее ноги.

Следы от туфель оборвались перед домом. «Пришла в белых и уйдет в белом!» – мелькнуло в голове, как всегда, ниоткуда и ушло в никуда.

Она быстро забилась в дальний угол комнаты для туристов, легла и накрылась спальником с головой. Саня растопил печь и вышел из дома. Сел на скамейку, будто в доме было холоднее и неуютнее, чем в темноте осенней ночи.

Дым из трубы соскальзывал с крыши серыми клубами, распушался на ветках пихты и робко прижимался к земле. Впервые Саня чувствовал себя таежным отшельником, потому что не знал даже, как обратиться к девушке: мол, располагайся, давай знакомиться, будем чай пить…

Опыта общения с девушками у него не было. (О его женитьбе можно было сказать: просто взял под козырек!) В детдоме была такая игра «в развод». От девушек выходила самая бойкая участница, от парней чаще всего выбирали Сашу, за то, что не был очень груб. Суть игры: кто больше назовет домашних вещей – тот больше и получит. «Я беру сковородку с деревянной ручкой, – начинала девушка, – и хрустальную вазу!» Саша находчиво соглашался, мол, пусть тебе новый муж цветы покупает! «А я беру холодильник «Бирюса» и кровать». Девчонка спохватывалась, что уходят крупные вещи: «Я беру пылесос «Космос» и…» Ее перебивали: нет такого! А Саша, воспользовавшись растерянностью «бывшей», оттяпывал у нее машину. Вспоминая детдомовских «жен», Саня видел лица смутно, будто скрытые за витриной магазина, где на переднем плане красовались вещи: например, духи, подсвечник или цветная пряжа. Но была одна девочка, которая отдавала вещи играючи, без сожаления. Она даже придумывала по ходу игры историю их семьи. И всем нравилось, что они катались когда-то на лодке; Саша дарил ей шляпу и черные очки, а она ему (девушка надевала шляпу, как бескозырку): «Удочку!» – подсказывали пацаны, как будто вправду вспоминали что-то хорошее из прежней жизни. А вообще, «разводы» шли изнурительно долго, и это научило Сашу какой-то не очень честной выдержки по отношению к женщине.

«Надо было носки ей дать! – спохватился Саня. – Но теперь уж спит! Все как-то быстро, – думал он про нечаянную гостью, – пришла и ни о чем не спросила!»

Он обвел взглядом поляну, ища какие-нибудь новые приметы, по которым запомнится ему этот вечер.

Луна вставала за густым пихтачом с тем же поклоном, что и утреннее солнце, с той же ловкостью проскальзывая сквозь густые ветви. До какого-то момента даже небо не могло бы отличить солнечный диск от лунного. В глазах потемнело. Но он запомнил: эта встреча случилась, когда луна поменялась с солнцем. Как зарубка на сердце! Еще не веря в свое счастье, он боялся «заблудиться» в начале нового пути. Всю жизнь он мечтал влюбиться! На духовном поприще человек все едино остается человеком. Возросшие силы души просили «опробовать» их: если смог бы полюбить женщину, то полюбишь и Бога!

«Кто она? – Саней овладело нетерпение. – Пойду скажу: мол, я человек открытый. И в ответ хочу, чтобы все было не тая!»

Тем временем луна прослезилась, острым краем задев горную седловину, – небо резко потемнело, и Саня успокоился.

Когда он вошел в дом, девушка спала. Саня ощутил одновременно и досаду, и облегчение, словно лишь теперь закончилась его долгая бездомная жизнь.

Окно отбрасывало лунный свет на постель, виден был голубой завиток ее волос. «Подобрал, как котенка!» И еще показалось, что все это происходит не с ним, а с кем-то другим.

10

А утром пошел снег, самый первый, самый заботливый. Он проникал во все потаенные уголки леса – мелкий и почти струящийся, – белой пылью оседая и повторяя каждую ложбинку, каждый изгиб земли.

Лопотал огонь в печи.

Теплая волна дошла до маленького оконца, высушив на нем утреннюю испарину. Меж рам ожил тощий комарик: он широко расставил слабые лапки и с грустью смотрел на Саню.

Снег за окном все сеял и сеял, окутывая тайгу в белое непроглядное марево. Лишь вблизи было видно, как отдельные снежинки проскальзывают на землю сквозь лапник и бурелом, будто мука через сито.

Весь день гостья проспала, отказываясь от еды и не отвечая на его расспросы. Но вечером сама предложила помыть посуду.

– А как ты окликнула меня вчера? – Он старался не смотреть на девушку, чтобы не смутить ее или не растеряться самому.

– Не помню, – хрустели мокрые бока кружек.

– Ты же не знала меня раньше…

– Слышала.

– А что про меня говорят?

– Я спросила: где твоя медведица?

Саня подумал, что медведица теперь уж точно легла и укрыта пушистым снегом. Он засмеялся:

– Я думал, и ты всю зиму проспишь!

Девушка смотрела на него спокойно и почти равнодушно, будто была из обычных туристок, которая прибирала посуду, прежде чем уйти в поход.

Звали ее Катя. Все имущество на ней было: бордовое платье, кожаная куртка и мамины выходные туфли. Белые… Красиво они смотрелись на белом снегу! Когда она сняла куртку, Соловей разглядел ее фигуру. Была в ней не то чтобы склонность к полноте или широкая кость, но скорее предзимний жирок, особая меховая аура – мягкая, гибкая, искристая. Русая толстая коса и густая челка, под которой открывалась на лбу легкая испаринка. На щеках румянец; когда она приходила с реки, зардевшись при подъеме, то даже тени под глазами казались темно-вишневого цвета. По утрам, после умывания, лицо Кати становилось молочно-розовым, и только на носу оставалась малиновая лоснящаяся полоска поверх маленькой горбинки.

Однажды она сидела в кухоньке и разглядывала закопченные книги на полке: Есенин, Шукшин, Рубцов. Вдруг из-за фанеры на стене мелькнул темный жгутик, потом раздался резкий корябающий звук, и что-то живое свалилось вниз, угодив в помойное ведро. Катя взвизгнула.

– Жаль, Машка спит! – воскликнул Саня. – Вот бы позабавилась!..

Представив с улыбкой, как его подруга фыркает на мышь в ведре, он решил, что само собой нашлось имя для медведицы. Потому что у него теперь было две особы женского пола.

Появление Кати изменило его жизнь. Саня начал как-то охорашиваться, больше суетиться. И это не нравилось ему.

За окном стояла хмарь.

Первые зимние дни тянулись долго. Громко отстукивал минуты железный будильник. Саня неспешно строгал топорище и следил с какой-то придирчивостью за движениями девушки.

На стекле отражался оранжевый язычок свечи, будто из-под снега пророс острый стебелек кандыка.

Катя взяла с книжной полки фотографию мальчика лет двенадцати:

– Сынок твой?

Саня сел на корточки перед печкой, чувствуя, как заныл на ладони старый ожог:

– Мой.

– И кровь не зовет?

– Не знаю. У меня своя кровь, таежная…

Катя смотрела грустно, по-женски угадывая что-то:

– Видимо, на мамку похож!..

Вишневые круги под ее глазами стали шире:

– Какая уж там кровь-то? Нельзя одному жить! – сказала так, будто собиралась уходить. – На меня долго не рассчитывай! Выть на луну здесь не буду! Хотя хочется.

– Страшно?

– Уйду я…

– Мне тоже было, – признался Саня. – Только и выспался, когда ты появилась.

– Да мне от икон твоих даже страшно! – вдруг призналась Катя. – Бандюги, бывало, не так душу выворачивали, как эти, – она запнулась и суеверно перекрестилась. – Лица…

11

Слух о том, что у Соловья живет Катюха, быстро облетел туристические избы.

Тогуленок давно уже превратился в маленькую деревню; в праздничные дни сюда приезжало человек двести. В электричке туристы делились таежными вестями: в одном месте появилась новая бобровая плотина, кто-то поймал зайца в петлю, у кого-то избу обокрали, где-то ночевал бродяга, судя по въевшемуся спертому запаху, в другой избе побывал какой-то проповедник, оставив на нарах листовки своей религии… А у Соловья появилась Катюха! Почему-то девушку сразу прозвали так: Катюха, подчеркивая этим ее приблудность.

Неделю валил снег.

Катя ждала ясной погоды, предупредив, что уйдет сразу, как только кончатся метели. И Саня почти смирился с этим. Он даже уговорил девушку проводить ее, чтобы забрать свои валенки. Эти слова успокоили Катю.

Каждое утро Саня просыпался оттого, что в доме было светло. Он выглядывал в окно, ища солнечных отметин на заснеженных лапах. Но тайга была пасмурной, а это странное чувство светлой комнаты оставалось.

Свою комнатку Саня сделал в виде купе: четыре деревянные полки, застеленные тонкими одеялами, откидной столик под маленьким окном. Вместо двери ситцевая занавеска. Но Катя вскоре сняла ее, отстирала и сшила себе ночную рубаху.

– Ну, и ладно, – согласился Саня, – тепло от печки быстрее дойдет.

Он дремал теперь дольше обычного и сквозь сон слышал уютную возню у печи. Березовые дрова падали с волшебным звуком барабанов, предваряющих какое-то важное событие, а гулкий огонь оживал, будто сердце спящей красавицы. Ему чудилось утреннее солнце в розовой меховой шапочке, скрип снега под ногами Кати, пронзительная синева неба и накрахмаленный иней на ветках.

Саня просыпался, словно в гостях!

Это странное и праздничное чувство не покидало его все утро. Он и раньше думал, что человек в тайге только гость и должен вести себя соответственно: скромно и торжественно. Но теперь праздник у него был связан с Катей.

Однажды девушка нашла под нарами баян, который оставили ему туристы:

– Что он в сырости лежит? Испортишь!

– Боялся, что украдут. Это Сергей Иванович мне оставил.

Впервые она обрадовалась:

– А я с семи лет играю!

– Хорошее дело.

– Сама пошла, без мамы, – сказала она гордо, – и записалась в музыкальную школу!

Катя вспомнила тот день, когда записали ее в класс баяна! Она шла по улице и пела, не обращая внимания на прохожих. Потому что никто раньше так внимательно не слушал ее и не старался отыскать в ее детской душе музыкальный родничок!

Она накинула на круглое плечо потертую лямку, обняла баян руками, будто согревая его, и задумалась. Она словно превратилась в хрупкую девочку, сидящую на концертном стуле, упираясь острым подбородком в холодную планку баяна и чуть отталкиваясь носками белых туфель от пола.

– Детская восточная песенка про цыплят! – сказала Катя громко и запела: – Гип-гип, джу-джа-ляри!..

Там, где кнопки не выдавали нужный звук, она нетерпеливо хлопала пальцами по перламутровой планке:

– Гип-гип, джу-джа-ляри! Гип-гип, – Катя запнулась. – Короче, песня про то, как цыплята клюют зернышки!

Красные всполохи от печи плясали на бревенчатой стене, наполняя дом искрами детского праздника.

– А с десяти лет я на свадьбах играла! Нас с мамой приглашали…

Снег валил и валил, за окном был слышен его нескончаемый шорох. В такие вечера им казалось, что они оторваны от всех людей на сотню верст, а от прошлой жизни – на сотню лет.

– Когда же он кончится? – тоскливо смотрела гостья в окно. – Придется на лыжах идти!

12

Освещенные утренними лучами облака были белее снега, который казался серым, еще дремавшим меж заметенных пихт. От ветра или пролетевшей птицы снежинки слетали с ветвей с особой морозной сухостью.

Саня встал на лыжи и пошел за поваленными осинами, пока их окончательно не скрыло снегом.

Морозец был слабый.

Ноябрьское солнце только к полудню проняло тайгу. Подтаявший на пихтах снег слегка парил, сочился каплями, а то и вовсе соскальзывал влажной плюхой вниз, заставляя качнуться освободившуюся ветку и вызывая тем беспокойство у мелких птах.

Желтый солнечный луч зацепился за лыжный след позади Сани и покатился вниз до замерзающей реки, превратившейся уже в темный ручей.

На белых склонах виднелись свежие заячьи следы. Вчерашняя лыжня была взбуровлена напрочь их ночными бегами.

Пройдя соседний лог, Саня почувствовал какую-то вялость. Лыжи утопали в рыхлом снегу, идти было трудно. Поднявшись еще немного по гриве, он совсем запыхался и решил вернуться. В тайге нельзя метаться или идти против воли. Если нет дороги в одну сторону, значит, нужно идти в обратную.

В это время дома Катя стирала белье, на печке в кастрюле грелась вода. Вдруг под окном заскрипел снег. С морозным грохотом упали чужие лыжи возле крыльца.

Слышно было пьяное сопение:

– Соловей, выходи!

– А, черт, крепление примерзло!..

Катя убрала с полки начатые иконы, оставив только Деву с медвежонком, и в дом ввалились два мужика. Видимо, туристы:

– А где хозяин?

– В тайге, – продолжала она шоркать в тазике.

– А ты что, прачка у него? – засмеялся краснолицый парень, его рыжие жесткие усы были облеплены мутными ледышками.

Это был Паша-Буча, в красной ветровке, с красным лицом и крупным мясистым носом. Однажды зимой он колол дрова и, сняв свою норковую шапку, разрубил ее на макушке. Спросили: зачем? Буча ответил: жарко!

Гости раскрыли свои рюкзаки, достали бутылку водки и колбасу. При этом они роняли носки, ложки и парафиновые свечки.

– Стаканы дашь? – спросил другой парень. На его бледно-желтом лице выступила испарина. Он обшарил Катю взглядом: и грудь, и бедра, и косу. Одна из туристок, ходившая с ним в походы, сказала, что он будто шмель, – от цветка к цветку, – обирает пыльцу надежд. Так и закрепилось за ним это прозвище – Шмель. К тому же и внешне он был похож: лобастый, большеголовый, с сильными волосатыми руками и тонкими цепкими пальцами.

– Своих-то нет? – спокойно поинтересовалась Катя.

– Пусть Соловей капли оближет! – насмешливо распорядился краснолицый Буча.

Они скинули куртки, оставшись в потных майках.

Катя поставила перед ними два стакана.

– А себе? – спросил Буча, слизывая катышки с усов.

– Я с незнакомыми не пью!

Буча сделал вид, что удивился, но лишь для того, чтобы проорать хриплым голосом:

– О как! Да нас вся тайга знает!.. Мы и Соловья помним, – он подрезал ладонью воздух ниже стола, – еще вот таким!

– Мы уже три избы спалили! – подтвердил Шмель, почти ласково, потом засмеялся. – Не бойся, твою не тронем!

Катя взяла тряпку:

– Погодите, я протру!

– Да ладно, нам не спать на нем, – медленно произнес Буча, доставая из кармана трубку.

13

Подходя к дому, Саня заметил отчаянный рывок дыма, будто он прочищал закопченное горло трубы. Возле крыльца стояли лыжи, валялись рюкзаки: темные пятна от пота уже подернулись инеем.

– Вот и хозяин! – приветствовал его Шмель.

Раньше он никогда не называл Соловья хозяином: ни уважительно, ни насмешливо. А Буча налил водки и протянул ему, будто эстафетную палочку:

– Такую кралю отхватил, Саня!

Катя улыбалась, но гостям была не рада. Она стояла возле них с какой-то странной покорностью.

– Смотри-ка, – Буча кивнул на березовые топорища с изящным загибом. – Соловей даже вырезать стал фигуристее!

– Говорят, ты ее выменял? – спросил Шмель. – На медведицу свою: баш на баш!

– Соловей может, – подтвердил его друг. Он смотрел на Саню так, будто хотел сказать: дуракам везет.

Саня бочком прошел мимо них, повесил варежки над печкой, подобрал упавший со штанины снежный катышек и бросил в ведро. Катя смотрела на него, и ей хотелось, чтобы он перекрестился сейчас на свою икону.

– Изменился ты, Соловьюша! – похвалил Буча, шумно высасывая из трубки дым. – Похорошел!

– А он линяет два раза в год! – засмеялся Шмель, глядя на девушку. – Посмотрим на него весной, если Катюха не сбежит! А, Катя? Останешься у него?

Обычно туристы не интересовались Саниной жизнью, но сегодня вели себя по-другому, и причиной тому была Катя. Это перед ней Буча лениво выгибал спинку:

– Хорошо, что медведица сейчас спит!

– Страшно было идти? – Катя поставила чайник на печь.

– Нет. Потому что теперь можно консервы оставлять в своей избушке!..

– А раньше?

– Летом спрятали на чердаке, пришли – банки разбросаны, а сгущенка съедена! Санина подружка нашла!

– Точно она?

– Она! Тут другое непонятно, – нарочито долго пожал Буча крепкими полными плечами, – как отличила тушенку от сгущенки? Ведь банки одинаковые и без оберток! Сгущенку съела, а тушенку не тронула!

От нетерпения Катя стряхнула капли воды с ладоней:

– Ну, как?

– Она номера знала на крышках! – сказал Буча так тихо, что если бы кто не расслышал и повторил вопрос, то обрушил бы на себя волну смеха. А так смеялись все поровну!..

– А вы приносите сгущенку к нам! – предложила вдруг Катя.

– Так Саня съест! – воскликнул Шмель.

– Нет, я не дам!

– Ну, точно! – будто невзначай, Шмель задел девушку рукой и даже пощупал ее плечо, – сменял одну медведиху на другую!

Отдохнув пару часов, туристы собрались идти дальше. Когда они уже встали на лыжи и надели рюкзаки, Катя окликнула Бучу:

– Зажигалку забыл, – и добавила, будто дразнила: – Золотую, с красным фонариком!

– Дарю!

– Вообще-то она моя! – подмигнул девушке Шмель. – А ему жена спички положила. Она у него заботливая!

– Ага, она положит! – рассердился вдруг Буча и даже с какой-то злостью посмотрел на Соловья. – Всегда стоит возле рюкзака и смотрит, будто я чего лишнего унесу!..

Катя спрятала зажигалку в кулаке:

– Приходите еще!..

– Жди, Катюха, придем!

Два огромных рюкзака скрылись на тропе. Шли ребята неровно, видно было, как вздрагивали кроны деревьев на их пути, обрушиваясь снежными комьями.

– Метель начинается, а они пьяные! – забеспокоилась Катя. – Еще потеряются!

Но Соловей только махнул рукой:

– Теряются те, кого ждут!..

Весь день Саня держал в памяти: «приходите еще», узнавая в голосе девушки те же самые нотки, когда окликнула она его на окраине Салагира. С какой-то мгновенной ясностью он ощутил прежнюю бездомность, что была в нем в тот осенний вечер. Будто то была окраина его жизни. И после он только возвращался к себе, открывая заново свою душу и свою веру.

– А зачем ты иконы скрыла?

– Не знаю, – пожала плечами. – Они не защищают тебя! – Катя пощелкала зажигалкой. – Даже хуже, могут тебе несчастье принести!..

Она не рвалась больше уйти, но, как чувствовал Саня, ждала случая по-другому устроить свою жизнь…

Прошел месяц.

Катя отмыла и выскребла коричневую накипь в чайнике и в кружках, вытряхнула пыль из одеял и матрасов, обтерла книги от сажи. Каждый вечер она умывалась при свече, стирала что-то и вешала сушиться в своей комнатке. При этом строго предупреждала: «Ко мне не входить!»

Однажды Саня признался ей, что все детство мечтал о пирожках с картошкой.

– А ты меня научишь петли ставить? – как бы взамен предложила Катя. Но была в ее голосе какая-то другая просьба.

– Зачем тебе?

– Хочу попробовать.

– Да я сам не умею, – признался Саня с досадой, будто речь шла о чем-то или ком-то другом. Была у него характерная черта: признаваясь в чем-то совсем пустяковом, он поневоле приоткрывал более сложную тайну своей натуры. Саня давно заметил, что Катя боится его. Особенно когда она ходит в баню и жалуется на то, что пол скрипит как-то странно, будто кто-то подкрадывается к ней. Умел он петли ставить! Знал, как подловить зайца: где он разгоняется с горы, когда бежит к воде. Но стыдился, будто это было нечестно.

На следующий день в кастрюле туго пузырилось опара, наполняя избу забористым квасным духом. Катя сыпала понемногу муку и перемешивала тесто, счищая его ножом с ладони. Вскоре тесто стало отходить от стенок, пыхтеть и оседать воронками, напоминающими лунные кратеры.

Затем она вынула тесто на растопыренных ладонях, слепила колобок и снова опустила его в кастрюлю, накрыв полотенцем:

– Ну, придет кто-нибудь!

Саня посторонился у печки, завороженно следя за тем, как она слила горячую воду и стала толочь картошку, посыпав ее сушеным луком и ботвой моркови.

– Почем знаешь?

– Так мама говорила: на запах!..

На раскаленной сковороде зашипели первые пирожки. При виде их Саня вспомнил, как в детдоме стряпала повариха, а пацаны напирали грудью на раздачу. (Пупырчатые красавцы раздувались и румянились.) Чтобы как-то заглушить вой в желудках, ребята для потехи сравнивали пирожки с рыжими майскими лягушками, что лежат на мели под солнцем.

– Ну, скоро?

Катя переворачивала пирожки; от жара лицо ее стало красным, а переносица покрылась испариной. Уткнувшись лбом в изгиб руки, она откидывала волосы:

– Наешься! Еще медведихе твоей останется!

– Машка придет, – успокоил Саня, – как весна настанет, так и явится. Она любопытная!

– Ну, я-то ждать не буду, – сказала Катя, сразу потеряв интерес к стряпне.

После обеда Саня выдавил краски на палитру. Запахло скипидаром.

– Здесь тоже весна? – вытирая руки, кивнула Катя на его новую работу.

– Нравится?

– Я люблю, когда есть облака или деревце какое-нибудь, – Катя вглядывалась в прозрачные березовые кроны, похожие на нимбы. – А под ним человечек!

– Все ждешь кого-то?

– Человек должен быть! – настойчиво произнесла она. – Я видела икону: старичок один по лесной дороге идет, борода беленькая, лес вокруг темный. Обычно иконы такие уютные, а он один-одинешенек! Будто заблудился…

Саня представил себе просеку в лесу, небо светлым клином над головой старца, а под ногами – тропа. В средине лета он сам срубал тесаком двухметровую траву. По этим тропинкам ходили потом лоси и туристы.

Икону писал он медленно. Словно дожидался, чтобы форма и цвет сами проступили на картоне. А вот наброски с Кати делал быстро.

Раскрыв блокнот, таежный художник ловил карандашом изгибы ее тела, ее рук, наклон головы. И особенно любил рисовать ее длинные волосы. Он торопился, пытаясь сохранить на бумаге ощущение покоя и радости этих зимних дней.

А среди туристов, которые теперь чаще навещали его, пошел слух, что Соловей сам не свой – постиранный и побритый! И многие были уверены, что Саня не сможет долго оставаться таким «не своим», что его натура непременно даст о себе знать.

Что за натура, никто толком понять не мог, но и не желал Соловью счастья.

14

Раньше Саня не любил вечера, особенно зимой, ощущая в себе долгую пустоту. Посмотришь за окно: уже темно и можно ложиться спать, но рано закончить день не отпускает душа, и взгляд не может оторваться от огарка свечи.

Теперь он вечеров не боялся.

Как звери делят тепло норы, так Саня с Катей делились меж собой добычей прошедшего дня.

– Не знаю, выдержит ли подпорка у бани? – рассуждал вслух Саня. – До весны. А то как выйдешь и упадешь под обрыв!..

До половодья было далеко, а значит, – понимала его расчет Катя, – надолго загадывал он их совместную жизнь!

– Что я, толстая такая? – подыгрывала ему девушка, чтоб не выдать своих истинных намерений.

– Нет. Бревно там сгнило. Каждый год собираюсь…

Из-за того что пол в углу комнаты был разобран, в избе стоял дух оттаявшей весенней земли. Катя прислушалась к шороху в досках:

– Сегодня колонок опять приходил, в окно заглядывал! – Она научилась у Сани говорить долго и обстоятельно.

– Любопытный такой: стал на задние лапки и крутит мордочкой! – Катя сомкнула пальцы щепотью и покрутила рукой. – Так хотелось ему пузико погладить!..

– Из его хвоста кисти делают, – художник посмотрел на полку, где из банки торчали кисточки.

– Потом вышла, вокруг дома ниточка его следов. Маленькие такие, с копеечку!..

– Завтра надо снег с крыши скидать, – наметил себе Саня.

А Катя вспомнила, что днем расчищала вокруг костровища:

– У нас лавка возле столика обгрызена! – она даже немного расстроилась, сомкнув полные губы.

– Это зайцы, – усмехнулся Саня, вспомнив разговор про петли, затем поправил пальцами прозрачный воск свечи. – Они даже в туалете пол грызут!..

– Что-то я замерзла, – Катя накинула куртку. – Подкину дров?

Девушка пила чай, рассматривая в кружке белые узелочки цветков лабазника:

– Летом пахнет! – подула в кружку и вспомнила: – Видела большие следы на берегу! Даже страшно стало!

– Рысь ходит по округе, – понял Саня. – Охотники на нее жалуются. Зайца съела в петле.

– А что ты собаку не заведешь?

– Медведь съест…

Катя залезла в спальник, жалуясь, что не может согреться:

– Ночью разбужу тебя, если замерзну, – крикнула она из своей комнатки. – Будешь печку топить!

Еще долго слышал Саня, как она ворочается и зябко постанывает. Одновременно и у него начинали зябнуть бока. Саня натягивал на себя одеяло, представляя, что укрывает девушку, и его тело занималось томительным жаром…

15

Однажды вечером к ним наведался Михей: на лыжах, но все в тех же армейских ботинках, похожих на кувалды. Зашел в дом с собакой – молодой игривой лайкой:

– Пустите переночевать?

– Мы всех пускаем! – ответила Катя. При гостях она всегда заметно веселела.

Михей разрядил ружье и поставил его возле нар. Вынул из рюкзака конфеты и пряники, угощая Катю. За чаем он жаловался: дичи полно, от заячьих следов в глазах рябит, – «а нейдет ничего»!

– Капкан поставил на соболя – сойка попалась! Скажи кому, засмеют. Мол, певчих птиц стал ловить!

– Сойки любопытные, – кивнул Соловей.

– Какого ж рожна полезла?

– Они всеядные!

– Говорили мне, – сетовал Михей, достав четок водки из рюкзачка, – если сойка тебя заметит, то охоты не будет!

– Видно, мясо учуяла.

– Учуяла, зараза! Куда ни иду – и она за мной. Сядет на ветку и смотрит!..

Ему нравилось ругаться в доме Соловья, будто крепкие словечки рикошетом достанутся и хозяину, и его иконам. А может, испытывал Санино терпение.

Саня примостился в углу возле топки и смотрел на Михея через красные отблески от печки:

– Сойки всегда мешают охотникам! – сказал он так, будто сам бы хотел это сделать.

– То-то ты не ловишь ничего! – насмешливо бросила Катя. Ей не нравился уверенный тон Соловья: тоже, строит из себя бывалого охотника.

– Я сойку из капкана вытащил и к дереву прибил за крыло! – Михей налил себе в стакан водки. – Пусть, сволочь, трепыхается!

Затем он спохватился и спросил Катю:

– Выпьешь?

– Нет.

Михей крякнул одобрительно и махнул стакан:

– А недалеко от вас еще следы рыси видел! – захрустел он сушкой, роняя крошки. Собака кинулась их подбирать, цокая по полу когтями.

– Рядом ходит, – подтвердил Саня. – С котятами кружит, след в след идут.

– Да уж какие там котята, весной сами заведут семью! – Михей подвинул конфеты ближе к девушке. – Вы-то еще не сподобились?

Спросил он лукаво, но в голосе была другая надежда. Видимо, пожалел уже, что сосватал девушку за Соловья. Катя чувствовала его досаду, и это веселило ее:

– А сам чего бобылем живешь?

– А то и живу, что лучше тебя не нашел! – сказал он это больше с издевкой, мол, но тебя сватать все равно не буду.

Михей выпил. Обтер губы ладонью:

– Сыграешь на моей свадьбе?

– Уже играла!..

Охотник вынул из кармана пустую гильзу и свистнул в нее:

– Э, сколько лет-то прошло! – задумался и добавил: – Жизнь-то ухнул, только пыж отлетел!

Отец Михея был военным инженером, приехавшим в поселок укреплять тоннель. Здесь он сошелся с женщиной, матерью четверых детей. Через год у них родился мальчик Вася. А еще через три года вернулся с Севера ее блудный муж. Когда инженер закончил объект, женщина отдала сынишку: видимо, не нужен был лишний рот… Но каждое лето Вася приезжал к бабушке. Потом окончил военное училище, колесил по стране, как отец.

Собака уперлась передними лапами в колени хозяина, Михей толкнул ее:

– Конечно, огород одному не поднять!.. Да и дом оставлять надолго нельзя, сама знаешь!

Катя зажала конфету в зубах и склонилась над лайкой, заигрывая с ней. Собака прыгала и скулила, пытаясь лизнуть девушку в лицо.

– Сыграй мне! – попросил Михей и даже приосанился, тряхнув плечами, чувствовалась еще выправка. – Так вот и разминулись мы с тобой!..

Пятнадцать лет назад, перед свадьбой, лейтенант Василий Михеев привез невесту в Салагир к бабушке. А маленькая Катя играла на его смотринах… После демобилизации он оставил квартиру жене с дочерью и вернулся в родные места. Поселился в бабушкином доме.

Девушка принесла баян, сделав кислое лицо. Как ребенок, которого заставляют играть для гостей. Катю забавляли фантазии отставного майора, будто бы он помнил ее с детства. Хотя она точно помнила тот день, потому что мама принесла с базара цыплят, Катенька рвала им травку и разучивала новую мелодию: «Гип-гип, джу-джа-ляри!»

Михей пододвинулся к ней ближе на лавке, шелестя пакетом с пряниками:

– Я за деревней в балке родник нашел – вода волшебная!.. Иди ко мне жить!

Катя смеялась и повторяла: «Гип-гип, джу-джа-ляри!»

– Буду тебе каждый день эту воду носить!

– Живую?

– С нее все оживет! Пойдешь? – упрямо пытал Михей, словно не замечая присутствия Соловья. – Иди, не пожалеешь!..

Смеясь, Катя нарочно смотрела на Саню, мол, так ему и надо. Что именно желала, она затруднилась бы сказать. Потому что не любила произносить красивые слова, например как «страдание» или «смирение».

– У меня другой на примете! – отрезала Катя. Она резко встала и отложила баян.

Саня тоже поднялся с лавки, зевнул и посмотрел на будильник:

– Быстро время прошло, спать пора…

Михей выпил остатки водки с чаем и заметил тоскливо:

– А жизнь вообще быстро проходит!

Он удивленно следил за тем, как Соловей укладывается в своем купе, а Катя поправляет спальный мешок в комнатке для туристов:

– А вы что, спите не вместе?..

Никто ему не ответил.

Когда он улегся на нары против Сани, скрипя досками и о чем-то вздыхая, Катя вышла на кухню со свечой. Она булькала в тазике растопыренными пальцами, словно воробей в луже. Охотник прислушивался к этим звукам, потом громко сказал:

– Ну, чисто в раю, Адам и Ева!

Катя окунула лицо в тазик. Слышны были падающие капли. Она вспомнила вдруг, как в детстве ее мыла мама, поливая горячей водой: «С гуся вода, с Кати худоба!» И в доме было тепло.

– А мне бы их жалко было! – отозвалась она.

– Кого? – ухватился Михей.

– Самых первых людей: Адама и Еву.

– А что так?

– У них детства не было! Мама за ручку не держала, и еще…

– А тебя держала! – перебил ее Михей с досадой. – Пьяная мать на свадьбы таскала!

В доме повисла неприятная тишина. Михей положил тяжелую голову на подушку:

– Я ведь помню! – произнес он неуверенно, как человек, который только начал еще разбираться в своей неуютной жизни.

А Сане жаль было Михея, выросшего без матери, и также Катю, жившую без отца. Он не знал своих родителей, но сиротой себя не считал, потому что чувствовал их присутствие где-то на земле. Каждый раз, получая шишки от жизни или делая глупости, он обращался с просьбой о помощи к родному человеку, который, как думалось мальчику, все видит и все знает о нем.

Ночью Михей жутко храпел. Беспокойно скулила лайка, то и дело запрыгивая к нему на нары. Михей просыпался, ругался и сгонял ее прочь:

– Боится чего-то, дура!

Под утро собака сделала лужу у двери; ее хотели выгнать наружу, но она не пошла – чуяла рысь!

Поднялся охотник рано, долго шарил что-то в потемках, кряхтел и жаловался на угар в доме да на жесткие нары.

Когда Саня вышел проводить его на крыльцо, Михей сказал ему, ехидно сочувствуя:

– Что, чужую блоху взял под свое крыло?..

После ухода гостя Саня растопил печку. Впервые он задумался о том, что у Кати была прошлая жизнь и остались какие-то связи с тем миром, из которого пришел Михей. А он-то воспринял ее, будто тополиный пух, неведомо откуда залетевший в тайгу!

Скрипнули узелки ткани на веревке: Саня сдвинул занавеску в Катину комнату, чувствуя, что даже от ситцевой ткани пахнет женщиной.

– Кто ты, зачем? – он смотрел в окно, поверх приподнявшейся головы девушки. – До сих пор не знаю!

На крутом склоне видна была петляющая лыжня, оставшаяся после охотника.

– Надо бы градусник повесить, – предложила Катя.

– Зачем?

– Легче будет весны дождаться! – ласково зевнула.

А ведь и вправду хороша она! Кате нравилась сейчас Санина растерянность и любование ею. Она потягивалась в спальнике, будто молодая кошка.

16

В декабре по утрам солнце поднималось над тайгою, мутное и белесое.

Катя смотрела в оттаявшую лунку на окне, отмечая, как опухают от снега ближайшие склоны гор, как все ниже становится небо и уже не уходят в полдень из глубины распадка синие сумерки. Иногда ей казалось, что солнце вставало с разных сторон заснеженной поляны, будто оно вязло в больших сугробах и выбирало себе более легкий путь по продувному твердому насту.

Девушка набивала дровами печь под завязку и возвращалась к окну, рассеянно наблюдая за тем, как совсем короткие лучи солнца с сыпучим блеском проскакивали сквозь заметенные дебри, оставляя сказочные серебряные копытца на снегу.

В сильные морозы Саня нарубил березовых заготовок. (В это время в дереве наименьшее количество влаги.)

Каждый день он ходил за сушинами, проверял петли на рябчиков, подвязывая к рогатинам пучки мороженой калины, а дома строгал, вываривал и гнул заготовки для лыж. А в его обычные, как хозяйственная веревка, дела, Катя вплетала свою цветную нить женской заботы. Даже то, как она умывалась, поставив перед зеркалом зажженную свечу, было удивительно. Вода стекала по ее смуглым рукам и обрывалась весенними каплями на бледно-розовых шишечках локтей. После мытья она тщательно и не спеша расчесывала русые волосы, выводя гребнем темные влажные ряды. Высыхая, волосы мягко распушались, но сохраняли изгибы и кольчатые пряди на концах. Саня ненароком заглядывал в зеркало, дивясь иконописному отражению, неподвластному его руке.

По утрам Катя варила кашу, подметала лапником пол, заваривала чай с пихтой и березовыми почками. И главное, – Соловей отметил это как приближение весны, – она все время ждала, поглядывая на тропинку в начале поляны. Это ожидание тоже было приятным.

Живя один, Саня обычно погружался зимой в тихую дрему. С появлением Кати он решил затеять в доме ремонт – перебрать пол в туристической комнате, где обосновалась девушка. Делал он все медленно: разрубал надвое осиновые бревна, потом строгал, кромил их и стелил, примеривая с разных концов. Катя не торопила его, но комнату не оставляла. Но особенно ей нравилось, когда Саня оставлял все дела и пытался рисовать.

Однажды девушка спросила:

– Зачем ты икону с медвежонком нарисовал?

– Для людей, – ответил Соловей.

Катя хотела возразить, мол, грех это, но по-женски угадывая, что ощущение греховности Саня связывает только с ней, тихо сказала:

– Пьют здесь перед ней…

– Ну, не все.

– Семь недель тут живу, – произнесла уже решительно, – вижу!

– Не надоело?

– Скучновато.

– Зимой туристы ко мне чаще ходят.

– Каждый на свой зуб пробует!..

17

Самыми тихими из туристов были студенты Сергея Ивановича. Летом они строили свою избу, а зимой ходили к Соловью. Пока студенты топили баню, Сергей Иванович разглядывал Санино творчество, поправив очки на резинке. (Он стал носить резинку с того случая, когда очки упали на морду медведице.)

Преподаватель философии усвоил в общении с Соловьем слегка упреждающий скрипучий тон, будто заранее знал все его странные выходки:

– Новую пишешь? – не захотел он произносить слова «икона».

– Не приглянулась?

Сергей Иванович нахмурился, собрав на лице тонкие скорбные морщинки:

– Я видел в музее икону: апостолы за столом Тайной вечери, с русскими окладистыми бородами и волосами, стриженными под горшок! – сказал он медленно, но внятно, желая произвести впечатление. – Все двенадцать!..

– Несчастливых жизнь далеко гонит! – ответил Соловей.

– Куда гонит? – удивился преподаватель с досадой, чувствуя, что сбился с мысли.

– А вон у нее спроси…

Катя сидела у окна и смотрела, как ворожит снег, раскладывая на зеленом сукне пихт свой узорчатый белый пасьянс.

Сергей Иванович посмотрел на девушку, но не нашелся что спросить, назвав мысленно Соловья юродивым.

В дом вошел студент и сообщил, что баня готова. Хотя Сергею Ивановичу хотелось выяснить темные мысли Сани сейчас, до бани:

– Что ты хотел этим сказать?

Соловей спокойно пояснил:

– Ну, представь, русские мужики привыкли пахать – широко за плугом ходить, или сеять – широко руками махать! А тут собрали их тесно, да еще думой придавили…

Сергей Иванович вздохнул, качая головой и рассматривая начатую работу:

– Кто это – в бабьем платке? Мария?

– Мария.

– Что она моет в реке, такое странное?

– Правильно, Мария, – еще раз подтвердил Саня. – Только это Мария Магдалина! Она скиталась по пустыням вместе с Иисусом. Ухаживала за ним, мыла посуду… Может, и чашу ту мыла!.. А была ли грешница? Так от беззащитности… или оговорили ее…

От этих слов стало тесно сидеть на узкой лавке в маленькой кухоньке и как-то неудобно перед Катей. Они вышли на крыльцо. Сергей Иванович глубоко вдохнул холодного таежного воздуха:

– А что дальше?

– Она и подскажет, – наивно ответил Соловей. – От нее все пойдет, ею и закончится!

Сергей Иванович раздраженно оглядел Саню: был он каким-то непонятным, невозможным; даже возраст, по которому обычно смотрят, что удалось человеку сделать в жизни и на сколько лет у него остался запал, не поддавался обычному исчислению.

– Я о твоей жизни спрашиваю! Что дальше-то?

– Не знаю. Не задумываюсь об этом…

– Отстал ты здесь ото всех! – И подумав, добавил: – Ты пойми, взгляд с иконы – это когда тебя в душу пустили!

Но Соловей быстро подметил неуверенность в его голосе:

– Никто не пустит в душу, если не почувствует в тебе своего оберега!

– Какого оберега? – взвился голос философа. Студенты переглянулись, пригасив смешки. Подобным криком преподаватель будил спящих на лекции.

Соловей сделал вид, что его отвлекла пролетевшая синица или упавший с ветки снег: «Тихо будет, громко отзовется…»

«Юродивый!» – подумал Сергей Иванович и пошел в баню.

Осторожно спускаясь по ступенькам и чувствуя свою неуклюжесть, он почему-то вспомнил голубого медвежонка на руках Лесной Девы. Сейчас он боялся зацепиться за ивовые колышки, что держали доски. Но еще более не хотел зацепиться душою за какое-нибудь глупое пророчество, якобы спрятанное в этой «иконе».

В парной он немного успокоился, чувствуя, как размокает усталая душа. При свете туристических фонарей видно было груду сухих жарких камней, и они напоминали ему странным образом библейские утесы. Кипяток из ковша превратился на них в белое грозное облако, и преподаватель философии начинал хлестать себя веником, будто в наказание за что-то. Потом он бежал по скользким ступенькам к проруби. «Сюда, Сергей Иванович, – светил фонариком расторопный студент, – здесь ободраться можно о затонувший мостик!» Преподаватель слепо повиновался, словно парное облако выжгло его волю, а потом бросило его тело в прорубь, пронзив тысячью мелких благодатных стрел.

Вернувшись в парную, Сергей Иванович испытал такую теплую и влажную отраду, такой запазушный покой, какой бывает, наверно, у младенца в утробе. В который раз разглядывал он ровные бревна стен, похожие на сомкнутые пальцы ладони, с сухими продольными морщинками и бурыми смоляными мозолями сучков. Каменный утес урчал, в расщелинах меж булыжников шипели остатки воды. «Библейский гумус, – мелькнуло в голове у философа, – каждому человеку и роду исполнить свое предназначение».

После бани Сергей Иванович почувствовал, что для него становятся испытанием пещерный полумрак грязного жилища, толчея людей у маленького стола, подгоревшая каша, потерянный где-то чистый носок. И самое главное: баня не стала наивысшим блаженством этого вечера, после которого все остальное должно только медленно охлаждать душу.

Преподаватель молча пил чай, опуская книзу крючковатый нос и показывая, что не надо трогать его душевного спокойствия. Но Соловей подсел к нему на скамейку, как студент, вымаливающий «зачет»:

– Она любила мужчин, но не той любовью…

У печи сидела Катя, расчесывая влажные после бани волосы. Она обернулась к философу, смотря на него влажными глазами.

– Поэтому ты ее прачкой изобразил?

– Она грязь многих отстирала!

Сергей Иванович громыхнул пустой чашкой:

– Одно мне нравится, что баян мой здесь в заботливых руках! Катя, нальешь еще чаю?

Сергей Иванович давно уже устал от всяких споров и приезжал в тайгу ради тишины. «Зачем я заигрываю с ним?» – думал он, понимая, что этот разговор только усиливает его усталость. Но уже остановиться не мог: «А что я сделал?» – спрашивал он себя. Диссертация остыла, нет открытия, нет огня! Получалось, что от Соловья он хотел того, чего не мог сам: какого-то отчаянного прорыва.

– Так жить нельзя! Ты не с Богом и не с людьми!

Саня хотел что-то возразить, но философ умоляюще прижал ладони к ушам, а в памяти всплыли слова какого-то мудреца: «Держи душу в аде и не отчаивайся!»

Ночь была ясная, но не морозная.

Катя спустилась к реке, скользя на ступеньках, еще больше обледеневших после голых распаренных ног.

Звезды заглядывали в прорубь через ее плечо. Тихо журчала вода, жалуясь на тесноту подо льдом.

Это в городе люди засыпают, чтобы отдохнуть от себя и других, в тайге каждая живая душа только дремлет, чтобы слышать все вокруг. И сейчас до Кати доносился бессонные всхлипы из палаты интерната, где лежала ее мать, и тревожный осиновый скрип в темноте.

Она зачерпнула ведро в черной воде: «Уйду! Как тепло станет, так и уйду!»

18

Прошла еще неделя, и Катя задумала стричься.

Она уселась на табурет в ночной рубашке, приладила на столе зеркало перед собой и ровняла ножницами челку.

Саня затопил баню, но радости в душе не было. Шел снег, осыпая мозги шуршащей тоской. Было зябко. Первое тепло от печи пахло глиной и сухим березовым листом. Он принес воды, чувствуя, как дрожит под его тяжестью пол предбанника: все сильнее проседала гнилая подпорка. Это еще более внесло неустойчивости в его настроение.

Катя держала зеркало на вытянутой руке и поворачивала головой.

– Поправь мне на спине! – протянула ему расческу и ножницы. – Только аккуратно!

– Как получится.

– Мне надо ровно! – сердито прикрикнула она.

Ревниво следя в зеркале, Катя направляла его движения:

– Начинай расчесывать от затылка!.. Мягче! Не дергай! Не дергай, я сказала!..

Будто в парандже, сидела она в распущенных по лицу, плечам и спине волосах. И Сане казалось, что в ее образе сейчас нет ничего лишнего.

– Зажимай меж пальцев и закручивай!

Саня зацепил расческой верхний слой волос и повел его волною вниз. Волосы влажно скрипели.

– Ровняй две стороны, – приказывала Катя. – Чтобы они плавно сошлись на спине!

Но внутри у Сани что-то бунтовалось: ему хотелось взбуровить ее волосы, так славно пахнувшие влажным сеном. Он прижался низом живота к ее спине и, смутившись, быстро отпрянул. Расческа застряла, обнажив край девичьего уха, похожего на рыжик в траве.

– Стриги вот на сколько, – Катя была занята своими мыслями и не заметила его смущения.

Она прислонила ладонь к волосам, показывая, на сколько нужно стричь, хотя Сане жалко было каждый сантиметр.

Ножницы кромсали толстые пряди, издавая безжалостный хрумкающий звук.

– На столько?

– Тупые! – поморщилась Катя. – Ровно делаешь? Не дергай! Как овцу стрижешь!

Она нагнулась к зеркалу, и Саня тоже склонился над ней: в разрезе ночной рубашки увидел смуглые озябшие груди и крестик меж ними.

– Я сказала: закручивай край от себя и стриги! А то получится как под горшок!

– Ты не замерзла?..

– Какие-то лохматушки! – возмущалась Катя, не слыша его заботу. – Неровно! Слева еще снимай! Ну-ка, покажи, сколько зацепил? Опять как попало!..

В сердцах Катя сама взлохматила волосы, разметав их во все стороны. Затем собрала обеими ладонями в одну косу, подняв ее над головой, как пучок Чиполлино. (На открывшейся шее вспыхнули розовые пятна.) Вытянутые руки поочередно перехватывали косу, закручивая ее так, будто они танцевали танго втроем.

Затем волосы вновь упали на плечи:

– Стриги!

Ножницы клацали, зубы Сани тоже мелко стучали, и он сжимал их, чтобы не выдать своего волнения. Временами он поглядывал в зеркало: лицо Кати замерло в каком-то ненасытном напряженном ожидании.

Ее рубашка была покрыта волосяной стружкой.

– Поправляй расческой и выравнивай!

Саня уже не слушал ее. Ему нравилась та затаенная покорность, с какой Катя сидела перед ним. И та чуткость, с какой девушка улавливала каждое его движение, осторожно поддаваясь ему. Волосы падали темными лохмотьями на белую рубашку. Саня невольно стряхнул их с бедра, ощутив сквозь тонкую ткань обжигающее тепло женского тела.

– Не надо, я сама!

Катя встала и взяла зеркало:

– Ну, хватит!

Она прошлась немного, поворачивая зеркало с разных сторон.

Потом залезла ладонью за пазуху, спешно вытряхивая лохматушки, а они падали все глубже, и Катя тихо стонала: «Ой, достали… до самой мамки!»

– Иди уж мойся, – отвернулся Саня, чувствуя, что не может больше совладать с собой.

В кастрюльке на печи закипела вода.

Катя схватила миску с клюквой и стала давить ягоду ложкой. При этом она поднимала одну ногу и чесалась ей об другую: «Как хрюшка! – она обдувала лицо, вытянув вперед нижнюю губу. – Уф-ф-ф!»

– Иди, а то прочешешься до дыр! – говорил Саня, потому как молчание его выходило слишком красноречивым.

– Сейчас! Только морс сделаю, – Катя наклонилась над кастрюлькой, сбрасывая выжатые ягоды.

Рубашка ее задралась на пояснице, обнажив тыльные стороны колен. Саня успел разглядеть на них розовые жилки и холеные лепные выпуклости, как у гипсовых богинь.

Крикнула на бегу:

– Пять минут прокипит, снимешь и выльешь сок из миски! – Она схватила полотенце и мыльницу. – Я побежала!.. Сахар добавь! Принесешь мне в баню?

– Принесу…

Сама сказала! Дура. Сама позвала!.. Не дождавшись пяти минут, Саня сгреб кастрюльку голыми руками. «Пойду, – мелькнуло в голове, – или в прорубь спрыгну: там как раз по пояс, или подпорку у бани выбью!..»

Громко стуча валенками о косяк, Саня навалился плечом на дверь бани:

– Можно?

Откуда-то из влажной томительной тишины донеслось:

– Погоди, я рубашку накину…

Утопив кастрюльку в снег, он рванул обледеневшую ручку и вошел в предбанник, наполненный густым влажным паром.

– Ух, как наподдавала-то, из всех щелей валит! – сказал он еще громко, как бы не замечая ее.

Приглядевшись, Саня увидел, что дверь в парную приоткрыта: там потрескивала печь, и красный отсвет прыгал на полу. Спешно натягивая одной рукой узкую рубаху на влажные бедра, Катя держала свечу в другой, обжигаясь капающим парафином. Не обращая на Саню внимания, она опустилась на колени и заглянула куда-то в угол: «Крестик упал…» Саня тоже встал на четвереньки и пополз за ней. На полу валялись старые веники, из щелей пахло мыльным духом лука-слезуна. Он уткнулся головой во что-то мягкое, темечком в ягодицы, не давая волосам встать на дыбы; скользнул губами по голой ноге вниз к изгибам коленей… Заскрипела ткань бывшей занавески (давно уже в белом ситце чувствовал он эту скрытую женственность, особенно когда постанывали на веревке заторы мятых складок); упала и потухла свеча…

На следующее утро Катя бросила ему из своей комнатки:

– Крестик мне найди!

Саня пошел в баню.

Лег на мерзлые веники и замер, чтобы еще раз пережить случившееся вчера. Стыдно не было. Даже наоборот. Мысль о том, что Катя уйдет, была легка. Теперь хоть есть причина! Голова была тяжелой, душа унылой. «Пусть идет, – думал он, – жил один и дальше проживу! Беспокойно все это… Чужая она! С первого дня была чужой…» Теперь ему казалось смешно то, что он надеялся иметь семью…

Он нашел крестик, подержал его на ладони и вдруг почувствовал благодарность к женщине, которая отрезвила его. Саня опять растянулся на березовых ветках, как когда-то в детском шалаше – одинокий и никому не нужный, – выглядывая что-то среди пушистых узоров в зимнем окне.

Крестик отдал уже с обидой на себя.

Катя надела его и торжествующе сказала:

– А я думала, что ты верой своей предохраняешься…

19

К началу февраля снег завалил избу до средины окон. Третий раз за зиму Саня скидывал его с крыши.

С каждым утром над тайгой все больше чувствовалась предвесенняя испарина от крепнувшего солнца. Наметы из твердого снега склонялись над каменистыми обрывами и выкрашивались от теплого ветра серыми рыхлыми слоями. Рукава пихт, крепко прижатые снегом, начали чуть-чуть шевелить зелеными кончиками, будто сокрушались на дырки в рваных варежках. Осины и березы держали на своих ветках цепкие белые лохмотья, оставшиеся после метелей.

Казалось, что тайга еще спит, но будто уже вполглаза.

Снег был испещрен следами зверей и птиц.

Каждое утро Саня уходил в тайгу, словно ему не терпелось прочертить лыжню поперек заячьих следов. Он обходил свой путик: петли на рябчиков были привязаны в тонких ивовых рогатинах под пихтами, а на зайцев – возле приманки с солью.

Катя сидела дома и ждала.

Она не ушла… Первое время им даже неловко было встречаться взглядами. Катя смотрела с затаенным разочарованием, как бы говоря: «Я так и думала!» Но тем не менее он стал ближе ей, потому что понятнее, и даже родней. Хотя каким-то одним больным боком.

Для Сани исчезло чувство праздника по утрам. Они больше не радовались вместе самым простым вещам. Умывалась Катя обыденно, пирожки жарила с черной коркой, клюквенный морс готовила не такой душистый.

И главное, они не загадывали вместе свое будущее.

Прошла неделя, и Саня почувствовал, – это было удивительно! – что с Катей они как-то по-новому сдружились. По крайней мере, в нем исчез въедливый пригляд за девушкой, пропала какая-то упрямая надобность держать душу начеку. Отношения их стали проще и внимательнее друг к другу.

К тому же с каждым днем все сильнее тянуло весною. В солнечный полдень тайга казалась почти оттаявшей, робко тянувшейся ветвями к небу и сетующей на то, что стволы деревьев еще крепко держат снежные оковы.

Однажды вечером в дверь избы постучался кто-то. Соловей крикнул:

– Заходи!

Но гость не торопился. Зашел после второго приглашения.

Он был небольшого роста, обросший темной бородою, на вид лет тридцати пяти. Одет не в рванье, но вид бродяги. Во взгляде что-то шальное, отчаянное. И главное – неприручаемое, как у старых бродячих псов. Снял шапку, глаза были умные и теплые:

– Пустите, люди добрые! – проговорил он с какой-то молитвенной неспешностью.

Саня усадил бродягу возле печки:

– Грейся. Давно ходишь?

– Местный я, охотник.

– Не похож, – усомнился. – А ружье где?

Саня никогда не считал себя бродягой и суеверно боялся этого края жизни.

– Ружье в милиции! А меня отпустили, так сказать, за прошлые заслуги. Предупредили только, чтобы ушел отсюда подальше. – Бродяга заскрипел мерзлыми подошвами ботинок, словно подтверждая свой долгий путь. – Вот пробираюсь сейчас на Кузбасс. Там у меня родня.

Под глазом у него была красная шишка, свежая и болючая, недавно, видимо, на ветку наскочил.

Гость, в свою очередь, с любопытством оглядел избу, будто дивился ее несуразности:

– А там еще комната?

– Хватит тебе места…

Бродяга потрогал рукой угол стены:

– Позже прирубил? – и посмотрел на Катю.

– Для туристов, – объяснил хозяин. В душе его шевельнулась какая-то неясная тревога.

На ночлег бродяга остался неохотно, мол, дойду до охотничьей избы. И глядя на его крепкую фигуру, верилось, что дойдет. Пришлось Кате уговаривать, бродяга оттаивал медленно. А Саня чуял: надолго прибился парень!

Истопили баню.

Гость отмылся, сразу посветлел, помолодел и ласково жмурился, как домашний кот. Одели во что смогли. Катя дала свою футболку, подаренную туристами.

Звали его Николаем. На хозяев он смотрел с наивным любопытством. Как, впрочем, и все другие гости, пытаясь отгадать, какие отношения связывают их с Катей.

За ужином бродяга рассказал, что родился недалеко отсюда, в маленькой таежной деревеньке, где все жители были охотниками. Из-за высокого горного хребта телевизоры в деревне ловили только звук, поэтому Коля с детства привык отгадывать за слепым экраном движения чужой жизни. Ложь и правду отличал, как звериные следы на снегу. В старых фильмах лгали «по-советски», но при этом артисты страдали отстраненно от своей роли; Коля чувствовал это по интонации голоса и в моменты долгих пауз. В современных фильмах врали с радостью и азартом, будто героев взяли из нищеты, мол, сыграете богатых и счастливых – останетесь таковыми! Вот и рвали пуп от усердия. В старых фильмах ложь была по-человечески понятна и даже одолима каким-то другим образом, и на этом другом пути возникали иногда непредвиденные добрые поступки.

После армии Коля женился и переехал в поселок Салагир. Но не нашел себя, любви не получилось, вернее той, что представлялась ему за обманчивым темным экраном. Помыкавшись без дела, завербовался по контракту в армию. Служил в горячей точке.

Гость рассказывал и пил чай, не глядя на Катю, но чутьем охотника отслеживая вздохи жалости и удивления к своей мытарской судьбе:

– Горы похожи на наши, и народ тоже… Тосковали на вечерней молитве, как я по детям. Лежу в маскировке целый день и слушаю. Слушал-слушал, а потом рискнул! Стал им подражать. Тут, коль ошибешься, сразу пулями осадят. Но у меня получилось! – произнес гордо. – Из глубины так начнешь раскручивать, вытягивать эхом по склонам. И они мне отвечали, как своему!..

Он стал раскачиваться в такт глухому напеву. Отчаянный! – удивленно смотрела Катя. Женщины любят таких.

– Однажды лежу на проталине, – продолжал гость, – в листья зарылся, вокруг снег и луна – не пошевелиться. Жду, когда «броня» за мной придет. И вдруг слышу: идет кто-то…

– Почки там простудил? – спросил хозяин, ревниво улавливая, как напряглась Катя.

– На той земле… Ну, вижу, идет мальчик и огромная белая овчарка впереди. Я притаился, как рябчик: может, думаю, мимо пройдут. А они на меня – как по тропинке!

Бродяга вытянул вперед ладонь ребром, была она маленькая, но крепкая:

– Ну, прикидываю, если поднимусь сейчас, так их снайпер снимет! Вверх пальнуть, тоже себя обнаружить, одинокая пуля страшнее артналета… Уже перед самым носом вскочил и в тень! – Бывший снайпер пригнул голову по привычке. – Собака убежала, а мальчик стоит! Лет двенадцати. «Ты кого здесь ищешь?» – спрашиваю, присел и заслоняюсь им. «Корову, – говорит, – ищу!»

– Как у нас в деревне, – прошептала Катя, не отрывая глаз от гостя.

Николай ласково улыбнулся ей:

– Пацан стоит и, чувствую, дрожит! Тут я сына своего вспомнил. Может, думаю, ему сейчас так же какой-нибудь дядька в нос тычет! Показываю рукой в долину: «Там твоя корова! Иди…»

– Ты не сам встал, – торопливо произнес Саня, даже не зная, чем закончит свой внезапный порыв.

– Знаю, – охотно признался Коля. – Это Бог поставил на колени, как перед сыном!

– А дальше? – торопила Катя.

– Срок контракта закончился, вернулся домой, – продолжил бродяга. – А мне тут про жену рассказывают, иди, мол, к тому дому, сам увидишь! Смотрю: на стекле помадой сердечко, как метка. Я из ружья пальнул, любовь вдребезги!.. В милиции пожалели. Но из деревни выслали. Вот брожу теперь по зимовьям.

– А чем кормишься? – поинтересовался Саня, будто это могло быть единственной правдой, которая выдала бы гостя.

– Пику сделал из лыжной палки. Зайца бью…

Клейкие ресницы стрелка не могли скрыть жадный огонек молодых глаз, когда он поглядывал на Катю. Она переставила ближе свечу, проявляя несвойственную ей заботу, а может, хотела лучше разглядеть парня.

– А шапку свою нашел? – неожиданно спросил хозяин.

Гость виновато посмотрел на Саню:

– В одной избе взял. Бог простит! А хочешь, – он протянул руку к перекладине, где сушились вещи, – возьми…

Бродяга поднялся и старательно перекрестился на таежную икону, тень от его руки упала на лицо девушки.

– Я про другую шапку.

Саня узнал чернявого стрелка, что ползал по этой поляне, возле убитых медвежат. Бывший снайпер сделал вид, что не понял его, а может, и впрямь забыл:

– Много всего было… Можно еще чаю?

Он сам налил из чайника, осторожно пройдя мимо Кати, и все же задев ее плечом.

Стрелок опять оглядел сумеречную изнанку домика. От взгляда его не ускользнула жалкая ночная рубашка, висевшая в углу.

Свечу потушили, как всегда, рано.

Но спать никому не хотелось. Кате долго возилась в своей комнатке. Бродяга озирался в лунных потемках, заполнивших дом. В ушах его не стих еще шум метели и мерзлых пихт.

Первым неудобством от гостя стало то, что нельзя было справить малую нужду в ведро. С недавних пор Саня и Катя перестали стесняться друг друга и не выходили ночью на двор.

