1

В тайге опадала листва, задумчиво выбирая себе пристанище на пнях и корягах, на рыхлом мху и в сырых дуплах. Желтым смятым полотном она раскатывалась по заросшим тропам, будто прокладывая их заново.

По дороге шли трое: проводник и два священника в бурых от пыли подрясниках. Перед подъемом на перевал молодой священник оглянулся против солнца – дальняя гряда казалась полупрозрачной, будто отлитой из красного мутного стекла, с белым рисунком из слоистого тумана.

Проводник был высокого роста, в черных ботинках, похожих на кувалды. Он остановился, чтобы его спутники перевели дух:

– Про Соловья всякое рассказывают…

На горном склоне тени деревьев светлели и становились похожими на серые дымы.

– Чем он живет? – спросил старший священник в выцветшей скуфейке, у него были густые волосы с сединой и толстые очки в черной оправе.

– Лыжи режет из березы и топорища. Он не охотник и не рыбак!

– Не убивает живое, – уточнил молодой, с рыжим хвостиком на затылке. – Великий соблазн в тайге!

На румяном лице его у глаз лучились тонкие морщинки, которые нельзя было назвать ранними, скорее – какими-то благостными.

Охотник горестно кивнул, будто ему напомнили о чем-то таком, что заставляло его стыдиться:

– А так внешне – бродяга или бомж!

– Обманчиво первое мнение, – остерег седоволосый батюшка.

Стыдливость исчезла, когда охотник увидел рябчика и громко свистнул. Пернатый комок шарахнулся в густые ветви, тяжело хлопая крыльями. Будто рябчик зажмурился со страху в ожидании выстрела.

– А вы к нему зачем? Исповедовать, что ли?

– На освящение.

Священники приехали из монастыря, что располагался в соседней с Алтаем шахтерской области.

– У вас, говорят, и Катюха его живет? – спросил охотник, и голос его дрогнул.

– К нам многие приходят, – ответил молодой священник.

– Она раньше у Соловья жила. А потом сбежала! – Помолчав, он добавил рассудительно: – Чего с него взять? Святости-то ей точно не надо было!..

– А вы и ее хорошо знаете? – старший священник посмотрел на него сурово.

Охотник почувствовал перемену в голосе и стал оправдываться, полагая, что священникам не знакома обычная сельская жизнь:

– В поселке работы нет. Самые обеспеченные люди – пенсионеры. У Соловья тоже пенсия, как бывший детдомовец. Вот и крутятся возле них девицы, такие как она!

Долгая дорога позволила ему некоторую вольность. А может, думал, священники обратят свои помыслы и на его грешную душу:

– Ходят слухи, что Соловей опаивает мухоморами тех, кто к нему приходит!

Батюшки шли быстро, словно торопясь освятить то место, на которое нацелились противные Богу силы.

Временами охотник забегал вперед, резко останавливался, поправляя рюкзачок на плече:

– Студенты давеча рассказывали, что после бани хотели связать его теми веревками, что на его деревянном Христе!

На северных склонах еще таился туман под нижними ветвями пихт, разжижая их полумрак, а с южной стороны он легко поднимался вверх розовыми клубами. Чем ближе подходили путники к перевалу, тем ярче становилась синева неба.

Словоохотливый проводник рассказал, что сам он живет в поселке недавно и что из местных к Соловью идти никто не захочет, потому как не любят его:

– Он покойников хоронит!.. Здесь была деревня Тогуленок, так Саня на заброшенном кладбище могилы поправляет.

– Благое дело, – отозвался старший священник с одышкой. Было ему лет к пятидесяти, лицо умное и деятельное.

– Так он их видит и разговаривает с ними! – Охотник опять забежал вперед, чтобы заметили оторопь в его моргающих глазах.

– Сколько знаю его, все удивляюсь: с бродягой может говорить на одном языке, с преподавателем из университета – на другом! И с вами – найдется, по вашему ранжиру!..

Надломленная осина, зависшая над тропой, заставила людей согнуться, будто приняла от них земной поклон.

2

Первое, что увидели священники, спустившись по тропе на большую поляну, – узкую маковку, похожую на забинтованную голову.

Остановились, перекрестились:

– Спаси, Господи!

– Огородик есть! – отметил молодой батюшка.

– Вот его самострой, – проводник остановился позади. – Не похоже ведь на доброго-то хозяина!

И действительно, домик оказался маленький и неказистый, прилепленный к краю склона. Все постройки сделаны на скорую руку, без особой любви, и даже расположены как-то боком, будто нарочно отстранялись друг от друга.

Охотник крикнул издалека, предупреждающе и еще, как отметили священники, будто желая позабавиться:

– Соловей! Выходи!..

На пороге домика появился хозяин.

Ветерок распушил воробьиные вихры на его голове. Весь облик этого человека показывал, что взять с него нечего, а ему самому ничего от пришедших не нужно.

– Здравствуйте, – сказал неожиданно ласково. И охотнику кивнул: – Здорово, Михей!

– Вот, церковные люди, монастырь строят, – сурово буркнул Михей. – Я им про тебя рассказал!

Хозяин часовни еще больше обрадовался. От старшего священника не ускользнуло то, каким взглядом бывший детдомовец оглядел их котомки.

– Спаси, Господи!

Батюшки вновь перекрестились, глядя на распятие около часовни.

Соловей привык к тому, что пришедшие люди не сразу решаются оценить сделанное им.

На огромном деревянном кресте висел распятый, вырезанный из березы в человеческий рост. С шапкой черных волос, с красными губами и угольными глазами, смотрящими как-то диковато. На худых бедрах – резная юбочка черного цвета. Огромные ржавые гвозди вбиты в узкие ладони. Толстая веревка завязана на ногах и руках. Крашеное желтое тело болезненно выделялось даже на фоне осенней листвы.

– Христос получился у вас своеобразный, – признал старший священник.

Звали его отец Антоний.

В деревянной груди распятого – глубокая волокнистая трещина, и казалось, что она дышала через эту рану.

– Не такой? – наивно спросил Соловей.

– Безбородый, – улыбнулся молодой, отец Кирилл.

– На Майкла Джексона похож! – подсказал Михей, бросив свой потрепанный рюкзачок на лавку.

Отец Антоний нахмурил властные брови. На кресте прибит был гвоздями какой-то блудливый дух.

Эта поспешность и резкость первого впечатления немного смутила священника:

– Один живете?

– Все лето со мной парень жил, детдомовец.

– А семьи нет?

– Была в городе…

Михей развел руками:

– Медведица у него семья!

Молодой священник снял котомку:

– Где можно вещи положить?

– Да проходите в дом, – засуетился Соловей. – Или под навес, если хотите на воздухе. Чаю попейте, отдохните!

– Отдохнуть можно, – охотно согласились батюшки, будто это единственное чувство, в котором они сошлись с таежным чудаком.

– Далеко к вам идти. Но вот пришли, с Божьего дозволения…

Соловью понравилась мысль, что он не сам по себе, но под Божьим присмотром.

– Места у вас благодатные! – молодой священник сощурился, оглядывая лесистые вершины, и тонкие морщинки вновь появились в уголках его глаз.

– Сюда иностранцев можно возить, – поддакнул проводник. – На охоту. И богадельню эту включить в маршрут!

Гости уселись под навес за широкий стол, доски которого были исцарапаны крупными бороздами.

– Медведица его постаралась, – показал охотник на следы когтей. – Путейцы жалуются! Подходит к избушкам, пугает…

Соловей рассеянно улыбался.

Вблизи его одутловатое лицо выглядело по-детски наивным, с изменчивой моложавостью, какая бывает при беззлобности души, но исчезает от слабости характера.

– Почему вы в тайгу ушли? – спросил отец Кирилл, светясь молодым взглядом и заранее одобряя любой ответ.

– В городе люди тесно живут. Как деревья в лесу, солнца нижним не хватает.

– Бог всем одинаково светит своей благодатью! – произнес отец Антоний.

– Не знаю, как одинаково, – Соловей присел на край скамьи, – но вовремя, это точно! Вот мне однажды семафор четыре часа светил красным светом, как раз в этих местах, перед тоннелем. Я тогда помощником машиниста работал. Вылез из кабины – тишина кругом! Так по сердцу, будто родной дом нашел!.. После этого и решил здесь поселиться.

– Сейчас туристы много изб ставят в тайге! – сказал Михей. – А в поселке, наоборот, люди дома бросают и уезжают, – работы нет!..

Седовласый батюшка наклонил голову, потирая крупный лоб ладонью, такие сильные мягкие ладони бывают еще у хирургов:

– Во все времена уходили. И к ним приходили!

– Преподобного Сергия пример, – подсказал молодой. – Не сказки же это, про медведя!

– А я в тайге живу, как в своей семье, – улыбался Соловей серо-голубыми глазами, – молодую пихточку встречу, и как сестра она мне, а на высокий кедр смотрю, как на дедушку, которого слушаться нужно…

– Тяжело, должно быть, одному столько лесу свалить? – лучики молодых глаз изобразили сочувствие.

Соловей ответил батюшке с готовностью и возникшим вдруг благостным рвением:

– Я ведь как притащил первую пару бревен на часовню, так и говорю себе, мол, сколько же еще-то придется мучиться?.. И вдруг такой ветер подул… сильный! Ураган! Деревья с корнем валило! А мою палатку даже не колыхнуло!..

Словно подтверждая его слова, ветви ближней пихты приподняло ветром. Но этот порыв был таким ласковым и заботливым, что гости с удовольствием подставляли ему разгоряченные лица.

Михей попробовал чай:

– Ничего не добавил?.. Не верю я Соловью!

– Каждый идет к вере своим путем, – молодой батюшка посмотрел на кривую маковку с крестом.

Этот взгляд не ускользнул от охотника:

– Но вы-то признали его часовню?..

Отец Антоний перекрестился на забинтованную главку, будто показывая, что место еще долго намаливать придется.

На смуглом носу охотника выступила испарина:

– Звериная эта часовня!.. Я когда подхожу, ружье поневоле снимаю!

– А чего ее бояться? – Соловей даже приподнялся, будто хотел закрыть собой часовенку.

– Я не про медведицу. Пусть путейцы от нее шарахаются!.. Место у тебя тут нехорошее!

По настроению Михея было видно, что он чувствует неприязнь к здешнему хозяину: не так живет, не так говорит и вообще все в нем – не так! Кому-то достаточно было расстаться с таким человеком, но охотнику, наоборот, зачем-то нужны были слухи о пьянстве Соловья, мухоморных оргиях и прочие небылицы.

– Разлом здесь какой-то! – постучал Михей пальцами по столу. – Нехорошее место!

Священники невольно оглянулись.

Листья кружили в густой тайге, скользили по черноволосой голове распятого и падали ему под ноги. Один листок зацепился хвостиком за ржавый гвоздь в деревянной ладони.

Соловей исподволь следил за гостями:

– Я, прежде чем здесь поселиться, – начал он мягким тоном, каким обычно успокаивают взволнованных людей, – ходил в округе по вымирающим деревням. Вот из одного дома выдернул два старых гвоздя.

– Живет еще кто-нибудь поблизости?

– Туристические избы да зарастающие дороги.

У Соловья была странная манера выражаться: то он старался быть понятным, то, наоборот, говорил туманно, с какой-то пророческой нервозностью, будто вдогонку ускользающей мысли:

– А умирающая дорога страшнее, чем брошенная деревня. Идешь, бывало, по ней и думаешь: может, она единственная, которая приведет… Вон там, за Иродовым логом, – Саня указал рукой вглубь распадка, – Крестовая дорога проходила, еще со времен Екатерины. По ней золото возили и, как водится, – грабили там же! Поэтому и дорогу так назвали, что вся в крестах была!

Соловей подливал гостям чай, выказывая расторопность, но при этом в его коренастой фигуре чувствовалась какая-то звериная лень:

– Кто, спрашиваете, поблизости живет?.. Так вот, верстах в пятидесяти Вадим-кожемяка живет. Крепкий мужик – коней табун, коровы, трактор есть, пруд сам выкопал! И три дома еще содержит: подправляет, чтобы деревней смотрелись! На праздники печки в них топит и лампы за окнами ставит. А сам сидит с женой и обсуждает: мол, у соседей пекут что-то такое, по дыму чую!..

– Сколько ему лет? – спросил отец Антоний.

Так спрашивают о возрасте человека, перешагнувшего определенный рубеж, намеченный для какого-то дела: посадить сад, воспитать детей.

– Да годам к семидесяти. Младший сын еще с ним живет… Меня уговаривал: коня дам и корову, лишь бы сосед появился!

– Что ж вы не остались?

Таежный мужичок улыбнулся ласково:

– Здесь душа прирослась…

3

Подкрепившись, священники сказали, что можно приступать к обряду. Но Соловей сделал вид, что не понял, о чем идет речь:

– На ночь разве останетесь? Я пойду баньку истоплю!.. У меня хорошая баня, все говорят: легко дышится!..

– Нет, нам обратно сегодня идти, – твердо ответил старший священник.

– Ну, делайте, как хотите, – согласился Саня.

Глядя, как вынимают из котомок иконы и кресты, сказал под руку:

– А у меня каждое утро тоже свой обряд: сушину притащить на дрова. Зима долгая! Да и туристы приходят, норовят на готовое…

Священники чуть запнулись при слове «тоже», но подошли к часовне.

– Сами писали? – указал отец Антоний на икону, висевшую над маленькой низкой дверью. («Верблюжье ушко», – мелькнуло в голове.)

Какая-то Лесная Дева в бабьем клетчатом платке по самые брови, на руках – маленький голубой медвежонок.

– Сам! – с готовностью подтвердил Соловей.

– Манера у вас странная, видимо таежная.

– Угадали, батюшка. Часовенку я как раз поставил на могилке двух медвежат. Убили злые люди, заманили на березу, а потом – как в тире: шмяк, шмяк!..

– Молиться и за них надо! – сказал молодой священник чуть дрожащим голосом.

– За охотников или за жертвы?

– За души человеческие. Чтобы они однажды пришли и покаялись в этой часовне!

Саня улыбался, представив, как медведица выслеживает убийц своих детей:

– Сомневаюсь!

Он посмотрел на Михея, и тот нервно заерзал на лавке.

– И на вас сойдет Божья благодать, – перекрестился отец Антоний.

Хотя уже понял, какой труд совершил таежный отшельник. Мало кому под силу.

– Я всю жизнь ее жду! – Соловей заслонил вход в часовню. – Утром встану и первым делом гляну на тропу – жду! Душу родную жду! А вечером, особенно на закате, так хочется закричать, завыть, что не дождался никого!.. Вот и Васю ждал!

Услышав свое имя, Михей грустно развел руками: мол, видите, каков он!

– Молиться нужно!

– Знаю. Лучшие помыслы свои нести, как в кубышку складывать!..

Он будто нарочно мешал священникам приступить к обряду.

Батюшки поднялись на крыльцо часовни, перекрестились, опустив взгляд:

– Неспокойная душа ближе к Богу… Можно войти?

Соловей пожал плечами: зачем спрашивать? Будто это убогая часовенка – его личное дело или личные покои его души.

– Все входят, кто захочет…

Внутри часовня напоминала сруб колодца, где с трудом могли развернуться три человека. Бревна обмазаны белой глиной с илом, а крохотное оконце лишь немного рассеивало полумрак.

На стене висели розовое распятие, вырезанное из куска пластмассы, жестяная лампадка с красной лампочкой, горящей от аккумулятора, как светлячок.

На столике, застланном чистой клеенкой, рядом с восковыми свечами лежала раскрытая Библия.

Установив принесенную икону, батюшки читали на два голоса молитву. Густой наставительный баритон: «А ещэ молимся…» пересекался с поспешным звонким тенорком: «Господи, помилуй! Господи, помилуй…»

Соловей стоял у открытой двери и вслушивался в голос молодого священника.

Когда они вышли, неожиданно спросил:

– А вы, батюшка, тоже без отца росли?

– Почему? – удивился он, но быстро нашелся. – Или вы про Отца Небесного вопрошаете?

– Эха у вас в голосе нет, – пояснил Саня. – Отцовский мальчик, тот с детства нужный тембр усвоит!.. А вы поете так, будто приманиваете!

Юный батюшка только улыбнулся.

– Часовня моя – тоже приманка! – признался Соловей, чтобы смягчить свою вольность. – Может, всплывет что-то из породы моей. Может, приоткроется и мне тайна отцовства!

Глядя на березовый крест, похожий на межевой столб, батюшки опять крестили себя. При этом отца Антония не покидало чувство, что он подходит к распятию, как живая дичь к искусной приманке. Христос у таежного мужика не похож на канон скорби, он смотрел с креста, как связанный зверь. Какая-то дикая воля вдохнула жизнь в деревянного безбородого мужчину без венка на голове. Кто он? И почему здесь висит?

– Я когда распятие резал, – объяснял Саня, – то будто распеленал его из бревна и на коленях понянчил! Голова, пальчики, все вначале несмышленое было…

Заметив, что гости собираются в обратную дорогу, он посочувствовал:

– Дорога дальняя!.. Сейчас будет в гору, – и вдруг выдал в форме вопроса: – А религия – это ведь упразднение дорог?

Батюшки насторожились, а Саня продолжил быстро:

– Сколько ни броди по тайге или у вас в городе, где своя служба, свой чин… батюшки-то, поди, лишнего не ходят? Только по канону?.. А все едино придем!

Казалось, он хотел сказать: полюбите меня странным и непонятным, а хорошим я и сам стану!

Охотник щерил в улыбке крупные зубы – он предупреждал! Чего они хотели, прийти и подивиться: в какую глушь упало зерно Божьего промысла?

Поняв, что священники уйдут, не освятив часовни, Саня искренне расстроился:

– Не приглянулись мы?

– Христа вырезаете, а не верите!..

– Я на ощупь живу!

Батюшки поклонились, показывая тем, что душа его на ветру соблазна и много в ней мучительного и несогласного. А Саня шел за ними следом, и ветерок раздувал его легкие волосы:

– К нам в детдом также приходили «на смотрины». Детишки выбегали: возьмите меня, возьмите меня! Стишата читают, песни поют, плачут! Как мелкие рыбешки из сети – их выкинут на берег, они и прыгают по песку, рты раззявив!.. Кто до воды допрыгает – тот спасется!

Потом он остановился и тихо спросил:

– А ты, Михей, как затерся?

– Да это Колька-снайпер у них в монастыре живет. Вот и рассказал про тебя…

Саня вовсе сник:

– И Катя? Она тоже у вас?..

Отец Антоний остановился, пригладил бороду. Седой волос выбрался из русой гущи, словно весенняя змея на теплый камень:

– А вы приходите к нам!

– Зачем?

– Мы тоже строимся. Всем дел хватает! – батюшка еще раз глянул на лесную икону, но креститься не стал.

Поднявшись по склону, священники оглянулись на часовню. Она показалась им грустным ребенком, отданным в чужую семью. Уходили с двояким чувством: с одной стороны, было удивление этой часовне как чуду, потому как не верилось, что странный мужик мог построить ее без Божьего промысла. С другой стороны, чудо это казалось слишком диковатым и совсем не каноническим…

– Не знаю я! – услышали вдогонку. – Не научили меня!..

Понуро стоял Соловей под медвежьей березой, коричневая тень загребала мохнатыми лапами желтую листву под его ногами. Какие силы обступили сейчас этого человека, священники могли только догадываться и принимали, со скорбью, терзания его души.

Оставшись один, Саня пытался подражать церковному чтению: «А ещэ молимся о богоносимой земле нашей…» Солнце садилось за ближнюю гряду. Поляна меркла.

Не любил Саня вечеров в тайге. Сколько лет прожил здесь, а не привык до сих пор: не мог осилить этого внезапного чувства одиночества.

4

Пять лет назад в Тогуленке была сырая осень.

Дождь заливал брезент старой палатки. Его жумкающий звук напоминал детдомовское детство, когда воспитанники учились в столовой жевать с закрытым ртом.

Саня натянул на голову мокрый спальник, чтобы надышать тепла, но чувствовал воспаленной грудью, как теплый хрип застревает где-то в горле. Капли шлепались, выводя его из забытья, и чудилось: кто-то крадется рядом, обнюхивая палатку. Несколько раз он поднимался, откидывая полог в надежде увидеть рассвет.

Но только дождь мутно сеял в темноте.

Он опять дремал и где-то в топком русле сна, в шелесте мокрой травы, услышал хлопки. Кажется, два. Глухие выстрелы, с близкого расстояния…

Неожиданно стих дождь.

Тайгу передернуло от медвежьего рева.

В ответ раздалась пальба наугад. Саня рухнул в палатке, прячась в холодном мешке. Но, рассудив, что один черт как загибаться, выполз наружу, согревая коробок спичек под мышкой.

Капли долбили мокрые плечи, студя тело до костей. Он озирался по сторонам: где медведь? будут еще стрелять? Спиной чувствуя, что пальнут в его сторону. Недаром детдом снился.

Склонившись над костровищем, он чиркал спичкой, успокаивая себя тем, что и сам бы сейчас палил во все стороны от тоски, голода и страха.

Туман в три слоя окутывал горы, скрывая где-то медведя и охотников: неизвестно, кто из них жив…

Но вот тишину проклюнули птицы.

Лычка бересты изогнулась от пламени, полыхнув с влажным фырканьем. Щенячьей радостью дымок лизнул небритое лицо Сани. Вскоре робкий огонек приподнялся, обжимая тонкие веточки и превращая их в красный клубок.

Понемногу дым окреп, расширился, голубой упорной струйкой нырнув в тайгу.

Медвежий рев повторился где-то глуше. Но это не пугало уже отсыревшую душу.

Скрипя чайником, Саня спустился к воде, приятно ощущая дым за спиной. Река поперхнулась в русле серой мутью тумана.

На мокром щербатом камне он увидел взъерошенного кукушонка: мокрый птенец равнодушно смотрел на человека.

– Что, турнули из чужого гнезда?

Кукушонок уперся в камень обрубком хвоста и презрительно тряхнул головой. Саня кивнул сочувственно: тоже думает, как дальше жить…

Туман приподнял мутный полог над серой кипящей водой; от долгих дождей река вспухла и скрыла большое осклизлое бревно, в которое Саня обычно упирался ногой.

Вдали над водой ему послышались голоса людей.

Первое, чему научился он в тайге – это слушать себя. Страх не надо оставлять за спиной. Лучше идти ему навстречу.

Он знал по себе, что человеку в тайге пропасть легче, чем осеннему листу. Можно идти сотню верст и никого не встретить, хотя каждый твой шаг будет известен всем обитателям леса.

Оставив чайник, он пошел на запах дыма. Отыскал людей и затаился в мокрых кустах. Хотя мог бы выйти, поздороваться и даже принять угощение, как любой скиталец, промышляющий в тайге. Но он не выдал себя: привычный страх детдомовца – боязнь запятнаться чужой виной.

Охотники бродили по поляне и собирали вещи.

– Шапку потерял! – крикнул маленький, чернявый, похожий на звереныша, которого вырастили в неволе.

– Брось! Добра-то! – отвечал ему толстый мужик в фуфайке нараспашку. Ружье он держал под мышкой и поглаживал пузо, будто краденый мешок.

– А если она по запаху найдет?

Третий был высокий и носатый, обут в огромные ботинки, похожие на кувалды. Ходил он размашисто, сшибая мелкие ветки:

– Да окочурилась, поди! Сколько в нее всадили!

Они пили водку стоя и снова кружили по поляне, словно аварийный самолет, вырабатывающий запас горючего.

Потом опять пошел дождь.

Саня вернулся на свою стоянку.

Залез в палатку и пролежал весь день, а потом и ночь без сна. Дождь лил упорно, с болотным сопением. Капли нудно шелестели о брезент, временами кучно падали с веток, мешая ему вслушиваться в ночные звуки: то ли пьяные голоса охотников, то ли тревожные крики птиц.

Под утро дождь стих. Даже ветерком обдуло.

По склонам гор сползал туман. А вскоре сырую поляну лизнуло робкое солнце.

На тонких ветках задрожали капельки светлеющего дня.

Саня ел кашу, запивая ее чаем с дождевой водой.

Когда солнце пригрело, он опять пошел к охотникам, вздрагивая от падающих с ветвей капель. Но поляна была пуста. Под кривой березой увидел двух убитых брошенных медвежат. На развилке меж ветвей висела приманка, за которой звери и полезли на дерево. Возле речки, на сухой гальке, разглядел кровяной след. Возможно, медведица была здесь утром.

Такого жуткого страха он не испытывал даже в детдоме! Ему хотелось скорее бежать. За каждым кустом мерещилась тень раненого зверя. Но все же он закопал медвежат трясущимися руками.

Даже лопату не стал брать: а вдруг медведица узнает ее по запаху?.. Собрал вещи и пошел на станцию. И только сидя в электричке, еще раз вспомнил о медвежатах, как об убитом в детстве щенке. Неужели никто не придет и не узнает о них?

А мысль в тайге западает крепче, чем кедровый орешек в расщелину меж камней.

5

В детдоме, где жил Саша, у детей было общее все: посуда, одежда, книги. Только учителя и воспитатели имели свой быт, жили в своих домах и имели свои семьи. Но это не вызывало зависти, пока однажды директор не завел себе двух породистых щенков-лаек.

Дети тоже захотели иметь собак.

На хоздворе строились будки из старых досок. Само существование этих домиков давало ребятишкам иллюзию родного угла. Они носили лохматым друзьям булочки и котлетки, заботливо укладывали свежую солому в подстилку.

Саша тоже присмотрел себе щенка, когда на базе мехколонны ощенилась собака. Это была настоящая охранница, она знала всех работников колонны, но любого жителя поселка считала вором. Поначалу и детдомовца она обнюхала с недоверием.

В то время Саша задумал еще построить аэросани. Его жалели как чудного мальчика, рабочие мехколонны сварили каркас саней. Со списанного трактора отдали мотор, который Саша примастрячил к каркасу вместе с учителем труда. Лопасти гнул сам из дюралевых листов. Конструкция получилась громоздкая, как печь Емели, и поехала бы только по щучьему велению…

Когда Саша пришел забирать рыжего щенка, сторож сказал: «Погоди, отвлеку мать. Она отчаянная! Ножом резали, вся в крови была, а не пустила к складам!»

Саша дал ему кличку Джим.

Щенок оказался умным: вилял хвостом только перед завхозом. Во время свиданий мальчик ловил его за длинные мягкие уши, будто они были из плюша. Джим выворачивался, округляя глаза и обнажая розоватые белки. Со стороны мехколонны раздавался лай матери, и щенок замирал. Саша протягивал ладонь: «Дай мне!» Песик доверчиво укладывал крупную лапу с черными кожаными подушечками, еще нисколько не истертыми. А другой лапой уже обрушивал ладонь хозяина.

Однажды Саша пришел грустным: «Мамку-то твою воры отравили! Сирота ты теперь!» Джим радостно скулил и подставлял голову под ослабшую руку мальчишки. «Потому у тебя нет будущего…» Саша чувствовал, что прервалась какая-то связь, необходимая для взросления даже собачьей души. В тот день ему хотелось спрятать щенка за пазухой и бежать из детдома…

А потом у одного мальчика обнаружился лишай: его положили в изолятор. Детям запретили приходить на хоздвор. Но лишай пробрался на затылок к другому мальчишке. Его заподозрили в том, что он тайно бегал к своей собачке, и тоже заперли в изолятор. Врачи были в растерянности, директор прятал своих лаек. На уроке литературы учитель спрашивал мальчишек: кто еще бегал?

«Саша!» – посмотрел он на Соловьева. Вась Васич обращался к воспитанникам только по имени, как в обычной семье.

«А что им, с голоду помирать?»

Широкое скуластое лицо учителя с утра было опухшим, на щеках порезы, волосы чуть влажные, в краешках глаз блестели похмельные живчики.

«Игорь?» – учитель посмотрел на другого пацана. Но тот молчал. «Игорь!» Опять молчание.

«Штырь», – сквозь зубы шептали с соседних парт.

Его забирали приемные родители и дали новое имя. Чтобы ничего не напоминало о прежней жизни. Но потом вернули. И мальчик перестал откликаться как на старое, так и на новое имя.

«Игорь, – уже по-иному произнес учитель, – был такой древнерусский князь! Жил в богатстве, попал в плен – стал рабом, потом бежал – скитался бродягой, вернулся в родные стены – стал государем!» Сегодня он говорил так, будто ему было стыдно. Но не за князя даже, а за что-то еще…

В этот момент послышались выстрелы из ружей. Мальчишки вскочили и прильнули к окнам, выходящим на хоздвор. Саша увидел только недостроенные железные сани, ему вдруг показалось, что они поехали по двору, давя мечущихся собак. Сквозь туман, поплывший перед глазами, он разглядел директора, военрука и завхоза: они стояли в ряд и палили по приблудной стае. Собаки визжали и катались серыми клубками, отбрасывая красные нити…

Вась Васич отрывал детей от окон. Они кусались и скулили, как их раненые питомцы. А Саша сел за парту и даже как-то назидательно сказал: «Говорил же, что не будет у него будущего!» Теперь и он останется сиротою на всю жизнь… Еще мелькнуло в голове: никто не думал, что аэросани поедут, его просто жалели: мол, пусть хоть во что-то верит! «А нельзя верить слепо!»

Рядом уселся Штырь. Они презрительно глядели на ревущих пацанов. Только домашние могут звать на помощь. Детдомовца никто не услышит…

В тот же день Саша сбежал вместе с другими пацанами, потому что им не дали похоронить собак. Он бродил по лесу, спотыкаясь и прижимая руки к груди. Не дали проститься! Подержать в последний раз… еще теплого, еще мягкого. Мальчик упал в траву, не в силах держать боль в груди и успокаивая себя тем, что щенок мог убежать, затаиться, уползти в щель. Саша кричал, звал собаку. Прислушивался к лесным звукам, надеясь различить знакомое шуршание лап по траве. В глазах мутилось от слез: не увижу! не увижу! больше никогда не увижу! Впервые в жизни он извинялся: «Прости, Джим, что взял тебя! Прости, друг, что не спас!»

День был ясный, холодный, осенний.

Когда боль становилась невыносимой, Саша опять ложился на землю и шептал: «Сейчас, Джимка, сейчас! Потерпи немного… Я побуду один. Потом еще тебя поищу…» Мальчик вышел к реке, сел на берегу и долго слушал журчание воды по камням. Для созревания души важно понимание, что горе бывает личным. И даже сквозь несчастье можно увидеть дальнейшую жизнь. Ему будто подсказал кто-то, что похожая беда случится с ним еще. Повторится через много лет: он потеряет кого-то близкого, и те страдания, которые не вынес сейчас, он одолеет позже окрепшей душой. Это пришло в одно мгновение. И ему стало легче.

В детдом он вернулся сам. И с того дня стал «заговариваться». Увидев из окна двух веселых лаек, он сказал: «С них началось, ими и кончится!» На следующее утро перед окнами директора висели на березе две невинные лайки, с табличками «Месть». Сашу посчитали зачинщиком (к нему приходили пацаны за проволокой), но вступился Василий Васильевич. Учитель видел в мальчике тонко чувствующую душу и честность исполнителя, осознающего свой дар.

6

…Прошел месяц, и его опять потянуло в Тогуленок.

Опять были туман и слякоть. Саня нашел поляну с глинистым бугорком. Под кривой березой нашел свою лопату и поставил рядом палатку.

Наступил вечер, а с ним и грустные мысли. Он сидел возле медвежьей могилки, вспоминая свою жизнь.

Пухлая струя костра ударялась в темную хвою пихты и выходила сквозь нее, как дым из ноздрей курильщика.

Он не знал, где находятся могилы его прадедов, не ведал, живы ли родители. Свою семью не сберег, друзей не имел, и не ждал ничего, что могло бы согреть его или вернуть обратно в город.

В сорок лет он пытался начать жизнь заново.

Небо мокрило, чахнул огонь, дым кружил и выедал душу. Саня лежал в мокрой палатке, обернувшись тоской прошлой жизни, как ежик осенними листьями.

Женился Саша по велению сердца: изменив финал грустной пьесы. А дело было так: после армии поступил в художественное училище, рисовал темный лес и пил! Не получалось у него светлого! Вот и приткнулся к бутылке: «Водочка, она мне завсегда и папа, и мама!»

Его, как бывшего детдомовца, жалели, пристраивали. И однажды заманили в театральную студию. А там сплошь девчонки! Ставили пьесу «Мельница всеобщего счастья». Саша играл солдата, вернувшегося с войны в колхоз, где работали одни бабы. Его, конечно, выбрали председателем, но он не командовал, а все больше мастерил, прилаживал – словом, облегчал жизнь как мог. И само собой вышло, что любовь его обошла! Нельзя было. Всеобщее счастье – это как щепоть соли в баланду – каждому только в ложке добудется. Директор училища даже прослезился на премьере: мол, не знал, что ты талант такой!

Но тоска его не проходила, и когда предложили играть старшину Васкова в спектакле «А зори здесь тихие», Саня уже готов был влюбиться. Декорации писал сам: река с перекатом, на дальнем берегу сосновый лес, в глубине его притаилась избушка, рядом часовенка с голубой крышей. Лес получился уютный, солнечный; никогда не испытывал Саша столько любви, внимания и восхищения, как в том чудном лесу. Вот уж где можно было облюбиться! И домик вышел добрый, и часовня ласковая!.. Девушки лианами висели на его солдатской груди. Лесную жизнь он любил, крики птиц знал, шалаши строить умел. И особенно красиво получалось у него держать на руках умирающих бойцов в юбках. Только одну из них держал он крепче и нарочно заслонял от пуль, удивляя режиссера. А потом женился на ней… И еще было одно странное чувство: они бегали и стреляли на фоне лесной часовни, и Саше казалось, что всем его словам и любви даже по тексту пьесы не хватает чего-то, как голубой маковке ее креста.

Саня выпил из фляжки.

Не научился он дорожить: ни любовью, ни работой, ни прошлым своим. В детдоме, кто ничего не имел, тот был свой, а если что припрячешь, в душе или под подушкой, то – жмотерый! Однажды только Саша спрятал фляжку в брезентовом чехле, подаренную солдатом на вокзале. Потом все же украли; все другие вещи просто взяли, а ее – украли…

Всю жизнь чувствовал он, что занимается не своим делом. Работал художником-оформителем и со скукой выводил гуашью радужные цифры соцобязательств, водил поезда – стыдился за уголь по обочинам среди белых полей, к тому же не любил начальство над собой и жесткий распорядок дня в работе. Если становилось невмоготу, брал рюкзак и уезжал в тайгу. Но и туристам он был чужой. Они ходили в горы, чтобы выгулять душу, как собачку на газоне. А ему, с каждым разом, все труднее было возвращаться в город. Душа задыхалась уже не только от грязного воздуха…

Под утро Саня проснулся от того, что его придавило через брезент что-то теплое и мягкое. Он выглянул из палатки, и спина одеревенела! Медведь!.. Огромная зверюга! Она тоскливо рычала на березу, где висела еще приманка, задрала морду, скаля белые клыки и лохматя когтями несчастное дерево.