Саня лег на нары, вспоминая прошедший день, как он привык это делать перед сном. Ему необходимо было по вечерам какое-то оберегающее чувство, в то время, когда девушка раздевалась и умывалась. Он опять вспомнил про ночную рубашку: надо бы давно купить новую! Это его странная привязанность к вещам – кусок серой тряпки приобрел особую память.

Бродяга перевернулся на соседней полке и открыл глаза, как бы в полусне. Видимо, одним мгновением вспомнил он свой долгий путь по тайге и ночлег свой случайный. Он даже улыбнулся, жуя пустым ртом, будто оставил что-то приятное на утро. Переночует и пойдет дальше. Но вот что подумалось: уйдет он недалеко, до первой юбки! Потому что душа у него оседлая. Прислушиваясь к храпу гостя, Саня вдруг ощутил начало иного отсчета своей жизни. Он суеверно медлил признаться себе, что у него-то по-прежнему – душа бродяжья!

Чего он хотел достичь в жизни? Обрести дом, это первое. Отыскать свою породу, это главное. И соединить все, что дорого ему: любовь к отцу, преданность к могиле медвежат, свое понимание таежной иконы…

Утром Коля перекрестился на Лесную Деву, нисколько не смущаясь голубой диковиной. И отошел на шаг, поклонившись и уступая место хозяину. Всем своим видом он показывал, что настроился на что-то долгое. Это чувство недосказанности оставалось все утро. Завтракали молча.

Потом мужчины ушли в тайгу за дровами.

Остался гость «на пару дней». Но прожил дольше.

С утра он уходил в тайгу, но возвращался к вечеру без добычи. Катя смеялась над ним, а бродяга складывал молитвенно руки, как будто оправдывался за свою неудачу. И еще, – чувствовал Саня, – извинялся за что-то другое. Голову снайпер держал низко и вздыхал страдальчески, но, уловив момент, стрелял по мягким женским мишеням и быстро прятал в карих глазах масленый оптический блик!

Все это время гость пытался разгадать отношения между хозяевами, как сюжет в слепом телевизоре. Однажды вечером он спросил Катю, разглядывая рисунок на картоне, где только угадывался еще женский силуэт:

– Это ты позировала?

– Я не натурщица, – отозвалась она с какой-то досадой.

– Ты бы и не вышла так… – произнес Коля, прищурившись и растягивая слова в задумчивости. Догадался бродяга, что давно хочет уйти Катя и только ждет до времени того, кто поможет ей в этом.

– Ишь ты, знаток! – засмеялась она и спросила вызывающе: – А как бы я вышла?

Уловил хитрый беглец желание ее «размалевать» душу, распотешить в дороге, выйти из границ чуждого ей сюжета. Саня встал и убрал картон:

– Я еще сам не знаю, что из этого выйдет!

С того дня стал гость осмотрительнее и даже предложил хозяину сделать сени у дома. Он напилил столбы, но с размером не угадал и бросил. Мол, чтобы лучше обдумать! Не любил Саня в людях такой характер: вроде бы хваткий и спорый, а все найдет какие-то препятствия, все думками спутает, любое дело заблукает в его руках.

Одно хорошо получалось у парня – согласие с женским мнением. Никогда раньше Катя не встревала в строительные дела. А теперь держала столбец у крыльца и торопила стрелка:

– Руби быстрее, замерзла уже стоять!

– Подтесать еще надо, – топор скользил по мерзлой древесине. – Не то щель будет!

Каждая щепка, что падала из-под его топора, говорила, что одному ему ничего не надо, но если он полюбит женщину, то будет у него и хороший дом, и широкий двор!

Катя пританцовывала, но не от мороза. Она заряжала охотника нетерпением:

– Что будет, потом увидишь!

Словно уже знала, что выпадет им в будущем. Николай легко подчинялся, ухватисто обнимая бревно.

Саня вставал на лыжи и шел в тайгу, чтобы остыть от своих ревнивых дум. А стрелок улавливал на лице девушки равнодушие: не интересовало ее, тепло ли оделся он? взял ли спички и нож в рюкзак?

В доме Коля по-прежнему держался гостем. Но при любом случае показывал, что места вокруг ему знакомы:

– Хорошее место нашел под избу! – хвалил он хозяина. И повторял притом, что местные охотники здесь зимовье хотели поставить задолго до него.

– Мы через эту поляну маралов загоняли! Молодые вверх бежали – в западню. А старые козлы уходили по тому выступу!

С его слов получалось, что не застолбил Саня еще это место. Когда же хозяин сказал про могилку медвежат, охотник вспомнил, что и сам здесь хоронил:

– Я тут трех собак потерял!

– Как это? – Катя подала ему тарелку с ужином.

– Двоих медведь задрал. А третьего самому пришлось застрелить.

– Зачем? – воскликнула она уже привычно, уже заранее готовясь его слушать. Потому как умел бродяга удивить женщину. Каждый рассказ он начинал, будто заранее извиняясь, что история эта произошла без участия Кати.

– Заболел каким-то подкожным клещом. Болезнь заразная, собаки стали гибнуть по деревне… Пошли мы с ним в последний раз на охоту, – Коля задумался, теребя бородку. – Поставил его напротив, кивнул в небо: смотри, мол! Он в стойку, я его влет!..

Катя всплеснула руками, жалея собаку, но еще больше – ее несчастного хозяина.

Поужинав, Коля неожиданно спросил девушку:

– А ты смогла бы поменять жизнь за одну минуту?

– Если из любопытства, – ответила Катя, немного подумав.

– Сбежать, что ли? – спросил Саня удивленно, будто застал в доме вора.

По тому, как гость отложил тарелку, как перебирал вещи в рюкзачке, видно было, что он решился скоро уходить. И эту задумку спрятал глубоко.

А затем весь вечер развлекал их охотничьими рассказами:

– Как медведь свои болезни лечит? (Слушая его вкрадчивый голос, желчь отчаяния разливалась в душе Сани.) Помню, до армии еще, шлялся по тайге. Вижу: медведь копает что-то и хряпает тут же! Аж чавкает, так вкусно! Я шуганул его, подошел, желтый корень валяется, на вид как морковка. Любопытно стало, попробовал немного…

Коля откусил сухой пряник, слегка поморщился и продолжал:

– Как начало меня драть в желудке!.. На карачки упал, трясет, грызет изнутри! Чую, до избы не дойти. А потом уж и ползти не стало сил… Собака выручила. Сбегала в зимовье, привела охотников.

– Что это было? – спросила Катя почти равнодушно. Но и в этом безразличии виделось Сане только притворство. Она уже все продумала, все решила, в ее голове бродяга был жив-здоров.

– Охотники и сказали потом, что этим корнем медведь паразитов выводит.

Катя засмеялась. И гость смотрел на девушку так, будто имел над нею уже какую-то власть. Он позволял ей смеяться, как своей. Чужой бы разрешил только сочувствовать.

А через неделю, когда Соловей был в тайге, ушел бродяга на станцию вместе с Катей. На полке, возле иконы с голубым медвежонком, беглянка оставила крестик. Тот самый, что теряла в бане…

Вечером Саня лежал на нарах, сжимая крестик в ладони, и глядел в окно.

Тревожными рывками гасли сумерки.

Временами ему казалось, что кто-то прошел мимо избы. Он всмотрелся в доски над головой, ища неизменный образ, и опять чувствовал крадущийся мерный шум: это кровь стучала в висках… Вот и поделили они, как будто поиграли «в развод»: ему достался нереальный образ любви на потолке и крестик. А ей?.. Где она сейчас? Ради чего сбежала?.. Саня не стал искать ответов, чувствуя досаду на себя. Ему было ясно, что тайные мечты, о которых они думали порознь, невозможны стали в их прежней жизни. Катя поняла это раньше и ушла первая, каким-то образом открыв и ему дорогу. Это немного успокоило его.

Ночью он спал тревожно, отвык уже от одиночества. Снилось что-то шумное, а проснулся – такая тишина, что хотелось выть. Саня прислонил к уху будильник и опять задремал под ровный стук железной стрелки…

Утром он нашел под нарами пакет, в котором были завернуты белые туфли. Спускаясь за водой, он сломил на тропе сухую ветку пихты, подумав привычно, что Катя может поцарапать лицо. И до самой весны берег возле дома на сугробе короткий след от ее лыж.

20

В марте возле бани вытаяли березовые листья. Скоро половодье унесет их вместе с его зимним наваждением.

На реке открылись стремнины; темная вода точила зеленоватый лед и подъедала зализанные снежные берега.

Работа над иконой Магдалины шла туго.

Виной тому была Катя. Она незримо жила в его доме. И каждый день придирчиво смотрела на его творение. С какой-то мстительной решимостью она истерзывала первые робкие линии сюжета. Будто не хотела казаться тихой и покорной.

А поверх тайги уже летала весенняя бесприютная тоска!

Она парила, словно огромная птица, падая тенью на вербный покров речных берегов, на сервизный фарфор березовой чащи; она клевала солнечные пятна на рыхлом снегу и радостно взмывала в мягкую синь – ненасытная и прекрасная!

Тоска манила душу!..

В апреле тайгу охватил нескончаемый шум воды: изливались, плескались и пели на все лады тысячи ручейков, потоков и речушек, имеющих свой срок и свой запас снега.

Мутная вода в Тогуленке бурно шумела, обрушивая рыжие глинистые берега. На солнце сверкали просыхающие камни, белесый галечник на отмелях уже дышал сухим теплым илом. Зернистый песок вымывался из-под крупных камней, меж узловатых корневищ и серым игристым роем оседал на глинистом дне, смущая мелких рыбешек.

Зеленые побеги калужницы вылезали из хохлатых коричневых кочек, они радостно глядели по сторонам, выбирая себе ближний путь к воде.

Но если к шуму воды человеческое ухо еще может привыкнуть, то к пению птиц не дает привыкнуть душа.

Весною птицы и стонут и квохчут: то яростно, то тоскливо, то будто бы капризно. Вечерами бисерные трели соловьев густо рассыпались по склонам гор, будоражили холодные сумерки, уминая сырую таежную хмарь. И казалось, сколько ни слушай, а все гнетет душу какая-то невозможность подняться до проникновения в эти чарующие звуки.

Утрами просыпался Саня с легкой досадой на то, что соловьиная ночь прошла без него.

Вставал он все раньше и раньше. Все больше давая себе предрассветного времени, будто бы только в нем он мог обдумать что-то необходимое. И однажды увиделось ему на краю поляны, как в солнечных ладонях слепился из света и тумана знакомый силуэт. Как раз на месте могилки медвежат.

Несколько дней таскал Саня камни из реки, чтобы обложить ее фундаментом. Потом валил и носил бревна. Первые венцы сруба укладывал, стоя на коленях и чувствуя дрожь от холодной влажной земли.

Стены рубил бревнышко к бревнышку.

Бывало, невмоготу ныли спина и руки, тогда Саня ложился у костра и слушал птиц, давая передышку сердцу.

Ветви деревьев тихо вздрагивали, тайга плыла в половодье птичьего восторга.

– Еге-герь! Еге-герь! – одобрительно разливалось по поляне. Если соловьи подражают всему миру, то дрозды – человеку, заставляя трепетать в груди безголосую душу!

– Ти-тьен! Ти-тьен! – говорили дрозды, что он не один в этом лесу и в этом мире.

Прячась на вершинах деревьев, они кричали наперебой:

– Еге-герь! Еге-герь! – мол, видели егеря за перевалом!

Иногда Сане казалось, что пение дроздов – это неправильное, но очень старательное детское произношение забавных словечек, звуками которых ребятишки забавляются больше, чем их смыслом:

– Ти-тьен! Ти-тьен!

Саня вставал и шел к срубу.

Щепки летели в траву, сбивая белые робкие цветы ветреницы.

– Вьи-тен! Вьи-тен!

Топор не успевал за ударами сердца, пила опережала их.

Лишь подбивая колотушкой сухой мох, он попадал в птичий ритм, отчего дрозд-солист выводил над его головой торжественно, как будто фразу из оперы:

– Фигале! Фигале! Фигале!

Дрозды приучают человека к прилежности. Соловьи – к послушанию! От слова «слушать». Ведь у человека есть соблазн слышать то, что ему хочется. У птиц – выбора нет.

Пение птиц ближе всего к служению Богу.

Но без той тягости, которую люди окрестили духовной. Когда Саня слышал или читал о суровости монашеской жизни – он не то чтобы не верил, но понимал, что имеется в виду какой-то другой уровень. Может, та внешняя суровость жития и открывается только человеку непосвященному? А вот монашеское смирение вовсе выпадало из его сравнения с птичьим «разносолом»! Смирения нет в весеннем разливе, и получалось, что чувство это временное, как смирение птицы, летящей зимовать в чужие края.

В сумерках по краю поляны пролетела неясыть, издавая звуки гундосой трубы; она уселась где-то поблизости, картаво рыча и лая по-собачьи. Другой филин разразился у реки каким-то невозможным косматым звуком: сочный кувырок свиста сглатывался в его горле с булькающим и урчащим хохотом; невидимая за ветками птица вытягивала шею и поднимала от удовольствия крылья.

Саня скатывался спиной по шершавым волнам бревен, топор падал из рук, срезая землю черным рубцом. Внутри стен что-то ласково отзывалось, напоминая утоляющий душу колодезный всплеск.

В такие минуты он вспоминал о Кате. «Где теперь она, моя родная?» – сказал он и, подумав, засмеялся. Бывало раньше, что и злился на нее, и удивлялся своей привязанности. Но сейчас просто ждал от нее какой-нибудь весточки, простого напоминания: мол, дошла и устроилась на новом месте. Он чувствовал вину перед Катей. Оттого и ушла тайно. Хотя остались белые праздничные туфли. Новым ощущением стало то, что с Катей ушла его бестолочь, пропал его страх не совладать в задуманном деле.

В мае к нему пришла медведица.

Новый сруб ей не понравился.

Она драла новые стены и тоскливо рычала, как будто жаловалась на то, что отлежала в берлоге бока.

21

Весною, сквозь молодую листву, особенно томительно открывается небо!

В высокой синеве птицы летели гнутым клином.

На воздушных виражах концы клина плавно заносило в центр стаи. А сердце стучало так, словно оно вместе с журавлями разрывало небесные потоки.

Присев на толстые корни, спиной к дереву, Саня вынимал из-за пазухи тетрадь и записывал карандашом, захлебываясь от одышки: «Небо крестится птичьим клином!»

Еле заметная тропинка привела его к заброшенному кладбищу.

Нет ничего печальнее на свете, чем забытые могилы. С каким смирением вжимаются в землю их низкие бугорки! С какой неуемной тоской возле них признается память человека в своем бессилии!

В этой долине была когда-то деревня Тогуленок. И место для кладбища выбрали так, чтобы жители могли чувствовать своих предков, устремив взгляд на гору.

Однажды Саня нашел костер неподалеку от дороги, а в нем обгоревшие кресты: видимо, кто-то поторопился согреться в непогоду.

Саня установил три новых креста, прибив на них чистые дощечки. На случай, что придут родственники и напишут родные имена.

Жизнь в тайге рачительна: если принести сушину – то с пригорка, если набрать воды – то из ближнего ручья. Но кресты Саня выстрогал и сколотил дома, а потом приносил их по одному. Последний был самый тяжелый – березовый.

С тех пор он сдружился с этими могилками, ухаживал за ними, выдирая траву и пересаживая таежные цветы.

Встав на колени, Соловей чувствовал привычный дух здешней черемухи: весной – от бурного цветения, осенью – от влажной подопревшей коры.

Яркое солнце золотило безымянные дощечки.

Он смахнул птичий помет с перекладины креста:

– Ну, как вы? Пришел вот спросить у вас…

Мягкий ветерок поднимал над его головой атласную листву, пугливо шелестели сухие лианы на рябых стволах осин, и Сане послышалось, что откуда-то из земли донеслись до него гулкие звуки.

Это был поезд: вначале набухая далеким протяжным воем; потом все яснее и звонче, лязгая колесами на стыках рельс. Наконец, вырвавшись на простор, – хлестко и напористо, – звук его превратился в стальное решето, которое цедило тайгу, перебирая в ней каждое деревцо, перетрясая каждую не спрятавшуюся душу.

Жуткая волна принесла что-то непонятное: Беслан!.. Вначале это был только звук. И он лишь приостановил на минуту ровное течение дня. Как в детской игре: тебе завязывают глаза и кружат на месте. Потом снимают повязку, а перед глазами все плывет и никак не может зацепиться за привычные ориентиры.

Кто-то повторял тоскливо: Беслан. И затем упорно: Беслан. И уже умоляюще: Беслан… Так дрозды безумно твердят подобранное в полете слово.

Последние вагоны скрылись за поворотом; гул поезда стал теряться и гаснуть в глубине тайги.

Когда совсем стихло, Саня почувствовал тяжесть и истерзанность во всем теле. Он прижался грудью к бугорку и закрыл глаза. В душе уже отчетливо засело: Беслан! Далекий, тревожный, давно скитающийся по земле кличь.

Отряхнув одежду, Саня поднялся, покрывая бугорок неровной тенью. Земля и небо, еще недавно такие прекрасные, казались ему теперь серыми и тоскливыми. Он как-то осунулся, обветшал душой… И прощаясь с могилами, не загадывал срока, когда вновь придет к ним.

22

Вернувшись в свой дом, Саня перекрестился на икону широким, утоляющим жестом. Так, что закололо в груди.

Он долго стоял перед Лесной Девой, с голубым медвежонком на руках, и в шорохе листьев опять чудился ему странный скитающийся звук.

С каким-то отчаянием ему вдруг захотелось увидеть живых людей, услышать их голоса. Саня посмотрел на ведро у крыльца, оно стояло нетронутым: медведица не приходила, значит, идет человек.

И действительно, вскоре на верхней тропинке показались туристы. Впереди шел Сергей Иванович, преподаватель философии.

Он заходил на поляну степенно, как будто в университетскую аудиторию. Окидывал Соловья цепким взглядом сквозь очки, связанные за дужки резинкой:

– Крестик снял?

– Он душит меня.

– Кресты на кладбище сделал, а свой не носишь!

– Свой только начал вырубать, – показал Саня радостно на большой крест из бруса, лежащий на земле. Потом устыдился своей радости и сказал тихо: – Как раз в человеческий размер!

На лице у Сергея Ивановича дрогнули унылые морщины, привыкшие без слов останавливать «ересь» студентов:

– А мы видели тебя на кладбище, когда спускались с карьера. Ты опять с духами говорил?

Сергей Иванович медленно снимал рюкзак, и Соловей помогал ему, опять счастливо улыбаясь:

– Родственная душа не может навредить!

– В могиле души нет! – догматические морщины пришли в движение.

– Ну нет, – согласился таежный чудак. – Но осталась метка для живых!

Он посмотрел на устало плетущихся туристов и шепотом добавил:

– Тут главное – не разминуться! Чтобы беды не было!.. Вот вы вовремя пришли…

Преподаватель философии сделал вид, что давно уже ничему не удивляется:

– Что ты пытаешься у них выяснить?

– Я просил об очень важном. Больше никто не поможет!

– Это все от лукавого!

– Они мне сказали, что медведицу не тронут! За деток погибших…

Сергей Иванович снял очки, оставив их на груди:

– Что зверей вспоминать, нужно о людях думать!

– А я и говорю о человеческих детках, которые погибли в Беслане! Я слышал их сегодня!..

После трагедии в Осетии прошло уже много времени. Сергей Иванович уселся на лавку, успокаивая себя тем, что не обязан держать близко в памяти все человеческое зло:

– Пойду, – показал он на недостроенный сруб, – понемногу намаливать буду!

Философу нравилось наставлять «на путь истинный» таежного отшельника. Втайне он гордился тем, что первым надоумил Соловья строить часовню.

Колодезные стены поили его «молоком словесным».

Затеплив принесенные с собой восковые свечи, он открыл Книгу пророка Исаии и стал читать то, что, по его мнению, наиболее подходило таежной часовне: «Ибо Он взошел… как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия… который привлекал бы нас…»

Внутренне он замирал от своего сочного голоса, так не похожего на тот, что звучал в студенческих аудиториях. Акустика бревенчатых стен помогала ему ставить звонкие ударения в словах писания.

Легкий сквозняк трепал пламя свечи.

Временами философ смотрел в небо, не закрытое еще потолком. Облака плыли ласково, не касаясь синевы; березовые ветви бросали на страницы легкую тень.

Дождавшись, когда преподаватель выйдет из часовни, Соловей ухватил его за руку:

– А я тебя не упрекаю! Всех любить, как Иисус, никто не сможет. И ты не сможешь! И я… Его ж тащили каждый на свою сторону!.. Все время начеку, как белый заяц до снега!

– Баян мой цел? – спросил Сергей Иванович, чтобы прекратить глупый разговор.

Но Соловей преследовал его тихим вкрадчивым голосом, как бы извиняясь за слабость ума:

– Не знаю кто, но они мне ночью рассказывают. Мол, была мать его из низшего сословия. А отец простой столяр…

– Плотник! – взвился тоскливый голос философа.

– Плотник, да. Он сажал деревья, чтобы, когда они вырастут, делать из них доски!

– Есть мнение, – произнес Сергей Иванович так, что обернулись студенты, – что Его Крест был выструган из того дерева!..

На поляне поднимались палатки.

Саня садился на скамеечку и глядел на туристов. Его радовали простые звуки: плеск мытья посуды, удары топора, шуршание ткани палаток.

Студенты рассматривали недостроенную часовню и фотографировались возле нее, нелепо переминаясь и не находя подходящего выражения лица.

После ужина они собрались у костра.

Сергей Иванович играл на баяне. Какая-то давняя тоска вплеталась в его мелодии, манила душу куда-то, оспаривала что-то, бросала вызов кому-то и рвалась из тесного круга.

Раньше с такой же отрадой Сергей Иванович играл дома, закрывшись в кабинете, который домочадцы прозвали «музыкальной табакеркой». Единственный, кто слушал его, прикорнув в углу, был рюкзак с эмблемой: красное солнце садится за синие горы. Но однажды его двенадцатилетний сын принес на плеере странный напевчик, похожий на зуд сверчка. Сын насвистывал его украдкой, но так старательно, что гадкий сверчок поселился в кнопках баяна, разрушая любимые мелодии, потом перебрался в скрип лыж на снегу, превращая его в секундомер монотонного кошмара. Даже в словах Соловья сейчас слышался этот мучительный звук:

– Я вот что думаю, – Саня бросил ветки в костер. – Евангелие писали очевидцы последних лет Его жизни. Так?

– Возможно.

– А ранние годы уже позже собирали всем миром. Например, детство мог писать человек, потерявший сына, скажем, в двенадцать лет!

Заныла душа философа:

– Как это, потерявший? – выдавил он болезненно.

– В детдом отдать или еще как…

– Хватит! – перебил Сергей Иванович.

– Тебе это не грозит, – по-доброму успокоил его Саня.

Философ надел на голову колпак штормовки:

– Делай крышу над часовней. А крест я сам привезу. Освященный!

Тайга за их спиной стояла темная, но не сплошная.

– Тебе молиться надо! И молчать! Молчать и молиться!

Студенты разошлись по палаткам, а Сергей Иванович еще играл на баяне и пел с бивуачной тоской: «Что ж ты крылья распускаешь?..» Взгляд его упирался в темный силуэт Сани. «Сколько путаницы в этой голове, – думал преподаватель философии. – Но чувствует ведь, как зверь! В самое больное место угодил! Нет, он здесь не просто выживает, он пробует все на свой гнилой зуб!..»

Прикрывая глаза, он пытался вложить в мелодию свое ощущение борьбы темных и светлых сил вокруг этого дремучего человека.

И когда Сергей Иванович забылся в обозе светлой рати, противоборствующие силы пробрались в Санин сон.

Ему снился человек, который шел по каменистой дороге и волочил на себе крест. Березовый, новый и тяжелый.

Дорога поднималась вверх, и Саня узнал кладбище Тогуленка. Потом услышал гул поезда. Мимо проплывали зеленые вагоны, в окнах дети. Они махали руками и белыми флажками…

На Лысой горе его мутное сознание захлебнулось невероятной сизой ширью, раскрылившейся над тайгой. Сторожа в оранжевых безрукавках уложили человека на крест и били палкой по его ладоням. Потом пили вино (почему-то из конопли, это не давало сну двигаться дальше, пока не появился маслянистый удушливый запах), плескали вино в глаза распятому, когда он смотрел в небо… Внизу по реке плыли деревянные идолы, а где-то в тайге на баяне играла медведица…

Утром Соловей рассказал свой сон.

Догматические морщины дрогнули на сухом лице философа:

– Вино из конопли? – тоже удивился он.

– Видно, поторопились наши-то кидать богов в Днепр!

Сергей Иванович понял, о чем идет речь. Раньше он преподавал в университете научный коммунизм и на вопросы о Крещении Руси приводил пример выжженных при крещении улиц в Новгороде:

– Мы не можем судить об этом объективно.

– Правда о Христе все равно бы пришла к нам, – сказал Соловей упрямо.

Гадкий сверчок заскрипел в мозгу:

– Пришла бы…

– Да, только просеянная через лес! Как крики Беслана до каждого дойдут!..

«Юродивый!» – мелькнуло в голове философа. Только сейчас это вызвало у него суеверный страх: ведь вышла же часовня из голубого медвежонка! Какие еще сбудутся пророчества? Видимо, они такие и были, эти юродивые: люди, которые живут не для себя. Скорее всего, в них непомерно был развит какой-то высший инстинкт самосохранения человечества.

Оглядывая Саню почти брезгливо, он искал подтверждение своим мыслям: да, не ангельского вида! Рваный, грязный, более похожий на трубочиста того мифического горнила.

Уходя в поход, Сергей Иванович наказывал беречь баян.

– Буду медведицу учить! – провожал его Саня.

– Надеюсь, что она не встретится нам по дороге, – шутил преподаватель, скрывая тревогу. – А то, может, ей еще ноты понадобятся!..

Вереница туристов поднималась по склону.

Сергей Иванович шел впереди, опустив голову вниз, и видимо радуясь тому, что никакая шальная весть не прервет уже его спокойствия.

23

Проснувшись, как обычно, на рассвете, Саня вытянулся на нарах, отгадывая таежные звуки: листья то падают на крышу или дождик идет?

Он приподнялся на локтях, чтобы глянуть в окно.

Меж темных силуэтов деревьев только-только появился мутный просвет. Вставать не хотелось, не чувствовал в душе сил. Тех, что нужны были для задуманного дела. Он опять задремал под непонятный шум. Но затем, уловив возникшую тишину и тонкий свет сквозь ресницы, открыл глаза.

Теперь уже явственно серебрились за окном боярские рукава пихт, тропил по склонам слоистый туман, виднелись низкие облака, и между ними – приоткрылось сонное, непонятное еще небо. Сегодня Сане приснился сын. Его мальчик лежал в больнице, с обидой на отца.

Саня резко скинул одеяло и вышел из дома.

На холодной земле выделялся серый круг с мокрыми угольками. Верный друг – походный чайник – висел на перекладине, продрогнув за ночь. Седой пепел на его черных боках обдувался свежим ветерком.

Рядом с костром на земле лежал березовый крест. К перекладине привязаны веревками грубые заготовки.

Неделю назад Саня был в городе и заходил к сыну. Бывшая жена выставила в коридоре стул и надела на него чехол, морщась от запаха черемши. Саня привез ее целый мешок, вывалил на кухонный стол: поешьте, мол, витамины! Его природная услужливость всегда раздражала жену. А в тот день приняла как издевательство.

Всю жизнь она делала вид, что мучилась: «Я с тобой, как мать-одиночка!» Жена работала крановщицей на заводе и отличалась редкой чистоплотностью. В кабине ее крана были занавески из тюля, пластиковые розы за панелью управления, бархатная подушечка и даже синица в клетке.

Только с рождением сына Саня понял, что преданность к семье закладывается с раннего детства. Еще сторож детдома говорил: «Бери щенка сразу после мамки. Бродячих никогда не приручишь!»

Саня в своей семье чувствовал себя, будто подобранный уличный кот. Он болел вирусом одиночества. И даже завидовал родному сыну, когда ласкал его. Поэтому сынок рос тихим и скрытным, недобирая витаминов счастья.

В Сашином детстве многое было запретным. И он умел только запрещать. Не получилось любить даже в ответ, подражая детской душе: «Папа, я возьму твою любимую кассету Высоцкого?» Порой он удивлялся про себя, что его называют отцом – самым жгучим словом детства: «Не тронь, не надо, а то сломаешь!..» Сын рано научился стыдиться отца, отворачивался при разговоре, немел душой.

Мальчику должны были делать операцию: та же грыжа, на том же месте, что и у Сани в детстве.

«Мне тоже ее вырезали, – подбадривал отец. – Как раз в твоем возрасте!»

«Больно это?» – недоверчиво спросил сын.

«Интересно даже, – Саня поправил чехол на стуле, чтобы занять руки и не пытаться обнять насупившегося мальчика. – В больничке все по-домашнему!»

«Ага! – захлебнулся сын обидой. – Больно будет! От тебя все! Все несчастья…»

Во влажном воздухе пахнуло дымком. Робкое пламя лизнуло огрубевшие ладони, расширилось и стало прореживать пучок сухих веточек, превращая его в красный огненный клубок.

Пихты зябко приподнимали ветви от дыма.

В нутре чайника проклюнулось первое слабое сипение. Саня подкинул новых веток.

Дым от костра стелился по влажной согнувшейся траве, уходя в дальний распадок, откуда поднималось мутное белесое солнце. Его первые лучи блуждали в голубой пелене тумана и застревали в буреломе.

Сидя у костра, таежный художник вырезал из медвежьей березы то, чему боялся дать название. Даже наедине с собой. Будто оно оживет раньше, чем Саня успеет закончить.

Он прилаживал шершавую, плохо отесанную фигуру к кресту, удивляясь тому, как березовый изгиб напоминал человеческую грудь при полном вдохе.

Саня оглянулся, услышав у реки какой-то странный звук. Никогда в жизни за делами его не было присмотра. Начиная с родительского и вплоть до Божьего. И теперь никто не мог окоротить его дерзости!

Он вырезал распятие. Под каждой тонкой стружкой, осторожно отделяемой резаком, пытался узнавать на ощупь – кончиками пальцев – родные черты.

Грубый обтесыш лежал на коленях.

С нежностью и опаской прижимал Саня ладонь к тому месту, где сегодня должны были оперировать сына. Заглаживал шершавости немеющими пальцами, и ему казалось, что боль выходила на поверхность изваяния. Приложив ухо к деревянной груди, он посылал свои силы в больничную палату, улавливая в маленькой трещине токающий звук, похожий на пульс.

Распятие получилось безбородым, жилистым и диковатым.

Но Саня смирился пока, считая, что это грехи его повисли на березовом кресте! И самый большой из них – продолжение безотцовщины. Сына родил и начал воспитывать он прежде, чем осознал себя. В то время ему казалось, что отца достаточно просто иметь рядом. И это уже счастье. Но отец не икона. Гораздо позже понял он, что сын дается мужчине, чтобы дотерпеть, долюбить, долечить родовые травмы.

Вина перед сыном примирила Саню со своим отцом. В березовом изваянии он пытался по-своему соединить самое дорогое, мучительное и неизвестное – отца и сына!

24

Детдом был обнесен высоким забором.

Только из окон второго этажа видна была опушка леса с высокими сторожевыми соснами. Детям казалось, что за этими шершавыми стволами зияла тревожная пустота, населенная призраками их прошлой жизни. Ведь у каждого ребенка были где-то мать и отец. В памяти Саши часто возникал другой лес и гул поезда за окном: он когда-то жил в маленьком домике рядом с железной дорогой…

И вот однажды к Саше пришел отец, точнее, его опередил оглушительный звук: «Пришел твой папа!» Крик растерзал и обескровил сердце мальчишки.

В беседке для свиданий сидел бородатый мужчина. Он сунул в руки сыну какой-то белый пакетик и тем как бы отвлек внимание от себя. Саша разорвал пакет зубами, как звереныш. В нем оказались сыпучие кристаллики. А папа молчал и тревожно ждал. Как будто сам хотел попробовать их. Чтобы понравиться отцу, Саша разгрыз один кристаллик. Папа обнял его, и Саша чувствовал, как дрожали его сильные руки:

«Что, невкусные?»

«Вкусные! А у тебя были такие в детстве?»

«Нет, не было…»

Язык мальчика защипало кислинкой, какая бывает, если лизнешь обе полоски квадратной батарейки. Глаза ему тоже щипало.

Саша смотрел на отца с чувством щенячьей радости и вместе с тем невозможности запомнить, объять целиком образ родного человека, такого большого и непонятного:

«Папа, а когда мы поедем домой?»

«Ты потерялся тогда… А теперь нам негде жить…»

Еще отец говорил, что ему вырезали грыжу, и прикладывал ребро ладони к своему животу. Саша спрашивал, где их дом, но отец только удивлялся: как вырос сын и стал похож на мать!..

Кончилось все неожиданно.

Подошла воспитательница мама Лена, странно всматриваясь в пакетик. Потом стала ругать папу: «Это же нельзя есть!»

Больше всего мальчика поразило то, что папа как-то привычно воспринял ругань, он сделался еще более непонятным и ускользающим. А затем пошел прочь, немного прихрамывая.

Пакетик упал и рассыпался.

Впопыхах собрав белые кристаллики, Саша кинулся за отцом. Но воспитательница первой догнала папу, вырвала из его рук кофточку и хлестала ею по удаляющейся спине… С того дня Саша ни разу не надел ту синюю детдомовскую кофту и не называл воспитательницу Лену мамой.

Подарок у него забрали.

Это оказался закрепитель для фотографий. Но несколько кристалликов он все же спрятал, а вскоре сбежал, чтобы разглядеть их на воле.

В лесу он построил шалаш, разложил на листочке свои сокровища и стал вслух вспоминать то, чего боялся выказать среди чужих людей. Оказывается, он запомнил многое: жилистые руки отца, потому что они лежали на коленях, а Саше очень хотелось забраться на них и прижаться спиной к папиной груди, подсунув вихрастую макушку ему под подбородок. Мысленно усевшись на высокие худые колени, Саша ощутил затылком мягкую бороду.

Запомнил он и отцовский запах: терпкий и приятный, как вкус чернослива.

В шалаше мальчик прожил до вечера, питаясь брусникой, впервые в жизни поняв, что такое своя еда. И даже на следующий день, в классе, разжевав на зубах застрявшее брусничное зернышко, он еще всасывал в себя вкус свободы.

А нашли его по дыму от костра…

Сбегал он еще несколько раз.

В детдоме прозвали его Волчонком за большую лохматую голову, вытянутое вперед скуластое лицо и крупные желтые зубы. Кстати сказать, рыбий жир он пил за себя и за товарищей, но зубы его все равно быстро портились: наследственность – говорили медики. Это слово часто произносили в детдоме.

От частых побегов в Саше появился артистизм прирученного зверя: хитрого и пуганого, умеющего таиться и выжидать. Воспитатели его считали самым умелым и опасным беглецом, потому что в нем чувствовались какие-то особые навыки выживания, умения раздвигать границы неизвестной жизни. Но, в отличие от других мальчишек, Саша не бредил воровской или бродяжьей романтикой. Он просто и всегда точно ждал своего часа.

Однажды после уроков Сашу оставил в классе учитель литературы Вась Васич. Это был немолодой мужчина, «в меру пьющий». Эта мера читалась в его глазах какой-то виноватостью перед детьми. Снимая черную вязаную шапочку, (он жил вдвоем с матерью), он говорил нарочито скрипучим голосом: «Маманя сказала: одень шапочку, а то лысинку простудишь!» Ребятишки одобрительно смеялись: мол, такие дурацкие нежности никому не нужны!

Однажды учитель остановил Сашу в коридоре:

«У тебя, говорят, закрепитель есть?» – спросил, как будто речь шла о папиросах.

«Нет! У меня все отобрали!» – привычный ответ и руки на груди крест-накрест.

«Хочешь, фотографию твоего папы сделаем?»

«А как это?» – замерло сердце мальчишки.

В детдоме Василий Васильевич вел еще фотокружок.

«Я успел снять кого-то на свой «Зенит», давай проявим: может, узнаешь…»

При свете красной лампы рябые листочки фотографий плавали в тесной ванночке, будто караси на боку, хватая ртами душный воздух.

Вась Васич топил их щипцами, а они взбрыкивали темными пятнами. У одного лица смутно проступила борода, но учитель спрятал ее на дно.

«Может, это он?» – схватил за руку Саша, осознавая с ужасом, что не запомнил лица папы.

В маленькой розовой комнате стояла колодезная тишина с робкими всплесками загадочных растворов. Вась Васич разложил на столе мокрые еще фотографии, и все лица на них были чужие. Только одно бородатое, с добрыми глазами… Саша почувствовал, что видел где-то его.

«У него были бедные родители, – учитель тоже смотрел на бородатого. – И в поисках лучшей доли они ходили по разным местам. Однажды в большом городе их сын потерялся…»

Саша удивился тому, что бородатый мужчина и мальчик, о котором говорил учитель, – один и тот же человек. Это запутало его мысли:

«Потерялся?.. Так все говорят, когда бросают детей!»

«Родители нашли его на ступеньках храма».

Осторожно взяв карточку, Саша перевернул ее, как будто на обратной стороне могла быть какая-то надпись. Учитель отхлебнул из темной бутылки и сказал:

«Пусть она хранится здесь. А ты будешь приходить и смотреть, когда захочешь».

«А его родители пришли вместе?»

«Да, вместе».

Саша хотел спросить, что было дальше с тем счастливым сыном. Но не решился. Он понял, что и сам когда-нибудь узнает о судьбе мальчика.

Фотография подсохла, учитель обрезал ее края резаком; подобный нож с рычагом, только большой, был в хлеборезке детдомовской столовой.

«Может, фигурные сделать?» – Вась Васич вынул из альбома фотографию, у которой были волнистые края, словно верхушки дальнего леса: то острая вершинка, то мягкая ложбинка.

Но больше краев поразил Сашу снятый на ней младенец. Он сидел в подушках, с белым пушком на голове, и благодаря ажурным краям фотографии казалось, что ребеночек был выхвачен из какого-то блаженно-пухового домашнего рая.

«Да это ведь тяжело, – смущенно проговорил Саша, любуясь ребеночком, – вырезать-то ножницами!..»

Вась Васич засмеялся и достал другой резак, нож которого был с зазубринами. Саша состроил кислое изумление. В душе ему было стыдно: он нарочно придумал про ножницы, чтобы польстить учителю.

На следующий день Саша принес свои заветные кристаллы.

После уроков мальчишкам нравилось бродить с учителем и фотографировать аппаратом «Смена», просто и безотказно моргающим на весь мир механическим глазом. Пацаны курили тайком, выпуская дым через плечо. При этом они делали шутливо-виноватое лицо, как у их любимого Вась Васича.

Места возле детдома были болотистые, хмурые, весной и осенью – холодные туманы и непролазные дороги. Но вместе с учителем Саша находил свою красоту в подтопленных рекой деревьях, отчаянно цепляющихся за обрывистый берег, или в черных водянистых следах по первому снегу, выпавшему на болото.

Иногда они говорили о том мальчике, ставшем бородатым мужчиной, как будто Саша ожидал его прихода в родительский день.

При свете красного фонаря Саша печатал фотографии сам.

Проявитель, который он мысленно называл «мамой», пробуждал в белом листе смутное изображение; оно крепло, становилось отчетливее и контрастнее, но если передержать фотографию в ванночке – изображение становилось непредсказуемым и неправдоподобным или просто исчезало в глянцевой тьме. Поэтому закрепитель Саша называл «папой», оттого что он возвращал замыслу законченный облик, всем деталям – свои места, всем оттенкам – нужную гамму.

Особой радостью для Саши была возможность печатать того бородатого мужчину, что выбрало его сердце с первого дня.

Сквозь розовую рябь на белом колыхающемся листочке проступали длинные волосы: обычно они были волнистыми и гладко расчесанными, но иной раз бывали с кольчатыми прядями, будто после дождя. Следом возникала борода: легким пушком она оттеняла овал лица, но порой борода сильно темнела и вместе с усами близко подбиралась к губам. В таком случае губы казались плотно сжатыми, как у человека, который внимательно слушает или принимает важное решение. Иногда же рот оставался полуоткрытым, а нижняя губа чуть сдвинута по оси наклона головы, словно человек хотел успокоить или ободрить кого-то. Лоб выходил всегда ровный и светлый, но если на нем появлялась тень, похожая на шрам, Саша разглаживал ее пальцем. Брови выражали спокойствие, если вырисовывались дугой с утолщением к переносице, но если приподнимались домиком, то печаль закрадывалась в темные уголки глаз. Больше всего нравилось Саше угадывать очертание глаз, чтобы понять настроение всего лица. Если глаза проявлялись темными одинокими точками, то лицо оставалось бледным и грустным. Если взгляд был внутрь себя, то под глазами возникали тени, на щеках румянец, а лицо становилось словно виноватым. Но чаще всего взгляд оказывался прямым, неотступным и будто привязывающим к себе.

От волнения Саша не раз путал ванночки с водой и с закрепителем, при этом поспешно облизывал мокрые пальцы, чувствуя на губах знакомую кислую горечь…

Под поручительство Вась Васича мальчику разрешили построить шалаш недалеко от ограды детдома и даже отпускали одного в выходной день. Бородатый сторож у ворот совал в руки мальчишке сухариков, на дорожку:

«Кто вас гонит-то, салапаны?»

Это было его любимое слово для пацанов: смесь салаги и горлопана.

«Наклонная плоскость!» – отвечали ему.

Саша приходил в шалаш, стелил свежий лапник или березовые ветки, ложился на них, и глядел сквозь прутья на небо. Прищурив глаз, он зрительно обрамлял кусочек синевы, любуясь пушистым облаком, словно белобрысым младенчиком на каемчатой фотографии.

25

Затянувшаяся осень утомила медведицу.

Она не находила себе места в тайге и все чаще выходила к людям. То ее видели рабочие на лесоповале, то путейцы возле железной дороги.

От каждого выстрела, что дырявой жестянкой эха скулило по округе, Саня вздрагивал и спрашивал себя: «Не в нее ли пуляют?..» Он уже не мог сказать: радуется ли ее соседству или, наоборот, хочет, чтобы зверь ушел подальше из этих мест и больше никогда не привыкал к человеку?..

Было хмуро, дул сильный ветер, будто рыл ямы в сером небе.

Трещина на деревянной груди распятия темнела резче и больнее.

Соловей знал, что человек живет по тем же законам, что и зверь: захватывает территорию, подавляет соперников. И его распятие было не просто границей обитания между ним и медведицей, но сторожевым столбом между насилием и любовью.

Саня раскрыл свою тетрадь и написал крупным округлым почерком: «Одинокая душа течет по наклону, как ручей в сторону речки».

Когда Саня думал о медведице, то по этой мысленной тропе к нему стекались все звуки тайги.

Оттого и знал он о приближении людей раньше, чем они стучались в его дверь.

В тот вечер он услышал туристов еще на спуске. Они просеивались через таежное сито – робкие, истерзанные, отчаянные. Они шли не к Соловью, а просто к конечной точке на сегодняшний день; их усталые души не могли уже вместить больше страха, красоты и отчаяния…

Соловей спросил: кто там? Тишина. И опять стук, потом заунывные голоса:

– Похорони нас!..

– Похорони!

В дом ввалились туристы, сбрасывая рюкзаки у порога. Они даже не спрашивали: рад он или нет. Просто Саня никому не отказывал в ночлеге.

– Узнал? Ты всех узнаешь, а, Саня? – пьяно орал один из туристов. – Я ни ног, ни рук своих не узнаю!

– Саня, ты один?

– Один.

Туристы разожгли костер, взяв дрова из поленницы.

При этом они сторонились хозяина, потому как поспешным желанием всем помочь он только мешал готовить ужин, переодеваться и разбирать вещи. Новички, заранее наслушавшись разных небылиц о хозяине, искали в его ласковой встрече что-то такое, что было страшнее ночлега посреди тайги.

Спокойным оставался только Буча; он расположился у костра и, не теряя куража, стал рассказывать о том, как хозяин избы хоронит приходящих к нему призраков:

– Представь, стучится кто-то к Соловью ночью. Ну и молчит, конечно! Открывает он и видит: туманное свечение, силуэт такой, человеческий!.. – Паша проводил взглядом хрупкую девушку, пошедшую с ведром к реке. – Кто такой, не узнаю, говорит. А гость, мол, похорони меня! Вроде давно слоняюсь…

Робкие смешки Буча пресек: он бил палкой по углям, дразня искры, будто рой красных пчел.

– Ну, ночью-то кто хоронит? Саня и говорит ему: переночуй у меня до утра! А тот улегся на нары и ворочается. Холодно мне, говорит! Саня лег к нему…

Последние слова утонули в хохоте.

Туристы смеялись какими-то одинокими в ночи, блажными голосами.

А хозяин сидел на лавке и молчал. Он чувствовал, что Паша нарочно крушит тишину ночи, скрывая в душе свою тоску.

Меж темных стволов мелькнул белый огонек. Далекий и колючий…

– Ой, что это? – прошептал девичий голос. Не из страха, а для того, чтобы привлечь к себе внимание.

– Это луна щерится!

– Так мы ее уже видели там! – девушка задрала голову, придерживая рукой таежную шляпу-накомарник с зеленой вуалькой. Но в небе, меж темных верхушек пихт, лишь морщились редкие звезды.

– Здесь в каждом распадке – своя луна!

Туристы вытаскивали из рюкзаков продукты, подходили к столу и ставили на него водку и консервы.

– Саня, дашь мухоморов на закуску? – спросил Шмель, глядя усталыми глазами. На его желтых щетинистых скулах, цвета старой слоновой кости, играли красные отблески огня.

Хорохорится перед девчонками. А ему бы отдышаться, припасть к тайге как к лекарству, почувствовать целебность здешней воды, воздуха и всего того, чему радуется и к чему тянется всякое живое существо.

– С водкой нельзя смешивать! – предостерег Саня.

– Ты это призраку скажи!

Шмель смеялся над призраками, потому что сам боялся оказаться среди них. Боялся, что скоро станет тенью своей былой силы:

– Я кошелки таскал – лошади оборачивались! – Пришел он больной, но не сдавшийся, с хмельной одышкой и лихорадочным блеском в глазах.

– Ну, вот и отдохни теперь.

– Кто колбасу так гнусно порезал? – спросила девушка в шляпе-накомарнике.

– Я, – ответил Шмель с вызовом. Затем взял апельсин и протянул девушке. – В тот момент я думал о тебе!

– Сейчас уйду!

Саня вспомнил детдомовского сторожа:

– И кто вас гонит-то, салапаны? – Он щурился на огонь.

Остро запахло коркой апельсина.

Сомлевшие туристы жались к огню, и было видно, что никакая сила уже не сможет поднять их сегодня. Один только Шмель не хотел затихать:

– Саня! Мы сейчас видели за тоннелем дымок какой-то: рывками появляется! Недалеко от того места, где Пашка головой ударился! И не костер, и не пар…

Соловей поднял голову, словно находя в ночной тайге какие-то свои знаки; пожал плечами: «Родничок, наверно…»

Девушка в шляпе бросила на него разочарованный взгляд: он не был похож на отшельника в ее понимании, который вещает на всю округу, как ночной филин. Саня так же, как все, принюхивался к запаху каши в котелке, так же тянул руку за своим стаканом.

– Трубку забыл! – спохватился Буча, вынув из костра палку с огненным наконечником. – Каждый раз, как собираю рюкзак, так жена стоит рядом: возьми это, уложи то! И каждый раз из-за нее что-нибудь забываю!..

Никто не обратил внимания на его слова о жене, только Соловей запомнил их и приберег, как убирал мусор после гостей на следующий день.

Поужинав, туристы потянулись в дом, прихватив подмышкой спальные мешки.

Достав из рюкзака свой спальник, Буча удивленно пробормотал: «Во фигня какая!» Немного помедлив, он вынул из мешка боксерскую перчатку:

– Жена подсунула! Вот дура!.. Приеду, подвешу вместо груши!

– Вторую перчатку для себя оставила! – смеялись над ним ребята, вспоминая сейчас свои мягкие домашние постели.

Шмель вытряхнул палатку из чехла и раскинул ее на поляне, недалеко от часовни.

Трава оказалась влажной, уже выпала роса. Саня помогал ему распутывать веревки. Девушка в шляпе-накомарнике шарила рукой под днищем, вынимая мелкие камни и ветки:

– Как вы живете тут? – она спросила капризно, желая показать, что и одну-то ночь с трудом здесь выдержит.

Когда спрашивали, как он может жить в тайге один, Саня слышал другой вопрос: что станет с его часовней в будущем? Такой беззащитной и недолговечной казалась она людям.

Случайно задев девушку плечом, Саня вспомнил про Катю. Он резко встал и вернулся за стол.

– Сколько прихожу, ни разу не видел его молящимся! – Шмель откинул со лба длинные волосы.

А Саня потирал плечо, будто открывая в месте случайного касания какие-то новые ощущения.

– Может, кому нужнее! – ответил он и сразу почувствовал неловкость за то, что девушка приняла это на свой счет.

– Без благословений обойдемся! – Она повесила шляпу на альпеншток и скрылась в палатке, быстро застегнув змейку.

Молодая еще: на всю жизнь не загадывала; ей хватит одного похода, даже одного вечера, чтобы сомлеть, размякнуть, расплавить душу и залить ее утренним расставанием в холодную форму горных хребтов.

– Иди быстрее! – раздался из палатки капризный голос. – Что я одна буду спальники греть?..

Луна поднялась над верхушками деревьев, освещая на столе початую бутылку и открытые лопоухие банки. Нетерпеливо колыхалась палатка. Шмель налил водки и подсел к Сане.

Ему не хотелось никуда идти.

– Не верю я тебе! – сказал он громко и дурашливо, так чтобы слышали в палатке.

Не верили Сане многие: потому что в суете не видели в нем быстрой благодати, не получали каких-то легких и верных навыков просветления души.

– И не надо.

Палатка затихла.

– Зовут тебя призраки-то? – допытывался Шмель, выдохнув в пустой стакан свою горечь. – Меня вот уже никто не зовет!..

У каждого человека есть свой оберег, который может прийти на помощь в любом виде. Например, в образе цветка, медведицы или призрака, важно только верить в это:

– Ты просто не узнаешь их!..

– Земля скинет нас однажды, как козявок! Всех чохом сбросит! – Разморило Шмеля от водки и огня. А было время: ночь напролет пел под гитару!

– Ты будто хочешь этого? – удивился хозяин.

– Всех, понимаешь ты, всех скинет! – ерепенился Шмель. – И твои дела, и мои в одну кучу смешает и вычешет, как собака блох!..

– Ну, ты скоро?! – опять раздался нетерпеливый голос.

Шмель ушел, как будто и впрямь сгинул. Палатка затихла.

Саня поправил веревки на распятии, их зачем-то дергали туристы. Ему стыдно было за свои мысли, может быть, посланные как испытание; и все же у него была защита – его часовня. А его ровесника Шмеля жизнь несет куда-то угарно и безрадостно. Хотя и зависть тоже была на их заблуждение, на их упорство не замечать свою нелюбовь. Ясность души, с какою Саня возводил часовню все лето, вдруг утомила его.

Вообще, на всю жизнь ума не напасешься.

И бывают моменты, когда разум должен ослаблять ремни. О чем мечтал, к чему стремился – в миг тоски все кажется долгим. А тут, совсем близко, манил голос, в котором так явно слышались Катины родные звуки.

Утром он пил чай один. Туристы еще спали.

Туман поднимался от реки и ластился у подножия огромных пихт. Сане хотелось разделить свою радость с любимым человеком! Его образ проступал в утреннем тумане, как Магдалина в скитающейся где-то Кате.

Он изредка поглядывал на тропу, забравшую у него столько дорогих людей.

Этой осенью приходили из монастыря батюшки на освящение часовни. И пусть не сказали они главного, но все равно понял Саня, чье сердце указало им дорогу!

В конце сентября днем еще ярко светило солнце, а на рассвете землю осыпал сизый заморозок. Утром приходилось одеваться с запасом, а в полдень снимать лишний свитер, чтобы не вспотеть при ходьбе. В это время легко простудиться: нет у человека меха, какой дает природа зверям.

Саня бродил по тайге, вгоняя в кровь зимний градус, с каким и в январе в одной рубахе не страшно будет дрова колоть. От такой температуры осенью и мысли становятся горячее. А прогулочные чувства остывают вместе с недолгим дневным теплом.

В начале октября Саня решил отправиться в монастырь.

26

Горы Салагирского кряжа постепенно оседали до лесистых холмов, поросших березами и осинами. Уже совсем редко появлялись на них темные маячки одиноких пихт. Дальше пошли вовсе голые сопки.

Присмотревшись из окна электрички, Саня понял, что ими оказались навалы угольной породы из шахт. Местами черные горы еще дымились. Но кое-где по их мрачным склонам уже карабкался тощий подвяленный кустарник.

На окраине шахтерского городка, среди деревянных бараков, строился монастырь. У железных ворот притулилась маленькая белокаменная церковь.

Первое, что испытал таежный паломник, пройдя за ворота обители, было ощущение сильной жажды! Саня хотел попросить воды, но сторож, приняв его за бездомного, повел к кирпичному крыльцу, на котором лежал пегий домотканый половичок.

В церкви шла служба – вечерня.

Из Царских ворот выплыл священник с кадилом, совершая каждение алтаря. Прихожане и послушники уступали ему дорогу, сжимались кучками, обнажая белые стены. Слышался цепной звук взлетающего кадила, елейный дым мягко вспархивал и осенял склоненные головы.

Это был отец Антоний.

Он показался Сане пополневшим с прошлого года; туго лоснился черный атлас на его животе. Батюшка тоже узнал странника и на мгновение приветливо сощурил голубые глаза через толстые очки.

Пронизанный светом из узких окон, под сводом роился полумрак. На стенах – вместо росписей – застыли контуры наклонных теней. Невысокий легкий иконостас отделял молящихся людей от алтаря совсем по-домашнему, так что был слышен шорох ткани, когда переодевались священники.

Черноволосый бородатый диакон в золотом облачении пропел во всеуслышание: «Востаните! Господи, благослови!»

Медленно закрылись Царские врата.

Хор выводил протяженное моление, и в эту смену церковного действия, как в передышку, закрались в голову мысли о доме и часовне, оставшиеся без присмотра.

В углу горела настольная лампа, освещая большую книгу с нотами. Две женщины в белых платочках дирижировали сами себе плавными ладонями «Премудрость, прóсти!» Улавливая звуки нового псалтыря, они переворачивали страницы, потянув за красную широкую ленту, и вторили священнику тонкими высокими голосами.

Мерным шагом вдоль стен опять прошли священник с кадилом и диакон со свечою. Под сводом, посветлевшим вдруг, родилось эхо от незримого движения, такого легкого, как снег сквозь солнце! В этом порыве Саня увидел знакомую фигуру. Катя! Она склонила голову, касаясь лба трехперстием.

Чуть поднятые плечи были неподвижны, но Сане чудилось, что она плывет, вскидывая руками, в свечном золоченом тумане. Он узнал ее облик таким, каким запомнил далеким вечером на окраине Салагира.

На мгновение даже показалось, что он увидел рядом с девушкой самого себя: неуклюжего, растерянного, как будто застигнутого врасплох.

В церкви Катя передвигалась привычно; гасила коротыши свечек и бросала их в железный ящик на полу. Неспешно проскальзывая меж стоящих прихожан, она утягивала за собой что-то неуловимое, какой-то сквознячок благости. И еще какую-то разницу ощущений. В мирской жизни ее походка вызвала бы пристальный интерес, может быть, даже игривый. Но в церкви подобным образом на нее никто не глядел, и она бессознательно испытывала нехватку чего-то, какую-то растерянность в душе.

Саня крестился, поспевая за остальными.

У него защемило в груди слева, поэтому он с запозданием касался левого плеча, удерживая на мгновение ладонь возле сердца.

Вечерня утомила его: таежный гость с трудом ловил непонятные слова пения «Свете Тихий» и благодарил Бога за то, что не прерывал его тайных мыслей.

Вдруг он заметил Николая.

Как селезень к деревянной приманке, приблизился стрелок к Кате. Потом протянул ей что-то в руке…

Голубоватый луч прожектора на монастырском дворе тонул в сизом дымном тумане, воздух здесь был тяжелый и едкий.

За двухэтажным корпусом с маленькими узкими оконцами виднелась кочегарка. Из ее высокой трубы валил серый дым.

Саня инстинктивно пошел в сторону сквозняка, угадывая его, между жилым корпусом и стеной большого храма из красного кирпича.

Пол в трапезной оказался бетонный, а потолок еще только затянут пленкой по деревянным балкам. (Пищу для братии готовили женщины пожилого возраста.)

Послушники и трудники снимали с себя рабочую одежду, заляпанную известкой и раствором, умывались и обували домашние тапочки. Присев на лавки они устало вытягивали ноги. Но когда вошел батюшка, все быстро поднялись и, плотно встав перед накрытыми столами, прочитали молитву, обильно крестясь на иконы. Между плитой и посудным шкафом отдельно сгрудилась женская стайка.

После молитвы не спеша рассаживались за длинным столом; Саню пропустили вперед. Подали тарелку винегрета с фасолью, перловую кашу на оливковом масле, глазунью из трех яиц и компот из сухофруктов. На столе лежали сиреневые зубцы чеснока. Ели все молча, тихо и односложно благодарствуя за угощения, принятые от соседа. Чья-то заботливая рука пододвинула ближе к нему желтые в крапинку обсыпные рогалики.

Саня поднял взгляд и тихо сказал:

– Ишь, косули какие!

Послушник, что сидел напротив, не ответил ему, но как-то странно сотворил мелкий крест на вытянутой шее.

Поселили его в монастырской гостинице, в маленькой узкой комнате.

В углу на деревянной полке зияла икона. Кровать с казенным одеялом, старый табурет с фанерной крышкой. «Надо бы им стульев наделать!» – подумал Саня, погасил свет и лег…

Живать приходилось ему во всяких местах, и разность их он ощущал по утрам. В одних домах спится до одури, в них хочется забыть все, что было с тобой раньше. В других жилищах не можешь дождаться рассвета, перебирая свою жизнь, будто ища прореху в мешке, из которого сыплется твое последнее добро.

Проснулся рано.

Болела спина; Саня вспомнил, что ночью немела рука, он просыпался и укладывал ее, непослушную, будто чужую.

Из окна кельи он разглядел старые согнувшиеся клены с лохмотьями рыжей листвы, ржавые мусорные баки под ними. Стены и колонны собора в лесах, железный короб для раствора, из которого торчали вразнобой черенки лопат.

По оконной раме неторопливо полз серый паучок. Саня обрадовался ему, как новому знакомцу. Паучок спустился до подоконника и скрылся в маленькой пещерке. Тоже себе – отшельник!

Сжимая под рубахой крестик, он вспомнил вчерашнюю службу и Катю, когда она натягивала платок на лоб, а он все равно соскальзывал на затылок с ее густых гладких волос.

В странствии думаешь не о том, что имеешь, а что хотел бы иметь. Саня желал избавиться от тоски по напрасной любви. Но увидев вчера благостного охотника, протянувшего девушке записку, он понял, что не остыл еще…

27

В обители знали тайну кочегара Коли. И то, что он скрывал свое знакомство с Катей, только обостряло к ним интерес.

Виделись они редко и почти не здоровались словами. Кочегар молча, с поклоном, уступал девушке дорогу, провожая ее тоскующим взглядом карих глаз.

Перед столовой Коля всегда отряхивал свою одежду. Зимой чистил снегом, а грязные ледяные комки бросал подальше от следов Катиных сапог. За стол усаживался с краю, чтобы никого не испачкать. Тарелки с едой принимал от женщин на слух, не поворачивая головы и не поднимая глаз. Но все равно узнавал ее голос, как в детстве за слепым экраном телевизор, представляя себе ее руки, толстую косу, выглядывающую из-под платка. Даже на икону Богоматери смотрел он сквозь бельма своей тоски и различал только черты, схожие с Катей.

И вот вчера на службе сунул Кате бумажку. (Он и раньше пытался это сделать, но девушка отстранялась.) Катя молилась и не знала, как поступить: передать за свечной ящик как просьбу «о здравии» или?.. Мельком взглянув на кочегара, она спрятала записку в карман.

Кочегар стоял с нею рядом, сгибаясь в низких поклонах и касаясь ладонью пола так, будто черпал невидимую воду. Огонь свечей сушил ей глаза, а со дна души поднималось женское любопытство…

Придя на квартиру, Катя развернула бумажку.

Там был номер телефона и больше ни слова. Будто визитка! Мол, и так все понятно. По причине сестринского милосердия, уже усвоенного ею в монастыре, Катя взяла телефон и уже набирала первые цифры. Но вдруг подумала, что нужно бы угадать время его дежурства. Нажала кнопку отмены, испугавшись за себя…

Девушка глянула на икону, освещенную красной лампадкой, ища совета в мудрых глазах Богородицы. А маленький Иисус, сидевший на руках Матери, выдвинул вперед правую ладонь с двумя поднятыми пальчиками, словно говорил: не спеши.

28

В комнате отца Антония стоял деревянный столб, с въевшейся в трещинах угольной пылью. На толстом кованом гвозде висел старинный шахтерский фонарь.

– Ну как, – спросил батюшка, – осмотрелся?

– Место ваше не нравится, – признался Саня. – То ли дело в тайге!

Батюшка помолчал немного, видимо, вспоминая горные перевалы Тогуленка:

– Мы не выбирали! Здесь шахта была. А в ней часовня на большой глубине. Когда случился обвал, многие шахтеры спаслись, добежав до нее.

Он погладил черный столб своей крупной чистой ладонью:

– Шахтеры поднимались наверх с иконами в руках! Так что мы только вернулись на сие святое место…

– Женщины и церковь любят легенды! – не теряя куража, сказал таежный гость. Даже то, что церковь он поставил на второе место, говорило о цели его прихода.

Священник понял это и ответил как светский человек:

– Потому что в легенде заранее известен хороший конец. А путь до него всякий раз новый!

Саня подошел ближе к закопченным шахтерским иконам, с каким-то удивлением всматриваясь в темные лики. В монастырь часто приходили бывшие детдомовцы. В большинстве случаев они отличались особой суетностью.

– Мне поначалу не понравился голубой медвежонок на твоей церковке! – следил за ним настоятель.

– Я заметил.

– Да ты присаживайся, – он указал на стул.

– Табуретки у вас хилые, – вспомнил Саня.

– А потом прочел у князя Трубецкого об иконе: «Собор всей твари!» Так устыдился даже за поспешность свою.

Таежный отшельник пожал плечами в ответ:

– И меня простите, батюшка! Наговорил вам разного…

– Бог простит. Оставайся! А для меня исключений не надо! Если будешь добрее, то ко всем!

Саня заерзал, испытывая неловкость:

– Не смогу долго. Не получится! Воздуха мне вольного не хватает!

Отец Антоний поднял брови выше очков:

– Поживи, сколько сможешь.

– Я в тайге к безмолвию привык. А здесь прямо язык чешется! Со всеми поговорить хочу, – признался Саня. – Да боюсь, что мои худые мысли, вместе с раствором, в стены к вам влипнут!

Батюшка потер бороду. Седых волос в ней стало больше:

– Легенда о тебе, как телега впереди лошади, в спину тебя толкает! А сам ты еще не жил, не молился, не писал!

– Тогда и я, батюшка, скажу, – Саня поднялся. – Спрошу, вернее: по своей мерке храм-то строите? Для себя стараетесь?

«Верно, – подумал настоятель, – мог бы взять за основу проекта какой-нибудь суздальский или владимирский храм. Но свое дороже».

– Про каноны говорить не буду, – улыбнулся отец Антоний как-то по-свойски. – Ты сам возвел Богу не менее значимое!

И опять у Сани возникло ощущение, какое случилось во время вечерни: не смог он принять слова священника с открытым сердцем. Потому как привык всю жизнь скрывать свои чувства. Хотя не знал даже, от кого.

Настоятель положил ему труд: срисовывать карандашами библейские сюжеты.

Он выложил на стол пачку репродукций:

– Бумаги не жалей. Но ничего не рви и не выбрасывай! О чужой мерке рассуждаешь, вот свою поищи…

– Лучше я вам табуретов наделаю! – предложил Саня лишь для того, чтобы как-то возразить.

Батюшка снял очки, протирая платком толстые линзы. На лице исчезла суровость, голубые подслеповатые глаза смотрели добродушно, как бы говоря: всего видеть и мне не дано!

– Перестал чертить как в прежние годы, – посетовал он, – вот и слепнуть начал…

Архитектор по образованию, он создавал обитель по своим чертежам. И один представлял весь замысел монастыря, меняя по ходу проект: где-то добавляя высоту арочным окнам, где-то увеличивая или уменьшая выступы карнизов.

В обычной церкви, после службы и проповеди, батюшка мог уйти к себе домой. В обители же он был всецело связан горсткой людей, которые воплощали его идею. Для него были они – соль земли.

В строительстве отец Антоний отдыхал душой и стыдился того, что люди воспринимают эту работу как служение Богу. Будто бы настоятель, как прораб в день расчета, честно и полно заплатит им Божьей благодатью.

Послушники возводили стены, штукатурили и настилали полы в новых кельях. Они строили, полагая, что возводят Богом начертанное. А Саня догадался сразу, что архитектор снял мерку для чертежей со своей души.

Прожив уже несколько дней, гость из тайги заметил, что строительство монастыря идет так, будто это личное желание настоятеля. Другие священники почти не принимали участия в этом и даже, как показалось, подчеркивали суетность сего дела.

Из окна кельи видно было ему, как с утра настоятель ходил по стройке: измерял рулеткой оконные проемы, поднимал упавшие с лесов кирпичи и заставлял каменщиков выбивать засохший раствор из коробов. Он садился на доски против свежей кирпичной кладки, и какие-то сомнения стирали ясность в его взгляде, будто ластик – неверный чертеж.

Если в церковной службе каждый шаг священника отмерен каноном, то на стройке иногда чувствовался разлад в его душе. Саня подмечал, как сокрушается архитектор, устало соглашаясь с тем, что работники его – не бог весть какие мастера и выходит у них не так, как было задумано по проекту. И тогда казался он Сане одиноким, даже чужим монастырским трудягам. Но стены его росли! Из высоких фундаментов поднималось что-то тучное, но доброе, крепкое и возлюбленное.

29

Появление нового человека в монастыре всегда вызывало интерес, его расспрашивали: откуда пришел? в каких местах бывал? Нашелся земляк – рыжий и худой, с острым кадыком на тонкой шее.

Он остановил Саню в узком коридоре, где стояли козлы, а на досках лежали какие-то овчинные шубы.

– Ты из Салагира? – Рыжий шоркал теркой по стене.

– Из Тогуленка, – посторонился Саня.

– Это рядом! Я на Советской улице жил, – сказал он отчетливо, как будто Саня должен был это запомнить.

– Эта третья от реки?

– Если от моста считать, то вторая, – штукатур прислонился к сырой стене, выискивая неровности. Но Сане показалось, что от чего-то другого склонил голову сейчас его земляк:

– Да, там речка петляет…

Он провел мокрой тряпкой зигзаг, похожий на изгиб реки Салагирки:

– Вот тут, – подтеки воды устремились вниз, – мостик: гусь с бараном не разойдутся!

– Снесло мостик, – огорчил его Саня, – прошлым половодьем и снесло!.. Как баржа плыл, с перилами! Ребятишки даже запрыгивали!

– Снесло, значит, – повторил грустно рыжий, словно это был последний путь к его возвращению.

– Корягу потом прибило на это место…

Штукатур начал истово разгоняться круговыми движениями руки, потом соскребал мастерком остатки раствора и вновь хлестко кидал их на стену. В движениях его чувствовался иной ритм жизни: и размеренный, и одновременно какой-то строго обязательный, наполненный ожиданием чего-то очень нескорого, – словом, отличающийся от будничной жизни его салагирских земляков:

– Мальчишки там карасей ловили… А я воровал у них, когда маленький был. Тоже хотелось прийти домой с уловом! Чтобы мамка похвалила, а потом зажарила!..

Саня заметил, что каялись здесь охотно. Но по мелочам.

Утрами к службе послушники вставали усталые, глаза виноватые, видимо, снилось что-то из прошлой жизни.

Во время молитвы на лицах трудников выступала бледная апатия. После духовного занятия, охотнее брались за физический труд. Потому как считали его легче.

Житие в общине оказалось труднее отшельнического. Как положительный момент отметил Саня в монастыре то, что гордыня в служении Богу, как и во всяком другом деле, сообща изживается легче.

Среди братии каждый вправе узреть в тебе лукавого.

Многие заметили, что таежный паломник принес в обитель вольный дух. А еще какой-то предел, далее которого не должен человек выворачивать свою душу. И уже кому-то из монастырских жителей тоже захотелось упереться во что-то свое, дорогое, живучее.

Видел Саня такой случай.

Два земляка работали на стройке. Один был в овчинной куртке, но без шапки. Он клал кирпичи на стене. Другой, в брезентовой куртке и вязаной шапочке, месил раствор.

– Голова мерзнет, давай меняться! – предложил первый, потирая красные уши.

Они спрятались под недостроенными сводами, переоделись и тайком закурили.

– Брату в деревне пай дают. Спрашивает, мол, на меня тоже брать, али нет?

– Весна скоро, кто ж откажется? – Пускал дым тонкой струйкой. – А куртка у тебя совсем дохлая!

– Да зато с колпаком!..

Они вернулись к работе, продолжая вспоминать деревню, стариков и корову. И казалось, что стены будущего храма запоминают их слова.

Первые дни Саня пробовал срисовывать библейские сюжеты. Но получалось плохо, и он попросился в столярку. Хотя и здесь, построгав несколько досок, стал замечать за собой, что работает как-то суетливо. Без ласковой удали, как бывало в тайге, когда можно прервать работу ради чего-то мимолетного, но красивого: то ли желтый лист падал, прощая долги лету, то ли соловей резко цокал, как будто сырыми спичками о коробок, предупреждая птенцов об опасности.

Душа его была в тайге, которая начинала погружаться в белый безмятежный сон.

Охотнее тянуло его в монастырский сад, где в углу за столяркой зияла дыра в заборе. Она напоминала ему детство. Особенно на закате, когда дымными лучами освещалась окраинная улица. А по ней пробегали собаки, мелькали девушки…

Во время службы он по-прежнему думал о женщине, ради которой пришел сюда. Но с удивлением стал замечать, что Катино присутствие занимало совсем небольшую часть его души.

Большой соблазн для новичка в духовном поприще: думать, что все грехи и сомнения являются легкой добычей лукавого. Как раз наоборот: лукавый с того бока, где у тебя все в порядке, где ты спокоен и счастлив.

Однажды вечером в гостиную келью к нему постучался Коля. Он изменился в монастыре: отпустил длинную бороду и волосы.

На икону в углу крестился споро:

– Рисуешь? – Николай осмотрел карандашные наброски, лежавшие на столе.

– Выбираю.

– Легкая тебе повинность!

– Мне и это не подходит.

– А чего явился тогда?

– Посмотреть… Вот ты ушел, даже спасибо не сказал!

– Не ради спасиба ты здесь!

Саня перевел взгляд на дырку, где сидел паучок:

– В окно тебя видел: ходишь широко, а душа стреножена. Угодья здесь не твои, не охотничьи!

Коля усмехнулся, показывая, что ошибся гость. Знакомо ему здесь все, каждый шаг уже зрячий. И распорядок усвоил, и мысли приладил:

– Что Бог даст, никто не знает.

– Даст, если удержишь.

– Крест стал носить? – подметил Коля момент, когда таежный художник нагибался над столом.

Саня прижал ворот:

– Давно виделись? – спросил он как старого знакомого, хорошо понимающего, о чем идет речь.

– На квартире живет у моей тетки, а сюда ходит, полы моет, – ответил Коля, вздохнув. – Косу отрастила, хоть вешайся!..

А Катя заболела.

Она лежала в постели, перебирая в памяти дни, проведенные в обители. Оказывается, все это время она ожидала чего-то: не столько чуда или благодати, сколько простой человеческой помощи своей душе. Поняв, что не дождалась, Катя выбросила записку.

После выздоровления она вернулась в монастырь.

Коля встретил ее возле душевой, куда она пришла набрать воды: поздоровался и сошел с тропинки. Катя тоже остановилась, как будто вытряхивая соринку из туфли. Склонившись, она услышала: «Тянет меня к тебе! Только и думаю! Жду, когда придешь! Звуки твои ловлю!»

Их робкие взгляды тешили кого-то в скучной монастырской жизни. Простое человеческое влечение превратилось в соблазн, в испытание и в желание высмотреть в душе послушника каких-то бесов.

30

Как-то пришел к Сане в келью старый знакомец отец Кирилл. Он выглядел еще более юным, чем показался в тайге. Двадцатитрехлетний юноша с длинными золотистыми волосами. В его облике было что-то ангельское, как обычно изображают их на картинах художники: с тихой скромностью второстепенных персонажей, не балуя нежные лица сильными чувствами или душевными муками.

В руках держал книгу:

– Настоятель передал тебе «Житие преподобного Сергия Радонежского».

– А я читал, – вспомнил Саня повесть Зайцева.

– Вот и хорошо! Теперь сравни.

– Я только и делаю, что сравниваю здесь…

– С тайгою? – улыбнулся отец Кирилл. – Да, красиво там!

– Вас-то, батюшка, что сюда привело?

«Ангел» посмотрел на Саню с удивлением и радостью о том, что кто-то не знает еще его истории:

– Я ведь случайно подвизался! Да! Приходил в церковь ради любопытства, – стал рассказывать он. – Однажды заболел алтарник, батюшка на мне взгляд остановил: иди, мол, чадо, помогать будешь! А я и сам не ожидал, что так все получится.

– Значит, не случайно!

Отец Кирилл засмеялся по-юношески задорно. Ему, как вечному ребенку была уготована и в монастыре счастливая жизнь.

– Видимо, и в вашем деле, – заключил Саня, – кому-то свечки тушить, а кому вериги таскать!

Перед уходом отец Кирилл попросил:

– У нас одна девица полы моет. Хотела в твоей комнате убрать сегодня. – И добавил, опять лукаво: – Странная особа, с кочегаром переглядываются, а делают вид, что не знакомы.

– Так и я с ней знаком. Мы – земляки!

– Знаю, – улыбнулся тихо «ангел» и не удержался: – Раззудит еще она нашу обитель!..

Они вместе вышли во двор.

По пути отец Кирилл рассказал Сане историю одного послушника, который прожил в монастыре семь лет и уже готовился принять иноческий постриг, но настоятель отпустил его в мир. Всего на одну неделю!

– В последний раз свободы хлебнуть, – понимающе кивнул таежный гость.

– А через неделю послушник этот вернулся в монастырь с невестой! – воскликнул «ангел». – Батюшка венчал их. Сейчас парень работает таксистом в городе, сына родил!..

У двери, ведущей к душевой, они почти столкнулись с Катей. Девушка несла ведро с водой. Чуть приостановившись, она поклонилась батюшке. Скрипнула дужка, подумалось, с тоской: взять бы ведро да пойти за ней следом. Куда глаза глядят! Меж белым платком и воротом кофты он успел разглядеть розовую шею с плотным основанием, какое бывает у полногрудых женщин…

31

Долго приживаться в обители таежный паломник не собирался. Устал от непривычной жизни.

В странствии душа и тело потребляют лишь самое необходимое. Обильная еда на столе не радовала. Часто вспоминал он привычную таежную кашу, которую начинал варить, только когда заурчит в животе. Еще Саня любил вздремнуть после обеда. Как зверь после охоты.

Не принимала душа и здешнюю неспешность. Как человек, недавно подвизавшийся на духовной ниве, Саня уже торопился собрать свой первый урожай. Спешил ухватить новые чувства и мысли. Его поспешность объяснял себе настоятель детдомовским желанием скорее получить похвалу.

Из репродукций таежный художник выбрал библейский сюжет: три ангела в гостях у Авраама. Белый шатер, прозрачные фигуры и весенний пейзаж голых деревьев. Саня представил их в образе Кати, Николая и себя. И не потому, что хотел примириться с беглецами, но уже предчувствуя, что охотник и девушка, вместе или порознь, могут как-то вывести его в обратный путь.

Рисуя шатер кочевника, он представлял себе уютный сквознячок под белым сводом. Каменистую дорогу, голые ступни в земной пыли. А в глиняной посудине прохладную воду для мытья ног. Вспомнилась, некстати, баня!

Саня поскреб ногтями под мышкой, чувствуя терпкий запах и невольно выискивая в левом ангеле черты Кати. Такой, как запомнил ее на окраине Салагира. И что удивительно, считая любые объяснения с Катей почти невозможными, он все же ждал от нее какой-то знак…

Его верность не была упорством однолюба. Не убогой страстью человека, который почти насильно совладал с женщиной. Всматриваясь в левого ангела, он видел ответный взгляд, единственно возможный, как его мог понимать художник. У соблазна взгляд многоликий, у спасения – един.

Саня отложил эскизы и подошел к окну, дыра в заборе монастырского сада притягивала его. В эту сумеречную пробоину уходила сейчас, как в детстве, его светлая грусть. Саня отчетливо вспомнил глаза матери, родинку на лбу, и еще более остро проявилось сейчас наследственное чувство какой-то невозможности соединиться его душе с родным человеком.

Он устал быть чужим в монастыре. Ночью, лежа без сна, сжатый узкими стенами, он прислушивался к чужим звукам: шепоту молитв и стон дяди Миши – бывшего скульптора, маявшегося жестоким ревматизмом рук, или глухому стуку грецких орехов из комнаты послушника Андрея, у которого за иконой были воткнуты сухие листья винограда.

В тайге тоже бывали ночи без сна. Они по своему выматывали душу беспричинным страхом. Но в тайге Саня был частью ее жизни. Его затаенные вздохи слышали все звери и птицы: они или обходили его стороной, или вторили ему.

Время было к полуночи.

Саня вышел из кельи во двор.

Дальние сопки скрывал туман. Лунный свет серебрил его рваные края. Ночь была тихой и мудрой.

В кочегарке бывший снайпер пил чай:

– Не спится?

– Не могу…

– Посиди, чего уж.

Коля встал перед иконой, бормоча молитву, он делал это привычно, охаживая себя крестным знамением и заслоняя тенью святой лик.

– Хорошо, что ты пришел, – он налил чай в железную кружку. – Грех с души снял!

– Маялся, что ли?

Саня вспомнил чернявого звереныша на поляне, ползающего в траве. Но не стал напоминать про это. Получалось так, что медвежата уже превратились в легенду и принадлежали только ему.

– Мое дело, – ответил кочегар.

– Чего вы тут ждете? Вернулись бы в деревню да поженились.

– Не понял ты. Нам это на всю жизнь нужно. Предтеча здесь такая!

Уютно гудела печь; Коля полил водой уголь, запахло весенней грязью. Черная бокастая печь с трубой напоминала паровоз без колес.

– О семье вспоминаешь? – спросил Саня.

– Скучаю. Даже думаю жену как-то пристроить в монастырь.

Зашипел пар; отвод с вентилем оросился кипятком.

– А сыновей в детдом?

– Ну что ты одним днем-то мыслишь? Жизнь длинная. В короткую-то женщина не пойдет!.. И дети приедут, посмотрят и поймут! Ты-то своего тоже бросил, – напомнил Николай.

– Я всех бросил, – сказал слабо: заскулила душонка.

– И Катю? – В голосе кочегара было сомнение. И еще благодушие победителя. – Это она просила за твою часовню.

– А сам что не пришел? Медведицу боишься?

Коля даже обрадовался:

– Теперь нет. Теперь, что будет – все приму!

– Такой же и остался, – Саня вглядывался в заросшее лицо стрелка. Какой-то «образный» он стал, заманчивый. – Сидишь здесь, как в схроне, подглядываешь: кто ревностней!

Горячая труба сглотнула шелестящий всплеск кипятка. Коля встал и закрутил немного железное колесо винта:

– Это тебя здесь ничего не держит. И никто не держит! – последнее сказал уже с сомнением.

– А ты, похоже, до нее тянешься!

Коля смолчал, но по взгляду видно было, что выдержку дает ему светлое чувство:

– Ее жду!

– Совет вам да любовь!

– Братия тобой тяготится, – напомнил Коля. – Крестишься вдогонку. На службе о своем думаешь.

Саня кивнул:

– Женщину двое и то по-разному любят, а Бога и подавно…

Гость встал и хотел уже уходить, но кочегар остановил его. Он раскрыл объятия, но не решился, как бы стыдясь своей грязной одежды. Саня усмехнулся:

– Ты какой-то постный стал, Коля! Где пика-то твоя?

– Какая? – не понял сразу охотник. – А, та, что ли?.. Никого я ею не убил, – признался он с радостью.

– А что жену приплел тут: в монастырь запру! Поди еще, список грехов ее напишешь? – Сане даже весело стало говорить чужие слова, подобранные где-то в поезде или вокзальном буфете.

– Да ты живи и радуйся! И жена, на тебя глядючи, из зависти тоже будет веселой!

Коля прислушался к гулу огня.

Он выпростал одну ногу из-за стола, будто враз хотел сбегать к котлу и вернуться. А его гость порадовался (скрывая гаденький осадок), что поменялись они местами: и теперь уже Саня бесцеремонно, но также бесполезно разгадывал его отношения с Катей:

– Чего девку мурыжишь? Пригласи в кино, для начала! Потом в ресторан!.. – Он говорил, как герой из чужой пьесы, грубо желающий кому-то счастья. – А то суешь ей поминалки втихушку!

Внутренне Саня удивлялся себе, будто речь шла о посторонней женщине. Но получалось достоверно, оттого что и сам он не прочь был сейчас выпить от тоски в ресторане или хотя бы на куче угля.

В кочегарку вошел послушник – рыжий земляк из Салагира, приглашая ко всенощной. Он залпом выпил холодный чай и громыхнул разочарованно кружкой об стол, как будто от него что-то утаили.

Когда вышли во двор, кочегар придержал Саню за рукав, и тем опять вызвал подозрение у рыжего:

– А ты уходи, – тихо произнес Коля. – Ничего тебе не светит!

Саня зевнул, мол, сам знаю: сейчас бы дома и луна прояснилась ему пятнами, как ответным зевком.

Если тайга могла повременить с метелью или половодьем, пока душа не настроится, то в обители ко всенощной службе звали непременно. Послушники вставали и молча шли по кирпичным ступенькам, ловя руками низкий парапет. И эти ночные часы казались Сане отдельными, не связанными со всей остальной их жизнью.

Служба в церкви превращалась для него в навязчивый призыв к душе: зовись, крылись, лети, куда несет ветер подкупольный. А душа, словно тихий родник, вжималась в какую-нибудь расщелину, камушки свои лаская. Ей русло поменять – что в небо испариться.

В монастыре Саня почувствовал тяжесть плоти (в тайге не замечал свое тело, проскальзывая через любые заросли), здесь он запинался возле алтаря, не мог разминуться со священником, или со старушкой с бадашком, или со своим кривым отражением в позолоченной лампаде. И часто вспоминал маленькое зеркальце над умывальником, в которое подглядывал за Катей; теперь оно было затянуто кружевами изморози в холодном доме…

32

На стекле застыла мутная капля от заморозка. Как будто осень хотела послать страннику напоминание о скорой дороге, да застыли вдруг прозрачные чернила.

Во дворе Саня встретил отца Антония, обходящего стройку с чертежами в руке.

Хрустел под ногами иней, легкий пар шел изо рта. Невдалеке стояли рабочие. На их почтительных лицах читалась святая уверенность в том, что если настоятель в премудростях архитектуры разбирается, то и в их непутевой жизни сможет навести порядок.

– А я без чертежей строил! – не то посетовал, не то похвастался таежный строитель.

Батюшка посмотрел на него в ласковой задумчивости. Саня всегда чувствовал, от каких мыслей оторвал он человека, и еще внимательнее следил за ним, если собеседник пытался скрыть что-то в этот момент.

– Было все же видение! – ответил священник серьезно и уважительно. – Так, отец Александр?

Нутро Сани вздрогнуло: был чадо неразумное, а теперь вот отцом назвали.

– Было-то было. – Саня помедлил. – Все хочу спросить: зачем вы, батюшка, сами ко мне в тайгу приходили?.. Прислали бы кого. Ведь вон сколько дел у вас!

Настоятель шагнул к нему ближе и даже чуть склонился; качнулся на груди серебряный крест:

– Это здесь я – отец настоятель. А как узнал про человека в тайге, что живет иноческой жизнью, так и захотел прийти, поучиться!

– Да чему же? – еще больше смутился Саня.

– Сыновнему чувству! – сказал отец Антоний так, будто вспомнил что-то очень приятное. И уточнил почти сурово: – Перед Богом! Ведь через сына отец свою породу узнает. Все ее задатки и просчеты!

Теперь получилось, что и Саню поймали на тайных мыслях:

– А я всю жизнь хотел отца родного встретить!. Поговорить с ним…

– И что бы ты у него спросил?

Саня пожал плечами.

– В любви бы, наверно, не признался, – осторожно предположил батюшка.

– Нет.

– А если так, то не испытывай человека.

Настоятель перекрестил его и протянул ладонь, которую Саня принял неловко и неумело коснулся губами:

– Пойду я завтра…

– Спаси Господи! Иди. Твоя молитва – красоту видеть. Ты ее понимаешь, Господь даст, и передать сможешь! – (Саня уже не раз дивился тому, как умел батюшка создавать образное действие из своих мыслей.) Поправив очки, священник напутственно улыбнулся. – И борода еще отрастет у твоего распятия!..

После таких слов нужно было сразу уходить. Засунуть в котомку рисунки и айда!..

Но Саня пошел в столярку. Двое послушников, с которыми он сдружился в обители, собирались устроить ему проводы.

Тускло светила лампочка, осыпанная древесной пылью. На шнуре гирляндой висела блестящая стружка. Дядя Миша строгал доску. Лицо у него было похоже на битое в скорлупе яйцо – вогнутое, с мелкими помятыми чертами и крупными морщинами.

– Давай наточу. – Саня взял рубанок и провел пальцем по лезвию.

– Вообще-то мне привычнее резцы, – дядя Миша поглядел в окно на небо, будто искал там снежных туч. – Я раньше дело с керамикой имел. Но лед лучше!

– Почему?

– В нем прозрачность замысла.

Каждую зиму, под Новый год, он резал изо льда и снега фигуры на берегу реки для окрестных ребятишек. Это время дядя Миша ждал весь год.

– А правда, что в прошлую зиму ты вырубил «Катин сон»?

Лицо скульптора даже разгладилось от удовольствия. А Саня подивился тому, как близко лежала в памяти скульптора эта история:

– Пришла она как-то убирать здесь и сон свой рассказывает. Мол, будто в лесу зимой встретила девочку в белых сапожках!

– С баяном? – грустно спросил Саня. И опять мелькнула мысль, что надо быстрее уходить.

Лицо дяди Миши вогнулось, ломая добрые черты:

– Батюшка не разрешил. Сказал, назови «Снегурочкой», чтобы было для всех!..

На тропинке моргнул вечерний луч: через дыру в ограде пролез послушник Андрей, армянин и в прошлом агроном. Он ухаживал за монастырским садом, и своей гордостью считал виноградные лозы. Настоящее имя Авенис, что означало «рассвет» и подтверждало природную связь с землей.

Вера обряжает таких людей как бы поверхностно и даже забавно, ведь про себя они точно знают, чего им нужно для души.

За фанерной перегородкой Андрей достал из пакета четок водки, хлеб и помидоры.

– Открывал сегодня виноград, опылки сгреб, гнездо нашел! – он показал лодочку смуглыми ладонями. – Лозу могут мыши погрызть! Днем тэпло, земля мягкая – норы еще делают!

– В Армении-то виноград проще растить?

Дядя Миша следил за тем, как армянин достает крупную щепоть соли из пакета:

– Здесь не соли!

Скульптор отодвинул две помидорные дольки. Руки у него были бледные, вены рыхлые с узелками, словно и без того просоленные.

– Чем сэвернее виноград растет, тем больше в нем силы! – В черных глазах агронома светилась природная вера. – Борется за виживание!

– Как монахи на Валааме! Чем суровее, тем вера крепче? – сравнил скульптор, увлекаясь своей мыслью; но напарники его не поддержали.

Андрей уложил дольки помидоров розочкой, разломил хлеб, поймав крошки ладонью. Еда у армянина всегда празднична: какой бы скудной ни была – он разложит ее по-царски!

Выпили за скорую дорожку.

Саня поморщился от удовольствия. Поглядел на дыру в заборе, как бы прикидывая, что идти через нее будет короче:

– Как в детдоме, честное слово, и дырка та же!

Скульптор обтер руки о шершавый пенек:

– Ну, так и в приемной семье не сразу гладко! Всем подстраиваться нужно.

– Поешь, – Андрей подвинул ближе помидоры. – Как ты одын в лесу-то живешь?

– Раньше думал, что привык. А теперь даже соскучился! – Вслед за горячим ручейком в желудке Саня чувствовал, что душа легко свернулась в походную котомку.

– Я бы нэ смог, – признался Андрей и гордо добавил: – Армянин никогда не бывает один!

Дядя Миша засмеялся:

– И никогда не бывает голодным.

– Надо бы розы полить, – хлопнул себя по коленке агроном. – Вторая волна пошла, и мороз насел!..

Казалось, что он побежит сейчас за лейкой. Но Андрей лишь плотнее уселся на стуле, радуясь тому, что его ожидает любимое дело.

В монастырском саду уже обрезаны были пионы, выкопаны георгины, а кусты роз поеживались вялыми листьями и темными пиками нераскрывшихся бутонов. Только шипы занозисто блестели на вечернем солнце розовыми крючками.

– Давай допьем и иди!

Андрей опорожнил стакан. Затем достал из кармана пятидесятирублевую бумажку:

– Понюхайте, как пахныт!

Мужики пустили бумажку по кругу: запах женских духов, что оставила на купюре продавщица, закружил головы вместе с последней осенней листвой и вечерними тенями в глубине сада.

Дыра в заборе осветилась закатным огнем и стала шире.

Через нее видна была пустая улица, каменистый тротуар, по которому, словно видение, шла девушка. Это была Катя: джинсы в обтяжку низко сидели на ее бедрах, тонкая куртка из черной блестящей ткани, плотно облегала плечи и грудь. Невзначай открывалась зябкая полоска живота и смуглая щелочка на бедре, когда она поправляла сумку на ремне. Но более поразила не одежда, а та привычность, с какой Катя чувствовала себя в ней.

Саня медленно поднялся, не отрываясь от видения, и пошел к забору. Сердце бухало, кровь в висках заглушала шум от реки. Ноги несли куда-то, а душа камнем валила наземь. Похоже, что одичал в монастыре он больше, чем в таежной глуши, и не смог бы сейчас спокойно подойти к женщине, рассказать ей о своей тоске.

Он чувствовал жажду, как в первый день, и инстинктивное желание избавиться от этой напасти.

В монастыре была только одна душевая кабина, где и мылись, и набирали воду.

Неделю назад Саня ходил сюда, но помыться не смог: раздевалка почему-то запиралась снаружи. Монастырский душ он окрестил исповедальней плоти. Послушники выходили из душевой с какой-то шальной легкостью, какая была в глазах детдомовцев перед побегом.

Ладони еще пахли женщиной, и он подставлял их под теплые струи воды. Кафель в кабинке был сальный от чужого пота, пол ледяной, удушливый пар поднимался по зябнувшему телу, превращая его в библейский соляной столб для тех, кто посмел обернуться в прошлую жизнь. Сквозь удушливые брызги он намыливал ладони и по-прежнему улавливал греховный запах.

Тяжелая вода била по голове, плечам и груди, будто бесконечные удары зубила скульптора по глыбе тоски и одиночества. Саня стал приплясывать на скользком полу и совсем не удивился, когда ощутил рядом танцующую женщину! Она поднимала руки: плавно, но с усилием, как будто всплывала в воде с большой глубины. Она открывала глаза, ничего не узнавая в расплывчатой пелене, зажимала пальцами веки и жадно раскрывала рот…

Вспоминая тот вечер, Катя не могла понять, какая сила заставила ее пойти в душевую, чтобы набрать воды.

Как обычно, она долго спрашивала в приоткрытую дверь: есть ли кто там? Потом зашла в пустую кабину, включила воду и услышала, как еще кто-то вошел в раздевалку. Она хотела окликнуть, но внезапно погас свет и снаружи звякнул засов. Катя рванулась к выходу, почти сбив в темноте обмякшего человека, и с грохотом высадила дверь.

Потирая ушибленное плечо, девушка удивленно смотрела на сорванную защелку. Из темноты душевой появился Коля, виновато разводя руками.

– Кто это сделал? – Катя кивнула на вырванные шурупы; ей стало вдруг смешно.

– Прости меня, сестра! – оправдывался кочегар! – Оказался я здесь некстати…

– Не прощу, если не скажешь!

Она уже вовсе успокоилась, прошла в душевую и забрала ведро:

– Кто этот шутник?

Николай опустил взгляд. Он был подавлен, но покрыт не стыдом, а той сладкой волной, которая обрушилась на него. Он и теперь чувствовал лишь очарование тем внезапным и яростным столкновением с женским телом:

– Я прежде сам спрошу человека. Не могу я так…

33

Ветка пихты взмахнула ему по-свойски.

Речка журчала на свой лад, мелкие птицы рассыпались стаей по березам, значит – не скоро еще будут холода.

Спустившись за водой, Саня удивился, насколько обмелел Тогуленок. Он углубил ямку в каменистом дне, обжигая руки холодными струями.

На берегу заметил след медведя: Машка приходила, перед спячкой мухоморы ищет.

Печка в доме долго капризничала: давилась дымом и гасла. Кое-как уговорил, обласкал ее холодные камни.

Когда дом нагрелся, Саня помыл пол. Поправил покосившийся стол во дворе и сказал, довольный собою:

– Мое это место! Мое…

Вечером сходил в баню, исхлестав себя, как пыльную рогожу.

Потом напился чаю с малиновым листом и вышел встречать луну, голубыми искрами уже подпалившую молодой осинник на ближнем склоне.

Он сидел на том же месте, что и год назад, вспоминая девушку в белых туфлях. Теперь душа не томилась грешным зудом, но была спокойна и светла.

Еще он вспомнил, что сейчас идет вечерня в маленькой белой церковке, и прошептал, напоминая о себе кому-то: «Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны». Молитва – как дисциплина духа. В монастыре не понял, а вернулся и почувствовал ее необходимость…

Среди туристов быстро пошла весть, что Соловей вернулся из монастыря. Осеннее время – самое благодатное для походов: нет комаров и мошки.

Первым его навестил Сергей Иванович. Он тщательно оглядел эскизы, привезенные из монастыря:

– Рассказывай!

– О чем?

– Мне интересен твой духовный опыт.

Саня мысленно повторил за ним фразу, удивляясь такому вниманию:

– У нас даже настоятель так мудрено не выражался!

Философ сморщился:

– Ну, скажи по-своему.

– Что?

– Благословение получил на эти рисунки? – Сергей Иванович икнул, раздраженно прикрывая ладонью рот.

Саня не спеша перебрал эскизы, словно видел их впервые:

– Вот одену их в краски, тогда и спрашивай.

Его слова успокоили преподавателя: Соловей опять казался обычным чудаком. Он чувствовал себя разочарованным и обманутым, будто студент шпаргалил у него на глазах, но не попался.

Еще как-то под вечер забрел Шмель. Он собирал мухоморы в ближнем распадке. Поздней осенью эти грибы набирают особую силу.

– Может, и мне поможет? – спросил он неуверенно.

Лицо его осунулось, плечи заострились, кожаная куртка висела, как на перекладине огородного страшила:

– Пустишь переночевать?

Никогда раньше не спрашивал. Никогда день завтрашний не загадывал: «Отдышусь у тебя дня за три?..» Будто вручил Сане эти свои дни. Без особой надежды, но и без мороки.

Достал из рюкзака водку, взял два стакана.

– Я не буду, – отказался хозяин.

– Твое дело, – согласился гость. – А я не могу. Тоску снять надо!

Он повел плечом, ловя знакомую боль под лопаткой.

– Было такое, – Саня даже крякнул немного, словно после выпитой водки. Вечером душу загасить, что домну остудить, – не выплавит она утром радости.

– Что-то придавило меня, – в стакане опять булькнуло. – Не могу уже трезвым оставаться наедине с собой! Особенно вечером. Боюсь…

– У меня тоже, – подтвердил Саня. – Вечер все длиннее становится…

После возвращения не было ему покоя.

Душа как на привязи: вспоминал Саня монастырь и Катю с горящей свечой. Не в силах удерживать ревнивые мысли, он хотел видеть ее не иначе, как в той мирской одежде, идущей на свидание.

С утра он ходил в часовню.

Но молчало ее нутро. Пусто было возле икон; прервалось уютное движение, как тяга в остывшей печке. Даже огонек свечи дичился его дыхания и клонился набок.

Все эти дни он рисовал «Моление Иисуса о чаше», положив картон на подоконник. Яркий свет отражался от первого снега. А блуждавшие линии сходились в одном месте, как будто вызывая откуда дорогой образ! Рисунок получался зыбким и туманным, мутилось в глазах, словно от куриной слепоты.

34

В конце ноября в монастырь приехала бригада реставраторов.

Один из них – красивый разбитной мужик Вова – повадился ходить в кочегарку и тайно пить водку:

– Я у Бога на полставки! – подмигивал он Коле, доставая из-за пазухи бутылку.

Коля тоже пригублял от скуки. А с реставратором все ж было веселей.

– У меня своя мастерская в городе, – рассказывал Вова, неспешно выпивая. – Думаешь, одни иконы на уме? У меня стена полностью обклеена фотографиями первейших красавиц. – Он игриво улыбнулся. – В разных позах! Я в них больше нахожу линий, ну там глаз, бровей… для нашего дела!

– Не знаю, как ты малюешь, но пьешь мастерски! – отозвался Коля с иронией, чтобы как-то заглушить совесть.

– Да не то чтобы, – поскромничал Вова. – Это у меня от встречи с отцом!..

Рос безотцовщиной. Но хлебнул однажды с папашей. Было ему семнадцать лет, когда приехал к ним домой здоровенный мужик: ушлый, тертый, басистый. Работал снабженцем на Севере. Достал бутылку водки, мол, с сыном хочу поговорить! Налил парню полный стакан – сын выпил, под одобрительное цоканье отца, и отрубился. Папаша уплыл в туман и больше не вернулся. А у Вовы похмелье на всю жизнь осталось.

Однажды красавчик поделился с Колей, что моет у них полы девка, «чертей – полный омут!».

– Думаешь, грешна? – Кочегар накрыл ладонью свой стакан.

Но Вова не заметил перемены в его лице:

– Так, ломается для виду.

– Ты предлагал, что ли? – Коля сел поближе и весь как-то напрягся.

Но реставратор подумал, что это от монастырского воздержания такой интерес:

– Пришла сюда как в аптеку: фрау-тест ей нужен, а не молитва! Задержка у нее, – он покрутил ладонью возле виска. – Не в том ее талант!

Эти последние слова удержали Николая:

– А в чем? – сдавленно спросил он, и злые огоньки мелькнули в карих глазах.

А реставратор прочертил пальцем на пыльном столе:

– Вот я иконы пишу. Так? Ты для всех – тепло гонишь! А ее дело другое…

– Какое?

– Она для бабского дела создана. Но только с головой у нее, – он выдавил слюнку на губах и опять покрутил ладонью. – Из таких проститутки выходят…

Не успел Вова поднять стакан, как в его голову полетела табуретка, разбившись о котел. Кочегар схватил обломок ножки и погнался за реставратором по двору, потом через монастырскую стройку, но Вова успел сбежать и запереться в комнате.

В тот же день Николай покаялся духовному отцу, что послабел душой, разрешив «маленький грех» – пить водку, а он вырос – ему в наказание – до великого.

Прошло несколько дней.

Однажды Катя пришла убирать в кочегарке и положила на стол пачку чая.

Коля молитвенно сложил ладони:

– Прости меня, грешного! Только не отвергай!..

Катя протерла тряпкой скамью и села на нее, будто устала.

Гудел огонь в печи, из открытой форточки несло морозным воздухом, смешиваясь с едким запахом шлака. Коля вынул клочок бумаги, развернул и положил его поверх чайной пачки. Бумажка трепыхалась на сквозняке. Девушкая прочла: «Бог среди нас! Оглянись, разве это не красиво?!» Бумажка была уже крепко потерта. Катя вспомнила, как несколько раз ловила робкое движение кочегара вынуть что-то из кармана.

Записка Кате не понравилась. Пора уж научиться свое говорить.

– Что у вас было? – спросила девушка.

– Ничего. Просто побалакали.

– Батюшка хочет убрать его из монастыря.

– Тебе жалко?

– Если из-за меня, то не надо!

Коля посмотрел на нее внимательно:

– Почему из-за тебя?

Он не держал зла на реставратора: в душе сам такой. Но и Катя не выказывала никакой обиды. Как будто была согласна с тем, что сказал про нее похабник.

35

Вскоре, зная, что пересуды меж послушников не утихают, Николай поведал о своей любви отцу Антонию. Настоятель разрешил ему жить вне стен монастыря и помог устроиться работать на завод.

Коля снял квартиру в городе.

Прошел еще месяц, и в один из воскресных дней Николай пригласил девушку на свидание: на площади возле заснеженного фонтана. Для нее это было первое в жизни свидание! Катя пришла, но не узнала кочегара среди гуляющих людей. Дважды прошла мимо. Он был в джинсах и модной куртке. Коля сам окликнул ее, подошел и поцеловал в теплые губы.

Она удивленно разглядывала его:

– Подстригся, бороду убрал!

– Нравится?

– А целоваться не умеешь!

– Научишь! – решительно сказал он и предложил пойти в ресторан.

Было почти утро.

Они оказались первыми посетителями и вызвали у официантов особый интерес. Пили шампанское, но не были похожи на людей, которые пришли отметить какое-то событие. Мало говорили и почти не смотрели друг на друга. Не было на их лицах ни скуки, ни хмельного желания согнать тоску. Они протягивали друг другу зеленые яблоки, и большая хрустальная чаша на столе казалась им жертвенной.

– Почему ты сбежал тогда в кочегарке?

– Боялся, что ты порвешь записку при мне! – Коля смотрел на ее толстую косу.

– Я просто хотела, чтобы ты угостил меня чаем!

Коля встрепенулся и поднял руку, чтобы позвать официанта:

– Сейчас закажем самовар!

– Не надо, – успокоила его девушка. – Во всем монастыре только у тебя была своя собственность!..

Еще не допили шампанское, как Николай начал спешить зачем-то. Катя не любила торопливых с детства. Бывало, деревенские мальчишки норовили утянуть куда-нибудь в темный угол, мысленно облапав ее полную грудь. Девочке хотелось гулять по берегу реки или играть на сцене, но даже занятие музыкой шло во вред: Катя казалась чужой в деревне, а чужаков проще бесчестить. Ее сверстницы – мамины помощницы – льнули к домашним делам, а Катя обнимала лишь свой баян!

Казенно звякнули бокалы; исподтишка, в своей хомячьей фантазии, Коля следил за ней, хрумкая жестким яблоком на передних зубах. «Идем, а то пора!» – сказал он, как в то утро, когда они сбежали от Соловья…

В парке на кленах лежал тонкий слой снега, повторяя все изгибы ветвей.

Устав бродить по бесприютным улицам, решили укрыться в зале кинотеатра.

Забрались на последний ряд, отдышались от будущего волнения. На экране у перрона стоял набриолиненный щеголь-паровоз. Расходились чечеткой железные колеса, жахнул пар для куража. Двоих попутчиков любовь столкнула лбами, как будто сорвали стоп-кран! А вместо чемоданов с верхних полок посыпались на них головотяпы в черных одеждах и с черными пистолетами!.. Катя вспомнила дорогу (три месяца мечтала сбежать, а в тот день ноги стали ватными), когда они ехали в поезде с Колей, отчужденные и недоверчивые друг к другу, будто сообщники после неудачного дела. Они даже пропустили нужную станцию, обвинив в этом обиженную тень Соловья…

Коля нащупал в темноте ее руку, кольнув ногтем ее ладонь. Стали целоваться, хотя на слух Катя еще пыталась следить за фильмом. А в те моменты, когда яркий свет с экрана озарял их лица, она отстранялась, глубоко натягивая на голову колпак куртки.

Из кинотеатра вышли уже в сумерках.

На черных холмах шахт горели колючие огни. Коля предложил пойти к нему на квартиру, но Катя отказалась: «Пойду к батюшке, пусть решит нашу судьбу!»

Коля проводил ее до монастырской ограды, за которой располагался сад. Холодный ветер колыхал на шпалерах остатки плетей винограда. Садовник Андрей медленно шел в старых валенках вокруг белых холмиков, утаптывая снег от мышей.

На следующий день Катя исповедалась у отца Антония. Батюшка отпустил ее в мир на год, с условием, что за это время она не будет встречаться с Николаем.

36

По утрам, от крепких морозов и ярких восходов, тайга становилась дымно-розовой.

Этот цвет проникал в дом через окно и оседал фоном на новой иконе «Моление Иисуса о чаше». Грозовое небо с мрачными тучами: на фоне зари ветер гнул деревья, а черные камни с красными трещинами казались углями раздуваемого костра. В блеске молнии видны были вершины гор, под ним плоская скала, тяжелая и одновременно какая-то шаткая – словом, опасная. Иисус лежал на этой глыбе, почти боком. Взгляд Его был обращен не к людям, но к слабому уютному просвету в облаках, где скрывалась маленькая чаша с холодным розовым блеском. От иконы исходило тревожное чувство, будто не только гроза, но еще неминуемый камнепад должен был обрушиться на голову Молящегося!

Пару дней назад приходил Михей и сообщил между прочим, что в Салагир вернулась Катя: мол, занялась коммерцией, возит из города бусы из цветных камней.

От этого известия помутились вершина горы на иконе «Моления», словно будущая вьюга свила там гнездо.

Вечерами, при свече, Саня читал книгу «Житие Сергия Радонежского», подаренную настоятелем.

Взялся за нее он не сразу. Любую книгу Саня вначале обнюхивал. Если она содержалась в темном книжном шкафу – пахла краской и картоном. Если была долго на солнце – имела запах подсохшей лапши. Собственные книги Сани пахли семенами моркови, сладковато-терпким духом или семенами капусты с травянистым ароматом.

С первой же страницы он увидел одинокого мальчика между небом и землей, среди широких полей. По дороге петляют следы маленьких копыт – по ним ищет отрок пропавших жеребят.

Не было у Сани фотографий детства. На которых видны угол отцовского дома, край неба, черемуха, попирающая забор, низкая трава под ногами – все, что бывает заверчено вокруг маленькой фигурки в цигейковой шапке, драповом пальто и с женским платком, повязанным крест-накрест. Такое давнее, черно-белое, невозвратное!

Вот отрок Варфоломей идет по проселочной дороге, солнечный лучик играет на светлом темечке. В котомке еловые шишки и рукоятка от татарской нагайки. Детская поклажа. Нес легко. Уже в поздние века летописцы подкладывали ему тяжести от святой жизни…

Был он из знатного рода ростовских бояр. В поисках спокойной жизни семья перебралась ближе к Москве. Искал ли он в тот день жеребят или, как говорится в народной пословице: барский сын гуляньем сыт, – но однажды, после школы, встретил мальчик в поле чернеца и привел домой. Дети чувствуют тех, кто нуждается в ласке более, чем они сами. Поведал свои детские печали.

Рос мальчик тихим. С ранней юности порывался уйти в монахи. Видимо, не чувствовал опоры в семье. По крайней мере, в брате Стефане он не нашел ее и в поздние годы испытаний. Но родители держали младшего сына возле себя, страшась за одинокую старость.

Когда Стефан овдовел, то удалился в монастырь. А Варфоломей остался. Ранняя смерть молодой женщины не могла не отразиться на душе юноши. Видимо, у нее были хорошие отношения с заботливым братом мужа. Это прощание, возможно, оказалось единственным прикосновением будущего инока к женщине.

О времени том сказано: «Ненавистная мира рознь», князь шел на князя, брат на брата. Только после смерти родителей братья соединились и решили уйти в дремучие леса. Чтобы жить отшельниками. «Сложили из ветвей шалаш, потом срубили келейку и церквицу». Варфоломей хозяйничал: и хлеб выпекал, и одежду штопал, и копал, и таскал.

Началось зимнее лихо, а потом и голод. Боярские дети бедствовали. Стефан не выдержал и ушел в обжитой монастырь, в Москву.

Варфоломей остался один: в келейке сумрак с едким дымом, за стенами зимние метели: «семь дней провел, не выходя из церковицы». И бесов видел, и скрежет слышал. Когда стихала молитва, голос отчаяния шептал, что одинокая кончина – самое страшное из всех уделов земных.

Молился, лучины строгал, смола сосновая капала вместо елея. Таскал дрова из леса, носил воду из родника, берег семена капусты меж страниц Псалтыря, чтобы мыши не поели.

Наступила весна. Собирал грибы и ягоды, вскапывал грядки. На зарю да на всходы в огородике смотрел чаще, чем в книгу. А еще весенний лес загонял душу, как охотничьи рожки косулю! Ночами филин-неясыть сглатывал сердце, будто пойманную мышь…

Однажды к отшельнику пришел медведь, слабый от голода. Варфоломей дал хлеба. Кто умиляется дружбой с медведем, тот не знает, сколько он потом выдрал моркови и капусты!

Все лето над грядками трудился: сколь кочанов пестуешь – столь недель зимой сыт будешь. Осенью заметнее становилась тропинка, ведущая к скиту. В октябре пришел священник из соседнего села Радонеж, юноша принял постриг и стал монахом Сергием. И опять одиночество; старуха-зима повивальной рукою затягивала пуповину декабрьских метелей, а на Крещение купала слабое солнышко в незамерзающем роднике.

Начали приходить к Сергию люди. Оставались жить: разорившиеся крестьяне, потерявшие родню старики, дьяки с обезлюдевших земель. В маленькой церковке тесно стало. «Построили двенадцать келий, обнесли тыном». Сергий рубил кельи, таскал бревна, возделывал огород, молол, выпекал хлеба. Шил одежду и обувь. Сам же ходил в старой ветхой рясе.

Душа Сергия – в его заботливости, в его умении обустраивать жизнь. Он вернул людям мир. А что работал «как купленный раб» – так это только летописцы изумлялись.

В проповедях был не силен. Зато мог помочь келью срубить новому брату.

– Нечем мне заплатить тебе, отче!

Сергий рубил, а летописец отвечал за него:

– Дашь за работу сухарей мне. (Да еще выбери заплесневелых! Будто старец мог укорить кого-то в сытости.) – Если рубили вместе, бревна таскали, мох забивали, то и обедали как одна артель: что есть – все поровну.

Слово к слову крепче, чем бревна в лапу. Он угадал главное в душе человека – быть защищенным. Человек растет душой в своих стенах!

Когда монастырь разросся, воды из родника стало не хватать. Возник ропот: зачем место выбрал на горе? Лопатой и руками Сергий расчистил новый ручей. Только вкус был уже с легкой горечью. Случай с родником – первый уход Сергия за ограду созданной им обители.

Да и власть его не сразу ласкать стала. Вызывали его посредником между властью и непокорными. Заботливый инок понимал и прощал в человеке больше, чем того хотел князь.

Но Русь жила: смеялась и плевалась.

Однажды крестьянин приехал издалека с отроком-сыном. Были они в новых рубахах и поддевках. Спросили у ворот:

– Где нам увидеть игумена здешнего?

Иноки указали на старичка в заплатанной одежке возле огородной грядки. Хитрован не поверил и сделал вид, что даже обиделся:

– Я пришел посмотреть на знаменитого Сергия, а кивают на какого-то нищего!

Показывает сыну, мол, хотели благоговения, а чувствуют только жалость к худому старичку, работающему на солнцепеке. Сели в тени, ждут, когда святой сам глаза им откроет.

Тут князь приезжает, старичок-оборванец его встречает, беседует на равных. Свита обступила почтительно. Хитрован-крестьянин выглядывал из-за спин. Когда князь уехал, то бросился к старцу, а отрок заплакал от стыда.

Игумен поклонился им в ноги:

– Вы только обо мне верно рассудили!

Самым большим испытанием в жизни Сергия стало благословение князя Московского на битву с Мамаем. Игумен отговаривал вначале:

– Ради мира отдай им и честь, и золото!

Дмитрий отвечал:

– Теперь поздно!

Молод князь, с семьей счастлив. Народ любит его. Только не видать ему мудрой зрелости. Кто говорит: поздно, тот цветом весенним от заморозка погибнет.

В Коломне татарский посол дожидается. Хану не нужны мертвые данники. И ведь били уже татар: войско мурзы Тагая разгромили. А потом был позор на реке Пьяной: остановилось войско русское, – победители недавние, – сняли латы, оставили знамена, копья и щиты. Утомленные зноем, пошли ребятушки пить мед в окрестных селах. Ну и шумели так, что царевич Арапша услышал, подкрался и побил безоружных, потопил, как слепых щенков. В монастыре жил один из тех воинов, удравших за реку Пьяную. Ноне вновь кольчугу надел.

Князю не терпится: так что, отче? Сергий увещевает: не надо бы народ губить, пройдет время – Орда сама отступится от сильной Руси. Князь садится в седло: без жертвы народ рабства не запомнит!

Поднялась Русь, не остановить.

Благословил старец, когда пена от лошади к ногам упала: «Иди, ты победишь!» И все дни похода молился, затворившись в церкви.

Тронулось в путь войско великое. (И бывший детдомовец сбежал в чье-то давнее детство.) Отрок поехал в обозе.

По дороге они оставили леса родные, города большие и села малые, колокольня отзвенела на краю, поклонилась последняя береза. Начались степи бесприютные, а в них ковыль мягким саваном сулил воинам отдых скорый и вечный.

В холодных сентябрьских туманах искал отрок полевой лук и хворост для походной кухни. Охотники дичь стреляли. Только на десять верст в округе вся птица и зверь затаились: будто ждали бурю степную.

И вот оно забрезжило утро, розовой лампадкой засветилась заря. Белыми сводами клубился туман.

Ряд за рядом выступали воины на берег Непрядвы, становились, как для крестного хода. Казалось, воздуха не хватало от полотнищ тяжелых. Над князем золотой Спас: голова на черном фоне. Но лучшее знамя – горячее сердце!

На Куликовом поле сошлись две рати.

Оглядели друг друга. Самые отчаянные схлестнулись в первой сшибке. Моголы были расторопнее наших, кони их верткие, а воины легко взлетали на стременах для коварного удара. Русские рубили, как лес топором: первый взмах наотмашь, второй – будто щепу подбивая.

Потеряв поровну, зачинщики разъехались на глазах у молчаливого войска. Так быку кольцо продевают в ноздри, перед тем как поле вспахать!

Затем выехал печенег Челубей: тугие брови, глаза тетивой. Сидел гордо: вот она, сила ордынская!

От русских вызвался Пересвет, инок Сергиев. Был он в черной рясе с белым крестом на груди, с перекладиной на уровне сердца.

Моголы кричали своему: «Проткни его метку! Насади на копье!» Пересвет осенил войско русское знамением, будто во второй раз крестилась Русь. Окинул взглядом неровные ряды: крестьянские рубахи меж кольчуг и шлемов дружинников, как березовый лес с островками темных елей. Поднял копье и запел псалом: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя!»

В бледной вышине журавли крестили небо горестным клином. Обогнал их русский богатырь, поймал грудью копье острое…

То, что белый крест не защитил русского, моголы восприняли как свою победу. Войско Мамая ринулось вперед, чтобы наказать рабов. Были они сильней и нахрапистей.

Русские подняли Пересвета с окровавленным крестом, будто щитом укрылись от гнева небесного и, передавая тело над головами, продолжали петь «Господи, воззвах!..»

Вначале русские держались крепко. Туман всегда на стороне северян. Он мешал видеть степнякам реальную численность наших полков. Но когда туман рассеялся, моголы стали терзать наших ополченцев.

Битва стала кромешной.

На десяти верстах лилась кровь, слышались крики и стоны. Где-то по краям оврагов видели пьяных от запаха крови волков. А в средине дня стало ясно, что обе стороны будут биться до последней капли или до первого чуда.

И оно свершилось: христианский Бог воскресил полки россиян! Свежие силы ударили с тыла, и моголы не выдержали. С высокого кургана Мамай видел бегство своих воинов, которых и теперь было больше, чем победителей. Гнали их пятнадцать верст до реки Красная Меча.

Желтое, с сукровицей, небо провисло над вечерним полем. Воеводы искали князя и нашли Дмитрия под поваленным деревом, без сознания, но невредимым. Подняли героя: «Князь, ты победил!»

Усталое солнце спешилось у дальней рощи, за которой прятался засадный полк. Под красные уздцы заря вела его к темной реке, где воины поили своих коней. А наш отрок шел за телегой с лекарем, помогая отыскивать раненых.

Ночь опустилась, чтобы пощадить глаза живых. Звезды собирались в стаи, словно души погибших. Наутро разбрелись по полю, чтобы предать земле христиан. Каждый хоронил в десять раз больше, чем сразил врагов…

Засеяли россияне поле озимое. Да только не скоро дождались всходов свободы.

Колокола зазвенели по всей земле Русской! Возвращался отрок с победой, но солнце уже насквозь просвечивало ряды войска, как ветхую одежду старца Сергия…

Наступил вечер жизни. Молитва на закате становится сердцу милее.

Тем временем монастырь расширялся и богател. Вернулся старший брат Стефан. Видимо, с его слов летописец упоминает о детстве Сергия, будто бы ребенком не мог одолеть он грамоту. А Сергий улыбался по-детски, вспоминая ту встречу с монахом-чернецом, которому пожаловался на трудности учебы в школе. В этой встрече летописцы увидели какой-то знак. Намек на чудо, на скорое обращение и вразумление. Но Сергий никогда не падал с коня. Его жизнь была ровна и чиста, как течение лесного ручья.

Однажды при Стефане назвали младшего брата игуменом. Он возмутился: «Кто здесь игумен? Не я ли первым основал это место? Не мне ли под дубом велено было назвать церковь именем Святой Троицы?»

Дабы не быть распре, покинул Сергий монастырь. Подался к реке Киржач, чтобы в глухих лесах срубить новую церковку.

Брел святой плотник по Руси с котомкой на плече. А нимб свой по дороге, будто лепешку, скрошил и раздал нищим.

Много лет назад вышел он из дома отроком и теперь возвращался, улыбаясь солнышку чуть косящим взглядом.

37

За окном туманился зимний день.

Далеко в горах начиналась метель. Снежные волны шли друг на друга, сталкивались, клубились и отступали на время. Еще проглядывало солнце, словно впопыхах осматривая землю: все ли спряталось от надвигающейся бури, все ли вернулись домой.

Сквозь вой ветра послышался скрип лыж. На крыльце топот обледеневших ботинок.