Медведица не оборачивалась в сторону палатки, хотя чувствовала взгляд человека. Видимо, не боялась его. Саня даже разглядел раненую лапу на белом стволе. Потом она грузно опустилась, прошлась по краю поляны и ушла. Он понял это, потому что услышал писк комара в углу палатки.

Он выполз на коленях, прислушиваясь, но все звуки тайги заглушало испуганное сердце. Если б он смог сейчас заплакать – горько и с упоением, – то простил бы, казалось, кому-то свое безотрадное детство! Но в душе была холодная ясность. Он вспомнил расстрел собак в детстве. Ему хотелось валяться на поляне, царапать землю ногтями, кусать траву, сойти с ума на время, только бы показать медведице свою звериную изнанку. Пусть придет, понюхает: горе одинаково пахнет у всех!

И еще он понял, что рядом с медвежьей могилкой место единственное безопасное для него во всей тайге. Саня встал на колени, обратил лицо к востоку и перекрестился. Жаль, что у него нет иконы, пусть даже бумажной. «Господи, помилуй!» – шептал он, и душа после страха наполнялась человеческим теплом.

Разглаживая окоченевшую душу, таежный бродяга оглядел поляну, ожидая увидеть медведицу с другой стороны. Три года он бродил в поисках места для дома; видел родник в каменной чаше, возле которой стоял когда-то монастырь; забирался в пещеры старообрядческой церкви, где на стенах еще оставались вырезанные в глине лики святых. Но нигде не задерживалась его душа.

Тем временем утро набирало силу. Горный распадок светлел и ширился.

Саня оглянулся: дальние склоны еще скрывал туман, низко карабкавшийся по влажным камням. Но и здесь он начинал слабеть и рваться, цепляясь за каменные выступы, за одиночные деревья, делая их очертания мутными и призрачными.

Вот так же, чувствовал он, по малому светлому пятнышку, накопилось что-то в нем за многие годы бездомной жизни.

Теперь он нашел!

Душа вцепилась в глинистый бугорок, как в свою родину. Саня свалил сухую талину, улыбаясь и вспоминая ночное тепло, будто он спал в доме с печкой.

И словно приветствуя его, озаренная солнцем долина распахнула холмистую душу во всю ширь; влажная зелень мягко парила, по ближнему хребту отчетливо выступили в ряд стройные пихты. А солнце нашло золотую брешь меж ними и залило поляну длинными белесыми лучами.

За несколько дней поляна покрылась пихтовой корой от срубленных деревьев. Белые склизкие бревна лежали в траве. Но вскоре Саня стал замечать, что душа противилась губить пихты, так гулко стонущие при падении. Чего-то вновь не хватало ему.

Не оставляла его и медведица. Она приходила на могилку, будто тоскующая мать, и слушала, как человечек в одиночку ширкает двуручной пилой.

Была глубокая осень.

Как-то, обедая, он кинул зверю кусок хлеба. Медведица брезгливо оскалилась и отошла. Саня поднял хлеб, обмакнул его кашей и опять бросил в ее сторону:

– Бери, тебе скоро в спячку!

Медведица осторожно взяла хлеб и скрылась в кустах.

А потом наступила зима.

Соловей пробовал жить в соседних туристических избах, но в чужом доме лавка мягка лишь хозяину. Как ни встал – все не вовремя, как ни поел – все не впрок. Солнце не грело через окна, стены не спасали от метели. Он опять уехал в город. Жил в общежитии, где за ним оставалась комната.

Но однажды в феврале не выдержал и навестил свою поляну. Бревна замело снегом. Мерзлые осины стояли в бархатном инее, и тоскливо скрипели на ветру. Пихты запахнулись в белые шубы, пряча где-то под полами медвежью берлогу.

7

Следующей весной он вернулся к родным уголькам.

С поляны почти сошел снег. На темных пеньках срубленных им деревьев сочилась рыжая пена. Саня поставил палатку и взялся за работу. Сопревшая за зиму кора снималась легко, обдавая его сладковатым пихтовым духом. Этот запах напоминал ему вкус ананаса, который ел он однажды в жизни на своей свадьбе.

Саня рубил дом, уже решив окончательно перебраться в тайгу. Иногда приходили к нему туристы, но не верили, что он сможет жить здесь один. Они шли дальше, покорять горы и тоску в себе. Растерять на каменных тропах все, что казалось им ненужным, чтобы вернуться в город с облегченной душой. Туристы напоминали Сане пловцов, которые выныривают на миг за глотком воздуха и опять погружаются в чуждую им стихию.

Медвежий бугорок затянуло густой травою. К тому же зимой повалило кривую березу. Ее обрубок с развилкой Саня воткнул в землю, чтобы не потерять могилку вовсе.

Под раскидистой пихтою он сделал лавку и стол. Садясь за него по утрам, он пил чай с листом смородины. Потом рисовал карандашом на куске фанеры. Что-то просилось наружу, еще неясное…

Когда появилась пучка, пришла медведица: худая и облезлая.

Она чесалась, поводя боками и втягивая сопливыми ноздрями запах чая. В нижнее веко ее впились два клеща, раздувшись красными ягодами.

– Давай, – протянул Саня руку, – я тебе помогу!

Хозяйка тайги улыбнулась, оскалив желтый клык. В этот момент из кустов выскочили два мохнатых колобка.

– Смотри-ка, котята! – вырвалось у него с восторгом.

Медведица рыкнула, и детки затаились в зарослях волчьего лыка. Она обошла и обнюхала поляну, оставив Сане его бревна, затем опять раздался ее ворчливый голос, и медвежата выбрались из кустов. Они носились как дети: догоняя и запрыгивая на спину друг другу, переворачиваясь, отбиваясь всеми лапами, кусаясь и отплевываясь шерстью с травой. Они не боялись человека, чувствуя защиту матери.

Вот чего не хватало Сане в детстве: заступничества! И еще возможности подражать верному примеру. Он и сейчас, среди глухой тайги, ощущал свою безродность, будто кто-то мог прийти и сказать ему: «Здесь не твое место! Уходи!»

Где же оно? Саня искал его всю жизнь. Не помогал и звериный нюх, которым обладал он с малых лет. Тут должна бы душа подсказать!

И теперь, положив первые бревна, он опять потерял уверенность в том, что сможет поднять сруб и что дом нужен ему здесь. Чувство страха и беззащитности лишало его сил.

А обрубок березы прижился на поляне. Его изгиб стал уже необходим глазу, он вписывался в очертание нижней гряды за рекой. Вначале Саня думал вырезать из кедра медвежонка и прилепить к березе. Потом хотел заменить медвежонка существом, похожим на лешего. Вроде оберега поляны и будущего дома.

Но с тех пор как появились новые детки, кривой обрубок стал казаться пугающим. Саня впервые задумался, как сохранить память об убитых медвежатах.

Пришло лето.

В русле стоял нескончаемый шепот травы, полощущий в быстрой воде распущенные зеленые косы.

По утрам у него опять возникало давнее ощущение бездомности, уходящее в детство. Туда, где впервые очнулось его сознание, ныряя и возвращаясь из неизвестности, без всякого порядка и вех взросления, которые устанавливают обычно детям их родители.

Саня разглядывал на ладони еле заметный рубец, будто и в нем искал какую-то отгадку. В его детдомовском «Деле» было написано: «Поступил в возрасте трех лет с ожогами на ладонях и коленках, которые мальчик получил от печки. Видимо, родители оставляли в доме без присмотра. В детдоме мальчик ведет себя дико, расцарапывает ожоги до крови и часто произносит слово: угоинь!»

Таежный художник загрунтовал доску и провел на ней контур женской головы в платке.

Пугающий ночной голос резанул в памяти. Его будили: «Вставай, к тебе пришли!» Он бежал к ограде детдома и видел силуэт женщины, низкий клетчатый платок, лицо в тени. Саша вцепился в железную сетку, но женщина, постояв с минуту, скрылась за темной сосною.

«Кто это был? – кричал он обступившим его мальчишкам. – Какое у нее лицо?»

«Да не было никого! Мы пошутили».

«Нет, была! Вы просто ее не видели!»

«Скажи лучше, как тебя поймали?» – Его брали в кольцо и вели от ворот.

Один мальчишка держал Сашу за руку, спотыкался и опускал голову. Он изображал чью-то приемную мать, которая хоть и вернула приемыша обратно в детдом, но все еще прощала бы и прощала: «Дай только слово, и мы вернемся! Дай слово!» Другой пацан корчил из себя учительницу, глуповато раскрыв рот и покачивая головой: «Никто не пришел, не объяснил! Время было упущено!» А здоровый парняга-переросток изображал капитана из детской комнаты милиции. Он хмурил брови и прикидывал, через какие дыры в заборе удерет беглец в следующий раз:

«Вот откуда следы-то ведут!..»

«Дай только слово, и мы вернемся!»

«Никто не пришел, не объяснил! Время было упущено!»

В спальне Саша растолкал мальчишек и молча лег. Пацаны обступили его кровать: он, оказывается, плакал во сне и звал маму. Вот его и пожалели таким образом!.. Была ночь, но никто не спал. Дух побега витал в темной палате. Крикни сейчас: айда! – и рванули бы все вместе.

Саша обвел мальчишек виноватым взглядом: «Я маму во сне нашел!» В глазах, блестящих злостью, он видел, что ему хотят верить: «Расскажи, как?»

«Пошел один мальчик, – смотрел Саша в потолок, чтобы не видеть, как выхватывают они из глотки каждое слово, – искать маму! Долго ездил по разным городам, чтобы найти свою голубоглазую мамочку. Однажды он попал в лес, такой красивый и светлый! И там рос голубой цветок, сильно прекрасный. Но мальчик не заметил цветка, а это была его мама!.. (Саша придумывал на ходу, запинался, но его терпеливо ждали.) Дальше лес стал темнее и гуще, и ему захотелось пить. Вдруг он увидел маленькое озерко. Тоже голубое! Мальчик попил воды, но не догадался, что озеро было его мамой… (Саше стало душно от горячего дыхания склонившихся ребят.) Потом лес пошел еще страшнее, с огромными корягами. И увидел он медведицу…»

«Тоже голубую?» – засмеялись мальчишки…

Прошло много лет, и только теперь, в таежной тишине, Саня ответил им:

– Если идет против солнца, то точно, как голубая!

Построив дом, Саня перебрался в него. Икону с голубым медвежонком приладил в передний угол.

До самой осени жил без двери и печки. Пищу готовил на костре, и это нравилось медведице. Она приходила к нему на обед и даже совала морду в остывший котелок.

Но когда с первыми холодами на срубе появилась дверь, хозяйке тайги это не понравилось. Она сорвала ее с петель. Просунула морду в проем. Темные глазки блестели любопытством: мол, как ты тут, один? Саня вынул из печи горящее полено, медведица зарычала и ушла, признав за ним право на эту бревенчатую берлогу.

Прозвали его Соловей. За разбойничий вид, за дружбу с медведями и, самое главное, за большую дорогу – широкую тропу, которую проложили туристы и разный бродячий народ, охочий поглядеть на странного мужика, пишущего таежные иконы. В округе никто его не любил. Местные охотники – за то, что похоронил медвежат, да еще берег это место как напоминание им. Туристы не могли понять быт Сани: чем он питается, на что живет; они смеялись над Соловьем и рассказывали о нем всякие вздорные истории.

8

К осени медвежата подросли, стали лобастыми, гривастыми и еще более шебутными. Они по-прежнему играли на поляне: выгибали спинки, припадая мордами к земле, готовясь нападать или удирать, смешно вышагивали боком друг перед другом, покусывая воздух и царапая когтями траву. Медвежата были детьми тайги, и звуки их возни казались Сане продолжением порывов ветра или шума ручья.

Каждый день он невольно поглядывал на проплешину в густой траве под кустами рябины, пытаясь угадать появление медведицы. Но это ему никогда не удавалось.

Вот и сейчас Саня повернул голову, когда хозяйка тайги уже втягивала черным носом запахи на поляне и глядела на него своими странными маленькими глазками.

Она всегда чуяла следы событий, происходившие здесь без нее. Покачивая ушастой головой, подошла к столу и ворчливо слизала кусочки чужого хлеба. Обнюхала лавку, где лежал туристический рюкзак.

Соловей медленно усаживался на бревно. При встрече с медведицей он научился не заговаривать с ней первым. Чувствуя дыхание зверя за спиной, ему становилось жутко, а в голове отчетливо застревала какая-нибудь мысль, будто она была последней в его жизни. Можно сказать, что медведица первая приучила его к молитве: «Господи, спаси! (Со временем мольба о заступничестве сквозь страх превратилась для него в состояние какого-то священного оцепенения.) Господи, спаси!» И еще Саня заметил, что медведица понимала его взгляд внутрь себя, и это вызывало в ней наименьшую агрессию.

Почти всегда она требовала у него чаю. Был такой случай. Один из туристов спрятался на крыше дома, чтобы посмотреть, как медведица пьет чай. Горячий котелок тоже подняли на крышу. Ждали недолго. Пришла медведица на запах, встала во весь рост под карниз, втягивая носом медовый дух распаренного лабазника. Турист подполз ближе, нагнул голову и столкнулся нос к носу со зверем. От неожиданности его очки упали ей на морду! Медведица испуганно скинула их лапой и убежала…

Зайдя в дом, Саня лег на нары и уставился в потолок. Это было его любимым местом: на нестроганой доске отпечаталось темное смоляное пятно, напоминавшее ему женский образ. Лицо вполоборота, округлое белое плечо, темные волосы с извивом. Словом, оттиск мечты. Иногда он забывал о женском лике на потолочной доске. И потом открывал заново (образ складывался только с одного, определенного ракурса), с новой радостью узнавая неизменно милые черты.

Этой осенью зацвели верба и ольха. Будто пытались они желтым и розовым весенним пухом удержать бледнеющие краски облетевших деревьев.

По утрам до восхода солнца вставал над тайгой морозный сизый туман, почти прозрачный, заметный лишь в глубине дальних распадков. Тайга была вся еще теплой и только слегка поеживалась от чужеродного холода.

Саня спустился к реке.

Туман затаился в стеклянных ярусах кустарника. Тускло блестели от первых лучей заиндевелые верхушки ивы.

Камни вдоль берега надели хрустальные юбочки, отметив ночное падение воды. Корни деревьев и прибрежной травы обледенели прозрачными голышами. Черные струи воды тщательно вылизывали их под обрывом.

К первой наледи пристали кусочки желтой пены: они медленно сцеплялись и замирали в рыхлом ноздреватом крошеве. Ночью мелкие ячейки темной воды затягивались ледяной перепончатой пленкой. По теневой стороне реки эта пленка приподнималась над водой и разрасталась в прозрачное ветвистое кружево. Днем, от теплых лучей солнца, кружево ломалось и его уносило течением.

Но все же холод нащупал тихое место реки возле поваленного дерева. С каждым утром лед заметнее отходил от темного мореного ствола, пытаясь перекрыть мелкую тиховодную заводь.

Лишь на стремнине вода журчала яростно и непокорно.

Мелкие птахи летали стаями, разнося по тайге тонкий невнятный звон. Птицы перекликались, но не пели; их голоса казались сытыми и беззаботными.

В воздухе проблескивали нити паутины, жили муравейники, и дождевой червяк лениво таился под влажной листвой. Все еще ждали дождей и тепла.

Осенний лес был как молитва!

Только бы найти нужное слово, только бы успеть обратиться к кому-то: «Люблю… жду, жду и верю!»

В эти дни не покидала его тихая бескровная тоска!

Иней на ветках ивы сполз от солнечных лучей, и ее верхушки блестели теперь слезной росой.

Замороженная трава хрустела под ногами, осыпаясь снежной пылью. Снег пока не выпадал, но по северным склонам он нарос из ночного инея и лежал в изогнутых листьях, как обломки белого фарфора.

Весь день Саня бродил по тайге. С какой-то прощальной тоской разрывал он на груди сплетенные ветви карагана. И так хотелось ему обняться с кем-то, прижаться всеми болями и вмятинами своей души!

Как бывало уже не раз, на излете теплого дня он пошел на Лысую гору, а вместе с ним карабкались по пихтам слабеющие солнечные лучи, перебирая на вершинах вязанки рыжих шишек.

Если взобраться до заката на Лысую – самую высокую гору Тогуленка, – то успеешь еще остановить угасание дня, сможешь увидеть, как мутное и обескровленное солнце парит над вечерней мглою, облетая, словно огненный одуванчик.

А на самой вершине горы всегда хочется оглянуться вокруг, чувствуя в одиночестве, как парит душа!..

Вечернее солнце пригоршнями разбрасывало розовый свет на белые вершины, оно прощалось с тайгою так, будто завтра закроют небо снежные тучи. Саня тоже расставался, никого не встретив. И душа остывала вместе с солнцем.

Розовое пятно угасло на дальнем склоне. А в мутном небе, таком огромном и бесприютном, тонула бледная заря.

Да, широка осень на пустые объятия!

9

Возвращаться в пустой дом он не захотел.

Спустившись с Лысой горы, Саня пошел в поселок Салагир, где на окраине негаданно столкнулся со знакомым охотником в ботинках, похожих на кувалды.

Михей позвал кого-то еще, и перед ним встала девушка в белых туфлях! Она подошла быстро, будто ждала его, будто отгадала его детскую мечту быть узнанным…

– Забери ее, – охотник почти тряс Саню за плечо, словно хотел разбудить, – нельзя ей здесь! Мать в интернате, пьяная ноги во сне обморозила… Одна девка осталась. Лезут к ней в дом всякие! Пропадет с ними!..

Девушка стояла безучастно, без особой надобности, напевая что-то и пританцовывая. Скажи ей: прощай, – она пошла бы дальше, ничуть не расстроившись.

– А отец ее где? – спросил Саня.

– Да какой отец? – почему-то обозлился Михей. – Кто его знает, из старателей, говорят, был. Бери!

Михей уговаривал, а Саня даже не верил, что вернется домой не один, что пойдут они вместе, молча, и при подъеме учащенное дыхание скажет ему больше, чем любые слова. Он шагнул назад, охотник поймал его за рукав, требуя «выкуп» за свое сватовство. Какое-то обещание усмирить медведицу. Скрытые угрозы перемешивались у него с простодушной верой в то, что Саня сможет, как цирковой артист, уговорить медведицу кланяться убийцам ее детей…

По ночной тайге он шел с закрытыми глазами, натыкаясь лицом на хлесткие ветки. Всю жизнь он брел так, наугад, словно щенок-оторвыш, пытаясь уткнуться носом во что-то родное!

Была уже ночь. Лунный свет занялся в той же ложбинке, из которой утром вставало солнце.

Первым делом луна осветила разрозненные куски снега на поляне, пытаясь слить их в одно белое покрывало. И девушка в белых туфлях шла по голубой пороше, зябко поднимая ноги.

– Замерзли ноги? – спросил Саня. (Покачала головой.) – Да замерзли! Не по сезону вырядилась!

Саня чувствовал, что девушке неприятна его забота, будто он уже нацелился с какой другой мыслью на ее ноги.

Следы от туфель оборвались перед домом. «Пришла в белых и уйдет в белом!» – мелькнуло в голове, как всегда, ниоткуда и ушло в никуда.

Она быстро забилась в дальний угол комнаты для туристов, легла и накрылась спальником с головой. Саня растопил печь и вышел из дома. Сел на скамейку, будто в доме было холоднее и неуютнее, чем в темноте осенней ночи.

Дым из трубы соскальзывал с крыши серыми клубами, распушался на ветках пихты и робко прижимался к земле. Впервые Саня чувствовал себя таежным отшельником, потому что не знал даже, как обратиться к девушке: мол, располагайся, давай знакомиться, будем чай пить…

Опыта общения с девушками у него не было. (О его женитьбе можно было сказать: просто взял под козырек!) В детдоме была такая игра «в развод». От девушек выходила самая бойкая участница, от парней чаще всего выбирали Сашу, за то, что не был очень груб. Суть игры: кто больше назовет домашних вещей – тот больше и получит. «Я беру сковородку с деревянной ручкой, – начинала девушка, – и хрустальную вазу!» Саша находчиво соглашался, мол, пусть тебе новый муж цветы покупает! «А я беру холодильник «Бирюса» и кровать». Девчонка спохватывалась, что уходят крупные вещи: «Я беру пылесос «Космос» и…» Ее перебивали: нет такого! А Саша, воспользовавшись растерянностью «бывшей», оттяпывал у нее машину. Вспоминая детдомовских «жен», Саня видел лица смутно, будто скрытые за витриной магазина, где на переднем плане красовались вещи: например, духи, подсвечник или цветная пряжа. Но была одна девочка, которая отдавала вещи играючи, без сожаления. Она даже придумывала по ходу игры историю их семьи. И всем нравилось, что они катались когда-то на лодке; Саша дарил ей шляпу и черные очки, а она ему (девушка надевала шляпу, как бескозырку): «Удочку!» – подсказывали пацаны, как будто вправду вспоминали что-то хорошее из прежней жизни. А вообще, «разводы» шли изнурительно долго, и это научило Сашу какой-то не очень честной выдержки по отношению к женщине.

«Надо было носки ей дать! – спохватился Саня. – Но теперь уж спит! Все как-то быстро, – думал он про нечаянную гостью, – пришла и ни о чем не спросила!»

Он обвел взглядом поляну, ища какие-нибудь новые приметы, по которым запомнится ему этот вечер.

Луна вставала за густым пихтачом с тем же поклоном, что и утреннее солнце, с той же ловкостью проскальзывая сквозь густые ветви. До какого-то момента даже небо не могло бы отличить солнечный диск от лунного. В глазах потемнело. Но он запомнил: эта встреча случилась, когда луна поменялась с солнцем. Как зарубка на сердце! Еще не веря в свое счастье, он боялся «заблудиться» в начале нового пути. Всю жизнь он мечтал влюбиться! На духовном поприще человек все едино остается человеком. Возросшие силы души просили «опробовать» их: если смог бы полюбить женщину, то полюбишь и Бога!

«Кто она? – Саней овладело нетерпение. – Пойду скажу: мол, я человек открытый. И в ответ хочу, чтобы все было не тая!»

Тем временем луна прослезилась, острым краем задев горную седловину, – небо резко потемнело, и Саня успокоился.

Когда он вошел в дом, девушка спала. Саня ощутил одновременно и досаду, и облегчение, словно лишь теперь закончилась его долгая бездомная жизнь.

Окно отбрасывало лунный свет на постель, виден был голубой завиток ее волос. «Подобрал, как котенка!» И еще показалось, что все это происходит не с ним, а с кем-то другим.

10

А утром пошел снег, самый первый, самый заботливый. Он проникал во все потаенные уголки леса – мелкий и почти струящийся, – белой пылью оседая и повторяя каждую ложбинку, каждый изгиб земли.

Лопотал огонь в печи.

Теплая волна дошла до маленького оконца, высушив на нем утреннюю испарину. Меж рам ожил тощий комарик: он широко расставил слабые лапки и с грустью смотрел на Саню.

Снег за окном все сеял и сеял, окутывая тайгу в белое непроглядное марево. Лишь вблизи было видно, как отдельные снежинки проскальзывают на землю сквозь лапник и бурелом, будто мука через сито.

Весь день гостья проспала, отказываясь от еды и не отвечая на его расспросы. Но вечером сама предложила помыть посуду.

– А как ты окликнула меня вчера? – Он старался не смотреть на девушку, чтобы не смутить ее или не растеряться самому.

– Не помню, – хрустели мокрые бока кружек.

– Ты же не знала меня раньше…

– Слышала.

– А что про меня говорят?

– Я спросила: где твоя медведица?

Саня подумал, что медведица теперь уж точно легла и укрыта пушистым снегом. Он засмеялся:

– Я думал, и ты всю зиму проспишь!

Девушка смотрела на него спокойно и почти равнодушно, будто была из обычных туристок, которая прибирала посуду, прежде чем уйти в поход.

Звали ее Катя. Все имущество на ней было: бордовое платье, кожаная куртка и мамины выходные туфли. Белые… Красиво они смотрелись на белом снегу! Когда она сняла куртку, Соловей разглядел ее фигуру. Была в ней не то чтобы склонность к полноте или широкая кость, но скорее предзимний жирок, особая меховая аура – мягкая, гибкая, искристая. Русая толстая коса и густая челка, под которой открывалась на лбу легкая испаринка. На щеках румянец; когда она приходила с реки, зардевшись при подъеме, то даже тени под глазами казались темно-вишневого цвета. По утрам, после умывания, лицо Кати становилось молочно-розовым, и только на носу оставалась малиновая лоснящаяся полоска поверх маленькой горбинки.

Однажды она сидела в кухоньке и разглядывала закопченные книги на полке: Есенин, Шукшин, Рубцов. Вдруг из-за фанеры на стене мелькнул темный жгутик, потом раздался резкий корябающий звук, и что-то живое свалилось вниз, угодив в помойное ведро. Катя взвизгнула.

– Жаль, Машка спит! – воскликнул Саня. – Вот бы позабавилась!..

Представив с улыбкой, как его подруга фыркает на мышь в ведре, он решил, что само собой нашлось имя для медведицы. Потому что у него теперь было две особы женского пола.

Появление Кати изменило его жизнь. Саня начал как-то охорашиваться, больше суетиться. И это не нравилось ему.

За окном стояла хмарь.

Первые зимние дни тянулись долго. Громко отстукивал минуты железный будильник. Саня неспешно строгал топорище и следил с какой-то придирчивостью за движениями девушки.

На стекле отражался оранжевый язычок свечи, будто из-под снега пророс острый стебелек кандыка.

Катя взяла с книжной полки фотографию мальчика лет двенадцати:

– Сынок твой?

Саня сел на корточки перед печкой, чувствуя, как заныл на ладони старый ожог:

– Мой.

– И кровь не зовет?

– Не знаю. У меня своя кровь, таежная…

Катя смотрела грустно, по-женски угадывая что-то:

– Видимо, на мамку похож!..

Вишневые круги под ее глазами стали шире:

– Какая уж там кровь-то? Нельзя одному жить! – сказала так, будто собиралась уходить. – На меня долго не рассчитывай! Выть на луну здесь не буду! Хотя хочется.

– Страшно?

– Уйду я…

– Мне тоже было, – признался Саня. – Только и выспался, когда ты появилась.

– Да мне от икон твоих даже страшно! – вдруг призналась Катя. – Бандюги, бывало, не так душу выворачивали, как эти, – она запнулась и суеверно перекрестилась. – Лица…

11

Слух о том, что у Соловья живет Катюха, быстро облетел туристические избы.

Тогуленок давно уже превратился в маленькую деревню; в праздничные дни сюда приезжало человек двести. В электричке туристы делились таежными вестями: в одном месте появилась новая бобровая плотина, кто-то поймал зайца в петлю, у кого-то избу обокрали, где-то ночевал бродяга, судя по въевшемуся спертому запаху, в другой избе побывал какой-то проповедник, оставив на нарах листовки своей религии… А у Соловья появилась Катюха! Почему-то девушку сразу прозвали так: Катюха, подчеркивая этим ее приблудность.

Неделю валил снег.

Катя ждала ясной погоды, предупредив, что уйдет сразу, как только кончатся метели. И Саня почти смирился с этим. Он даже уговорил девушку проводить ее, чтобы забрать свои валенки. Эти слова успокоили Катю.

Каждое утро Саня просыпался оттого, что в доме было светло. Он выглядывал в окно, ища солнечных отметин на заснеженных лапах. Но тайга была пасмурной, а это странное чувство светлой комнаты оставалось.

Свою комнатку Саня сделал в виде купе: четыре деревянные полки, застеленные тонкими одеялами, откидной столик под маленьким окном. Вместо двери ситцевая занавеска. Но Катя вскоре сняла ее, отстирала и сшила себе ночную рубаху.

– Ну, и ладно, – согласился Саня, – тепло от печки быстрее дойдет.

Он дремал теперь дольше обычного и сквозь сон слышал уютную возню у печи. Березовые дрова падали с волшебным звуком барабанов, предваряющих какое-то важное событие, а гулкий огонь оживал, будто сердце спящей красавицы. Ему чудилось утреннее солнце в розовой меховой шапочке, скрип снега под ногами Кати, пронзительная синева неба и накрахмаленный иней на ветках.

Саня просыпался, словно в гостях!

Это странное и праздничное чувство не покидало его все утро. Он и раньше думал, что человек в тайге только гость и должен вести себя соответственно: скромно и торжественно. Но теперь праздник у него был связан с Катей.

Однажды девушка нашла под нарами баян, который оставили ему туристы:

– Что он в сырости лежит? Испортишь!

– Боялся, что украдут. Это Сергей Иванович мне оставил.

Впервые она обрадовалась:

– А я с семи лет играю!

– Хорошее дело.

– Сама пошла, без мамы, – сказала она гордо, – и записалась в музыкальную школу!

Катя вспомнила тот день, когда записали ее в класс баяна! Она шла по улице и пела, не обращая внимания на прохожих. Потому что никто раньше так внимательно не слушал ее и не старался отыскать в ее детской душе музыкальный родничок!

Она накинула на круглое плечо потертую лямку, обняла баян руками, будто согревая его, и задумалась. Она словно превратилась в хрупкую девочку, сидящую на концертном стуле, упираясь острым подбородком в холодную планку баяна и чуть отталкиваясь носками белых туфель от пола.

– Детская восточная песенка про цыплят! – сказала Катя громко и запела: – Гип-гип, джу-джа-ляри!..

Там, где кнопки не выдавали нужный звук, она нетерпеливо хлопала пальцами по перламутровой планке:

– Гип-гип, джу-джа-ляри! Гип-гип, – Катя запнулась. – Короче, песня про то, как цыплята клюют зернышки!

Красные всполохи от печи плясали на бревенчатой стене, наполняя дом искрами детского праздника.

– А с десяти лет я на свадьбах играла! Нас с мамой приглашали…

Снег валил и валил, за окном был слышен его нескончаемый шорох. В такие вечера им казалось, что они оторваны от всех людей на сотню верст, а от прошлой жизни – на сотню лет.

– Когда же он кончится? – тоскливо смотрела гостья в окно. – Придется на лыжах идти!

12

Освещенные утренними лучами облака были белее снега, который казался серым, еще дремавшим меж заметенных пихт. От ветра или пролетевшей птицы снежинки слетали с ветвей с особой морозной сухостью.

Саня встал на лыжи и пошел за поваленными осинами, пока их окончательно не скрыло снегом.

Морозец был слабый.

Ноябрьское солнце только к полудню проняло тайгу. Подтаявший на пихтах снег слегка парил, сочился каплями, а то и вовсе соскальзывал влажной плюхой вниз, заставляя качнуться освободившуюся ветку и вызывая тем беспокойство у мелких птах.

Желтый солнечный луч зацепился за лыжный след позади Сани и покатился вниз до замерзающей реки, превратившейся уже в темный ручей.

На белых склонах виднелись свежие заячьи следы. Вчерашняя лыжня была взбуровлена напрочь их ночными бегами.

Пройдя соседний лог, Саня почувствовал какую-то вялость. Лыжи утопали в рыхлом снегу, идти было трудно. Поднявшись еще немного по гриве, он совсем запыхался и решил вернуться. В тайге нельзя метаться или идти против воли. Если нет дороги в одну сторону, значит, нужно идти в обратную.

В это время дома Катя стирала белье, на печке в кастрюле грелась вода. Вдруг под окном заскрипел снег. С морозным грохотом упали чужие лыжи возле крыльца.

Слышно было пьяное сопение:

– Соловей, выходи!

– А, черт, крепление примерзло!..

Катя убрала с полки начатые иконы, оставив только Деву с медвежонком, и в дом ввалились два мужика. Видимо, туристы:

– А где хозяин?

– В тайге, – продолжала она шоркать в тазике.

– А ты что, прачка у него? – засмеялся краснолицый парень, его рыжие жесткие усы были облеплены мутными ледышками.

Это был Паша-Буча, в красной ветровке, с красным лицом и крупным мясистым носом. Однажды зимой он колол дрова и, сняв свою норковую шапку, разрубил ее на макушке. Спросили: зачем? Буча ответил: жарко!

Гости раскрыли свои рюкзаки, достали бутылку водки и колбасу. При этом они роняли носки, ложки и парафиновые свечки.

– Стаканы дашь? – спросил другой парень. На его бледно-желтом лице выступила испарина. Он обшарил Катю взглядом: и грудь, и бедра, и косу. Одна из туристок, ходившая с ним в походы, сказала, что он будто шмель, – от цветка к цветку, – обирает пыльцу надежд. Так и закрепилось за ним это прозвище – Шмель. К тому же и внешне он был похож: лобастый, большеголовый, с сильными волосатыми руками и тонкими цепкими пальцами.

– Своих-то нет? – спокойно поинтересовалась Катя.

– Пусть Соловей капли оближет! – насмешливо распорядился краснолицый Буча.

Они скинули куртки, оставшись в потных майках.

Катя поставила перед ними два стакана.

– А себе? – спросил Буча, слизывая катышки с усов.

– Я с незнакомыми не пью!

Буча сделал вид, что удивился, но лишь для того, чтобы проорать хриплым голосом:

– О как! Да нас вся тайга знает!.. Мы и Соловья помним, – он подрезал ладонью воздух ниже стола, – еще вот таким!

– Мы уже три избы спалили! – подтвердил Шмель, почти ласково, потом засмеялся. – Не бойся, твою не тронем!

Катя взяла тряпку:

– Погодите, я протру!

– Да ладно, нам не спать на нем, – медленно произнес Буча, доставая из кармана трубку.

13

Подходя к дому, Саня заметил отчаянный рывок дыма, будто он прочищал закопченное горло трубы. Возле крыльца стояли лыжи, валялись рюкзаки: темные пятна от пота уже подернулись инеем.

– Вот и хозяин! – приветствовал его Шмель.

Раньше он никогда не называл Соловья хозяином: ни уважительно, ни насмешливо. А Буча налил водки и протянул ему, будто эстафетную палочку:

– Такую кралю отхватил, Саня!

Катя улыбалась, но гостям была не рада. Она стояла возле них с какой-то странной покорностью.

– Смотри-ка, – Буча кивнул на березовые топорища с изящным загибом. – Соловей даже вырезать стал фигуристее!

– Говорят, ты ее выменял? – спросил Шмель. – На медведицу свою: баш на баш!

– Соловей может, – подтвердил его друг. Он смотрел на Саню так, будто хотел сказать: дуракам везет.