Саня вышел встречать:

– Кого Бог несет?

Это был Сергей Иванович. Он стряхивал снег, как будто ощупывал себя:

– Ну и метель, думал, что заплутал! Оглянусь, за десять метров лыжню не видно!

Саня посмотрел на гаснувшую тропинку. Пурга развязала свой белый кушак, снежное небо провисло ниже пихт.

Тайга дрожала и медленно приседала.

А дома трещала печь, сипел на плите чайник.

Философ был доволен:

– Всю дорогу тропил! Как лось по целине! – он оглядел своего подопечного. – Как ты тут? Молишься, не спишь? – потом опять переключился на себя. – Да, есть у меня еще сила, слава Богу!

Сергей Иванович протирал очки и, сжав ладони, смотрел на икону «Моление». Затем вновь начал тереть их, согревая:

– Опять новодел? Дожились! Христа со спины нарисовал?! Ты пойми, что нельзя в этом деле своевольничать!

Саня заметил, что довольные своим здоровьем люди рассуждают о религии как о лекарстве, которое скорее нужно другим.

– А горы получились красивые! – философ ткнул пальцем в верхний угол иконы.

– Здешние, – подтвердил Саня.

– Как думаешь, метель надолго?

– Завтра стихнет.

Приняв кружку с чаем, Сергей Иванович пожаловался:

– В поезде съел пирожок и, видно, отравился. Живот пучит!

– А душу-то чаще травишь!..

Гость даже поперхнулся:

– Ну что ты все мешаешь в один котел, как лесной колдун!

Саня легонько хлопнул его по спине.

– Сейчас согреюсь, в часовню пойду, – пообещал гость. – Помолюсь. Я тебе молитвенник принес. Читай на ночь!

– Погрейся, еще успеешь.

Было видно, что философ и не хотел уходить от горячей печки:

– Нигде нет такой ясности в души, как здесь! – Получилось у него не очень уверенно. Скорее как попытка примирить что-то свое.

– Хотя никогда не знаю, что встречу у тебя! Вроде все убого: часовня, иконы и ты иже с ними. Но вот что-то происходит. Непонятное…

– Тут хоть выговоришься.

Сергей Иванович кивнул, то ли соглашаясь, то ли прося долить ему кипятка:

– Я вот думаю, неужели во времена Достоевского люди говорили так много и путано?

– Кто-то и говорил.

– Нет, тут естественность нужна! Может, вначале и была натяжка, но потом все цепляет одно за другое, как петли. Недаром женщины истерию вязанием успокаивают…

На крыльцо опять что-то бухнулось. Распахнулась дверь, на пороге стоял кто-то весь в снегу:

– Думала, не дойду!..

Это была женщина.

Она как-то беззвучно голосила, то ли смеялась, то ли ревела. Белые лепешки подтаивали на ее одежде и отваливались, как скорлупа. Вскоре перед печкой вылупилась она! Катя! Взгляд шальной, обижена, еще до первого слова:

– Крепление сломалось!

– Ничего, починим, – обрадовался философ.

– Еще метель началась! – сказала с досадой. – Саня, ты узнал меня?

– Узнал. Проходи к печке.

– Не помешаю?

– Проходи, – подхватил мокрые варежки философ. – А мы тут о Достоевском говорили.

– Достоевского не люблю, – хмыкнула. – Сама стерва!

– Как же тебя угораздило? – Философ развязывал ей шарф.

– Боялась свороток пропустить! – вспоминала Катя свой путь.

– Чаю тебе надо горяченького, – Саня выбрал на полке чистую кружку.

– У меня водка есть, – вспомнил Сергей Иванович.

– Давай!

– А ты чего одна-то? – Он достал бутылку, открыл лихо и звякнул горлышком о железную кружку.

– Сбежала…

– Во как!

– Ехала с ребятами, да разругалась! – Выпила. На закуску не глядела. – Надоели все!

Катя села на лавку и замерла. На дальнейшие расспросы откликалась неохотно: «Хотела уже к рельсам выходить!» Свое что-то держала. Равнодушная и шальная, беспомощная и злая.

Ее угрюмость раззудила философа:

– Отчаянная ты!

– Иду, на метель огрызаюсь! – Катя почесала ладони. – Лицо горит, вспоминает кто-то…

Она будто не хотела ничего узнавать: «Где у тебя можно умыться?» Мужики смотрели на метельную гостью зачарованно. Это мучило и раздражало ее. Зато им с Катей стало уютно и весело.

– С кем разругалась-то? – допытывался философ.

– Сама с собой, – отмахнулась от него Катя. – Как парашютист на суку: сиганула, а приземлиться не могу!

– Прыгай, мы поймаем! – После водки все игривее поднималось настроение.

– По твоим мыслям шла, Соловей, как по лыжне!

– Уж не чаял свидеться!

Саня пожалел сейчас, что меж ними был третий.

– Вот такая я! – Катя встала и пошла к умывальнику. – А ты меня такою и видел всегда. Даже в монастыре ухитрился прилабунить!..

Она шумно плескалась, подкидывая пальцами скользкий штырек. Потом закрыла лицо мокрыми ладонями:

– Это ты, поди, дверь в душевой запер?

– Похоже, что я!

– Налей, Иваныч, а то неловко мне! – вернулась за стол.

Философ разливал быстро и ровно, чего никогда не делал раньше:

– А Саня после монастыря даже не пил одно время!

– Давайте споем! – предложила гостья. – У меня есть любимый романс: «Утро вечернее».

– Туманное, – поправил философ с удовольствием.

Ему очень нравился этот угарный невпопад. Он запел первым, не дожидаясь остальных; по ходу уже хватая баян, и догоняясь мелодией.

– Хорошо, – млела Катя. – Когда слушаю романсы, я трезвею!

За это выпили еще и запели враскачку.

Баян озвучивал и метель, и отчаянные их сердца: «Ой, да не вечер, да не вечер…» Катя вела тонкой поземкой, что струится по твердому насту. Иваныч встревал со всхлипом, так в пургу скрипят мерзлые осины. Саня наддавал баритоном, как снежным обвалом на ветру. Пели тихо, берегли силы, будто и впрямь шли на лыжах издалека. И только дойдя до места: «Ой, пропадет, он говорил мне, твоя буйна голова!» – рванули в карьер, опережая друг друга.

Катя как-то испытующе посмотрела на мужиков. Пропадать никто не собирался.

– Хорошо, что пришла! – сказал философ. – А то Саня тебя по памяти рисовал!

– Как это? – она встала, собираясь уйти в свою бывшую комнатку. Но остановилась. – Лицом или всем телом?

– Не получается у него, – сладенько затаил дыхание философ. – Такую натуру ему не осилить!

Катя тоже понизила голос и смотрела на них с какой-то вызывающей улыбкой:

– Хотите, я вам бусы свои покажу?

– Давай! – выдохнули оба.

– Не пожалеете?

Слышно стало, как скребет по стеклу снег.

Девушка скрылась за занавеской, крикнув оттуда, чтобы баянист играл ее любимую «Джу-джа-ляри».

Сергей Иванович пустил бутылку на три кружки.

– Напой! – заиграл он свое, невразумительное, с силой подтряхивая баян.

В тот миг Саня то ли моргнул, то ли закусывал, но прояснив взгляд, увидел Катю в бордовом нижнем белье, в голубом шелковом переднике с монистами! На шее намотано множество бус.

Метель прильнула к оконцу.

Свеча испуганно вздрогнула.

Мониста брызнули шелестящим звуком, по камушкам бус пробежали искры. Плотная танцовщица была похожа на позолоченный кукурузный початок, с лакомым шелестом обнажая во все стороны тугие зерна – грудь, плечи, живот…

Саня прикрыл глаза ладонью, но не выдержал и впился взглядом в одну блестку, прилипшую к животу. Отблеск свечи покрывал тело сусальной смуглотою. Перед ним танцевала та самая женщина, что была в душевой кабине. Она играла бедрами, вжимала живот, вскидывала грудь, мол, самой жаль, что такое добро пропадает!.. Саня не заметил, как уж сам очутился возле нее, схватившись за руки с философом и заключив Катю в жилистый обруч. Только на миг, будто очнувшись, он увидел глаза девушки, широко раскрытые, по-детски влажные. Такие глаза бывают у детей на новогоднем утреннике!

Метель саданула в дверь снежным плечом.

Воздух оросился мелкими брызгами, обдав благодатной слякотью горячие лица. Круг осаждающих становился все плотнее, все жарче соприкасались тугие руки с золоченой плотью; в какой-то момент мужики почти столкнулись лбами. Девушка испугалась, разорвала объятия и убежала.

Саня очнулся, хотелось задуть свечу и уйти в свою комнату. Он выпил от стыда. Преподаватель философии отложил баян и сказал своим скрипучим голосом, привыкшим успокаивать аудиторию после взрыва какой-нибудь хохмы:

– Ну, что, побалдели и будя!..

Одевшись, Катя вернулась к ним усталая и капризная:

– Почему я такая?

– Какая?

– Не люблю никого, а все лезут!

Отвечали ей уже рассеянно и невпопад:

– Поэтому и лезут…

– Не знаю, как жить дальше?

Она взяла ведро с лавки и привычно налила воды в умывальник.

– Живи как можешь, – философ качнул чайник в руке. – Э, всю не выливай!

– Все советуют, а мне все вредно!

– Пойдешь к реке за водой…

Вскоре легли спать. Бухнувшись тяжелой головой в подушку, словно перескочив из одного сна в другой, озираясь в темноте и скрывая потную тоску в душе.

Утром встали хмурые и виноватые.

Саня молча возился с креплением на Катиной лыже. Метель на дворе почти стихла. Только сеял снежок.

Сергей Иванович ушел рано.

К средине дня выглянуло солнце, хотя отдельные снежинки еще летели и сияли лихорадочным блеском.

Белая крыша часовни напоминала высокое фигурное мороженое в стаканчике. Ярко синел медвежонок на иконе.

– Вот она какая! – Катя сняла рукавицу и смела ею снег с крыльца. – Я ведь пришла на часовню твою посмотреть.

Она отворила маленькую дверь и заглянула: «А теперь боюсь!» Саня улыбался: ну точно как медведица!

Катя протиснулась внутрь, задевая косяк. Слышно было, как скрипел под ее ногами морозный иней.

Когда она вышла, Соловей уже приготовил большой рюкзак с топорищами:

– Я и сам боюсь ее иногда.

– А всегда так выходит!

– Как?

– Надо же было как-то встретиться…

Саня поднял рюкзак:

– Поеду в город, в магазин сдавать.

– Так я поживу пока у тебя? – обрадовалась Катя. – Чтобы дом не остыл!

– Живи.

– Когда вернешься?

– Не знаю, – Соловей ответил угрюмо. Но в душе был рад. Если б она пошла к станции, то он бы остался дома. Встречаться глазами сейчас не мог, но и терять тоже не хотел.

38

Катя проспала весь день, ночь, а на следующее утро почувствовала жуткий голод. Свежие березовые дрова возле печки, высыхая, издавали запах пирожкового теста. Она доела все хлебные корки, но дом не покидала.

На третий день нашла кусок проволоки в сарае: «А вот испытаю, – решила, – попался мой Коля в силки али нет?»

Надела лыжи у крыльца и виновато глянула на часовню:

– Есть хочется…

В рюкзачке лежали три петли.

От заячьих тропинок на ярком снегу пестрило в глазах. Катя выбрала один след – наиболее свежий, как ей показалось, – даже снежинки не успели слежаться от пригревающего солнца.

След долго петлял вдоль берега меж ивовых кустов. Охотница шла рядом с ним, пытаясь не залезть лыжами на заячью тропку. Потом нашла узкое место в зарослях тальника и привязала конец проволоки к гибкому стволу ивы. При этом она старалась не обрушить снег с тонких веток, а мелким прутикам вернуть их привычный наклон.

В этот момент из-за тучи вышло солнце, и Кате показалось, что проволока слишком ярко выделяется на белом фоне. К тому же подул ветер и упавший снег наклонил петлю низко к тропе.

Легкие снежинки падали с тихим шорохом, но это не мешало солнцу светить выше облаков, растопив на самой макушке неба бледно-голубую полынью. В ее купольной синеве, пронизанные солнечным блеском, снежинки истончались и гасли. Серые остатки туч зацепились за дальнюю гряду, еще более потемнев, на контрасте с белыми вершинами.

К средине дня облака медленно покинули небо, и только в северном распадке еще черпали небо тусклой оловянной ложкой.

Катя отвязала проволоку и пошла дальше.

Вскоре ей понравилось место у поваленной березы, с наледью на белом гладком стволе. Под прозрачным льдом был виден, будто через увеличительное стекло, коралловый мох оливкового цвета. На солнце ледок уже начал подтаивать и сочиться книзу, освобождая тонкую кору. Эти легкие полоски, с розоватой изнанкой, удачно замаскировали блестящую сталь проволоки.

Поставив петли, Катя потеряла интерес к тайге. Теперь ей казалось, что со всех сторон, из-под каждой заснеженной ветки на нее глядят чьи-то ненавидящие глаза. Звери затаились и ждали, когда она уйдет, чтобы заполнить остывшие на снегу следы горячими сильными лапами.

Катя пришла в избу. Зажгла огонь в печи, легла и затаилась, улавливала через стены дома все звуки тайги. Как будто где-то далеко сейчас должен вскрикнуть пойманный зверь.

В этот вечер она не молилась в часовне. Рано закрыла дверь на засов и всю ночь лишь чутко дремала.

Рано утром, дождавшись первых лучей, робко ползущих по краю поляны, Катя отправилась проверять свои петли.

Мелкие птахи, – как колокольчики, – рассыпались по тайге с тонким звуком. Они прыгали по лохматым заснеженным веткам берез, осыпая серебристую на солнце и серую в тени морозную пудру.

Полянки в пойме реки рябили от заячьих узоров: два передних вдоль, два задних – поперек тропинки. Заячьи тропки пересекались меж собой и расходились в разные стороны, словно звери обменивались на бегу какими-то новостями.

Ночью прошел небольшой снежок, и Катя различала теперь свежие утренние отпечатки лап поверх припорошенных старых вмятин.

Внезапно почти из-под самых ног девушки вспорхнул взъерошенный рябчик: на мгновение он запутался в ветвях и трепыхающимся комом упал куда-то вниз, в синюю глубь распадка. Катя подошла ближе и увидела маленькую ямку в снегу, а вкруг нее, словно герб: с двух сторон – по четыре тонких симметричных полоски размером с человеческие пальцы – следы оттолкнувшихся крыльев.

Встревоженно затрещала сорока, широко расправляя черные крылья, будто она летела на боку. Шелестели фольгой любопытные сойки, – немного жеманно, – они не так пустоголово, как рябчик, боятся человека, и как-то особенно выказывают свое презрение к охотникам.

Серебристый свет солнца облюбовывал заиндевелые кроны берез и светился сквозь морозные прорехи снежной махры, словно отвердевшими стеклянными лучами.

Катя свернула с накатанной лыжни в распадок. Потом долго кружила по своему вчерашнему следу и уже решила, что потеряла место, где поставила петлю. И вдруг увидела качнувшийся белый комок! Она не верила своим глазам: может, снег упал с веток?.. Катя подкралась ближе, не отрываясь взглядом от белого пушистого зверька. Он сидел неподвижно, плотно прижав к спине уши с темными кончиками, и даже не смотрел в сторону человека. Казалось, что заяц сторожил кусок тонкой проволоки, торчащей у него на загривке. Только ободранные добела кусты тальника выдавали то, что затих он не сразу.

Такой хорошенький, такой милый. Как ребеночек! Катя подумала, что сможет принести зайца домой живым, чтобы приручить его, как кролика. Она расправила рюкзак и попыталась накинуть его на тихого зверька. Но заяц неожиданно взбрыкнул всеми лапами, ощерил крупные желтые зубы и отчаянно бросился на девушку!.. Проволока откинула его на спину. Заяц зашипел, вывернув ноздри и дико раскрыв налитые кровью глаза. Катя испугалась, схватила лыжу и почувствовала, что заяц вцепится сейчас в ее руку! Она ударила его лыжей, чтобы не видеть этот дикий и бесстрашный взгляд. Зверек охнул, обмяк и сел на задние лапы, но не потерял ненависти в помутневших глазах. Девушка била еще и еще, пока на его белой мордочке возле носа не выступило красное пятно…

Она еще раздумывала: забирать добычу или спрятать в снегу, как свой позор. Тогда надо было забрать проволоку.

Катя отвязала ее от ствола талины и подняла зайца, безжизненно склонившего набок голову с открытыми живыми глазами. Они по-прежнему пугали своим блеском. А на снегу появились круглые капли, похожие на стылую ягоду калины.

Она держала на руках теплое существо, и оно опять напоминало ей ребеночка. На миг Катя испытала чувство, по которому тосковала давно. Но потом сунула добычу в рюкзак, надела лыжи и пошла домой.

По дороге она ощущала сквозь рюкзак тепло от зайца и даже подумала, что только оглушила его. Может, она выходит его и отпустит.

Ноша хлопала мягкой тяжестью ниже спины. Катя несколько раз останавливалась, потому что ей чудились рывки ожившего зверя. При этом ей казалось, что следом кто-то крадется. Внезапно оглянувшись, она увидела, что по лыжне за ней тянулись красные пятна. Сами лыжи были тоже испачканы кровью. Катя провела рукой по днищу рюкзака и нащупала теплое липкое пятно. В голове мелькнула мысль: выбросить, закопать и забыть. Но она оттерла кровь снегом с ладони и пошла к дому.

Душа поджала хвост; Катя озиралась.

Тайга вдруг стала чужой, и она в ней – чужая. Сколько раз видела Катя шершавые заячьи катышки возле обглоданных кустов, размером чуть больше фасоли, и даже улавливала от них в морозном воздухе сладковатый дух огуречной грядки. Но теперь запах заячьего помета оказался острым и неприятным.

Придя к избушке, ей стыдно было смотреть на часовню. Вынула за уши окровавленного зайца, спустилась к реке и долго мыла его мордочку в ледяной воде. Бледные ноздри продолжали кровить желто-бурыми пятнами, капающими на мокрый снег. Тогда она положила зайца на край проруби, свесив голову так, чтобы его нос обмывало течением реки.

Поднявшись на несколько ступенек, Катя опять оглянулась. Заяц лежал у проруби с какой-то зловещей неподвижностью: взъерошенная мокрая шерсть, загнутые усы, оскаленные зубы, сквозь которые временами отчего-то надувались кровавые пузыри. Катя вернулась к реке и закопала зайца в снег. А для верности придавила березовой чуркой.

Весь день ей хотелось только пить.

Сидеть дома она уже не могла. Девушка пошла на станцию встречать Соловья. По дороге ее опять мучили видения. Ей казалось, что к реке придет рысь на запах крови, откопает и унесет ее добычу. Она даже хотела вернуться, чтобы положить зайца в рюкзак и уже не расставаться с ним. Всю дорогу она чувствовала на себе кислый запах крови и заячьего помета. Думала, что охотник всегда легок, жаден и голоден, но была так измучена, что с отвращением вспоминала о еде.

Даже вечером, когда Соловей сварил и обжарил красное мясо, Катя не съела ни кусочка.

Саня добродушно усмехнулся:

– С почином тебя! – и добавил в своей обычной манере, будто кто-то шепнул ему только что: – В тайге у человека половинка души звериной становится!

– Твоя-то половинка в берлоге спит? – спросила Катя ревниво, видя, с каким удовольствием он ест зайчатину.

Назавтра она уехала в город за бусами. Но с того раза стала приходить к Сане гостевать.

39

Переходя речку по бревну, он отметил резкий подъем воды, хотя в прошлые дни было сухо. Нехорошее предчувствие не обмануло его: подобравшись ближе к бобровой плотине, Саня нашел ее проломанной.

Хлынувшая вода вымывала глину, обнажая каркас из спутанных веток. На берегу возле плотины он заметил примятую траву: должно быть, сидел медведь и ждал, когда бобры начнут ремонт…

Вернувшись к дому, Саня увидел медведицу.

Она выпила чай из котелка и съела все побеги пучки на поляне.

– А, пришла… Блудня! Где шлялась-то столько времени!

Услышав его, Машка подняла морду, блестя маленькими глазками под серым выцветшим лбом. Он даже не успел вздрогнуть и продолжал говорить, как говорят с домашними животными, которые «все понимают, но сказать только не могут». При этом хозяин охотно подсказывает своей скотинке нужные слова, озвучивает преданный скулеж.

Но его медведица никогда не подстраивалась под человеческую речь.

– Не ты бобров-то разорила?..

Зима прошла, а взгляд не изменился! Такой же короткий и странный, как будто ей неудобно было смотреть на человека в упор.

– Куда пошла? Не трогай! Нет больше угощения.

Медведица задела лапой ведро, перевернула, но играть не стала. Подошла к крыльцу и понюхала Катины ботинки. Потом она смахнула лапой один ботинок и сделала вид, что споткнулась об него…

– Маша, не тронь!

Медведица поднялась на задние лапы перед оконцем, из которого выглядывала Катя, и почесала когти о железные прутья. Казалось, что она разглядывала свое отражение на темном стекле: откидывая назад голову и скаля клыки. Медведица присела на задних лапах и стала щипать конец металлической полосы, при этом она раздувала ноздри двустволкой и хрюкала.

– Ай, не стыдно тебе? Охальница! Кто же так знакомится?

Ржавая полоса звонко вибрировала, и ее звук доставлял удовольствие хозяйке тайги.

Когда медведица ушла, Катя робко вышла на крыльцо:

– Если она еще будет дразниться – я кину в нее головешкой!

Она была в новой кофте и бусах:

– Дождался?.. Теперь пусть она тебе кашу варит!

– Нет, ты лучше готовишь!

Катя провела пальцем по свежим царапинам на стене и по-хозяйски добавила, показывая на опрокинутое ведро:

– Собирать ничего не буду!

Бывало, приходила она веселая, хлопотливая: стирала, варила, пекла. Ходила в ночной рубашке, не стесняясь Сани. В такие дни она была похожа на солнечную полянку осенью, когда вокруг уже холодный сумрак, а этот клочок светится и напоминает лето.

А в иные дни Катин приход напоминал мутную оторопь в дальнем распадке перед метелью. Она уходила в свою комнату и спала. Иногда жаловалась: «Если в этом году замуж не выйду, то вернусь в монастырь!» Словом, жили как брат с сестрой. Так бывает: нет уже родителей, стены дома не те, а они трутся родными боками, помня детство и молочную близость.

Но так как сестры у Сани никогда не было, то и с братской любовью он перебарщивал, а иногда, как ей казалось, обнимал на грани кровосмесительства.

Иной раз заметит слезки на глазах:

– Что так, Катеныш?

– Лук резала! Сейчас тебя, Санечка, окрошкой побалую!

– А куда вырядилась так, гулена?

– Да где они, женихи-то? Морока!

Катя вязала ему свитер из козьего пуха.

Когда она уезжала, пушистый комок лежал на ее кровати, будто кошка. А в доме казалось уютнее. Готовый свитер Саня надевал только в город и еще спал с ним, положив под бок.

То, что не сладилось в прошлом, они разрешили полюбовно: значит, их судьбы предназначены для чего-то другого.

40

Этой весной Машка привела одного медвежонка: девочку, тихую и забавную. Она играла одиноко, вздрагивая от любого шума, залегала в траву, вытягивая голову и осторожно нюхая воздух. Когда медведица появлялась, Саня бросал свои дела и опасливо вглядывался в кусты, будто где-то близко мог притаиться охотник, уже взяв на прицел рыженького несмышленыша.

Медведица приходила к нему, как к квартиранту, взимая плату разными лакомствами. Она чувствовала слабину человека: неотступно преследовала его, подталкивая носом в спину. Если Саня собирался ужинать за столом, она сталкивала его с лавки, отбирала хлеб и котелок с кашей. Затем садилась тут же на короткие задние лапы, как «турка», и выскребала кашу до дна, сложив когти черпачком.

Большое удовольствие ей доставлял чай – заваренные в котелке мята и лабазник. Она долго нюхала душистый пар, затем смотрела на Саню хитрыми глазками: горячий он или нет? Саня кивал, и медведица совала лапу в котелок, а потом в пасть и таким манером вычерпывала весь напиток, смешно стряхивая с когтей разопревшие листья.

Еще одним непременным занятием ее была проверка помойного ведра. Она совала морду в ведро и чавкала на свинячий манер. Иногда к черным губам прилипал какой-нибудь фантик, она смешно фыркала, сладкая бумажка отлетала в траву; хозяйка тайги опрокидывала ведро, катала его по поляне, потом возвращаясь и обнюхивая все, что вывалилось из него.

Забавляясь ее проказами, Саня думал, что медведь – это заколдованный человек, превращенный в чудище, который понимает, как он страшен, и даже не делает попыток понравиться. Медведица была равнодушна к его знакам внимания, почти всегда угрюма, будто носила в себе что-то тяжелое и неподъемное в понимании человека.

Перед уходом хозяйка тайги пыталась драть распятие, но Саня отогнал ее палкой. Расставались они, как всегда, не прирученные друг другом, но при этом связанные какой-то особой надобностью.

Невдалеке ухнули выстрелы.

Всполошились утки на реке. Их звуки терялись в зарослях ивы и гасли на другом берегу, возле отвесного каменного склона, вечно грозящего камнепадом.

В скальнике глухо отозвалось эхо. Прислушался: не в нее ли? Это для охотников все медведи одинаковы. А для Сани – она единственная, со шрамом на передней лапе, никогда не зарастающим зимней шерстью.

Но когда она приходила вновь, Саня с трудом заставлял себя прикасаться к топору, к ковшу с водой или к начатой иконе. Только писать в тетради при звере он никогда не мог!

41

Подул ветер, и дым от костра метнулся в сторону.

Где-то за хребтом жахнул дальний гром, будто поторапливая Саню с завтраком.

Меж верхушек берез тучи быстро сжимали синие кусочки неба. Молодые листья на ветвях зашелестели с каким-то легким ознобом.

Разлив чай, Саня поставил одну кружку на стол, другую унес к реке. Свежие листья лабазника в кипятке быстро превратились в лохмотья болотного цвета и отдавали смолянистой горчинкой.

Согнав утренний туман с дальних гор, ветер стих. От темно-зеленого хребта оторвалась сизая грозовая туча. Она заполнила все небо, расплющив косые лучи солнца. Их угасающий свет осветил веревку, которой были связаны ноги березового распятия.

Гром ударил ближе и раскатистее.

Потом еще и еще, будто на своем пути он заглядывал во все горные расщелины. Шарахнув уже совсем близко, громовой обоз откатился куда-то в сторону, не осилив последнего перевала.

Птицы запели звонче и тревожнее, нетерпеливыми перекрестными криками, как будто предупреждали о чем-то.

Тайга быстро темнела.

Серая пелена на небе спешно задушила последний синий клочок. Опять подул ветер, принося с собой дыхание грозы – сырое и холодное, пробирающее спину под тонкой рубахой.

Моргнула первая молния.

Громовой раскат поспел за ней не сразу и саданул, словно из кривого дула: целился в одно место, а угодил в другое.

Птицы смолкли.

По кровельному железу прошлись первые крупные капли.

Саня поставил чайник на угли и поспешил к дому. Вдогонку ему хлынул дождь, но, – словно поперхнувшись от своей ярости, – только немного похлестал траву с листьями и резко стих.

Установилась такая тишина, что было слышно, как шмель бьется в стекло и фыркает оставленный на костре чайник. Через какое-то время даже шмель начал стихать, как детская игрушка, у которой ослабла пружинка: он еще немного елозил, скребя крылышками, потом упал на подоконник и затих.

Из глубины тайги нарастала вторая волна грозы.

Дождь зорил бледную листву на талинах, рассыпался брызгами на острых верхушках пихт. Молния хлестала совсем рядом, заставляя невольно зажмуривать глаза. Гром бил все расчетливее и кучнее, стараясь обрушиться над самой головой.

Прижавшись спиной к двери, Саня наблюдал, как тайга затуманилась и оттого казалась немного посветлевшей. Потоки дождя серым обвалом скатывались с зеленых склонов гор и вскипали на мутной поверхности реки. По стволам кедров вода стекала тонкими ручейками, темнея пятнами в устьях веток.

Дождь пересчитал у крыши все ее хилые ребра, вызвонил расшатанные стекла окон. Поляна утопала в прозрачных лужах; в них плавали соринки и барахтались мелкие жучки.

Однако постепенно ветер сдвинул грозную тучу. Дождь начал ослабевать. Опять слышно стало возню шмеля на окне. Гром ударял уже где-то в стороне и только эхом докатывался до Саниного распадка. Капли падали реже, но увесистее, заставляя кланяться при попадании каждый сверкающий листок.

Вскоре на небе появилась синева, вначале бледная, затем – ярче и сочнее. Громко прокричала птица: «Си-зи! Си-зи!» Согнутая трава блестела, костер вяло дымился; пушистая хвоя кедров нанизала капельки воды, будто желтый стеклярус.

И все же кончился дождь так же внезапно, как и начался. Только с ветвей еще кропила землю влага, словно березы, подняв подол, выжимали мокрые одежды.

После грозы в душе у Сани возникло зябкое нетерпение: хотелось быстрее куда-то идти.

Но приходилось ждать, когда просохнут тропинки.

В сыром воздухе опять запахло душистым чаем.

Саня осторожно спустился к реке, каким-то чутьем отгадывая, что медведица совсем близко. Он шел вдоль берега, ему было легко и спокойно, словно за кустами тальника – мягко и осторожно – шла его судьба. Не было страха перед неожиданной встречей со зверем, просто казалось, что душа его – такая же косматая и неуклюжая, – тоже очнулась недавно от спячки и бродила сейчас по весенней влажной траве.

Ему нравилось само ощущение могучей и беззвучной силы, сопровождающей его. Он знал, что медведица обнюхивала каждый стебелек, надломленный его ботинком. И раньше его находила в речке брод или поваленную сосну над зарослями крапивы…

42

Как-то Михей принес весть, что в Салагир вернулся Коля. Устроился работать путейцем и будто бы очень зол на Санину медведицу.

Цветы распускались; гасили сумерки соловьи.

Июньские рассветы выжимали из тайги сонные туманы.

Однажды, спустившись по тропинке на поляну, Саня увидел, что баян Сергея Ивановича лежит на столе, блестя перламутром на вечернем солнце. Туристы так бы не бросили! Дымился костер, одиноко висел на перекладине головастый чайник.

Из дома вышли двое в защитной робе; за ними следом поспешила Катя.

– Отдай нам баян, Соловей! – крикнул один из гостей. – На поминках медведя сыграем!

– Баян не мой, – спокойно ответил Саня.

– А медведица – твоя?

– Таежная…

Они подошли ближе.

На выгоревших от солнца куртках выделялись темные следы от путейской безрукавки.

Саня знал этих мужиков, один из них даже мылся у него в бане: черноволосый, с редкой бородой, похожей на выгоревшую до срока траву.

– Может, баньку истопить?

– Смотри, как бы тебе жарко не стало!

Катя всплеснула руками:

– Ну вот! Так мирно сидели, чай пили, а теперь угрожаете!

Черноволосый сказал уже более миролюбиво:

– Намедни начальник участка приезжал, пока стол накрывали для обеда – медведица из кустов вышла! Как у себя дома: чашки сгребла, печенье съела!..

– Может, это не моя, – виновато пожал плечами Соловей.

– Может. Только начальник сильно испугался! А сегодня двух ребят прислал с карабином!.. Мы-то предупредить пришли, а твой знакомец Колька уж карабин из рук не выпускает!..

На тропе послышались голоса и смех.

Путейцы хмуро посмотрели на веселые лица туристов и бросили Сане на прощание:

– Ну гляди, мы предупредили!

Еще можно было что-то сказать, хотя бы извиниться, но Буча опередил его, догадавшись по лицам путейцев:

– Что, приходили на Машку жаловаться? – засмеялся он, обтирая ладонью красное потное лицо. – Саня, тебя скоро в школу будут вызывать!

– Музыкальную! – добавила Катя с каким-то невеселым намеком.

Сегодня она собиралась уезжать и уже собрала сумку, но ради веселой компании решила остаться.

А Соловей стоял растерянный, как человек, которого отвлекли в самый неподходящий момент.

– Что такие хмурные? – спросил Шмель, осторожно снимая рюкзак. На желтом усталом лице его не было ни кровинки.

– Шмель хлюпал всю весну! – оглядел Буча друга. – Поехали в тайгу, говорю ему, или выздоровеешь там, или закопаю там же!

– Спасибо, друг! – Шмель уселся на лавку возле костровища и, отдышавшись, позвал Катю: – Иди-ка, что покажу!

Но Катя сделала вид, что ей вовсе не интересно: «Надо, сам придешь!» Шмель вынул из рюкзака женские сапоги на высоком каблуке и протянул девушке:

– На-ка, примерь!

Она взвизгнула от неожиданности.

Присела на лавку и надела белые сапожки. Глаза ее вспыхнули сиреневым отблеском кандыков:

– В аккурат!

Прошлась по каменистой дорожке, затем вернулась к столику по траве, чуть утопая во влажной земле. Заметив, как она исколола каблуками белые цветки ветреницы, Соловей тихо заметил:

– В этих сапожках ты и уйдешь от меня!..

Катя развеселилась еще больше и стала пританцовывать, мол, уйду когда надо, не робей!

– Да куда ей идти? – Буча принес охапку дров. – Шмель, ты возьмешь ее с собой?

– Только в стихи!

Шмель выпил чаю и немного оживился. В туманных глазах его мелькнул огонек от занявшегося костра:

– Если она уйдет отсюда, то к кому я приходить-то буду?

– Хватит пыльцу месить, – Буча отвязал гитару от рюкзака и протянул другу.

К виску Шмеля прилип влажный сивый пушок:

– А может, она мое спасение!

День был жарким. А наступивший вечер обещал стать теплым и долгим.

Катя подвесила котелок на перекладину – гости заказали плов.

Саня ушел готовить баню. Им нравилось сообща играть роль добрых хозяев. «Воды больше натаскай! – Катя уже мыла полок в бане. – И веник нарви новый!» Саня громыхнул ведром: «Клещей нацепляю!» Она засмеялась, мол, раньше ты смелее был! Странная у женщин память: давно простила, но не забыла, и вспоминала свое прощение с каким-то повторяющимся удовольствием. Да и Саня уже давно уяснил свое место в судьбе Кати.

Но сегодня было предчувствие чего-то нового. «Ты только не говори им ничего про брата с сестрой», – предупредила она с какой-то усмешкой, мол, сама знаю, когда свободной оказаться!

43

Застолье пошло сразу каким-то надсадным.

Гомон птиц не давал говорить тихо и медленно. Гости шумно пили, заглушая весенний речитатив тайги. Шмель несколько раз хватался за гитару.

«Душа моя!.. – запел хрипло и на высокой ноте, быстро загнав свой голос; он бил по струнам с шальным дребезгом и заправлялся водкой «в полете», чтобы не терять высоты. Хотя уже сам не верил в свою удаль, а потому не верили и ему. – Душа моя, как лисий хвост, цепляется за пень-колоду!..»

– Тихо, – оборвала вдруг Катя и стала напряженно вслушиваться в звуки тайги.

Шумели ручьи, соловьи надрывались. Теплые сумерки ложились на землю.

– Слышите? – спросила она, но, поняв, что ее не слушают, поставила локти на стол и уткнулась в ладони подбородком.

– Одичала ты тут совсем! – Буча лег у костра на принесенные им поленья.

Шмель отложил гитару; он встал и обнял девушку, вернее, прижался к ней одним боком, потом другим, как будто таким образом пытаясь избавиться от своей боли.

– Все, Саня, – громко произнес Буча, чувствуя, что иссякает их кураж, – забираем мы у тебя девку!..

Он окинул хмурым взглядом часовню, встречая в ней единственное тому препятствие, потом домик, и смачно дунул в их сторону, словно посмеиваясь над тем, что все эти хлипкие постройки держатся только на честном слове.

А Саня дивился, как странно вела себя Катя. Он и сам теперь странно улыбается, слушая ее голос, и смущается, когда Буча выпытывал: «Вы хоть спите вместе?»

Луна поднялась высоко над пихтами. Ее рыхлый край слегка дымился, как пепел от костра.

– Тащи баян, Катюха, – Шмель ковырял вилкой в банке с тушенкой. – Играй мне «Прощание славянки»!

– Уходить собрался? – чуть капризно спросила Катя, потом таинственно добавила: – А то услышишь сейчас музычку, и быстро вернешься!..

– Играй! – не понял намека Шмель. Но с досадой посмотрел куда-то в сторону.

– Не могу! – заупрямилась Катя.

– А что так?

Буча раскурил трубку:

– Ломаешься коряво! – крикнул для затравочки.

Сегодня он был явно не в духе, все это понимали и даже чувствовали, что настроение Паши катится под гору независимо от них.

– Сказала: не буду!

– Ну хоть объясни, – попросил Шмель устало. Ему и самому уже ничего не хотелось.

– Машка не дает! – призналась Катя неожиданно. – Дразнит меня, зараза!

Саня догадался, что она сказала это нарочно, чтобы завести сдувшегося мужика. Не могла же, на самом деле, быть между Катей и медведицей такая женская связь!

Буча свалился с поленьев, уткнулся лицом в траву и как-то странно завыл. А Шмель достал из рюкзака ружье. Тряхнул им как погремушкой и положил на стол, сдвинув со звоном стаканы:

– Играй! Сейчас посмотрим, что там за поклонники!

Соловей придержал стаканы.

– Чем заряжено-то? – спокойно поинтересовался он, рассматривая железный гребешок курка.

– Попугать, – Буча поднял лицо, мокрое от росы, махнул рукой и чихнул так, что поднялась зола с краю костра.

– Давай! А то я сам вам тут сбацаю!..

Катя принесла баян, покачиваясь на каблуках.

Саня видел, как мучительно ей сейчас носить старую юбку вместе с красивыми сапожками:

– Не стреляй только!

Девушка отстранялась от Шмеля потому, что не нравилась себе сама.

– Беги, дура! – Она заслонилась баяном и растянула бархатные мехи.

Во влажном воздухе раскатились тоскливо-нахрапистые звуки марша. Шмель зашел к ней со спины и попытался распустить толстую косу.

– Тихо! – остановила его Катя, мотнув головой, так что густые волосы сами рассыпались по плечам. – Слышите?.. Звук такой – на арфе своей играет!

Минуты две ничего подобного не было слышно. Но вот из тайги донесся странный щипковый треск, похожий на звук выдираемых из доски ржавых гвоздей.

– Что это, Саня?

– Да в соседнем логу сухую березу переломило, – откликнулся Соловей, – и от комеля расщепило нижнюю половину. Ну, она и дерет эти щепки, будто подыгрывает…

– Цирк! – со злостью засмеялся Паша. – Вам в цирке выступать: Катюха на баяне, медведиха с барабаном, а Саня с шапкой по кругу!

В другой бы раз и посмеялись над его шуткой, но теперь чувствовали, что не ту арену видит он и вместо забавной суматохи намекает на что-то очень неприятное.

– Играй еще! – Шмель взял ружье, вглядываясь в просвет меж деревьев. – Сильней!

– Я боюсь! – крикнула Катя, боязливо посматривая на ствол ружья. – Попадешь в кого-нибудь!

– В кого? В Саниного призрака?

Шмель оглянулся на хозяина избы. Соловей набирал поленья в сарае, потом сходил в дом и принес для Кати сидушку из пенопласта: лавка уже была холодная…

– А я видел однажды, как снимали шкуру с убитой медведицы, – произнес Буча тихо, стараясь сам себя успокоить. – У нее тело было чисто женское, только красное! Даже грудь на том же месте… маленькая такая.

Шмель выстрелил наугад. Отдача от приклада прошлась по телу и застряла в виске:

– Играй еще!

– Не буду!

– Я тебе денег дам!

– Не надо!

– С собой возьму!

Катя рванула баян, лишь бы не манил. Широко расставила ноги, обнажив колени: «Гип-гип, джу-джа-ляри! Гип-гип…» Сейчас она вспоминала клыкастую пасть через зарешеченное окно. «Давай, подруга, давай! – мысленно подзадоривала Катя». – Сбацай им!..

В ответ ей донесся глухой звук лесной арфы, похожий на треск рвущегося брезента.

– Смотри-ка, упорная! – удивился Шмель и опять куда-то прицелился.

Соловей поднялся и встал перед дулом:

– Не надо!

– Жалко стало?

– Кто прерывает удовольствие – долго не проживет!

Ого! Это он о ком? Шмель опустил лобастую голову, соображая, есть ли ему сейчас в чем-то удовольствие. Он понюхал край дула, жадно втягивая в себя пороховой запах. Вот как, пыжился всю жизнь: стихи и женщин искал!.. А Соловей, что он может знать о наслаждении? Но вот живет же с ним Катюха. Видно, знает! Потому как здесь каждый цветок, каждый зверек ему подскажет!

– Живет с бабой и не спит с ней!.. – насмешливо сказал Шмель.

– Правда, Саня? – переспросил Буча, показывая, что брезгует даже смотреть в его сторону.

– Наше дело.

44

В голове вспыхнула молния над Иисусом: еще недавно рисовал на иконе, вспоминая розовые жилки под женским коленом.

– Правда? – допытывался Буча с угрюмой сосредоточенностью человека, который держит в душе что-то болезненное и только ждет случая выплеснуть свою кипучую жижу. – Не могу я баб понять! Вот что она в тебе нашла? – крикнул он Сане. – Что она тут забыла?

Кате не понравилась грубость выпада.

– Нельзя Соловью, – Шмель обнял девушку; проворные волосатые руки сжали девичью талию. – Он постриг принял!

Катя вывернулась и спокойно взяла у него ружье:

– Ты хоть бы на одну бутылку – одну свечку привозил!..

– Тебе-то какой навар? – вдруг крикнул Буча. – Ты-то от кого здесь спряталась? Не понимаю!..

Видно было, что он хочет зарыться лицом в траву.

От реки поднялся туман; при лунном свете рыхлые клубы терялись в тени береговых талин.

– Хочешь расслабляющий массаж? – прошептал Шмель. Он почти повис на Кате, будто искал у нее помощи, и она уже не отстранялась.

– Не понимаю! – опять крикнул Буча.

Он с ненавистью посмотрел на девушку:

– Чего вам надо? Слышь? Не жмись к нему!

Сильно захмелев, Шмель пошел к дому, увлекая за собой Катю:

– Идем! Я тебе таежный массаж сделаю!..

– Только без картинок, – девушка споткнулась о камушек. – Все сапоги здесь обобью!

Саня прислушался: медведица больше не играла. Он бросил полено в костер, вспыхнувшее пламя озарило край бревенчатой стены. Сердце заныло, запомнив этот красный отблеск. Такое уже было с ним: предчувствие пожара или болезни.

Буча сел на траву рядом с костром и ехидно заметил:

– Сейчас гладит ее по всем местам!..

Соловей молчал, понимая, что Пашу сейчас прорвет и никто не сможет помочь ему. В таких случаях проще заранее настроиться: найти в себе какую-нибудь похожую обиду на жизнь или на случай.

– Не жалко? – Трубка выпала изо рта Паши.

– Ее дело.

– Ага, ее! – Буча стал искать трубку, но нащупал в траве большой валун. Это изменило его планы. Он тихо, но как-то угрожающе, простонал – Сейчас бы лбом об этот камень: бить, бить, бить!..

– Не надо.

– А то пойдем, дадим ему по тыкве!..

– Зачем?

– Пусть не лезет к чужим бабам!

– Сама разберется.

– Уйдет она, – с тоской проговорил Паша, будто о ком-то другом.

– Пусть.

– Не пойму, ты рад, что так выходит?

Саня молчал, может, так и нужно.

– Не могу больше, – Паша выдрал камень, прикидывая на ладонях его тяжесть. – И водка не выключает!.. Во как вышло-то: жена с дочкой… от меня. Взяла и ушла!

– Брось камень-то.

Буча поднялся и кинул камень в сторону распятия:

– Четырнадцать лет жили! Даже почти не ругались. И все как псу под хвост!..

Соловей потер ладонями лицо, остужая его от костра. Жаль было Пашу, и опять стыдно, оттого что давно знал, что так случится…

Ночь была теплая, разогретая, земля надышала тайгу целебным духом. Луна сочилась, как глыба льда на припеке.

На крыльцо вышла Катя: «Идем в твою избу!»

За ней следом выглянул Шмель, держась за косяк и пританцовывая одной ногой: «Три часа ходу. Я не дойду!» – «Со мной дойдешь!»

Саня посмотрел на них:

– Моя вон тоже уходила… – Сказал он так, как говорят от беззаветной любви или от большой глупости. И еще ему показалось, что на миг помутился его рассудок. Но как ни странно, это сняло напряжение. Катя засмеялась; за ней остальные, увидев человека, несчастнее себя и, главное, глупее… После этого всем стало скучно, и гости собрались укладываться спать.

Только Саня сидел один, с каким-то недоумением глядя на брошенное застолье, на тень от распятия, коснувшуюся скамьи, на часовню в лунном свете. Теперь все вокруг казалось ему безнадежно испорченным, исковерканным. Но было в том и облегчение, как будто утром он наконец-то наведет порядок вокруг и в себе.

45

Ночью он видел сон. И даже не сон, а такая явь, которая возникает из подавленных, долго скрываемых мыслей: он видел Лысую гору, костры и лежащих на дровах людей.

Ученики записывали что-то поспешно в тетрадке, будто заранее оправдывая себя. Они были скотоводы, потомки Каина: жестокий кочевой народ. В голодных степях они резали слабых животных, оставляя выносливых для потомства. Этот закон распространялся и на людей.

В таких снах душа становилась послушной и принимала увиденное без сомнений. Человек, который висел на Кресте, родился против закона. Его родители ушли к земледельцам, потомкам Авеля. В юности он работал на виноградниках и научился прививать на дикую лозу черенок доброго сорта, чтобы получать добрый урожай.

У костра не спали две женщины. Одна из них прижимала к груди одежду распятого, согревая ее. Во время странствий она читала ему книги пророков, а он воспринимал их на слух: словно гончар, который мог улавливать звук раковины в горшке. Другая женщина была язычница. Она любила плясать в точилах. Она знала все наречия Азии и в любом селении могла спеть местную народную песню.

Когда сон и все, что в нем происходило, сдвинулся в сторону рассвета, Саня уже не видел страдающего на кресте человека, но чувствовал его боль как свою. Грудь давило кашлем. Он не проснулся, но запомнил это узкое место, после которого всплыло что-то очень знакомое.

Вдруг появилась мама Лена с кофтой в руках. Она подошла к березовому распятию: «Саша, там человек висит!» И в подтверждение ее слов Саня почувствовал, как весенняя ночь проникла холодом к нему. Кутаясь с головой под одеялом, но так и не согревшись, будто тепло покидало его по какой-то иной причине, Саня видел, что кровь распятого сочилась из живых ладоней. Словно поврежденная лоза весной: ее сок запенится и остановится, но почка засохнет.

«А где ваши дети?» – спросил он, останавливая маму Лену. И еще потому, что хотелось увидеть себя ребенком, это зыбкое подспудное желание было уже на грани пробуждения. Но мама Лена все же успела обернуться: «Беслановы детки и в раю, как в детдоме…» После таких слов очнуться было уже страшно.

Остаток ночи воспитательница и маленький Саша провели около березового креста. К утру распятый увял, будто пасынок винограда, отсеченный от лозы, дабы вызрели завязавшиеся грозди…

Встав на рассвете, Саня тихо вышел из дома.

Луна слабела на бледно-сиреневом небе. Ее свет соскальзывал с верхушек деревьев, уже не выделяя пышных веток, так отчетливо явных при черноте полночных теней.

От реки поднимался туман, делая заросли вербы призрачными и холодными.

Саня пошел вдоль берега. Его вела светлая тоска по своей душе. Будто он проснулся раньше ее! Что с ней сталось со вчерашней обиды? Ведь это ж вослед ей встает солнце, на ее зов летят утренние птицы, догоняя ее, течет река.

Душа всегда впереди! Кто позволяет душе плестись позади поступков – совершает ошибки.

Саня пришел на кладбище.

Убрал с могилок прошлогодние листья, нарвал цветущей черемухи и положил к подножию крестов. Где-то вдалеке тревожно и непрестанно гудели поезда.

Человек у могилы даже внешне сгибается вопросом: кто он? что вспомнить пришел и чего не хочет забыть никогда? Саня ухаживал за могилками, как будто в них была похоронена часть его жизни: когда-то был он художником, который неплохо копировал великих мастеров, но не нашел своей темы, душа по молодости еще не осмотрелась. Работал помощником машиниста, но не мог терпеть начальства над собой. Был бродягой, но не приобрел дубленой кожи, а неприхотливость не заменила ему чувства брезгливости к бездомной жизни. Побыл трудником, но понял в монастыре, что молитва его лишь в таежной часовне.

Когда Саня вернулся, дом был пуст.

Катя и туристы ушли. Но он не чувствовал еще потери. Наоборот, в каком-то болезненном порыве он взялся за икону Магдалины.

Босоногая дева вылилась белым контуром, словно разлитое молоко: она куталась в облачные одежды и отражалась в голубой воде, будто шла по ней.

Перевернутое отражение не вошло в размер доски, и Саня отложил кисти. И так всегда, во всех делах! Он брался за дело, еще не зная, подъемно это или нет. Оттого что малым своим замыслом боялся не угодить кому-то!

Чувство недовольства собой, что возникло на кладбище, стало сильней. Но он не хотел еще признаваться, что вчера с ним случилось непоправимое. Чтобы отделаться от этой мысли, Саня присел на лежак, где спала Катя. Нервы его болезненно дрожали, душа напряглась. Саня протянул ладони, желая упереться во что-то мягкое, теплое и родное.

Позови она вчера в ночь, он отправился бы с нею по всем дорогам жизни! Только бы слышать шаги рядом да иногда касаться ее плеча. Катя несла бы его доверчивую душу, как младенца в утробе. А если б упал он от усталости на мягкую весеннюю траву, то накрыла бы теплой тенью, как детским сном…

Саня взял на колени баян, пробежался пальцами по кнопкам, растянув мехи. Звуки получились хрипящие, будто баян замучила одышка. В глазах защипало, опять вспоминался прошлый вечер – мутными пятнами, словно проявлял фотоснимки. «Не научил ты меня!» – взор его, обращенный к иконам, все более туманился. И это было приятно, как чья-то забота о нем. Саня поднял глаза, чувствуя, что слезы затопили их, как половодьем прибрежные низины, и будто всю его прежнюю жизнь, где он мог верить, хотел быть преданным и особенно умел терпеть! «Не научил ты меня! Не научил!..» Вчерашние надежды темнели и гасли, не остановленные «отцовским закрепителем». Не научил его отец самому главному – чести быть самим собой! И не сбудутся никогда его мечты о семейной жизни.

Только тихая радость, что жила в укромном уголке души все эти месяцы, вдруг протрубила далеко: была у него любовь – несуразная, отчаянная, но живая!

Теперь она сочилась болью, будто усеченная лоза.

На иконе молящего Иисуса встрепенулась молния… Катя! – тоскливо отдалось в душе, а вскоре на тропе появилась она, словно притянутая мыслями о скитающейся Магдалине.

Девушка несла что-то длинное, завернутое в тряпку, часто перекладывая сверток с руки на руку. Тряпка задралась, и стало видно, как она удерживала ладонью приклад ружья.

– Забыла что-то?

– Ага. Проститься забыла!

Положив сверток на крыльцо, она разулась, перекрестилась и зашла в часовню. Саня почувствовал запах духов.

Вышла быстро и присела на лавку рядом, положив руки на колени, как это делают перед дальней дорогой:

– Ну, вот так…

Саня разглядел на ее сапоге следы мазута, потом перевел взгляд на опасный сверток. С какой-то обязательной точностью запоминал эти черные пятна, уже подчиняясь чему-то неизбежному.

– Подпорку-то у бани я так и не сделал! – спохватился он, словно хотел еще немного побыть прежним: суетливым и несуразным. – Весной же обещал…

– Так весна еще не кончилась!

– Теперь уж скоро…

Катя посмотрела на него виновато:

– Когда ты ушел из монастыря, я листок твой на полу нашла. Неудачный, наверно. Взяла черный фломастер и нарисовала рожицу поверх. На тебя похожую! А потом истыкала все, чтобы не думать о тебе…

– Куда ты сейчас?

– К матери поеду, в интернат. Бусы продала, куплю ей гостинцев. – Катя встала. – Пойду, еще успею на вечернюю электричку.

Сделав несколько шагов на тропе, она обернулась: «Там карабин… Спрячь!»

От ее слов сжалось сердце. Саня спрятал карабин под крыльцо часовни. И опять какие-то странные детали отложились в памяти, почудилось, словно бусы разорвались и попадали россыпью на крыльцо с очень мягким звуком, похожим на хруст пальцев…

46

Вечерело, прочищали горло соловьи.

Тайга покрывалась золотым сусальным светом.

Дальние вершины, цвета розового серебра, прочертились тенями в каменистых складках, будто темно-сиреневым чернением.

Чем ниже склонялось солнце к темной гряде, тем отчетливее прорисовывалось его жгучее красное ядро, сбросившее алую полупрозрачную шелуху. Заря ширилась, набухала; слезливо перемигивалась смола на стволах кедров; зеленая, с березовыми прожилками, тайга плыла в стекленеющем мареве, наливаясь закатом, как малахитовая чаша.

И все тревожнее становилось в душе в эти зыбкие вечерние часы. Саня зашел в часовню. Поправил на столе книги, зажег свечу и стал читать. Просеянные сквозь тайгу звуки доносились до него глухими мягкими волнами, мешая понять смысл библейских слов…

Затем он ушел в дом, но дверь оставил открытой. Чувствовал, что сон сбудется: к нему придут – за карабином, за медведицей, за всем тем, что сжалось сейчас как пружина в его сердце.

Весь вечер его мутило, словно при печном угаре. Он даже головы не смог повернуть, когда услышал шаги на пороге. Сквозь закрытые глаза увидел огонь: красный столб! Саня поднялся и получил еще несколько ударов по голове.

Пелена спала, и он успел разглядеть двоих нападавших: «Девка твоя крутилась!..» Посыпались березовые заготовки, посуда и книги. Хозяин и гости метались в избе, будто тушили пожар…

Когда Соловей очнулся, то услышал голоса в дровяном сарае: искали карабин. Он прополз по полу на четвереньках, отворил дверь и кувырком скатился к реке.

Поднявшись у берега, Саня омыл лицо водой и затаился, пытаясь разглядеть через кусты, что происходит на поляне.

Совсем близко он услышал голос Николая:

– Саня, выходи, а то мы церковь твою спалим!..

Мог бы еще крикнуть, перебежав реку: берите под крыльцом и не поминайте меня! А если бы верил, то отдал бы часовню на промысел Божий. Но Саня верил своему сердцу и пошел обратно, цепляясь за колючие ветки караганы.

У костра сидел бывший снайпер, по-хозяйски подбрасывая поленья в огонь:

– Давно собирался к тебе! – сказал он, азартно сверкая карими глазами. – Да не мог. Каюсь! Хорошего повода не было!

Было видно, что Коля еще сам не знал, как поступит: обнимет ли родного человека или изметелит, как врага. Он только наслаждался сейчас этой неясностью в душе, все более оживляясь блеском глаз. Если б Саня крикнул что-то отчаянно или прошептал обреченно, то и толкнул бы душу охотника к выбору.

Но хозяин часовни с удивлением смотрел в его злые глаза, как дети, когда видят что-то нехорошее впервые в жизни.

Соловей сел на лавку, стряхивая с ладоней приставшие колючки:

– Теперь повод нашелся?

Охотник все более раздражался, следя за тем, как чистит Саня ладони. Эти незатейливые движения мешали ему.

Коля вдруг легко встал на колени и перекрестился на часовню:

– Прости меня, отче Александр! – сказал он зычно и распевно. – Живи здесь во славу Господа нашего! А Катьку мне отдай!

Саня выдохнул, как будто рад был такой просьбе:

– Не держал никогда. А сейчас тем более…

– Как все просто у тебя! – изумился Коля. – А я вот видел издали ее, а подойти не смог!..

– Твой зарок! – отозвался Саня.

– Да ты пойми, – негодовал стрелок, – самый опасный зверь – который приручен наполовину! И бабу тоже нельзя любить наполовину!..

Один из путейцев крикнул:

– Пусть карабин вернет!

Коля робко присел рядом:

– Отдай им карабин.

– Под крыльцом, – указал Саня на часовню.

– Мы сейчас уйдем, – ласково гладил бороду охотник, следя за тем, как вытаскивают сверток. – А я тебя защищать буду! Продукты приносить…

– Мясо медведицы! – засмеялся путеец, откинув тряпку и проверив затвор.

Саня встал, желая тоже перекреститься, и поднял руку, но потом замахнулся на обидчика:

– Убьешь ее, уйду!

– Куда?

Коля отскочил в сторону; раскрыл в объятиях руки, будто ловил уже беглеца:

– Куда?!

– Сам здесь живи, все бери, а я уйду!

Саня тряхнул плечами, мысленно надевая уже походный рюкзачок:

– За Салагирский кряж уйду…

Ему не дали договорить, опять повалили и раскатали по поляне, как бревна гнилого сруба. Для пущей верности перенесли на крыльцо часовни и били прикладом по ладоням.

Коля старался, будто гвозди забивал: «Не уйдешь! Нельзя тебе…»

Когда отпустились, охотник нагнулся над ним и сочувственно произнес:

– Считай, что я рукоположил тебя!

– Карабином? – Саня отвернулся и сплюнул кровь.

– Это, – нашелся Коля, – чтобы не протягивал рук, отче! Пусть тебе целуют, а ты помни, и к кому не, слышишь!..

47

Приподнявшись на крыльце, Саня видел, как уходят непрошеные гости. Как пошатнулся на ровном месте Коля, с досадой бросив окурок. Потом стрелок вовсе сошел с тропы, потирая руки, как это делал в монастыре, вытирая снегом ладони от угольной грязи…

Когда перестала кружиться голова, Саня заполз в часовню.

Лежа на полу, он оглаживал себя, пытаясь разминать ушибленные места. Он умел управлять кровью, представив путь ее в венах, как течения ручейков, и расчищал сгустки боли, будто завалы камней в русле.

Весь день не покидал он часовни, мучительно ворочаясь и переводя острую боль в ноющее состояние, чтобы скулить вместе с ней, заговаривать и отвлекать ее… Грудь болела, трудно было дышать. Он вспоминал, что кашлял во сне накануне, когда видел задыхающегося на кресте человека.

К вечеру он поднялся на колени перед столиком и уткнулся лицом в раскрытую страницу:

«Кто поверил слышанному от нас? И кому открылась мышца Господня?» – шептал он, впитывая слова с чутьем больного зверя, отыскивающего себе лечебную траву или коренья.

«Ибо Он взошел перед Ним, как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия; и мы видели Его, и не было в Нем вида, который привлекал бы нас к Нему…»

Едва слыша свой голос, Саня улавливал все же в теле какое-то облегчающее движение, похожее на весеннее движение сока от корней до самого верха.

Сглатывая неудобные слова, шевелил разбитыми губами:

«Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от Него лицо свое; Он был презираем, и мы ни во что ставили Его…»

Вечерний свет коснулся доски начатой иконы, спутав на ней линии и краски.

Через окно виден был край неба в сукровице заката.

«От уз и суда Он был взят; но род Его кто изъяснит?»

Вдруг ему почудился какой-то скрип.

Саша резко встал, не чувствуя боли, и распахнул дверь. Будто колодезная цепь поднималась рывками и с тугим скрежетом закручивалась на ржавый ворот. Машка опять играет!