Саня бочком прошел мимо них, повесил варежки над печкой, подобрал упавший со штанины снежный катышек и бросил в ведро. Катя смотрела на него, и ей хотелось, чтобы он перекрестился сейчас на свою икону.

– Изменился ты, Соловьюша! – похвалил Буча, шумно высасывая из трубки дым. – Похорошел!

– А он линяет два раза в год! – засмеялся Шмель, глядя на девушку. – Посмотрим на него весной, если Катюха не сбежит! А, Катя? Останешься у него?

Обычно туристы не интересовались Саниной жизнью, но сегодня вели себя по-другому, и причиной тому была Катя. Это перед ней Буча лениво выгибал спинку:

– Хорошо, что медведица сейчас спит!

– Страшно было идти? – Катя поставила чайник на печь.

– Нет. Потому что теперь можно консервы оставлять в своей избушке!..

– А раньше?

– Летом спрятали на чердаке, пришли – банки разбросаны, а сгущенка съедена! Санина подружка нашла!

– Точно она?

– Она! Тут другое непонятно, – нарочито долго пожал Буча крепкими полными плечами, – как отличила тушенку от сгущенки? Ведь банки одинаковые и без оберток! Сгущенку съела, а тушенку не тронула!

От нетерпения Катя стряхнула капли воды с ладоней:

– Ну, как?

– Она номера знала на крышках! – сказал Буча так тихо, что если бы кто не расслышал и повторил вопрос, то обрушил бы на себя волну смеха. А так смеялись все поровну!..

– А вы приносите сгущенку к нам! – предложила вдруг Катя.

– Так Саня съест! – воскликнул Шмель.

– Нет, я не дам!

– Ну, точно! – будто невзначай, Шмель задел девушку рукой и даже пощупал ее плечо, – сменял одну медведиху на другую!

Отдохнув пару часов, туристы собрались идти дальше. Когда они уже встали на лыжи и надели рюкзаки, Катя окликнула Бучу:

– Зажигалку забыл, – и добавила, будто дразнила: – Золотую, с красным фонариком!

– Дарю!

– Вообще-то она моя! – подмигнул девушке Шмель. – А ему жена спички положила. Она у него заботливая!

– Ага, она положит! – рассердился вдруг Буча и даже с какой-то злостью посмотрел на Соловья. – Всегда стоит возле рюкзака и смотрит, будто я чего лишнего унесу!..

Катя спрятала зажигалку в кулаке:

– Приходите еще!..

– Жди, Катюха, придем!

Два огромных рюкзака скрылись на тропе. Шли ребята неровно, видно было, как вздрагивали кроны деревьев на их пути, обрушиваясь снежными комьями.

– Метель начинается, а они пьяные! – забеспокоилась Катя. – Еще потеряются!

Но Соловей только махнул рукой:

– Теряются те, кого ждут!..

Весь день Саня держал в памяти: «приходите еще», узнавая в голосе девушки те же самые нотки, когда окликнула она его на окраине Салагира. С какой-то мгновенной ясностью он ощутил прежнюю бездомность, что была в нем в тот осенний вечер. Будто то была окраина его жизни. И после он только возвращался к себе, открывая заново свою душу и свою веру.

– А зачем ты иконы скрыла?

– Не знаю, – пожала плечами. – Они не защищают тебя! – Катя пощелкала зажигалкой. – Даже хуже, могут тебе несчастье принести!..

Она не рвалась больше уйти, но, как чувствовал Саня, ждала случая по-другому устроить свою жизнь…

Прошел месяц.

Катя отмыла и выскребла коричневую накипь в чайнике и в кружках, вытряхнула пыль из одеял и матрасов, обтерла книги от сажи. Каждый вечер она умывалась при свече, стирала что-то и вешала сушиться в своей комнатке. При этом строго предупреждала: «Ко мне не входить!»

Однажды Саня признался ей, что все детство мечтал о пирожках с картошкой.

– А ты меня научишь петли ставить? – как бы взамен предложила Катя. Но была в ее голосе какая-то другая просьба.

– Зачем тебе?

– Хочу попробовать.

– Да я сам не умею, – признался Саня с досадой, будто речь шла о чем-то или ком-то другом. Была у него характерная черта: признаваясь в чем-то совсем пустяковом, он поневоле приоткрывал более сложную тайну своей натуры. Саня давно заметил, что Катя боится его. Особенно когда она ходит в баню и жалуется на то, что пол скрипит как-то странно, будто кто-то подкрадывается к ней. Умел он петли ставить! Знал, как подловить зайца: где он разгоняется с горы, когда бежит к воде. Но стыдился, будто это было нечестно.

На следующий день в кастрюле туго пузырилось опара, наполняя избу забористым квасным духом. Катя сыпала понемногу муку и перемешивала тесто, счищая его ножом с ладони. Вскоре тесто стало отходить от стенок, пыхтеть и оседать воронками, напоминающими лунные кратеры.

Затем она вынула тесто на растопыренных ладонях, слепила колобок и снова опустила его в кастрюлю, накрыв полотенцем:

– Ну, придет кто-нибудь!

Саня посторонился у печки, завороженно следя за тем, как она слила горячую воду и стала толочь картошку, посыпав ее сушеным луком и ботвой моркови.

– Почем знаешь?

– Так мама говорила: на запах!..

На раскаленной сковороде зашипели первые пирожки. При виде их Саня вспомнил, как в детдоме стряпала повариха, а пацаны напирали грудью на раздачу. (Пупырчатые красавцы раздувались и румянились.) Чтобы как-то заглушить вой в желудках, ребята для потехи сравнивали пирожки с рыжими майскими лягушками, что лежат на мели под солнцем.

– Ну, скоро?

Катя переворачивала пирожки; от жара лицо ее стало красным, а переносица покрылась испариной. Уткнувшись лбом в изгиб руки, она откидывала волосы:

– Наешься! Еще медведихе твоей останется!

– Машка придет, – успокоил Саня, – как весна настанет, так и явится. Она любопытная!

– Ну, я-то ждать не буду, – сказала Катя, сразу потеряв интерес к стряпне.

После обеда Саня выдавил краски на палитру. Запахло скипидаром.

– Здесь тоже весна? – вытирая руки, кивнула Катя на его новую работу.

– Нравится?

– Я люблю, когда есть облака или деревце какое-нибудь, – Катя вглядывалась в прозрачные березовые кроны, похожие на нимбы. – А под ним человечек!

– Все ждешь кого-то?

– Человек должен быть! – настойчиво произнесла она. – Я видела икону: старичок один по лесной дороге идет, борода беленькая, лес вокруг темный. Обычно иконы такие уютные, а он один-одинешенек! Будто заблудился…

Саня представил себе просеку в лесу, небо светлым клином над головой старца, а под ногами – тропа. В средине лета он сам срубал тесаком двухметровую траву. По этим тропинкам ходили потом лоси и туристы.

Икону писал он медленно. Словно дожидался, чтобы форма и цвет сами проступили на картоне. А вот наброски с Кати делал быстро.

Раскрыв блокнот, таежный художник ловил карандашом изгибы ее тела, ее рук, наклон головы. И особенно любил рисовать ее длинные волосы. Он торопился, пытаясь сохранить на бумаге ощущение покоя и радости этих зимних дней.

А среди туристов, которые теперь чаще навещали его, пошел слух, что Соловей сам не свой – постиранный и побритый! И многие были уверены, что Саня не сможет долго оставаться таким «не своим», что его натура непременно даст о себе знать.

Что за натура, никто толком понять не мог, но и не желал Соловью счастья.

14

Раньше Саня не любил вечера, особенно зимой, ощущая в себе долгую пустоту. Посмотришь за окно: уже темно и можно ложиться спать, но рано закончить день не отпускает душа, и взгляд не может оторваться от огарка свечи.

Теперь он вечеров не боялся.

Как звери делят тепло норы, так Саня с Катей делились меж собой добычей прошедшего дня.

– Не знаю, выдержит ли подпорка у бани? – рассуждал вслух Саня. – До весны. А то как выйдешь и упадешь под обрыв!..

До половодья было далеко, а значит, – понимала его расчет Катя, – надолго загадывал он их совместную жизнь!

– Что я, толстая такая? – подыгрывала ему девушка, чтоб не выдать своих истинных намерений.

– Нет. Бревно там сгнило. Каждый год собираюсь…

Из-за того что пол в углу комнаты был разобран, в избе стоял дух оттаявшей весенней земли. Катя прислушалась к шороху в досках:

– Сегодня колонок опять приходил, в окно заглядывал! – Она научилась у Сани говорить долго и обстоятельно.

– Любопытный такой: стал на задние лапки и крутит мордочкой! – Катя сомкнула пальцы щепотью и покрутила рукой. – Так хотелось ему пузико погладить!..

– Из его хвоста кисти делают, – художник посмотрел на полку, где из банки торчали кисточки.

– Потом вышла, вокруг дома ниточка его следов. Маленькие такие, с копеечку!..

– Завтра надо снег с крыши скидать, – наметил себе Саня.

А Катя вспомнила, что днем расчищала вокруг костровища:

– У нас лавка возле столика обгрызена! – она даже немного расстроилась, сомкнув полные губы.

– Это зайцы, – усмехнулся Саня, вспомнив разговор про петли, затем поправил пальцами прозрачный воск свечи. – Они даже в туалете пол грызут!..

– Что-то я замерзла, – Катя накинула куртку. – Подкину дров?

Девушка пила чай, рассматривая в кружке белые узелочки цветков лабазника:

– Летом пахнет! – подула в кружку и вспомнила: – Видела большие следы на берегу! Даже страшно стало!

– Рысь ходит по округе, – понял Саня. – Охотники на нее жалуются. Зайца съела в петле.

– А что ты собаку не заведешь?

– Медведь съест…

Катя залезла в спальник, жалуясь, что не может согреться:

– Ночью разбужу тебя, если замерзну, – крикнула она из своей комнатки. – Будешь печку топить!

Еще долго слышал Саня, как она ворочается и зябко постанывает. Одновременно и у него начинали зябнуть бока. Саня натягивал на себя одеяло, представляя, что укрывает девушку, и его тело занималось томительным жаром…

15

Однажды вечером к ним наведался Михей: на лыжах, но все в тех же армейских ботинках, похожих на кувалды. Зашел в дом с собакой – молодой игривой лайкой:

– Пустите переночевать?

– Мы всех пускаем! – ответила Катя. При гостях она всегда заметно веселела.

Михей разрядил ружье и поставил его возле нар. Вынул из рюкзака конфеты и пряники, угощая Катю. За чаем он жаловался: дичи полно, от заячьих следов в глазах рябит, – «а нейдет ничего»!

– Капкан поставил на соболя – сойка попалась! Скажи кому, засмеют. Мол, певчих птиц стал ловить!

– Сойки любопытные, – кивнул Соловей.

– Какого ж рожна полезла?

– Они всеядные!

– Говорили мне, – сетовал Михей, достав четок водки из рюкзачка, – если сойка тебя заметит, то охоты не будет!

– Видно, мясо учуяла.

– Учуяла, зараза! Куда ни иду – и она за мной. Сядет на ветку и смотрит!..

Ему нравилось ругаться в доме Соловья, будто крепкие словечки рикошетом достанутся и хозяину, и его иконам. А может, испытывал Санино терпение.

Саня примостился в углу возле топки и смотрел на Михея через красные отблески от печки:

– Сойки всегда мешают охотникам! – сказал он так, будто сам бы хотел это сделать.

– То-то ты не ловишь ничего! – насмешливо бросила Катя. Ей не нравился уверенный тон Соловья: тоже, строит из себя бывалого охотника.

– Я сойку из капкана вытащил и к дереву прибил за крыло! – Михей налил себе в стакан водки. – Пусть, сволочь, трепыхается!

Затем он спохватился и спросил Катю:

– Выпьешь?

– Нет.

Михей крякнул одобрительно и махнул стакан:

– А недалеко от вас еще следы рыси видел! – захрустел он сушкой, роняя крошки. Собака кинулась их подбирать, цокая по полу когтями.

– Рядом ходит, – подтвердил Саня. – С котятами кружит, след в след идут.

– Да уж какие там котята, весной сами заведут семью! – Михей подвинул конфеты ближе к девушке. – Вы-то еще не сподобились?

Спросил он лукаво, но в голосе была другая надежда. Видимо, пожалел уже, что сосватал девушку за Соловья. Катя чувствовала его досаду, и это веселило ее:

– А сам чего бобылем живешь?

– А то и живу, что лучше тебя не нашел! – сказал он это больше с издевкой, мол, но тебя сватать все равно не буду.

Михей выпил. Обтер губы ладонью:

– Сыграешь на моей свадьбе?

– Уже играла!..

Охотник вынул из кармана пустую гильзу и свистнул в нее:

– Э, сколько лет-то прошло! – задумался и добавил: – Жизнь-то ухнул, только пыж отлетел!

Отец Михея был военным инженером, приехавшим в поселок укреплять тоннель. Здесь он сошелся с женщиной, матерью четверых детей. Через год у них родился мальчик Вася. А еще через три года вернулся с Севера ее блудный муж. Когда инженер закончил объект, женщина отдала сынишку: видимо, не нужен был лишний рот… Но каждое лето Вася приезжал к бабушке. Потом окончил военное училище, колесил по стране, как отец.

Собака уперлась передними лапами в колени хозяина, Михей толкнул ее:

– Конечно, огород одному не поднять!.. Да и дом оставлять надолго нельзя, сама знаешь!

Катя зажала конфету в зубах и склонилась над лайкой, заигрывая с ней. Собака прыгала и скулила, пытаясь лизнуть девушку в лицо.

– Сыграй мне! – попросил Михей и даже приосанился, тряхнув плечами, чувствовалась еще выправка. – Так вот и разминулись мы с тобой!..

Пятнадцать лет назад, перед свадьбой, лейтенант Василий Михеев привез невесту в Салагир к бабушке. А маленькая Катя играла на его смотринах… После демобилизации он оставил квартиру жене с дочерью и вернулся в родные места. Поселился в бабушкином доме.

Девушка принесла баян, сделав кислое лицо. Как ребенок, которого заставляют играть для гостей. Катю забавляли фантазии отставного майора, будто бы он помнил ее с детства. Хотя она точно помнила тот день, потому что мама принесла с базара цыплят, Катенька рвала им травку и разучивала новую мелодию: «Гип-гип, джу-джа-ляри!»

Михей пододвинулся к ней ближе на лавке, шелестя пакетом с пряниками:

– Я за деревней в балке родник нашел – вода волшебная!.. Иди ко мне жить!

Катя смеялась и повторяла: «Гип-гип, джу-джа-ляри!»

– Буду тебе каждый день эту воду носить!

– Живую?

– С нее все оживет! Пойдешь? – упрямо пытал Михей, словно не замечая присутствия Соловья. – Иди, не пожалеешь!..

Смеясь, Катя нарочно смотрела на Саню, мол, так ему и надо. Что именно желала, она затруднилась бы сказать. Потому что не любила произносить красивые слова, например как «страдание» или «смирение».

– У меня другой на примете! – отрезала Катя. Она резко встала и отложила баян.

Саня тоже поднялся с лавки, зевнул и посмотрел на будильник:

– Быстро время прошло, спать пора…

Михей выпил остатки водки с чаем и заметил тоскливо:

– А жизнь вообще быстро проходит!

Он удивленно следил за тем, как Соловей укладывается в своем купе, а Катя поправляет спальный мешок в комнатке для туристов:

– А вы что, спите не вместе?..

Никто ему не ответил.

Когда он улегся на нары против Сани, скрипя досками и о чем-то вздыхая, Катя вышла на кухню со свечой. Она булькала в тазике растопыренными пальцами, словно воробей в луже. Охотник прислушивался к этим звукам, потом громко сказал:

– Ну, чисто в раю, Адам и Ева!

Катя окунула лицо в тазик. Слышны были падающие капли. Она вспомнила вдруг, как в детстве ее мыла мама, поливая горячей водой: «С гуся вода, с Кати худоба!» И в доме было тепло.

– А мне бы их жалко было! – отозвалась она.

– Кого? – ухватился Михей.

– Самых первых людей: Адама и Еву.

– А что так?

– У них детства не было! Мама за ручку не держала, и еще…

– А тебя держала! – перебил ее Михей с досадой. – Пьяная мать на свадьбы таскала!

В доме повисла неприятная тишина. Михей положил тяжелую голову на подушку:

– Я ведь помню! – произнес он неуверенно, как человек, который только начал еще разбираться в своей неуютной жизни.

А Сане жаль было Михея, выросшего без матери, и также Катю, жившую без отца. Он не знал своих родителей, но сиротой себя не считал, потому что чувствовал их присутствие где-то на земле. Каждый раз, получая шишки от жизни или делая глупости, он обращался с просьбой о помощи к родному человеку, который, как думалось мальчику, все видит и все знает о нем.

Ночью Михей жутко храпел. Беспокойно скулила лайка, то и дело запрыгивая к нему на нары. Михей просыпался, ругался и сгонял ее прочь:

– Боится чего-то, дура!

Под утро собака сделала лужу у двери; ее хотели выгнать наружу, но она не пошла – чуяла рысь!

Поднялся охотник рано, долго шарил что-то в потемках, кряхтел и жаловался на угар в доме да на жесткие нары.

Когда Саня вышел проводить его на крыльцо, Михей сказал ему, ехидно сочувствуя:

– Что, чужую блоху взял под свое крыло?..

После ухода гостя Саня растопил печку. Впервые он задумался о том, что у Кати была прошлая жизнь и остались какие-то связи с тем миром, из которого пришел Михей. А он-то воспринял ее, будто тополиный пух, неведомо откуда залетевший в тайгу!

Скрипнули узелки ткани на веревке: Саня сдвинул занавеску в Катину комнату, чувствуя, что даже от ситцевой ткани пахнет женщиной.

– Кто ты, зачем? – он смотрел в окно, поверх приподнявшейся головы девушки. – До сих пор не знаю!

На крутом склоне видна была петляющая лыжня, оставшаяся после охотника.

– Надо бы градусник повесить, – предложила Катя.

– Зачем?

– Легче будет весны дождаться! – ласково зевнула.

А ведь и вправду хороша она! Кате нравилась сейчас Санина растерянность и любование ею. Она потягивалась в спальнике, будто молодая кошка.

16

В декабре по утрам солнце поднималось над тайгою, мутное и белесое.

Катя смотрела в оттаявшую лунку на окне, отмечая, как опухают от снега ближайшие склоны гор, как все ниже становится небо и уже не уходят в полдень из глубины распадка синие сумерки. Иногда ей казалось, что солнце вставало с разных сторон заснеженной поляны, будто оно вязло в больших сугробах и выбирало себе более легкий путь по продувному твердому насту.

Девушка набивала дровами печь под завязку и возвращалась к окну, рассеянно наблюдая за тем, как совсем короткие лучи солнца с сыпучим блеском проскакивали сквозь заметенные дебри, оставляя сказочные серебряные копытца на снегу.

В сильные морозы Саня нарубил березовых заготовок. (В это время в дереве наименьшее количество влаги.)

Каждый день он ходил за сушинами, проверял петли на рябчиков, подвязывая к рогатинам пучки мороженой калины, а дома строгал, вываривал и гнул заготовки для лыж. А в его обычные, как хозяйственная веревка, дела, Катя вплетала свою цветную нить женской заботы. Даже то, как она умывалась, поставив перед зеркалом зажженную свечу, было удивительно. Вода стекала по ее смуглым рукам и обрывалась весенними каплями на бледно-розовых шишечках локтей. После мытья она тщательно и не спеша расчесывала русые волосы, выводя гребнем темные влажные ряды. Высыхая, волосы мягко распушались, но сохраняли изгибы и кольчатые пряди на концах. Саня ненароком заглядывал в зеркало, дивясь иконописному отражению, неподвластному его руке.

По утрам Катя варила кашу, подметала лапником пол, заваривала чай с пихтой и березовыми почками. И главное, – Соловей отметил это как приближение весны, – она все время ждала, поглядывая на тропинку в начале поляны. Это ожидание тоже было приятным.

Живя один, Саня обычно погружался зимой в тихую дрему. С появлением Кати он решил затеять в доме ремонт – перебрать пол в туристической комнате, где обосновалась девушка. Делал он все медленно: разрубал надвое осиновые бревна, потом строгал, кромил их и стелил, примеривая с разных концов. Катя не торопила его, но комнату не оставляла. Но особенно ей нравилось, когда Саня оставлял все дела и пытался рисовать.

Однажды девушка спросила:

– Зачем ты икону с медвежонком нарисовал?

– Для людей, – ответил Соловей.

Катя хотела возразить, мол, грех это, но по-женски угадывая, что ощущение греховности Саня связывает только с ней, тихо сказала:

– Пьют здесь перед ней…

– Ну, не все.

– Семь недель тут живу, – произнесла уже решительно, – вижу!

– Не надоело?

– Скучновато.

– Зимой туристы ко мне чаще ходят.

– Каждый на свой зуб пробует!..

17

Самыми тихими из туристов были студенты Сергея Ивановича. Летом они строили свою избу, а зимой ходили к Соловью. Пока студенты топили баню, Сергей Иванович разглядывал Санино творчество, поправив очки на резинке. (Он стал носить резинку с того случая, когда очки упали на морду медведице.)

Преподаватель философии усвоил в общении с Соловьем слегка упреждающий скрипучий тон, будто заранее знал все его странные выходки:

– Новую пишешь? – не захотел он произносить слова «икона».

– Не приглянулась?

Сергей Иванович нахмурился, собрав на лице тонкие скорбные морщинки:

– Я видел в музее икону: апостолы за столом Тайной вечери, с русскими окладистыми бородами и волосами, стриженными под горшок! – сказал он медленно, но внятно, желая произвести впечатление. – Все двенадцать!..

– Несчастливых жизнь далеко гонит! – ответил Соловей.

– Куда гонит? – удивился преподаватель с досадой, чувствуя, что сбился с мысли.

– А вон у нее спроси…

Катя сидела у окна и смотрела, как ворожит снег, раскладывая на зеленом сукне пихт свой узорчатый белый пасьянс.

Сергей Иванович посмотрел на девушку, но не нашелся что спросить, назвав мысленно Соловья юродивым.

В дом вошел студент и сообщил, что баня готова. Хотя Сергею Ивановичу хотелось выяснить темные мысли Сани сейчас, до бани:

– Что ты хотел этим сказать?

Соловей спокойно пояснил:

– Ну, представь, русские мужики привыкли пахать – широко за плугом ходить, или сеять – широко руками махать! А тут собрали их тесно, да еще думой придавили…

Сергей Иванович вздохнул, качая головой и рассматривая начатую работу:

– Кто это – в бабьем платке? Мария?

– Мария.

– Что она моет в реке, такое странное?

– Правильно, Мария, – еще раз подтвердил Саня. – Только это Мария Магдалина! Она скиталась по пустыням вместе с Иисусом. Ухаживала за ним, мыла посуду… Может, и чашу ту мыла!.. А была ли грешница? Так от беззащитности… или оговорили ее…

От этих слов стало тесно сидеть на узкой лавке в маленькой кухоньке и как-то неудобно перед Катей. Они вышли на крыльцо. Сергей Иванович глубоко вдохнул холодного таежного воздуха:

– А что дальше?

– Она и подскажет, – наивно ответил Соловей. – От нее все пойдет, ею и закончится!

Сергей Иванович раздраженно оглядел Саню: был он каким-то непонятным, невозможным; даже возраст, по которому обычно смотрят, что удалось человеку сделать в жизни и на сколько лет у него остался запал, не поддавался обычному исчислению.

– Я о твоей жизни спрашиваю! Что дальше-то?

– Не знаю. Не задумываюсь об этом…

– Отстал ты здесь ото всех! – И подумав, добавил: – Ты пойми, взгляд с иконы – это когда тебя в душу пустили!

Но Соловей быстро подметил неуверенность в его голосе:

– Никто не пустит в душу, если не почувствует в тебе своего оберега!

– Какого оберега? – взвился голос философа. Студенты переглянулись, пригасив смешки. Подобным криком преподаватель будил спящих на лекции.

Соловей сделал вид, что его отвлекла пролетевшая синица или упавший с ветки снег: «Тихо будет, громко отзовется…»

«Юродивый!» – подумал Сергей Иванович и пошел в баню.

Осторожно спускаясь по ступенькам и чувствуя свою неуклюжесть, он почему-то вспомнил голубого медвежонка на руках Лесной Девы. Сейчас он боялся зацепиться за ивовые колышки, что держали доски. Но еще более не хотел зацепиться душою за какое-нибудь глупое пророчество, якобы спрятанное в этой «иконе».

В парной он немного успокоился, чувствуя, как размокает усталая душа. При свете туристических фонарей видно было груду сухих жарких камней, и они напоминали ему странным образом библейские утесы. Кипяток из ковша превратился на них в белое грозное облако, и преподаватель философии начинал хлестать себя веником, будто в наказание за что-то. Потом он бежал по скользким ступенькам к проруби. «Сюда, Сергей Иванович, – светил фонариком расторопный студент, – здесь ободраться можно о затонувший мостик!» Преподаватель слепо повиновался, словно парное облако выжгло его волю, а потом бросило его тело в прорубь, пронзив тысячью мелких благодатных стрел.

Вернувшись в парную, Сергей Иванович испытал такую теплую и влажную отраду, такой запазушный покой, какой бывает, наверно, у младенца в утробе. В который раз разглядывал он ровные бревна стен, похожие на сомкнутые пальцы ладони, с сухими продольными морщинками и бурыми смоляными мозолями сучков. Каменный утес урчал, в расщелинах меж булыжников шипели остатки воды. «Библейский гумус, – мелькнуло в голове у философа, – каждому человеку и роду исполнить свое предназначение».

После бани Сергей Иванович почувствовал, что для него становятся испытанием пещерный полумрак грязного жилища, толчея людей у маленького стола, подгоревшая каша, потерянный где-то чистый носок. И самое главное: баня не стала наивысшим блаженством этого вечера, после которого все остальное должно только медленно охлаждать душу.

Преподаватель молча пил чай, опуская книзу крючковатый нос и показывая, что не надо трогать его душевного спокойствия. Но Соловей подсел к нему на скамейку, как студент, вымаливающий «зачет»:

– Она любила мужчин, но не той любовью…

У печи сидела Катя, расчесывая влажные после бани волосы. Она обернулась к философу, смотря на него влажными глазами.

– Поэтому ты ее прачкой изобразил?

– Она грязь многих отстирала!

Сергей Иванович громыхнул пустой чашкой:

– Одно мне нравится, что баян мой здесь в заботливых руках! Катя, нальешь еще чаю?

Сергей Иванович давно уже устал от всяких споров и приезжал в тайгу ради тишины. «Зачем я заигрываю с ним?» – думал он, понимая, что этот разговор только усиливает его усталость. Но уже остановиться не мог: «А что я сделал?» – спрашивал он себя. Диссертация остыла, нет открытия, нет огня! Получалось, что от Соловья он хотел того, чего не мог сам: какого-то отчаянного прорыва.

– Так жить нельзя! Ты не с Богом и не с людьми!

Саня хотел что-то возразить, но философ умоляюще прижал ладони к ушам, а в памяти всплыли слова какого-то мудреца: «Держи душу в аде и не отчаивайся!»

Ночь была ясная, но не морозная.

Катя спустилась к реке, скользя на ступеньках, еще больше обледеневших после голых распаренных ног.

Звезды заглядывали в прорубь через ее плечо. Тихо журчала вода, жалуясь на тесноту подо льдом.

Это в городе люди засыпают, чтобы отдохнуть от себя и других, в тайге каждая живая душа только дремлет, чтобы слышать все вокруг. И сейчас до Кати доносился бессонные всхлипы из палаты интерната, где лежала ее мать, и тревожный осиновый скрип в темноте.

Она зачерпнула ведро в черной воде: «Уйду! Как тепло станет, так и уйду!»

18

Прошла еще неделя, и Катя задумала стричься.

Она уселась на табурет в ночной рубашке, приладила на столе зеркало перед собой и ровняла ножницами челку.

Саня затопил баню, но радости в душе не было. Шел снег, осыпая мозги шуршащей тоской. Было зябко. Первое тепло от печи пахло глиной и сухим березовым листом. Он принес воды, чувствуя, как дрожит под его тяжестью пол предбанника: все сильнее проседала гнилая подпорка. Это еще более внесло неустойчивости в его настроение.

Катя держала зеркало на вытянутой руке и поворачивала головой.

– Поправь мне на спине! – протянула ему расческу и ножницы. – Только аккуратно!

– Как получится.

– Мне надо ровно! – сердито прикрикнула она.

Ревниво следя в зеркале, Катя направляла его движения:

– Начинай расчесывать от затылка!.. Мягче! Не дергай! Не дергай, я сказала!..

Будто в парандже, сидела она в распущенных по лицу, плечам и спине волосах. И Сане казалось, что в ее образе сейчас нет ничего лишнего.

– Зажимай меж пальцев и закручивай!

Саня зацепил расческой верхний слой волос и повел его волною вниз. Волосы влажно скрипели.

– Ровняй две стороны, – приказывала Катя. – Чтобы они плавно сошлись на спине!

Но внутри у Сани что-то бунтовалось: ему хотелось взбуровить ее волосы, так славно пахнувшие влажным сеном. Он прижался низом живота к ее спине и, смутившись, быстро отпрянул. Расческа застряла, обнажив край девичьего уха, похожего на рыжик в траве.

– Стриги вот на сколько, – Катя была занята своими мыслями и не заметила его смущения.

Она прислонила ладонь к волосам, показывая, на сколько нужно стричь, хотя Сане жалко было каждый сантиметр.

Ножницы кромсали толстые пряди, издавая безжалостный хрумкающий звук.

– На столько?

– Тупые! – поморщилась Катя. – Ровно делаешь? Не дергай! Как овцу стрижешь!

Она нагнулась к зеркалу, и Саня тоже склонился над ней: в разрезе ночной рубашки увидел смуглые озябшие груди и крестик меж ними.

– Я сказала: закручивай край от себя и стриги! А то получится как под горшок!

– Ты не замерзла?..

– Какие-то лохматушки! – возмущалась Катя, не слыша его заботу. – Неровно! Слева еще снимай! Ну-ка, покажи, сколько зацепил? Опять как попало!..

В сердцах Катя сама взлохматила волосы, разметав их во все стороны. Затем собрала обеими ладонями в одну косу, подняв ее над головой, как пучок Чиполлино. (На открывшейся шее вспыхнули розовые пятна.) Вытянутые руки поочередно перехватывали косу, закручивая ее так, будто они танцевали танго втроем.

Затем волосы вновь упали на плечи:

– Стриги!

Ножницы клацали, зубы Сани тоже мелко стучали, и он сжимал их, чтобы не выдать своего волнения. Временами он поглядывал в зеркало: лицо Кати замерло в каком-то ненасытном напряженном ожидании.

Ее рубашка была покрыта волосяной стружкой.

– Поправляй расческой и выравнивай!

Саня уже не слушал ее. Ему нравилась та затаенная покорность, с какой Катя сидела перед ним. И та чуткость, с какой девушка улавливала каждое его движение, осторожно поддаваясь ему. Волосы падали темными лохмотьями на белую рубашку. Саня невольно стряхнул их с бедра, ощутив сквозь тонкую ткань обжигающее тепло женского тела.

– Не надо, я сама!

Катя встала и взяла зеркало:

– Ну, хватит!

Она прошлась немного, поворачивая зеркало с разных сторон.

Потом залезла ладонью за пазуху, спешно вытряхивая лохматушки, а они падали все глубже, и Катя тихо стонала: «Ой, достали… до самой мамки!»

– Иди уж мойся, – отвернулся Саня, чувствуя, что не может больше совладать с собой.

В кастрюльке на печи закипела вода.

Катя схватила миску с клюквой и стала давить ягоду ложкой. При этом она поднимала одну ногу и чесалась ей об другую: «Как хрюшка! – она обдувала лицо, вытянув вперед нижнюю губу. – Уф-ф-ф!»

– Иди, а то прочешешься до дыр! – говорил Саня, потому как молчание его выходило слишком красноречивым.

– Сейчас! Только морс сделаю, – Катя наклонилась над кастрюлькой, сбрасывая выжатые ягоды.

Рубашка ее задралась на пояснице, обнажив тыльные стороны колен. Саня успел разглядеть на них розовые жилки и холеные лепные выпуклости, как у гипсовых богинь.

Крикнула на бегу:

– Пять минут прокипит, снимешь и выльешь сок из миски! – Она схватила полотенце и мыльницу. – Я побежала!.. Сахар добавь! Принесешь мне в баню?

– Принесу…

Сама сказала! Дура. Сама позвала!.. Не дождавшись пяти минут, Саня сгреб кастрюльку голыми руками. «Пойду, – мелькнуло в голове, – или в прорубь спрыгну: там как раз по пояс, или подпорку у бани выбью!..»

Громко стуча валенками о косяк, Саня навалился плечом на дверь бани:

– Можно?

Откуда-то из влажной томительной тишины донеслось:

– Погоди, я рубашку накину…

Утопив кастрюльку в снег, он рванул обледеневшую ручку и вошел в предбанник, наполненный густым влажным паром.

– Ух, как наподдавала-то, из всех щелей валит! – сказал он еще громко, как бы не замечая ее.

Приглядевшись, Саня увидел, что дверь в парную приоткрыта: там потрескивала печь, и красный отсвет прыгал на полу. Спешно натягивая одной рукой узкую рубаху на влажные бедра, Катя держала свечу в другой, обжигаясь капающим парафином. Не обращая на Саню внимания, она опустилась на колени и заглянула куда-то в угол: «Крестик упал…» Саня тоже встал на четвереньки и пополз за ней. На полу валялись старые веники, из щелей пахло мыльным духом лука-слезуна. Он уткнулся головой во что-то мягкое, темечком в ягодицы, не давая волосам встать на дыбы; скользнул губами по голой ноге вниз к изгибам коленей… Заскрипела ткань бывшей занавески (давно уже в белом ситце чувствовал он эту скрытую женственность, особенно когда постанывали на веревке заторы мятых складок); упала и потухла свеча…

На следующее утро Катя бросила ему из своей комнатки:

– Крестик мне найди!

Саня пошел в баню.

Лег на мерзлые веники и замер, чтобы еще раз пережить случившееся вчера. Стыдно не было. Даже наоборот. Мысль о том, что Катя уйдет, была легка. Теперь хоть есть причина! Голова была тяжелой, душа унылой. «Пусть идет, – думал он, – жил один и дальше проживу! Беспокойно все это… Чужая она! С первого дня была чужой…» Теперь ему казалось смешно то, что он надеялся иметь семью…

Он нашел крестик, подержал его на ладони и вдруг почувствовал благодарность к женщине, которая отрезвила его. Саня опять растянулся на березовых ветках, как когда-то в детском шалаше – одинокий и никому не нужный, – выглядывая что-то среди пушистых узоров в зимнем окне.

Крестик отдал уже с обидой на себя.

Катя надела его и торжествующе сказала:

– А я думала, что ты верой своей предохраняешься…

19

К началу февраля снег завалил избу до средины окон. Третий раз за зиму Саня скидывал его с крыши.

С каждым утром над тайгой все больше чувствовалась предвесенняя испарина от крепнувшего солнца. Наметы из твердого снега склонялись над каменистыми обрывами и выкрашивались от теплого ветра серыми рыхлыми слоями. Рукава пихт, крепко прижатые снегом, начали чуть-чуть шевелить зелеными кончиками, будто сокрушались на дырки в рваных варежках. Осины и березы держали на своих ветках цепкие белые лохмотья, оставшиеся после метелей.

Казалось, что тайга еще спит, но будто уже вполглаза.

Снег был испещрен следами зверей и птиц.

Каждое утро Саня уходил в тайгу, словно ему не терпелось прочертить лыжню поперек заячьих следов. Он обходил свой путик: петли на рябчиков были привязаны в тонких ивовых рогатинах под пихтами, а на зайцев – возле приманки с солью.

Катя сидела дома и ждала.

Она не ушла… Первое время им даже неловко было встречаться взглядами. Катя смотрела с затаенным разочарованием, как бы говоря: «Я так и думала!» Но тем не менее он стал ближе ей, потому что понятнее, и даже родней. Хотя каким-то одним больным боком.

Для Сани исчезло чувство праздника по утрам. Они больше не радовались вместе самым простым вещам. Умывалась Катя обыденно, пирожки жарила с черной коркой, клюквенный морс готовила не такой душистый.

И главное, они не загадывали вместе свое будущее.

Прошла неделя, и Саня почувствовал, – это было удивительно! – что с Катей они как-то по-новому сдружились. По крайней мере, в нем исчез въедливый пригляд за девушкой, пропала какая-то упрямая надобность держать душу начеку. Отношения их стали проще и внимательнее друг к другу.

К тому же с каждым днем все сильнее тянуло весною. В солнечный полдень тайга казалась почти оттаявшей, робко тянувшейся ветвями к небу и сетующей на то, что стволы деревьев еще крепко держат снежные оковы.

Однажды вечером в дверь избы постучался кто-то. Соловей крикнул:

– Заходи!

Но гость не торопился. Зашел после второго приглашения.

Он был небольшого роста, обросший темной бородою, на вид лет тридцати пяти. Одет не в рванье, но вид бродяги. Во взгляде что-то шальное, отчаянное. И главное – неприручаемое, как у старых бродячих псов. Снял шапку, глаза были умные и теплые:

– Пустите, люди добрые! – проговорил он с какой-то молитвенной неспешностью.

Саня усадил бродягу возле печки:

– Грейся. Давно ходишь?

– Местный я, охотник.

– Не похож, – усомнился. – А ружье где?

Саня никогда не считал себя бродягой и суеверно боялся этого края жизни.

– Ружье в милиции! А меня отпустили, так сказать, за прошлые заслуги. Предупредили только, чтобы ушел отсюда подальше. – Бродяга заскрипел мерзлыми подошвами ботинок, словно подтверждая свой долгий путь. – Вот пробираюсь сейчас на Кузбасс. Там у меня родня.

Под глазом у него была красная шишка, свежая и болючая, недавно, видимо, на ветку наскочил.

Гость, в свою очередь, с любопытством оглядел избу, будто дивился ее несуразности:

– А там еще комната?

– Хватит тебе места…

Бродяга потрогал рукой угол стены:

– Позже прирубил? – и посмотрел на Катю.

– Для туристов, – объяснил хозяин. В душе его шевельнулась какая-то неясная тревога.

На ночлег бродяга остался неохотно, мол, дойду до охотничьей избы. И глядя на его крепкую фигуру, верилось, что дойдет. Пришлось Кате уговаривать, бродяга оттаивал медленно. А Саня чуял: надолго прибился парень!

Истопили баню.

Гость отмылся, сразу посветлел, помолодел и ласково жмурился, как домашний кот. Одели во что смогли. Катя дала свою футболку, подаренную туристами.

Звали его Николаем. На хозяев он смотрел с наивным любопытством. Как, впрочем, и все другие гости, пытаясь отгадать, какие отношения связывают их с Катей.

За ужином бродяга рассказал, что родился недалеко отсюда, в маленькой таежной деревеньке, где все жители были охотниками. Из-за высокого горного хребта телевизоры в деревне ловили только звук, поэтому Коля с детства привык отгадывать за слепым экраном движения чужой жизни. Ложь и правду отличал, как звериные следы на снегу. В старых фильмах лгали «по-советски», но при этом артисты страдали отстраненно от своей роли; Коля чувствовал это по интонации голоса и в моменты долгих пауз. В современных фильмах врали с радостью и азартом, будто героев взяли из нищеты, мол, сыграете богатых и счастливых – останетесь таковыми! Вот и рвали пуп от усердия. В старых фильмах ложь была по-человечески понятна и даже одолима каким-то другим образом, и на этом другом пути возникали иногда непредвиденные добрые поступки.

После армии Коля женился и переехал в поселок Салагир. Но не нашел себя, любви не получилось, вернее той, что представлялась ему за обманчивым темным экраном. Помыкавшись без дела, завербовался по контракту в армию. Служил в горячей точке.

Гость рассказывал и пил чай, не глядя на Катю, но чутьем охотника отслеживая вздохи жалости и удивления к своей мытарской судьбе:

– Горы похожи на наши, и народ тоже… Тосковали на вечерней молитве, как я по детям. Лежу в маскировке целый день и слушаю. Слушал-слушал, а потом рискнул! Стал им подражать. Тут, коль ошибешься, сразу пулями осадят. Но у меня получилось! – произнес гордо. – Из глубины так начнешь раскручивать, вытягивать эхом по склонам. И они мне отвечали, как своему!..

Он стал раскачиваться в такт глухому напеву. Отчаянный! – удивленно смотрела Катя. Женщины любят таких.

– Однажды лежу на проталине, – продолжал гость, – в листья зарылся, вокруг снег и луна – не пошевелиться. Жду, когда «броня» за мной придет. И вдруг слышу: идет кто-то…

– Почки там простудил? – спросил хозяин, ревниво улавливая, как напряглась Катя.

– На той земле… Ну, вижу, идет мальчик и огромная белая овчарка впереди. Я притаился, как рябчик: может, думаю, мимо пройдут. А они на меня – как по тропинке!

Бродяга вытянул вперед ладонь ребром, была она маленькая, но крепкая:

– Ну, прикидываю, если поднимусь сейчас, так их снайпер снимет! Вверх пальнуть, тоже себя обнаружить, одинокая пуля страшнее артналета… Уже перед самым носом вскочил и в тень! – Бывший снайпер пригнул голову по привычке. – Собака убежала, а мальчик стоит! Лет двенадцати. «Ты кого здесь ищешь?» – спрашиваю, присел и заслоняюсь им. «Корову, – говорит, – ищу!»

– Как у нас в деревне, – прошептала Катя, не отрывая глаз от гостя.

Николай ласково улыбнулся ей:

– Пацан стоит и, чувствую, дрожит! Тут я сына своего вспомнил. Может, думаю, ему сейчас так же какой-нибудь дядька в нос тычет! Показываю рукой в долину: «Там твоя корова! Иди…»

– Ты не сам встал, – торопливо произнес Саня, даже не зная, чем закончит свой внезапный порыв.

– Знаю, – охотно признался Коля. – Это Бог поставил на колени, как перед сыном!

– А дальше? – торопила Катя.

– Срок контракта закончился, вернулся домой, – продолжил бродяга. – А мне тут про жену рассказывают, иди, мол, к тому дому, сам увидишь! Смотрю: на стекле помадой сердечко, как метка. Я из ружья пальнул, любовь вдребезги!.. В милиции пожалели. Но из деревни выслали. Вот брожу теперь по зимовьям.

– А чем кормишься? – поинтересовался Саня, будто это могло быть единственной правдой, которая выдала бы гостя.

– Пику сделал из лыжной палки. Зайца бью…

Клейкие ресницы стрелка не могли скрыть жадный огонек молодых глаз, когда он поглядывал на Катю. Она переставила ближе свечу, проявляя несвойственную ей заботу, а может, хотела лучше разглядеть парня.

– А шапку свою нашел? – неожиданно спросил хозяин.

Гость виновато посмотрел на Саню:

– В одной избе взял. Бог простит! А хочешь, – он протянул руку к перекладине, где сушились вещи, – возьми…

Бродяга поднялся и старательно перекрестился на таежную икону, тень от его руки упала на лицо девушки.

– Я про другую шапку.

Саня узнал чернявого стрелка, что ползал по этой поляне, возле убитых медвежат. Бывший снайпер сделал вид, что не понял его, а может, и впрямь забыл:

– Много всего было… Можно еще чаю?

Он сам налил из чайника, осторожно пройдя мимо Кати, и все же задев ее плечом.

Стрелок опять оглядел сумеречную изнанку домика. От взгляда его не ускользнула жалкая ночная рубашка, висевшая в углу.

Свечу потушили, как всегда, рано.

Но спать никому не хотелось. Кате долго возилась в своей комнатке. Бродяга озирался в лунных потемках, заполнивших дом. В ушах его не стих еще шум метели и мерзлых пихт.

Первым неудобством от гостя стало то, что нельзя было справить малую нужду в ведро. С недавних пор Саня и Катя перестали стесняться друг друга и не выходили ночью на двор.

Саня лег на нары, вспоминая прошедший день, как он привык это делать перед сном. Ему необходимо было по вечерам какое-то оберегающее чувство, в то время, когда девушка раздевалась и умывалась. Он опять вспомнил про ночную рубашку: надо бы давно купить новую! Это его странная привязанность к вещам – кусок серой тряпки приобрел особую память.

Бродяга перевернулся на соседней полке и открыл глаза, как бы в полусне. Видимо, одним мгновением вспомнил он свой долгий путь по тайге и ночлег свой случайный. Он даже улыбнулся, жуя пустым ртом, будто оставил что-то приятное на утро. Переночует и пойдет дальше. Но вот что подумалось: уйдет он недалеко, до первой юбки! Потому что душа у него оседлая. Прислушиваясь к храпу гостя, Саня вдруг ощутил начало иного отсчета своей жизни. Он суеверно медлил признаться себе, что у него-то по-прежнему – душа бродяжья!

Чего он хотел достичь в жизни? Обрести дом, это первое. Отыскать свою породу, это главное. И соединить все, что дорого ему: любовь к отцу, преданность к могиле медвежат, свое понимание таежной иконы…

Утром Коля перекрестился на Лесную Деву, нисколько не смущаясь голубой диковиной. И отошел на шаг, поклонившись и уступая место хозяину. Всем своим видом он показывал, что настроился на что-то долгое. Это чувство недосказанности оставалось все утро. Завтракали молча.

Потом мужчины ушли в тайгу за дровами.

Остался гость «на пару дней». Но прожил дольше.

С утра он уходил в тайгу, но возвращался к вечеру без добычи. Катя смеялась над ним, а бродяга складывал молитвенно руки, как будто оправдывался за свою неудачу. И еще, – чувствовал Саня, – извинялся за что-то другое. Голову снайпер держал низко и вздыхал страдальчески, но, уловив момент, стрелял по мягким женским мишеням и быстро прятал в карих глазах масленый оптический блик!

Все это время гость пытался разгадать отношения между хозяевами, как сюжет в слепом телевизоре. Однажды вечером он спросил Катю, разглядывая рисунок на картоне, где только угадывался еще женский силуэт:

– Это ты позировала?

– Я не натурщица, – отозвалась она с какой-то досадой.

– Ты бы и не вышла так… – произнес Коля, прищурившись и растягивая слова в задумчивости. Догадался бродяга, что давно хочет уйти Катя и только ждет до времени того, кто поможет ей в этом.

– Ишь ты, знаток! – засмеялась она и спросила вызывающе: – А как бы я вышла?

Уловил хитрый беглец желание ее «размалевать» душу, распотешить в дороге, выйти из границ чуждого ей сюжета. Саня встал и убрал картон:

– Я еще сам не знаю, что из этого выйдет!

С того дня стал гость осмотрительнее и даже предложил хозяину сделать сени у дома. Он напилил столбы, но с размером не угадал и бросил. Мол, чтобы лучше обдумать! Не любил Саня в людях такой характер: вроде бы хваткий и спорый, а все найдет какие-то препятствия, все думками спутает, любое дело заблукает в его руках.

Одно хорошо получалось у парня – согласие с женским мнением. Никогда раньше Катя не встревала в строительные дела. А теперь держала столбец у крыльца и торопила стрелка:

– Руби быстрее, замерзла уже стоять!

– Подтесать еще надо, – топор скользил по мерзлой древесине. – Не то щель будет!

Каждая щепка, что падала из-под его топора, говорила, что одному ему ничего не надо, но если он полюбит женщину, то будет у него и хороший дом, и широкий двор!

Катя пританцовывала, но не от мороза. Она заряжала охотника нетерпением:

– Что будет, потом увидишь!

Словно уже знала, что выпадет им в будущем. Николай легко подчинялся, ухватисто обнимая бревно.

Саня вставал на лыжи и шел в тайгу, чтобы остыть от своих ревнивых дум. А стрелок улавливал на лице девушки равнодушие: не интересовало ее, тепло ли оделся он? взял ли спички и нож в рюкзак?

В доме Коля по-прежнему держался гостем. Но при любом случае показывал, что места вокруг ему знакомы:

– Хорошее место нашел под избу! – хвалил он хозяина. И повторял притом, что местные охотники здесь зимовье хотели поставить задолго до него.

– Мы через эту поляну маралов загоняли! Молодые вверх бежали – в западню. А старые козлы уходили по тому выступу!

С его слов получалось, что не застолбил Саня еще это место. Когда же хозяин сказал про могилку медвежат, охотник вспомнил, что и сам здесь хоронил:

– Я тут трех собак потерял!

– Как это? – Катя подала ему тарелку с ужином.

– Двоих медведь задрал. А третьего самому пришлось застрелить.

– Зачем? – воскликнула она уже привычно, уже заранее готовясь его слушать. Потому как умел бродяга удивить женщину. Каждый рассказ он начинал, будто заранее извиняясь, что история эта произошла без участия Кати.

– Заболел каким-то подкожным клещом. Болезнь заразная, собаки стали гибнуть по деревне… Пошли мы с ним в последний раз на охоту, – Коля задумался, теребя бородку. – Поставил его напротив, кивнул в небо: смотри, мол! Он в стойку, я его влет!..

Катя всплеснула руками, жалея собаку, но еще больше – ее несчастного хозяина.

Поужинав, Коля неожиданно спросил девушку:

– А ты смогла бы поменять жизнь за одну минуту?

– Если из любопытства, – ответила Катя, немного подумав.

– Сбежать, что ли? – спросил Саня удивленно, будто застал в доме вора.

По тому, как гость отложил тарелку, как перебирал вещи в рюкзачке, видно было, что он решился скоро уходить. И эту задумку спрятал глубоко.

А затем весь вечер развлекал их охотничьими рассказами:

– Как медведь свои болезни лечит? (Слушая его вкрадчивый голос, желчь отчаяния разливалась в душе Сани.) Помню, до армии еще, шлялся по тайге. Вижу: медведь копает что-то и хряпает тут же! Аж чавкает, так вкусно! Я шуганул его, подошел, желтый корень валяется, на вид как морковка. Любопытно стало, попробовал немного…

Коля откусил сухой пряник, слегка поморщился и продолжал:

– Как начало меня драть в желудке!.. На карачки упал, трясет, грызет изнутри! Чую, до избы не дойти. А потом уж и ползти не стало сил… Собака выручила. Сбегала в зимовье, привела охотников.

– Что это было? – спросила Катя почти равнодушно. Но и в этом безразличии виделось Сане только притворство. Она уже все продумала, все решила, в ее голове бродяга был жив-здоров.

– Охотники и сказали потом, что этим корнем медведь паразитов выводит.

Катя засмеялась. И гость смотрел на девушку так, будто имел над нею уже какую-то власть. Он позволял ей смеяться, как своей. Чужой бы разрешил только сочувствовать.

А через неделю, когда Соловей был в тайге, ушел бродяга на станцию вместе с Катей. На полке, возле иконы с голубым медвежонком, беглянка оставила крестик. Тот самый, что теряла в бане…

Вечером Саня лежал на нарах, сжимая крестик в ладони, и глядел в окно.

Тревожными рывками гасли сумерки.

Временами ему казалось, что кто-то прошел мимо избы. Он всмотрелся в доски над головой, ища неизменный образ, и опять чувствовал крадущийся мерный шум: это кровь стучала в висках… Вот и поделили они, как будто поиграли «в развод»: ему достался нереальный образ любви на потолке и крестик. А ей?.. Где она сейчас? Ради чего сбежала?.. Саня не стал искать ответов, чувствуя досаду на себя. Ему было ясно, что тайные мечты, о которых они думали порознь, невозможны стали в их прежней жизни. Катя поняла это раньше и ушла первая, каким-то образом открыв и ему дорогу. Это немного успокоило его.

Ночью он спал тревожно, отвык уже от одиночества. Снилось что-то шумное, а проснулся – такая тишина, что хотелось выть. Саня прислонил к уху будильник и опять задремал под ровный стук железной стрелки…

Утром он нашел под нарами пакет, в котором были завернуты белые туфли. Спускаясь за водой, он сломил на тропе сухую ветку пихты, подумав привычно, что Катя может поцарапать лицо. И до самой весны берег возле дома на сугробе короткий след от ее лыж.

20

В марте возле бани вытаяли березовые листья. Скоро половодье унесет их вместе с его зимним наваждением.

На реке открылись стремнины; темная вода точила зеленоватый лед и подъедала зализанные снежные берега.

Работа над иконой Магдалины шла туго.

Виной тому была Катя. Она незримо жила в его доме. И каждый день придирчиво смотрела на его творение. С какой-то мстительной решимостью она истерзывала первые робкие линии сюжета. Будто не хотела казаться тихой и покорной.

А поверх тайги уже летала весенняя бесприютная тоска!

Она парила, словно огромная птица, падая тенью на вербный покров речных берегов, на сервизный фарфор березовой чащи; она клевала солнечные пятна на рыхлом снегу и радостно взмывала в мягкую синь – ненасытная и прекрасная!

Тоска манила душу!..

В апреле тайгу охватил нескончаемый шум воды: изливались, плескались и пели на все лады тысячи ручейков, потоков и речушек, имеющих свой срок и свой запас снега.

Мутная вода в Тогуленке бурно шумела, обрушивая рыжие глинистые берега. На солнце сверкали просыхающие камни, белесый галечник на отмелях уже дышал сухим теплым илом. Зернистый песок вымывался из-под крупных камней, меж узловатых корневищ и серым игристым роем оседал на глинистом дне, смущая мелких рыбешек.

Зеленые побеги калужницы вылезали из хохлатых коричневых кочек, они радостно глядели по сторонам, выбирая себе ближний путь к воде.

Но если к шуму воды человеческое ухо еще может привыкнуть, то к пению птиц не дает привыкнуть душа.

Весною птицы и стонут и квохчут: то яростно, то тоскливо, то будто бы капризно. Вечерами бисерные трели соловьев густо рассыпались по склонам гор, будоражили холодные сумерки, уминая сырую таежную хмарь. И казалось, сколько ни слушай, а все гнетет душу какая-то невозможность подняться до проникновения в эти чарующие звуки.

Утрами просыпался Саня с легкой досадой на то, что соловьиная ночь прошла без него.

Вставал он все раньше и раньше. Все больше давая себе предрассветного времени, будто бы только в нем он мог обдумать что-то необходимое. И однажды увиделось ему на краю поляны, как в солнечных ладонях слепился из света и тумана знакомый силуэт. Как раз на месте могилки медвежат.

Несколько дней таскал Саня камни из реки, чтобы обложить ее фундаментом. Потом валил и носил бревна. Первые венцы сруба укладывал, стоя на коленях и чувствуя дрожь от холодной влажной земли.

Стены рубил бревнышко к бревнышку.

Бывало, невмоготу ныли спина и руки, тогда Саня ложился у костра и слушал птиц, давая передышку сердцу.

Ветви деревьев тихо вздрагивали, тайга плыла в половодье птичьего восторга.

– Еге-герь! Еге-герь! – одобрительно разливалось по поляне. Если соловьи подражают всему миру, то дрозды – человеку, заставляя трепетать в груди безголосую душу!

– Ти-тьен! Ти-тьен! – говорили дрозды, что он не один в этом лесу и в этом мире.

Прячась на вершинах деревьев, они кричали наперебой:

– Еге-герь! Еге-герь! – мол, видели егеря за перевалом!

Иногда Сане казалось, что пение дроздов – это неправильное, но очень старательное детское произношение забавных словечек, звуками которых ребятишки забавляются больше, чем их смыслом:

– Ти-тьен! Ти-тьен!

Саня вставал и шел к срубу.

Щепки летели в траву, сбивая белые робкие цветы ветреницы.

– Вьи-тен! Вьи-тен!

Топор не успевал за ударами сердца, пила опережала их.

Лишь подбивая колотушкой сухой мох, он попадал в птичий ритм, отчего дрозд-солист выводил над его головой торжественно, как будто фразу из оперы:

– Фигале! Фигале! Фигале!

Дрозды приучают человека к прилежности. Соловьи – к послушанию! От слова «слушать». Ведь у человека есть соблазн слышать то, что ему хочется. У птиц – выбора нет.

Пение птиц ближе всего к служению Богу.

Но без той тягости, которую люди окрестили духовной. Когда Саня слышал или читал о суровости монашеской жизни – он не то чтобы не верил, но понимал, что имеется в виду какой-то другой уровень. Может, та внешняя суровость жития и открывается только человеку непосвященному? А вот монашеское смирение вовсе выпадало из его сравнения с птичьим «разносолом»! Смирения нет в весеннем разливе, и получалось, что чувство это временное, как смирение птицы, летящей зимовать в чужие края.

В сумерках по краю поляны пролетела неясыть, издавая звуки гундосой трубы; она уселась где-то поблизости, картаво рыча и лая по-собачьи. Другой филин разразился у реки каким-то невозможным косматым звуком: сочный кувырок свиста сглатывался в его горле с булькающим и урчащим хохотом; невидимая за ветками птица вытягивала шею и поднимала от удовольствия крылья.

Саня скатывался спиной по шершавым волнам бревен, топор падал из рук, срезая землю черным рубцом. Внутри стен что-то ласково отзывалось, напоминая утоляющий душу колодезный всплеск.

В такие минуты он вспоминал о Кате. «Где теперь она, моя родная?» – сказал он и, подумав, засмеялся. Бывало раньше, что и злился на нее, и удивлялся своей привязанности. Но сейчас просто ждал от нее какой-нибудь весточки, простого напоминания: мол, дошла и устроилась на новом месте. Он чувствовал вину перед Катей. Оттого и ушла тайно. Хотя остались белые праздничные туфли. Новым ощущением стало то, что с Катей ушла его бестолочь, пропал его страх не совладать в задуманном деле.

В мае к нему пришла медведица.

Новый сруб ей не понравился.

Она драла новые стены и тоскливо рычала, как будто жаловалась на то, что отлежала в берлоге бока.

21

Весною, сквозь молодую листву, особенно томительно открывается небо!

В высокой синеве птицы летели гнутым клином.

На воздушных виражах концы клина плавно заносило в центр стаи. А сердце стучало так, словно оно вместе с журавлями разрывало небесные потоки.

Присев на толстые корни, спиной к дереву, Саня вынимал из-за пазухи тетрадь и записывал карандашом, захлебываясь от одышки: «Небо крестится птичьим клином!»

Еле заметная тропинка привела его к заброшенному кладбищу.

Нет ничего печальнее на свете, чем забытые могилы. С каким смирением вжимаются в землю их низкие бугорки! С какой неуемной тоской возле них признается память человека в своем бессилии!

В этой долине была когда-то деревня Тогуленок. И место для кладбища выбрали так, чтобы жители могли чувствовать своих предков, устремив взгляд на гору.

Однажды Саня нашел костер неподалеку от дороги, а в нем обгоревшие кресты: видимо, кто-то поторопился согреться в непогоду.

Саня установил три новых креста, прибив на них чистые дощечки. На случай, что придут родственники и напишут родные имена.

Жизнь в тайге рачительна: если принести сушину – то с пригорка, если набрать воды – то из ближнего ручья. Но кресты Саня выстрогал и сколотил дома, а потом приносил их по одному. Последний был самый тяжелый – березовый.

С тех пор он сдружился с этими могилками, ухаживал за ними, выдирая траву и пересаживая таежные цветы.

Встав на колени, Соловей чувствовал привычный дух здешней черемухи: весной – от бурного цветения, осенью – от влажной подопревшей коры.

Яркое солнце золотило безымянные дощечки.

Он смахнул птичий помет с перекладины креста:

– Ну, как вы? Пришел вот спросить у вас…

Мягкий ветерок поднимал над его головой атласную листву, пугливо шелестели сухие лианы на рябых стволах осин, и Сане послышалось, что откуда-то из земли донеслись до него гулкие звуки.

Это был поезд: вначале набухая далеким протяжным воем; потом все яснее и звонче, лязгая колесами на стыках рельс. Наконец, вырвавшись на простор, – хлестко и напористо, – звук его превратился в стальное решето, которое цедило тайгу, перебирая в ней каждое деревцо, перетрясая каждую не спрятавшуюся душу.

Жуткая волна принесла что-то непонятное: Беслан!.. Вначале это был только звук. И он лишь приостановил на минуту ровное течение дня. Как в детской игре: тебе завязывают глаза и кружат на месте. Потом снимают повязку, а перед глазами все плывет и никак не может зацепиться за привычные ориентиры.

Кто-то повторял тоскливо: Беслан. И затем упорно: Беслан. И уже умоляюще: Беслан… Так дрозды безумно твердят подобранное в полете слово.

Последние вагоны скрылись за поворотом; гул поезда стал теряться и гаснуть в глубине тайги.

Когда совсем стихло, Саня почувствовал тяжесть и истерзанность во всем теле. Он прижался грудью к бугорку и закрыл глаза. В душе уже отчетливо засело: Беслан! Далекий, тревожный, давно скитающийся по земле кличь.

Отряхнув одежду, Саня поднялся, покрывая бугорок неровной тенью. Земля и небо, еще недавно такие прекрасные, казались ему теперь серыми и тоскливыми. Он как-то осунулся, обветшал душой… И прощаясь с могилами, не загадывал срока, когда вновь придет к ним.

22

Вернувшись в свой дом, Саня перекрестился на икону широким, утоляющим жестом. Так, что закололо в груди.

Он долго стоял перед Лесной Девой, с голубым медвежонком на руках, и в шорохе листьев опять чудился ему странный скитающийся звук.

С каким-то отчаянием ему вдруг захотелось увидеть живых людей, услышать их голоса. Саня посмотрел на ведро у крыльца, оно стояло нетронутым: медведица не приходила, значит, идет человек.

И действительно, вскоре на верхней тропинке показались туристы. Впереди шел Сергей Иванович, преподаватель философии.

Он заходил на поляну степенно, как будто в университетскую аудиторию. Окидывал Соловья цепким взглядом сквозь очки, связанные за дужки резинкой:

– Крестик снял?

– Он душит меня.

– Кресты на кладбище сделал, а свой не носишь!

– Свой только начал вырубать, – показал Саня радостно на большой крест из бруса, лежащий на земле. Потом устыдился своей радости и сказал тихо: – Как раз в человеческий размер!

На лице у Сергея Ивановича дрогнули унылые морщины, привыкшие без слов останавливать «ересь» студентов:

– А мы видели тебя на кладбище, когда спускались с карьера. Ты опять с духами говорил?

Сергей Иванович медленно снимал рюкзак, и Соловей помогал ему, опять счастливо улыбаясь:

– Родственная душа не может навредить!

– В могиле души нет! – догматические морщины пришли в движение.

– Ну нет, – согласился таежный чудак. – Но осталась метка для живых!

Он посмотрел на устало плетущихся туристов и шепотом добавил:

– Тут главное – не разминуться! Чтобы беды не было!.. Вот вы вовремя пришли…

Преподаватель философии сделал вид, что давно уже ничему не удивляется:

– Что ты пытаешься у них выяснить?

– Я просил об очень важном. Больше никто не поможет!

– Это все от лукавого!

– Они мне сказали, что медведицу не тронут! За деток погибших…

Сергей Иванович снял очки, оставив их на груди:

– Что зверей вспоминать, нужно о людях думать!

– А я и говорю о человеческих детках, которые погибли в Беслане! Я слышал их сегодня!..

После трагедии в Осетии прошло уже много времени. Сергей Иванович уселся на лавку, успокаивая себя тем, что не обязан держать близко в памяти все человеческое зло:

– Пойду, – показал он на недостроенный сруб, – понемногу намаливать буду!

Философу нравилось наставлять «на путь истинный» таежного отшельника. Втайне он гордился тем, что первым надоумил Соловья строить часовню.

Колодезные стены поили его «молоком словесным».

Затеплив принесенные с собой восковые свечи, он открыл Книгу пророка Исаии и стал читать то, что, по его мнению, наиболее подходило таежной часовне: «Ибо Он взошел… как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия… который привлекал бы нас…»

Внутренне он замирал от своего сочного голоса, так не похожего на тот, что звучал в студенческих аудиториях. Акустика бревенчатых стен помогала ему ставить звонкие ударения в словах писания.

Легкий сквозняк трепал пламя свечи.

Временами философ смотрел в небо, не закрытое еще потолком. Облака плыли ласково, не касаясь синевы; березовые ветви бросали на страницы легкую тень.

Дождавшись, когда преподаватель выйдет из часовни, Соловей ухватил его за руку:

– А я тебя не упрекаю! Всех любить, как Иисус, никто не сможет. И ты не сможешь! И я… Его ж тащили каждый на свою сторону!.. Все время начеку, как белый заяц до снега!

– Баян мой цел? – спросил Сергей Иванович, чтобы прекратить глупый разговор.

Но Соловей преследовал его тихим вкрадчивым голосом, как бы извиняясь за слабость ума:

– Не знаю кто, но они мне ночью рассказывают. Мол, была мать его из низшего сословия. А отец простой столяр…

– Плотник! – взвился тоскливый голос философа.

– Плотник, да. Он сажал деревья, чтобы, когда они вырастут, делать из них доски!

– Есть мнение, – произнес Сергей Иванович так, что обернулись студенты, – что Его Крест был выструган из того дерева!..

На поляне поднимались палатки.

Саня садился на скамеечку и глядел на туристов. Его радовали простые звуки: плеск мытья посуды, удары топора, шуршание ткани палаток.

Студенты рассматривали недостроенную часовню и фотографировались возле нее, нелепо переминаясь и не находя подходящего выражения лица.

После ужина они собрались у костра.

Сергей Иванович играл на баяне. Какая-то давняя тоска вплеталась в его мелодии, манила душу куда-то, оспаривала что-то, бросала вызов кому-то и рвалась из тесного круга.

Раньше с такой же отрадой Сергей Иванович играл дома, закрывшись в кабинете, который домочадцы прозвали «музыкальной табакеркой». Единственный, кто слушал его, прикорнув в углу, был рюкзак с эмблемой: красное солнце садится за синие горы. Но однажды его двенадцатилетний сын принес на плеере странный напевчик, похожий на зуд сверчка. Сын насвистывал его украдкой, но так старательно, что гадкий сверчок поселился в кнопках баяна, разрушая любимые мелодии, потом перебрался в скрип лыж на снегу, превращая его в секундомер монотонного кошмара. Даже в словах Соловья сейчас слышался этот мучительный звук:

– Я вот что думаю, – Саня бросил ветки в костер. – Евангелие писали очевидцы последних лет Его жизни. Так?

– Возможно.

– А ранние годы уже позже собирали всем миром. Например, детство мог писать человек, потерявший сына, скажем, в двенадцать лет!

Заныла душа философа:

– Как это, потерявший? – выдавил он болезненно.

– В детдом отдать или еще как…

– Хватит! – перебил Сергей Иванович.

– Тебе это не грозит, – по-доброму успокоил его Саня.

Философ надел на голову колпак штормовки:

– Делай крышу над часовней. А крест я сам привезу. Освященный!

Тайга за их спиной стояла темная, но не сплошная.

– Тебе молиться надо! И молчать! Молчать и молиться!

Студенты разошлись по палаткам, а Сергей Иванович еще играл на баяне и пел с бивуачной тоской: «Что ж ты крылья распускаешь?..» Взгляд его упирался в темный силуэт Сани. «Сколько путаницы в этой голове, – думал преподаватель философии. – Но чувствует ведь, как зверь! В самое больное место угодил! Нет, он здесь не просто выживает, он пробует все на свой гнилой зуб!..»

Прикрывая глаза, он пытался вложить в мелодию свое ощущение борьбы темных и светлых сил вокруг этого дремучего человека.

И когда Сергей Иванович забылся в обозе светлой рати, противоборствующие силы пробрались в Санин сон.

Ему снился человек, который шел по каменистой дороге и волочил на себе крест. Березовый, новый и тяжелый.

Дорога поднималась вверх, и Саня узнал кладбище Тогуленка. Потом услышал гул поезда. Мимо проплывали зеленые вагоны, в окнах дети. Они махали руками и белыми флажками…

На Лысой горе его мутное сознание захлебнулось невероятной сизой ширью, раскрылившейся над тайгой. Сторожа в оранжевых безрукавках уложили человека на крест и били палкой по его ладоням. Потом пили вино (почему-то из конопли, это не давало сну двигаться дальше, пока не появился маслянистый удушливый запах), плескали вино в глаза распятому, когда он смотрел в небо… Внизу по реке плыли деревянные идолы, а где-то в тайге на баяне играла медведица…

Утром Соловей рассказал свой сон.

Догматические морщины дрогнули на сухом лице философа:

– Вино из конопли? – тоже удивился он.

– Видно, поторопились наши-то кидать богов в Днепр!

Сергей Иванович понял, о чем идет речь. Раньше он преподавал в университете научный коммунизм и на вопросы о Крещении Руси приводил пример выжженных при крещении улиц в Новгороде:

– Мы не можем судить об этом объективно.

– Правда о Христе все равно бы пришла к нам, – сказал Соловей упрямо.

Гадкий сверчок заскрипел в мозгу:

– Пришла бы…

– Да, только просеянная через лес! Как крики Беслана до каждого дойдут!..

«Юродивый!» – мелькнуло в голове философа. Только сейчас это вызвало у него суеверный страх: ведь вышла же часовня из голубого медвежонка! Какие еще сбудутся пророчества? Видимо, они такие и были, эти юродивые: люди, которые живут не для себя. Скорее всего, в них непомерно был развит какой-то высший инстинкт самосохранения человечества.