Захотелось пить. Он улыбнулся звукам медвежьей арфы, ощущая на губах горечь, похожую на вкус закрепителя, что принес ему когда-то отец.

 

Первое имя

1

В свои двадцать лет Сережа влюблялся легко, но беспечно. И лишь недавняя история стала для него первой сердечной тайной. Случилось это в деревне, куда он поехал с однокурсником Пашей на заработки. Точнее сказать, ремонтировать дом-музей неизвестного поэта Серебряного века.

В автобусе Паша задремал, сказав, что все интересное будет после.

А Сережа смотрел в окно.

Утренний туман накрывал землю, как заботливая нянька спящее дитя.

«Туман поднялся, – сама собой возникла в голове первая строка, как пожелание доброго утра. – Солнца нет…»

Он не считал себя поэтом, но баловался стихами, как фотограф – звуком диафрагмы.

Вдали проступали березовые околки, как будто это были острова в беловодье.

И странное дело: за ту минуту, пока вертелась строчка, не могло ничего измениться в мутной дали, но тем не менее там что-то произошло!

Туман поднимался, цепляясь за борозды пашни полупрозрачной золоченой поземкой. Влажно парили на склонах круто нарезанные черные ломти земли.

Сверкали росой в полях зеленые пряди озимой пшеницы.

«На пашне след», – Сережа изменил строчку.

Дорога резко повернула и пошла вверх. «Даль озарилась…» – сквозь березы слезились, сочно пламенея, красные осколки солнца. Слово «даль» завораживала сейчас и в переносном смысле: как даль жизни, наполненной чем-то прекрасным!

«Даль пламенеет…»

Предчувствие этого прекрасного распахнулось вместе с крутыми холмами: «Идет рассвет!» Эти стихи будут приветствием к неизвестному поэту! Сережа представил старое кладбище, ветви берез до самых крестов, серый надгробный камень в траве… Нет, пожалуй, он прибережет стихи, чтобы прочесть их перед домом поэта. Будто бы хозяин услышит и выйдет на крыльцо, забытый и смущенный…

В воздухе сверкали искры, и казалось, что солнечные лучи кропили землю золотой влагой.

«Кропит рассвет!»

2

Затаенный вздох восторга совпал с могучим дыханием предгорий, мягко вздымающихся со всех сторон. Мысли студента устремились к горизонту, где бескрайнее небо начали подпирать голубые волны алтайских гор.

Они еще слабо отличались в своих очертаниях от сгрудившихся на горизонте сизых ревнивых облаков. Но понемногу приближаясь, мутные вершины вырисовывались четче, твердели и светились изнутри полупрозрачной, земной плотью.

А вскоре проснувшийся Паша толкнул его в бок: «Подъезжаем!»

Село лежало в горной долине, окруженной зелеными лесистыми склонами, за которыми резко поднимались в небо желто-серые скалистые вершины.

Улицы казались пустынными; дым из труб низко гнуло к земле.

– Старые веники жгут, – втянул Паша родного воздуха. – Бани топят!

С гор спускался жидкий туман, сливаясь с серыми дымами. Первое, что поразило гостя, – кривые и длинные ограды, что карабкались меж огородов во все стороны. Сучковатые столбики, связанные тонкими жердями, опутывали село. И в серебряных лучах солнца казалось, будто поверх этих хлипких оград была натянута какая-то особая струна деревенского покоя.

Студенты шли по дороге, чувствуя на себе чьи-то взгляды. Иногда Пашу окликали из-за плетней. Он останавливался и с удовольствием здоровался с односельчанами:

– Воду в баню? – Паша охотно согнулся, изображая тяжесть в руках.

– Ага, – слышалось в ответ. – Цыпленок вона забился…

Мужик в серой кепке и майке делал жест ладонью, будто шарил где-то под досками.

– А мы тоже сейчас в баню!

– Ну, тады добре!

Паша радостно кивал: «Ага! Будем!»

– Привыкай, – сказал он другу, обходя по пути добротные коровьи лепешки.

– К чему?

Паша поглядел на реку, петляющую меж густых кустов, ловя ее счастливый детский блеск, и, видимо, прислушался к своему новому ощущению родины:

– Это в городе от человека хочется скорее отделаться. А здесь любой встречный – новость или даже событие!

Впереди по дороге бежала корова. Вымя ее тяжело качалось из стороны в сторону, стягивая шкуру на боках так, что проступали ребра. За коровой семенил мужик в калошах на босу ногу: «Стой, зараза!..» На повороте он догнал беглянку, изловчился и накинул веревку на рога; потом замахнулся на нее, но быстро остыл и даже погладил с острасткой: «Куды тебя понесло!..» Они пошли теперь вровень, довольные и уступчивые: хозяин не дергал почем зря веревку, а корова не норовила столкнуть его с обочины.

Свернув в переулок, студенты перешли упругий мосток и вскоре остановились у дома с высоким пушистым кедром.

Первым их встретил серый пес с клочьями шерсти на пыльных боках. Он лизал Паше руку и одновременно вострил уши на его друга.

3

– Вот, еще тепленькие!

На печи стояла большая кастрюля, накрытая полотенцем и старой шалью.

– Знакомься, это мама – Зоя Михайловна, она же и директор музея.

У женщины было загорелое лицо и блекло-русые тонкие волосы, крепко стянутые на затылке черной лентой. Она вывалила в тарелку оладьи: волглые, сдувшиеся, с бледно-мучнистыми коричневыми пятнами по краям.

– А где папа? – Паша запихнул в рот клеклый оладушек и раздул щеки.

– Баню ладит.

Сын сгреб еще оладий и выбежал во двор.

Из окна было видно, как он выбрал из кучи рыжую чурку с сухими лохматушками коры. Приладил на низком изрубленном пеньке, удерживая левой рукой; потом размахнулся топором и, отпуская чурку в момент удара, развалил ее надвое.

На крыльцо бани вышел худощавый мужик; кивнул сыну, как будто расстался с ним сегодня утром, и сел на ступеньку. Паша примостился рядом. Дым из трубы обнимал их за плечи, и они нехотя отмахивались от него.

– Да вы кушайте, – услышал Сережа за спиной. – Уж скоро ужинать будем!..

– А что за поэт ваш Муравский? – спросил студент, беря оладушек и вспоминая при этом, что не мыл руки с дороги.

– Поэт большой загадки! – гордо произнесла хозяйка и помолчала, давая время оценить ее фразу.

Сережа не очень вникал, полагая, что разговор скоро прервется, когда Зоя Михайловна вспомнит, как все матери, о его грязных руках.

– Не слышал, – недоверчиво произнес он, чувствуя, что жирные оладьи плохо усваивает его городской желудок.

– Его при царе сослали к нам. А после революции он сам остался.

– И чем он знаменит?

– Автор известного романса!

Гостю показалось, что она хотела сразу напеть романс, как бы показывая, что он витает в воздухе, которым она дышит. Женщина быстро вышла из кухни. Про себя Сережа уже определил этого Муравского гением одной песни. Без особого сочувствия к мучительной невозможности или повторить шедевр, или повременить с его написанием.

Вернулась хозяйка, с плавным размахом накидывая красную шаль на плечи.

– Это я его нашла, – призналась она, молодо сверкая голубыми глазами. – После института работала в библиотеке, и однажды показали мне рукопись: смотри, мол, твой земляк! Девчонки наши читали: аж до обмирания! Письма, дневники. А потом все испугались: как бомба лежит!..

Сережа молчал.

– Или как душа неупокоенная!

Зоя Михайловна взмахнула библиотекарским крылом, призывая юношу к вниманию.

– Не знали, куда деть. Три тетрадки! А поставить рядом не с кем!

– Почему? – из вежливости спросил гость.

– Царем обиженный, потом репрессированный!

– Вы же сказали: сам остался.

– Не сам.

– И вы вернулись домой…

– Да, получилось так, что благодаря ему, – женщина кивнула в окно, – у меня есть и муж, и сыновья…

Во дворе на веревке висела белая майка, похожая на смятый листок. Сережа вспомнил свои стихи.

За окном наливалась вечерняя заря, по стенам комнаты сползали ее желтые пятна. На книжной полке, на самом видном месте, стояла фотография: два мальчика, один – белобрысый и худощавый, другой – темный крепыш Паша.

– Старший сын у меня филолог! – заметила его скучающий взгляд хозяйка.

– Он тоже занимается Муравским?

– Нет. Он редактор нашей газеты! Районный рупор, сами понимаете!..

Зоя Михайловна взяла газету со стола и стряхнула с нее хлебные крошки. Потом неожиданно сказала:

– А жену себе взял певичку!..

Студент оживился:

– Да? Она поет? А где?

– Вы думаете, что у нас негде? – обиделась хозяйка. Но не за невестку. – Поет в ансамбле… и еще в кафе привокзальном. А там публика всякая!

В дом вошел Паша с раскрасневшимся лицом. Из дорожной сумки вынул пакет с копченой рыбой:

– Мам, дай пару банок!

– Зачем?

– Под пиво.

Зоя Михайловна вышла, снимая на ходу красную шаль. Сын пояснил, кивая вослед:

– Всегда надевает перед экскурсией!

4

Всю деревню накрыла туманная дымка. В воздухе размякла теплая травянистая сырость, пришедшая с поймы реки; жители ближних домов носили воду из родника, не выбирая грязь на тропинках: мол, баня все смоет!

За студентами увязался пес Родар, тот самый, что встречал их у калитки. Свое прозвище он получил оттого, что кидался на все быстро несущиеся по дороге машины.

– Как асфальт положили, так и начали лихачить! – сказал Паша с гордостью за свою улицу.

Пес нырял наперерез очередной машине, норовя ухватиться зубами за бампер или зеркало. Если водитель сбрасывал скорость – Родар пропускал его, теряя интерес, и уже выслеживая вдали следующего нарушителя. А друзья давили в себе смех, отворачиваясь от водителя, чтобы не заподозрил, будто это они науськивают собаку.

В сельском магазине было все: от карамели до лодочного мотора. На полке для сумок прилепились два мальчика лет трех и, цепко держась за прилавок, разглядывали конфетные россыпи в узких ящичках, пока их папаша покупал пиво в желтый бидончик с деревянной ручкой.

Продавец – миловидная алтайка с рыжими волосами – временами отрывалась от пены и следила за детьми: «Ну, выбрали? А то мы папке сдачу не дадим, пока конфет не купит!» У нее был певучий голос.

Выходя из магазина, студенты встретили верткого парня лет тридцати. Видимо, в юности он был красив, но как-то быстро сдулся и теперь вялым лицом стал похож на клеклый оладушек.

Водитель из редакции местной газеты, звали Валерой.

– Приехал? – блеклый красавец посмотрел на полные банки с пивом.

– Ага, – кивнул ему Паша. – Угостишься?

– Брата своего… видел?

– Нет еще, – Паша задумался, будто перебирая в памяти весь свой день. – Придет, поди, к бане.

– Если отпустит… жена, – с усмешкой цедил Валера.

Пашу это задело, он поставил банки в траву:

– А ты свою жену здесь пасешь?

– У нее завтра смена, – Валера округлил голубые глаза с большими зрачками.

– Может, кого другого встретит! – произнес Паша с какой-то задиристой интонацией.

– Да пускай! – не расстроился муж.

Сереже показалось, что ему привычны были намеки о жене. Красавчик засмеялся и легонько толкнул Пашу в плечо:

– Я к ней на улице… и не подхожу.

У него оказалась странная привычка медленно разжевывать начало фразы, а потом быстро сплевывать ее окончание собеседнику под ноги.

– А ты вообще ей не подходишь! – нашелся Паша.

Валера опять округлил глаза. Буквально таращил, раскрывая голубые «нули», но совершенно не мог прищуривать их с обидой или презрением. Это вызывало симпатию.

– Да, есть такое, – неожиданно согласился.

Паша улыбнулся на его откровенность.

Валера засунул руки в карманы пиджака, оттянув полы так, что на спине разошлись края, как ласточкин хвост:

– Только моя жена никого не разлучала! Как мать с сыном, например! Через плетень-то видно…

Вот она, струна поверх оград. Если мать с невесткой не дружат, то по всему селу идет напасть, как колорадский жук по картошке.

Паша поднял банки:

– Серега, идем.

– Мне домой позвонить надо, что доехал.

– Завтра, – удержал его Паша и понизил голос: – Заодно увидишь первую нашу красавицу!

И опять показалось, что Валера был доволен этим упоминанием о своей жене.

Он вдруг предложил:

– Знаешь что, Пашка, приходи ко мне завтра. Цветной телик посмотришь!

– Я на тебя посмотрел – тоже кино!

– А ты начальником будешь… похлеще брата!

Паша протянул руку:

– Привет телевизору!

– Передам завтра!

Блеклый красавец и Сереже пожал ладонь, пытливо заглядывая в глаза: мол, ты такой же ушлый? На что студент добродушно улыбнулся: посмотрим, коль доведется!

По дороге пес Родар опять стопорил машины, а Сережа вспоминал разговор о телефонистке. Вернее сказать: импровизировал на тему загадочной женщины. Видимо, бывают особые красавицы, – увлекал себя в предчувствие новой влюбленности, – о которых хочется говорить, потому что они непонятны. Они должны жить как-то иначе, в другой обстановке. Сережа оглядывался на улице, будто, случайно встретив телефонистку, мог не узнать ее!

5

В бане свет не зажигали.

По закопченным бревнам, потолку и доскам полка видно было, что пот тружеников оставило здесь не одно поколение Пашиной родни.

Отец, Петр Степанович, натягивал глубже войлочную шапку, а Паша понадеялся на свои густые длинные волосы.

Охаживаясь вениками, они давили в себе утробный стон, выпуская его понемногу бодрящим хрипом – когда терпеть жар становилось невмоготу. Сереже казалось, что сонм распаренных предков помогал им: кряхтел влажным эхом в сырых темных углах.

– Еще поддай, – отец громко втягивал ноздрями горячий воздух, с крепкой мужицкой оттяжкой.

Волосы у Паши накалились и вздыбились, как сухая солома. Он соскользнул с полка и намочил водой макушку; потом добыл кипяток, стуча ковшиком о железные края печки:

– Готовы?

– Давай! – Петр Степанович укладывал веник на колени.

Сын метал воду на камни и рывком взлетал на полок, отодвигаясь подальше от отца. И опять они хлестались без удержу, цедя сквозь зубы похвалу бане, а Сережа терпеливо гнул шею и отгонял новым веником от себя лишний жар.

После бани втроем сидели на лавочке, дожидаясь хозяйки; пили пиво и закусывали сушеной воблой.

Петр Степанович курил, и пар от его красной спины сливался с дымком папиросы.

Паша нагнулся и убрал сосновую кору из-под ног.

– Смотри-ка, муравей!.. Какой огромный!

Крупный лесной муравей зажал во рту, как саблю, рыбью косточку и бегал с устрашающим видом меж голых ног.

– Прямо Чапай какой-то!

Парни с хохотом поднимали ноги.

– Щас, – грозил Петр Степанович голосом муравья, – порубаю, кого приспеет!

Ему приятно было сидеть с молодыми ребятами и подтрунивать:

– Ну что, сынки, гвоздь-то сможете забить на шабашке?

– Не промахнемся, – заверил сын.

Плотный туман закрыл вершины синих гор, кромсая на свой лад сумеречные отроги.

Хозяин вдруг крикнул:

– Ну-ка, пшел!

У калитки стоял круглобокий козел, упираясь рогами в столбец.

– Сломает? – спросил Сережа без особого любопытства, просто в тон общему благодушному настроению.

– Нет, – так же неспешно ответил хозяин. – Научился, паршивец, рогами крючок снимать!

Паша разливал пиво по стаканам:

– Каждый телок знает: где огорожено – там трава вкуснее!

Калитка распахнулась, как будто подтверждая его слова, и во двор вбежал умный козел.

– Снял-таки, сволочь!

– К мужикам тянет!

– Лучше бы к девчонкам своим тянуло! – намекнул на что-то Паша.

Козел подошел ближе, принеся с собой запах горячей шерсти. На его спине были темно-коричневые полоски с рыжими междурядьями.

Сережа отметил:

– Расцветка как у бурундука.

Козел грустно потряс шелковой палевой бородой.

– Сдам его на мясо! – махнул рукой Петр Степанович; он выпил пиво, а пенные остатки плеснул в мохнатую морду животного.

– Почему? – удивился гость.

– Козы молока не дают! – хозяин кивнул в сторону зеленого холма, где паслись три козочки, подрагивая светлыми короткими хвостами, как будто махали белыми платочками.

– А козел тут при чем? – еще больше удивился Сережа, чувствуя какой-то подвох.

Пашка засмеялся:

– Городские такого не знают! – И пояснил: – Не может он… или не хочет за ними бегать! А молоко дает только беременная коза.

В распадке гор, откуда вытекала речка, из тумана появилось желтое солнце.

– Завтра же сведу, – пообещал отец без злости. Так, чтобы острее шла беседа.

– Может, ему порода их не нравится? – предположил Сережа.

И будто согласившись с его словами, бурундучковый козел подошел еще ближе, заслонив собой лучи заката. Его выпуклые оранжево-коричневые глаза засветились, как яркие пуговицы на сером драповом сукне.

– Надо дать ему еще шанс!

Мужики засмеялись, потешаясь над козлиным шансом.

Из бани вышла Зоя Михайловна с махровым тюрбаном из полотенца на голове:

– Ну все, ребята, ужинать!

Сережа поднялся и, проходя мимо козла, ухватился за его тяжелый взвинченный рог, словно поздоровался.

6

Усевшись за столом, Сережа почувствовал, что семья еще ожидает прихода старшего брата. Видимо, так было и раньше, мать поглядывала в окно: ну, где он? не случилось ли чего? А младший, который тут, под крылом, старательно умный и послушный, привычно зудит на старшего брата:

– Что-то Гена не идет! Всегда он так…

– Уехал, верно, в район.

Паша вытер капельки пота со лба:

– На чем уехал-то?

– Ну, как банька? – хозяйка будто бы не расслышала вопрос сына и обращалась к гостю.

Сережа пожал плечами, выражая блаженство и в то же время, какую-то растерянность. Ему хотелось говорить о другом, и он искал повод ухватиться за то, что его интересовало. Он глянул в окно (закат уже погас), обвел взглядом книжную полку. Книги те же, что и у него. В незнакомом доме всегда хочется увидеть что-то привычное.

Вдруг он заметил на стене темный холст, писанный маслом на античный сюжет.

– Откуда это?

Сережа даже встал, чтобы лучше разглядеть.

– На чем уехал-то? – переспросил Паша у матери и опять вызвал у нее раздражение.

На картине был женственный ангел в тени собственных крыльев. Он любезно обнимал томную девицу, смущенную своей наготой. Размах крыльев как у белого гуся, когда он хлещет на мелководье, окропляясь светлыми брызгами. Голую девицу Сережа оглядел мельком: широкие бедра и длинные ноги, маленькая грудь и роскошные плечи – словом, античные формы. Она опустила голову, и задумчивый ангел смотрел на нее, как в зеркало.

В деревнях встречаются такие «белые пятна» в темных углах, выражая нечто красивое, непонятное, занесенное из другой жизни.

– Откуда это? – гость с трудом оторвался от загадочного полотна.

– Это наш батя! – хозяйка посмотрела на мужа. – Мясо продал в городе и купил!..

Петр Степанович гордо подтвердил:

– Жена шубу просила.

Паша, в свою очередь, тоже открыл тайну:

– С этой картины у меня началась тяга к искусству!

– Да?

– Да. Я рисовать с нее начал. Тайно! Мусолил карандашом на тетрадном листочке. Ох, и доставалось мне тогда от мамани!..

– Кто ж знал, – охотно подтвердила мать, – что так обернется!

Она защищала сейчас Пашу, чтобы скрыть тревогу за старшего сына.

– Зато, когда я поступал в институт, – Паша допил остатки пива, – все эти нимфы и богини были уже знакомы… так сказать, в неглиже!

Посидели, пообсохли.

Уже за чаем Паша сказал матери, как бы невзначай:

– Никуда он не поехал. Мы видели его шофера у магазина!

Зоя Михайловна поджала губы:

– А, этого! Мужа телефонистки…

– Первая красавица села! – произнес Паша с каким-то сожалением, обращаясь только к студенческому другу.

– Была…

– Замужем лучше не становятся! – сказал Петр Степанович, с хмельной улыбкой глядя на жену.

В голосе его слышался мягкий укор безыскусно любящего человека: мол, душу твою задабриваю, как огуречную грядку весной, но все тебе чего-то не хватает. Муравского!

Глаза жены благодарно увлажнились веселым смехом, будто не ожидала она этаких слов. А потом, с тем же легким непониманием, стала выдавать она секреты односельчан:

– Замуж ее мать сама выдала за Валерку! Объявила всем: не дам, мол, породу свою портить! Пусть хоть за дурачка идет, но красавца! А если ослушаешься, весь мой сказ – на свадьбу не пойду! И родне закажу!

– Завтра, Серега, увидишь! – пообещал Паша, как что-то очень приятное. Хотя напрасно он это делал. Сережа чувствовал, как волнуется сейчас его мама, и что виною тому была телефонистка.

Зоя Михайловна продолжала вспоминать:

– А Петя мой и сам заглядывался на мать телефонистки…

– Да когда это было-то? – с усмешкой и с легким сожалением сказал муж.

– Когда породу блюсти не надо было!

Хозяин улыбался, всем видом показывая, что он дома, со своей семьей, на своей земле, в которую врос по ноздри. А корням большого дерева случается и валуны обходить, и до глубокой воды добираться.

Подкладывая свежей зелени на стол, хозяйка вспомнила еще и недавнюю обиду:

– Петя, ты опять полол в огороде? Горе мое! Сельдерей вырвал!..

И опять Петр Степанович добродушно отмахивался, говоря, что он хозяин на своей земле, а жена его – вслед за Муравским – пришлая!

– Вона, кедра стоит, еще дед мой посадил!

К окну прильнула густая хвоя, освещенная лампой с крыльца. Иголки казались почти белыми, будто осыпанными мукой. Это добавляло ощущение сытного деревенского ужина.

Постелили гостю в зале на диване.

И вскоре в доме все стихло.

А Сережа долго ворочался под влажным одеялом, замирал и прислушивался, привыкая к лунной поступи на широких досках пола. Временами он задирал голову, чтобы разглядеть в голубом свете теплые блики на голом бедре. В движении ангела какая-то небесная заботливость. Так робкое облачко наплывает на луну, просвечиваясь насквозь, словно обряжая ее в перламутровые одежды.

Повернувшись к окну, Сережа уперся взглядом в поленницу. Среди темных кругов старых чурок выделялось одно белое полено, которое обещало быть самым теплым, самым певучим в зимней печи.

Предчувствие этой теплоты спеленало юношу, и уже во сне античная красавица с маленькой тугой грудью протянула ему как-то по-дружески телефонную трубку с протяжными гудками…

7

Завтракали студенты, по деревенским меркам, поздно. Из окна видно было, что отец Паши давно таскал навоз в железной ванне, привязанной за проволоку.

Сын заметил с детской грустью:

– В этой ванне меня купали!

– Вас обоих купали, – Зоя Михайловна наливала травяной чай в бокалы.

– Уделают и выкинут, – с нарочитой обидой произнес Паша. – Вот стану знаменитым, как твой Муравский… А ванночки-то и нет!

– Для музея? – понял друга Сережа.

– Ага. Как спалось на новом месте?

– Нормально.

– Загадал желание?

– Еще в дороге!

Зоя Михайловна подошла ближе к окну, щурясь от яркого солнца:

– Косить бы лучше начал, – сказала, отдыхая взглядом на мокрой спине мужа. – Сегодня жарко выйдет!

Затем обернулась к студентам:

– Поели? Ну, пошлите на работу.

– Заметь лингвистику! – подмигнул Паша другу. – Не «пошлите», в смысле пошлости, а «идемте» нужно бы говорить!

– Ладно, умник! – улыбнулась мать. Но была довольна: вот, мол, дождалась!

Они вышли во двор.

На молодой кудрявой травке вышоркалась от тяжелой ванны грязная полоса болотного цвета.

– Говорю тебе, косить надо! – крикнула Зоя Михайловна мужу, закрывая калитку.

Свежий ветерок распушал туманные слои на склонах гор. Листья черемухи лоснились на солнце. И казалось, что вся округа плыла в каком-то тихом ласковом движении.

Музей был на замке.

А крыльцо оказалось таким, как представлял себе Сережа: низким, с подгнившими досками и покосившимися перилами.

Зоя Михайловна поправила красную шаль на плечах и долго проворачивала ключом в скважине, будто выковыривала из нее грязь:

– Залезают, пакостники!..

– Может, чтут Муравского? – пошутил сын.

– Стаканы ищут.

– Тоже культурно!

В доме пахло сыростью.

На маленьких пыльных окнах распластались занавески с темными прожилками, будто крылья бабочки-капустницы. По стенам висели фотографии; сверкал серебряный щит круглого зеркала, рядом стояло сломанное копье деревянной гардины.

– Или еще парочки норовят здесь свиданку устроить! – продолжала жаловаться хранительница музея, тем как бы оправдываясь за беспорядок в доме.

– Коечка вам, пожалуйста, – Паша потрогал серое одеяло. – Сдавала бы, как гостиницу для поэтов.

Зое Михайловне не понравилась его вольность, хотя благодаря ей она припомнила интересный случай:

– К нам приезжали поэты из Барнаула, – начала она. – Стихи свои читали! Хорошие ребята! Один парень все водку рябиной закусывал! А потом просил на могилу поэта сводить…

– За пятачок? – вспомнил Сережа про станционного смотрителя. Классическая картина: черно-белая окраина кладбища, одинокая барынька утоптала снег у камня; для чужой грусти – и места нет.

– А нет могилы, – резко сказала хранительница музея.

– Как нет? – разлетелась картинка.

Даже ремонт не внес беспорядка, какой бывает в жилом доме: если хозяин гулял недавно – то рукав шинели завернулся, если копал в саду – кусочек земли на лопате прилип.

На толстом гвозде висело чучело серой шинели, рядом стояла кованая лопата. На столе – медное беремя самовара, алюминиевые кружки с погнутыми ручками, ржавый подсвечник – тяжелый и неуютный, стеклянная чернильница-непроливайка с темной жидкостью на дне.

Странно, но Сережа не узнавал ничего в доме поэта, как будто он бывал здесь раньше.

– Этими чернилами он писал?

– Те давно высохли, – ответил Паша. – Мама сажу разводит и доливает.

– Денег мало дают, – кивнула Зоя Михайловна, протирая тряпкой пыль на столе.

– Тут половина ее вещей! Точнее сказать: ее давней верности к неизвестному герою!

– Я просто додумала, – скромно оправдывалась хранительница, хотя ей было приятно об этом говорить. – Должны же были стаканы быть! – я их у бабушки взяла. Посмотрите: синие, толстые! Книги обязательно! Вот – купила у букиниста!

– Сурьезные стаканы, – острил Паша.

– Обычно я начинаю экскурсию словами: этого поэта можно было бы сравнить…

– Не надо, мам, – перебил ее сын, – давай показывай, где здесь ломать?

– У нас хорошая экспозиция, – с легкой обидой произнесла мать.

– Лавка старьевщика!

И опять Сережу кольнуло это чувство: он представлял себе все по-иному. Не те стены, не те вещи! Вот только фарфоровая китаянка ему знакома. Такая же статуэтка стоит на полке у его мамы. Желтая принцесса, сидящая в позе лотоса. Лицо белое, глаза – две черные развернутые запятые, губы – алая ранка. Тонкая шея проколота тупой иглой, маленькая головка на маятнике покачивается с нездешней грустью.

– Дневники его покажи, – предложил Паша. Работать ему не хотелось. – Где он про носки писал…

– Это не главное, – сухо оборвала мать и подвела своих работников к разобранному полу.

– Вот, ваш знакомец Валера доски оторвал и давай топтать культурный слой!

– Большой слой-то? – шутил сын, осматривая подполье. – В смысле: богатый?

– Я там пуговицу нашла!..

– Может, еще чего найдем, – Паша нагнулся над дырой. – Муравский знал ведь, что за ним скоро придут!..

– Колечко еще нашли.

– Золотое?

– Медное. А на нем надпись – дороже золота!

– Какая?

Зоя Михайловна произнесла тихо, но торжественно:

«Кого люблю – того храню!»

Любовь в юности сама бывает кладом. И как всякий кладоискатель, Сережа знал свой верный путь к нему. Он открыл шкаф, но там было пусто:

– А рукописи где?

– Вы заметили верно, – хранительница подошла и закрыла шкаф, будто берегла даже пыль на его полках. – Без рукописей музей – как дом без печки!

– Это опять фраза из экскурсии!

Паша спрыгнул в подпол, схватился за доску, пытаясь оторвать ее. Потом отряхнул ладони и снисходительно глянул на друга, мол, смотри, что надо делать!

– Осторожно! – беспокоилась мать даже за трухлявую доску.

Непонятно было, как начинать делать ремонт, если на каждую тронутую вещь у нее возникала досада и желание все тут же восстановить.

Сережа потрогал шинель, отгадывая, толстым или худым был ее хозяин.

– А сколько лет ему было?

– Никто точно не знает.

– О нем вообще ничего не известно, кроме анекдота про носки.

– Паша!

– Короче, понятно, надо разбирать пол, – сын вылез из ямы. – Пойду за гвоздодером.

Сережа взял старую ручку с ржавым бесплодным пером, и подержал ее на ладони.

– Как тихо здесь! – сказал он и положил ручку. – У моей бабушки в деревне самой громкой вещью в доме был железный будильник!

– Да, место тихое.

– А что за анекдот про носки?

Зоя Михайловна села на стул, подтянула черную ленту на затылке, морщась, будто ее мучила головная боль:

– Муравский бросил в печь свои старые носки. А рядом мужики дом крыли. Ну, и запах учуяли «чертенячий»!

Она говорила так, словно подслушала где-то, и теперь ей было стыдно:

– Откуда, мол, запах такой? Всю деревню по крышам перебрали! А это в носках резинки были…

– И все?

– Почерк в том месте неразборчив, – пожала она плечами, словно могла ошибиться.

– И пошел слух.

– Мой грех. Думала, так будет к народу ближе.

Она поднялась и стремительно вышла из дома, склонив голову, будто проем двери был ей мал. Но на крыльце распрямилась, горделиво поглядывая на село.

– Я думаю: с крыльца надо начать. Пусть все видят!

Сережа вышел за ней. По дороге он оступился, обломок кирпича упал на доски, и фарфоровая китаянка покачала головкой. «Надо позвонить», – вспомнил он про маму.

Солнце уже пекло. Туман рассеялся. Белые горы вдали сосали из неба глубокую синь.

– Неужели он ничего большего не оставил здесь?

– Что значит: большего? – обиделась Зоя Михайловна.

– Какого-то слова, жеста!..

– А что он мог? Разруха, почта не работала.

– Он же поэт!

– И что?

– Тютчев посольство в Италии закрыл на клюшку, – Сережа шлепнул пальцем по замочной скобе. – Чтобы встретиться с возлюбленной в Германии! Той самой: «Я встретил вас, и все былое…»

– Амалией, – с грустью подсказала хранительница музея.

Очертания ближних гор стали мягче от знойной испарины и сияли в солнечном блеске, как будто складки парчовой ткани.

Тень ушла с крыльца.

– Жарко! – сказал Сережа. – Что-то Паши давно нет.

– Поди, встретил кого из друзей.

– Я пока схожу на почту, маме позвоню…

8

Запах горячего асфальта перебивал дух навозных лепешек.

По дороге из дома за ним увязались пес Родар и козел бурундучковой расцветки.

Ну, собака еще понятно. Но козел – уже слишком!

– Иди в стадо! – махал руками Сережа и показывал на зеленый склон, где в густой зелени берез бродили безмятежные козы.

Ему самому хотелось бы оказаться на месте пастуха: сидеть в густой траве, глядеть на горы, слушать шум реки и чувствовать какую-то древнюю связь с этим прекрасным миром!

Но упрямый козел не хотел бросать компании.

Родар метил все калитки по улице, сводя с ума цепных собратьев. Заслышав машину, он приседал на лапы, лаял и прыгал ей наперерез. Водитель резко притормаживал и недобро смотрел на Сережу.

Но больше всего донимал козел. Он почему-то норовил развернуть студента: забегал вперед, опуская рога, и шел в лобовую атаку. Если Сережа проскальзывал мимо рогов, то козел успевал прижать его толстым боком к забору или зарослям крапивы. Студент отпихивался коленом от вредного животного, чувствуя, как прилипает к джинсам жуткий запах.

Дети на улице останавливались и спрашивали, уморительно щуря глаза:

– Это ваш козел?

– Мой, – улыбался Сережа и с удовольствием здоровался.

Ему охотно отвечали.

«Вот так же, – думал он, – Муравский ходил по деревне, и его тоже как-то встречали». В момент, когда Сережа разглядывал встречную девушку, козел столкнул его с обочины, припечатав невыносимой вонью…

В помещении почты было прохладно.

Из двух стеклянных кабинок вылетал, как из ульев, рой быстрых тревожных слов. Возникло чувство, как будто он подслушивал чужие тайны. Это смутило Сережу. И вообще, из-за жары и козла он не сумел настроиться на встречу с загадочной женщиной.

Озираясь, студент подошел к стойке:

– Девушка, мне нужно позвонить.

– Говорите.

– Что?

Мельком взглянул на черное платье: глубокий вырез на большой груди был затянут черным шифоном с каким-то шелковым узором.

– Номер и куда, – произнесла отчетливо и терпеливо, как учительница младших классов.

Сережа медленно назвал, смущаясь оттого, что не сразу оторвался от серебристого узора на шифоне.

– Кто ответит?

– Мама.

Телефонистка улыбнулась и взяла трубку, прикрывая крупной ладонью узор на груди. Как будто осенний лист по темной воде, скрывающий ее глубину.

– Ожидайте.

Рядом с ней, на столе, млело в чашке мороженое, и уже сильно кренилась воткнутая ложечка.

– Да вы ешьте, я не тороплюсь, – Сережа пытался казаться уверенным и равнодушным.

– Пройдите в зал! – кивнула головой телефонистка, не поднимая глаз.

Волосы у нее черные и гладкие, с белой тропинкой прямого пробора. Ну, в точности как у фарфоровой китаянки!

Сережа уселся на стул так, чтобы лучше разглядеть первую красавицу села. Хотя таковой она ему не показалась.

Тем более что она закрыла часть лица, прижав трубку, и долго вслушивалась в тишину, наматывая черный шнур на палец. Глаза глубокие и темные. Взгляд – не выманишь, не ухватишь. «Примите заказ», – лицо, плечи, черная мембрана шифона, все выражало одно глубокое терпеливое ожидание.

Черные хлесткие брови вольготно изгибались под ясным белым лбом; нижняя мармеладная губа поедала в задумчивости тонкий абрис верхней; маленькие ноздри прямого носа чуть расширялись, когда она откусывала мороженое. Все эти черты казались бы слишком тонкими и даже маленькими на широком лице, если б не крупные розоватые ямочки в центре щек – словно нежнейшие завязи будущей улыбки.

Мороженое телефонистка ела забавно, чуть касаясь языком, так весной дети пробуют сосульки. После, неторопливо, она рылась в сумочке, загребая внешней стороной смуглой ладони разные красивые штучки: тушь, помаду, записную книжку. Выудив наконец маленькое зеркальце, низко склонилась над ним, осыпая воздушными поцелуями свое отражение и так же не спеша восстанавливая рисунок губ.

Ямочки на щеках пришли в движение:

– Завьялово на связи.

Неуклюже поднимая ногу перед высоким порогом, в тесную кабину вдавилась полная женщина с белым платочком на плечах. Она сняла трубку и приложила руку к левой груди: «Родила? Кого? Сына!.. Васька рад, небось!.. А сватья чего хорохорится? Что из того! Уж не переломится!.. Наскочила, как телега на пень!.. Как встречали?.. Смотри-ка, родня! Крутилась над ними финтилятором!..»

Сережа следил за телефонисткой, а она – за последней минутой разговора, не принимая ничью сторону и сопереживая землякам. «Ну и передай им, – грозно неслось из открытой кабины, – не лезли мы в кумовья!..» Трубка уже зависла над рычагом, но еще что-то скворчала. Женщина сдернула с себя платок: фу, жарко! (Сереже показалось, что телефонистка добавила время.) «А у вас дождь?.. К нам, значит, придет!.. Да. Тогда пойду соберу. Поди, успеем! Подкашивали вчерась немного…»

Женщина прошла мимо стойки, сказав привычное «спасибо» и думая о дожде.

Телефонистка поправила тугой узел на затылке, будто он сбился от тяжелого разговора. Хотя и так в ее прическе не было ни единого вольного волоска! А Сереже рисовались пружинистые завитки на ее висках и еще, очень будет кстати, – жгучий полумесяц с краю белого лба.

– Барнаул, ждите.

Конечно! С удовольствием будет ждать! Тем более что в зале он остался один.

Они сидели напротив друг друга. Телефонистка прикладывала ладонь раковиной к уху и замирала. Временами она смотрела на часы и держала скрученный шнур, как звонарь – множество веревок. А еще Сереже казалось, что она прислушивается, вполне привычно, и к тем робким восторгам, которые исходили от него.

Сережа подошел к стойке.

Женщина пожала плечами, мол, пока ничего. И даже не подняла взгляд.

– В вашем присутствии, наверно, говорят только хорошие слова?

Он кивнул в сторону кабинки, потому как хотелось что-то делать, махать руками, чтобы привлечь, наконец, ее внимание:

– Все прекрасно, все удивительно!..

Телефонистка не ответила.

– А еще, говорят вам, что вы красивая! Правда?..

Она впервые нахмурила фарфоровый лоб, но опять смолчала.

Зазвенел телефон, с каким-то новым спотыкающимся звуком.

Телефонистка сняла трубку и долго слушала, теребя шнур: «Да. Как обычно. Люди есть!.. Опять ты с этим телевизором!.. Мне просить? Не знаю. Попробую. Как получится!.. Ну, сказала же!..»

«Местный звонок», – решил Сережа, прохаживаясь по залу и выражая скуку на лице. На самом деле ему не нравился мужской голос из трубки, прервавший ожидание колоколов.

Студент подошел к окну. Внимание его привлек папоротник, забавлявшийся на ярком солнце собственной полупрозрачной тенью. Узорчатые листья трепетали веером на ветру. А под ними затаился оранжевый бутон.

Он вернулся к стойке. Телефонистка отвечала тихо в трубку, слегка морща точеный нос с темной родинкой на переносице, похожий на белую шахматную королеву. Сережа вспомнил, как в детстве играл в шахматы ради одной только любви к королеве и, чтобы дать ей простор на доске, отдавал без сожаления все другие фигуры.

– Барнаул!

Он обернулся: телефонистка говорила еще по местному и показывала пальцем на стеклянную дверцу: «Мама».

В кабине было скользко и тревожно. Однако Сережа бодро сказал в трубку, что у него все хорошо и все прекрасно. Не доверяя его словам, мама отлавливала в голосе сына какие-то новые нотки вольности и торопливости. И сын чувствовал, как за ее спиной осуждающе покачивала головой китайская принцесса.

Оплатив заказ, юноша не торопился уходить:

– Спасибо вам!

– Отчитались?

– Да…

– Что-то еще?

– Нет… Так хорошо здесь у вас. Спасибо!

– Пожалуйста.

– Прохладно…

Кивнула.

– У вас еще огоньки цветут… здесь. (Оставила без ответа.) А у нас их уже нет!

Он напоминал ей телочка: выгнали впервые на пастбище, а он стоит у чужого плетня и думает, что заблудился.

– Какая вы красивая!

Комплимент оказался смаранным из-за сравнения с телком. И хотя он этого не мог знать, но почувствовал ее досаду.

Телефонистка слушала его слова с привычным равнодушием, которое он принял вначале за безмятежность. В отчаянии Сережа стал говорить торопливо, будто в тесной кабинке на последней минуте:

– Но вы не просто красивы. (Тонкие брови метнулись вверх.) Вы прекрасны! Это… это красота богини! – Он почувствовал музейный тон своего признания, еще больше смутился, заспешил, на лету подбирая слова. – На вас хочется смотреть и смотреть… Просто так! Ничего не понимая. Это как жажда. Это… такая… такое нельзя понять… оторваться!

– Спасибо, больше не надо, – прервала телефонистка.

От ее холодных слов стало легче.

И теперь ему показалось, что она хочет скрыть свое чувство, в какой-то мере даже жалея его.

– Я не смог выразиться понятнее.

– Нет, я все поняла.

– А вы теперь замужем? – спросил он уже спокойно, как будто давно знал ее.

Женщина оставила вопрос без внимания.

– Вот так и будите сидеть одна целый день?

– До шести утра, – уточнила женщина, не придав тому значения.

– Всю ночь?

– Привыкла. Работа такая.

Опять раздался местный звонок, и мужской голос вновь начал выворачивать телефонные жилы, требуя какой-то телевизор. Телефонистка хмурилась. И легонько стучала пальцами в трубку, будто сломалось реле, которое соединяло ей только приятные голоса.

9

Студент вышел на улицу. Собака и козел его не дождались.

Слепящее солнце придавило деревню к земле. Домики попрятались в тени яблонь и черемух. Поверх плетней и заборов натянутая струна звенела каждый раз, как он мысленно спрашивал телефонистку: «Вы всю ночь одна?» – «Да, до шести утра!» – «Как в заточении!» – «А вы освободите меня!..»

Спасительная легкость его натуры подсказывала: он ушел, она осталась. Но где? Образ заточения недолго занимал его. Телефонистка должна поселиться в его душе! Без согласия, и даже без ее ведома! Пусть она останется в образе неподвижном, безмятежном и бесстрастном…

Идя по улице, он всматривался в женщин, отмечая озабоченность в их лицах. А его королева сидела и тосковала одна! Сережа мысленно приблизился к ней и вдруг понял, что видит только розовые ямочки на щеках фарфоровой китаянки.

10

Из дома Муравского слышался стон выдираемых гвоздей. Сережа прошел мимо крыльца в сад, чтобы вспомнить лицо телефонистки или решиться на что-то.

Среди зарослей кленов и рябин стояла дощатая беседка, похожая на старое брошенное гнездо. Студент вошел в нее, осторожно пробуя руками ветхие столбы. Будто перед дальней дорогой. Куда – еще не знал. Но уже ощущал в себе упругость нацеленной души! В любви должно быть движение. И даже не в смысле развития: от умиления к страсти, от скуки к разочарованию…

Где-то лениво кричали петухи, трубным звуком мычали коровы.

Темные лавки были изрезаны кривыми надписями имен и годов. Где сейчас эти люди, что они хотели оставить о себе? И опять ему чудилась телефонистка, находящая в пространстве жизни какие-то особые нити, связывающие людей. «Отчитались?» – ее голос казался теперь насмешливым. Но не обидел его, а, наоборот, обдал странной нежностью.

Такая вот прелесть этих укромных мест!

Солнечный свет падал сквозь листву на землю, потревожив в ямке тягучего шмеля. Он медленно пошевелил борцовскими лапами и уполз под сухой желтый лист.

А Сережа таиться не мог. Его тянуло куда-то, и он пошел в сторону ручья, что шумел за покосившимся забором.

Полуоткрытая калитка вросла в землю. Крапива и лабазник заплели ее с двух сторон зелеными косами.

Крупными камнями был выложен спуск к воде. Недалеко от берега хлюпал, будто бежал по волнам, оторвавшийся и полузатонувший куст калины. Она была в цвету! Венчики белых лепестков дрожали на тонких ветках, клонившихся все ниже и покорнее к бурной холодной воде.

«Калина цветет обреченно», – с этой строчкой Сережа вернулся в дом поэта.

– Ты о чем? – удивился Паша.

– От берега куст отнесло!

Зоя Михайловна поняла, о чем идет речь. И это было почему-то неприятно.

– Его еще весной подмыло. Вода холодная, цветы долго не распускались.

– В холодной воде не остыла, – Сережа запнулся, катая звук «но», – но только… напрасно цвела…

– Все напрасно, все зазря! – сказал Паша сердито, однако с удовольствием отложил выдергу. – Опять эта русская классическая напраслина!

– Романтическая тоска! – вступилась за гостя Зоя Михайловна, но сказала опять не то.

– А нет, чтобы вытянуть куст на берег, – ратовал Паша за реализм. – Выкопать ямку и посадить его снова!

Поклонница опального поэта глянула на Сережу с юношеским азартом: ну-те, отвечайте за всех поэтов!

– Но если она цветет в неурочное время?.. – Сережа помедлил, будто приоткрывал им тайну сочинительства стихов.

– И что?

– Это значит…

– Значит, календарь изменят, – верховодил Паша в споре, – для вас, романтиков, постараются!

Зоя Михайловна сидела на стуле меж ними и поднимала красную шаль-занавес, давая ответное слово.

Сережа не сдавался:

– Значит, это продлит кому-то воспоминания!..

– Вполне! – поддержала хранительница музея и не стала опускать руку, требуя продолжения, мол, влюбленные должны побеждать.

– Может, калина цвела также во время ссылки Муравского! – осенило Сережу соединить два разных времени, два разных человека и одно одинаковое (хотел сказать: во веки веков, но промолчал) чувство.

– Может, может, – Паша взял молоток и выбил гвоздь из доски. – К чему это теперь?

А Сережа уже не мог остановиться:

– Поэт тоже думал, что жизнь прошла, что все ушло! А потом встретил…

Паша удивленно посмотрел на мать:

– Кого он встретил?

– Он скучал по женщинам своего круга, – авторитетно произнесла она. И добавила загадочно: – Но наши женщины его тоже посещали!

– Да-а? – воскликнули оба студента, радостно чувствуя свою молодую дружбу.

– По крайней мере, когда созревал можжевельник.

– Когда созревал можжевельник! – нараспев произнес Сережа. – Это уже не стихи, это начало большого романа!

Опять хотелось иди в сад, гулять по берегу ручья, ловить и составлять строчки стихов, которые летают по миру, как тонкая, сверкающая на закате паутинка. Ему не терпелось задеть опять, воровски или молодецки, здешнюю струну покоя!

– В саду у него рос можжевельник, – спокойно, но как-то внутренне собранно произнесла хранительница. – Женщины просили у него шишки для стряпни, а девушки – для косметики.

– А что, в лесу можжевельника не было? – усомнился Паша.

– В лесу его мужики обирали: шишки еще на пиво идут.

С улицы донеслось протяжное мычание теленка, похоже, он выспался в тени во время жары и теперь просился домой.

– А хорошо бы сейчас пивка, – Паша глянул на друга, ища поддержки. – Я схожу за банками.

Сережа посмотрел ему вслед:

– Неужели Муравский не влюбился здесь ни в кого?

– Кто знает? – Зоя Михайловна досадовала на себя за то, что не остановила сына. – Но я думаю: свой знаменитый романс он сочинил именно здесь! «Я вас не ждал…»

– Тот самый? – перебирал студент в памяти знакомые слова.

– «Я ждать устал другую!»

– Это его?! – он выразил на лице удивление, а потом грусть, как это сделала бы его мама, страстная поклонница романсов. – Моя мама пела! Правда, редко. Слова путала.

Однажды по радио исполняли этот романс, и мама слушала, прильнув ухом. Потом подбежала к дивану, где сидели муж и сын, встала перед ними, закрыв телевизор, заранее переводя в шутку то, что ее порыв не поймут, и пропела, подражая низкому цыганскому голосу с тягучим надрывом: «с та-аскою прэжных днэй!..»

Сереже стало неловко, будто он выдал семейную тайну. А Зоя Михайловна пообещала сегодня же дать ему рукописи поэта:

– Там есть другие слова! Вернее сказать: все слова! – Она смотрела на юного поэта, с робостью и надеждой, как человек, давно уже опоздавший сам что-то сказать или сделать.

– Это было возможно только здесь, в этом доме… Когда он перебирал свою жизнь, когда уже все понимал… Я думаю, что это был итог! Это… (Сережа вспомнил свое признание перед телефонисткой и улыбнулся.)

Хранительница разочарованно произнесла:

– Это все только догадки!

11

Вечером Сережа опять сидел на месте старшего брата.

И опять всем казалось, что в семье воцарился мир и покой.

– Гена собирался к ужину прийти, – Петр Степанович поставил в центр стола четыре стакана, сжав их широкими ладонями с такой аккуратностью, с какой устанавливают бильярдные шары.

Потом добавил с легкой обидой:

– С братом хочет повидаться! Мол, родителей и так часто видит…

– Кепку сними! – крикнула мужу из кухни Зоя Михайловна.

– Всегда в одной кепке! – Паша водрузил на стол трехлитровую банку с пивом. – Три костюма имеет, и ко всем эта кепка подходит!

– Занят он, – оправдывал отец старшего сына. – Пишет что-то.

– Серега вон тоже пишет, – Паша придушил горло банки, снимая капроновую крышку, похожую на гриб волнушку. – Однако к пиву не опаздывает!

Пиво он пил медленно, смакуя по-городскому. Отец же махнул стакан залпом, и даже устыдился своей поспешности. Он огляделся по сторонам, будто хотел найти себе какую-нибудь работу.

– Чего тянешь? – заметила ему Зоя Михайловна. – Подкашивать нужно на бугре, там трава быстро желтеет!

– Ночью дождь будет, – отмахнулся хозяин и пододвинул к сыну пустой стакан.

– Толстый месяц – ведро не повесить! И дождя не будет! – жена положила локоть между стаканом и Пашей.

– Будет! Парило седня! – настаивал муж. – Нахваталась, почем зря, всяких бредней! – Он подождал, пока сын изловчится налить пива: – Верит в бабкины сказки!

– Вы обещали мне рукопись дать, – напомнил Сережа.

– Это народный фольклор! – сказала она, чувствуя, куда клонит муж.

Петр Степанович повернулся к гостю, уже заранее улыбаясь тому, что собирался рассказать. Улыбка его была добротная, с деревенским достоинством, мол, могу так вспомнить, могу эдак:

– Была у нас собака – кур драла! Пес молодой, игривый. Не углядишь: день – и опять придушил! Напасть… Так вот, бабка-соседка научила Зою: мол, всех курей надо пропустить через трусы мужа!

Зоя Михайловна поморщилась и встала из-за стола:

– Так ведь перестала! Скажите спасибо!..

Она вышла из комнаты, хлопнув себе на плечо полотенце.

Теперь отец с сыном заговорили разом, вспоминая куриную экзекуцию. Мол, вначале решили по-тихому: в сарае окрестить трусами, но птицы не поняли такого оберега, били их крыльями по лицам и рукам. Кто-то не углядел, кто-то промахнулся, короче, куры вырвались на волю. «Это Генка прошляпил!» – не удержавшись, крикнула мать из соседней комнаты.

По нескольку раз вспоминали за столом, как курицы бегали по двору, истошно крича и взрывая землю когтями, а петух лавировал меж людей, взмахивая хвостом вправо-влево, словно вратарь у сетки!

Паша тянул пивко играючи, отрываясь от стакана с влажной улыбкой. Говорил он неторопливо; благодушие поднималось у него из души, как пузырьки со стенок банки. Отец же, наоборот, чем больше пил, тем более становился беспокойным, без особого перехода от кур, он стал злиться на тяжеловесность, возникшую от пива, и на старшего сына:

– Вручила ему бабскую профессию – ручкой ковырять!

Сидя на месте старшего сына, Сережа воспринял это как упрек ему.

– А мне нравится! – неожиданно сказал он, оглянувшись на картину в углу. За столом засмеялись, решив просто: раз поэт – то может и отчебучить! Никто не мог заподозрить, что Сережа произнес это с умыслом. А так как картину привез Петр Степанович, то получалось, что, признавая труд художника, он должен признать и писателя.

Хозяин хлопнул крепкой рукой гостя по спине, мол, уел ты меня! Ему нравился характер Сергея, чем-то напоминавший ему старшего сына.

12

Вернулась Зоя Михайловна, держа в руке две толстые тетради. Одну протянула гостю, другую раскрыла сама, показывая, что ей скучно.

На первой странице Сережа прочел как эпиграф: «Надо жить! Вотъ они, роковые слова! Вотъ она, роковая задача! Кто надъ ней не трудился, тоскуя и плача, чья надъ ней не ломилась от думъ голова».

Почерк понятный и даже приятный для чтения. Писано пером, с нажимом на палочках и тонкой вязью на закруглениях. Далее читал он, не обращая внимания на странную «ять».

«11 июля.

Здесь все не мое: горы, туман, телячья избушка. Любовь, которая мне снится, – тоже не моя».

– А что такое – телячья избушка? – улыбнулся Сережа. Он вообще любил делать паузу после первых строк новой книги. Чтобы вслушаться в их звучание, словно в камертон, по которому автор настраивал весь дальнейший текст.

– Первое время он жил в летней кухне, где зимой держат телят, – пояснила хозяйка, не отрываясь от своей тетради.

Странички серые, в клеточку. На полях чернильные пятнышки и штрихи, видимо, поэт чистил перо.

Сережа открыл наугад в средине тетради:

«24 августа.

Хозяйка увидела мои ножницы для ногтей. Говорит, продайте! Молоком буду поить весь год! Я стал отказывать. Она опять: Христом Богом прошу! Иначе украду. Не вводите в грех!.. Теперь пью молоко, а ногти срезаю ножом».

Немного стыдясь за то, что он отрывается от компании, Сережа перевернул еще несколько страниц, чувствуя на ощупь их тонкость и шершавость:

«3 сентября.

Никак не приучу хозяйку стучаться в дверь. Принесла мне простокваши. А я прошу у нее алычовку!

Вечер. Я пьян, правда, в меру. Если сегодня опять мне приснится эта сволочь… из вокзального буфета, то не знаю, что с собой сделаю! Душно, пойду ночевать на сеновал».

Сережа зажал ладонью страницу:

– А у вас есть сеновал?

– А что, на диване не мягко? – тяжело заскрипел стул под захмелевшим хозяином.

– Романтика, – объяснил Паша, убирая со стола пустую банку, – пусть хлебнет.

– У нас там постелено, – сказал отец, окончательно смирившись с тем, что старший сын не придет. – Иногда Гена ночует, как беглый какой…

Зоя Михайловна протянула Сереже почтовую открытку:

– Вот закладка… С женой поругается, а в доме спать уже не может! В своей кровати.

На открытке был изображен крейсер «Аврора» с оранжевым лучом по синему небу; и эта яркая полоса странным образом напомнила ему о телефонистке. Луч выражал какую-то мгновенную ясность, которую он принимал за влюбленность.

Сережа закрыл дневник и прижал его к груди. Этот жест не ускользнул от хозяйки: она глядела с сомнением на то, что бесценная тетрадь будет лежать на сеновале. Зоя Михайловна вспомнила свою порывистость в музее и, чтобы ее откровенность не выглядела ошибкой, все же решила расстаться с дневником на одну ночь.

Допив пиво, хозяин заторопился во двор, сказав, что ему надо проверить калитку. А заодно показать гостю сеновал.

В сарае было тепло и душно от прошлогоднего сена. К запаху сухой ромашки примешивался горьковато-меловой дух голубиного помета. Наконец-то Сережа остался один и мог спросить себя: что будет завтра? Опять скучный музей, пыльная дыра в полу? Приходить на почту в каждую ее смену?.. Мысли мутились, подобно туману, что поднимался сейчас из остывающих берегов реки.

Где-то в глубине сарая всполошились голуби, беспокойно раздувая грудь. При бледном свете луны, что проникал из щелей, Сереже вздумалось прочесть из дневника строчку наугад. Он раскрыл тетрадь, провел пальцем, едва разбирая слова: «во всякой влюбленности у меня была одна предтеча…» Глаза слезились; и было непонятно: подтверждение это того, что он задумал, или нет? Слово «влюбленность» успокоило его. А вскоре однообразное гуление птиц усыпило юношу, оставив все вопросы до утра.

Среди ночи, когда луна уже светила с другой стороны, ему вдруг почудилось, что кого-то зовет его. Долго и тревожно! Когда сон стал тоньше, он услышал отчетливый жалобный писк. Сережа проснулся: звуки доносились глухие, как будто из подземелья. Он подождал, но даже голуби молчали, а слабеющие крики уходили все глубже и глубже. Странно, – подумал он, нащупывая спуск к лестнице, – никто не всполошился, не вышел из дома, словно это был еще сон.

В свете луны (ему запомнились косые яркие полосы на крыльце) он увидел черную яму открытого погреба и отчетливый писк котенка из него. Обняв влажную лестницу, пахнувшую гнилью, он осторожно сполз вниз. На полу меж решеток нащупал в воде мокрый дрожащий комочек. Поднял его, ощущая ладонью липкую шерсть и то, как через тонкие ребрышки ударяется в нее испуганное сердце.

Ни жалости, ни геройства он не испытывал. Сережа уложил спасеныша на одеяло, чувствуя, что сам тоже продрог. Ему просто хотелось, чтобы завтрашнее утро было счастливым для всех. А страдания или гибель маленького котенка могли бы помешать его будущей решимости.

Укрывшись одеялом, он пытался заснуть. Но сено шуршало всеми измятыми травинками, как будто рассказывая о пологих склонах и уютных лесных полянах вокруг деревни, приглашая облюбовать их прямо сейчас. И было такое ощущение, лежа на двухметровой толще сена, что душа парит, стремится куда-то поверх заборов, петляющей реки, хлипких мостков, кудрявой зелени черемух, даже поверх скалистых гор.

К тому же котенок продолжал мяукать, дрожать и чесаться. Потом он полз по одеялу, горелапо цепляясь когтями. Уткнувшись холодной капелькой носа в Сережины волосы пониже затылка, он загурлил простуженной фистулкой.

Сережа вернулся на землю, но еще долго бродил в окрестностях своей души, бесцельно и безоглядно.

13

Проснулся он, как и загадал, в половине шестого. В деревне уже горланили петухи, раздвигая сонную муть утра. С таким же долгим бахвальством разгоняются мальчишки на берегу, чтобы прыгнуть в холодную воду реки.

Спустившись с сеновала, Сережа вытряхнул соломинки из русых кудрей и тихонько выбрался на улицу.

По склонам гор плыли туманы, роса гнула траву; влажная солома на дороге покрывала ожившую грязь.

Река мягко шумела, покачивался тощий мостик в три доски, не совпадая с амплитудой молодого сердца.

На берегу ручья, за домом поэта, он нарвал цветов: глазастых васильков и жарков – словно оранжевые шишечки хмеля, добавил листьев папоротника по краям.

Без пяти минут он стоял уже напротив двери, из которой должна была выйти затворница.

Темная гряда ближнего склона опалилась поверху рдяными лучами. Их пятна уже светились на крыше почты.

Шесть… Одиночные сосны на хребте позолотились, будто зубцы короны. Пять минут седьмого… Мутные лучи все сильнее стачивали гряду, переливаясь через нее, как большая вода через плотину.

Сережа побежал за угол почты и в узком переулке заметил черное платье: успел, увидел! – она выходила из боковой двери. Крикнул вдогонку: «Подождите!» Женщина обернулась. «Это вам!» – протянул букет, хотя меж ними оставалось большое расстояние. И вдруг случилось что-то необъяснимое! Ее темный силуэт оплавился золотым слепящим контуром, а затем вовсе потерял форму и цвет… Солнечным половодьем хлынуло из переулка оранжевое марево, ослепило его, и он подошел к женщине почти на ощупь…

Кажется, он говорил что-то, и она какое-то время стояла и слушала, потому что из руки его не сразу улетучилась тяжесть букета. Взамен цветов оставалось еще недолгое ощущение влажных стеблей и смятых листьев в ладони. Они даже сделали шаг навстречу друг другу, как бы сторонясь и давая чему-то дорогу, словно совсем близко, за спинами, неспешным караваном проходила вся их не прожитая вместе жизнь.

Сережа оглянулся, проясняясь на миг сознанием, и увидел стадо красных коров. В каком-то паническом угаре, задыхаясь от солнечной пыли, различал он сгорбленных старух с веревками, идущих медленно, как на похоронах. Он прижимался к забору, уступая дорогу коровам, и не заметил, как остался один… Огненный шар застрял на подъеме. Коровы шли и шли; Сереже хотелось поскорее вынырнуть из этой жаркой пыли. Он кинулся за ней, угадывая сторону, в которую ушла телефонистка.

А потом пошел наугад, лишь бы остудить где-то душу. В каком-то проулке мелькнул внизу илистый берег. Сережа вышел к реке, перебежал через мост, не заметив, что он был из бревен.

Потом часа два плутал по задам огородов, по прибрежным зарослям и топям, натыкаясь на кривые жерди оград, переполошив всех кур и собак. Отчаянно продирался сквозь репей и крапиву, выходил на дорогу и вновь терял ее, пока не заметил впереди знакомый разлапистый кедр, положивший толстые ветви на крышу дома.

Сережа быстро залез на сеновал и уснул. Но спал недолго, потому что во сне, как в бреду, коровы топтали ему ноги и тянулись розовыми влажными губами к его букету.

14

Проснувшись, он долго и неподвижно лежал, прислушиваясь к звукам деревни. Где-то нудно гудела бензопила, словно механическая муха. Он погладил спящего котенка, тот вздрогнул и слегка взбрыкнул лапками, будто бежал во сне.

Сережа раскрыл дневник Муравского и стал читать:

«14 июня.

Ходил по деревне босиком. Мужики говорят:

– Ножки наколешь!

Отвечаю им, мол, полезно для здоровья. (Пушкин бы понял.) Слышу в спину:

– Обносился, видать. А городские штиблеты бережет!»

«17 июня.

Покупал рыбу, местная – называется селема. Смесь пескаря с толстолобиком. Продавал парень, из-под фуражки выглядывает засаленный чуб, похожий на рыбий хвост. Берите, мол, дешевле некуда! – и смотрит в сторону торговки с яйцами.

– А ты ее ростил?

– А ты на них сидела?

Это они для меня разыграли перепалку. У торговки большая мягкая грудь, колышется, как яйцо всмятку.

Я чувствую, что смотрю на местных женщин как-то стыдливо.

Пришел домой. Буду думал об Ольге С.».

Сережа вытянулся на сене, глядя в щели меж досок. Ему тоже хотелось думать о женщине, имя которой начиналось с буквы «К». О телефонистке. Где она сейчас? Что делает? Он взял открытку с «Авророй», угадывая по направлению луча место, где живет его красавица.

На клетчатую страничку дневника упала соломинка, зачеркнув слово «вечер». Сережа сдул ее, радостно подумав, что из огромного окружающего мира нельзя выкинуть ни одного слова.

«Вечер того же дня. У меня здесь только один собеседник – мой вчерашний сон.

Приснилась мне Ирина Т. Ее рыжие неподвижные волосы на хрупких плечах.

Соломенная дверь, Туман, тропинка сада…

Помню раннее утро, я приехал в усадьбу к В… Шел по аллее, влажная галька под ногами, и вдруг увидел, как из соломенного домика вышла девушка в сиреневом платье. Мне показалось, она была разочарована. (Следом вышел молодой В.) Свою досаду она обратила на случайного свидетеля. То есть на меня! В руках ее розовый зонтик, и она понимала, что это смешно. Через мгновение она исчезла, с каким-то неминуемым расстройством, как будто началом бредовой болезни.

А потом, встречаясь с ней случайно, мне хотелось только выздороветь. На ее красивом лице я читал приказ: не смейте приближаться ко мне! не смейте напоминать о чем-либо! Да я и сам был рад забыть… С молодым В. у них все быстро кончилось, а у нас так и не началось.

Дачное общество удивлялось: «Вы так подходите друг другу! А меж тем – такая холодность!» Мы оба поддерживали эту интригу. Но видит Бог, только сухая галька на тех дорожках выражала мое обмелевшее чувство. Кстати, я даже стыдился писать стихи…

Вечерами в гостиной нас сводили в каком-нибудь споре, и мы осыпали друг друга холодными комплиментами, будто хоронили пеплом угольки тлеющей досады. Я наслаждался, открыто глядя на ее пышные рыжие волосы, ее гордый профиль, мраморную горбинку носа.

А потом я уезжал; уже подали тарантас; Ирина окликнула меня и протянула конверт. Что там было? я так и не узнал…

…Ночь после бани, не могу уснуть. Холодно. Печка дымит. Прошлой ночью нанесло на меня с небес всякого: вспомнил тех, кому души не отворил и кого не смог остановить при расставании.

Оля С. … Оленька!

Странная у нее жизнь. Бог одарил, как цветок на зависть Соломону! Милая девочка, подвели ее в праздник к сказочной елке: выбирай судьбу! Она взяла что-то яркое, блестящее, детское. А вскоре юный муж умер на ее руках. С той поры она не выбирала. Пошла в сестры милосердия, белый убор на голове, похожий на крылья мотылька, белый полотняный лоб с красной меткой. Мои признания она слушала, не видя меня, будто через телефонную трубку.

И отвечала невпопад, Сквозь холод чуждого пространства.

А я просто ждал ее… Ждал всю жизнь.

Вспомнилась Катя Ш. Страстная неделя. Купола еще в снежном уборе…

Она всегда казалась неприступной и одинокой от пустоты, которая возникала вокруг ее роковой красоты. Всегда мудра и молчалива.

Она и мужа выбрала, чтобы молчать. Снаружи ее было не взять, но взял изнутри краснобай-профессор. Катя покинула свет, жила затворницей, родила двух детей.

Однажды я увидел ее на выставке. Подошел. Не вспомнила, но и не отрицала. Мы стояли возле картины с изображением лощеного античного распутства, и я смог бы зашифровать в те лакированные движения все наши тайные желания. Конечно же, воображаемые. Потом признался ей, почти обреченно: «Я вас люблю, как рукопись свою, зачеркнутую сплошь рядами. Как заграждения проволок колючих…» (шла война с Японией).

От тоски стал ходить на лекции ее мужа, слушал его мысли о природе любви. И чувствовал в них отголоски Катиной души. Рассуждения эти были похожи на рогатины и ножи, с какими сельский мужик идет на медведицу.

Потом мы встречались где-то еще, будто в драпировках античного сюжета. Была весна, Страстная неделя, церковные колокола и небо без укора. Помню ее холодные губы. Она разрешила мне поцелуй, вложив в него и покаяние…

Перед ссылкой мы виделись в последний раз: она сберегла больше, чем было!

Я вас не ждал, Я ждать устал другую. Но вы пришли с тоскою прежних дней. Я вас любил Когда-то молодую В страстную пору юности моей.

Вот и все, что не сбылось».

Это была последняя строчка дневника.

Сережа закрыл тетрадь. Толстая серая обложка. Сверху наклеен клочок листка с печатным текстом: «С. Муравский, поэт». И приписка карандашом: значимость не установлена.

Он погладил сопящего котенка, и тот ответил быстрым трепыханием кончиков лап.

Вот и вся его любовь, – подумалось грустно, – на нескольких страницах. Мало это или много – он не знал. Потому что не знал еще настоящей вместимости жизни. Одно было отрадно: теперь у него тоже есть список несбывшегося! А в списке имя: телефонистка К. «Туман, солнечный мрак, женщина в черном платье, букет полевых цветов».

Он упал на спину; сладко вытянулся, загребая ладонями сено, и пропел: «Я вас не ждал, я ждать устал другую!» Как хотелось сейчас натосковаться: всласть, вдоволь, впрок! И еще хотелось набраться от Муравского любовного мужества на долгую память. Пока душа сильна, свежа, азартна! В страстную, – с упоением на второй слог, – пору юности!

Если так созвучны душе эти слова, значит, и судьбы их будут тоже созвучны. И уж точно, Сережина сердечная октава совпадет нынче со знаменитым романсом!

15

– Гляди-ка, еще и поет!

Заскрипела лестница, показалась голова друга:

– Слазь. Идем.

– Я вас не ждал!..

– Брат Гена пришел, – сказал Паша с какой-то затаенной тревогой. – Познакомиться хочет!

Сережа медленно поднялся, ему так не хотелось прерывать своих грез! Он сделал серьезное лицо, даже чуть капризное; главное, решил он, ни единым словом не обмолвиться про утреннюю встречу.

В доме за столом сидел худощавый блондин. Смотрел с любопытством:

– Вот ты каков! – он протянул руку, ладонь была мягкая и прохладная. – Два дня как в деревне, а уже прославился!..

«Сейчас начнутся расспросы», – подумал Сережа и состроил удивленные глаза. А для достоверности еще и зевнул.

– А что пустомером-то жить! – вступился за друга Паша.

Гена задумался, русый чуб упал на лоб, скрывая тонкие морщинки:

– Какой все же образный русский язык, – он немного помолчал. – Водомер, козявка какая-то… В любой луже бегает. От края до края что-то мерит. А зачем?..

Его тихий рассудительный голос сбил настроение Сережи.

– Ты как зашел, – держался своей мысли Гена, – так я сразу подумал: не здешний! – Засмеялся, подбадривая: – Ничего, держись!

– Пока не трудно!

– Ты, правда, что ли, цветы дарил? – спросил Гена не то чтобы с сомнением, но с явным желанием раззадорить засоню-студента.

Видя, что друг молчит, Паша опередил:

– Это похоже на него. Сидит-сидит, а потом вдруг сорвется куда-нибудь и выкинет номер! – И еще добавил с гордостью: – Поутру пришел весь в репьях, со всей деревни собак поднял!..

Сережа слушал, будто удивлялся сам себе. У него опять возникла странная растерянность, какая случилась с ним на обратной дороге от почты. Утром, ради одного только жеста, душа перенесла его через все мосты и реки, мимо чужих оград и берегов. Но расставшись с телефонисткой впопыхах, она как будто крылья сложила.

– Верно или нет? – настаивал Гена, словно, узнав правду, ему придется решать что-то очень важное.

– А она не собирается разводиться? – неожиданно спросил Сережа, пытаясь вырваться из своего мучительного оцепенения.

Гена удивился и произнес с беглым смешком:

– Вот так запросто? Как в магазин сходить за хлебом…

Сережа сам не ожидал, что мысль о несхожести телефонистки с мужем выйдет так нехорошо. Зачем ляпнул? Ведь он вовсе не желал этого!

– На что тебе развод? – допытывался Гена. – Или, думаешь, ей это нужно?

Взгляд острый, но не твердый. В своей газете, должно быть, привык к иным темам репортажей.

На столе лежал новый номер с черным заголовком: «За урожай!»

– Да подарил цветы без всякого умысла! – опять выручил Паша. – Ну, просто выделил ее из всей деревни. Что здесь такого?..

Юный поэт стучал пальцами по газете, стараясь предать жесту небрежность и показывая, что мысли его далеко за пределами дома. Любопытный редактор насильно возвращал его: «Почему ей, а не другой?» Но Сережа чувствовал, что его решимость держится на одном порыве. И если напор сбить, то увидишь человека нервного и усталого:

– А тебя давно здесь ждут, – сказал он, нащупывая свою тему. – Что раньше-то не приходил?

– Некогда было.

– Идем с нами в музей, – уже вовсе совладал с собой Сережа. – Будем стихи читать!

Паша кивнул на студенческого друга:

– Музей ждет своих экспонатов!

Гена потер лоб тонкими пальцами:

– Боже, как давно я не слышал простой студенческий треп!

– Так в чем же дело? – Паша знал своего брата, потому и голос его звучал уныло.

– Давайте вечером.

– Не хочешь? – разочарованно спросил Сережа.

– Приходите ко мне.

Поэт кивнул охотно, но было понятно, что пойдет он в ту сторону, куда позовет его сердце:

– Что, репортаж не удался?

Гена ответил:

– Это вам еще легко войти в любые двери!

– И перепутать легко! – засмеялся Сережа, вспомнив, как упустил выход телефонной королевы. А Гена уловил в его смехе что-то неприятное.

– А к этой женщине второй раз сможешь пойти? – спросил он с нервозностью. – С цветами там, с репьями!

Сережа ответил первое попавшееся, чувствуя, что тоска опять сжимает сердце. Но не та утренняя, что была светлой и неразумной, а уже зрячая, дотошная:

– Просто день такой!

– Какой?

– Страстной!

Редактор уставился на студента с какой-то завистью:

– Боже, как давно я не слышал этот типичный студенческий треп!..

16

– Ну, похоже, мы с вами каши не сварим!

Зоя Михайловна смотрела с досадой на растрепанный вид Сережи: помятая рубашка и нечесаные кудри. К груди он прижимал тетрадь в серой обложке.

– Сварим, мама! – заверил сын. – Как в сказке: всю деревню накормим!..

– Берите молотки и зубила, – скомандовала хранительница музея.

– Зачем?

– Будем кирпичи разбирать!

– А кстати, про кашу, – заметил Сережа, – в страстную пору: это же в пост?

– Да.

– Очень даже своевременно!

– Ах, шалопаи! – обмякла Зоя Михайловна, беря тетрадь. – Сережа, как вам его стихи?

– Как родные!

– Эх вы, молодые! – воскликнула она, абсолютно не соотносясь с улыбающимися студентами.

Они остановились возле провала разобранного пола. Под ногами качались гнилые доски. Но теперь все встало на свои места: и стол, и чернильница, и шинель. Потому что в доме звучала мелодия романса, и было ясно, что звучала она здесь всегда! Как шумит всегда морская раковина, как журчит всегда горная река, даже подо льдом. И теперь на эту музыку ложились, без всякой рифмы, все события сегодняшнего дня.

– Почитайте!

Сережа надел шинель Муравского: «Зачем во мне остались наши встречи? Зачем не помню я признания свои? Я вас любил когда-то молодую…»

– Ах, ему бы остановиться здесь, – дирижировала строками Зоя Михайловна; в темном стекле шкафа мелькнула ее рука. – Одно слово только поменять!..

Паша взял зубило, потер острие большим пальцем:

– Биограф похож на лечащего врача! Знает, от чего страдал его пациент, с чем боролся! А что не смог… Гена, кстати, приходил.

– Мы говорим о Муравском.

– А музей этот краеведческий!

Сын начал долбить, но, вогнав зубило глубоко меж кирпичей, быстро остановился:

– Приводили нас из школы сюда, как гусят.

Зоя Михайловна с силой натянула шаль на плечи:

– Да. Мы живем за счет школьников! – Она обратилась к Сереже. – Почитайте свои!

Ну, разве что из последнего, не стал ломаться юный поэт:

Туман поднялся, На пашне след. Даль пламенеет, Кропит рассвет!

Солнечный луч из окна осветил убогую травку в подполье, бедную родственницу той, что росла по другую сторону фундамента.

– В школе я веду урок истории родного края.

Зоя Михайловна пристально всматривалась в освещенный клочок земли, как будто на ней могли взойти, попавшие сквозь щели, оброненные поэтом слова:

– Дети – души податливые, восприимчивые! Прочитаю им Муравского: «В туманной дымке горы, осенняя заря. Под инеем тяжелым поникшая трава». На следующий день они заваливают меня стихами о природе!

Сережа снял шинель, она была грубая и пахла пылью. Повесил на гвоздь.

Посыпались обломки кирпича. Паша выдернул зубило:

– А мы с пацанами тоже мерили эту шинель! В длину до пола, рукава как у мельницы! Директор школы увидел нас и говорит: вот они, будущие герои!

Теперь шинель казалась маленькой и заброшенной. Зоя Михайловна заслонила ее собой от летящих острых крошек.

– Эти герои набили наволочку соломой, нарисовали рожу и приделали вместо головы!

– Да, мама, красивые у нас получились усы?

– Зря я не сохранила… Хватит стучать! У меня голова болит!

Паша бросил молоток. Сказал другу:

– Не уходи никуда!

Трава в подполе слегка пошевелилась, и на свет выполз огромный жук, похожий на черную скрипку. Сережа наугад открыл дневник и прочел: «Не бояться предлагать женщине самые немыслимые поступки. Их выбор – женская забава!» (Это о медсестре, перед которой он чувствовал свою любовь как болезнь «хроническую и паническую», а стихи писал на принесенных ею рецептах.) Сережа вышел на крыльцо, глядя за село; произнес распевно, словно на мелодию романса подбирал новые, почти случайные слова:

– Как много здесь воздуха!

Широкий горный распадок озарился предвечерним светом. Тяжелые тучи давили на вершины и загоняли солнце в лиловую седловину.

– Какой простор! – прибавил он восторженно.

Пламенеющий шар провис ниже облаков.

– Да, много, – согласилась Зоя Михайловна и поежилась, будто озябла. – А вот какого-то одного глотка – все же не хватает!..

Закат вплетал сиреневые тени в красные нити ее шали. Казалось, будто солнце расплавилось и залило горную расщелину яркой огненной лавой. Скалы озарились изнутри полупрозрачным малиновым жаром.

Вернулся Паша:

– Идем в клуб!

Зоя Михайловна попыталась остановить сына:

– Не веди его!

– Не бойся. Со мной не тронут! Да и брат уже ждет. – Он хлопнул друга по плечу. – Ты только не оправдывайся теперь!

– В каком смысле?

– Да не говори ничего! Там разберемся…

Огненные скалы стали понемногу темнеть, остывая в непрозрачную твердь, а заря, наоборот, светлеть и подниматься.

17

Впереди по дороге шли два подростка в застиранных майках, с коричневыми от загара плечами. Они вели рыжего теленка на веревке, держа перед ним ведро с молоком матери. Бычок влажно гудел на протяжной ноте в оцинкованное жерло и, когда отнимали ведро, торопливо бежал за мальчишками. Но, видимо, не рассчитали, молоко закончилось раньше: теленок заупрямился, сошел с обочины в траву и остановился.

Один мальчик тянул его за веревку, другой толкал в рыжие бока. Испуганный бычок шевелил мохнатыми ушами, жалобно мычал и глядел назад.

– Хвост ему заломи! – крикнул Пашка.

Мальчишки согнули хвост, и теленок побежал, спотыкаясь, задирая голову и обиженно кося карим глазом.

В душе у Сережи кольнула догадка: и его ведут, как телка! Вызнали тайну и разнесут теперь по деревне, хоть и без злого умысла, но все ж на потеху.

Возле клуба горел одинокий фонарь на столбе, обросшем диким кленом.

Старое деревянное здание было похоже на околевший корабль, вросший бортами в береговой песок. Развивая тему корабля, можно было отметить, что даже балясины у перил оказались выпиленными в форме якорей.

Возле крыльца на лавке сидели парни.

Тускло горели лампы в зале; в потемках стояли девушки вдоль стен, словно ждали прибоя, который поднял бы их и унес куда-нибудь далеко.

Над катушечным магнитофоном чемоданного вида склонился волосатый парень, вздрагивая от прорывающихся звуков.

Он шарил по кнопкам пальцами наугад.

– Тут все с запозданием, – сказал Паша, когда на волю вырвалась знакомая песня, позабытая уже в городе.

– Мне нравится! – признался Сережа.

– И заметь, как подобрано! – гордился Паша. – Как через сито. В городе-то слушай все что завезут! Будто новый вирус. Чтобы потом переболеть и начихать!

Ему так понравилась своя шутка, что он прикрыл улыбку ладонями, словно и впрямь хотел чихнуть.

Волосатым парнем оказался заведующий клубом Леша. Студентам он обрадовался, вглядываясь в их лица с какой-то странной завистью:

– Интеллигенты всех дыр – соединяйтесь!

Мигали лампочки, разноцветно освещая головы «пассажирок». Девушки оглаживали ладонями волосы, словно бы примеряя невидимые платочки.

Леша сгреб друзей под руки и на глазах у девчонок повел куда-то по темному коридору.

– Пашка ходил ко мне! – он показал ладонью метровую высоту. – Еще восьмиклассником!

Казенная квартира была тут же, при клубе. Кровать, тумбочка, первомайские транспаранты в углу.

Закрыл дверь, прислушался. Достал бутылку:

– Портвешка? – спросил он с театральной небрежностью.

– Пожалуй! – в тон ему ответили студенты.

– Давно ли было? – Леша осмотрел липкие стаканы, махнул рукой и налил. – Ходил, как на исповедь.

Паша улыбался:

– Учился закусывать.

– Эх, студенчество, золотое время! – выпил Леша. Потом неожиданно спросил гостя. – Мне-то сколько лет дашь?

У него было небольшое пузцо и жидкая рыжая бородка.

– Двадцать, – Сережа подумал, – три!

Леша поднял брови как бы в приятном недоумении.

– Двадцать восемь, – сообщил он с нарочитым даже сомнением. – Хорошо сохранился?

– Да.

– Думал: на три года приехал, а вот задержался…

– Здесь живешь? – обвел Сережа взглядом холодильник с синим номером на боку. – Скромно, зато самостоятельно!

– Ага. Декабристом!

– Столько девушек возле тебя!

Парни резко замолчали, видимо, ожидая от него каких-то признаний.

– Как устоял-то? – пояснил Сережа. – Не женился до сих пор!

– Они мне все на одно лицо, – засмеялся Леша. – А вот ты, говорят, уже разглядел кого-то из наших?..

– Ну, она-то не ваша! – отчетливо произнес Паша. – Другого поля ягодка!

Леша не стал спорить. И, показывая, что все девицы в клубе ему нипочем, достал видик, завернутый в белый женский платок. Лицо его озарилось ярким светом с экрана. Вот они, его подружки: юбки флагом, грудки вскачь!

– Так и сидит каждый вечер один со включенным зажиганием! – Паша хлопнул себя ладонью ниже живота.

– А ты похож на попика, – внимательно посмотрел Сережа на завклуба, словно хотел поменять свое первое впечатление.

– Что, старше выгляжу?

– Паству свою бросил!

Леша оторвался от видика:

– В соседней деревне клуб в бывшей церкви. Так в нем уютно! И народ робкий. А у меня сейчас напьются да начнут по доскам разносить!..

И как будто в подтверждение его слов в дверь громко постучали. «Ну, вот, стакан давай или в морду!»

18

На пороге стоял Валера. Он обвел компанию широко открытыми глазами, заметил бутылочку и кивнул, мол, обмывают уже дельце свое:

– Жену мою, наверно, сватали?

– Будто? – удивился Паша и встал перед ним.

– То не знаешь?

– Знаю, что ты ее не сватал. Теща все сделала!

– Не ваше дело. Жена моя!

– Никто не отнимает!

– А цветы зачем?

– Какие?

– Да вся деревня видела!

– Сам-то дарил когда? – Паша говорил быстро и даже нагловато. Как это бывает у молодых парней, за спиной которых молчаливо стоит старший брат.

И действительно, в дверь вошел Гена.

– Дарил, не дарил, тебе-то что? – Валера посмотрел на Сережу и жигнул слюной сквозь зубы. – Я пришел и выкинул их!

Паша равнодушно пожал плечами и подмигнув своим.

– Ничего, конечно, – уже спокойнее произнес Валера. – Даже красиво. Короче, с вас бутылка!

«Ну вот, – подумал Сережа, вспомнив бычка, – пей всю дорогу, пока хвост не заломили!»

– Жена-то в огороде была? – поинтересовался Гена.

– Может, и была, – не понял Валера, к чему клонит тот. – Не белоручка, поди!

– Да не дала бы она тебе выкинуть! – сказал Гена уже привычным тоном начальника. – Если не врешь.

– Кто врет?

– Не, не дала бы! – поддакнул Леша.

– Да я, – цедил Валера, ища взглядом у них что-то под ногами. – По-хорошему хотел с вами! Мировую принять! А вы?..

– Стоит букет! – спокойно настаивал Паша. – В вазе и стоит, на столе.

Валера взвился:

– Ну, я покажу… сейчас! – он выбежал из комнаты, столкнувшись в дверях с двумя подружками, крепко державшимися за руки.

– Идемте на воздух, – предложил Леша. – А то бегает через зал, народ пугает!

На улице уже вовсе стемнело.

Теплый ветерок соскребал с деревянных стен шелуху старой краски. Из узких окон клуба тянулись полосы света, похожие на длинные весла галеры.

19

Деревенские парни, что сидели на скамье под фонарем, иногда подходили к крыльцу и странно поглядывали на городских. Так сказать, примеривали думку в елочку, будто пиджак в магазине: не ради форса, а чтобы треск был по швам!

Вскоре вернулся запыхавшийся муж, сжимая в руке истерзанные цветы. Буро-коричневые жарки и грязно-фиолетовые колокольчики покорно кланялись во все стороны:

– Н-на! – кинул студенту.

Сережа поймал букет, рассматривая его, словно впервые. Измученный, но живой! Как котенок из погреба.

Он положил букет на перила.

– Не нравится? – дурашливо удивился Валера и покрутил жилистыми ладонями перед его лицом. – Мне тоже! Возьми себе, говорю! А то будет лежать здесь до зимы, и каждая сволочь будет кивать на мою жену!

Он хотел сгрести цветы с перил, оттолкнув плечом студентика, но братья придержали его. Парням со скамейки это не понравилось: чего городские тут выделываются! На крыльце возникла сутолока. Затрещали вороты рубах, и уже взлетали кулаки – на кого бог пошлет!.. Но неожиданно все стихли, расступились, пропуская вперед какую-то девицу в серой юбке и мужской клетчатой рубашке:

– Что за шум?

– Петровна! – обрадовался Валера.

– Чего бузим? – спросила девушка с любопытством, как будто хотела первой узнать деревенскую новость.

– Мне! – крикнул зачинщик драки. – Мне тесть обещал телик отдать! Цветной!

– Тихо, не глухая.

– А тут… – Валера немного успокоился и посмотрел на Серегу с какой-то пьяной симпатией, мол, глаза раскрыл на характер жены. – Баба ни в какую не хочет за телевизором! Говорит…

– В баню собрался? – перебила его Петровна.

– Зачем это?

– Гляжу, бегаешь с веником!

– А, так это…

– Иди домой! – приказала тихо и разочарованно.

– Так телевизор же…

Уперев ладонь в бедро, она бросила через плечо:

– Домой, я говорю!

Сказала с интонацией привычного бабьего мучения, словно законная жена опостылевшему супругу.

Затем странная девушка повернулась к братьям:

– Идите за мной! – И еще кивнула на букет: – Это тоже прихватите!

20

Недалеко от клуба стоял каменный дом. Пыльная лампочка выхватывала на стене облупленную вывеску с гербом, похожим на золотисто-коричневую бабочку-крапивницу.

Добротно крякнул замок.

Вошли молча, вдыхая скудный казенный воздух. Хозяйка включила настольную лампу и открыла форточку.

На стене комнаты томилась галерея бессонных лиц, безжалостно штрихованных карандашом, как будто затянутых паутиной. На стуле висел милицейский китель, золотая парочка звезд на погонах.

Петровна бросила на сейф увядший букет.

– Вещдок! – пошутил Паша, присаживаясь.

– Мрачновато тут! – Сережа подошел ближе к лампе.

– Нормально.

В углу была еще одна дверь, железная, с зарешеченным окном.

– Там никого?

– Нет. У нас все смирные! – с усмешкой ответила Петровна.

Разобрали стулья. Сереже достался с дыркой в сиденье. Он подсел к столу и спросил:

– А вот интересно, сохранилось где-нибудь дело Муравского?

– В архивах может быть, – подсказал Гена, глядя на девушку. – Запись допросов.

– А что он натворил-то? – Паша тронул казенную папку на столе. – Гулял себе по деревне, стихи сочинял!

Хозяйка убрала папку, сходила и достала из сейфа бутылку вина с банкой огурцов.

Спокойно обратилась к Сереже:

– Что вы хотите узнать?

Паша вскрыл банку ладонью:

– Где родился? Откуда явился? Какая цель?

– Жизненная! – смотрел шире его брат.

– На момент задержания, – уточнила девушка-милиционер. – Меня, кстати, Светой зовут!

Выпили за знакомство. Хмурые лица на портретах покрутили носами.

– Мне почему-то кажется, – к горлу подступила волна от портвейна, не желая смешиваться с домашним смородиновым вином. Сережа икнул.

Братья тактично улыбнулись.

– Мне кажется, – продолжил Сережа, – что следователь, которая вела дело поэта, была женщиной. И звали ее – Аврора!

– Молодцы, познакомились наконец.

– В этом помещении вы кажетесь такой хрупкой!

Гена улыбался:

– Новый взгляд! Боже, как я соскучился по простому студенческому трепу!

Петровна сказала равнодушно:

– Давай на «ты».

– У тебя грустная улыбка! – заметил юный поэт. Ему хотелось высказать сейчас то, чего не смог произнести утром. Только в этом кабинете он чувствовал не восторг обожания, а скорее азарт непокорства.

Паша разливал. Сережа наседал:

– Не грусти. Мне здесь нравится!.. Хочешь, так запри меня в свою кутузку!

Все равно она завтра даже не вспомнит его. Не ее клиент!

В душе что-то отстоялось, просветлело, успокоилось.

Петровна смотрела на этого мальчика и думала: «Чужой, всем чужой! Ластится, а ответного не ждет».

– Как же тебя запереть? Вдруг ты опять к кому-то намылишься?

– Нет, всё!

– А что? Так серьезно?

– Да. – Сережа потянулся к стакану. Выпил, морщась и втягивая в себя сомлевший дух ягод.

Он прятал тоску за оживление. Ему было легко и забавно сидеть против этой худой девицы, такой серьезной и скучной.

– Так бывает: или сейчас или никогда! «Я вас не ждал, я ждать устал другую!»

– Целый день твердит! – пожаловался Паша. – Я с детства устал от этого романса!

А Сереже хотелось говорить:

– Мы наследники напрасных грез! Два века – они шли против своей души!..

– И сейчас тоже… Боже, как я соскучился!..

– Сколько душ загубили! И зачем? Они ж одной породы! Читаю Бунина – все мое: все поджилки так же трясутся! Только полюбил – а уже нет… Как вашего Муравского!

Сережа откусил огурчик. На зубах что-то хрустнуло. Петровна открыла ящик стола и протянула ему чистый лист бумаги:

– Вкусные?

У нее было скуластое лицо, в улыбке на щеках образовывались смуглые глянцевые бугорки.

– Сама делала?

– Нет. Мама готовит. Меня на кухню не пускают!

– Бережет дочку.

– А как мужа будешь кормить? – вспомнил Гена про свое.

Паша загрыз шутку огурцом:

– По приказу! Ать-два, марш от стола!

Сережа представил, что он сидит на допросе у следователя Авроры. При этом отмечая, что ярче становились ее глаза, выше поднималась бровь и прядь светлых волос настойчивее прикрывала впалый висок:

– А соблюдать душевное спокойствие тоже входит в твои обязанности?

– Соблюдать или охранять?

– Деревня – это самонастраивающийся организм! – выговорил Гена не сразу, вызвав смех. – Ничего не надо охранять.

21

– У вас сигнализация поверху заборов! – признался охмелевший гость. – Струна такая… наверно, серебряная!

Милиционер Света посмотрела на него недоверчиво. Потом улыбнулась, будто сходила куда-то в поэтическую даль и что-то там проверила:

– Итак, гражданин поэт, скажите: с какой целью сегодня утром вы собирали репей под заборами наших огородов?

Сережа протянул к девушке руки через стол, будто порывался взять ее ладони:

– А ты давно стихи разучивала? Новые!..

Петровна невольно отстранилась, пытаясь вернуть себе спокойствие:

– Что такое?

– Предлагаю тост, – засмеялся Сережа.

– Как последнее слово!

– Предлагаю выпить за те колючки, семена другой жизни, которые рассадил здесь поэт Муравский!

– Не уклоняйтесь, гражданин поэт, от ответа!

Странная все же женщина: услышала – пришла, забрала цветы. Они лежат сейчас протокольным гербарием и вянут, как настроение Сережи: «Зачем во мне остались…» – запел он сразу, с полуоборота, как будто держал наготове.

Петровна подняла ладонь, прерывая смешки братьев. «Зачем не помню я…» – пел он старательно, с куражом: каждой строчке свое дыхание, каждому слову свой нажим. «Весна звонила с колокольни, – путал он куплеты, но получалось хорошо. – Фатою снег на куполах!» А память удачно отбирала и переставляла давние строки, так созвучные его теперешнему настроению: «В страстную пору юности моей!..»

Слушали его молча.

Никто не поддержал, не смогли подстроиться. Улыбками встретили первый куплет, вином проводили последний.

Сережа охмелел и все смелее смотрел Петровне в глаза:

– Любишь романсы?

Редактор газеты вспомнил о чем-то своем:

– Эдак может с каждым (хотел сказать: «с каждой», но передумал) случиться! Придет такой молодец, без роду без племени, и ославит жену. А то и клин вобьет меж супругами!

– Готов со всей своей…

– Все готовы! – перебила Сережу девушка-милиционер. – Только напоминает это общество анонимных алкоголиков!

Братья засмеялись.

– Такое небесное общество, – сказала она немного мягче. – В жизни пускал пузыри в канаве, а в стихах – воздушные шарики!

– В чем его вина? – вступился Паша. – Огласите статью!

– Смутил женщину. Вот что! Теперь ей и корову не выгнать, чтоб не припомнили!..

С какого-то момента Сереже стало казаться, что они нарочно говорят неправду о его утреннем поступке. Они пытались оградить его от удушливого осязания женщины в солнечных сумерках. Чтобы поэтический восторг той встречи не принадлежал больше ему даже в воспоминаниях. А те колокольчики и огоньки будут жить в деревенской истории, которую пересказывали уже по-своему:

– Он сует букет, а тут вдруг корова между ними! – Для достоверности Паша показывал руками: то протягивал их вперед, то резко одергивал. – Он опять ей, мол, возьмите цветы-то! И опять морда коровы к цветочкам тянется!..

Старшему брату хотелось другого объяснения. Гена все больше хмурился:

– Это в городе комплимент хорош любой женщине. А у нас мужики принимают это как личное оскорбление! – Он покрутил в руках пустой стакан. – Исключение, разве что, Светлана Петровна!

– Почему? – Хотя и смутно, но Сережа заметил, что хозяйке кабинета не понравилась такая избирательность.

– Вернемся к потерпевшей, – сказала она с легкой досадой. – С коровами разобрались!..

– Да спит она уже, в объятиях мужа! – Гена резко встал. – Нам тоже пора!

– Жена заждалась?

– Ждет новостей.

В пустой банке плавали листья смородины, расправлял хлысты укроп. Гена выпил рассол, молодецки отирая губы ладонью:

– У нас в студенческой общаге аквариум был, круглый такой. Один здоровяк из него воду пил с похмелья. Как из кубка!..

Деревянным раззявой заскрипел стул; Сережа медленно поднялся, чувствуя, как заусенцы от дырки вцепились в штаны.

– Бутылку в сейф? – Паша подхватил качнувшегося друга и сказал с каким-то нарочитым тревожным причитанием: – Как этот Муравский по деревне-то ходил?..

– Он был поэт! – Брезгливым жестом освободил Сережа руку. – А поэты ходят лишь по окрестностям своей души!

22

Шли попарно, дорога была узкой.

Паша рассказывал о ком-то: одна в семье, поздний ребенок… родители старенькие, отец был начальником милиции. Сергей слушал невнимательно, вспоминая с грустью про букет, что лежал сейчас в милицейском кабинете.

Первым распрощался Гена. На следующей развилке остановилась Петровна: «Мне в ту сторону». Сережа глянул на блестящие лужи:

– Я провожу, – пробормотал неуверенно.

Девушка ничего не ответила, но пошла неторопливо, держась ближе к заборам. А Сережа петлял по незнакомой дороге, не зная, идти следом или месить грязь рядом.

– Как на задание идем! – В висках что-то тренькало, как будто звенели сторожевые струны.

– Тихо. Не дразни собак…

Отцветшие кисти сирени были побиты рыжаной, от них исходил осенний томительный запах. Вокруг была чужая спящая деревня, над головой чужое облачное небо. Чужая ему женщина отстраненно шла рядом, старательно выбирая дорогу. Походка упругая, видно, привыкла много ходить: корпус чуть вперед, плечи опущены. А он идет за ней, чтобы избавиться от какого-то долгого напрасного возбуждения.

Перешагнув лужу, девушка резко остановилась. Сережа споткнулся, ухватившись за ее талию, представив, что соскользнет рука вниз, как по мраморной колонне. Но ладони неожиданно увязли в мягком и глубоком выступе бедер. Еще удивительней было то, что девушка придержала его руки, и он по инерции прижался грудью к ее спине…

Ветви старой яблони скрестили над головой сухие ветви. Слепыми оконцами мерцала веранда.

Увидев на крыльце косые полосы лунного света, Сережа вспомнил спасенного котенка и то, как тревожно вздрагивала во сне его душа.

Петровна приложила палец к губам юноши и пропустила вперед. Войдя на веранду, он почувствовал спертый табачный запах – обкашлянное место старого курильщика. Дощатый лежак, жесткое одеяло, кружка на столе. Возникла сухость во рту… Губы ее были чужие, не жадные и не утоляющие. Целовались тихо, не роняя всхлипов, не ловя тревоги, не задыхаясь от торопливости.

Он не верил ни ей, ни себе, ни глухой затаенности чужого дома; голова странно кружилась, и он легонько держался за женские плечи. В навязчивом забытьи расстегивал пуговицы ее рубашки и ждал запрета. Ему необходимо было остановиться. Чтобы вернуть себе память или хотя бы отчаяние. Но никаких преград, лишь томящая невесомость души. Без притяжения. Он уже целовал – с забавной ненасытностью – маленькие ягодные соски, ускользающие и зябнувшие от горячего дыхания. В какой-то момент она уловила его ребячье удивление, будто он спутал ее с другой женщиной. Мягкой ладонью остановила упрямые губы – отстранилась, чувствуя, как он дрожит. Пусть влюблен! Но пусть останется таким, как был этим утром!..

Женщина клонилась навстречу, вытягивая руки, и он почти испуганно ощутил ладонью, до самого донизу, горячий с испариной живот. Должно быть, он торопился, поспевая слепо и неверно, распыляя поцелуи наугад, касаясь губами вскользь пупырышков сухой терпкой кожи, отыскивая ее в темноте, уже лежащую. Но еще чужую. Он укрыл собой долгое бледное тело; она осторожно придержала ладонью: «ребрышки-то худенькие…»

Затуманились окна веранды. Странно раскачивалась луна; они слепились в один комок: быстро и судорожно ухватывая руками все, что не вместилось в их последний угасающий приступ…

Сережа оторвал голову: темные ветви яблони чертили крестики в переплете веранды.

Он встал; кривой нолик луны застыл в свободной клетке. Женщина поднялась следом: матовая и литая в мутном голубом свете. Она перешагнула одежду, так ненужно лежавшую на полу. И он запомнил этот шаг: обратно в ту жизнь, куда ему никогда не вернуться.

Потом она проводила его, указав нужную сторону. И было в ее жесте столько зрячего, верного и памятного, что дошел он быстро.

На крыльце лежали неизменные тени от фонаря. Сережа привычно залез на сеновал и скоро уснул. Но во сне еще долго стремился куда-то, вздрагивая всеми жилками души.

 

Рассказы

 

Бродяга

1

По реке медленно сплавлялись льдины, куряя в черную воду отражение луны. Бестолковые стычки их друг с дружкой и с бетонными опорами моста доносились до караульной будки сплошным шершавым гулом.

Виктор распахнул дверь, выпуская запах табачного дыма, тулупной овчины и ружейного масла.

Навстречу потянуло влагой и весенней прелью – дышала освобожденная река.

Будка охраны моста издали напоминала Виктору стакан в подстаканнике, накрытый толстой шаньгой. Теперь подстаканники редкость, а в его детстве стояли в каждом доме: легкие – алюминиевые, с тонкой впивающейся ручкой; тяжелые – железные, резные, в виде Кремля, с овальными портретами полководцев.

Над городом светился голубой тревожный купол, а здесь, у реки, тишина и синяя ночь, разрезанная лучами прожекторов на косые ломти. Конечно, тишина от поезда до поезда, но оттого только резче и желаннее.

С моста вынырнула электричка, изгибаясь и блестя оконной чешуей на повороте. Навстречу, пронизав будку яростным лучом, вывалился пассажирский. Если поезд идет медленно, то успеешь разглядеть столики с чайными стаканами, расслабленные позы у окна, полуобнаженные женские руки, поправляющие занавески. Или мелькнет в курительном тамбуре прижавшийся к стеклу белый лоб – маятень дорожной бессонницы. А с крыш вагонов слетает белесый дымок, пахнущий углем и чаем.

Взгляд неохотно отпускает последний вагон с красными фонарями, теряющийся в серебристом лесу стальных ферм. Еще немного, и стихает молоточек чуткого мостового эха.

Выйдя на терраску, Виктор попытался разглядеть внизу, недалеко от аншлага – полосатого столбика запретной зоны, – маленький бугорок. Но взгляд его сносило на залитую лимонным светом протоку, заштрихованную стволами молодых тополей.

В прошлую смену, ясным холодным утром, он заметил идущий из земли дымок. Днем стрелки сходили к тополям и обнаружили землянку. Жителей не застали. В следующей смене караульный опять видел крадущийся дым.

И сегодня, на час ночи, назначили облаву.

2

Виктор захотел представить себе тех, кто засел сейчас в землянке. Недалеко вокзал: видимо, они пришли оттуда. Вообще, он любил суету вокзала. Иногда после смены садился на перронную скамью и слушал женский сопричастный голос над головой: «Внимание! Поезд Новосибирск – Ташкент отправляется с первого пути!» Мимо бежали молодые цыганки с длинными плоскими ступнями, держа младенцев у живота смуглыми жилистыми руками. Возле пригородных касс цыганский табор самочинно забил узлами кочевого скарба почтовые тележки. Тут же горели костры, хозяйки ощипывали кур на ужин. Живые курицы, привязанные за лапку веревкой, сидели тесно в ящиках из-под вина, равнодушно стряхивая с голов хлебные крошки.

И еще недавняя примета вокзала – нищие. Старуха с жестяной баночкой, крестящаяся на каждый звук упавшей монетки. Рядом старый таджик, опираясь на черную суковатую палку, сгибал голову и спину с деревянным хребтом. Мальчик в тюбетейке протягивал ладонь прохожим, а в ногах старика, на ярких тряпках, возилась чернявая девчушка, испуганно отвернувшись от незнакомой русской речи. Нищие были и раньше, но тогда думалось, что они все лентяи. Теперь подавали милостыню не стесняясь, с жалостью и какой-то суеверной тревогой.

На вокзале встречал Виктор одного старика, у себя в деревне – полный сервант грамот, почетный тракторист! А вот бросил дом, сбежал в город и на зиму устроился в привокзальную кочегарку за литр в месяц. Однажды по радио слушал дедок концерт по заявкам, а там поздравляют его «временно не живущего с нами, любящие жена, дети и внуки с днем рождения!» Под любимую песню запыхтел седой бродяга, отошел сердцем и вернулся.

Но есть на вокзале и постоянные жители: три крупных неразлучных пса – черный, рыжий и серый. Бегают они неспешно, вытянув в одну линию голову, спину и хвост. Поджарые, большеголовые, на худых изодранных лапах. Морды умные, глаза безразличные. Они презирают людей и не терпят других собак. Потому что иные псы только и мечтают, как бы заползти в чьи-нибудь ворота ласковой скотинкой, на собачьем шпагате, а потом уже штатно тявкать из-под лавки сторожа.

Главная примета бродяг, даже сильнее, чем запах псины, – это шальной вызов в глазах.

«Давно бичуешь?» – спросил Виктор воображаемого жителя землянки. «Я – свободный философ», – уточнил бродяга. «А почему так живешь?» – «Все живут так, в самоизгнании. Только не сразу понимают это. Я просто раньше ухожу, не дожидаясь, когда выпнет судьба, обстоятельства или указ».

Ночью охотнее откровенничать, будто сняты какие-то дневные тормоза или цензура белого света. Душа желает примирения.

«У тебя семья есть?» – спрашивает Виктор. «Не сирота ли я, беспризорная? – переспрашивает бродяга. – Нет, семья была обычная. У отца три сына: двое умных, а третий – талантливый. И как бывает это в интеллигентных семьях: нарисовал сынок картинку или стишата сочинил, ему уже это в обязанность ставят. Гости приходят, им показывают растущий талант, то есть число спешно измаранных листков. Уверение в таланте изгоняет ребенка из детства. Это начало самоизгнания».

В школе была у нас учительница литературы, она говорила особо ретивым: «Я сама русскую литературу на пять не знаю!» Под ее властной рукой понял я, что талант – это шило в мешке и колет того, кто несет его. А еще мне хотелось ее удивить и все же получить свою пятерку. Написал я сочинение о человеке, который пошел против всех. Видел я такой случай на празднике: улица запружена колоннами людей с флагами, со всех сторон гремит победная музыка, звенят медали на груди у ветеранов. И вдруг какой-то разлад! Что-то не так. Даже трубы оркестра поперхнулись. Вижу: бежит по обочине немецкий солдат. В День Победы! Ему кричат что-то веселое, за погоны хватают. Мужик-то наш, видно было, что пьяный, форму где-то достал, напялил и ломанулся!.. Удивляло упорство, с каким этот артист из подворотни дразнил толпу. С того случая осталось во мне ощущение человека, который хотел выразить что-то другое, непохожее на желание большинства. Помню, окружили его, на траву повалили и били – мужики молодые, не воевавшие. Если бы не милиция, ухайдакали напрочь!..

Литераторша оставила меня после уроков с глазу на глаз и говорит, держа за пуговицу моего пиджачка: «Понимаешь, Витя, это частный случай, а надо обобщать!» И тем вытолкнула мою мысль дальше: обобщать, потом обобществлять, вроде коллективного ведения хозяйства душ. Человеку неправильно укажи дорогу, а тупик он сам найдет.

«Дальше институт, – продолжал свой рассказ бродяга, – женился, оба студенты. В театр ходили, жена в буфете бутерброды с колбасой покупала на ужин. Ребенок вскоре родился. Любая его болезнь – на бочку с порохом усадит! Ночью жар, перевернулся десять раз, твое сердце сто раз за ним. Ручонка лежит неудобно, будто вывихнута, уже мысли страшные – может, это уже безразличие смерти? И готов был отдать ему свою кровь, свои силы, но горько осекаешься, понимая, что уже передал маленькому всю гниль свою.

На третий год семейной жизни взял путевку на турбазу: проветриться.

На берегу горного озера случился эпизодик. Одна женщина скучала на пирсе и наблюдала, как я девиц на лодке катал. Мужики вокруг нее вились, и она вела себя раскованно, но флиртовала, как мне казалось, через силу. Вода плескалась, солнце блестело… Вот всегда так, хочется сказать главное, но топчешься вокруг, в надежде, что оно само придет на язык. В Библии пропущена, как мне думается, одна строчка: вначале была женщина, все остальное случилось потом!.. У тебя дальше как было?» – неожиданно спросил бродяга.

«Ты же говорил о себе!» – Виктор глянул на луну, что запуталась в стальных фермах моста, определяя, сколько времени ему еще стоять.

«Потому что я сделал то, – бродяга громыхнул чем-то в своей темной землянке, – чего не получилось у тебя».

Виктор вспомнил, как уходил из дома после серии нудных скандалов, взяв лишь зубную щетку. Переночевал у холостого друга на полу. Утром надел несвежие носки и тут же почувствовал, что прихватило горло на сквозняке. Оказалось, что теперь он полностью принадлежал себе: вместе с больным горлом и носками, за которыми раньше следила его жена.

И что еще характерно: с женой жил и мелко изменял ей, когда подворачивалось, но сколько времени был в бегах, ни разу не возникло желание найти женщину ради флирта. Эта нерастраченность, кстати, и была причиной скорого примирения.

«Ну так вот на турбазе, – продолжил бродяга с чувством явного превосходства. – Вначале женщина мне не понравилась! Такая умная тихушница из бывших отличниц. Замуж, скорей всего, вышла – будто корень квадратный вычислила! И не тайна в ней, а интригал какой-то неразрешимый! Не помню даже, как мы в одной палатке оказались. Страсти она не вызывала и быстро утомила ребусом своей жизни: кто-то любит ее, кого не любит она… и что-то еще неизвестное! Лишь однажды я почувствовал к ней симпатию: наша группа спасалась в дождь под кедром; пили водку из поварешки по кругу, прижимаясь друг к дружке. Промозгло было, ну и затянули песняка: о доме, о тех, кто ждет. Она тоже подхватила, голос оказался сильный, теплый…

Любовь – чувство бродяжье, – сказал незримый собеседник Виктора. – Поэтому забирается высоко в горы или далеко за моря, где у пришельца обостряется слух и зрение. Женщины чувствуют это, душа их – клетка для ловли певчих птиц.

Когда я приехал домой – метаться начал. Ты знаешь, как это случается, будто после озона гор привыкаешь к городскому смогу. Дальше что: развод? – давай попробуем!

Дали нам два месяца подумать. И я бы не разошелся, как и ты, но талант самоизгнания шепнул: пора! Я даже начал вести дневниковые записи, как историю болезни. По сути, чувство таланта – это и есть болезнь. Или кидался к мольберту: заставлял жену позировать обнаженной. Что характерно: я и раньше уговаривал, но согласилась она только сейчас. Похоже, женщину поймешь только после расставания. Она позировала, гордая, как мрамор Акрополя, и если бы встал вопрос о стыде, то терял его я! Женский инстинкт – при пожаре выносить самое дорогое – подсказал: пренебречь телом, которое достанется когда-нибудь другому. Она выбрала душу: не противиться мне в унижении своем.

Чем ближе подходил срок суда, тем более оголтелыми мы становились, будто хотели за два месяца прожить всю жизнь. И уж если я когда-нибудь любил ее, то наверняка в эти последние дни.

Потом уже, рассматривая этюды, я уловил то чувство, которое мучило меня за мольбертом: она так всегда складывала руки, будто держала невидимого младенца. Дерзни мысленно раздеть Деву Марию, и поймешь мой стыд».

3

Виктор вышел из будки на смотровую терраску, прошелся взад-вперед. Под сапогами повизгивала налетевшая с поездов угольная пыль. Чтобы сильно не уставать в ночные часы, важно уловить движение ночи, зарождающийся раскол в ее глубине. Ночь – это скелет суток, как утро – мозг, день – кровь, а вечер – болезни.

Ночью глаз бережнее относится к тому, что видит.

Шипяще двигалась в лунном свете река, как будто плоская пятнистая змея без головы и хвоста. Внизу, между опор моста, петляла дорога с талыми колеями, похожими на линяющие заячьи уши.

Он вернулся в будку. Известный порядок: чайник с водой, флажки в чехле – красный и желтый, жестяная коробка с петардами. Еще есть, не по уставу, осколок зеркала, и Виктор, смотрясь в него, ловил себя на мысли, что все еще удивляется форменной шапке, черной шинели и стволу карабина, торчавшему из-за плеча. Когда он впервые принес домой форму стрелка, жена осмотрела ее с таким видом, будто провожала мужа на сомнительное дело: надо же, пошел в вохровцы!

По уговору с ней Виктор получил год времени, чтобы написать книгу. Но хорошо думалось только первые месяцы на мосту. И, как намытый золотой песок, выкладывались дома на письменный стол мятые бумажки записей с неровным почерком.

Со временем записей становилось все меньше. Смены четырехчасовых отрезков отрешенности на посту и суеты в караулке разрушали настрой. В любом обществе ревниво относятся к задумчивым: если ты мозгуешь не на благо коллектива, то постараются распотрошить «левого» мыслителя.

Вскоре он понял, что караульная будка – не выход.

Виктор вспомнил о своем собеседнике из землянки: «Чем дальше занялся?»

«Тем же, что и ты, грубой работой».

Действительно, помирившись с женой, Виктор взялся за ремонт квартиры, чего она раньше допроситься не могла.

«От квартиры я отказался, вещи все отдал, только ключи еще носил с собой, – вспоминал бродяга. – Знаешь, такое бывает, как будто забыл что-то в бывшем доме. Может, пустяк, походную фляжку. Помню, открыл дверь – пол окрашен, запах в квартире угарный. Черт меня толкнул, пошел я по краешку, оставляя следы на подсохшей краске. Открыл дверцу шкафа, там почему-то простыни лежали; одна упала, испачкалась. Увидел на полке пластинки. Казалось, зачем пластинка? Если даже слушать ее не на чем! Но решил забрать! Шел по улице и чувствовал их хрупкость… А когда однажды тоска за горло взяла и позвонил жене на работу – она мне эту простынь и припомнила!..»

Рассказчик помолчал немного. А Виктор подумал, что напрасно он называет собеседника бродягой.

«После развода хотел уехать на крупную стройку. Но оказался в бригаде пенсионеров и алкашей на реконструкции одного дома-музея. Прельстило меня, что жили в деревне, койка в клубе и вольные хлеба, с утра – гонец в город за вином.

Холопская ностальгия – эти наши усадьбы-музеи! Где-нибудь в Германии дом Баха ничем не отличается от стоящих рядом домиков и жители под стать своему земляку: заходи на кружку пива. У нас же околевшие ребра крыши скотного двора и рядом окрашенные бревна барского дома.

А привозили дворян-родственников из-за границы, так потеха: не знали, где стол накрыть. Решили в саду принять, потому как в дубовой столовой, при настоящих хозяевах, должно быть, ноги дрожали.

Работал потом художником. Своя комната: краски, кисти и тишина. Выдаешь плакатным пером четырехзначные цифры достижений народного хозяйства, а сам мысленно их на исторические даты переводишь. Однажды написал: «1380 тонн», а в графе «продукция» забылся: «Куликовская битва». Начальство во мне видело только один, нужный им, талант. Двигаться везде предлагали. Но главный мой талант поперек вставал».

«Это писательский?» – спросил Виктор.

«Нет, для того закупориться надо. А я только тем и занимался, что изгонял себя. Был я даже бухгалтером. Загадочная профессия. Вроде евнуха при социалистической казне! На бумаге, как у дверей гарема, какие богатства блюдет! А самому там побывать, только если воровски, не иначе.

Как попал в бухгалтеры? Пришла разнарядка на завод: послать на курсы повышения квалификации в Ленинград. А в бухгалтерии – половина в декретном, остальные зашиваются; я уговорил начальника, взял этюдник и манул на берега Невы. В группе оказался единственный мужик, выбрали старостой. Хорошая гостиница, ресторан, петербуржские отражения в меланхоличной воде каналов. Ходили мы на экскурсии, в театры, я везде своим мадамам ручку подавал. Заботился. Потом начальник телеграмму прислал, мол, срочно возвращаться. Это чтобы экзамен не сдавать. Но я уже решил бросить свой завод.

Помотался, пока деньги были, потом решил на папоротнике заработать, но в бригаду не взяли, а в одиночку пролетел.

Голодный, в рваной рубахе, набрел на монастырь. Как говорил Христос: «Нищие у вас всегда будут», а что Его боле не увидим, так сразу на то внимания не обратили. Меня приняли трудником. Место Божье – предгорья, красота! От бывшей обители одни развалины. Единственное уцелевшее здание – колхозная пилорама. Восстанавливать начали четверо монахов из Центральной России. Первым делом срубили крест с треугольной накладкой – голубец. Смолили крышу, вели кирпичную кладку. Мой реставрационный навык пригодился. Еще нам помогали сельский учитель со старухами.

Обитали мы в одной избе-келье, житие киновитное. Монашескую тяжесть всяк взваливал по себе. Старший монах Евагрий, седой, с крупными бороздами морщин на лбу, взял надо мной опеку. Второй – мужичонка мелкий, бородка жидкая, плечи всегда подняты, а руки если не в работе, то болтаются, как на смазанных шарнирах. Он, если осерчает днем на колхозных безруков, то за полночь поклоны будет бить перед иконой. Третий монах был молодой, Иоанн, грудь широкая, борода черная, женщины засматривались, а он себе на уме, как мне казалось. Четвертый – тихий, горестный мужик, все хотел обет молчания сотворить. Объяснял мне, что молчанием душу углубляешь, как русло заиленной реки. Но оторваться нам особо не давали: то колхозные мыки, то из города понаедут охочие до святых мест.

Варила нам старуха из деревни. Помню, отпахал я первый день, сел за стол, а в щах только капуста отварная. Говорю: мол, работников так не кормят! Пост был. Оно бы ладно, но без водки совсем стало в тягость…»

Виктору не понравился тон бродяги. Сам он думал, что монастыри и церкви – это как бы родимые пятна на Русской земле. Бывало, всматриваясь в кирпичные узоры и арки, он рисовал свой дом, где бы ему хотелось жить.

«Короче, стал я тяготиться святым житием, – продолжил бродяга. – Отец Евагрий чувствовал мое настроение, соглашался, мол, странники тоже Богу нужны. А я это понял по-своему. Поджег колхозную пилораму. Председатель вызвал милицию. Дознание. Евагрий грех мой по своей душе размазывает. Тогда я сам признался. Дело замяли. Церковники заплатили за головешки и забрали на свой двор: деревенские не хотели возиться.

Меня отпустили с миром. После монастыря пустил я душеньку во все тяжкие. Пил, аж со свистом. Знаешь, в том есть особое удовольствие: набраться святости, а потом мордой в грязь. Уничижение какое-то библейское!

Потом работал в театре, рабочим сцены. Там я попал на один нескончаемый спектакль. Мотив его: «На свете правды нет, но нет ее и выше!» Моя душа, мой талант не хотели мириться с той ролью, в которую меня впихнула жизнь.

Однажды поехал театр на гастроли. Услышал я название города и вспомнил полузабытый эпизод на берегу горного озера. Я ведь в регистратуре турбазы паспорт той женщины видел: фамилия обычная, замужем восемь лет, детей нет. И адрес простой.

Наверно, многие мужчины, неудовлетворенные своей жизнью, оглядываются на свои «отростки судьбы». И большинство из них начинались с женщины. Какая встреча в прошлом могла бы повернуть к лучшему его жизнь?

Хожу вечером по ее городу и думаю. Вспоминаю, как однажды меж туристов зашел разговор о детях. Лену спросили, она смутилась и ничего не ответила. А когда я о своей дочери говорил, то в лицо мое всматривалась странно, будто что-то знакомое выискивала.

И уже по-другому виделся наш роман. Бывают женщины – оторвутся, чтобы подурить там, где их никто не знает. Лена же играла эту роль не «с жиру», а через силу: без страсти и объяснений.

Словом, нашел адрес, сел на лавочку возле дома и детей всех взглядом ощупываю. Волнение напало. Чудится, мальчик на меня похож: такой же смуглый, сероглазый. Поджало сердчишко.

До вечера просидел. И дождался-таки! Шла она, энергичная, моложавая, уверенная в себе. Знаешь, когда женщина по сторонам не смотрит, настырных не чувствует.

Встаю и навстречу иду. Она с ходу хотела обойти меня как столб, в своей внутриладной манере, но я нахально преградил дорогу. Глаза подняла – строгие, с тонкой сиреневой кожей под нижними веками. Испугалась! Мой костюмчик оглядела, поняла сразу. Но молчит.

Я говорю: «Случайно приехал в ваш город, домой не прошусь…» Она перебила: «Подожди меня в сквере, я скоро».

Вышла минут через десять и уже взяла себя в руки: «Где ты остановился?» – «В гостинице». – «У тебя временные трудности? – голос пытается естественным сделать. – Может, деньги нужны на первое время?..»