Оглядывая Саню почти брезгливо, он искал подтверждение своим мыслям: да, не ангельского вида! Рваный, грязный, более похожий на трубочиста того мифического горнила.

Уходя в поход, Сергей Иванович наказывал беречь баян.

– Буду медведицу учить! – провожал его Саня.

– Надеюсь, что она не встретится нам по дороге, – шутил преподаватель, скрывая тревогу. – А то, может, ей еще ноты понадобятся!..

Вереница туристов поднималась по склону.

Сергей Иванович шел впереди, опустив голову вниз, и видимо радуясь тому, что никакая шальная весть не прервет уже его спокойствия.

23

Проснувшись, как обычно, на рассвете, Саня вытянулся на нарах, отгадывая таежные звуки: листья то падают на крышу или дождик идет?

Он приподнялся на локтях, чтобы глянуть в окно.

Меж темных силуэтов деревьев только-только появился мутный просвет. Вставать не хотелось, не чувствовал в душе сил. Тех, что нужны были для задуманного дела. Он опять задремал под непонятный шум. Но затем, уловив возникшую тишину и тонкий свет сквозь ресницы, открыл глаза.

Теперь уже явственно серебрились за окном боярские рукава пихт, тропил по склонам слоистый туман, виднелись низкие облака, и между ними – приоткрылось сонное, непонятное еще небо. Сегодня Сане приснился сын. Его мальчик лежал в больнице, с обидой на отца.

Саня резко скинул одеяло и вышел из дома.

На холодной земле выделялся серый круг с мокрыми угольками. Верный друг – походный чайник – висел на перекладине, продрогнув за ночь. Седой пепел на его черных боках обдувался свежим ветерком.

Рядом с костром на земле лежал березовый крест. К перекладине привязаны веревками грубые заготовки.

Неделю назад Саня был в городе и заходил к сыну. Бывшая жена выставила в коридоре стул и надела на него чехол, морщась от запаха черемши. Саня привез ее целый мешок, вывалил на кухонный стол: поешьте, мол, витамины! Его природная услужливость всегда раздражала жену. А в тот день приняла как издевательство.

Всю жизнь она делала вид, что мучилась: «Я с тобой, как мать-одиночка!» Жена работала крановщицей на заводе и отличалась редкой чистоплотностью. В кабине ее крана были занавески из тюля, пластиковые розы за панелью управления, бархатная подушечка и даже синица в клетке.

Только с рождением сына Саня понял, что преданность к семье закладывается с раннего детства. Еще сторож детдома говорил: «Бери щенка сразу после мамки. Бродячих никогда не приручишь!»

Саня в своей семье чувствовал себя, будто подобранный уличный кот. Он болел вирусом одиночества. И даже завидовал родному сыну, когда ласкал его. Поэтому сынок рос тихим и скрытным, недобирая витаминов счастья.

В Сашином детстве многое было запретным. И он умел только запрещать. Не получилось любить даже в ответ, подражая детской душе: «Папа, я возьму твою любимую кассету Высоцкого?» Порой он удивлялся про себя, что его называют отцом – самым жгучим словом детства: «Не тронь, не надо, а то сломаешь!..» Сын рано научился стыдиться отца, отворачивался при разговоре, немел душой.

Мальчику должны были делать операцию: та же грыжа, на том же месте, что и у Сани в детстве.

«Мне тоже ее вырезали, – подбадривал отец. – Как раз в твоем возрасте!»

«Больно это?» – недоверчиво спросил сын.

«Интересно даже, – Саня поправил чехол на стуле, чтобы занять руки и не пытаться обнять насупившегося мальчика. – В больничке все по-домашнему!»

«Ага! – захлебнулся сын обидой. – Больно будет! От тебя все! Все несчастья…»

Во влажном воздухе пахнуло дымком. Робкое пламя лизнуло огрубевшие ладони, расширилось и стало прореживать пучок сухих веточек, превращая его в красный огненный клубок.

Пихты зябко приподнимали ветви от дыма.

В нутре чайника проклюнулось первое слабое сипение. Саня подкинул новых веток.

Дым от костра стелился по влажной согнувшейся траве, уходя в дальний распадок, откуда поднималось мутное белесое солнце. Его первые лучи блуждали в голубой пелене тумана и застревали в буреломе.

Сидя у костра, таежный художник вырезал из медвежьей березы то, чему боялся дать название. Даже наедине с собой. Будто оно оживет раньше, чем Саня успеет закончить.

Он прилаживал шершавую, плохо отесанную фигуру к кресту, удивляясь тому, как березовый изгиб напоминал человеческую грудь при полном вдохе.

Саня оглянулся, услышав у реки какой-то странный звук. Никогда в жизни за делами его не было присмотра. Начиная с родительского и вплоть до Божьего. И теперь никто не мог окоротить его дерзости!

Он вырезал распятие. Под каждой тонкой стружкой, осторожно отделяемой резаком, пытался узнавать на ощупь – кончиками пальцев – родные черты.

Грубый обтесыш лежал на коленях.

С нежностью и опаской прижимал Саня ладонь к тому месту, где сегодня должны были оперировать сына. Заглаживал шершавости немеющими пальцами, и ему казалось, что боль выходила на поверхность изваяния. Приложив ухо к деревянной груди, он посылал свои силы в больничную палату, улавливая в маленькой трещине токающий звук, похожий на пульс.

Распятие получилось безбородым, жилистым и диковатым.

Но Саня смирился пока, считая, что это грехи его повисли на березовом кресте! И самый большой из них – продолжение безотцовщины. Сына родил и начал воспитывать он прежде, чем осознал себя. В то время ему казалось, что отца достаточно просто иметь рядом. И это уже счастье. Но отец не икона. Гораздо позже понял он, что сын дается мужчине, чтобы дотерпеть, долюбить, долечить родовые травмы.

Вина перед сыном примирила Саню со своим отцом. В березовом изваянии он пытался по-своему соединить самое дорогое, мучительное и неизвестное – отца и сына!

24

Детдом был обнесен высоким забором.

Только из окон второго этажа видна была опушка леса с высокими сторожевыми соснами. Детям казалось, что за этими шершавыми стволами зияла тревожная пустота, населенная призраками их прошлой жизни. Ведь у каждого ребенка были где-то мать и отец. В памяти Саши часто возникал другой лес и гул поезда за окном: он когда-то жил в маленьком домике рядом с железной дорогой…

И вот однажды к Саше пришел отец, точнее, его опередил оглушительный звук: «Пришел твой папа!» Крик растерзал и обескровил сердце мальчишки.

В беседке для свиданий сидел бородатый мужчина. Он сунул в руки сыну какой-то белый пакетик и тем как бы отвлек внимание от себя. Саша разорвал пакет зубами, как звереныш. В нем оказались сыпучие кристаллики. А папа молчал и тревожно ждал. Как будто сам хотел попробовать их. Чтобы понравиться отцу, Саша разгрыз один кристаллик. Папа обнял его, и Саша чувствовал, как дрожали его сильные руки:

«Что, невкусные?»

«Вкусные! А у тебя были такие в детстве?»

«Нет, не было…»

Язык мальчика защипало кислинкой, какая бывает, если лизнешь обе полоски квадратной батарейки. Глаза ему тоже щипало.

Саша смотрел на отца с чувством щенячьей радости и вместе с тем невозможности запомнить, объять целиком образ родного человека, такого большого и непонятного:

«Папа, а когда мы поедем домой?»

«Ты потерялся тогда… А теперь нам негде жить…»

Еще отец говорил, что ему вырезали грыжу, и прикладывал ребро ладони к своему животу. Саша спрашивал, где их дом, но отец только удивлялся: как вырос сын и стал похож на мать!..

Кончилось все неожиданно.

Подошла воспитательница мама Лена, странно всматриваясь в пакетик. Потом стала ругать папу: «Это же нельзя есть!»

Больше всего мальчика поразило то, что папа как-то привычно воспринял ругань, он сделался еще более непонятным и ускользающим. А затем пошел прочь, немного прихрамывая.

Пакетик упал и рассыпался.

Впопыхах собрав белые кристаллики, Саша кинулся за отцом. Но воспитательница первой догнала папу, вырвала из его рук кофточку и хлестала ею по удаляющейся спине… С того дня Саша ни разу не надел ту синюю детдомовскую кофту и не называл воспитательницу Лену мамой.

Подарок у него забрали.

Это оказался закрепитель для фотографий. Но несколько кристалликов он все же спрятал, а вскоре сбежал, чтобы разглядеть их на воле.

В лесу он построил шалаш, разложил на листочке свои сокровища и стал вслух вспоминать то, чего боялся выказать среди чужих людей. Оказывается, он запомнил многое: жилистые руки отца, потому что они лежали на коленях, а Саше очень хотелось забраться на них и прижаться спиной к папиной груди, подсунув вихрастую макушку ему под подбородок. Мысленно усевшись на высокие худые колени, Саша ощутил затылком мягкую бороду.

Запомнил он и отцовский запах: терпкий и приятный, как вкус чернослива.

В шалаше мальчик прожил до вечера, питаясь брусникой, впервые в жизни поняв, что такое своя еда. И даже на следующий день, в классе, разжевав на зубах застрявшее брусничное зернышко, он еще всасывал в себя вкус свободы.

А нашли его по дыму от костра…

Сбегал он еще несколько раз.

В детдоме прозвали его Волчонком за большую лохматую голову, вытянутое вперед скуластое лицо и крупные желтые зубы. Кстати сказать, рыбий жир он пил за себя и за товарищей, но зубы его все равно быстро портились: наследственность – говорили медики. Это слово часто произносили в детдоме.

От частых побегов в Саше появился артистизм прирученного зверя: хитрого и пуганого, умеющего таиться и выжидать. Воспитатели его считали самым умелым и опасным беглецом, потому что в нем чувствовались какие-то особые навыки выживания, умения раздвигать границы неизвестной жизни. Но, в отличие от других мальчишек, Саша не бредил воровской или бродяжьей романтикой. Он просто и всегда точно ждал своего часа.

Однажды после уроков Сашу оставил в классе учитель литературы Вась Васич. Это был немолодой мужчина, «в меру пьющий». Эта мера читалась в его глазах какой-то виноватостью перед детьми. Снимая черную вязаную шапочку, (он жил вдвоем с матерью), он говорил нарочито скрипучим голосом: «Маманя сказала: одень шапочку, а то лысинку простудишь!» Ребятишки одобрительно смеялись: мол, такие дурацкие нежности никому не нужны!

Однажды учитель остановил Сашу в коридоре:

«У тебя, говорят, закрепитель есть?» – спросил, как будто речь шла о папиросах.

«Нет! У меня все отобрали!» – привычный ответ и руки на груди крест-накрест.

«Хочешь, фотографию твоего папы сделаем?»

«А как это?» – замерло сердце мальчишки.

В детдоме Василий Васильевич вел еще фотокружок.

«Я успел снять кого-то на свой «Зенит», давай проявим: может, узнаешь…»

При свете красной лампы рябые листочки фотографий плавали в тесной ванночке, будто караси на боку, хватая ртами душный воздух.

Вась Васич топил их щипцами, а они взбрыкивали темными пятнами. У одного лица смутно проступила борода, но учитель спрятал ее на дно.

«Может, это он?» – схватил за руку Саша, осознавая с ужасом, что не запомнил лица папы.

В маленькой розовой комнате стояла колодезная тишина с робкими всплесками загадочных растворов. Вась Васич разложил на столе мокрые еще фотографии, и все лица на них были чужие. Только одно бородатое, с добрыми глазами… Саша почувствовал, что видел где-то его.

«У него были бедные родители, – учитель тоже смотрел на бородатого. – И в поисках лучшей доли они ходили по разным местам. Однажды в большом городе их сын потерялся…»

Саша удивился тому, что бородатый мужчина и мальчик, о котором говорил учитель, – один и тот же человек. Это запутало его мысли:

«Потерялся?.. Так все говорят, когда бросают детей!»

«Родители нашли его на ступеньках храма».

Осторожно взяв карточку, Саша перевернул ее, как будто на обратной стороне могла быть какая-то надпись. Учитель отхлебнул из темной бутылки и сказал:

«Пусть она хранится здесь. А ты будешь приходить и смотреть, когда захочешь».

«А его родители пришли вместе?»

«Да, вместе».

Саша хотел спросить, что было дальше с тем счастливым сыном. Но не решился. Он понял, что и сам когда-нибудь узнает о судьбе мальчика.

Фотография подсохла, учитель обрезал ее края резаком; подобный нож с рычагом, только большой, был в хлеборезке детдомовской столовой.

«Может, фигурные сделать?» – Вась Васич вынул из альбома фотографию, у которой были волнистые края, словно верхушки дальнего леса: то острая вершинка, то мягкая ложбинка.

Но больше краев поразил Сашу снятый на ней младенец. Он сидел в подушках, с белым пушком на голове, и благодаря ажурным краям фотографии казалось, что ребеночек был выхвачен из какого-то блаженно-пухового домашнего рая.

«Да это ведь тяжело, – смущенно проговорил Саша, любуясь ребеночком, – вырезать-то ножницами!..»

Вась Васич засмеялся и достал другой резак, нож которого был с зазубринами. Саша состроил кислое изумление. В душе ему было стыдно: он нарочно придумал про ножницы, чтобы польстить учителю.

На следующий день Саша принес свои заветные кристаллы.

После уроков мальчишкам нравилось бродить с учителем и фотографировать аппаратом «Смена», просто и безотказно моргающим на весь мир механическим глазом. Пацаны курили тайком, выпуская дым через плечо. При этом они делали шутливо-виноватое лицо, как у их любимого Вась Васича.

Места возле детдома были болотистые, хмурые, весной и осенью – холодные туманы и непролазные дороги. Но вместе с учителем Саша находил свою красоту в подтопленных рекой деревьях, отчаянно цепляющихся за обрывистый берег, или в черных водянистых следах по первому снегу, выпавшему на болото.

Иногда они говорили о том мальчике, ставшем бородатым мужчиной, как будто Саша ожидал его прихода в родительский день.

При свете красного фонаря Саша печатал фотографии сам.

Проявитель, который он мысленно называл «мамой», пробуждал в белом листе смутное изображение; оно крепло, становилось отчетливее и контрастнее, но если передержать фотографию в ванночке – изображение становилось непредсказуемым и неправдоподобным или просто исчезало в глянцевой тьме. Поэтому закрепитель Саша называл «папой», оттого что он возвращал замыслу законченный облик, всем деталям – свои места, всем оттенкам – нужную гамму.

Особой радостью для Саши была возможность печатать того бородатого мужчину, что выбрало его сердце с первого дня.

Сквозь розовую рябь на белом колыхающемся листочке проступали длинные волосы: обычно они были волнистыми и гладко расчесанными, но иной раз бывали с кольчатыми прядями, будто после дождя. Следом возникала борода: легким пушком она оттеняла овал лица, но порой борода сильно темнела и вместе с усами близко подбиралась к губам. В таком случае губы казались плотно сжатыми, как у человека, который внимательно слушает или принимает важное решение. Иногда же рот оставался полуоткрытым, а нижняя губа чуть сдвинута по оси наклона головы, словно человек хотел успокоить или ободрить кого-то. Лоб выходил всегда ровный и светлый, но если на нем появлялась тень, похожая на шрам, Саша разглаживал ее пальцем. Брови выражали спокойствие, если вырисовывались дугой с утолщением к переносице, но если приподнимались домиком, то печаль закрадывалась в темные уголки глаз. Больше всего нравилось Саше угадывать очертание глаз, чтобы понять настроение всего лица. Если глаза проявлялись темными одинокими точками, то лицо оставалось бледным и грустным. Если взгляд был внутрь себя, то под глазами возникали тени, на щеках румянец, а лицо становилось словно виноватым. Но чаще всего взгляд оказывался прямым, неотступным и будто привязывающим к себе.

От волнения Саша не раз путал ванночки с водой и с закрепителем, при этом поспешно облизывал мокрые пальцы, чувствуя на губах знакомую кислую горечь…

Под поручительство Вась Васича мальчику разрешили построить шалаш недалеко от ограды детдома и даже отпускали одного в выходной день. Бородатый сторож у ворот совал в руки мальчишке сухариков, на дорожку:

«Кто вас гонит-то, салапаны?»

Это было его любимое слово для пацанов: смесь салаги и горлопана.

«Наклонная плоскость!» – отвечали ему.

Саша приходил в шалаш, стелил свежий лапник или березовые ветки, ложился на них, и глядел сквозь прутья на небо. Прищурив глаз, он зрительно обрамлял кусочек синевы, любуясь пушистым облаком, словно белобрысым младенчиком на каемчатой фотографии.

25

Затянувшаяся осень утомила медведицу.

Она не находила себе места в тайге и все чаще выходила к людям. То ее видели рабочие на лесоповале, то путейцы возле железной дороги.

От каждого выстрела, что дырявой жестянкой эха скулило по округе, Саня вздрагивал и спрашивал себя: «Не в нее ли пуляют?..» Он уже не мог сказать: радуется ли ее соседству или, наоборот, хочет, чтобы зверь ушел подальше из этих мест и больше никогда не привыкал к человеку?..

Было хмуро, дул сильный ветер, будто рыл ямы в сером небе.

Трещина на деревянной груди распятия темнела резче и больнее.

Соловей знал, что человек живет по тем же законам, что и зверь: захватывает территорию, подавляет соперников. И его распятие было не просто границей обитания между ним и медведицей, но сторожевым столбом между насилием и любовью.

Саня раскрыл свою тетрадь и написал крупным округлым почерком: «Одинокая душа течет по наклону, как ручей в сторону речки».

Когда Саня думал о медведице, то по этой мысленной тропе к нему стекались все звуки тайги.

Оттого и знал он о приближении людей раньше, чем они стучались в его дверь.

В тот вечер он услышал туристов еще на спуске. Они просеивались через таежное сито – робкие, истерзанные, отчаянные. Они шли не к Соловью, а просто к конечной точке на сегодняшний день; их усталые души не могли уже вместить больше страха, красоты и отчаяния…

Соловей спросил: кто там? Тишина. И опять стук, потом заунывные голоса:

– Похорони нас!..

– Похорони!

В дом ввалились туристы, сбрасывая рюкзаки у порога. Они даже не спрашивали: рад он или нет. Просто Саня никому не отказывал в ночлеге.

– Узнал? Ты всех узнаешь, а, Саня? – пьяно орал один из туристов. – Я ни ног, ни рук своих не узнаю!

– Саня, ты один?

– Один.

Туристы разожгли костер, взяв дрова из поленницы.

При этом они сторонились хозяина, потому как поспешным желанием всем помочь он только мешал готовить ужин, переодеваться и разбирать вещи. Новички, заранее наслушавшись разных небылиц о хозяине, искали в его ласковой встрече что-то такое, что было страшнее ночлега посреди тайги.

Спокойным оставался только Буча; он расположился у костра и, не теряя куража, стал рассказывать о том, как хозяин избы хоронит приходящих к нему призраков:

– Представь, стучится кто-то к Соловью ночью. Ну и молчит, конечно! Открывает он и видит: туманное свечение, силуэт такой, человеческий!.. – Паша проводил взглядом хрупкую девушку, пошедшую с ведром к реке. – Кто такой, не узнаю, говорит. А гость, мол, похорони меня! Вроде давно слоняюсь…

Робкие смешки Буча пресек: он бил палкой по углям, дразня искры, будто рой красных пчел.

– Ну, ночью-то кто хоронит? Саня и говорит ему: переночуй у меня до утра! А тот улегся на нары и ворочается. Холодно мне, говорит! Саня лег к нему…

Последние слова утонули в хохоте.

Туристы смеялись какими-то одинокими в ночи, блажными голосами.

А хозяин сидел на лавке и молчал. Он чувствовал, что Паша нарочно крушит тишину ночи, скрывая в душе свою тоску.

Меж темных стволов мелькнул белый огонек. Далекий и колючий…

– Ой, что это? – прошептал девичий голос. Не из страха, а для того, чтобы привлечь к себе внимание.

– Это луна щерится!

– Так мы ее уже видели там! – девушка задрала голову, придерживая рукой таежную шляпу-накомарник с зеленой вуалькой. Но в небе, меж темных верхушек пихт, лишь морщились редкие звезды.

– Здесь в каждом распадке – своя луна!

Туристы вытаскивали из рюкзаков продукты, подходили к столу и ставили на него водку и консервы.

– Саня, дашь мухоморов на закуску? – спросил Шмель, глядя усталыми глазами. На его желтых щетинистых скулах, цвета старой слоновой кости, играли красные отблески огня.

Хорохорится перед девчонками. А ему бы отдышаться, припасть к тайге как к лекарству, почувствовать целебность здешней воды, воздуха и всего того, чему радуется и к чему тянется всякое живое существо.

– С водкой нельзя смешивать! – предостерег Саня.

– Ты это призраку скажи!

Шмель смеялся над призраками, потому что сам боялся оказаться среди них. Боялся, что скоро станет тенью своей былой силы:

– Я кошелки таскал – лошади оборачивались! – Пришел он больной, но не сдавшийся, с хмельной одышкой и лихорадочным блеском в глазах.

– Ну, вот и отдохни теперь.

– Кто колбасу так гнусно порезал? – спросила девушка в шляпе-накомарнике.

– Я, – ответил Шмель с вызовом. Затем взял апельсин и протянул девушке. – В тот момент я думал о тебе!

– Сейчас уйду!

Саня вспомнил детдомовского сторожа:

– И кто вас гонит-то, салапаны? – Он щурился на огонь.

Остро запахло коркой апельсина.

Сомлевшие туристы жались к огню, и было видно, что никакая сила уже не сможет поднять их сегодня. Один только Шмель не хотел затихать:

– Саня! Мы сейчас видели за тоннелем дымок какой-то: рывками появляется! Недалеко от того места, где Пашка головой ударился! И не костер, и не пар…

Соловей поднял голову, словно находя в ночной тайге какие-то свои знаки; пожал плечами: «Родничок, наверно…»

Девушка в шляпе бросила на него разочарованный взгляд: он не был похож на отшельника в ее понимании, который вещает на всю округу, как ночной филин. Саня так же, как все, принюхивался к запаху каши в котелке, так же тянул руку за своим стаканом.

– Трубку забыл! – спохватился Буча, вынув из костра палку с огненным наконечником. – Каждый раз, как собираю рюкзак, так жена стоит рядом: возьми это, уложи то! И каждый раз из-за нее что-нибудь забываю!..

Никто не обратил внимания на его слова о жене, только Соловей запомнил их и приберег, как убирал мусор после гостей на следующий день.

Поужинав, туристы потянулись в дом, прихватив подмышкой спальные мешки.

Достав из рюкзака свой спальник, Буча удивленно пробормотал: «Во фигня какая!» Немного помедлив, он вынул из мешка боксерскую перчатку:

– Жена подсунула! Вот дура!.. Приеду, подвешу вместо груши!

– Вторую перчатку для себя оставила! – смеялись над ним ребята, вспоминая сейчас свои мягкие домашние постели.

Шмель вытряхнул палатку из чехла и раскинул ее на поляне, недалеко от часовни.

Трава оказалась влажной, уже выпала роса. Саня помогал ему распутывать веревки. Девушка в шляпе-накомарнике шарила рукой под днищем, вынимая мелкие камни и ветки:

– Как вы живете тут? – она спросила капризно, желая показать, что и одну-то ночь с трудом здесь выдержит.

Когда спрашивали, как он может жить в тайге один, Саня слышал другой вопрос: что станет с его часовней в будущем? Такой беззащитной и недолговечной казалась она людям.

Случайно задев девушку плечом, Саня вспомнил про Катю. Он резко встал и вернулся за стол.

– Сколько прихожу, ни разу не видел его молящимся! – Шмель откинул со лба длинные волосы.

А Саня потирал плечо, будто открывая в месте случайного касания какие-то новые ощущения.

– Может, кому нужнее! – ответил он и сразу почувствовал неловкость за то, что девушка приняла это на свой счет.

– Без благословений обойдемся! – Она повесила шляпу на альпеншток и скрылась в палатке, быстро застегнув змейку.

Молодая еще: на всю жизнь не загадывала; ей хватит одного похода, даже одного вечера, чтобы сомлеть, размякнуть, расплавить душу и залить ее утренним расставанием в холодную форму горных хребтов.

– Иди быстрее! – раздался из палатки капризный голос. – Что я одна буду спальники греть?..

Луна поднялась над верхушками деревьев, освещая на столе початую бутылку и открытые лопоухие банки. Нетерпеливо колыхалась палатка. Шмель налил водки и подсел к Сане.

Ему не хотелось никуда идти.

– Не верю я тебе! – сказал он громко и дурашливо, так чтобы слышали в палатке.

Не верили Сане многие: потому что в суете не видели в нем быстрой благодати, не получали каких-то легких и верных навыков просветления души.

– И не надо.

Палатка затихла.

– Зовут тебя призраки-то? – допытывался Шмель, выдохнув в пустой стакан свою горечь. – Меня вот уже никто не зовет!..

У каждого человека есть свой оберег, который может прийти на помощь в любом виде. Например, в образе цветка, медведицы или призрака, важно только верить в это:

– Ты просто не узнаешь их!..

– Земля скинет нас однажды, как козявок! Всех чохом сбросит! – Разморило Шмеля от водки и огня. А было время: ночь напролет пел под гитару!

– Ты будто хочешь этого? – удивился хозяин.

– Всех, понимаешь ты, всех скинет! – ерепенился Шмель. – И твои дела, и мои в одну кучу смешает и вычешет, как собака блох!..

– Ну, ты скоро?! – опять раздался нетерпеливый голос.

Шмель ушел, как будто и впрямь сгинул. Палатка затихла.

Саня поправил веревки на распятии, их зачем-то дергали туристы. Ему стыдно было за свои мысли, может быть, посланные как испытание; и все же у него была защита – его часовня. А его ровесника Шмеля жизнь несет куда-то угарно и безрадостно. Хотя и зависть тоже была на их заблуждение, на их упорство не замечать свою нелюбовь. Ясность души, с какою Саня возводил часовню все лето, вдруг утомила его.

Вообще, на всю жизнь ума не напасешься.

И бывают моменты, когда разум должен ослаблять ремни. О чем мечтал, к чему стремился – в миг тоски все кажется долгим. А тут, совсем близко, манил голос, в котором так явно слышались Катины родные звуки.

Утром он пил чай один. Туристы еще спали.

Туман поднимался от реки и ластился у подножия огромных пихт. Сане хотелось разделить свою радость с любимым человеком! Его образ проступал в утреннем тумане, как Магдалина в скитающейся где-то Кате.

Он изредка поглядывал на тропу, забравшую у него столько дорогих людей.

Этой осенью приходили из монастыря батюшки на освящение часовни. И пусть не сказали они главного, но все равно понял Саня, чье сердце указало им дорогу!

В конце сентября днем еще ярко светило солнце, а на рассвете землю осыпал сизый заморозок. Утром приходилось одеваться с запасом, а в полдень снимать лишний свитер, чтобы не вспотеть при ходьбе. В это время легко простудиться: нет у человека меха, какой дает природа зверям.

Саня бродил по тайге, вгоняя в кровь зимний градус, с каким и в январе в одной рубахе не страшно будет дрова колоть. От такой температуры осенью и мысли становятся горячее. А прогулочные чувства остывают вместе с недолгим дневным теплом.

В начале октября Саня решил отправиться в монастырь.

26

Горы Салагирского кряжа постепенно оседали до лесистых холмов, поросших березами и осинами. Уже совсем редко появлялись на них темные маячки одиноких пихт. Дальше пошли вовсе голые сопки.

Присмотревшись из окна электрички, Саня понял, что ими оказались навалы угольной породы из шахт. Местами черные горы еще дымились. Но кое-где по их мрачным склонам уже карабкался тощий подвяленный кустарник.

На окраине шахтерского городка, среди деревянных бараков, строился монастырь. У железных ворот притулилась маленькая белокаменная церковь.

Первое, что испытал таежный паломник, пройдя за ворота обители, было ощущение сильной жажды! Саня хотел попросить воды, но сторож, приняв его за бездомного, повел к кирпичному крыльцу, на котором лежал пегий домотканый половичок.

В церкви шла служба – вечерня.

Из Царских ворот выплыл священник с кадилом, совершая каждение алтаря. Прихожане и послушники уступали ему дорогу, сжимались кучками, обнажая белые стены. Слышался цепной звук взлетающего кадила, елейный дым мягко вспархивал и осенял склоненные головы.

Это был отец Антоний.

Он показался Сане пополневшим с прошлого года; туго лоснился черный атлас на его животе. Батюшка тоже узнал странника и на мгновение приветливо сощурил голубые глаза через толстые очки.

Пронизанный светом из узких окон, под сводом роился полумрак. На стенах – вместо росписей – застыли контуры наклонных теней. Невысокий легкий иконостас отделял молящихся людей от алтаря совсем по-домашнему, так что был слышен шорох ткани, когда переодевались священники.

Черноволосый бородатый диакон в золотом облачении пропел во всеуслышание: «Востаните! Господи, благослови!»

Медленно закрылись Царские врата.

Хор выводил протяженное моление, и в эту смену церковного действия, как в передышку, закрались в голову мысли о доме и часовне, оставшиеся без присмотра.

В углу горела настольная лампа, освещая большую книгу с нотами. Две женщины в белых платочках дирижировали сами себе плавными ладонями «Премудрость, прóсти!» Улавливая звуки нового псалтыря, они переворачивали страницы, потянув за красную широкую ленту, и вторили священнику тонкими высокими голосами.

Мерным шагом вдоль стен опять прошли священник с кадилом и диакон со свечою. Под сводом, посветлевшим вдруг, родилось эхо от незримого движения, такого легкого, как снег сквозь солнце! В этом порыве Саня увидел знакомую фигуру. Катя! Она склонила голову, касаясь лба трехперстием.

Чуть поднятые плечи были неподвижны, но Сане чудилось, что она плывет, вскидывая руками, в свечном золоченом тумане. Он узнал ее облик таким, каким запомнил далеким вечером на окраине Салагира.

На мгновение даже показалось, что он увидел рядом с девушкой самого себя: неуклюжего, растерянного, как будто застигнутого врасплох.

В церкви Катя передвигалась привычно; гасила коротыши свечек и бросала их в железный ящик на полу. Неспешно проскальзывая меж стоящих прихожан, она утягивала за собой что-то неуловимое, какой-то сквознячок благости. И еще какую-то разницу ощущений. В мирской жизни ее походка вызвала бы пристальный интерес, может быть, даже игривый. Но в церкви подобным образом на нее никто не глядел, и она бессознательно испытывала нехватку чего-то, какую-то растерянность в душе.

Саня крестился, поспевая за остальными.

У него защемило в груди слева, поэтому он с запозданием касался левого плеча, удерживая на мгновение ладонь возле сердца.

Вечерня утомила его: таежный гость с трудом ловил непонятные слова пения «Свете Тихий» и благодарил Бога за то, что не прерывал его тайных мыслей.

Вдруг он заметил Николая.

Как селезень к деревянной приманке, приблизился стрелок к Кате. Потом протянул ей что-то в руке…

Голубоватый луч прожектора на монастырском дворе тонул в сизом дымном тумане, воздух здесь был тяжелый и едкий.

За двухэтажным корпусом с маленькими узкими оконцами виднелась кочегарка. Из ее высокой трубы валил серый дым.

Саня инстинктивно пошел в сторону сквозняка, угадывая его, между жилым корпусом и стеной большого храма из красного кирпича.

Пол в трапезной оказался бетонный, а потолок еще только затянут пленкой по деревянным балкам. (Пищу для братии готовили женщины пожилого возраста.)

Послушники и трудники снимали с себя рабочую одежду, заляпанную известкой и раствором, умывались и обували домашние тапочки. Присев на лавки они устало вытягивали ноги. Но когда вошел батюшка, все быстро поднялись и, плотно встав перед накрытыми столами, прочитали молитву, обильно крестясь на иконы. Между плитой и посудным шкафом отдельно сгрудилась женская стайка.

После молитвы не спеша рассаживались за длинным столом; Саню пропустили вперед. Подали тарелку винегрета с фасолью, перловую кашу на оливковом масле, глазунью из трех яиц и компот из сухофруктов. На столе лежали сиреневые зубцы чеснока. Ели все молча, тихо и односложно благодарствуя за угощения, принятые от соседа. Чья-то заботливая рука пододвинула ближе к нему желтые в крапинку обсыпные рогалики.

Саня поднял взгляд и тихо сказал:

– Ишь, косули какие!

Послушник, что сидел напротив, не ответил ему, но как-то странно сотворил мелкий крест на вытянутой шее.

Поселили его в монастырской гостинице, в маленькой узкой комнате.

В углу на деревянной полке зияла икона. Кровать с казенным одеялом, старый табурет с фанерной крышкой. «Надо бы им стульев наделать!» – подумал Саня, погасил свет и лег…

Живать приходилось ему во всяких местах, и разность их он ощущал по утрам. В одних домах спится до одури, в них хочется забыть все, что было с тобой раньше. В других жилищах не можешь дождаться рассвета, перебирая свою жизнь, будто ища прореху в мешке, из которого сыплется твое последнее добро.

Проснулся рано.

Болела спина; Саня вспомнил, что ночью немела рука, он просыпался и укладывал ее, непослушную, будто чужую.

Из окна кельи он разглядел старые согнувшиеся клены с лохмотьями рыжей листвы, ржавые мусорные баки под ними. Стены и колонны собора в лесах, железный короб для раствора, из которого торчали вразнобой черенки лопат.

По оконной раме неторопливо полз серый паучок. Саня обрадовался ему, как новому знакомцу. Паучок спустился до подоконника и скрылся в маленькой пещерке. Тоже себе – отшельник!

Сжимая под рубахой крестик, он вспомнил вчерашнюю службу и Катю, когда она натягивала платок на лоб, а он все равно соскальзывал на затылок с ее густых гладких волос.

В странствии думаешь не о том, что имеешь, а что хотел бы иметь. Саня желал избавиться от тоски по напрасной любви. Но увидев вчера благостного охотника, протянувшего девушке записку, он понял, что не остыл еще…

27

В обители знали тайну кочегара Коли. И то, что он скрывал свое знакомство с Катей, только обостряло к ним интерес.

Виделись они редко и почти не здоровались словами. Кочегар молча, с поклоном, уступал девушке дорогу, провожая ее тоскующим взглядом карих глаз.