Должно быть подумала, что я просто сшибаю. Заехал по старой памяти: возьму и свалю. Глазами такси уже ловит, деньги приготовила, все пытается в тон семилетней давности попасть.

Но тут я влепил дуплетом, обидно стало за свою непутевую жизнь: «Я на ребенка хотел посмотреть».

Как она побледнела! Губы сжала. Мне ее жалко стало, но выворачиваю себя подлого: «Поедем со мной!»

В номере гостиницы дал мужикам денег и выпроводил гулять. Зашли.

«Не хочешь показать? – спрашиваю. Она молчит. – Смотришь на мои временные трудности? А может, это ты судьбу сглазила? Взяла что-то и перенесла в свое гнездышко». – «Чего ты хочешь? Зачем тебе мой ребенок?» – У меня хватило выдержки не ляпнуть, что и мой тоже! «Дай, – говорю, – фотографию мужа посмотреть». – «Нет с собой». – «Как нет? Любимых мужей в кошельке носят! Кто он?» – «Хороший человек». – «Чем занимается?» – «Он музыкант». – «Прекрасно. И у ребенка есть слух?» – «Есть». – Ей ненавистен был мой допрос. Она встала, подошла к окну и поглядела на улицу через шторы.

«Пора домой? Семья ждет? Ужин еще не готов?» – Отпустить бы ее с богом, но сам не свой говорю: «А еще одного родить не хочешь?..»

Она отскочила к двери. Я ей: мол, до завтра! Остановилась. Подхожу, расстегиваю кофту. Она в ознобе шепчет: «Зачем тебе это, зачем? – Потом отчетливо: – Дверь закрой». Я говорю: «Сама».

Повернулась, сильная, гордая. У нее есть большее, что искупит унижение, а у меня – только гадость и злость. Крикнул в спину: «Уходи!» Лена спокойно привела себя в порядок. Говорит: «Давай я тебе билет возьму на завтра». – «Бери, – отвечаю. – Куда хочешь, туда и поеду. Мне все равно». Она смотрит на меня с таким ласковым сожалением. Чувствуется, хочет по-хорошему сладить! Железом повеяло, а у меня отлегло.

Наутро принесла билет, увезла меня, пьяного со вчерашнего, на вокзал; усадила в поезд до моего родного городка. Помнила тоже. Еще проводнику денег дала, чтобы кормил… Вот так и спалил душу!»

«Так», – рассеянно повторил Виктор, давно уже перебирая в памяти свою историю с Леной: на каком-то семинаре в Минске он отгадал, чего хочет от него женщина, но не решился и сплавил ее товарищу по группе.

– Эй, уснул, что ли?!

Виктор очнулся от крика: по железной лестнице поднимался сменщик.

4

Закурили на терраске. «Ну, как?» – бодро спрашивал напарник. Хотя и так видно: будка, рельсы и мост целы. Просто его время уже пошло, и ему хотелось подольше говорить с Виктором, смягчая таким образом переход к самым длинным и нудным ночным часам.

– Ну иди, тебя ждут!

Возле караулки стоял желтый фургон с синей полосой – для добычи.

Виктор сдал карабин в оружейную комнату и пошел на кухню ставить чайник. Была надежда, что ему после смены не придется идти на облаву. Но начальник команды Батов, сутулый мужик с четырьмя пальцами на левой руке, сказал терпеливо:

– Поешь горяченького и пойдем. Ты нашел землянку – тебе и показывать!

Батов прошелся по коридору, азартно скрипя портупеей. В былые времена, рассказывали старожилы, он выгонял нарушителей из охранной зоны моста тем, что ставил ручной пулемет на нос катера и мчал на штормовой волне вдоль опор, разбрасывая мелкие лодки рыбаков.

Под стать командиру вооружился и старшина Носов, тоже из старых стрелков, известный своим изобретением: на посту надевал брезентовый дождевик, цеплялся его петелькой за толстый гвоздь в углу будки и отлично спал. Держали его, несмотря на частые залеты, потому что был любимцем у генерала, начальника охраны дороги. Железнодорожный генерал приезжал сюда, на вольный речной простор, чтобы душу отвести: выпивал на бережку, потом шел на крутой скалистый обрыв. За ним следовал только старшина с баяном. Играл он мастерски! Генерал втягивал грозными ноздрями обскую ширь, ронял тяжелую руку с золотовязьевой нашивкой на рукаве и затягивал одну и ту же песню: «Есть на Во-олге утес-с…»

Бросив пельмени в кастрюльку, Виктор слышал из комнаты отдыха, как стрелки читали какую-то прокламацию в стихах. Но смог разобрать только отдельные фразы: «Чтоб министрам дал по шапке!.. Чтоб народ скорей вздохнул!..» Одобрительный смех. «Перестань свою царицу развозить по заграницам!» Понятно, к Горбачеву челобитная.

В углу громыхала пустая банка из-под краски, мешая вслушиваться в стихи. Это старшина закрыл в подполе кота, чтобы ловил мышей. Виктор выловил пельмени в тарелку; банка сдвинулась, мелькнул зеленый кошачий глаз. И вскоре на свет вылез рыжий котяра, обиженно жмурясь помятой мордой.

Но вот Батов скомандовал: «Пора!» – и они пошли.

Ночной холод, охотничий азарт, тяжесть оружия дулом в темноту, все это выстроило их в колонну с почти строевым шагом.

Впереди шел Виктор. Следом Батов и старшина. Замыкали два мента, делая вид, что они идут только зафиксировать результат.

Тихо приблизились к глинистому бугорку, заросшему полынью, с торчащим обломком трубы. Фонарем осветили низкую дверь без ручки.

Батов пнул ее и, отскочив, крикнул:

– Выходи, зараза!!!

Дверь спружинила – открывалась наружу. Из-за косяков посыпалась земля. Но внутри молчание. Покричав еще: «Выходи, окружены!» – порядки наступающих смешались. Менты отошли, не мешая, мол, ваша территория, вы и воюйте.

Глядя на чужую дверь, Виктор вспомнил, как однажды сломали замок его квартиры. Нагло, средь бела дня, выломали ломиком. Вечером, увидев изнасилованную дверь, за которой случайно не оказалась дочь, он почувствовал тошноту бессильной ярости. И понял, что раны болят даже на двери.

Батов обнял старшину за плечи:

– Надо брать штурмом!

– Да что у меня, лоб шире? – вскипел старшина легким перегаром.

Он медленно вскарабкался к трубе, провел ладонью над ней: «Тянет!» Достал из кармана пакетик с порохом.

Батов одобрительно кивнул: «Давай!»

После минутного ожидания в землянке грохнул взрыв. Дверь сама приоткрылась, и в земляную нору ввалились штурмующие, вспарывая темень лучами фонарей. Никого не было. Пахло глиной, порохом и рыбой. На полу валялась сорванная печная дверца.

Виктор выбрался наружу, будто очнувшись, с удивлением спрашивая себя: что его заставило ворваться в чужое жилище? Хотелось увидеть своего двойника или изгнать из себя глупый бродяжий дух? Но на душе стало покойней. Он осветил на ладони прилипшую кашу. Видимо, попал в опрокинутый ужин хозяев. Виктор пошел к протоке, чтобы смыть неприятную слизь, и услышал всплеск. На том берегу, оставив черный зигзаг на лимонной глади, выбрались из воды и выжимали одежду два человека.

– Вот они!

Подоспевший Батов ничего лучше не придумал, как громко свистнуть вслед:

– А, черт с ними, не стрелять же!

– Пошли, – заторопили менты, отряхивая шинели. – Землянку завалить трактором, и все!

В последний раз Виктор глянул на пустой берег протоки, чувствуя озноб, будто сам окунулся в ледяную воду. Подумал: где-то сегодня они приклонят свои бедовые головушки?

 

Русалка

1

О нем говорили: лучший охотник и бродяжья душа!

Казалось, куда бы ни шла – везде его встречала. Он появлялся внезапно, и под его пристальным взглядом Лиля невольно меняла походку.

Если она сажала в палисаднике цветок, принесенный ею из тайги, то он первым замечал это: предлагал помощь, угадывая место в округе, где рос тот кандык или бадан, будто назначал ей в будущем свидание.

Поселок окружали огромные пихты. Они стояли стеной, раскинув ветви, словно взявшись за руки. Как в детской игре «Разорви цепи». По ее правилам один человек разгоняется перед строем и пытается прорвать сомкнутые руки, чтобы увести с собой избранника. Не прорвал – остаешься в чужом строю.

Летом в поселке был праздник.

Виктор подошел к ней, словно прорвал ослабевшие руки:

– Почему одна?

– Привыкла, – ответила Лиля запросто.

– Если так, значит муж – наш брат рыбак.

– Не угадал.

– А кто?

– Тот, кто вас ловит!

Неужто не знал? Кто-то из компании подсказал, что муж Лили – новый инспектор рыбоохраны.

Виктор повел крепкими плечами:

– Меня еще никто не поймал!

– Хочешь, чтобы я попробовала? – спросила с вызовом, глядя в его наглые глаза, потому что надоело каждый раз издали посылать отказ!

О новом инспекторе он, конечно же, слышал. Про Ивана Ивановича Крафта говорили в округе: неуживчивый. Дань с рыбаков не брал, а когда ему намекнули, что его же начальству стерлядь к столу поставляют, отвечал: «Я за тем столом не сидел!»

На праздник съехались рыбаки с дальних становищ. И все со своей добычей. В поселке стало тесно. Поэтому компания, в которой оказались Лиля с Виктором, решила уехать подальше на озеро, чтобы там жарить шашлыки из стерлядки.

Было сыро – недавно прошли дожди. Сразу несколько человек торопливо пытались разжечь костер: дым ел глаза, но огонь не разгорался.

Тогда за дело принялся Витя.

Лиля склонилась над его плечом, советуя:

– Надо дуть!

Он досадно откинул голову, кольнув ее щеку жесткими черными усами:

– Девушка, не переживайте! Вы путевочку приобрели – вот и отдыхайте теперь!.. Все что нужно – получите!

Легкий голубой дымок пробивался к вечернему небу сквозь мокрые ветви сосен.

– Ой, как приятно! – воскликнула Лиля, вспоминая недавнюю скучную поездку в санаторий. Интерес к Витьке она не скрывала.

У него были сильные загорелые руки. Казалось, дай ему кусок гранита, он и камень будет мять так же нежно, как бересту для костра.

– Салман фиш! – ласково щурился Витя, нанизывая рыбу на шампуры. – Муж-то кормит отобранной?

– Я сама отберу у кого хочешь!

Рыбак принял это за намек в свою сторону:

– А я и так не занятый.

– Все невесты остались в Сочи?

Она знала еще по Северам, что холостые рыбаки, сдав богатый улов, рвутся ловить удачу на теплом море.

– Да остались, – подтвердил, – с соболями и икрой!

– Что же ты вернулся в штопаных штанах? – она давно заметила кривой рубчик мужской штопки на колене, и это было ей приятно.

– Еще заработаю! – ничуть не смутился рыбак. – Было б для кого…

Смеясь и рассказывая об этом вслух, она представляла Витьку, обычного рыбака, на южном курорте: в одной руке сетка с полудюжиной коньяка, в другой – унты поверх чемодана.

На углях жарилась рыба, раскрывшись лодочками; на дне их закипал золотистый жирок, чуть дымясь; изнутри брюшки подергивались коричневым глянцем, а плавники слегка обгорели, сжимаясь сухими светлыми пучками.

– Салман фиш! – не выпускал он Лилю из виду.

Витька умел выделить женщину, оттеснить от нее других мужчин и внушить, что она – самая желанная его добыча.

2

Как-то само собой вышло, что они ушли подальше от костра, в тишину тайги.

Лесное озеро таинственно шумело, качая траву у песчаного берега. Ветер расплетал коричневые косы камыша и затягивал серебряный плес темной рябью.

– Твоя стоянка где-то там? – указала Лиля рукой в пустынную даль озера.

– Да, можно сказать, что в той стороне, – ответил Виктор с неохотой. – Место новое, еще необжитое…

– Можно мне его посмотреть? – спросила Лиля, сделав несколько шагов ближе к воде. – Когда-нибудь…

– Давай без предисловий, – понизил голос охотник, пытаясь удержать ее за плечи.

Она догадывалась, что он не из тех, кто стыдится своего облика и жилья. И про то, что он не чурается женщин на любительской рыбалке, она тоже слышала.

Лиля стряхнула с плеч его жесткие ладони:

– А тебе не скучно одному?

Витька изобразил ленивое удивление:

– Бывало вдвоем гораздо тоскливее!.. А еще если командир попадется! Я, вообще, не терплю над собой власти. У меня даже часов нет, чтобы мне встреч не назначали!

Лиля засмеялась:

– Кто ж тебя вызывает в такой глуши?

Рыбак ухмыльнулся, как будто вспомнил один из своих подвигов. Но Лиля его перебила:

– Может, русалка?

– Может, – согласился Витька, как-то запутываясь в своих порывах обнять Лилю. – Звала меня однажды!..

Лицо рыбака стало серьезным и детским одновременно. Он даже присел на белесое вымытое бревно, увязнувшее в песке, и с какой-то досадой смотрел на озеро.

Облака медленно тянулись в вышине, рвались, осветляясь краями. В зеленовато-сизую полынью открывшегося неба вплыла ясная луна.

– Звала одна! Да я не поддался…

Свет луны озарил склоненную над водой березу с подмытыми корнями и чахлой листвой. Ночной прилив утягивал ее гибкие косы глубже в черную воду.

Виктор ждал какого-то всплеска или шевеления листьев камыша.

А Лиле захотелось, чтобы его голос опять ожил, стал веселым или хотя бы злым:

– Вот возьму и приеду к тебе с инспекцией…

– Не боюсь!

Ярко вспыхнул костер, пытаясь вернуть их к себе.

– Или приплыву русалкою! Может, попадусь в твои сети.

– А твой муж обвинит меня в браконьерстве! – ответил рыбак, по-прежнему сидя к ней спиной. – По-другому меня не поймать.

Ей хотелось запустить ладонь в его черные жесткие волосы: да кому ты нужен – тебя ловить! Лиля вспомнила мужа, вот ведь разные мужики, но одинаково упертые на своем: один – всех поймать, другой – никто не словит!

– На природе дурь природная лезет, – спокойно пояснил Витя, угадав ее мысли.

– Видно, у тебя такие сети, – сказала с досадой, – что одни дуры попадаются!

Выручила их большая птица. Это неясыть вспорхнула снизу из-за спины, крича так, будто предупреждала об опасности. Лиля невольно обернулась. Ей казалось, что ночная птица видит сейчас каждое ее движение. Кроме всхлипов души. Лиля не хотела ничего менять в жизни. И тем более терять! Но понимала так же, что сохранить можно только свое…

А неясыть то надрывалась в дальнем сосняке, то хлопала крыльями совсем рядом. Не добрая и не злая. Просто вещая…

В тот вечер рыбак Витька ничем ее не удивил, никого не заслонил и душеньку ей не раззадорил. Еще ясней и холоднее стала ее жизнь, как эта луна над пустынным озером.

3

Осенью они опять случайно встретились, и опять рыбак показался Лиле совсем не тем, о ком ей мечталось. Хотя даже это признание опасно для замужней женщины.

– Как живешь? – хотела быстрее пройти мимо, но замедлила шаг, чтобы услышать Витькин голос.

– Тебе соболей уже на полшубы добыл!

Как все-таки умел он донести – пусть даже пахнущие рыбьей чешуей – наивные, но крепкие думы о ней.

– Вторую половину из сети пошьем, – весело предложила она.

– Зачем портить?

Верно, зачем жизнь портить? Рыбачит себе где-то на дальнем берегу и не ждет ничего от замужней женщины. Просто держит в памяти, как забытую снасть в тихой протоке.

Раньше Лиля приносила из тайги дикие цветочки для своего сада и радовалась этой частичке леса. Теперь же носила в душе стихи и всю тайгу в придачу!

Но стихи ее оказались незаконным промыслом, и однажды муж обнаружил их:

Над озером гаснет свет, Луна провалилась сквозь землю. И рядом тебя со мной нет, Да и не будет, наверно…

За окном падал первый снег, в коридоре висело осеннее пальто с вывернутым карманом.

– Я зашью его… белыми нитками! – получилось у нее распевно и гордо и как будто даже благодарно за нечаянно пришедшую строчку.

Лиля работала фельдшером в поселковой больнице.

В один из зимних дней пришел на прием обычный рыбак, пахнувший, как все рыбаки, и рассказал, что видел ее мужа на озере. На том самом месте, где они с Виктором караулили ночные всплески. «На снегоходе он буксовал, насилу вылез! И зачем сунулся? Там сроду зимой ничего не водилось».

На улице был сильный мороз, толстый иней висел лохмотьями на деревьях. Лиля представила себе белую равнину озера и ревущий от бессилия снегоход.

Вечером ввалился муж, обледеневший до бровей. Жена усадила его на стул в кухне и достала из шкафа спирт.

– Зачем ты полез туда?

– Под снегом вода оказалась!

Морщась от боли, Крафт стягивал с ног мокрые унты:

– Лыжину задрало, снегоход встал на дыбы и месит! Ни туда ни сюда!..

Лиля смотрела на мужа глазами браконьера Витьки. Она не поверила риску мужа. Охотник может рисковать – это его промысел. Его согреет добыча. А инспектора – кто?

Она налила спирта:

– Я слышала, что тебя рыбаки вытащили.

– На берегу уже руку протянули, – устало махнул он. – До последнего прятались и ждали: сниму я голыми руками лыжину в ледяной воде или брошу снегоход?.. Так вот снял! Поставил ровно на лед по колено в воде, а потом два сантиметра вперед, один назад! Два вперед, один назад! Четыре часа пробивался…

– Говорят, там место русалочье, – сказала Лиля, но, встретив злые глаза мужа, добавила с сожалением: – Но теперь ты их всех распугал!

Последние годы они кочевали с места на место, поднимаясь с богатейших низовий реки к обжитым верховьям, где еще сохранились рыбзаводы. И везде Иван Крафт плыл одиноко на своем катере мимо разбойничьих гнезд местных браконьеров, «брокеров», как они сами себя называли.

4

В феврале, когда начались первые оттепели, Витя пришел к ней в больницу. Померить давление.

– Я по тебе соскучился, – сказал он, неторопливо обнажая жилистую руку.

– Ты надолго?

– От тебя зависит.

От него пахло рыбой и дымом. И штаны те же! Лиля встала и открыла форточку.

За окном вразнобой падала капель в ледяные воронки, голубыми брызгами испещряя снег.

– На что жалуемся?

Витька сжал в кулак мозолистую ладонь, вены вспухли, как промоины на зимней реке:

– Я перебираюсь на новое место! Поехали со мной.

– У меня семья.

– У нас будет еще одна дочка!

– Замуж за тебя не собираюсь, – спокойно ответила Лиля, – а вот на рыбалку бы поехала.

Сказала она мечтательно, как человек очень занятой. Витьке это не понравилось:

– А мужа тоже возьмем?

На его смуглых щеках порозовели, будто с досады, шершавые оспинки.

Лиля засмеялась, но глаза были не веселы:

– Не люблю я его… А тебя еще не полюбила.

И опять в ее голосе было неприятное женское своеволие, будто она решила все одна: отвела ему маленькое место в своей жизни, чтобы там дожидался, когда созреет ее душа.

Лиля отрешенно склонила голову, как это делают врачи, слушая пульс:

– Все у тебя нормально!

Пластмассовый крючок повис на ее ухе.

Рыбак глядел в окно. От ветра тоскливо звенели стекла, и с тонким хрустом падали с карниза сосульки.

– Я ведь играть-то не умею! – медленно сказал он, не поняв и не оценив ее искренности. – Я сам весной на охоте игрища самцов прерываю…

5

На реке шел ледоход, потому рыбу еще никто не ловил. И вдруг Витька сообщил на базу по рации о большом улове, а также просил прислать машину для вывоза рыбы.

Вечером приехал грузовик, а следом инспекторский уазик, оба забрызганные рыжей грязью.

Выйдя из машины, Иван Крафт приложил ладонь к бровям, глядя на чистую воду, сверкающую в закатных лучах. Оказалось, что Витька перегородил меленький залив бревнами в цепь, связав их тросами. На освободившемся от льдин мелководье вода быстрее прогревалась, и в заливчик хлынула рыба. Витька только успевал вентерь опоражнивать.

Рыбак закурил, вставая по ветру:

– Бодаться приехал?

– Запрещенным методом ловишь! – Инспектор стряхнул щепку с носка сапога.

– Нет, ловлю как положено.

На смуглом лице Виктора матово белели оспинки, будто содранные чешуйки у рыбы.

Косматое, в рыжих облаках, солнце садилось за реку. От розовых струй на воде, от сухой кромки песка, от светлой хвои сосен веяло таким покоем, что не хотелось ни говорить, ни спорить.

– Так нельзя! – упрямо сказал инспектор.

– Почему?

– Нельзя, да и все! – Крафт вытер ладонью испарину под форменной фуражкой.

Ледяное крошево медленно проплывало в желтой воде, бурля и дыша холодом. Цепь из бревен прогибалась под ударами больших льдин. А чистый залив дремал под солнцем, как человек, уложивший голову на сцепленные руки.

Они зашли в дом.

Инспектор чего-то ждал. Сел за стол, снял фуражку.

Тонкие морщины на лбу волнами подпирали мыс седых жестких волос. Взгляд у него был скользящий, но острый, видно, от привычки выискивать поплавки браконьерских сетей.

– Догадываешься, зачем я приехал?..

– Зачем? – Витька вспомнил слова Лили о том, что она уже не любит мужа. – Теперь уж ничего не изменишь!

– Почему? – Морщины Крафта поползли вверх.

– Не я же начал, – с неохотой ответил рыбак. – Так же тяну… Как сеть с илом, ничего еще не понятно!

– Выкинь разом, и все! – сказал инспектор.

Виктор усмехнулся:

– Себе советуй. А вдруг попадется…

– Кто попадется?

– Может, русалка! – хитро подмигнул рыбак.

– Не знаю, чего ты поймаешь на свою голову. Но, – зло пообещал инспектор, – будет тебе сеть с железной ячейкой!

– А не сети ты приехал сулить, – добродушно заметил Витя. – У тебя другое на уме.

Инспектор встал, поглядел в окно, щурясь от солнца:

– Идем, еще посмотрим.

Но сделав шаг, остановился, заметив расписную деревянную солонку с крышкой, одиноко стоящую между закопченным чайником и кастрюлей, у которой вместо ручек была прикручена медная проволока.

– Откуда у тебя эта солонка?

– Одна подружка подарила!

Крафт посмотрел на нары, мысленно осаживая себя: каким образом его жена может здесь появиться? Дома мягкий диван, а тут нестроганые доски. Он нагнулся и заметил в заусенцах скамьи следы цветной шерсти. Кто-то ведь зацепится…

– Слушай, чего тебе не хватает? – Иван Иванович отвернул взгляд от цветного пучка. – Место тебе дали рыбное!

– Я думал, что это моя заслуга! – Виктор широко открыл дверь и вышел из дома. – А получается, что если б не она…

Крафт выскочил за ним следом:

– Кто она? Про кого ты?

– Да сам знаешь, – нехотя отозвался рыбак.

Он развязал мешок, приготовленный к погрузке, и вытащил из него огромного сазана:

– Видал, какой? Может, отправить вам к столу?

– А ты визитную карточку еще не завел? – В голосе инспектора слышались знакомые интонации его жены. – Написал бы там: «поставщик сельдей для б…дей!»

Сазан выскользнул из рук обратно в мешок. Витя не спеша посыпал его солью и завязал веревку.

– А узел ты плохо вяжешь! – следил за его движениями Крафт.

– Где?

– Да вон, на вентере, – инспектор показал на сетчатый кошель, лежащий на берегу.

Рыбак потянул мокрую веревку, привязанную к обручам:

– Так давай и посмотрим, чей окажется крепче!

Крафт пошел к своей машине; но остановился и сказал, не оборачиваясь:

– Не за тем я к тебе приехал! – в песке что-то мелькнуло; он разгреб носком сапога и плюнул. – Только ты не понял меня…

Ему и не надо было, чтобы его боялись. Но хотел, чтобы жизнь мимо не шла, как рыба мимо Витькиных соседей. Он что-то упустил в ней последнее время. А тут еще жена…

Приехав домой, Крафт застал ее, лежащую на диване. В руках у Лили был модный журнал по ландшафтному дизайну. Она разглядывала искусственный водоем, возле которого мелькали желтые цветы, похожие на наши вербейники, и сравнивала журнальные растения с их таежными сородичами.

Иван Иванович еще раз покосился на невзрачный цветок в журнале и вдруг обозвал рыбака «идиотом, у которого под нарами на виду шкурки лежат!»

– Пожалел его сегодня!..

– А знаешь, как у нас в пионерлагере слово «идиот» шифровали? – невозмутимо спросила Лиля.

– Как?

– Идейный друг и отличный товарищ!

Инспектор взял журнал из рук жены.

– Почему? – тряс он кудлатыми страницами. – Почему тебе все равно, какая штора висит на нашем окне? Почему солонка на кухне забилась? Но притом очень интересует какой-то дрянной цветок на чужом болоте!

Раньше она бы возмутилась: «Не кричи на меня!» Но теперь только молча вызволила журнал, а он успел невольно отметить, какие красивые руки у его жены.

6

После разговора с инспектором на душе осталась оскомина.

Виктор даже затоптал следы его сапог на песке. Но уютнее на берегу не становилось.

Возле дома валялись потемневшие стружки, прошлогодние листья, рыбья чешуя и мореная чайная заварка. Он взял грабли и, сгребая мусор, пришел к выводу, что жил как-то не так, что в желаниях своих ходил не далеко и жизнь свою мастерил, как этот домик, на скорую руку.

А наутро выпал снег, весенний, рыхлый и нелепый. Он соскальзывал с обледеневших ивовых ветвей, ложился у берега, напитываясь темной влагой, истончался, крошился и скользил на камнях, уносимый течением мутной реки.

За поляной в распадке бежал родник. Вода в нем была всегда чистая и прозрачная: летом студеная, зимой теплая.

Пристроив на обледеневшей гальке ведро, Витька разделся по пояс и, широко встав на два больших камня, отмывал локти от глины.

В таком виде его и увидела Лиля.

Она приехала на становище через три часа после получения по рации вызова.

– Где больной? – с досадой спросила она.

– Вот мы спалили горючку! – Возмутился шофер медицинского уазика, рыжий парень. – А он здоровехонек!

– Не пропадать же было настроению, – ответил Витька без тени смущения.

– Нет, у него жар, – Лиля внимательно оглядела лицо рыбака. – Идемте в дом!

У берега стояла лодка с задранным мотором, в корме собралась желтая вода с обломками серого плавника. На дне лежала мокрая пустая сеть.

– Набери себе рыбы, – сказал Витька шоферу, кивнув на бочку возле дома.

Над рекой стояло серое марево, шел снег с дождем.

В домике было холодно.

– Сейчас печь растоплю!

Он приставил к полену большой нож и стал бить по нему ладонью.

– Поедем в поселок, – предложила Лиля.

– Нет. У меня улов протухнет!

– У тебя температура!

– Пройдет.

В печке затрещали тонкие лучинки.

– Оставайся со мной…

Вошел шофер с резиновым ведром, сделанным из автомобильной камеры:

– Стерлядку-то, поди, припрятал? – он растягивал слова, как бы вкладывая в них интонацию на разный случай: и задиристую, и простачковую.

Витя ничего не ответил.

– Снег усиливается, Лилия Михайловна! – кивнул шофер на окно. – Надо бы ехать.

– Поезжай, – сказал Виктор, – я передам по рации.

Шофер удивленно посмотрел на фельдшера, как будто уже понял, что она останется:

– Лилия Михайловна, что я мужу-то вашему скажу?

– Да что видел, то и скажешь, – ответил за нее Витька.

– Так вы едете?

Лиля покачала головой. Шофер попятился к двери:

– Вы что, Лилия Михайловна? – почти крикнул он с выпученными глазами. – Не зря, значит, в поселке болтают! Вам здесь свиданье, а мне только лещей отмазаться?

– Еще откроешь свой рот, – Витькино лицо озарило пламя из печи, – кострюка вгоню в глотку!

– Теперь я вижу, что ты больной!..

Но больше злить Витьку он не решился и выскочил из дома.

Слышно было, как машина разворачивалась, буксуя по рыхлому снегу.

Лиля считала себя умной женщиной и – как следствие того – холодной и расчетливой. Первое, чем она успокоила себя, было решение – добиться того, чтобы шофера перевели на другую машину.

Но больше она злилась на Витьку:

– Про мою шубу уже весь поселок слышал! – сказала Лиля так, будто теперь ей долго придется ходить в китайской куртке. – Давай ты больше не будешь напоминать мне о ней!

Еще злилась она оттого, что не могла долго оторваться от голого торса рыбака, когда он умывался в ручье, окатывая себя до затылка ледяной водой. Может, впервые в жизни она не сумела скрыть своего чувства, и даже открыто наслаждалась им.

7

За окном смеркалось, к домику ближе подступала тайга.

Витька зажег керосиновую лампу. Затем принес котелок, в котором тускло блестели чешуйчатые спинки мышиного цвета, перемежаясь с острыми загнутыми носами:

– Салман фиш!

Лиля придвинула лампу ближе, рассматривая живую рыбу. Фитилек поперхнулся, мазнув копотью стекло.

– Может, помочь? – предложила она, но потом брезгливо отпрянула: – Ой нет, я боюсь!

Рыбак привычно вспарывал ножом светлые брюшки, обрызгав кровью ладони, держал одной рукой рыбу под жабры, а большим пальцем другой руки вычищал содержимое живота. Казалось, что рыба умирала, любя его.

– Надо быстрее поесть! – сказал Виктор.

– Ты проголодался?

– Ночью некогда будет!

В душе шевельнулась тревога, но она верила в свои силы и даже хотела измотать их быстрее, страдая от холода, грязи в доме и шорохов тайги за окном.

– Боже, чайник-то какой! «Антинакипин» по нему плачет!

– Этот чайник год в тайге провисел на костровище, – поднял Витька голову, будто хотел устранить какой-то непорядок в доме. – От него до сих пор дождями пахнет!

Лиля достала из сумки ароматизированные салфетки и протерла ими ладони, всем своим видом показывая, что не чувствует себя здесь комфортно. Но не потому, что ей было холодно или неуютно, а из-за привычки к самостоятельности.

– Печка дымит!

– Сейчас глиной подмажу.

– Ты даже не подготовился!..

Когда домик нагрелся, она сняла куртку и вязаную шапочку. Расчесала волосы:

– Пропахну здесь дымом!

– Это смотря кому нюхать, – Виктор потрогал пальцами влажную глину на печке, от которой шел белесый дымок.

Его гостья опять натянула куртку, потому что рыбак слишком часто поглядывал на ее голую шею. Она озирала домик, сравнивая с тем, что хотела увидеть: низкий потолок, закопченные бревна, на нарах валяется спальный мешок и что-то похожее на подушку.

– Мне приходилось ночевать на разных лавках, – успокаивала она себя вслух, вспоминая свои поездки к больным, – в диспетчерских будках аэропортов, в билетных кассах речных причалов…

– На Севере-то? Это ты была вип-пассажиром, – засмеялся Витька, хлопнув себя по коленям. – Мне иногда приходилось в снег закапываться возле этих вокзалов!

В большой сковороде жарилась рыба, брызгая жиром на чугунную плиту. Виктор принес дров, припорошенных снегом. Потом ушел за водой, и Лиля долго вслушивалась в его удаляющиеся шаги, потом где-то звякнуло ведро и, кажется, пискнула птица.

Потом Лиля вздрогнула оттого, что с хрустом ожил чайник на печке. Она поняла, что уже достаточно проверила свои чувства в тайге, чтобы вернуться к прежней жизни.

– Мы будем говорить друг с другом всю ночь! – заранее предупредила Лиля, когда рыбак принес воду и потирал мокрые ладони.

– О чем? – присел он на корточки и спрятал под нарами топор.

«Действительно все ясно, – подумала она, – заигралась барышня!»

Витя наблюдал за ней с улыбкой, гордый своей мужицкой смекалкой. Ему не терпелось сделать что-то еще. Но не выказать внимание женщине, которая примчалась к нему сломя голову.

Он опять вышел из избы, и Лиля слышала, как шуршал песок под днищем вытягиваемой лодки. Она чувствовала настроение рыбака, будто он собирался уходить куда-то в ночь. Уж не на охоту ли собрался?

Когда он поставил сковороду на стол, Лиля достала из сумки фотографии:

– Посмотри, какое платье на мне было в Новый год!

Виктор взял их за краешек:

– Это ты, такая?..

– Какая? – засмеялась она, поправляя вырез свитера.

– Породистая!

– Но-но! – она ткнула кулаком ему в грудь. – Как про лошадь говоришь.

– Чего тогда, – легонько свистнул охотник, – рябчика подманивать?

– Тебя обманешь! – нарочно оговорилась она.

Глаза Витьки сверкали. Он даже не задумывался над тем: почему она осталась? Что она оставила и чем рискует? Он не спеша грыз стерляжью голову, привычно перекусив длинный гибкий хрящ.

– У тебя, наверно, мышей полон дом? – заметила она упавшую на пол рыбную косточку.

– Мыши страшны, если шкурки погрызут!

Наверно, они забираются к нему в спальный мешок. Нет, это не тот человек, который сможет утешить женщину в минуты тоски или сомнений!

Лиля пыталась проникнуть в тайну его спокойствия и каких-то злорадных сборов. Витька не суетился, не обхаживал ее. Он выжидал, как ей казалось, будто самое интересное в этот вечер еще не произошло.

– Когда ты меня впервые увидел, какой я тебе показалась? – спросила она, хотя уже поняла, что их общие воспоминания могут быть очень различны и даже обидны.

– Породистой!

– Опять?

– Сразу! – выдохнул Витя упрямо. – Все движения, повадки… даже глупости твои!

– Какие глупости? – торопливо спросила она, словно их у нее было множество.

– Когда газон стригла ножницами! Ты сидела на корточках, повернувшись спиной к улице, – Витька обвел ладонями гитарный силуэт, в котором она должна была угадать свои бедра. – Ты так красиво стригла! Никого не видела и не слышала!..

Он вдруг осекся и прислушался. На стекле окна отражался огонь лампы.

Вскоре и она расслышала звук мотора и, взглянув на Витьку, подумала: дождался!

8

Когда машина уже юлозила по береговому песку, рыбак вытащил из-под нар какой-то мешок и быстро вышел. Лиля догадалась, что он подошел к реке и бросил мешок в воду. Раздался голос ее мужа: «Свети фарами сюда!» Машина медленно спускалась к воде, потом опять крик: «Задержать его!» И спокойный ответ: «Да я никуда и не бегу».

Виктор вернулся в дом и сел на лавку рядом с Лилей.

Они слышали и догадывались, что люди на берегу осматривали Витькины следы до воды. Потом длинной жердью шарили по дну, переговариваясь о том, что мешок мог упасть на мелкое место или веревка всплыть на поверхность. Даже брызги на борту лодки могли подсказать направление броска…

Лиля чихнула, мельком глянув на рыбака: даже здоровья не пожелал! Так было однажды в детстве. Она играла в прятки и сховалась в дедушкином сарае. Снаружи слышались голоса ребят, ее искали вслух: под телегой нет, в малине нет, в сарае – заглянула вихрастая голова – тоже нет! Чем дольше не могли ее найти (дети уже нарвали огурцов и смачно грызли их), тем больше росло в душе чувство какой-то потерянности. Девочка стала чихать, чтобы себя обнаружить.

Наконец дверь домика распахнула чужая рука. Вошел инспектор, забрызганный водой. В руках он держал кожаный мешок. За ним – два милиционера.

– Это твой мешок? – с ходу спросил он у рыбака.

– Мой.

– Зачем выкинул его?

– Не нужен стал, – хозяйским жестом Витька пригласил гостей за стол, – проходите, согрейтесь!

– Это к делу не относится, – запнулся инспектор. И обращаясь к милиционерам, нетвердо сказал. – Свидетели видели, как ты бросал сверток в воду.

Оба сержанта были приятелями Витьки и не раз приезжали к нему на рыбалку.

Возникло молчание. Витька нарушил его:

– Любимой женщине хотел угодить!

Лиля вздрогнула, вот тебе и признание. Обидно стало не за то, что при чужих мужиках ляпнул, а что это неправда.

Крафт оглядел тарелки с жареной стерлядью:

– Ладно, объедки – не в счет!

– Может, ребята поедят? – предложил хозяин вошедшим. – Мы только что отужинали.

Милиционеры согласно посмотрели на жареную стерлядь. Инспектор поморщился, брезгливо отдернув руку от грязного спальника на нарах. «Да, тут ты прав!» – Лиля следила за ним. Крафт был уверен в том, что ее блажь сегодня и закончится:

– Все, хватит! Собирайтесь, поедем в поселок!

Лиля смотрела на мужа в упор, чтобы он заметил негодование: почему задерживают ее?! «Цветочки вместе садили!» – Крафт намеренно объединил их, показывая свою решимость милиционерам: мол, теперь по ягодки пошли!..

А Витя спокойно открыл дверцу печки, набил ее дровами. Погрел руки, показывая, что ему не хочется никуда ехать.

Инспектор взял мешок:

– При понятых вскроем!..

До машины Витька шел в расстегнутой куртке, насвистывая какой-то плевый мотивчик. Лиля осторожно ступала новыми сапожками по мокрому снегу, стараясь держаться независимо, но чувствовала, что это ее сопровождают муж и сержанты, как главную незаконную добычу рыбака.

Снег не унимался.

Машину трясло на кочках. Кожаный мешок грузно лежал меж грязных сапог инспектора. А Витька сидел рядом с Лилей и смотрел в окно. Что-то он задумал? Не может же так спокойно лезть в силки. Не такой человек… «А мой, – искоса поглядывала она на мужа, – в мокрых штанах, победой упивается! – Она осеклась: – Боже, который из них – мой-то? Похоже, и сама не знаю…»

– Ничего не хотите сказать? – не утерпел Крафт.

– Вези быстрее, – зевнул рыбак в затылок инспектору. – Заберешь свое добро и до свидания!

– Мне возвращать ничего не надо! – Крафт положил ногу на кожаный мешок. – Торговаться не буду!

Витька ерзал на сиденье:

– И не буду твоим должником!..

Дворники смахивали мокрый снег со стекла, скрипя и подскальзываясь в верхней точке.

– Послушай, Ваня, – обратилась Лиля к мужу, – чего ты хочешь?

Инспектор повернулся. Оба соперника смерили друг друга упрямым взглядом.

– Полюбовно договориться? – спросил Крафт.

Милиционеры сидели безучастно.

– Да. Так будет лучше.

– Кому? – ткнул пальцем в сторону Витьки. – Ему?

– Мне, – ответила Лиля и почувствовала, как напряглось рядом плечо рыбака.

– Ради тебя, – свел Крафт мокрые колени, – я, конечно же, мог бы решить по-человечески…

– Покурить надо, – сразу сообразил сержант, сидевший рядом с Витькой.

– Останови машину, – приказал Крафт водителю. – Мы выйдем по нужде.

Он усмехнулся, не глядя на рыбака. Видимо, решил, что тот опять выбросит мешок, но в поселке уже не будут смеяться над тем, что инспектор лазил в воду, мстя за жену.

Фары погасили, и три фигуры ушли подальше, спотыкаясь на обледеневшей обочине. Косой снег быстро скрыл их, будто стер из памяти. Лиля почувствовала такое безразличие ко всему и такую усталость, что ей захотелось просто положить голову на соседнее плечо и заснуть. Будь что будет! Прижавшись к Витьке, она вспомнила ночное озеро и темный омут, куда утягивало ее душу. Так бы нырнуть сейчас и всплыть уже утром, на своей постели…

Когда инспектор вернулся, то увидел, что мешок лежал на прежнем месте, а его жена и рыбак мирно дремали на заднем сиденье, прислонившись головами.

Остаток дороги ехали молча и глубокой ночью добрались до поселка.

В отделении милиции Крафт бросил на скамейку грязный мешок, рядом с домашней подушкой, на которой только что дремал дежурный.

Крикнул сонному лейтенанту:

– Нужны понятые!

– Где их взять? – удивился тот, глянув на часы. – Три часа ночи.

– Разбудите! Деда Васю с бабкой из соседнего дома.

– Дело важное, – пошутил Витька, он был бодр и весел, – разоблачение браконьера!

– Сейчас все установим.

Сквозь решетку железной двери показались две взлохмаченные головы, прося воды.

– Вот, – предложил лейтенант, – сейчас их выпущу, и будут нормальные граждане, со всеми правами.

– Не надо мне друзей-рыбаков! – отказался Крафт.

Привели стариков из соседнего дома. Дед хмуро кашлял, тряся задранной ото сна бородой. Бабка опасливо косилась на пьяниц за решеткой и была рада, что не пропустит первую новость дня.

– При понятых, подойдите ближе, – сухим тоном начал инспектор. – Я вскрываю мешок, который только… пиши, – сказал дежурному, – который выкинул этот гражданин!

«Дайте попить, – послышалось из камеры. – Не видать ничего… бабка, отойди в сторону!..»

Крафт вспорол ножом кожаный мешок, и на стол высыпалась тяжелая серебристая чешуя. Очень крупная. Как потом говорили в поселке: русалочья!

 

Венецианская блондинка

1

Лежа на кушетке в массажном кабинете, она рассказывала, что в Дрездене у нее есть магазинчик, куда заходят русские немцы и спрашивают невест.

За окном плюхалась неспешная сибирская весна.

Мокрый снег ложился на плац расформированной воинской части. Сейчас на нем стояли ровными рядами новенькие обледеневшие машины.

Кряхтя от боли, фрау предложила незамужней массажистке Татьяне, с огненно-золотистыми вьющимися волосами, написать письмо немецкому жениху:

– Попробуй, чего теряться-то!

По кабинету летали два голубых попугайчика, выпущенные из клетки размяться.

– А что обычно пишут? – сильные пальцы сжали толстую кожу возле шеи Марьи Францевны. (Раньше она была Федоровна.)

– О себе что-нибудь. И конечно, о мужчине, которого хочешь встретить. Ой, здесь-то полегче!.. Ну, там разные качества, только сильно не налегай с запросами! – Она поглядела опасливо на птичек, слетевших с гардины, так что всколыхнулся тюль.

Попугайчики уселись на шкаф и нещадно болтали на своем языке, словно уже подсказывали Тане, о чем писать.

И она решилась.

О себе сообщила лишь одно: она инструктор по туризму. А это значит, что среди крепких бородатых парней она – свой брат, бродяга. Таня носила рюкзак, в котором личных вещей было не меньше по весу, чем у мужиков тушенки; пела под гитару у костра, резала салат из горного молодила, но притом никто не обращал внимания, как по утрам она расчесывала свои роскошные волосы, пряча их под спортивной шапочкой.

Прошло два месяца.

И вдруг ей позвонил Алекс. Из Германии. Он вспоминал свое детство в Самаре и какой-то пластилиновый замок… Потом были письма от него: «Сегодня у меня какая-то особая грусть, чувство одиночества. И ты одна сможешь это остановить!»

Тем временем из министерства пришел приказ: поликлинику сократить. На майский праздник коллектив гулял в последний раз. Даже начальник не возражал: теперь уже все равно!

Таня склеила из картона и раскрасила фонарики для украшения зала и шляпы для маскарада. На прощальный вечер она пришла в наряде феи: в белом легком платье и белом венке на голове.

За большим столом все стали вдруг такими родными друг другу, целовались и извинялись за что-то в прошлом. Мужчины, надевая картонные шляпы, приглашали Таню танцевать и признавались ей в любви. Разумеется, тайной. Таня смеялась: она и не догадывалась! Да и то сказать: восемь лет жизни. И еще, все в один голос утверждали, что она похожа на невесту.

А письма из Германии все шли: «Я не могу выразить словами, как жду встречи с тобой!» Вечерами Таня зажигала свечу и рисовала черной тушью на розовом картоне. При этом письма Алекса делали руку ее странно дрожащей, а штрихи слабыми. «Знаю только, что вечером буду звонить тебе и услышу твой голос. Что он принесет мне? Здесь не подходит слово «радость» в обычном смысле. Мне и хорошо и тревожно. Я жду и волнуюсь, что ты можешь случайно решить мою судьбу». Слово «случайно» было подчеркнуто.

Однажды Алекс позвонил в неподходящий момент: во время свидания с художником, степным маринистом. Алекс приглашал Таню «провести две недели отпуска в Европе!» Во время их разговора художник щекотал бородой ее голую спину, а потом произнес равнодушно: «голос у него противный!» Таня предложила: «А поехали в Сочи!» Маринист задумался на миг, в голубых глазах всплеснулось море. Это мгновение только и любила она в нем: «Я сделаю тебе девятый вал!» – нагнулась и махнула ладонями, будто хотела окатить его морской водой; простыня упала с ее груди, но море тут же обмелело в глазах мариниста: не могу, мол, работа, долги…

И вот на руках приглашение и билеты до Дрездена.

За день до отъезда маринист повез Татьяну на своей старенькой «копейке» в банк обменять рубли. По дороге он привычно шутил: «На обратную дорогу? Если немецкий бой-френд не покатит?..» И она улыбалась, хотя было не смешно: «Жаль, что ты не умеешь писать портретов!» – «Почему?» – «Память бы осталась».

2

Она была высокая, фигуристая, но без изящества, которое придает женщине лишь влюбленность. Большие светло-карие глаза, скулы плотные, на щеках смуглый румянец; гордо посаженный крепкий нос. Как все крупные женщины, обижалась она смешно – сжимаясь в придорожный камень, – возле которого мужчине нужно было или решиться на что-то сразу, или сгинуть. Выдержка и промедление – были ее враги.

Она любила ясно, страдала бессмысленно. Откровенной бывала редко; в своих автопортретах (в абстрактном стиле) рисовала лунное затмение: черный скошенный круг обжимала тонкая золотая змейка.

Самолет встречали сотни людей, но она сразу узнала его: высокий, худой, бескрылый. И он узнал ее по огненным волосам, тут же сравнив их с маяком в сером людском море.

Было пасмурно, влажно и очень тепло.

– Устала с дороги? – заботливо спросил Алекс.

На носу светлая бородавка, на бороде редкие волосы, спина прямая, чувствовалась выправка мальчика, часто стоявшего в углу.

– Нет, – ответила она, удивляясь, что сидит в чужой машине и слушает чужого человека.

Она еще бы столько же летела и ехала, потому что все это время мечтала о чем-то другом.

Несмотря на декабрь, снега в городе не было. И лишь когда выехали за его пределы, кое-где в перелесках показались белые рыхлые пятна среди жухлой травы. Так в начале зимы заяц-русак меняет клочками серую шкурку на белую.

– Куда едем?

– К маме, – он невзначай задел ее локтем, и Тане стало тесно на переднем сиденье.

Алекс поглядывал на нее, мучительно перебирая что-то в голове. Таня уже привыкла, что при первой встрече у мужчин просыпался инстинкт охотника: как будто они видели в ней сильного, красивого зверя. Алекс не был исключением. Как бы опасаясь «не совладать с такой женщиной», он призывал сейчас на помощь весь небольшой свой любовный опыт.

В маминой квартире на стенах висели картины с волжскими пейзажами. В шкафу за стеклом, тоже по-русски, стояли детские фотографии сына. Рядом поместился кусок серой пластилиновой крепости с угловой башенкой, с зубцами на стене и маленькими желтыми пушками меж ними.

– Это Алекс в детстве слепил! – с гордостью сказала Вероника Викторовна. – Целый город сделал. Посмотрите, Таня, какая тонкая работа!

Мама стояла за спиной, и ей нравилось свое изящество в сравнении с крупной фигурой девицы из России:

– Алекс так же хорошо собирает теперь электронные схемы, его хвалят в фирме! Господин Курт, его начальник, скоро обещал повышение.

За окном темнел какой-то собор, наверно, красивый, но сейчас смотреть на него не хотелось. У Тани возникло привычное чувство инструктора на турбазе в первый день заезда новой группы. Главное – расселить людей и лечь спать, чтобы грустными сумерками не испортить первых впечатлений. Вспомнился такой случай: однажды приехала группа из двух человек, и чтобы их выпустили на маршрут, Таня ходила по турбазе и сманивала туристов-матрасников. Хотите увидеть холодные туманы и чужое небо? Немецкий замок и пластилинового рыцаря в придачу? Хотите испытать, что такое наша кондовая тоска? Идите со мной!.. И набрала ведь, сколько нужно.

Таня вгляделась в портрет симпатичного мальчика за стеклом книжного шкафа. У них было общее детство, похожие курточки и одинаковые значки на груди. Схожие выражения лиц где-то в поле, на фоне русского неба. Отчего же сейчас он казался ей таким непреодолимо чужим, с кислым выражением лица.

Рядом была фотография кареглазой мечтающей женщины с черными завитками на висках. Кстати, почти ее возраста. Молодая женщина была снята на фоне реки и прибрежных берез.

– Вы почти не изменились, – сказала Татьяна. – Это не на турбазе?

Поневоле опять сработал инструкторский прием: узнавать о прошлом опыте туристов. Вероника Викторовна накрутила на палец черную прядь и, не глядя на фотографию, сказала:

– Это я на семинаре молодых поэтов, – она прошлась по комнате и остановилась, пританцовывая, – стихи сочиняла когда-то! Помню, я написала после рождения Саши…

– Мама, – перебил ее сын, – только не надо путать вершины с подножием, а дядю-альпиниста с папой-художником.

– Да, – согласилась Вероника Викторовна, обиженно поглядев на Алекса. – Я буду рада открыть в своем сыне новые черты характера!.. – Она посмотрела на Таню с недоверием. – Которые никогда не спутаю в настоящем мужчине!

Какие именно черты, выяснилось в разговоре дальше: настойчивость и решительность. С русской простотой и поэтической откровенностью мама Алекса подсовывала гостье ключ к характеру сына.

– Не хватает нам везения! – сетовала Вероника Викторовна и лукаво спросила: – Может, его Танечка привезла к нам?

– Она ко мне приехала! – уточнил Алекс.

Мама еще долго удивлялась тому, что сын не предупредил ее заранее о приезде девушки из России. Не подготовил! «Видимо, потому, что не видит в матери союзника». И это – за все то, что мама сделала для него! Алекс оправдывался, мол, сам не верил. Мама перебивала сына, выхватывая изо рта одно нужное ей слово, и восклицала вновь:

– Танечка, достойно ли он встретил тебя? – Если сын и решился на тайное свидание, то и там он должен быть, как на посту у разбитого маминого сердца!

Она была рада суете, которую сама же и создавала. Нравилось ей неурочное питье чая, по-русски, с вареньем и долгими разговорами на кухне. «Как там в Сибири?..» Она даже чашки не убрала со стола. Видимо, рассчитывала еще почаевничать с гостьей.

И Таня опять не удержалась от старой привычки вовремя осаживать туристов:

– Ладно-ладно, потом расскажу. А теперь умываться и спать!

Было слышно из кухни, что сын помыл оставленные чашки, убрал их в шкаф и тщательно вытер стол.

Женщины легли в одну кровать, что привело в восторг Веронику Викторовну, а ее сына в молчаливое недоумение.

Кровать была широкая, подушки в русских цветастых наволочках. Хорошо хоть одеяла разные. Бывшая поэтесса вспоминала свою юность, когда приезжали к ним в дом родственники из Твери и Вероника ложилась спать вместе с кузиной. «Такой милой розовой девочкой», – она пристально оглядывала голые плечи и шею Татьяны, отчего та натягивала одеяло до подбородка.

– Вы с сыном одно поколение. И хорошо, что ваши пути разошлись, – скрипнула кровать, – теперь можно сравнить! Вы можете дополнить друг друга! Найти утерянное!

Она как-то настойчиво хотела поделиться с Таней пылом своей русской молодости. Блеск от которой, несомненно, должен проявиться где-то и у ее робкого сына. Девушку даже насторожило такое отсутствие материнской ревности.

Уже засыпая, Таня с грустью вспомнила свою туристическую палатку, спальный мешок, в который она зашнуровывалась на ночь так, что друзья называли ее «скрипучая куколка».

Проснулась Таня по сибирскому времени, с разницей в шесть часов. Вероника Викторовна всхрапывала, привычно раскинувшись посередине кровати (заснули обе поздно – раздражал любой вздох, шелест простыни). Тане хотелось встать, умыться, сварить кофе. Но приходилось лежать и ждать. Она опять забылась на какое-то время; потом услышала сглатывающий шум воды в кране, шорох машины и желтые всполохи за окном – стерильные звуки немецкого утра.

Алекс постучался к ним в дверь:

– Я приготовил завтрак!

Женщины засмеялись, обеим хотелось думать, что эта забота только о ней. Маме представлялся белобрысый мальчик, который поставил табурет перед шкафом, чтобы достать ее любимую чашку из праздничного сервиза. А Тане виделся небритый мужик, едва протерший глаза и хмуро пританцовывающий возле турки с дымящимся кофе.

– А что ты нам приготовил?

– Овсяную кашу.

– Хорошо, иди. Таня, ты любишь овсянку по утрам?

– Я люблю манную кашу с сухариками.

– Какая прелесть! – воскликнула мать. – Отчего же?

– В походах хлеба всегда мало бывает, а сухари остаются…

За окном было хмуро и, похоже, промозгло. Таня еще раз осмотрела пластилиновую крепость на полке, будто составляя в уме свой будущий маршрут.

– Осколочки собирал чуть не плача, – Вероника Викторовна поспешно прикрыла дверь и понизила голос, – когда та истеричка, с нижнего этажа, ворвалась к нам в квартиру и разбила молотком его «музыку»!

Прислушавшись к звукам на кухне, она пояснила:

– Соседка!.. Я Сашеньке купила музыкальный центр, тогда еще первый в городе, с кнопочками разными и лампочками! Так он громко включал, видишь ли!.. Вот и его крепости досталось. Об этом писали в нашей самарской газете.

– А здесь есть поблизости какой-нибудь замок?

– Конечно! – Вероника Викторовна распахнула дверь, крикнув сыну: – Саша! Танечка хочет побывать в настоящем немецком замке!

– Я думал, что мы поедем ко мне домой! – отозвался Алекс.

– Конечно, поедете! Я вас не буду держать.

После завтрака мама проводила их и даже расцеловалась с гостьей:

– Как я рада, что ты приехала! – Она взяла походную сумку Тани так, будто собиралась идти с ней по магазинам. – Мне здесь не с кем поговорить, сын живет в другом городе, с соседями я не сдружилась. Лежу целый день в своих стенах, уже фигуру потеряла… Прошу тебя, как приедешь домой, вышли мне записи русских птиц! В наших магазинах этого не купить.

3

Когда они приехали на квартиру Алекса, он первым делом кинулся к компьютеру: «Вот дом, который я хочу построить!» Игрушечный домик вертелся на экране, как кубик Рубика со всех сторон. Затем с него снялась черепичная крыша, и Таня увидела в холле рыжеволосую женщину в юбке и кофте, обтягивающей вздутую грудь; механическими шагами женщина прошлась по залу, с суровым лицом поднялась по лестнице на второй этаж в спальню, стуча по полу деревянными башмаками.

Таня внутренне засмеялась, как будто их застукала виртуальная жена Алекса.

– Если посадить наш дом на южном склоне, то крыльцо будет выше! – В глазах Алекса подслеповато отражался голубой свет.

Таня вспомнила, что в тайге избы ставят с подветренной стороны, чтобы снегом не заносило вход:

– Теперь я понимаю, как ты лепил свою крепость. Ведь это каждый кирпичик по размеру!

– Я еще рыцарей лепил в доспехах, с крестами на груди и гербами на щитах! – с гордостью сказал Алекс. – И пушки на стенах были с ядрами!

– Надо же, какой феодал вырос, – шутливо пожала плечами, – в Самарской художественной школе!

В квартире был невероятный для холостяка порядок. Каждая вещь лежала в строго отведенном месте. Первое время Татьяна даже боялась задеть или сдвинуть что-нибудь нечаянно.

– Покажи мне свои рисунки, – попросил Алекс. В последнем письме он настаивал, чтобы Таня взяла их с собой.

Она не хотела начинать день с просмотра рисунков, чувствуя в душе заторможенность от бессонной ночи. И все же подала папку. Он принял ее торжественно, словно верительную грамоту. Почти не вглядываясь, Алекс спешно переворачивал листы, как будто боялся, что слишком зачерненный тушью рисунок выскользнет из рук и пристанет жутким пятном к белой стене или к светло-бежевому дивану.

– Абстракция, – разочарованно произнес он. – Я больше люблю пейзажи.

– А я не люблю подстраиваться!

– Под зрителя?

– Горы, реки каждый видел и может сравнить: добавить или убавить. А здесь, – она закрыла папку, – только мое и все!

Алекс вынул листок наугад и осмотрел его внимательнее, шелестя картоном: на белом фоне плавали золотые ломаные квадраты с рыбьими хвостами, загоняя мысль в пустой угол листа. Ему стало неуютно, будто в его квартире поселилось странное и неопрятное существо.

– Как это к тебе приходит?

Девушка глянула в окно, на уличные фонари.

– Вечером в сумерках зажигаю свечу и вспоминаю, что случилось со мной за день.

Алекс ревниво следил за ее взглядом. Было видно, что он не верит ей, а в рисунках ищет какую-то скрытую нечестность по отношению к нему. И словно выказывая разницу в их искренности, признался:

– Я часто бродил по улицам, искал твои черты в других женщинах.

– Совпало что-нибудь?

– Твои глаза, например, – Алекс не сводил взгляда с абстрактных рыбок.

Ответ Тане не понравился. Подойдя к окну, она заметила на лоджии два велосипеда, из которых один был женский:

– Машину в гараже видела, – кивнула она на компьютер, – а велосипедов там не было!

– Остались от прошлых хозяев квартиры.

– Тоже эмигрантов?

– Да, – ответил Алекс и заметно повеселел.

Гостья из России захотела увидеть вечерний город, чтобы самой сравнить глаза здешних женщин.

Теперь машина показалась Тане более уютной.

Алекс завез ее в кабаре, где в зале кружились куклы в человеческий рост с лицами манекенов. Они выбрали себе партнеров для танца. Алекс водил свою тряпичную партнершу теми же шагами и тем же манером – с разворотами под прямым углом, – что были у компьютерной хозяйки дома.

Потом, сидя в баре, они подшучивали друг над другом.

– Тебе больше нравятся мужчины во фраках?

– Да, они так галантны! – сказала Таня, глядя на своего бывшего кавалера, одиноко кружащегося в углу зала. Она вспомнила своего бородатого дружка и как-то запростецки хмыкнула. Алекс щелкнул сухими длинными пальцами, словно подзывал кого-то:

– У нас одеваются проще: джинсы и свитер.

Таня подыграла ему:

– А ты предпочитаешь брюнеток в длинных платьях?

– У тебя красивые руки!

Оказывается, он украдкой наблюдал за тем, как осторожно касалась она пустых рукавов манекена.

На улице румяные женщины в народных костюмах предлагали им «глювайн» – теплое вино с пряностями, толстые лепешки, жаренные на сале, какие-то колобки из сырого мяса и прочую жуткую снедь.

Далее они поехали в кафе для художников. Здесь Алекс встретил знакомых. Восточные немцы дружелюбно приняли русскую девушку. Алекс предложил показать ее работы седому мужчине с трубкой. Но Таня отказалась, представив, как художник будет листать толстым пальцем ее рисунки, взлохмачивая их в свете мигающих софитов.