Перед столовой Коля всегда отряхивал свою одежду. Зимой чистил снегом, а грязные ледяные комки бросал подальше от следов Катиных сапог. За стол усаживался с краю, чтобы никого не испачкать. Тарелки с едой принимал от женщин на слух, не поворачивая головы и не поднимая глаз. Но все равно узнавал ее голос, как в детстве за слепым экраном телевизор, представляя себе ее руки, толстую косу, выглядывающую из-под платка. Даже на икону Богоматери смотрел он сквозь бельма своей тоски и различал только черты, схожие с Катей.

И вот вчера на службе сунул Кате бумажку. (Он и раньше пытался это сделать, но девушка отстранялась.) Катя молилась и не знала, как поступить: передать за свечной ящик как просьбу «о здравии» или?.. Мельком взглянув на кочегара, она спрятала записку в карман.

Кочегар стоял с нею рядом, сгибаясь в низких поклонах и касаясь ладонью пола так, будто черпал невидимую воду. Огонь свечей сушил ей глаза, а со дна души поднималось женское любопытство…

Придя на квартиру, Катя развернула бумажку.

Там был номер телефона и больше ни слова. Будто визитка! Мол, и так все понятно. По причине сестринского милосердия, уже усвоенного ею в монастыре, Катя взяла телефон и уже набирала первые цифры. Но вдруг подумала, что нужно бы угадать время его дежурства. Нажала кнопку отмены, испугавшись за себя…

Девушка глянула на икону, освещенную красной лампадкой, ища совета в мудрых глазах Богородицы. А маленький Иисус, сидевший на руках Матери, выдвинул вперед правую ладонь с двумя поднятыми пальчиками, словно говорил: не спеши.

28

В комнате отца Антония стоял деревянный столб, с въевшейся в трещинах угольной пылью. На толстом кованом гвозде висел старинный шахтерский фонарь.

– Ну как, – спросил батюшка, – осмотрелся?

– Место ваше не нравится, – признался Саня. – То ли дело в тайге!

Батюшка помолчал немного, видимо, вспоминая горные перевалы Тогуленка:

– Мы не выбирали! Здесь шахта была. А в ней часовня на большой глубине. Когда случился обвал, многие шахтеры спаслись, добежав до нее.

Он погладил черный столб своей крупной чистой ладонью:

– Шахтеры поднимались наверх с иконами в руках! Так что мы только вернулись на сие святое место…

– Женщины и церковь любят легенды! – не теряя куража, сказал таежный гость. Даже то, что церковь он поставил на второе место, говорило о цели его прихода.

Священник понял это и ответил как светский человек:

– Потому что в легенде заранее известен хороший конец. А путь до него всякий раз новый!

Саня подошел ближе к закопченным шахтерским иконам, с каким-то удивлением всматриваясь в темные лики. В монастырь часто приходили бывшие детдомовцы. В большинстве случаев они отличались особой суетностью.

– Мне поначалу не понравился голубой медвежонок на твоей церковке! – следил за ним настоятель.

– Я заметил.

– Да ты присаживайся, – он указал на стул.

– Табуретки у вас хилые, – вспомнил Саня.

– А потом прочел у князя Трубецкого об иконе: «Собор всей твари!» Так устыдился даже за поспешность свою.

Таежный отшельник пожал плечами в ответ:

– И меня простите, батюшка! Наговорил вам разного…

– Бог простит. Оставайся! А для меня исключений не надо! Если будешь добрее, то ко всем!

Саня заерзал, испытывая неловкость:

– Не смогу долго. Не получится! Воздуха мне вольного не хватает!

Отец Антоний поднял брови выше очков:

– Поживи, сколько сможешь.

– Я в тайге к безмолвию привык. А здесь прямо язык чешется! Со всеми поговорить хочу, – признался Саня. – Да боюсь, что мои худые мысли, вместе с раствором, в стены к вам влипнут!

Батюшка потер бороду. Седых волос в ней стало больше:

– Легенда о тебе, как телега впереди лошади, в спину тебя толкает! А сам ты еще не жил, не молился, не писал!

– Тогда и я, батюшка, скажу, – Саня поднялся. – Спрошу, вернее: по своей мерке храм-то строите? Для себя стараетесь?

«Верно, – подумал настоятель, – мог бы взять за основу проекта какой-нибудь суздальский или владимирский храм. Но свое дороже».

– Про каноны говорить не буду, – улыбнулся отец Антоний как-то по-свойски. – Ты сам возвел Богу не менее значимое!

И опять у Сани возникло ощущение, какое случилось во время вечерни: не смог он принять слова священника с открытым сердцем. Потому как привык всю жизнь скрывать свои чувства. Хотя не знал даже, от кого.

Настоятель положил ему труд: срисовывать карандашами библейские сюжеты.

Он выложил на стол пачку репродукций:

– Бумаги не жалей. Но ничего не рви и не выбрасывай! О чужой мерке рассуждаешь, вот свою поищи…

– Лучше я вам табуретов наделаю! – предложил Саня лишь для того, чтобы как-то возразить.

Батюшка снял очки, протирая платком толстые линзы. На лице исчезла суровость, голубые подслеповатые глаза смотрели добродушно, как бы говоря: всего видеть и мне не дано!

– Перестал чертить как в прежние годы, – посетовал он, – вот и слепнуть начал…

Архитектор по образованию, он создавал обитель по своим чертежам. И один представлял весь замысел монастыря, меняя по ходу проект: где-то добавляя высоту арочным окнам, где-то увеличивая или уменьшая выступы карнизов.

В обычной церкви, после службы и проповеди, батюшка мог уйти к себе домой. В обители же он был всецело связан горсткой людей, которые воплощали его идею. Для него были они – соль земли.

В строительстве отец Антоний отдыхал душой и стыдился того, что люди воспринимают эту работу как служение Богу. Будто бы настоятель, как прораб в день расчета, честно и полно заплатит им Божьей благодатью.

Послушники возводили стены, штукатурили и настилали полы в новых кельях. Они строили, полагая, что возводят Богом начертанное. А Саня догадался сразу, что архитектор снял мерку для чертежей со своей души.

Прожив уже несколько дней, гость из тайги заметил, что строительство монастыря идет так, будто это личное желание настоятеля. Другие священники почти не принимали участия в этом и даже, как показалось, подчеркивали суетность сего дела.

Из окна кельи видно было ему, как с утра настоятель ходил по стройке: измерял рулеткой оконные проемы, поднимал упавшие с лесов кирпичи и заставлял каменщиков выбивать засохший раствор из коробов. Он садился на доски против свежей кирпичной кладки, и какие-то сомнения стирали ясность в его взгляде, будто ластик – неверный чертеж.

Если в церковной службе каждый шаг священника отмерен каноном, то на стройке иногда чувствовался разлад в его душе. Саня подмечал, как сокрушается архитектор, устало соглашаясь с тем, что работники его – не бог весть какие мастера и выходит у них не так, как было задумано по проекту. И тогда казался он Сане одиноким, даже чужим монастырским трудягам. Но стены его росли! Из высоких фундаментов поднималось что-то тучное, но доброе, крепкое и возлюбленное.

29

Появление нового человека в монастыре всегда вызывало интерес, его расспрашивали: откуда пришел? в каких местах бывал? Нашелся земляк – рыжий и худой, с острым кадыком на тонкой шее.

Он остановил Саню в узком коридоре, где стояли козлы, а на досках лежали какие-то овчинные шубы.

– Ты из Салагира? – Рыжий шоркал теркой по стене.

– Из Тогуленка, – посторонился Саня.

– Это рядом! Я на Советской улице жил, – сказал он отчетливо, как будто Саня должен был это запомнить.

– Эта третья от реки?

– Если от моста считать, то вторая, – штукатур прислонился к сырой стене, выискивая неровности. Но Сане показалось, что от чего-то другого склонил голову сейчас его земляк:

– Да, там речка петляет…

Он провел мокрой тряпкой зигзаг, похожий на изгиб реки Салагирки:

– Вот тут, – подтеки воды устремились вниз, – мостик: гусь с бараном не разойдутся!

– Снесло мостик, – огорчил его Саня, – прошлым половодьем и снесло!.. Как баржа плыл, с перилами! Ребятишки даже запрыгивали!

– Снесло, значит, – повторил грустно рыжий, словно это был последний путь к его возвращению.

– Корягу потом прибило на это место…

Штукатур начал истово разгоняться круговыми движениями руки, потом соскребал мастерком остатки раствора и вновь хлестко кидал их на стену. В движениях его чувствовался иной ритм жизни: и размеренный, и одновременно какой-то строго обязательный, наполненный ожиданием чего-то очень нескорого, – словом, отличающийся от будничной жизни его салагирских земляков:

– Мальчишки там карасей ловили… А я воровал у них, когда маленький был. Тоже хотелось прийти домой с уловом! Чтобы мамка похвалила, а потом зажарила!..

Саня заметил, что каялись здесь охотно. Но по мелочам.

Утрами к службе послушники вставали усталые, глаза виноватые, видимо, снилось что-то из прошлой жизни.

Во время молитвы на лицах трудников выступала бледная апатия. После духовного занятия, охотнее брались за физический труд. Потому как считали его легче.

Житие в общине оказалось труднее отшельнического. Как положительный момент отметил Саня в монастыре то, что гордыня в служении Богу, как и во всяком другом деле, сообща изживается легче.

Среди братии каждый вправе узреть в тебе лукавого.

Многие заметили, что таежный паломник принес в обитель вольный дух. А еще какой-то предел, далее которого не должен человек выворачивать свою душу. И уже кому-то из монастырских жителей тоже захотелось упереться во что-то свое, дорогое, живучее.

Видел Саня такой случай.

Два земляка работали на стройке. Один был в овчинной куртке, но без шапки. Он клал кирпичи на стене. Другой, в брезентовой куртке и вязаной шапочке, месил раствор.

– Голова мерзнет, давай меняться! – предложил первый, потирая красные уши.

Они спрятались под недостроенными сводами, переоделись и тайком закурили.

– Брату в деревне пай дают. Спрашивает, мол, на меня тоже брать, али нет?

– Весна скоро, кто ж откажется? – Пускал дым тонкой струйкой. – А куртка у тебя совсем дохлая!

– Да зато с колпаком!..

Они вернулись к работе, продолжая вспоминать деревню, стариков и корову. И казалось, что стены будущего храма запоминают их слова.

Первые дни Саня пробовал срисовывать библейские сюжеты. Но получалось плохо, и он попросился в столярку. Хотя и здесь, построгав несколько досок, стал замечать за собой, что работает как-то суетливо. Без ласковой удали, как бывало в тайге, когда можно прервать работу ради чего-то мимолетного, но красивого: то ли желтый лист падал, прощая долги лету, то ли соловей резко цокал, как будто сырыми спичками о коробок, предупреждая птенцов об опасности.

Душа его была в тайге, которая начинала погружаться в белый безмятежный сон.

Охотнее тянуло его в монастырский сад, где в углу за столяркой зияла дыра в заборе. Она напоминала ему детство. Особенно на закате, когда дымными лучами освещалась окраинная улица. А по ней пробегали собаки, мелькали девушки…

Во время службы он по-прежнему думал о женщине, ради которой пришел сюда. Но с удивлением стал замечать, что Катино присутствие занимало совсем небольшую часть его души.

Большой соблазн для новичка в духовном поприще: думать, что все грехи и сомнения являются легкой добычей лукавого. Как раз наоборот: лукавый с того бока, где у тебя все в порядке, где ты спокоен и счастлив.

Однажды вечером в гостиную келью к нему постучался Коля. Он изменился в монастыре: отпустил длинную бороду и волосы.

На икону в углу крестился споро:

– Рисуешь? – Николай осмотрел карандашные наброски, лежавшие на столе.

– Выбираю.

– Легкая тебе повинность!

– Мне и это не подходит.

– А чего явился тогда?

– Посмотреть… Вот ты ушел, даже спасибо не сказал!

– Не ради спасиба ты здесь!

Саня перевел взгляд на дырку, где сидел паучок:

– В окно тебя видел: ходишь широко, а душа стреножена. Угодья здесь не твои, не охотничьи!

Коля усмехнулся, показывая, что ошибся гость. Знакомо ему здесь все, каждый шаг уже зрячий. И распорядок усвоил, и мысли приладил:

– Что Бог даст, никто не знает.

– Даст, если удержишь.

– Крест стал носить? – подметил Коля момент, когда таежный художник нагибался над столом.

Саня прижал ворот:

– Давно виделись? – спросил он как старого знакомого, хорошо понимающего, о чем идет речь.

– На квартире живет у моей тетки, а сюда ходит, полы моет, – ответил Коля, вздохнув. – Косу отрастила, хоть вешайся!..

А Катя заболела.

Она лежала в постели, перебирая в памяти дни, проведенные в обители. Оказывается, все это время она ожидала чего-то: не столько чуда или благодати, сколько простой человеческой помощи своей душе. Поняв, что не дождалась, Катя выбросила записку.

После выздоровления она вернулась в монастырь.

Коля встретил ее возле душевой, куда она пришла набрать воды: поздоровался и сошел с тропинки. Катя тоже остановилась, как будто вытряхивая соринку из туфли. Склонившись, она услышала: «Тянет меня к тебе! Только и думаю! Жду, когда придешь! Звуки твои ловлю!»

Их робкие взгляды тешили кого-то в скучной монастырской жизни. Простое человеческое влечение превратилось в соблазн, в испытание и в желание высмотреть в душе послушника каких-то бесов.

30

Как-то пришел к Сане в келью старый знакомец отец Кирилл. Он выглядел еще более юным, чем показался в тайге. Двадцатитрехлетний юноша с длинными золотистыми волосами. В его облике было что-то ангельское, как обычно изображают их на картинах художники: с тихой скромностью второстепенных персонажей, не балуя нежные лица сильными чувствами или душевными муками.

В руках держал книгу:

– Настоятель передал тебе «Житие преподобного Сергия Радонежского».

– А я читал, – вспомнил Саня повесть Зайцева.

– Вот и хорошо! Теперь сравни.

– Я только и делаю, что сравниваю здесь…

– С тайгою? – улыбнулся отец Кирилл. – Да, красиво там!

– Вас-то, батюшка, что сюда привело?

«Ангел» посмотрел на Саню с удивлением и радостью о том, что кто-то не знает еще его истории:

– Я ведь случайно подвизался! Да! Приходил в церковь ради любопытства, – стал рассказывать он. – Однажды заболел алтарник, батюшка на мне взгляд остановил: иди, мол, чадо, помогать будешь! А я и сам не ожидал, что так все получится.

– Значит, не случайно!

Отец Кирилл засмеялся по-юношески задорно. Ему, как вечному ребенку была уготована и в монастыре счастливая жизнь.

– Видимо, и в вашем деле, – заключил Саня, – кому-то свечки тушить, а кому вериги таскать!

Перед уходом отец Кирилл попросил:

– У нас одна девица полы моет. Хотела в твоей комнате убрать сегодня. – И добавил, опять лукаво: – Странная особа, с кочегаром переглядываются, а делают вид, что не знакомы.

– Так и я с ней знаком. Мы – земляки!

– Знаю, – улыбнулся тихо «ангел» и не удержался: – Раззудит еще она нашу обитель!..

Они вместе вышли во двор.

По пути отец Кирилл рассказал Сане историю одного послушника, который прожил в монастыре семь лет и уже готовился принять иноческий постриг, но настоятель отпустил его в мир. Всего на одну неделю!

– В последний раз свободы хлебнуть, – понимающе кивнул таежный гость.

– А через неделю послушник этот вернулся в монастырь с невестой! – воскликнул «ангел». – Батюшка венчал их. Сейчас парень работает таксистом в городе, сына родил!..

У двери, ведущей к душевой, они почти столкнулись с Катей. Девушка несла ведро с водой. Чуть приостановившись, она поклонилась батюшке. Скрипнула дужка, подумалось, с тоской: взять бы ведро да пойти за ней следом. Куда глаза глядят! Меж белым платком и воротом кофты он успел разглядеть розовую шею с плотным основанием, какое бывает у полногрудых женщин…

31

Долго приживаться в обители таежный паломник не собирался. Устал от непривычной жизни.

В странствии душа и тело потребляют лишь самое необходимое. Обильная еда на столе не радовала. Часто вспоминал он привычную таежную кашу, которую начинал варить, только когда заурчит в животе. Еще Саня любил вздремнуть после обеда. Как зверь после охоты.

Не принимала душа и здешнюю неспешность. Как человек, недавно подвизавшийся на духовной ниве, Саня уже торопился собрать свой первый урожай. Спешил ухватить новые чувства и мысли. Его поспешность объяснял себе настоятель детдомовским желанием скорее получить похвалу.

Из репродукций таежный художник выбрал библейский сюжет: три ангела в гостях у Авраама. Белый шатер, прозрачные фигуры и весенний пейзаж голых деревьев. Саня представил их в образе Кати, Николая и себя. И не потому, что хотел примириться с беглецами, но уже предчувствуя, что охотник и девушка, вместе или порознь, могут как-то вывести его в обратный путь.

Рисуя шатер кочевника, он представлял себе уютный сквознячок под белым сводом. Каменистую дорогу, голые ступни в земной пыли. А в глиняной посудине прохладную воду для мытья ног. Вспомнилась, некстати, баня!

Саня поскреб ногтями под мышкой, чувствуя терпкий запах и невольно выискивая в левом ангеле черты Кати. Такой, как запомнил ее на окраине Салагира. И что удивительно, считая любые объяснения с Катей почти невозможными, он все же ждал от нее какой-то знак…

Его верность не была упорством однолюба. Не убогой страстью человека, который почти насильно совладал с женщиной. Всматриваясь в левого ангела, он видел ответный взгляд, единственно возможный, как его мог понимать художник. У соблазна взгляд многоликий, у спасения – един.

Саня отложил эскизы и подошел к окну, дыра в заборе монастырского сада притягивала его. В эту сумеречную пробоину уходила сейчас, как в детстве, его светлая грусть. Саня отчетливо вспомнил глаза матери, родинку на лбу, и еще более остро проявилось сейчас наследственное чувство какой-то невозможности соединиться его душе с родным человеком.

Он устал быть чужим в монастыре. Ночью, лежа без сна, сжатый узкими стенами, он прислушивался к чужим звукам: шепоту молитв и стон дяди Миши – бывшего скульптора, маявшегося жестоким ревматизмом рук, или глухому стуку грецких орехов из комнаты послушника Андрея, у которого за иконой были воткнуты сухие листья винограда.

В тайге тоже бывали ночи без сна. Они по своему выматывали душу беспричинным страхом. Но в тайге Саня был частью ее жизни. Его затаенные вздохи слышали все звери и птицы: они или обходили его стороной, или вторили ему.

Время было к полуночи.

Саня вышел из кельи во двор.

Дальние сопки скрывал туман. Лунный свет серебрил его рваные края. Ночь была тихой и мудрой.

В кочегарке бывший снайпер пил чай:

– Не спится?

– Не могу…

– Посиди, чего уж.

Коля встал перед иконой, бормоча молитву, он делал это привычно, охаживая себя крестным знамением и заслоняя тенью святой лик.

– Хорошо, что ты пришел, – он налил чай в железную кружку. – Грех с души снял!

– Маялся, что ли?

Саня вспомнил чернявого звереныша на поляне, ползающего в траве. Но не стал напоминать про это. Получалось так, что медвежата уже превратились в легенду и принадлежали только ему.

– Мое дело, – ответил кочегар.

– Чего вы тут ждете? Вернулись бы в деревню да поженились.

– Не понял ты. Нам это на всю жизнь нужно. Предтеча здесь такая!

Уютно гудела печь; Коля полил водой уголь, запахло весенней грязью. Черная бокастая печь с трубой напоминала паровоз без колес.

– О семье вспоминаешь? – спросил Саня.

– Скучаю. Даже думаю жену как-то пристроить в монастырь.

Зашипел пар; отвод с вентилем оросился кипятком.

– А сыновей в детдом?

– Ну что ты одним днем-то мыслишь? Жизнь длинная. В короткую-то женщина не пойдет!.. И дети приедут, посмотрят и поймут! Ты-то своего тоже бросил, – напомнил Николай.

– Я всех бросил, – сказал слабо: заскулила душонка.

– И Катю? – В голосе кочегара было сомнение. И еще благодушие победителя. – Это она просила за твою часовню.

– А сам что не пришел? Медведицу боишься?

Коля даже обрадовался:

– Теперь нет. Теперь, что будет – все приму!

– Такой же и остался, – Саня вглядывался в заросшее лицо стрелка. Какой-то «образный» он стал, заманчивый. – Сидишь здесь, как в схроне, подглядываешь: кто ревностней!

Горячая труба сглотнула шелестящий всплеск кипятка. Коля встал и закрутил немного железное колесо винта:

– Это тебя здесь ничего не держит. И никто не держит! – последнее сказал уже с сомнением.

– А ты, похоже, до нее тянешься!

Коля смолчал, но по взгляду видно было, что выдержку дает ему светлое чувство:

– Ее жду!

– Совет вам да любовь!

– Братия тобой тяготится, – напомнил Коля. – Крестишься вдогонку. На службе о своем думаешь.

Саня кивнул:

– Женщину двое и то по-разному любят, а Бога и подавно…

Гость встал и хотел уже уходить, но кочегар остановил его. Он раскрыл объятия, но не решился, как бы стыдясь своей грязной одежды. Саня усмехнулся:

– Ты какой-то постный стал, Коля! Где пика-то твоя?

– Какая? – не понял сразу охотник. – А, та, что ли?.. Никого я ею не убил, – признался он с радостью.

– А что жену приплел тут: в монастырь запру! Поди еще, список грехов ее напишешь? – Сане даже весело стало говорить чужие слова, подобранные где-то в поезде или вокзальном буфете.

– Да ты живи и радуйся! И жена, на тебя глядючи, из зависти тоже будет веселой!

Коля прислушался к гулу огня.

Он выпростал одну ногу из-за стола, будто враз хотел сбегать к котлу и вернуться. А его гость порадовался (скрывая гаденький осадок), что поменялись они местами: и теперь уже Саня бесцеремонно, но также бесполезно разгадывал его отношения с Катей:

– Чего девку мурыжишь? Пригласи в кино, для начала! Потом в ресторан!.. – Он говорил, как герой из чужой пьесы, грубо желающий кому-то счастья. – А то суешь ей поминалки втихушку!

Внутренне Саня удивлялся себе, будто речь шла о посторонней женщине. Но получалось достоверно, оттого что и сам он не прочь был сейчас выпить от тоски в ресторане или хотя бы на куче угля.

В кочегарку вошел послушник – рыжий земляк из Салагира, приглашая ко всенощной. Он залпом выпил холодный чай и громыхнул разочарованно кружкой об стол, как будто от него что-то утаили.

Когда вышли во двор, кочегар придержал Саню за рукав, и тем опять вызвал подозрение у рыжего:

– А ты уходи, – тихо произнес Коля. – Ничего тебе не светит!

Саня зевнул, мол, сам знаю: сейчас бы дома и луна прояснилась ему пятнами, как ответным зевком.

Если тайга могла повременить с метелью или половодьем, пока душа не настроится, то в обители ко всенощной службе звали непременно. Послушники вставали и молча шли по кирпичным ступенькам, ловя руками низкий парапет. И эти ночные часы казались Сане отдельными, не связанными со всей остальной их жизнью.

Служба в церкви превращалась для него в навязчивый призыв к душе: зовись, крылись, лети, куда несет ветер подкупольный. А душа, словно тихий родник, вжималась в какую-нибудь расщелину, камушки свои лаская. Ей русло поменять – что в небо испариться.

В монастыре Саня почувствовал тяжесть плоти (в тайге не замечал свое тело, проскальзывая через любые заросли), здесь он запинался возле алтаря, не мог разминуться со священником, или со старушкой с бадашком, или со своим кривым отражением в позолоченной лампаде. И часто вспоминал маленькое зеркальце над умывальником, в которое подглядывал за Катей; теперь оно было затянуто кружевами изморози в холодном доме…

32

На стекле застыла мутная капля от заморозка. Как будто осень хотела послать страннику напоминание о скорой дороге, да застыли вдруг прозрачные чернила.

Во дворе Саня встретил отца Антония, обходящего стройку с чертежами в руке.

Хрустел под ногами иней, легкий пар шел изо рта. Невдалеке стояли рабочие. На их почтительных лицах читалась святая уверенность в том, что если настоятель в премудростях архитектуры разбирается, то и в их непутевой жизни сможет навести порядок.

– А я без чертежей строил! – не то посетовал, не то похвастался таежный строитель.

Батюшка посмотрел на него в ласковой задумчивости. Саня всегда чувствовал, от каких мыслей оторвал он человека, и еще внимательнее следил за ним, если собеседник пытался скрыть что-то в этот момент.

– Было все же видение! – ответил священник серьезно и уважительно. – Так, отец Александр?

Нутро Сани вздрогнуло: был чадо неразумное, а теперь вот отцом назвали.

– Было-то было. – Саня помедлил. – Все хочу спросить: зачем вы, батюшка, сами ко мне в тайгу приходили?.. Прислали бы кого. Ведь вон сколько дел у вас!

Настоятель шагнул к нему ближе и даже чуть склонился; качнулся на груди серебряный крест:

– Это здесь я – отец настоятель. А как узнал про человека в тайге, что живет иноческой жизнью, так и захотел прийти, поучиться!

– Да чему же? – еще больше смутился Саня.

– Сыновнему чувству! – сказал отец Антоний так, будто вспомнил что-то очень приятное. И уточнил почти сурово: – Перед Богом! Ведь через сына отец свою породу узнает. Все ее задатки и просчеты!

Теперь получилось, что и Саню поймали на тайных мыслях:

– А я всю жизнь хотел отца родного встретить!. Поговорить с ним…

– И что бы ты у него спросил?

Саня пожал плечами.

– В любви бы, наверно, не признался, – осторожно предположил батюшка.

– Нет.

– А если так, то не испытывай человека.

Настоятель перекрестил его и протянул ладонь, которую Саня принял неловко и неумело коснулся губами:

– Пойду я завтра…

– Спаси Господи! Иди. Твоя молитва – красоту видеть. Ты ее понимаешь, Господь даст, и передать сможешь! – (Саня уже не раз дивился тому, как умел батюшка создавать образное действие из своих мыслей.) Поправив очки, священник напутственно улыбнулся. – И борода еще отрастет у твоего распятия!..

После таких слов нужно было сразу уходить. Засунуть в котомку рисунки и айда!..

Но Саня пошел в столярку. Двое послушников, с которыми он сдружился в обители, собирались устроить ему проводы.

Тускло светила лампочка, осыпанная древесной пылью. На шнуре гирляндой висела блестящая стружка. Дядя Миша строгал доску. Лицо у него было похоже на битое в скорлупе яйцо – вогнутое, с мелкими помятыми чертами и крупными морщинами.

– Давай наточу. – Саня взял рубанок и провел пальцем по лезвию.

– Вообще-то мне привычнее резцы, – дядя Миша поглядел в окно на небо, будто искал там снежных туч. – Я раньше дело с керамикой имел. Но лед лучше!

– Почему?

– В нем прозрачность замысла.

Каждую зиму, под Новый год, он резал изо льда и снега фигуры на берегу реки для окрестных ребятишек. Это время дядя Миша ждал весь год.

– А правда, что в прошлую зиму ты вырубил «Катин сон»?

Лицо скульптора даже разгладилось от удовольствия. А Саня подивился тому, как близко лежала в памяти скульптора эта история:

– Пришла она как-то убирать здесь и сон свой рассказывает. Мол, будто в лесу зимой встретила девочку в белых сапожках!

– С баяном? – грустно спросил Саня. И опять мелькнула мысль, что надо быстрее уходить.

Лицо дяди Миши вогнулось, ломая добрые черты:

– Батюшка не разрешил. Сказал, назови «Снегурочкой», чтобы было для всех!..

На тропинке моргнул вечерний луч: через дыру в ограде пролез послушник Андрей, армянин и в прошлом агроном. Он ухаживал за монастырским садом, и своей гордостью считал виноградные лозы. Настоящее имя Авенис, что означало «рассвет» и подтверждало природную связь с землей.

Вера обряжает таких людей как бы поверхностно и даже забавно, ведь про себя они точно знают, чего им нужно для души.

За фанерной перегородкой Андрей достал из пакета четок водки, хлеб и помидоры.

– Открывал сегодня виноград, опылки сгреб, гнездо нашел! – он показал лодочку смуглыми ладонями. – Лозу могут мыши погрызть! Днем тэпло, земля мягкая – норы еще делают!

– В Армении-то виноград проще растить?

Дядя Миша следил за тем, как армянин достает крупную щепоть соли из пакета:

– Здесь не соли!

Скульптор отодвинул две помидорные дольки. Руки у него были бледные, вены рыхлые с узелками, словно и без того просоленные.

– Чем сэвернее виноград растет, тем больше в нем силы! – В черных глазах агронома светилась природная вера. – Борется за виживание!

– Как монахи на Валааме! Чем суровее, тем вера крепче? – сравнил скульптор, увлекаясь своей мыслью; но напарники его не поддержали.

Андрей уложил дольки помидоров розочкой, разломил хлеб, поймав крошки ладонью. Еда у армянина всегда празднична: какой бы скудной ни была – он разложит ее по-царски!

Выпили за скорую дорожку.

Саня поморщился от удовольствия. Поглядел на дыру в заборе, как бы прикидывая, что идти через нее будет короче:

– Как в детдоме, честное слово, и дырка та же!

Скульптор обтер руки о шершавый пенек:

– Ну, так и в приемной семье не сразу гладко! Всем подстраиваться нужно.

– Поешь, – Андрей подвинул ближе помидоры. – Как ты одын в лесу-то живешь?

– Раньше думал, что привык. А теперь даже соскучился! – Вслед за горячим ручейком в желудке Саня чувствовал, что душа легко свернулась в походную котомку.

– Я бы нэ смог, – признался Андрей и гордо добавил: – Армянин никогда не бывает один!

Дядя Миша засмеялся:

– И никогда не бывает голодным.

– Надо бы розы полить, – хлопнул себя по коленке агроном. – Вторая волна пошла, и мороз насел!..

Казалось, что он побежит сейчас за лейкой. Но Андрей лишь плотнее уселся на стуле, радуясь тому, что его ожидает любимое дело.

В монастырском саду уже обрезаны были пионы, выкопаны георгины, а кусты роз поеживались вялыми листьями и темными пиками нераскрывшихся бутонов. Только шипы занозисто блестели на вечернем солнце розовыми крючками.

– Давай допьем и иди!

Андрей опорожнил стакан. Затем достал из кармана пятидесятирублевую бумажку:

– Понюхайте, как пахныт!

Мужики пустили бумажку по кругу: запах женских духов, что оставила на купюре продавщица, закружил головы вместе с последней осенней листвой и вечерними тенями в глубине сада.

Дыра в заборе осветилась закатным огнем и стала шире.

Через нее видна была пустая улица, каменистый тротуар, по которому, словно видение, шла девушка. Это была Катя: джинсы в обтяжку низко сидели на ее бедрах, тонкая куртка из черной блестящей ткани, плотно облегала плечи и грудь. Невзначай открывалась зябкая полоска живота и смуглая щелочка на бедре, когда она поправляла сумку на ремне. Но более поразила не одежда, а та привычность, с какой Катя чувствовала себя в ней.

Саня медленно поднялся, не отрываясь от видения, и пошел к забору. Сердце бухало, кровь в висках заглушала шум от реки. Ноги несли куда-то, а душа камнем валила наземь. Похоже, что одичал в монастыре он больше, чем в таежной глуши, и не смог бы сейчас спокойно подойти к женщине, рассказать ей о своей тоске.

Он чувствовал жажду, как в первый день, и инстинктивное желание избавиться от этой напасти.

В монастыре была только одна душевая кабина, где и мылись, и набирали воду.

Неделю назад Саня ходил сюда, но помыться не смог: раздевалка почему-то запиралась снаружи. Монастырский душ он окрестил исповедальней плоти. Послушники выходили из душевой с какой-то шальной легкостью, какая была в глазах детдомовцев перед побегом.

Ладони еще пахли женщиной, и он подставлял их под теплые струи воды. Кафель в кабинке был сальный от чужого пота, пол ледяной, удушливый пар поднимался по зябнувшему телу, превращая его в библейский соляной столб для тех, кто посмел обернуться в прошлую жизнь. Сквозь удушливые брызги он намыливал ладони и по-прежнему улавливал греховный запах.

Тяжелая вода била по голове, плечам и груди, будто бесконечные удары зубила скульптора по глыбе тоски и одиночества. Саня стал приплясывать на скользком полу и совсем не удивился, когда ощутил рядом танцующую женщину! Она поднимала руки: плавно, но с усилием, как будто всплывала в воде с большой глубины. Она открывала глаза, ничего не узнавая в расплывчатой пелене, зажимала пальцами веки и жадно раскрывала рот…

Вспоминая тот вечер, Катя не могла понять, какая сила заставила ее пойти в душевую, чтобы набрать воды.

Как обычно, она долго спрашивала в приоткрытую дверь: есть ли кто там? Потом зашла в пустую кабину, включила воду и услышала, как еще кто-то вошел в раздевалку. Она хотела окликнуть, но внезапно погас свет и снаружи звякнул засов. Катя рванулась к выходу, почти сбив в темноте обмякшего человека, и с грохотом высадила дверь.

Потирая ушибленное плечо, девушка удивленно смотрела на сорванную защелку. Из темноты душевой появился Коля, виновато разводя руками.

– Кто это сделал? – Катя кивнула на вырванные шурупы; ей стало вдруг смешно.

– Прости меня, сестра! – оправдывался кочегар! – Оказался я здесь некстати…

– Не прощу, если не скажешь!

Она уже вовсе успокоилась, прошла в душевую и забрала ведро:

– Кто этот шутник?

Николай опустил взгляд. Он был подавлен, но покрыт не стыдом, а той сладкой волной, которая обрушилась на него. Он и теперь чувствовал лишь очарование тем внезапным и яростным столкновением с женским телом:

– Я прежде сам спрошу человека. Не могу я так…

33

Ветка пихты взмахнула ему по-свойски.

Речка журчала на свой лад, мелкие птицы рассыпались стаей по березам, значит – не скоро еще будут холода.

Спустившись за водой, Саня удивился, насколько обмелел Тогуленок. Он углубил ямку в каменистом дне, обжигая руки холодными струями.

На берегу заметил след медведя: Машка приходила, перед спячкой мухоморы ищет.

Печка в доме долго капризничала: давилась дымом и гасла. Кое-как уговорил, обласкал ее холодные камни.

Когда дом нагрелся, Саня помыл пол. Поправил покосившийся стол во дворе и сказал, довольный собою:

– Мое это место! Мое…

Вечером сходил в баню, исхлестав себя, как пыльную рогожу.

Потом напился чаю с малиновым листом и вышел встречать луну, голубыми искрами уже подпалившую молодой осинник на ближнем склоне.

Он сидел на том же месте, что и год назад, вспоминая девушку в белых туфлях. Теперь душа не томилась грешным зудом, но была спокойна и светла.

Еще он вспомнил, что сейчас идет вечерня в маленькой белой церковке, и прошептал, напоминая о себе кому-то: «Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны». Молитва – как дисциплина духа. В монастыре не понял, а вернулся и почувствовал ее необходимость…

Среди туристов быстро пошла весть, что Соловей вернулся из монастыря. Осеннее время – самое благодатное для походов: нет комаров и мошки.

Первым его навестил Сергей Иванович. Он тщательно оглядел эскизы, привезенные из монастыря:

– Рассказывай!

– О чем?

– Мне интересен твой духовный опыт.

Саня мысленно повторил за ним фразу, удивляясь такому вниманию:

– У нас даже настоятель так мудрено не выражался!

Философ сморщился:

– Ну, скажи по-своему.

– Что?

– Благословение получил на эти рисунки? – Сергей Иванович икнул, раздраженно прикрывая ладонью рот.

Саня не спеша перебрал эскизы, словно видел их впервые:

– Вот одену их в краски, тогда и спрашивай.

Его слова успокоили преподавателя: Соловей опять казался обычным чудаком. Он чувствовал себя разочарованным и обманутым, будто студент шпаргалил у него на глазах, но не попался.

Еще как-то под вечер забрел Шмель. Он собирал мухоморы в ближнем распадке. Поздней осенью эти грибы набирают особую силу.

– Может, и мне поможет? – спросил он неуверенно.

Лицо его осунулось, плечи заострились, кожаная куртка висела, как на перекладине огородного страшила:

– Пустишь переночевать?

Никогда раньше не спрашивал. Никогда день завтрашний не загадывал: «Отдышусь у тебя дня за три?..» Будто вручил Сане эти свои дни. Без особой надежды, но и без мороки.

Достал из рюкзака водку, взял два стакана.

– Я не буду, – отказался хозяин.

– Твое дело, – согласился гость. – А я не могу. Тоску снять надо!

Он повел плечом, ловя знакомую боль под лопаткой.

– Было такое, – Саня даже крякнул немного, словно после выпитой водки. Вечером душу загасить, что домну остудить, – не выплавит она утром радости.

– Что-то придавило меня, – в стакане опять булькнуло. – Не могу уже трезвым оставаться наедине с собой! Особенно вечером. Боюсь…

– У меня тоже, – подтвердил Саня. – Вечер все длиннее становится…

После возвращения не было ему покоя.

Душа как на привязи: вспоминал Саня монастырь и Катю с горящей свечой. Не в силах удерживать ревнивые мысли, он хотел видеть ее не иначе, как в той мирской одежде, идущей на свидание.

С утра он ходил в часовню.

Но молчало ее нутро. Пусто было возле икон; прервалось уютное движение, как тяга в остывшей печке. Даже огонек свечи дичился его дыхания и клонился набок.

Все эти дни он рисовал «Моление Иисуса о чаше», положив картон на подоконник. Яркий свет отражался от первого снега. А блуждавшие линии сходились в одном месте, как будто вызывая откуда дорогой образ! Рисунок получался зыбким и туманным, мутилось в глазах, словно от куриной слепоты.

34

В конце ноября в монастырь приехала бригада реставраторов.

Один из них – красивый разбитной мужик Вова – повадился ходить в кочегарку и тайно пить водку:

– Я у Бога на полставки! – подмигивал он Коле, доставая из-за пазухи бутылку.

Коля тоже пригублял от скуки. А с реставратором все ж было веселей.

– У меня своя мастерская в городе, – рассказывал Вова, неспешно выпивая. – Думаешь, одни иконы на уме? У меня стена полностью обклеена фотографиями первейших красавиц. – Он игриво улыбнулся. – В разных позах! Я в них больше нахожу линий, ну там глаз, бровей… для нашего дела!

– Не знаю, как ты малюешь, но пьешь мастерски! – отозвался Коля с иронией, чтобы как-то заглушить совесть.

– Да не то чтобы, – поскромничал Вова. – Это у меня от встречи с отцом!..

Рос безотцовщиной. Но хлебнул однажды с папашей. Было ему семнадцать лет, когда приехал к ним домой здоровенный мужик: ушлый, тертый, басистый. Работал снабженцем на Севере. Достал бутылку водки, мол, с сыном хочу поговорить! Налил парню полный стакан – сын выпил, под одобрительное цоканье отца, и отрубился. Папаша уплыл в туман и больше не вернулся. А у Вовы похмелье на всю жизнь осталось.

Однажды красавчик поделился с Колей, что моет у них полы девка, «чертей – полный омут!».

– Думаешь, грешна? – Кочегар накрыл ладонью свой стакан.

Но Вова не заметил перемены в его лице:

– Так, ломается для виду.

– Ты предлагал, что ли? – Коля сел поближе и весь как-то напрягся.

Но реставратор подумал, что это от монастырского воздержания такой интерес:

– Пришла сюда как в аптеку: фрау-тест ей нужен, а не молитва! Задержка у нее, – он покрутил ладонью возле виска. – Не в том ее талант!

Эти последние слова удержали Николая:

– А в чем? – сдавленно спросил он, и злые огоньки мелькнули в карих глазах.

А реставратор прочертил пальцем на пыльном столе:

– Вот я иконы пишу. Так? Ты для всех – тепло гонишь! А ее дело другое…

– Какое?

– Она для бабского дела создана. Но только с головой у нее, – он выдавил слюнку на губах и опять покрутил ладонью. – Из таких проститутки выходят…

Не успел Вова поднять стакан, как в его голову полетела табуретка, разбившись о котел. Кочегар схватил обломок ножки и погнался за реставратором по двору, потом через монастырскую стройку, но Вова успел сбежать и запереться в комнате.

В тот же день Николай покаялся духовному отцу, что послабел душой, разрешив «маленький грех» – пить водку, а он вырос – ему в наказание – до великого.

Прошло несколько дней.

Однажды Катя пришла убирать в кочегарке и положила на стол пачку чая.

Коля молитвенно сложил ладони:

– Прости меня, грешного! Только не отвергай!..

Катя протерла тряпкой скамью и села на нее, будто устала.

Гудел огонь в печи, из открытой форточки несло морозным воздухом, смешиваясь с едким запахом шлака. Коля вынул клочок бумаги, развернул и положил его поверх чайной пачки. Бумажка трепыхалась на сквозняке. Девушкая прочла: «Бог среди нас! Оглянись, разве это не красиво?!» Бумажка была уже крепко потерта. Катя вспомнила, как несколько раз ловила робкое движение кочегара вынуть что-то из кармана.

Записка Кате не понравилась. Пора уж научиться свое говорить.

– Что у вас было? – спросила девушка.

– Ничего. Просто побалакали.

– Батюшка хочет убрать его из монастыря.

– Тебе жалко?

– Если из-за меня, то не надо!

Коля посмотрел на нее внимательно:

– Почему из-за тебя?

Он не держал зла на реставратора: в душе сам такой. Но и Катя не выказывала никакой обиды. Как будто была согласна с тем, что сказал про нее похабник.

35

Вскоре, зная, что пересуды меж послушников не утихают, Николай поведал о своей любви отцу Антонию. Настоятель разрешил ему жить вне стен монастыря и помог устроиться работать на завод.

Коля снял квартиру в городе.

Прошел еще месяц, и в один из воскресных дней Николай пригласил девушку на свидание: на площади возле заснеженного фонтана. Для нее это было первое в жизни свидание! Катя пришла, но не узнала кочегара среди гуляющих людей. Дважды прошла мимо. Он был в джинсах и модной куртке. Коля сам окликнул ее, подошел и поцеловал в теплые губы.

Она удивленно разглядывала его:

– Подстригся, бороду убрал!

– Нравится?

– А целоваться не умеешь!

– Научишь! – решительно сказал он и предложил пойти в ресторан.

Было почти утро.

Они оказались первыми посетителями и вызвали у официантов особый интерес. Пили шампанское, но не были похожи на людей, которые пришли отметить какое-то событие. Мало говорили и почти не смотрели друг на друга. Не было на их лицах ни скуки, ни хмельного желания согнать тоску. Они протягивали друг другу зеленые яблоки, и большая хрустальная чаша на столе казалась им жертвенной.

– Почему ты сбежал тогда в кочегарке?

– Боялся, что ты порвешь записку при мне! – Коля смотрел на ее толстую косу.

– Я просто хотела, чтобы ты угостил меня чаем!

Коля встрепенулся и поднял руку, чтобы позвать официанта:

– Сейчас закажем самовар!

– Не надо, – успокоила его девушка. – Во всем монастыре только у тебя была своя собственность!..

Еще не допили шампанское, как Николай начал спешить зачем-то. Катя не любила торопливых с детства. Бывало, деревенские мальчишки норовили утянуть куда-нибудь в темный угол, мысленно облапав ее полную грудь. Девочке хотелось гулять по берегу реки или играть на сцене, но даже занятие музыкой шло во вред: Катя казалась чужой в деревне, а чужаков проще бесчестить. Ее сверстницы – мамины помощницы – льнули к домашним делам, а Катя обнимала лишь свой баян!

Казенно звякнули бокалы; исподтишка, в своей хомячьей фантазии, Коля следил за ней, хрумкая жестким яблоком на передних зубах. «Идем, а то пора!» – сказал он, как в то утро, когда они сбежали от Соловья…

В парке на кленах лежал тонкий слой снега, повторяя все изгибы ветвей.

Устав бродить по бесприютным улицам, решили укрыться в зале кинотеатра.

Забрались на последний ряд, отдышались от будущего волнения. На экране у перрона стоял набриолиненный щеголь-паровоз. Расходились чечеткой железные колеса, жахнул пар для куража. Двоих попутчиков любовь столкнула лбами, как будто сорвали стоп-кран! А вместо чемоданов с верхних полок посыпались на них головотяпы в черных одеждах и с черными пистолетами!.. Катя вспомнила дорогу (три месяца мечтала сбежать, а в тот день ноги стали ватными), когда они ехали в поезде с Колей, отчужденные и недоверчивые друг к другу, будто сообщники после неудачного дела. Они даже пропустили нужную станцию, обвинив в этом обиженную тень Соловья…

Коля нащупал в темноте ее руку, кольнув ногтем ее ладонь. Стали целоваться, хотя на слух Катя еще пыталась следить за фильмом. А в те моменты, когда яркий свет с экрана озарял их лица, она отстранялась, глубоко натягивая на голову колпак куртки.

Из кинотеатра вышли уже в сумерках.

На черных холмах шахт горели колючие огни. Коля предложил пойти к нему на квартиру, но Катя отказалась: «Пойду к батюшке, пусть решит нашу судьбу!»

Коля проводил ее до монастырской ограды, за которой располагался сад. Холодный ветер колыхал на шпалерах остатки плетей винограда. Садовник Андрей медленно шел в старых валенках вокруг белых холмиков, утаптывая снег от мышей.

На следующий день Катя исповедалась у отца Антония. Батюшка отпустил ее в мир на год, с условием, что за это время она не будет встречаться с Николаем.

36

По утрам, от крепких морозов и ярких восходов, тайга становилась дымно-розовой.

Этот цвет проникал в дом через окно и оседал фоном на новой иконе «Моление Иисуса о чаше». Грозовое небо с мрачными тучами: на фоне зари ветер гнул деревья, а черные камни с красными трещинами казались углями раздуваемого костра. В блеске молнии видны были вершины гор, под ним плоская скала, тяжелая и одновременно какая-то шаткая – словом, опасная. Иисус лежал на этой глыбе, почти боком. Взгляд Его был обращен не к людям, но к слабому уютному просвету в облаках, где скрывалась маленькая чаша с холодным розовым блеском. От иконы исходило тревожное чувство, будто не только гроза, но еще неминуемый камнепад должен был обрушиться на голову Молящегося!

Пару дней назад приходил Михей и сообщил между прочим, что в Салагир вернулась Катя: мол, занялась коммерцией, возит из города бусы из цветных камней.

От этого известия помутились вершина горы на иконе «Моления», словно будущая вьюга свила там гнездо.

Вечерами, при свече, Саня читал книгу «Житие Сергия Радонежского», подаренную настоятелем.

Взялся за нее он не сразу. Любую книгу Саня вначале обнюхивал. Если она содержалась в темном книжном шкафу – пахла краской и картоном. Если была долго на солнце – имела запах подсохшей лапши. Собственные книги Сани пахли семенами моркови, сладковато-терпким духом или семенами капусты с травянистым ароматом.

С первой же страницы он увидел одинокого мальчика между небом и землей, среди широких полей. По дороге петляют следы маленьких копыт – по ним ищет отрок пропавших жеребят.

Не было у Сани фотографий детства. На которых видны угол отцовского дома, край неба, черемуха, попирающая забор, низкая трава под ногами – все, что бывает заверчено вокруг маленькой фигурки в цигейковой шапке, драповом пальто и с женским платком, повязанным крест-накрест. Такое давнее, черно-белое, невозвратное!

Вот отрок Варфоломей идет по проселочной дороге, солнечный лучик играет на светлом темечке. В котомке еловые шишки и рукоятка от татарской нагайки. Детская поклажа. Нес легко. Уже в поздние века летописцы подкладывали ему тяжести от святой жизни…

Был он из знатного рода ростовских бояр. В поисках спокойной жизни семья перебралась ближе к Москве. Искал ли он в тот день жеребят или, как говорится в народной пословице: барский сын гуляньем сыт, – но однажды, после школы, встретил мальчик в поле чернеца и привел домой. Дети чувствуют тех, кто нуждается в ласке более, чем они сами. Поведал свои детские печали.

Рос мальчик тихим. С ранней юности порывался уйти в монахи. Видимо, не чувствовал опоры в семье. По крайней мере, в брате Стефане он не нашел ее и в поздние годы испытаний. Но родители держали младшего сына возле себя, страшась за одинокую старость.

Когда Стефан овдовел, то удалился в монастырь. А Варфоломей остался. Ранняя смерть молодой женщины не могла не отразиться на душе юноши. Видимо, у нее были хорошие отношения с заботливым братом мужа. Это прощание, возможно, оказалось единственным прикосновением будущего инока к женщине.

О времени том сказано: «Ненавистная мира рознь», князь шел на князя, брат на брата. Только после смерти родителей братья соединились и решили уйти в дремучие леса. Чтобы жить отшельниками. «Сложили из ветвей шалаш, потом срубили келейку и церквицу». Варфоломей хозяйничал: и хлеб выпекал, и одежду штопал, и копал, и таскал.

Началось зимнее лихо, а потом и голод. Боярские дети бедствовали. Стефан не выдержал и ушел в обжитой монастырь, в Москву.

Варфоломей остался один: в келейке сумрак с едким дымом, за стенами зимние метели: «семь дней провел, не выходя из церковицы». И бесов видел, и скрежет слышал. Когда стихала молитва, голос отчаяния шептал, что одинокая кончина – самое страшное из всех уделов земных.

Молился, лучины строгал, смола сосновая капала вместо елея. Таскал дрова из леса, носил воду из родника, берег семена капусты меж страниц Псалтыря, чтобы мыши не поели.

Наступила весна. Собирал грибы и ягоды, вскапывал грядки. На зарю да на всходы в огородике смотрел чаще, чем в книгу. А еще весенний лес загонял душу, как охотничьи рожки косулю! Ночами филин-неясыть сглатывал сердце, будто пойманную мышь…

Однажды к отшельнику пришел медведь, слабый от голода. Варфоломей дал хлеба. Кто умиляется дружбой с медведем, тот не знает, сколько он потом выдрал моркови и капусты!

Все лето над грядками трудился: сколь кочанов пестуешь – столь недель зимой сыт будешь. Осенью заметнее становилась тропинка, ведущая к скиту. В октябре пришел священник из соседнего села Радонеж, юноша принял постриг и стал монахом Сергием. И опять одиночество; старуха-зима повивальной рукою затягивала пуповину декабрьских метелей, а на Крещение купала слабое солнышко в незамерзающем роднике.

Начали приходить к Сергию люди. Оставались жить: разорившиеся крестьяне, потерявшие родню старики, дьяки с обезлюдевших земель. В маленькой церковке тесно стало. «Построили двенадцать келий, обнесли тыном». Сергий рубил кельи, таскал бревна, возделывал огород, молол, выпекал хлеба. Шил одежду и обувь. Сам же ходил в старой ветхой рясе.

Душа Сергия – в его заботливости, в его умении обустраивать жизнь. Он вернул людям мир. А что работал «как купленный раб» – так это только летописцы изумлялись.

В проповедях был не силен. Зато мог помочь келью срубить новому брату.

– Нечем мне заплатить тебе, отче!

Сергий рубил, а летописец отвечал за него:

– Дашь за работу сухарей мне. (Да еще выбери заплесневелых! Будто старец мог укорить кого-то в сытости.) – Если рубили вместе, бревна таскали, мох забивали, то и обедали как одна артель: что есть – все поровну.

Слово к слову крепче, чем бревна в лапу. Он угадал главное в душе человека – быть защищенным. Человек растет душой в своих стенах!

Когда монастырь разросся, воды из родника стало не хватать. Возник ропот: зачем место выбрал на горе? Лопатой и руками Сергий расчистил новый ручей. Только вкус был уже с легкой горечью. Случай с родником – первый уход Сергия за ограду созданной им обители.

Да и власть его не сразу ласкать стала. Вызывали его посредником между властью и непокорными. Заботливый инок понимал и прощал в человеке больше, чем того хотел князь.

Но Русь жила: смеялась и плевалась.

Однажды крестьянин приехал издалека с отроком-сыном. Были они в новых рубахах и поддевках. Спросили у ворот:

– Где нам увидеть игумена здешнего?

Иноки указали на старичка в заплатанной одежке возле огородной грядки. Хитрован не поверил и сделал вид, что даже обиделся:

– Я пришел посмотреть на знаменитого Сергия, а кивают на какого-то нищего!

Показывает сыну, мол, хотели благоговения, а чувствуют только жалость к худому старичку, работающему на солнцепеке. Сели в тени, ждут, когда святой сам глаза им откроет.

Тут князь приезжает, старичок-оборванец его встречает, беседует на равных. Свита обступила почтительно. Хитрован-крестьянин выглядывал из-за спин. Когда князь уехал, то бросился к старцу, а отрок заплакал от стыда.

Игумен поклонился им в ноги:

– Вы только обо мне верно рассудили!

Самым большим испытанием в жизни Сергия стало благословение князя Московского на битву с Мамаем. Игумен отговаривал вначале:

– Ради мира отдай им и честь, и золото!

Дмитрий отвечал:

– Теперь поздно!

Молод князь, с семьей счастлив. Народ любит его. Только не видать ему мудрой зрелости. Кто говорит: поздно, тот цветом весенним от заморозка погибнет.

В Коломне татарский посол дожидается. Хану не нужны мертвые данники. И ведь били уже татар: войско мурзы Тагая разгромили. А потом был позор на реке Пьяной: остановилось войско русское, – победители недавние, – сняли латы, оставили знамена, копья и щиты. Утомленные зноем, пошли ребятушки пить мед в окрестных селах. Ну и шумели так, что царевич Арапша услышал, подкрался и побил безоружных, потопил, как слепых щенков. В монастыре жил один из тех воинов, удравших за реку Пьяную. Ноне вновь кольчугу надел.

Князю не терпится: так что, отче? Сергий увещевает: не надо бы народ губить, пройдет время – Орда сама отступится от сильной Руси. Князь садится в седло: без жертвы народ рабства не запомнит!

Поднялась Русь, не остановить.

Благословил старец, когда пена от лошади к ногам упала: «Иди, ты победишь!» И все дни похода молился, затворившись в церкви.

Тронулось в путь войско великое. (И бывший детдомовец сбежал в чье-то давнее детство.) Отрок поехал в обозе.

По дороге они оставили леса родные, города большие и села малые, колокольня отзвенела на краю, поклонилась последняя береза. Начались степи бесприютные, а в них ковыль мягким саваном сулил воинам отдых скорый и вечный.

В холодных сентябрьских туманах искал отрок полевой лук и хворост для походной кухни. Охотники дичь стреляли. Только на десять верст в округе вся птица и зверь затаились: будто ждали бурю степную.

И вот оно забрезжило утро, розовой лампадкой засветилась заря. Белыми сводами клубился туман.

Ряд за рядом выступали воины на берег Непрядвы, становились, как для крестного хода. Казалось, воздуха не хватало от полотнищ тяжелых. Над князем золотой Спас: голова на черном фоне. Но лучшее знамя – горячее сердце!

На Куликовом поле сошлись две рати.

Оглядели друг друга. Самые отчаянные схлестнулись в первой сшибке. Моголы были расторопнее наших, кони их верткие, а воины легко взлетали на стременах для коварного удара. Русские рубили, как лес топором: первый взмах наотмашь, второй – будто щепу подбивая.

Потеряв поровну, зачинщики разъехались на глазах у молчаливого войска. Так быку кольцо продевают в ноздри, перед тем как поле вспахать!

Затем выехал печенег Челубей: тугие брови, глаза тетивой. Сидел гордо: вот она, сила ордынская!

От русских вызвался Пересвет, инок Сергиев. Был он в черной рясе с белым крестом на груди, с перекладиной на уровне сердца.

Моголы кричали своему: «Проткни его метку! Насади на копье!» Пересвет осенил войско русское знамением, будто во второй раз крестилась Русь. Окинул взглядом неровные ряды: крестьянские рубахи меж кольчуг и шлемов дружинников, как березовый лес с островками темных елей. Поднял копье и запел псалом: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя!»

В бледной вышине журавли крестили небо горестным клином. Обогнал их русский богатырь, поймал грудью копье острое…

То, что белый крест не защитил русского, моголы восприняли как свою победу. Войско Мамая ринулось вперед, чтобы наказать рабов. Были они сильней и нахрапистей.

Русские подняли Пересвета с окровавленным крестом, будто щитом укрылись от гнева небесного и, передавая тело над головами, продолжали петь «Господи, воззвах!..»

Вначале русские держались крепко. Туман всегда на стороне северян. Он мешал видеть степнякам реальную численность наших полков. Но когда туман рассеялся, моголы стали терзать наших ополченцев.

Битва стала кромешной.

На десяти верстах лилась кровь, слышались крики и стоны. Где-то по краям оврагов видели пьяных от запаха крови волков. А в средине дня стало ясно, что обе стороны будут биться до последней капли или до первого чуда.

И оно свершилось: христианский Бог воскресил полки россиян! Свежие силы ударили с тыла, и моголы не выдержали. С высокого кургана Мамай видел бегство своих воинов, которых и теперь было больше, чем победителей. Гнали их пятнадцать верст до реки Красная Меча.

Желтое, с сукровицей, небо провисло над вечерним полем. Воеводы искали князя и нашли Дмитрия под поваленным деревом, без сознания, но невредимым. Подняли героя: «Князь, ты победил!»

Усталое солнце спешилось у дальней рощи, за которой прятался засадный полк. Под красные уздцы заря вела его к темной реке, где воины поили своих коней. А наш отрок шел за телегой с лекарем, помогая отыскивать раненых.

Ночь опустилась, чтобы пощадить глаза живых. Звезды собирались в стаи, словно души погибших. Наутро разбрелись по полю, чтобы предать земле христиан. Каждый хоронил в десять раз больше, чем сразил врагов…

Засеяли россияне поле озимое. Да только не скоро дождались всходов свободы.

Колокола зазвенели по всей земле Русской! Возвращался отрок с победой, но солнце уже насквозь просвечивало ряды войска, как ветхую одежду старца Сергия…

Наступил вечер жизни. Молитва на закате становится сердцу милее.

Тем временем монастырь расширялся и богател. Вернулся старший брат Стефан. Видимо, с его слов летописец упоминает о детстве Сергия, будто бы ребенком не мог одолеть он грамоту. А Сергий улыбался по-детски, вспоминая ту встречу с монахом-чернецом, которому пожаловался на трудности учебы в школе. В этой встрече летописцы увидели какой-то знак. Намек на чудо, на скорое обращение и вразумление. Но Сергий никогда не падал с коня. Его жизнь была ровна и чиста, как течение лесного ручья.

Однажды при Стефане назвали младшего брата игуменом. Он возмутился: «Кто здесь игумен? Не я ли первым основал это место? Не мне ли под дубом велено было назвать церковь именем Святой Троицы?»

Дабы не быть распре, покинул Сергий монастырь. Подался к реке Киржач, чтобы в глухих лесах срубить новую церковку.

Брел святой плотник по Руси с котомкой на плече. А нимб свой по дороге, будто лепешку, скрошил и раздал нищим.

Много лет назад вышел он из дома отроком и теперь возвращался, улыбаясь солнышку чуть косящим взглядом.

37

За окном туманился зимний день.

Далеко в горах начиналась метель. Снежные волны шли друг на друга, сталкивались, клубились и отступали на время. Еще проглядывало солнце, словно впопыхах осматривая землю: все ли спряталось от надвигающейся бури, все ли вернулись домой.

Сквозь вой ветра послышался скрип лыж. На крыльце топот обледеневших ботинок.

Саня вышел встречать:

– Кого Бог несет?

Это был Сергей Иванович. Он стряхивал снег, как будто ощупывал себя:

– Ну и метель, думал, что заплутал! Оглянусь, за десять метров лыжню не видно!

Саня посмотрел на гаснувшую тропинку. Пурга развязала свой белый кушак, снежное небо провисло ниже пихт.

Тайга дрожала и медленно приседала.

А дома трещала печь, сипел на плите чайник.

Философ был доволен:

– Всю дорогу тропил! Как лось по целине! – он оглядел своего подопечного. – Как ты тут? Молишься, не спишь? – потом опять переключился на себя. – Да, есть у меня еще сила, слава Богу!

Сергей Иванович протирал очки и, сжав ладони, смотрел на икону «Моление». Затем вновь начал тереть их, согревая:

– Опять новодел? Дожились! Христа со спины нарисовал?! Ты пойми, что нельзя в этом деле своевольничать!

Саня заметил, что довольные своим здоровьем люди рассуждают о религии как о лекарстве, которое скорее нужно другим.

– А горы получились красивые! – философ ткнул пальцем в верхний угол иконы.

– Здешние, – подтвердил Саня.

– Как думаешь, метель надолго?

– Завтра стихнет.

Приняв кружку с чаем, Сергей Иванович пожаловался:

– В поезде съел пирожок и, видно, отравился. Живот пучит!

– А душу-то чаще травишь!..

Гость даже поперхнулся:

– Ну что ты все мешаешь в один котел, как лесной колдун!

Саня легонько хлопнул его по спине.

– Сейчас согреюсь, в часовню пойду, – пообещал гость. – Помолюсь. Я тебе молитвенник принес. Читай на ночь!

– Погрейся, еще успеешь.

Было видно, что философ и не хотел уходить от горячей печки:

– Нигде нет такой ясности в души, как здесь! – Получилось у него не очень уверенно. Скорее как попытка примирить что-то свое.

– Хотя никогда не знаю, что встречу у тебя! Вроде все убого: часовня, иконы и ты иже с ними. Но вот что-то происходит. Непонятное…

– Тут хоть выговоришься.

Сергей Иванович кивнул, то ли соглашаясь, то ли прося долить ему кипятка:

– Я вот думаю, неужели во времена Достоевского люди говорили так много и путано?

– Кто-то и говорил.

– Нет, тут естественность нужна! Может, вначале и была натяжка, но потом все цепляет одно за другое, как петли. Недаром женщины истерию вязанием успокаивают…

На крыльцо опять что-то бухнулось. Распахнулась дверь, на пороге стоял кто-то весь в снегу:

– Думала, не дойду!..

Это была женщина.

Она как-то беззвучно голосила, то ли смеялась, то ли ревела. Белые лепешки подтаивали на ее одежде и отваливались, как скорлупа. Вскоре перед печкой вылупилась она! Катя! Взгляд шальной, обижена, еще до первого слова:

– Крепление сломалось!

– Ничего, починим, – обрадовался философ.

– Еще метель началась! – сказала с досадой. – Саня, ты узнал меня?

– Узнал. Проходи к печке.

– Не помешаю?

– Проходи, – подхватил мокрые варежки философ. – А мы тут о Достоевском говорили.

– Достоевского не люблю, – хмыкнула. – Сама стерва!

– Как же тебя угораздило? – Философ развязывал ей шарф.

– Боялась свороток пропустить! – вспоминала Катя свой путь.

– Чаю тебе надо горяченького, – Саня выбрал на полке чистую кружку.

– У меня водка есть, – вспомнил Сергей Иванович.

– Давай!

– А ты чего одна-то? – Он достал бутылку, открыл лихо и звякнул горлышком о железную кружку.

– Сбежала…

– Во как!

– Ехала с ребятами, да разругалась! – Выпила. На закуску не глядела. – Надоели все!

Катя села на лавку и замерла. На дальнейшие расспросы откликалась неохотно: «Хотела уже к рельсам выходить!» Свое что-то держала. Равнодушная и шальная, беспомощная и злая.

Ее угрюмость раззудила философа:

– Отчаянная ты!

– Иду, на метель огрызаюсь! – Катя почесала ладони. – Лицо горит, вспоминает кто-то…

Она будто не хотела ничего узнавать: «Где у тебя можно умыться?» Мужики смотрели на метельную гостью зачарованно. Это мучило и раздражало ее. Зато им с Катей стало уютно и весело.

– С кем разругалась-то? – допытывался философ.

– Сама с собой, – отмахнулась от него Катя. – Как парашютист на суку: сиганула, а приземлиться не могу!

– Прыгай, мы поймаем! – После водки все игривее поднималось настроение.

– По твоим мыслям шла, Соловей, как по лыжне!

– Уж не чаял свидеться!

Саня пожалел сейчас, что меж ними был третий.

– Вот такая я! – Катя встала и пошла к умывальнику. – А ты меня такою и видел всегда. Даже в монастыре ухитрился прилабунить!..

Она шумно плескалась, подкидывая пальцами скользкий штырек. Потом закрыла лицо мокрыми ладонями:

– Это ты, поди, дверь в душевой запер?

– Похоже, что я!

– Налей, Иваныч, а то неловко мне! – вернулась за стол.

Философ разливал быстро и ровно, чего никогда не делал раньше:

– А Саня после монастыря даже не пил одно время!

– Давайте споем! – предложила гостья. – У меня есть любимый романс: «Утро вечернее».

– Туманное, – поправил философ с удовольствием.

Ему очень нравился этот угарный невпопад. Он запел первым, не дожидаясь остальных; по ходу уже хватая баян, и догоняясь мелодией.

– Хорошо, – млела Катя. – Когда слушаю романсы, я трезвею!

За это выпили еще и запели враскачку.

Баян озвучивал и метель, и отчаянные их сердца: «Ой, да не вечер, да не вечер…» Катя вела тонкой поземкой, что струится по твердому насту. Иваныч встревал со всхлипом, так в пургу скрипят мерзлые осины. Саня наддавал баритоном, как снежным обвалом на ветру. Пели тихо, берегли силы, будто и впрямь шли на лыжах издалека. И только дойдя до места: «Ой, пропадет, он говорил мне, твоя буйна голова!» – рванули в карьер, опережая друг друга.

Катя как-то испытующе посмотрела на мужиков. Пропадать никто не собирался.

– Хорошо, что пришла! – сказал философ. – А то Саня тебя по памяти рисовал!

– Как это? – она встала, собираясь уйти в свою бывшую комнатку. Но остановилась. – Лицом или всем телом?

– Не получается у него, – сладенько затаил дыхание философ. – Такую натуру ему не осилить!

Катя тоже понизила голос и смотрела на них с какой-то вызывающей улыбкой:

– Хотите, я вам бусы свои покажу?

– Давай! – выдохнули оба.

– Не пожалеете?

Слышно стало, как скребет по стеклу снег.

Девушка скрылась за занавеской, крикнув оттуда, чтобы баянист играл ее любимую «Джу-джа-ляри».

Сергей Иванович пустил бутылку на три кружки.

– Напой! – заиграл он свое, невразумительное, с силой подтряхивая баян.

В тот миг Саня то ли моргнул, то ли закусывал, но прояснив взгляд, увидел Катю в бордовом нижнем белье, в голубом шелковом переднике с монистами! На шее намотано множество бус.

Метель прильнула к оконцу.

Свеча испуганно вздрогнула.

Мониста брызнули шелестящим звуком, по камушкам бус пробежали искры. Плотная танцовщица была похожа на позолоченный кукурузный початок, с лакомым шелестом обнажая во все стороны тугие зерна – грудь, плечи, живот…

Саня прикрыл глаза ладонью, но не выдержал и впился взглядом в одну блестку, прилипшую к животу. Отблеск свечи покрывал тело сусальной смуглотою. Перед ним танцевала та самая женщина, что была в душевой кабине. Она играла бедрами, вжимала живот, вскидывала грудь, мол, самой жаль, что такое добро пропадает!.. Саня не заметил, как уж сам очутился возле нее, схватившись за руки с философом и заключив Катю в жилистый обруч. Только на миг, будто очнувшись, он увидел глаза девушки, широко раскрытые, по-детски влажные. Такие глаза бывают у детей на новогоднем утреннике!

Метель саданула в дверь снежным плечом.

Воздух оросился мелкими брызгами, обдав благодатной слякотью горячие лица. Круг осаждающих становился все плотнее, все жарче соприкасались тугие руки с золоченой плотью; в какой-то момент мужики почти столкнулись лбами. Девушка испугалась, разорвала объятия и убежала.

Саня очнулся, хотелось задуть свечу и уйти в свою комнату. Он выпил от стыда. Преподаватель философии отложил баян и сказал своим скрипучим голосом, привыкшим успокаивать аудиторию после взрыва какой-нибудь хохмы:

– Ну, что, побалдели и будя!..

Одевшись, Катя вернулась к ним усталая и капризная:

– Почему я такая?

– Какая?

– Не люблю никого, а все лезут!

Отвечали ей уже рассеянно и невпопад:

– Поэтому и лезут…

– Не знаю, как жить дальше?

Она взяла ведро с лавки и привычно налила воды в умывальник.

– Живи как можешь, – философ качнул чайник в руке. – Э, всю не выливай!

– Все советуют, а мне все вредно!

– Пойдешь к реке за водой…

Вскоре легли спать. Бухнувшись тяжелой головой в подушку, словно перескочив из одного сна в другой, озираясь в темноте и скрывая потную тоску в душе.

Утром встали хмурые и виноватые.

Саня молча возился с креплением на Катиной лыже. Метель на дворе почти стихла. Только сеял снежок.

Сергей Иванович ушел рано.

К средине дня выглянуло солнце, хотя отдельные снежинки еще летели и сияли лихорадочным блеском.

Белая крыша часовни напоминала высокое фигурное мороженое в стаканчике. Ярко синел медвежонок на иконе.