– Как тебе? – спросил Алекс, потягивая через соломинку коктейль. Он следил за каждым ее движением и улыбкой. Этот пригляд раздражал Таню.

– Шумно, – приблизившись к его уху, ответила она. – Ты тут часто бываешь?

Алекс кивнул неопределенно. Он хотел казаться веселым. Будто это был привычный для него холостяцкий досуг и только серьезность его будущих намерений окрашивало сегодняшний вечер легкой грустью.

Диджей, китаец с черной косой, отвернулся от зала, слушая музыку через наушники. Татьяна подошла к нему, весело улыбаясь: чего, мол, притаился? Увидев заинтересованную девушку, китаец перепрыгнул стойку. В зале захлопали.

Таня махнула краем юбки: «Русский фолк!»

Знакомая мелодия долго плелась через пень-колоду, уделанная тяжелым роком; мужской тенор честно пытался щадить русские слова, пока совсем не сломал язык. Таня вторила ему азартно и четко. Потом еще раз, тихо и нежно. Даже заботливо. Два голоса шли вместе, как будто инвалиду помогал переходить дорогу заботливый пионер! Немцы одобрительно восклицали, говоря что-то Алексу.

К Татьяне с китайцем присоединилась женщина в шерстяной юбке с бантиком на бедре. Вскинув руки, она радостно крикнула по-русски: «Одесса!»

– Мама! – кивнула Таня, прикрывая тыльной стороной ладони глаза; сверкнул карий прищур – подмигнула из-под пальцев! Эхма, раскрылилась бы сейчас лебедушкой, но в зале хлопали на опережение, каким-то спотыкающимся манером.

Таня спокойно поклонилась.

Немцы приняли это за смущение и стали бить в ладони еще громче. Алекс подталкивал за локоть, но она только качала головой. В России бы пошла, если вызвался смельчак, который ради нее зачал ломать коленца вприсядку!

Художник с седой гривой громким бурлящим голосом обратился к Алексу, показывая трубкой на притихшую Татьяну. Тот ответил ему по-русски:

– Хорошо, не буду!

Когда они возвращались домой, Таня вспомнила этот разговор:

– Что ты обещал своему приятелю?

– Не переводить тебе его слова.

– Какие?

Алекс не стал долго ломаться, видно, ему самому хотелось проверить правоту замечания старого художника:

– Он сказал, что эта девушка в любви может или убить, или воскресить!

Странно, подумала про себя, как у них быстро все решается!

4

Утром Таня предложила покататься на велосипедах.

Маленький городок располагался у подножия лесистого холма, на вершине которого гнездился замок под рябой черепичной крышей. Он был похож на хохлатую наседку. Старинные дома в центре, маленький собор и ратуша, казалось, вылупились из яиц замка-наседки. А вот дом на окраине, где жил Алекс, являлся своего рода «гадким утенком».

Серый заледенелый снег въелся меж камней брусчатки. Мутные снежинки шебаршались на лепных карнизах и на каменных парапетах старинных зданий, одетых в болотную штукатурку.

От быстрой езды лицо у Тани разрумянилось, карие глаза блестели любопытством, и смеялась она так, что притормаживали машины. Алекс ехал по обочине, довольный тем, что уже полгорода видело его девушку.

– Кто это? – Таня убрала ладони с руля, привстав на педалях, чтобы лучше разглядеть высокий бронзовый памятник. Алекс попытался удержать ее руль, ужасно виляя передним колесом:

– Это?..

За их спинами остановилась машина. Алекс оглянулся, и лицо его изменилось: задумчивость уступила место вежливой учтивости. «Мой шеф», – сказал он. Машина медленно обогнала их, и Алекс проводил ее напряженным взглядом.

Девушка расхохоталась.

Когда они подъехали к замку, Тане захотелось подняться на холм пешком. И не по асфальту, а по живому склону меж голых деревьев.

Оставив велосипеды у подножия, они пошли вверх по влажной траве. По пути русская гостья подняла кленовый лист и махала им, как воспитатель детского сада, сигналя флажком, когда ее дети переходят дорогу:

– Алекс, не отставай!

– Зови меня Саша, – сказал он, уцепившись за локоть девушки, – так роднее! Пусть все зовут Алексом, а ты одна Сашей.

Таня помогла ему подняться, она же инструктор.

– Не напрягай… пусть само получится.

Алекс отстранился капризно:

– Это имя напоминает тебе кого-то другого? – он грустно оглядел свои мокрые туфли.

– Твоего шефа в бронзе!

Они рассмеялись, и Алекс с удовольствием воспользовался этой передышкой.

Со всех сторон замка были сделаны смотровые площадки и асфальтовые дорожки; меж одинаковых, как ноги слона, деревьев виднелась ровно зачесанная трава. И все же по привычке туриста Татьяна заглядывала под каждый куст, ища хворост, будто хотела разжечь костер.

Миновав узкий мост и каменные галереи, увитые голым плющом, они вошли в старинный зал, показав пригласительные билеты, которые дали Татьяне в кафе художников.

На сцене играли музыку бритоголовые парни в черных пальто до пят. Они были похожи на воинов, осаждающих крепость, выжимая из инструментов стенобитные звуки. Тане казалось, что готические своды, похожие на жилистые крылья драконов, вот-вот снесет от музыки, подобно компьютерной крыше дома Алекса.

Поэтому она с легкостью согласилась выйти на воздух.

Над головой светило тусклое белесое солнце, в Сибири такое обычно не замечают.

Они спустились к реке, где на берегу прилепился ресторанчик с пустой террасой. От зеленой стоячей воды пахло прокисшими огурцами.

В зале им навстречу поднялся энергичный мужчина лет пятидесяти. Алекс смущенно пояснил, что это его директор, господин Курт. Оказывается, Алекс не стал объяснять на работе, что к нему приезжает гостья, и поэтому господин Курт не дал ему отпуск. Но теперь директор хочет исправить это, приглашая их пообедать вместе с ним и заодно познакомиться с русской девушкой.

– Кстати, он большой поклонник русских авторов! – в заключение добавил Алекс.

Пока за столом выясняли литературные вкусы господина директора, официант принес и поставил перед Таней такое количество салатов, что она невольно воскликнула:

– Нет-нет, я не буду так много!

– Только попробуй, – переводил Алекс слова господина Курта.

– Ну, если чуть-чуть…

Видно, директор что-то не понял и настойчиво повторил.

– Тогда он будет кормить тебя с ложечки!

– Зжуть-зжуть! – уже весело кивал Курт. У него были красивые брови: густые с породистым отливом.

На столе горели свечи. Таня послушно, по-детски, открывала рот для подаваемого господином Куртом нового салата.

Алекс переводил и в то же время удивлялся тому, как легко понимают друг друга директор и его девушка. Им даже удавалось иногда обходить сухой перевод, угадывая что-то по интонациям голоса, потому что люди, не знающие языка друг друга, более эмоциональны и склонны к неожиданным жестам.

Заметив, что Алексу неприятно их оживление, тактичный директор встал и откланялся. Оставшись вдвоем, Таня почувствовала скуку, хотя прилежно слушала то, чем хотел рассмешить ее Алекс.

Вдруг она поняла по его глазам, что кто-то подошел за спиной и смотрит на нее. Таня слегка тряхнула рыжей волной, догадавшись, что вернулся директор и бесцеремонно разглядывает ее волосы. И еще она подумала, что Курт непременно где-нибудь и когда-нибудь вернет ей свое тяжеловесное очарование.

– Цвет твоих волос, – переводил Алекс, замедлив, уже ревнуя и чувствуя, что господин Курт подбирает особые слова, ища подтверждения им с помощью поднятой свечи.

– Мои рыжие волосы? – Таня будто бы удивлялась.

– Он называет это Венецианской блондинкой!

– Боже, Курт! – вырвалось у нее с восторгом. Но быстро успокоившись, она сказала загрустившему Алексу:

– Переведи, что его имя на киргизском языке означает «сыр».

Курт был тоже в восторге, и даже Алекс улыбался:

– Он спрашивает: каков этот сыр на вкус?

Татьяна скривила губы и покачала головой, как бы показывая, что к милому немцу это не относится:

– Похож вкусом на соленый мел.

После перевода Курт захлопал в ладоши и случайно потушил свечу на столе. Потом быстро протянул Тане коробок спичек. Когда Таня зажгла свечу, Алекс перевел: «Он просит оставить себе. Сувенир…»

Когда они возвращались обратно, Алекс сказал с обидой:

– Ты приехала ко мне? Или чтобы выйти замуж за другого?

Таня проехала по луже, нарочно не сбавляя скорости и брызгая по сторонам:

– Нет, я вернусь! Я обещала это в вашем посольстве! И давай не будем портить друг другу отпуск.

Алекс поймал руль ее велосипеда возле дома и помог выпустить ножку:

– Ты даже не даешь дотронуться до тебя!..

Вечером Таня приняла душ, как обычно дома, наплескавшись вдостоль. Алекс тоже пошел в ванную. Но мылся так быстро и скупо, что Таня невольно ловила себя на мысли: какие же части тела он успел намочить?

Она ушла в отведенную ей комнатку, чувствуя, что устала от суеты чужой жизни. Но еще больше от своего бездействия, точнее, отсутствия движения. Как это бывает у туристов на «матрасных» маршрутах. Таня достала коробок Курта. Она еще в ресторане заметила в нем какую-то бумажку. Это оказалась записка: адрес и телефон.

5

На следующий день они с Алексом поехали на Русский литературный вечер. Он проходил в синагоге, в небольшом зале для конференций.

Вел программу седой мужчина с розовой плешью, актер из русского театра. Он был похож на русского пьяницу: плешь и борода клочками, широкий забывчивый нос. Одет во фрак, широк в движениях, он не в такт разбрасывал руки, вальяжно обводя себя на одной ноге.

Юная поэтесса читала стихи о ностальгии, как школьница на заданную тему: «Никогда не слыхала их крики, на далекой русской стороне…» У нее были крадущиеся движения и очень восприимчивый взгляд. Ей дружески хлопали. Тане вспомнился недавний сплав по Чуе: река петляла, повторяя все изгибы горной долины, а в небе над ними летели журавли. Ее поразила тень – по прямой линии, – что прочертилась на скалистых желтых склонах.

Седой актер закидонисто бегал по сцене, за ним с достоинством поспевали фалды фрака с бронзовой каймой. Он грустно заметил: «русское хер у них господином зовется», вернув Таню в зал синагоги.

Встречая на сцене женщину в темной вуали, сквозь которую поблескивали татарские черные глаза, ведущий страстно шептал ей, впрочем так, чтобы слышал зал:

– Я всегда с тревогой жду тебя… Жду и спрашиваю: насколько хватит тебя оставаться здесь нашей, – он добавил есенинское: – «нашу прежнюю буйную рань»?!

– Пусть целует Россия другого! – женщина поймала с ходу рифму. – Некрасивую старую дрянь!..

Под вуалью скрывался довольно низкий, почти хриплый голос.

Зал хлопал ей, как любимице, а она кокетливо извинялась «за свою неудачную импровизацию». Было видно, что ей разрешалось нарушать монотонную грусть вечеров. Поэтесса в вуали читала стихи о любви с видом капризного отсутствия. А Таня спрашивала себя: зачем она здесь? К чему ей эти люди, на которых в России она не обратила бы внимание?

Алекс сидел рядом и делал вид, что уже нашел источник исцеления от ностальгии. Обводя взглядом лица бывших соотечественников, Таня подумала, что эти люди так и остались в том времени, в какое покинули родину. В России у них не было денег, здесь – не хватает души.

Неожиданно ведущий объявил в зал:

– К нам приехала девушка из Сибири!

Таня поднялась и слегка поклонилась на обращенные к ней взгляды. Она чувствовала себя иностранкой. И это нравилось ей, хоть в душе была тоска. Ведь им совсем не нужно знать, что в тайге сейчас снега по пояс, а стены таежного зимовья обросли инеем и только ледяная душа избы ждет не дождется ее возвращения.

В закравшуюся паузу на сцену вышла коротконогая вертлявая девица с живыми глазами и очень подвижным ртом, словно она нацеливалась ухватить торт на лету. Широко расставляя ноги, девушка прочла что-то веселенькое. Но задор ее не пришелся по вкусу, ей в подмогу выскочил молодой мужчина с внешностью приказчика: прямой пробор в черных редких волосах, тонкие усики и маленький сморщенный носик, как будто от постоянной брезгливости к клиентам.

Следом на сцену поднялась Вероника Викторовна – неувядающая брюнетка в черной кожаной юбке, в жилете корсетом с удушливой шнуровкой в талии. Втроем они запели убористый мотивчик, создавая численное большинство по сравнению с разрозненным залом; мама Алекса вскидывала крепкие ножки, словно подпинывала песню в такт.

Таня заметила, как надулась нижняя губа сына.

Затем еще читали стихи о страданиях на чужбине. Слушали поэтов невнимательно; казалось, что эти люди близки друг другу не сердечной дружбой, а каким-то больным боком. Несколько стариков евреев сдержанно улыбались поэтам, как приходящей сиделке.

Разошлись люди по команде и очень быстро. Лишь одна пожилая женщина пыталась в холле продавать книжки своих стихов.

Алексу вечер понравился. В машине он сказал:

– Ну вот, ты уже часть нашей общины!

Глядя, как в свете фар блестит масляный бисер дороги, Таня мечтательно произнесла:

– Вот так бы ехать и ехать куда-нибудь всю ночь!

– Может, тебе скучно? Давай что-нибудь придумаем вместе. – Он погрустнел и добавил: – Я ведь помню тот первый твой взгляд, когда ты увидела меня в аэропорту!

– Такой же, как и сейчас! – Таня отвернулась к своему окну.

– Вот-вот! Я тоже верю в предчувствие!

Ей опять стало тесно в машине, как в первый день:

– Слушай, у тебя есть вино?

– Нет. Какое нужно?

– Ладно, не надо!

Перед сном она захотела сделать попкорн. Алекс опасливо следил, как она высыпала в сковороду золотистые зерна и накрыла прозрачной крышкой. Протянув салфетку, поспешно сказал:

– Помоги мне в другом!

– В чем? – удивилась Таня. – Где у тебя соль?

– Я как-то застопорился последнее время. – Он вынул пластиковый короб с солью. – Работа надоела, директор не дает повышения… Для этого, кстати, жениться надо!

– А от меня что требуется?

Послышались первые разрывы кукурузы. Через крышку видно было, как бронзовые масляные шарики мгновенно взлохмачивались белыми кудряшами.

– Десять лет назад я приехал сюда, – Алекс принюхался к едкому запаху подгоревшего масла. – Безродным мальчиком на большой немецкий праздник!

Он старался не смотреть на взлетающие под крышкой шарики; вскоре их звуки превратились в сплошную канонаду, сотрясающую тишину квартиры и всего подъезда:

– На работе господин Курт был мною недоволен и все время направлял на что-то непонятное!

«Поди туда, не знаю куда, – Татьяна вывалила горячий попкорн в тарелку, – принеси то, не знаю что. Вполне для русских!»

Алекс встал и прошелся по кухне. Теперь он был похож на свою мать, даже руку также запустил в каштановые волосы:

– Я ведь почему тебе говорю, что запомнил твой первый взгляд. Я то же самое почувствовал, – он опять сел напротив Тани, – десять лет назад! Как сошел с трапа самолета, так сразу и понял, все это чужое!..

– Попробуй, – захрустела она кукурузой. Потом вспомнила про записку Курта в кармане и неожиданно спросила: – А почему ты перестал писать мне письма?

– Ты же рядом!

– Неужели вся рядом? – лукаво прищурила она близорукие глаза.

– Господин Курт приглашает нас в Венецию! – сообщил Алекс совсем не радостно.

– Чтобы доказать свою правоту? – отозвалась Таня, выбирая из тарелки неразорвавшиеся зерна. – Поехали!

– Я должен тебе сказать, – предупредил Алекс, – что в этой поездке ты должна вести себя более… ну что ли, скромно! Тебе не надо так много говорить и кокетничать с ним.

Русская гостья поморщилась, раскусив твердый шарик, похожий на шрапнель:

– Если не устраиваю – не зови! А я буду такой, какая есть! – Она посмотрела на часы и сказала немного мягче. – Ты, главное, скажи Курту, чтобы не поил меня сильно!..

– Почему? – Алекс попробовал из вежливости кукурузу и пощелкал кончиками масляных пальцев.

– Пьяная я бросаюсь на того, кто мне понравится! – произнесла она самым обычным тоном, как будто давно смирилась с этой странной напастью.

Таня ждала, что он капризно раздует нижнюю губу, как в синагоге, когда увидел мамочку на сцене. Так бывало и раньше: если ей нравилась какая-то отдельная часть лица мужчины, Таня увлекалась ею и начинала с этой черты заново вырисовывать его облик.

Она обращалась теперь лишь к нижней губе Алекса, ревниво следя за ее ускользающими движениями:

– Ну, не всегда… конечно.

Приняв ванну, она ушла в свою комнату. На полке стояли русские книги, и она выбирала одну, почитать перед сном. В дверь тихо постучались: «Можно?» Вот он – рыцарский штурм пластилиновой крепости.

– Зачем? – она даже прикрылась книгой в черном переплете.

– Мне нужно поговорить, – голос немного дрожал.

– Погоди, – Таня накинула короткий походный халат, затянувшись пояском.

– Слушаю тебя, – села на стул чуть боком, так чтобы лучше смотрелись ее литые длинные ноги!

Алекс оглядел ее в унылом восхищении:

– Мне важен взгляд со стороны. Понимаешь? Что во мне не так? – стал он оправдываться совсем наивно, перемешивая русскую злачную тоску с мякиной западного приличия. – Чем я не такой?

Эта заранее придуманная фраза разозлила Таню. Ему было хорошо и комфортно в своей норке до появления девушки из России! Это она привнесла раздрызг в его жизнь. И все чего он хотел, чтобы она подстроилась под его понятие добропорядочности.

– Даже тебе не нужный…

В глазах немецкого мальчика она читала облегчение, как будто с него сняли обязанность лезть во что-то непристойное и почти не нужное.

– И даже мне, – повторила она задумчиво.

– Ну, прости!

Видимо, он ожидал ее взгляда – нежного и заинтересованного. Но женщины в таких случаях смотрят лишь внутрь себя: а там ничего не всколыхнулось.

– Расскажи хоть анекдот перед сном, – по-дружески попросила она. – Ты же был в пионерском лагере?

Алекс кивнул. Гостья встала и выключила свет: «Расскажи какую-нибудь ночную страшилку!» За окном черная пика собора проткнула серое облако на темном небе. «В черном-пречерном лесу стоит черная-пречерная изба! – начала она зловеще-нудным и ехидным тоном. – В этой черной-пречерной избе…»

– Стоит черный-пречерный стол!.. – радостно воскликнул Алекс.

6

Гористая Италия была похожа на предгорья Алтая, но только с лиственными деревьями. Не хватало сторожевых пихт и роскошных кедров. Под мостами шумели такие же прозрачные речки, бегущие по рябой мозаике камней. А на плоских доступных скалах были намалеваны краской почти те же надписи.

За рулем машины сидел господин Курт. Он расспрашивал Таню о Сибири, и, казалось, в отличие от Алекса он вполне представлял себе продолжение знакомства с русской девушкой.

– В следующий раз, когда ты приедешь, – переводил Алекс, – он хочет пригласить нас на рыбалку.

– А я дочь рыбака! – с воодушевлением призналась Таня. – Я даже зимой ездила в люльке мотоцикла по льду реки!

Курт ужасался, изображая на руках сверток с младенцем. А Таня просила не выпускать из рук «баранку», запутывая немца еще больше.

Когда они сели в маленький белый катер, нервно дрожащий на крепкой волне, Таня повязала голову платком, зная, что сиреневый цвет очень идет к ее светло-карим глазам. Мужчины выразили восхищение одновременно на двух языках.

Дул холодный ветер. Алекс морщился от брызг:

– Он называет нас… несхожим словом… что-то близкое к водоплавающим!

Огненный локон трепыхался из-под платка, как наживка для клеевых мужиков:

– Возможно, так называют здесь новичков? Ну, чтобы быстрее перенимали соленый морской юмор.

Курт слегка нагнулся, прищурившись и радостно показывая, что она угадала. «Да, да, ты знаешь. Потому что ты – дочь рыбака!» – переводил Алекс, хотя директор не просил его об этом. На катере было еще несколько туристов, и странный взгляд немца возбуждал у них любопытство.

Венеция открывалась им плоским темным островом с рваными призрачными очертаниями.

Сходя на берег, Таня пошатнулась, виновато и неуверенно протягивая руку мужчинам, как это делают крупные женщины.

По узким тротуарам города гуськом ходили туристы с маленькими рюкзачками за спиной; спускаясь к воде, они проверяли устойчивость гондолы, как байдарку перед сплавом.

В узких каналах стоял туман, делая изгиб набережной еще более неопределенным. Так живописец добавляет белил в подмалевок, если чувствует непропорциональность отдельных частей картины.

Таня любила туман в родном городе, когда он забавлял ее новыми очертаниями знакомых домов. Здесь же хлюпкая сырость на каждом шагу лишь усиливала неприятное ощущение застойной воды.

На площадях было ветрено; низкое хмурое небо над куполами соборов. Темноволосые женщины за столиками уличного кафе наклонялись в разговоре друг к дружке, невзначай открывая на груди две чаши золотистого загара.

Курт повел Таню в какой-то дворец. Они вошли в зал, и, озабоченный скорой развязкой, директор показал жестом, чтобы Таня сняла платок. Он подвел девушку к огромному панно в арочном проеме окна. В мозаичной чехарде цветных кусочков Таня разглядела рыжеволосую женщину, взмахнувшую прозрачной рукой в сторону кораблей у причала. На лице немца выразилось удовольствие: вот она, его цель! Вернул таким образом свое впечатление от первой встречи в ресторанчике возле замка. Уже тогда, наверно, сравнив ее с портовой девкой! Но она дочь русского рыбака, который ловит лещей и сазанов и не боится гонять на мотоцикле по зимней реке. Потому, вместо тусклой воды в каналах Венеции, ей милее бирюзовый лед метровой толщины с паутиной зеленых трещин и застывшими пузырьками воздуха.

Бледно-голубые стекла на парусах вспыхнули яркой желтизной. Это весеннее февральское солнце подгоняло корабль к берегу. Таня подождала, пока слабенькие лучи доберутся до рыжей головы мозаичной подруги, и подумала, что в тайге теперь солнце тоже метит следы весны, неурочно поднятой в оттепель. Связав, таким образом, Италию и Сибирь, она успокоилась и повеселела.

– Не переводи дальше, что он будет говорить, – попросила Таня, когда они вышли на улицу.

– Почему? – удивился Алекс.

– Я сама пойму, если надо!

– Может, я вам совсем не нужен? – обиженно надулась нижняя губа.

– Нужен. Говори что-нибудь свое!

– Что, например?

– Про Самару можешь, я там не была.

Они казались солидной семьей: она – молодая жена Курта, рядом с его сыном от первого брака, немного озадаченным успехом отца. Таня добывала у мужчин слова: «моряк, тоска, рыжие девки, лоцманы любви». Они смеялись, составляя из них свою мозаику: «Найн! Найн!»

Возле причала Таня вытянула руку и откинула волосы – как у рыжей блондинки с витража. Туристы улыбались ей; одна женщина даже повторила ее жест в укороченном виде. А в глазах Курта появилось беспокойство, словно она могла разнести по кусочкам его прозрачно-кропотливую радость.

Привычным шагом туриста Таня бродила по городу, впрочем, ничего не запоминая. Лишь в одном месте ей понравились мелкие розовые цветы на втором этаже дома, просоленного снизу морской плесенью.

Вечером они садились в тот же катер. Дул бриз от берега, небо и море стали ближе друг к другу и почти одного цвета.

Венеция вдали напоминала ей подгоревший блин над черной сковородой… «А первый блин всегда комом», – подумала она, завязывая платок.

7

На ночь остановились в маленьком австрийском городке.

В ресторане гостиницы ужинало несколько человек. Когда они вошли в зал, Курта окликнули трое мужчин за столиком в углу.

– Они тоже русские!

Таня вздрогнула. Почему-то русские не любят друг друга на чужбине: то ли опасаются чего-то, то ли не хотят узнавать в себе схожие черты?

Господин Курт учтиво извинился и пошел к мужчинам.

– Партнеры нашей фирмы, – пояснил Алекс.

Русские господа ковырялись вилкой в рыбе и жевали ее так, будто у них была вывихнута челюсть; они пили пиво и бесцеремонно разглядывали девушку с огненными волосами.

– Налей мне вина! – Таня зажала ножку бокала меж пальцев.

– Если ты соберешься к ним, я уйду в номер, – предупредил Алекс.

– Лей больше! – Она смотрела на нижнюю губу, упиваясь ее формой. – Вернусь домой, поеду в горы и пойду – куда душа захочет!

Глаза девушки блестели, и она выглядела очень привлекательной. Алексу показалось, что она даже подбоченилась немного, улавливая голоса русских. Уперев ладони о край стола, Таня постукивала пальцами, как пианист, подбирающий мелодию.

– Ты напомнила мне одну девочку, в которую был влюблен. – Алекс помолчал в своей тягучей манере, потом благодарно улыбнулся. – Она играла на фортепьяно, а я переворачивал ей ноты… Однажды я особенно долго загляделся на ее руки, а я любил ее руки, такие мягкие и чуткие, – и получил от нее шлепок!..

Он поднял ладонь, но, чувствуя глупость жеста, сотворил еще бóльшую глупость: прижал ею играющие пальцы. Таня отдернула руку, она бы тоже отшлепала! Но потом обняла, прижала к себе, маленького, ушастого: откормила, заиграла, воспитала бы для себя.

Послышался смех наших мужиков. Она чувствовала их спиной. У толстяка рыжие усы легли на толстую губу, как размякший бутерброд. Глаза масленые! Усы наверняка пахнут сегодняшним чесноком и вчерашней помадой. Второй был прилизан, ироничен и смешлив: «За так и прыщ не вскочит!» – из наших немцев, наверно, еще дед обрусел под народные поговорки. Третий, похоже, столичный гусь; обращались к нему не иначе как через какую-нибудь шутку, и если он сглатывал ее, то выражал это благосклонно-расслабленным жестом.

– Мама о тебе спрашивала, – напомнил о себе Алекс. – Подарков насобирала!

Таня близоруко сощурилась, отчего ее нос стал казаться крупней. Она знала за собой эту игру пропорций:

– Я сама купила, чего хотела!

– Жесткая ты! – он поднес бокал к губам. – Мама сказала, что мне такая и нужна…

Впервые Таня изменила своей походной привычке не говорить о будущем до конца маршрута:

– Изведу я тебя, если здесь останусь! Зачем мне терпеть, зачем мучиться?

Душа устала от чужого порядка. За все время взгляд и отдохнул только на бутылочной пробке, что валялась в цветочном горшке перед входом в ресторанчик. Эти, поди, бросили! Но сейчас и ее там нет… Люди вокруг улыбаются – им лыбишься в ответ, вздыхаешь над их странным совершенством, но при этом испытываешь скуку и тоску. Ну хоть бы какая-то несуразица, хоть бы прыщ ни за что вскочил!

– Лучше ты мучай, чем мне самому, – после долгой паузы решительно произнес Алекс.

Господин директор опять зашел со спины. Видимо, он научился понимать русский язык, по крайней мере, успел определить фальшь в словах своего сотрудника. Директор спокойно сел за стол, питаясь разладом чужой души. От него веяло какой-то торжественностью.

Таня уловила это настроение:

– Видишь, он хорошо развлекся!

Был бы Курт русским, написала бы ответ: мол, люблю другого; потом бы выпили с ним, лоб в лоб; он бы решил, что она о нем страдает, она бы думала, что и правда кого-то любит.

Курт поднял бокал, дождавшись своей очереди. Даже набрался русской интонации у тех пьяных мужиков.

– Шеф благодарит тебя за маленький русский роман… который он испытал! – Алекс выждал немного, покусывая губы. – Господин Курт объясняет, в чем разница: в русском романе из хаоса пытаются создать порядок, а в западном – найти в порядке частицу хаоса!

Выпила, выдохнула: ну, пора и честь знать!..

В своем номере она зажгла маленький светильник у кровати. Из окна были видны высокие ели, темные предгорья, чем-то похожие на ее сибирскую тайгу. Светила луна, и голубой свет покрывал землю, будто снегом.

Была у нее особо любимая туристическая песня, старинная, как абалаковский рюкзак. Таня положила в пепельницу записку директора и подожгла ее. Глядя на ломкий огонек, тихо запела: «Там, где ветер тихо хлопает калиткой, по дорожке лунной зыбкой я уйду к друзьям старинным…»

В дверь ласково поскреблись, сопя и прижимаясь плечом. Таня засмеялась, поднимая песню выше: «Меня встретят и за стол посадят с миром!..» Смельчака сдуло. Самое грустное открытие она сделала, поняв свою ненужность здесь, – у нее не было порядка в сердце, не было той отрадной размеренности в жизни, которую дает любовь и семейное счастье.

Огонек в пепельнице измельчал и зарылся в черный пепел: «Вместе вспомним все, что быть могло и было…» И завьет горе веревочкой, словно серым дымом из трубы. Как бы ей хотелось сейчас заснуть, а проснуться в таежной избе!

А утром тайга похожа на звенящую фольгу: золотистую с солнечной стороны и серебристую – с теневой.

Зернистая рябь розового света просыплется с неба на востоке, просеется, не нарушив покоя, сквозь сонные в инее ветки. На северных склонах будет тишина ватная; даже жутко, и кажется, что не слышишь собственную душу! Обснеженные ветви осин закружатся над головой. Небо бледно-голубое, с морщинками, словно оно боится щекотки острых пихт. Старые ивы и талины согнули стволы от тяжести захребетных снежных валунов; тонкие верхние веточки уперлись в ледяные проталины, как пальцы пианиста в клавиши, бесконечно играя белую симфонию. Кое-где стволы вовсе надломило, желтые сколы с коричневой сердцевиной отливали морозным лаком.

По берегам речки оплывшие сугробы. Под корягами черные дыры, толстой махрою инея обметало голые корневища – это дышит в промоинах живая вода! Молодой кустарник обглодан зайцами, и блестят на солнце хлысты с зернистой шероховатостью салатного цвета. Тут же видны заячьи домики: окна и двери нараспашку, потолок из согнутых веток под настом, соломенные шарики вместо подстилки.

Высокие пеньки на вырубках примеряют на себя снежные уборы: у одного – высокая курчавая папаха, у другого – рваный блин с козырьком, у третьего – лыжная шапочка с круглым помпоном.

Лыжня петляет, обходя снежные редуты.

Падают с веток снежные яблоки, испещряя поляну рыхлыми отметинами. Следы зверей, следы людей. Зимой особый ритм души. Зиму любят женщины, уставшие ходить за счастьем! Печали пусть застынут до весны, а там их смоет половодьем.

Душа укутана тайгою; изба по ноздри в снегу. Выйдешь ясным вечером за водой к реке и под склоном заметишь вдруг гнездо заката, – огненной птицы, – свитое из неопалимых темных веток.

8

Утром горничная сказала Алексу, что девушка из соседнего номера недавно ушла. И показала рукой через окно в сторону соборной площади.

– Она одна ушла?

Горничная пожала плечами.

Алекс выбежал из гостиницы и пошел по брусчатой улице, догоняя взглядом редких прохожих. На площади он увидел знакомую огненно-рыжую голову. В первое мгновение хотелось броситься к ней, но он остановился, заметив у кованой ограды цветочницу. Перед корзинами с фиалками скромно стояло три или четыре человека, чуть сгорбившись и раздвинув плечи, будто они собирались тут же спрятать цветы на груди. Цветочница медленно нагибалась, вынимая из плетеной корзины сжатый букетик и встряхивая его. Зябкими пальцами она ковырялась в кучке мелочи, выуживая монетки, а затем протягивала синие глазастые цветы, кивающие на все стороны. Не отпуская взглядом удаляющуюся фигуру, Алекс оттеснил кого-то и, протягивая на ладони деньги, крикнул по-русски, не узнавая свой голос: «Пожалуйста, быстрее! Моя девушка уходит!..»

 

Созвездие Крысы

1

Ольга дернула ручку и забарабанила стылыми костяшками пальцев. За стеклом, загораживая дежурный свет лампы, метнулся белый халат.

– Девушка! – не выдержав, крикнула Ольга, комкая в руках ускользающее тело дочери. – Помогите!

Дверь распахнулась, обдавая ее теплым застоем лекарств.

– Ребенок заболел. Помогите!

Дочка заплакала, как по команде, измученным срывающимся писком. Маленькая истеричка! Бледное лицо дежурной склонилось над ней:

– Не надо плакать. Сейчас мы вызовем «скорую».

– Девушка! – переступила порог аптеки Ольга. – Уже приезжали. И не раз. Они ничего не могут! Я сама врач, дайте нам теофедрин. Я сама знаю…

В глубине зала раздался телефонный звонок. Он ударил рикошетом по стеклянному многоголосью бутылочек и колбочек. Ольга прошла к прилавку, увлекая за собой растерянную дежурную.

– Быстрее, прошу вас! Вот деньги. Умоляю!

Телефон психовал.

Девочка хныкала сильнее и даже озлобленнее. «Вообще-то не положено без рецепта». Дежурная открыла ящик прилавка и бросила на стол лекарство. Ольга схватила его, чуть не уронив дочь, и устремилась к выходу.

За темным киоском она перевела дух, вслушиваясь в облавные звуки ветра и ночного города. Дочка, трехлетняя сообщница, сразу перестала плакать. Лишь слабо постанывала, измучившись на руках. «Вот и ладненько, доча, – взяла ее за руку, – пойдем себе по тихой грусти!»

Одной рукой Ольга выдавила таблетку из гнезда. Положила под язык. Страх и лихорадка отступили на полметра. Когда имеешь запас, а значит и передышку, можно утешить себя мыслью, что есть еще тысячи способов достать «кайф». В кармане куртки найдется несколько рецептов на таблетки от кашля. С помощью марганцовки и перекиси нужно вытравить название лекарства и написать свое. Еще можно добраться до окраины города, где в котловине будто марсианского рельефа, в ряду прочих складов, прилепился аптечный. На проходной баба Маня. На голове у нее зимой и летом наверчен шишак из голубого шарфа. Под глазами вечная синь от скудной жизни и застарелых синяков. «Привет, баб Мань! Как нога?» – «Неделю уж, как гипсу сняли, – сторожиха всматривается в лицо. – Ничего не дам!» Она таскает водку сыну, который все ж бьет ее… Или еще вариант: тормознуть частника, доехать до роддома и попросить его подождать минутку, мол, заскочу к матери за ключами. В приемном покое сразу голосить: «Миленькие, муж задыхается! Вон он, в машине. Астматик, приступ удушья!.. Нет, я сама ему закапаю, дайте немного!» Но в последнее время роддома стали бедными.

2

Ольга свернула в узкий бесфонарный переулок. В темноте вывернула локти, ограждая дочку от случайных столкновений. Дочь тихо скулила и просилась на ручки. Чтобы ее отвлечь, Ольга стала вспоминать, как в детстве у нее была ручная белая крыса. «Такая щекотная, все ползала по мне! А потом убежала…» Похоже, девочке было все равно, но мать продолжала: «Сбежала в подпол. А потом в доме стали появляться крысы серые с белыми пятнами. Метисы. И очень умные!»

В лицо дул ветер. Ужасный ветер! На крыше барака оторвало лист железа. Кровельный лязг корябал по нервам. Казалось, что ее преследовала какая-то железная птица с перебитым крылом. На темном небе, чуть облачном, началась какая-то неприятная возня, похожая на шевеление крыс под кучей мусора. Это проглядывали звезды. Ольга остановилась возле домика с окнами, затянутыми серой драпировкой, через которую пробивался тусклый свет. Дверь открыта, за ней стоял Женька. Босой и трясущийся:

– Ушел!.. Ты видела его?

– Кого?

– Мента! Он только что вышел. Носами не столкнулись?

Ольга вошла в дом, вяло махнув рукой. На полу были разбросаны вещи, из шифоньера выпущены кишки простыней и рубах.

– Никого я не видела, – сказала она, раздевая и укладывая дочь на тахту. Подняла с пола черный зонтик. Раскрыла и приладила его над головой девочки, чтобы не падал свет.

– Мама, – пролепетала сонная дочь, – хочу мохнарылого.

Ольга нашла плешивого медведя с несуразно большими клочкастыми боками. Отряхнула и положила рядом с подушкой. Тонкая голубая ручонка обвила шею медведя. Надо же, привыкла к дурацкой игрушке! Ольга старалась не приручать себя, а заодно и дочь к одним вещам, людям, привычкам. Так, ей думалось, меньше будет потерь. В голове всплыла мысль, пойманная еще у аптечной витрины: она похожа на подобие женщины, лишь с ребенком на руках. А так – она тощая, с лошадиным лицом и впалыми висками.

Женька схватил ее за руку:

– Сейчас сижу, слышу стук: «Кто?» – «Откройте, милиция!» Входит участковый: «Вы подозреваетесь в противозаконном хранении наркотиков. Лучше сдайте их добровольно!» Я ему, мол, ищите. И вот он тут все перевернул, а я показывал…

– Нашли? – Ольга брезгливо отдернула руку.

– Нет. Он мне говорит потом: «Хотите раскумариться?» – «Конечно, хочу!» – «Мы знаем, что хозяин дома прячет наркотики. Укажите где, и мы дадим вам уколоться».

– И ты, конечно, не сказал! – проговорила Ольга с издевкой.

– Нет.

– У тебя глюки, Женя!

Ольга опустилась в старое кресло, не снимая куртки. Склонила голову, жидко завесив лицо длинными золотистыми волосами. Чтобы не видеть этого идиота! Она бы и не пошла сюда, если б не знала, что сегодня Женьке принесут соломку.

Ломило виски, ныли кости.

В доме что-то упало, наверно, продолжается обыск. Она подняла взгляд на стену с эскизами в серо-малиновых тонах. У Женьки есть давний пунктик: поставить в театре пантомимы, где его держат рабочим сцены, пьесу «Кайф». Он сам рисовал декорации. Над сценой будет подвешен гигантский паук с фосфорическими лапами. Под ним – огромная мясорубка. В нее ссыпаются коробочки мака, внутри которых сидят наркоманы. Паук крутит лапой ручку, а из отверстий вываливается человеческий фарш – обнаженные тела. (Это теперь модно.) Тела сплетаются в овальный клубок, образуя собой живую модель человеческого мозга. Затем, по замыслу Женьки, в глубине сцены возникает шприц и огонь внутри его. Игла вонзается в мозг, и тот распадается на отдельные извилины. Каждая будет символизировать поведение наркуши. До употребления – нетерпеливый зуд, маета, присядка с поносом. Состояние после укола в одном из вариантов: на стадионе играют в регби безголовые игроки, а вместо мяча – единственная голова.

Женька оправдывает свой «кайф» творчеством. Он верит, что сможет бросить колоться сам и помочь в этом другим. Вообще, многие наркуши пытаются что-то писать, рисовать, сочинять. Чувствуют, что в искусстве есть главное, чего нет у них, – духовное здоровье. А еще люди искусства терпеливее прочих относятся к наркушам. В театре режиссер даже придумал Женьке «левую» должность: определять цвет мелодии для спектакля, используя его больное воображение.

Кости уже не просто ныли, а трещали от боли, будто в них завелись черви.

3

В окно тихо поскреблись. Ольга вскочила из кресла. Не отдергивая драпировки, произнесла:

– Рассказывайте!

– Оля, – ответили, – вы дома?

Это «обезьяны» принесли соломку. Ольга ухватила за рукав выскочившего Женьку и сунула ему в ладонь несколько таблеток:

– Я сама впущу.

Прикинув вес мешка, она отдала его Женьке. «Обезьяны» – это молодняк. Они просочились по одному и сразу заполнили дом своей глупой энергией и трусливым ожиданием. Сквозь пелену боли в глазах невозможно было определить их число. Пляшущие человечки Шерлока! Они принесли полмешка сухих маковых коробочек и купили на вечер право казаться равными. Наконец «обязьяны» скучковались на диване, взмолившемся всеми своими облезлыми пружинами. Их бы ремнем драть! Они еще не знают, что такое ломота. И тычут вены швейными иголками – дорожки кровенят, чтобы косить под старых наркуш. Еще потом рукава закатывают! Но придет время, как для нее, в длинные залезут…

Впереди – их вожак, долговязый Юрик, обаятельный наглец. Ему лишь семнадцать лет, а его ищут по городу матерые спекулянты-южане. Он «продал» им финский автоприцеп-фургон. Привел внаглую через открытые ворота в автохозяйство, показал фургон, сиротливо стоящий под открытым небом, взял хороший задаток и пообещал, что вечером выгонит прицеп за ворота… Правда, вскоре Юрик спрятался в Дубки. Эта психушка для молодежи – школа повышения квалификации. Теперь он вышел и колется, где только может, чтобы сбить дебильную заторможенность после лекарств.

– Два дня лежал в карантине, в палате социально опасных! – грузит Юрик свою стаю. Его тихий нудный голос держит больную голову в напряжении больше, чем самый сильный ор. – Прикиньте, на окнах решетки, дверь железная, за нею санитар, такая вот репа! В сортир по расписанию, через два часа и в сопровождении. В палате двадцать идиотов, кто мычит, кто онанирует или на голову мочится. Лечебно-воспитательный прессинг! Я уже биться начал… Перевели в палату к наркушам. Бахчисарайский сарай! Тетрадь рецептов исписал.

Ольге хотелось крикнуть, чтоб он выкинул тетрадь, пока не отравился. Потому что секреты приготовления никто по-настоящему не открывает. Но сил не хватило, и она лишь зло прошептала:

– Юрик, а вообще зачем ты колешься?

– Расслабон!

– Мыка, для этого интеллект еще нужен…

В костях черви высасывали мозг. Невозможно было поднять рук. А в голове всплыла палата в Дубках. Медсестра, брезгливо втыкающая капельницу в развороченные вены. Белые плечи халатов, цепкие пальцы, запах таблеток, раздавленных грязными ботинками. Приступы ломки слабеют, но становятся непредсказуемыми. Изматывает постоянное тупое ожидание, будто проглотила пилюлю в железной оболочке. Главное в психушке – чтобы не свихнуться – не противостоять ее ритмам. Вернее, аритмии. Не нужно постоянно осмысливать горящую лампочку в палате, застарелый тошнотворный дух, приторно-марганцовый, какой бывает в доме с покойником. Не вглядываться в одутловатые лица, застуженные ладони и высохшие ляжки бездомных женщин. Они здесь в почете: где помыть, принести-вынести. За это им свидания, хозяйственные прогулки. Они же передают с воли «кайф».

Три месяца уколы, таблетки, цветные лица: хитрые красные у пьяниц, суетливые белые – у наркуш и голубые с развернутым взглядом внутрь темного черепа – у безумных. Иногда чувствуешь, что в голове у тебя завели какую-то пружину. Становится невыносимо страшно: шаг или день до того, как она сработает? От крика в палате, от гипноза тоскливых похмельных глаз или просто от угасания твоего живого чувства, которое постоянно расходуется в общении с безумными, как искра аккумулятора в угасшем моторе.

Чувство безысходности в больнице толкало к игле. Кололись и глотали на круг, иначе ты стукач. Порошок получали в варенье, в тюбике зубной пасты. Или готовили раствор прямо в палате. Одни отвлекали санитарок, другие кипятили на свече аптечный пузырек, обхватив серебрянкой от сигарет и вставив иглу, чтобы не лопнул. Потом, уколотые, ложились на кровати и в полубреду рассказывали свои глюки. «У-у, девки, – начинал кто-нибудь, – сейчас главврач мне встретился, колпак снял, а у него черви шевелятся вместо волос!» Смеялись, хлюпая губами, будто проколотым мячом. А Ольга чаще всего, видела на небе несколько белых крыс…

4

Ольга встала и пошла на кухню. Вода в кастрюльке уже выпарилась, и на дне поблескивала ириска опиума. В помойном ведре плавали отваренные маковые головки. Значит, вторяков не будет. Самонадеянный гад! В среде наркоманов их с Женькой союз был непонятен. В этом кругу дружат, пока есть зелье, да и то стараются добавить втихушку. Им завидовали и даже боялись.

Они вместе придумали «геодезию». Всякие студенты, читающие книгу на солнцепеке, или художники с этюдниками, пишущие даль через огород, давно уже вызывают подозрение у сельских жителей. Наркоманы одолели! И хоть мак запрещают сажать, его все равно прячут меж подсолнухов или в малине, потому что нужен в стряпне. А за подозрительными зырят особо. Но Женька с Ольгой свободно шагали по деревне: он нес треногу и ящик с разбитым нивелиром, она – геодезическую рейку с красными и черными трехзубчатыми гребешками. Через плечо полевая сумка. Вот засекли, бывало, грядку. Не спеша подходят отдохнуть на лавочке у калитки. Из нее быстро появляется дедок в майке и валенках, лопатки как два горба:

«Что, дорогу будут пролаживать?» Про дорогу врать опасно, слишком больная тема. «Та нет, диду, – отвечает Женька, он с такими стариками как тимуровец. – Площадку будем размечать за деревней. Практика у нас». – «Практику надо знать», – соглашается старик. «Диду, можно водички попить?» Заходят в дом, вынимают колбасу. «Что ж вы с холодной-то! Сейчас чаек согреем!» Садятся за стол, мол, как жизнь тут у вас? «Опять смутили деревню!..» – «Колхоз чего выращивает?» – «Овец держат». – «Богато?» «Овцы, как львы, – дедок хитро улыбается, – клок шерсти на хвосте да клок на загривке!»

Почаевничали. На двор сходили. В огород заглянули: хороша грядка. Собаке колбасы бросили. «Обронили» за черемухой карту. Вечером вернулись за ней, заодно и поужинали. Колбаску собаке уже с димедролом… Дождавшись ночи, подкрались к дому, приникшему и опасному, как блиндаж. Перемахнули через забор, не узнавая дневных ориентиров. Как водится, пнули что-то звонкое. Замерли, мысленно втягивая в себя пролившийся звук. Вот и заветная грядочка. Женька срезает головки, она промакивает бинтом, затем срезают под корень и опять смачивают. Но бывали случаи, когда ладонь нащупывала лишь свежую щетину: кто-то срезал мак перед самым носом!..

Ольга вернулась в комнату. «Обезьяны» молчали и выжидали. На лицах тупая нервозность: мол, хотят надуть. Их присутствие начинало бесить. Особо раздергалась подружка Юрика, девочка с рыже-белой челкой. Ее бы довести сейчас до истерики, нахлестать по щекам да отправить домой. Сегодняшний укол – лишь новая галочка на ее разлинованной, как школьный дневник, жизни.

Ольга вспомнила себя шестнадцатилетней, когда укололась впервые. Пригласил Женька выехать с компанией на реку. Ночь, костер, в воде дрожат отраженные звезды. Женька колдует над закопченным котелком, словно совершает какой-то обряд. Это было так романтично, загадочно и страшно! Потом она помнит себя откуда-то со стороны: как лежала на берегу, на всасывающем песке, выловленная из невесомой мути звездной сетью…

– Оля, – послышалось из кухни.

– Ну что, сделал? – вошла она.

На столе стояла банка с раствором. Женька откидывает со лба мокрые волосы:

– Засада!

– Глюки не кончились?

– Выдохся я, Оль. Давление снаружи растет, а своего противу не хватает!

Женька пучит воспаленные глаза, они у него белесые, с коричневыми крапинками, в желтых густых ресницах, похожи на лопнувшие стручки бобов.

– Мне бы отлежаться сейчас в горячей ванне дня три. Пусти меня в свою квартиру. Кумар собью!..

– Ты ж знаешь моих соседей, – Ольга не спускала глаз с заветной банки. – Они и так пишут каждый день.

– Пусти! Я уже на улице свою голову ловлю. Меня в психушку отловят…

Ольга понизила голос:

– Вторяка мог бы «обязьянам» сварить, – она со злостью показала на ведро.

В кухню ввалился Юрик с командой: «Вы чего здесь притихли?» (Боже, как устала она от резких движений, шума и голосов!) Женька накрывает ладонью банку с раствором. И, не замечая молодняк, говорит Ольге:

– Ты колоться будешь?

Она понимает, что это подначка не для нее, но все равно заводится и кричит:

– Буду!

– Зачем?

– Чтобы тебе меньше досталось.

– А я сегодня откажусь! Совсем ни грамма. Ты сможешь обойтись без «кайфа»? – Он повернулся к пацанам. – А ты? Иль ты? Кто рискнет вместе со мной?

Женька завел свой коронный прикол: выколачивать душу из молодых придурков. Его метод – унижение. Но в бобовых глазах чувствуется, что он сам на докате.

– Ну что, хлипки? Еще не начали колоться по-настоящему, а уже боитесь пропустить разок. А при большой дозе что с вами будет? Вы же сдохнете!.. Ты, дурочка, – крикнул он двухцветной челке, угадывая желание Ольги, – куда ты лезешь? Сходи лучше в мужскую общагу, для здоровья полезнее…

Лицо у него было бледное, предсмертное. Однажды только видела она Женьку таким. Когда в деревне их опередили несколько раз на грядках, он пошел по огородам напролом! На виду у всех перелазил через плетни, падал, полз на карачках, срывал где-то мак и совал с корнями за пазуху.

Юрик дернулся было: «Ага, вы б на пару все вмазали!» Но Женька осадил его:

– А ты, писарь, выбрось свою тетрадь. А то отравишься! Пока рядом не стоишь, не усвоишь. А показывать вам никто не станет, так и будете шакалить или таскать мешками за одну вмазку.

Теперь «обезьяны» согласятся на меньшую дозу. Ольга больше не выдерживает: «Ну, хватит, гад!» Шприц всасывает коричневую жидкость со чмокающим звуком мокрого песка… Черви в костях начинают дохнуть и сыпаться.

В «кайфе» все хорошо и спокойно. Луна за окном превратилась в голубую крысу. Но к ней нет страха и брезгливости. Хочется погладить ее рукой. Крыса разгрызает Млечный Путь, как ноздрястый сыр. В голове у Ольги радостное возбуждение, какое, наверно, испытывает философ на подступах к ключевой мысли его учения. Если крыса поедает запасы человека на земле, то почему бы не позариться ей на духовную пищу неба? Голубые крошки от сыра повторяют контур животного. Получилось новое созвездие – Голубой Крысы.

Ах, как здорово! Похоже на ходьбу в воде: вначале на мели, прохлаждая ноги. Затем глубже, изгибаясь в поясе, и уже холодок в животе. Наконец, под горло, продавливаясь вперед стиснутой грудью.

Ольга попадает в душную темноту, изрезавшись до костей о разбитое стекло. Но крови нет, только холод в ранах. Приглядевшись, она замечает, что обступившая ее темнота густо населена. Лиц не разобрать, но все люди вокруг кажутся ей странным образом знакомы: по форме головы, по запаху дыхания и кожи. Если сейчас вспыхнет свет, то она или сильно обрадуется, или очень испугается. Еще Ольга чувствует, что кто-то ищет ее в темноте, неприятный и клейкий, как если б в автобусной давке прижимался развернутым фронтом незнакомый похмельный мужик. Он преследовал Ольгу, рылся в завалах тел совсем рядом, и его липкие руки уже коснулись несколько раз ее волос. Сама она тоже бредет, тоже ищет кого-то, напряженно и безответно, поддаваясь общему движению и страху быть настигнутой. Знакомый из детства силуэт вдруг бросает на нее белую тень, как всегда заставляет тревожно вздрагивать душу, но тут же гаснет, удаляясь… И она тоже удаляется все дальше от берега. Вода заливает ее лицо.

Вдруг на голову ей прыгнула голубая крыса, мягко перебирая коготками по волосам. Ольга очнулась: перед ней стояла дочь, теребя ее за нос и ухо:

– Мама, меня тошнит здесь!..

Кое-как поднявшись, Ольга одевает дочь, замотав ее лицо шарфом под глаза.

В углу, на коленях перед помойным ведром, стоит Женька, вылавливая вчерашние головки мака. Жует их, хрипло мыча и срыгивая обратно…

 

Тупик

1

Причмокнув резиновыми губами, сомкнулись двери. Электричка заурчала, превратившись в железную неприступную крепость, и в темноте изгиба железнодорожного русла вскоре исчезли желтые тире окон и гирлянда голубых колючек над ее крышей.

Редкие пассажиры торопливо прошли узкий перрон, поднимаясь по крутой лестнице к освещенным городским улицам.

Никто не задерживался и будто бы не замечал лежавшую в траве женщину с задранной от скольжения по склону юбкой. Только последние двое, потому что шли не в общей толпе, остановились. Точнее, первым тормознулся молодой парень в солдатских брюках, с отрастающим каракулем светлых волос:

– Слушай, глянуть бы надо. Может, ей плохо? – сказал он напарнику, мужчине в кителе железнодорожника.

– Да я и так вижу… Не трогай ее, Леха!

Но парень уже вскарабкался по насыпи. Протянул руку, опасливо медля, но, почувствовав теплое плечо, взялся тормошить женщину. Безвольные плечи тупо гасили толчки, и лишь зыбко покачивалась под кофточкой осевшая грудь, словно единственное живое место. Вся она – заломанность рук и ног – напоминала раздавленного на дороге голубя, вкатанного в асфальт вереницею колес. «Ну, все разглядел?» – цепляясь за сухие стебли полыни, подобрался напарник. Он поднял валявшуюся в ногах женщины сумочку, повернул раскрытый зев на свет перронного фонаря. Вынул, присвистнув, две бутылки томлено булькнувшего вина. Все прочее вернулось к ногам хозяйки.

– Пошли, хватит пялиться!

– Нет, слушай, – остановил Леха, – давай хоть юбчонку поправим. Совсем уж вид срамной.

Напарник нехотя уступил, убедив себя тем, что «все ж литряк отстегнулся за ее здоровье!» Но им пришлось повозиться, и не потому, что тело плотно вжалось в землю, просто ладони никак не могли обхватить голые пыльные ноги…

Затем они пристроились на скамеечку с шаткими кариесными досками.

– Молодая еще, – задумчиво проговорил Леха, – лицо такое аккуратное!

– Вот и успевает, шмурыга!

Но Лехе хотелось думать, что здесь какое-то злосчастное обстоятельство: ее заманили, обманули, предали. Ему даже совестно было пить вино, он отворачивался от той стороны, где лежала женщина, чувствуя, что ворованное идет не впрок:

– Не похожа она на такую! И запаха совсем нет…

Перрон осветила новая электричка. И опять пассажиры прошмыгнули мимо лежавшей в траве женщины, отворачивая взгляды от высоко белеющих ног.

Когда все прошли, неожиданно вернулись четверо тонконогих юнцов. Они обступили женщину, по-муравьиному крутя головами. Потом один, раскрылившись, скинул с себя кожушок. Перекатили на куртку тело и понесли его через стальные нити к темнеющим вагонам товарняка.

Леха с напарником следили за ними и уже пили вино с какой-то злостью.

Под ногами пареньков жирно трещал гравий. В железнодорожном русле, меж отсвечивающей путаницы проводов над темным небом и рельс на черной земле, стоял липкий дурман от мазутных луж и смоляных шпал. К этому еще примешивался запах осыпанной углем полыни. Где-то вверху резонировали отрывистые команды диспетчеров: раскатисто-бодро, как бывает у людей, говорящих в ярко освещенной комнате.

Тонконогие несли тяжело, часто останавливались и перекуривали. По пути они сорвали с бессловесной жертвы всю одежду.

– Идем за ними, – не выдержал Леха.

Напарник хотел было удержать его:

– Да нам-то чего?

Но Леха уже пошел. Если бы сейчас женщина хоть слабо брыкалась, мямлила что-нибудь пьяное, невразумительное, то он наверняка бы бросился прочь. Но через рельсы несли только тело, беспомощное, в жуткой летаргии. Белое сочившееся тело меж облепивших его щупалец рук и ног. Это уже не казалось забавным.

Леха навалился на плечо напарнику:

– Слушай, давай отобьем. Изгаляться же будут, сопляки!

– Да поготь ты, – оттолкнул напарник. – Никуда не денется!

Тонконогие дотащились до состава в тупике и решили сократить путь, перебравшись под вагоном. Напарник утянул Леху в обход, заученно переставляя ногу через рельсу под прямым углом:

– Сейчас которые вылезут – бей по тыкве! Отбузошим первых, другие уже не сунутся!

Тем временем двое парней уже выбрались из-под вагона и тянули голые ноги. Другая пара пихала плечи и голову.

Внезапно по составу прокатился парализующий стук железных суставов. Вагоны сдвинулись. Тонконогие заблажили и бросились в темноту. Напарник тоже исчез, и только Леха застыл от ужаса, глядя на медленно плывущие вагоны. Он даже не пытался разглядывать что-то меж колес…

Когда рельсы опустели, Леха ждал еще с минуты какого-нибудь стона, голосов над головой, но даже диспетчера в динамиках молчали.

Ноги казались ему магнитными, когда Леша перешагивал пепельную сталь, приближаясь к ней, живой или мертвой. Но подкравшись ближе, увидел, что тело, внешне невредимое, лежит вдоль рельс. Видимо, в последний момент парни успели развернуть его. Это ободрило его. Он перевел дух, разглядев на одной ноге белую туфельку с тонкой шпилькой. Леша нагнулся над по-прежнему безмолвной женщиной, как перед чудом, решив в отчаянии растрясти ее хоть в клочья. Пока не очнется! И тут, прежде чем разглядеть черное безрукое плечо, он ощутил ладонью что-то липкое, ошарашивающее, уже никогда и ничем в памяти не смываемое.

Ноги подкосились, будто по ним ударили палкой. Назад, Господи, назад!.. Опомнился он перед телефонной будкой, похожей на разбитый аквариум. Вызвав «скорую», хотел бежать домой, но какая-то сила развернула его опять к тупику.

Леха спотыкался о шпалы, на ходу срывая листья лопухов и пеленая ими окровавленную ладонь. Над головой теперь гремело: «Внимание службам! Человек в тупике…» А вскоре темноту возле рельс прокололо слепящее шило «скорой».

2

Вернувшись в общежитие, с заклинившей диафрагмой огромных испуганных зрачков, Леха разбудил напарника. Тот хоть и выпил в одиночку вторую бутылку вина, но спал чутко:

– Вот хорьки поганые! – прогудел он сипло. – Такую бабу загубили!

Лехе стало немного легче от живого голоса.

– Как думаешь, жива будет?

– Помрет, наверно. Куда ей такой? Оно и к лучшему. – Помяв подушку, еще добавил: – А я уж думал, тебя где загребли. Смой кровищу-то!

Скоро он вновь, теперь уже спокойно, уснул. А Леха умылся, лег и ворочался в кровати до посерения окон. Не выдержав бессонницы, он опять растолкал напарника:

– Слушай, не могу!.. У меня в армии случай был: в госпитале лежал парень тяжелый, а у меня нужная группа крови!

Напарник промычал что-то тоскливое. Но Леха продолжал:

– Лежим мы рядом, трубочками связанные, кровь моя идет к нему напрямую. Понимаешь, он – без сознания лежит, а моя сила за него боролась!.. И тут такое же! Засела эта девчонка во мне, привязалась, что теми трубочками. А? Будет ведь жить?.. Будет!

Он посидел еще немного на краю постели, прислушиваясь к ровному дыханию соседа. Залез к себе на кровать и, согревшись, кое-как задремал. Во сне душа его устремлялась по невидимым сосудам куда-то в больничную неизвестность и возвращалась оттуда измученной, ослабевшей, чтобы вновь и вновь уходить по нескончаемому кругу надежды.