– Вот она какая! – Катя сняла рукавицу и смела ею снег с крыльца. – Я ведь пришла на часовню твою посмотреть.

Она отворила маленькую дверь и заглянула: «А теперь боюсь!» Саня улыбался: ну точно как медведица!

Катя протиснулась внутрь, задевая косяк. Слышно было, как скрипел под ее ногами морозный иней.

Когда она вышла, Соловей уже приготовил большой рюкзак с топорищами:

– Я и сам боюсь ее иногда.

– А всегда так выходит!

– Как?

– Надо же было как-то встретиться…

Саня поднял рюкзак:

– Поеду в город, в магазин сдавать.

– Так я поживу пока у тебя? – обрадовалась Катя. – Чтобы дом не остыл!

– Живи.

– Когда вернешься?

– Не знаю, – Соловей ответил угрюмо. Но в душе был рад. Если б она пошла к станции, то он бы остался дома. Встречаться глазами сейчас не мог, но и терять тоже не хотел.

38

Катя проспала весь день, ночь, а на следующее утро почувствовала жуткий голод. Свежие березовые дрова возле печки, высыхая, издавали запах пирожкового теста. Она доела все хлебные корки, но дом не покидала.

На третий день нашла кусок проволоки в сарае: «А вот испытаю, – решила, – попался мой Коля в силки али нет?»

Надела лыжи у крыльца и виновато глянула на часовню:

– Есть хочется…

В рюкзачке лежали три петли.

От заячьих тропинок на ярком снегу пестрило в глазах. Катя выбрала один след – наиболее свежий, как ей показалось, – даже снежинки не успели слежаться от пригревающего солнца.

След долго петлял вдоль берега меж ивовых кустов. Охотница шла рядом с ним, пытаясь не залезть лыжами на заячью тропку. Потом нашла узкое место в зарослях тальника и привязала конец проволоки к гибкому стволу ивы. При этом она старалась не обрушить снег с тонких веток, а мелким прутикам вернуть их привычный наклон.

В этот момент из-за тучи вышло солнце, и Кате показалось, что проволока слишком ярко выделяется на белом фоне. К тому же подул ветер и упавший снег наклонил петлю низко к тропе.

Легкие снежинки падали с тихим шорохом, но это не мешало солнцу светить выше облаков, растопив на самой макушке неба бледно-голубую полынью. В ее купольной синеве, пронизанные солнечным блеском, снежинки истончались и гасли. Серые остатки туч зацепились за дальнюю гряду, еще более потемнев, на контрасте с белыми вершинами.

К средине дня облака медленно покинули небо, и только в северном распадке еще черпали небо тусклой оловянной ложкой.

Катя отвязала проволоку и пошла дальше.

Вскоре ей понравилось место у поваленной березы, с наледью на белом гладком стволе. Под прозрачным льдом был виден, будто через увеличительное стекло, коралловый мох оливкового цвета. На солнце ледок уже начал подтаивать и сочиться книзу, освобождая тонкую кору. Эти легкие полоски, с розоватой изнанкой, удачно замаскировали блестящую сталь проволоки.

Поставив петли, Катя потеряла интерес к тайге. Теперь ей казалось, что со всех сторон, из-под каждой заснеженной ветки на нее глядят чьи-то ненавидящие глаза. Звери затаились и ждали, когда она уйдет, чтобы заполнить остывшие на снегу следы горячими сильными лапами.

Катя пришла в избу. Зажгла огонь в печи, легла и затаилась, улавливала через стены дома все звуки тайги. Как будто где-то далеко сейчас должен вскрикнуть пойманный зверь.

В этот вечер она не молилась в часовне. Рано закрыла дверь на засов и всю ночь лишь чутко дремала.

Рано утром, дождавшись первых лучей, робко ползущих по краю поляны, Катя отправилась проверять свои петли.

Мелкие птахи, – как колокольчики, – рассыпались по тайге с тонким звуком. Они прыгали по лохматым заснеженным веткам берез, осыпая серебристую на солнце и серую в тени морозную пудру.

Полянки в пойме реки рябили от заячьих узоров: два передних вдоль, два задних – поперек тропинки. Заячьи тропки пересекались меж собой и расходились в разные стороны, словно звери обменивались на бегу какими-то новостями.

Ночью прошел небольшой снежок, и Катя различала теперь свежие утренние отпечатки лап поверх припорошенных старых вмятин.

Внезапно почти из-под самых ног девушки вспорхнул взъерошенный рябчик: на мгновение он запутался в ветвях и трепыхающимся комом упал куда-то вниз, в синюю глубь распадка. Катя подошла ближе и увидела маленькую ямку в снегу, а вкруг нее, словно герб: с двух сторон – по четыре тонких симметричных полоски размером с человеческие пальцы – следы оттолкнувшихся крыльев.

Встревоженно затрещала сорока, широко расправляя черные крылья, будто она летела на боку. Шелестели фольгой любопытные сойки, – немного жеманно, – они не так пустоголово, как рябчик, боятся человека, и как-то особенно выказывают свое презрение к охотникам.

Серебристый свет солнца облюбовывал заиндевелые кроны берез и светился сквозь морозные прорехи снежной махры, словно отвердевшими стеклянными лучами.

Катя свернула с накатанной лыжни в распадок. Потом долго кружила по своему вчерашнему следу и уже решила, что потеряла место, где поставила петлю. И вдруг увидела качнувшийся белый комок! Она не верила своим глазам: может, снег упал с веток?.. Катя подкралась ближе, не отрываясь взглядом от белого пушистого зверька. Он сидел неподвижно, плотно прижав к спине уши с темными кончиками, и даже не смотрел в сторону человека. Казалось, что заяц сторожил кусок тонкой проволоки, торчащей у него на загривке. Только ободранные добела кусты тальника выдавали то, что затих он не сразу.

Такой хорошенький, такой милый. Как ребеночек! Катя подумала, что сможет принести зайца домой живым, чтобы приручить его, как кролика. Она расправила рюкзак и попыталась накинуть его на тихого зверька. Но заяц неожиданно взбрыкнул всеми лапами, ощерил крупные желтые зубы и отчаянно бросился на девушку!.. Проволока откинула его на спину. Заяц зашипел, вывернув ноздри и дико раскрыв налитые кровью глаза. Катя испугалась, схватила лыжу и почувствовала, что заяц вцепится сейчас в ее руку! Она ударила его лыжей, чтобы не видеть этот дикий и бесстрашный взгляд. Зверек охнул, обмяк и сел на задние лапы, но не потерял ненависти в помутневших глазах. Девушка била еще и еще, пока на его белой мордочке возле носа не выступило красное пятно…

Она еще раздумывала: забирать добычу или спрятать в снегу, как свой позор. Тогда надо было забрать проволоку.

Катя отвязала ее от ствола талины и подняла зайца, безжизненно склонившего набок голову с открытыми живыми глазами. Они по-прежнему пугали своим блеском. А на снегу появились круглые капли, похожие на стылую ягоду калины.

Она держала на руках теплое существо, и оно опять напоминало ей ребеночка. На миг Катя испытала чувство, по которому тосковала давно. Но потом сунула добычу в рюкзак, надела лыжи и пошла домой.

По дороге она ощущала сквозь рюкзак тепло от зайца и даже подумала, что только оглушила его. Может, она выходит его и отпустит.

Ноша хлопала мягкой тяжестью ниже спины. Катя несколько раз останавливалась, потому что ей чудились рывки ожившего зверя. При этом ей казалось, что следом кто-то крадется. Внезапно оглянувшись, она увидела, что по лыжне за ней тянулись красные пятна. Сами лыжи были тоже испачканы кровью. Катя провела рукой по днищу рюкзака и нащупала теплое липкое пятно. В голове мелькнула мысль: выбросить, закопать и забыть. Но она оттерла кровь снегом с ладони и пошла к дому.

Душа поджала хвост; Катя озиралась.

Тайга вдруг стала чужой, и она в ней – чужая. Сколько раз видела Катя шершавые заячьи катышки возле обглоданных кустов, размером чуть больше фасоли, и даже улавливала от них в морозном воздухе сладковатый дух огуречной грядки. Но теперь запах заячьего помета оказался острым и неприятным.

Придя к избушке, ей стыдно было смотреть на часовню. Вынула за уши окровавленного зайца, спустилась к реке и долго мыла его мордочку в ледяной воде. Бледные ноздри продолжали кровить желто-бурыми пятнами, капающими на мокрый снег. Тогда она положила зайца на край проруби, свесив голову так, чтобы его нос обмывало течением реки.

Поднявшись на несколько ступенек, Катя опять оглянулась. Заяц лежал у проруби с какой-то зловещей неподвижностью: взъерошенная мокрая шерсть, загнутые усы, оскаленные зубы, сквозь которые временами отчего-то надувались кровавые пузыри. Катя вернулась к реке и закопала зайца в снег. А для верности придавила березовой чуркой.

Весь день ей хотелось только пить.

Сидеть дома она уже не могла. Девушка пошла на станцию встречать Соловья. По дороге ее опять мучили видения. Ей казалось, что к реке придет рысь на запах крови, откопает и унесет ее добычу. Она даже хотела вернуться, чтобы положить зайца в рюкзак и уже не расставаться с ним. Всю дорогу она чувствовала на себе кислый запах крови и заячьего помета. Думала, что охотник всегда легок, жаден и голоден, но была так измучена, что с отвращением вспоминала о еде.

Даже вечером, когда Соловей сварил и обжарил красное мясо, Катя не съела ни кусочка.

Саня добродушно усмехнулся:

– С почином тебя! – и добавил в своей обычной манере, будто кто-то шепнул ему только что: – В тайге у человека половинка души звериной становится!

– Твоя-то половинка в берлоге спит? – спросила Катя ревниво, видя, с каким удовольствием он ест зайчатину.

Назавтра она уехала в город за бусами. Но с того раза стала приходить к Сане гостевать.

39

Переходя речку по бревну, он отметил резкий подъем воды, хотя в прошлые дни было сухо. Нехорошее предчувствие не обмануло его: подобравшись ближе к бобровой плотине, Саня нашел ее проломанной.

Хлынувшая вода вымывала глину, обнажая каркас из спутанных веток. На берегу возле плотины он заметил примятую траву: должно быть, сидел медведь и ждал, когда бобры начнут ремонт…

Вернувшись к дому, Саня увидел медведицу.

Она выпила чай из котелка и съела все побеги пучки на поляне.

– А, пришла… Блудня! Где шлялась-то столько времени!

Услышав его, Машка подняла морду, блестя маленькими глазками под серым выцветшим лбом. Он даже не успел вздрогнуть и продолжал говорить, как говорят с домашними животными, которые «все понимают, но сказать только не могут». При этом хозяин охотно подсказывает своей скотинке нужные слова, озвучивает преданный скулеж.

Но его медведица никогда не подстраивалась под человеческую речь.

– Не ты бобров-то разорила?..

Зима прошла, а взгляд не изменился! Такой же короткий и странный, как будто ей неудобно было смотреть на человека в упор.

– Куда пошла? Не трогай! Нет больше угощения.

Медведица задела лапой ведро, перевернула, но играть не стала. Подошла к крыльцу и понюхала Катины ботинки. Потом она смахнула лапой один ботинок и сделала вид, что споткнулась об него…

– Маша, не тронь!

Медведица поднялась на задние лапы перед оконцем, из которого выглядывала Катя, и почесала когти о железные прутья. Казалось, что она разглядывала свое отражение на темном стекле: откидывая назад голову и скаля клыки. Медведица присела на задних лапах и стала щипать конец металлической полосы, при этом она раздувала ноздри двустволкой и хрюкала.

– Ай, не стыдно тебе? Охальница! Кто же так знакомится?

Ржавая полоса звонко вибрировала, и ее звук доставлял удовольствие хозяйке тайги.

Когда медведица ушла, Катя робко вышла на крыльцо:

– Если она еще будет дразниться – я кину в нее головешкой!

Она была в новой кофте и бусах:

– Дождался?.. Теперь пусть она тебе кашу варит!

– Нет, ты лучше готовишь!

Катя провела пальцем по свежим царапинам на стене и по-хозяйски добавила, показывая на опрокинутое ведро:

– Собирать ничего не буду!

Бывало, приходила она веселая, хлопотливая: стирала, варила, пекла. Ходила в ночной рубашке, не стесняясь Сани. В такие дни она была похожа на солнечную полянку осенью, когда вокруг уже холодный сумрак, а этот клочок светится и напоминает лето.

А в иные дни Катин приход напоминал мутную оторопь в дальнем распадке перед метелью. Она уходила в свою комнату и спала. Иногда жаловалась: «Если в этом году замуж не выйду, то вернусь в монастырь!» Словом, жили как брат с сестрой. Так бывает: нет уже родителей, стены дома не те, а они трутся родными боками, помня детство и молочную близость.

Но так как сестры у Сани никогда не было, то и с братской любовью он перебарщивал, а иногда, как ей казалось, обнимал на грани кровосмесительства.

Иной раз заметит слезки на глазах:

– Что так, Катеныш?

– Лук резала! Сейчас тебя, Санечка, окрошкой побалую!

– А куда вырядилась так, гулена?

– Да где они, женихи-то? Морока!

Катя вязала ему свитер из козьего пуха.

Когда она уезжала, пушистый комок лежал на ее кровати, будто кошка. А в доме казалось уютнее. Готовый свитер Саня надевал только в город и еще спал с ним, положив под бок.

То, что не сладилось в прошлом, они разрешили полюбовно: значит, их судьбы предназначены для чего-то другого.

40

Этой весной Машка привела одного медвежонка: девочку, тихую и забавную. Она играла одиноко, вздрагивая от любого шума, залегала в траву, вытягивая голову и осторожно нюхая воздух. Когда медведица появлялась, Саня бросал свои дела и опасливо вглядывался в кусты, будто где-то близко мог притаиться охотник, уже взяв на прицел рыженького несмышленыша.

Медведица приходила к нему, как к квартиранту, взимая плату разными лакомствами. Она чувствовала слабину человека: неотступно преследовала его, подталкивая носом в спину. Если Саня собирался ужинать за столом, она сталкивала его с лавки, отбирала хлеб и котелок с кашей. Затем садилась тут же на короткие задние лапы, как «турка», и выскребала кашу до дна, сложив когти черпачком.

Большое удовольствие ей доставлял чай – заваренные в котелке мята и лабазник. Она долго нюхала душистый пар, затем смотрела на Саню хитрыми глазками: горячий он или нет? Саня кивал, и медведица совала лапу в котелок, а потом в пасть и таким манером вычерпывала весь напиток, смешно стряхивая с когтей разопревшие листья.

Еще одним непременным занятием ее была проверка помойного ведра. Она совала морду в ведро и чавкала на свинячий манер. Иногда к черным губам прилипал какой-нибудь фантик, она смешно фыркала, сладкая бумажка отлетала в траву; хозяйка тайги опрокидывала ведро, катала его по поляне, потом возвращаясь и обнюхивая все, что вывалилось из него.

Забавляясь ее проказами, Саня думал, что медведь – это заколдованный человек, превращенный в чудище, который понимает, как он страшен, и даже не делает попыток понравиться. Медведица была равнодушна к его знакам внимания, почти всегда угрюма, будто носила в себе что-то тяжелое и неподъемное в понимании человека.

Перед уходом хозяйка тайги пыталась драть распятие, но Саня отогнал ее палкой. Расставались они, как всегда, не прирученные друг другом, но при этом связанные какой-то особой надобностью.

Невдалеке ухнули выстрелы.

Всполошились утки на реке. Их звуки терялись в зарослях ивы и гасли на другом берегу, возле отвесного каменного склона, вечно грозящего камнепадом.

В скальнике глухо отозвалось эхо. Прислушался: не в нее ли? Это для охотников все медведи одинаковы. А для Сани – она единственная, со шрамом на передней лапе, никогда не зарастающим зимней шерстью.

Но когда она приходила вновь, Саня с трудом заставлял себя прикасаться к топору, к ковшу с водой или к начатой иконе. Только писать в тетради при звере он никогда не мог!

41

Подул ветер, и дым от костра метнулся в сторону.

Где-то за хребтом жахнул дальний гром, будто поторапливая Саню с завтраком.

Меж верхушек берез тучи быстро сжимали синие кусочки неба. Молодые листья на ветвях зашелестели с каким-то легким ознобом.

Разлив чай, Саня поставил одну кружку на стол, другую унес к реке. Свежие листья лабазника в кипятке быстро превратились в лохмотья болотного цвета и отдавали смолянистой горчинкой.

Согнав утренний туман с дальних гор, ветер стих. От темно-зеленого хребта оторвалась сизая грозовая туча. Она заполнила все небо, расплющив косые лучи солнца. Их угасающий свет осветил веревку, которой были связаны ноги березового распятия.

Гром ударил ближе и раскатистее.

Потом еще и еще, будто на своем пути он заглядывал во все горные расщелины. Шарахнув уже совсем близко, громовой обоз откатился куда-то в сторону, не осилив последнего перевала.

Птицы запели звонче и тревожнее, нетерпеливыми перекрестными криками, как будто предупреждали о чем-то.

Тайга быстро темнела.

Серая пелена на небе спешно задушила последний синий клочок. Опять подул ветер, принося с собой дыхание грозы – сырое и холодное, пробирающее спину под тонкой рубахой.

Моргнула первая молния.

Громовой раскат поспел за ней не сразу и саданул, словно из кривого дула: целился в одно место, а угодил в другое.

Птицы смолкли.

По кровельному железу прошлись первые крупные капли.

Саня поставил чайник на угли и поспешил к дому. Вдогонку ему хлынул дождь, но, – словно поперхнувшись от своей ярости, – только немного похлестал траву с листьями и резко стих.

Установилась такая тишина, что было слышно, как шмель бьется в стекло и фыркает оставленный на костре чайник. Через какое-то время даже шмель начал стихать, как детская игрушка, у которой ослабла пружинка: он еще немного елозил, скребя крылышками, потом упал на подоконник и затих.

Из глубины тайги нарастала вторая волна грозы.

Дождь зорил бледную листву на талинах, рассыпался брызгами на острых верхушках пихт. Молния хлестала совсем рядом, заставляя невольно зажмуривать глаза. Гром бил все расчетливее и кучнее, стараясь обрушиться над самой головой.

Прижавшись спиной к двери, Саня наблюдал, как тайга затуманилась и оттого казалась немного посветлевшей. Потоки дождя серым обвалом скатывались с зеленых склонов гор и вскипали на мутной поверхности реки. По стволам кедров вода стекала тонкими ручейками, темнея пятнами в устьях веток.

Дождь пересчитал у крыши все ее хилые ребра, вызвонил расшатанные стекла окон. Поляна утопала в прозрачных лужах; в них плавали соринки и барахтались мелкие жучки.

Однако постепенно ветер сдвинул грозную тучу. Дождь начал ослабевать. Опять слышно стало возню шмеля на окне. Гром ударял уже где-то в стороне и только эхом докатывался до Саниного распадка. Капли падали реже, но увесистее, заставляя кланяться при попадании каждый сверкающий листок.

Вскоре на небе появилась синева, вначале бледная, затем – ярче и сочнее. Громко прокричала птица: «Си-зи! Си-зи!» Согнутая трава блестела, костер вяло дымился; пушистая хвоя кедров нанизала капельки воды, будто желтый стеклярус.

И все же кончился дождь так же внезапно, как и начался. Только с ветвей еще кропила землю влага, словно березы, подняв подол, выжимали мокрые одежды.

После грозы в душе у Сани возникло зябкое нетерпение: хотелось быстрее куда-то идти.

Но приходилось ждать, когда просохнут тропинки.

В сыром воздухе опять запахло душистым чаем.

Саня осторожно спустился к реке, каким-то чутьем отгадывая, что медведица совсем близко. Он шел вдоль берега, ему было легко и спокойно, словно за кустами тальника – мягко и осторожно – шла его судьба. Не было страха перед неожиданной встречей со зверем, просто казалось, что душа его – такая же косматая и неуклюжая, – тоже очнулась недавно от спячки и бродила сейчас по весенней влажной траве.

Ему нравилось само ощущение могучей и беззвучной силы, сопровождающей его. Он знал, что медведица обнюхивала каждый стебелек, надломленный его ботинком. И раньше его находила в речке брод или поваленную сосну над зарослями крапивы…

42

Как-то Михей принес весть, что в Салагир вернулся Коля. Устроился работать путейцем и будто бы очень зол на Санину медведицу.

Цветы распускались; гасили сумерки соловьи.

Июньские рассветы выжимали из тайги сонные туманы.

Однажды, спустившись по тропинке на поляну, Саня увидел, что баян Сергея Ивановича лежит на столе, блестя перламутром на вечернем солнце. Туристы так бы не бросили! Дымился костер, одиноко висел на перекладине головастый чайник.

Из дома вышли двое в защитной робе; за ними следом поспешила Катя.

– Отдай нам баян, Соловей! – крикнул один из гостей. – На поминках медведя сыграем!

– Баян не мой, – спокойно ответил Саня.

– А медведица – твоя?

– Таежная…

Они подошли ближе.

На выгоревших от солнца куртках выделялись темные следы от путейской безрукавки.

Саня знал этих мужиков, один из них даже мылся у него в бане: черноволосый, с редкой бородой, похожей на выгоревшую до срока траву.

– Может, баньку истопить?

– Смотри, как бы тебе жарко не стало!

Катя всплеснула руками:

– Ну вот! Так мирно сидели, чай пили, а теперь угрожаете!

Черноволосый сказал уже более миролюбиво:

– Намедни начальник участка приезжал, пока стол накрывали для обеда – медведица из кустов вышла! Как у себя дома: чашки сгребла, печенье съела!..

– Может, это не моя, – виновато пожал плечами Соловей.

– Может. Только начальник сильно испугался! А сегодня двух ребят прислал с карабином!.. Мы-то предупредить пришли, а твой знакомец Колька уж карабин из рук не выпускает!..

На тропе послышались голоса и смех.

Путейцы хмуро посмотрели на веселые лица туристов и бросили Сане на прощание:

– Ну гляди, мы предупредили!

Еще можно было что-то сказать, хотя бы извиниться, но Буча опередил его, догадавшись по лицам путейцев:

– Что, приходили на Машку жаловаться? – засмеялся он, обтирая ладонью красное потное лицо. – Саня, тебя скоро в школу будут вызывать!

– Музыкальную! – добавила Катя с каким-то невеселым намеком.

Сегодня она собиралась уезжать и уже собрала сумку, но ради веселой компании решила остаться.

А Соловей стоял растерянный, как человек, которого отвлекли в самый неподходящий момент.

– Что такие хмурные? – спросил Шмель, осторожно снимая рюкзак. На желтом усталом лице его не было ни кровинки.

– Шмель хлюпал всю весну! – оглядел Буча друга. – Поехали в тайгу, говорю ему, или выздоровеешь там, или закопаю там же!

– Спасибо, друг! – Шмель уселся на лавку возле костровища и, отдышавшись, позвал Катю: – Иди-ка, что покажу!

Но Катя сделала вид, что ей вовсе не интересно: «Надо, сам придешь!» Шмель вынул из рюкзака женские сапоги на высоком каблуке и протянул девушке:

– На-ка, примерь!

Она взвизгнула от неожиданности.

Присела на лавку и надела белые сапожки. Глаза ее вспыхнули сиреневым отблеском кандыков:

– В аккурат!

Прошлась по каменистой дорожке, затем вернулась к столику по траве, чуть утопая во влажной земле. Заметив, как она исколола каблуками белые цветки ветреницы, Соловей тихо заметил:

– В этих сапожках ты и уйдешь от меня!..

Катя развеселилась еще больше и стала пританцовывать, мол, уйду когда надо, не робей!

– Да куда ей идти? – Буча принес охапку дров. – Шмель, ты возьмешь ее с собой?

– Только в стихи!

Шмель выпил чаю и немного оживился. В туманных глазах его мелькнул огонек от занявшегося костра:

– Если она уйдет отсюда, то к кому я приходить-то буду?

– Хватит пыльцу месить, – Буча отвязал гитару от рюкзака и протянул другу.

К виску Шмеля прилип влажный сивый пушок:

– А может, она мое спасение!

День был жарким. А наступивший вечер обещал стать теплым и долгим.

Катя подвесила котелок на перекладину – гости заказали плов.

Саня ушел готовить баню. Им нравилось сообща играть роль добрых хозяев. «Воды больше натаскай! – Катя уже мыла полок в бане. – И веник нарви новый!» Саня громыхнул ведром: «Клещей нацепляю!» Она засмеялась, мол, раньше ты смелее был! Странная у женщин память: давно простила, но не забыла, и вспоминала свое прощение с каким-то повторяющимся удовольствием. Да и Саня уже давно уяснил свое место в судьбе Кати.

Но сегодня было предчувствие чего-то нового. «Ты только не говори им ничего про брата с сестрой», – предупредила она с какой-то усмешкой, мол, сама знаю, когда свободной оказаться!

43

Застолье пошло сразу каким-то надсадным.

Гомон птиц не давал говорить тихо и медленно. Гости шумно пили, заглушая весенний речитатив тайги. Шмель несколько раз хватался за гитару.

«Душа моя!.. – запел хрипло и на высокой ноте, быстро загнав свой голос; он бил по струнам с шальным дребезгом и заправлялся водкой «в полете», чтобы не терять высоты. Хотя уже сам не верил в свою удаль, а потому не верили и ему. – Душа моя, как лисий хвост, цепляется за пень-колоду!..»

– Тихо, – оборвала вдруг Катя и стала напряженно вслушиваться в звуки тайги.

Шумели ручьи, соловьи надрывались. Теплые сумерки ложились на землю.

– Слышите? – спросила она, но, поняв, что ее не слушают, поставила локти на стол и уткнулась в ладони подбородком.

– Одичала ты тут совсем! – Буча лег у костра на принесенные им поленья.

Шмель отложил гитару; он встал и обнял девушку, вернее, прижался к ней одним боком, потом другим, как будто таким образом пытаясь избавиться от своей боли.

– Все, Саня, – громко произнес Буча, чувствуя, что иссякает их кураж, – забираем мы у тебя девку!..

Он окинул хмурым взглядом часовню, встречая в ней единственное тому препятствие, потом домик, и смачно дунул в их сторону, словно посмеиваясь над тем, что все эти хлипкие постройки держатся только на честном слове.

А Саня дивился, как странно вела себя Катя. Он и сам теперь странно улыбается, слушая ее голос, и смущается, когда Буча выпытывал: «Вы хоть спите вместе?»

Луна поднялась высоко над пихтами. Ее рыхлый край слегка дымился, как пепел от костра.

– Тащи баян, Катюха, – Шмель ковырял вилкой в банке с тушенкой. – Играй мне «Прощание славянки»!

– Уходить собрался? – чуть капризно спросила Катя, потом таинственно добавила: – А то услышишь сейчас музычку, и быстро вернешься!..

– Играй! – не понял намека Шмель. Но с досадой посмотрел куда-то в сторону.

– Не могу! – заупрямилась Катя.

– А что так?

Буча раскурил трубку:

– Ломаешься коряво! – крикнул для затравочки.

Сегодня он был явно не в духе, все это понимали и даже чувствовали, что настроение Паши катится под гору независимо от них.

– Сказала: не буду!

– Ну хоть объясни, – попросил Шмель устало. Ему и самому уже ничего не хотелось.

– Машка не дает! – призналась Катя неожиданно. – Дразнит меня, зараза!

Саня догадался, что она сказала это нарочно, чтобы завести сдувшегося мужика. Не могла же, на самом деле, быть между Катей и медведицей такая женская связь!

Буча свалился с поленьев, уткнулся лицом в траву и как-то странно завыл. А Шмель достал из рюкзака ружье. Тряхнул им как погремушкой и положил на стол, сдвинув со звоном стаканы:

– Играй! Сейчас посмотрим, что там за поклонники!

Соловей придержал стаканы.

– Чем заряжено-то? – спокойно поинтересовался он, рассматривая железный гребешок курка.

– Попугать, – Буча поднял лицо, мокрое от росы, махнул рукой и чихнул так, что поднялась зола с краю костра.

– Давай! А то я сам вам тут сбацаю!..

Катя принесла баян, покачиваясь на каблуках.

Саня видел, как мучительно ей сейчас носить старую юбку вместе с красивыми сапожками:

– Не стреляй только!

Девушка отстранялась от Шмеля потому, что не нравилась себе сама.

– Беги, дура! – Она заслонилась баяном и растянула бархатные мехи.

Во влажном воздухе раскатились тоскливо-нахрапистые звуки марша. Шмель зашел к ней со спины и попытался распустить толстую косу.

– Тихо! – остановила его Катя, мотнув головой, так что густые волосы сами рассыпались по плечам. – Слышите?.. Звук такой – на арфе своей играет!

Минуты две ничего подобного не было слышно. Но вот из тайги донесся странный щипковый треск, похожий на звук выдираемых из доски ржавых гвоздей.

– Что это, Саня?

– Да в соседнем логу сухую березу переломило, – откликнулся Соловей, – и от комеля расщепило нижнюю половину. Ну, она и дерет эти щепки, будто подыгрывает…

– Цирк! – со злостью засмеялся Паша. – Вам в цирке выступать: Катюха на баяне, медведиха с барабаном, а Саня с шапкой по кругу!

В другой бы раз и посмеялись над его шуткой, но теперь чувствовали, что не ту арену видит он и вместо забавной суматохи намекает на что-то очень неприятное.

– Играй еще! – Шмель взял ружье, вглядываясь в просвет меж деревьев. – Сильней!

– Я боюсь! – крикнула Катя, боязливо посматривая на ствол ружья. – Попадешь в кого-нибудь!

– В кого? В Саниного призрака?

Шмель оглянулся на хозяина избы. Соловей набирал поленья в сарае, потом сходил в дом и принес для Кати сидушку из пенопласта: лавка уже была холодная…

– А я видел однажды, как снимали шкуру с убитой медведицы, – произнес Буча тихо, стараясь сам себя успокоить. – У нее тело было чисто женское, только красное! Даже грудь на том же месте… маленькая такая.

Шмель выстрелил наугад. Отдача от приклада прошлась по телу и застряла в виске:

– Играй еще!

– Не буду!

– Я тебе денег дам!

– Не надо!

– С собой возьму!

Катя рванула баян, лишь бы не манил. Широко расставила ноги, обнажив колени: «Гип-гип, джу-джа-ляри! Гип-гип…» Сейчас она вспоминала клыкастую пасть через зарешеченное окно. «Давай, подруга, давай! – мысленно подзадоривала Катя». – Сбацай им!..

В ответ ей донесся глухой звук лесной арфы, похожий на треск рвущегося брезента.

– Смотри-ка, упорная! – удивился Шмель и опять куда-то прицелился.

Соловей поднялся и встал перед дулом:

– Не надо!

– Жалко стало?

– Кто прерывает удовольствие – долго не проживет!

Ого! Это он о ком? Шмель опустил лобастую голову, соображая, есть ли ему сейчас в чем-то удовольствие. Он понюхал край дула, жадно втягивая в себя пороховой запах. Вот как, пыжился всю жизнь: стихи и женщин искал!.. А Соловей, что он может знать о наслаждении? Но вот живет же с ним Катюха. Видно, знает! Потому как здесь каждый цветок, каждый зверек ему подскажет!

– Живет с бабой и не спит с ней!.. – насмешливо сказал Шмель.

– Правда, Саня? – переспросил Буча, показывая, что брезгует даже смотреть в его сторону.

– Наше дело.

44

В голове вспыхнула молния над Иисусом: еще недавно рисовал на иконе, вспоминая розовые жилки под женским коленом.

– Правда? – допытывался Буча с угрюмой сосредоточенностью человека, который держит в душе что-то болезненное и только ждет случая выплеснуть свою кипучую жижу. – Не могу я баб понять! Вот что она в тебе нашла? – крикнул он Сане. – Что она тут забыла?

Кате не понравилась грубость выпада.

– Нельзя Соловью, – Шмель обнял девушку; проворные волосатые руки сжали девичью талию. – Он постриг принял!

Катя вывернулась и спокойно взяла у него ружье:

– Ты хоть бы на одну бутылку – одну свечку привозил!..

– Тебе-то какой навар? – вдруг крикнул Буча. – Ты-то от кого здесь спряталась? Не понимаю!..

Видно было, что он хочет зарыться лицом в траву.

От реки поднялся туман; при лунном свете рыхлые клубы терялись в тени береговых талин.

– Хочешь расслабляющий массаж? – прошептал Шмель. Он почти повис на Кате, будто искал у нее помощи, и она уже не отстранялась.

– Не понимаю! – опять крикнул Буча.

Он с ненавистью посмотрел на девушку:

– Чего вам надо? Слышь? Не жмись к нему!

Сильно захмелев, Шмель пошел к дому, увлекая за собой Катю:

– Идем! Я тебе таежный массаж сделаю!..

– Только без картинок, – девушка споткнулась о камушек. – Все сапоги здесь обобью!

Саня прислушался: медведица больше не играла. Он бросил полено в костер, вспыхнувшее пламя озарило край бревенчатой стены. Сердце заныло, запомнив этот красный отблеск. Такое уже было с ним: предчувствие пожара или болезни.

Буча сел на траву рядом с костром и ехидно заметил:

– Сейчас гладит ее по всем местам!..

Соловей молчал, понимая, что Пашу сейчас прорвет и никто не сможет помочь ему. В таких случаях проще заранее настроиться: найти в себе какую-нибудь похожую обиду на жизнь или на случай.

– Не жалко? – Трубка выпала изо рта Паши.

– Ее дело.

– Ага, ее! – Буча стал искать трубку, но нащупал в траве большой валун. Это изменило его планы. Он тихо, но как-то угрожающе, простонал – Сейчас бы лбом об этот камень: бить, бить, бить!..

– Не надо.

– А то пойдем, дадим ему по тыкве!..

– Зачем?

– Пусть не лезет к чужим бабам!

– Сама разберется.

– Уйдет она, – с тоской проговорил Паша, будто о ком-то другом.

– Пусть.

– Не пойму, ты рад, что так выходит?

Саня молчал, может, так и нужно.

– Не могу больше, – Паша выдрал камень, прикидывая на ладонях его тяжесть. – И водка не выключает!.. Во как вышло-то: жена с дочкой… от меня. Взяла и ушла!

– Брось камень-то.

Буча поднялся и кинул камень в сторону распятия:

– Четырнадцать лет жили! Даже почти не ругались. И все как псу под хвост!..

Соловей потер ладонями лицо, остужая его от костра. Жаль было Пашу, и опять стыдно, оттого что давно знал, что так случится…

Ночь была теплая, разогретая, земля надышала тайгу целебным духом. Луна сочилась, как глыба льда на припеке.

На крыльцо вышла Катя: «Идем в твою избу!»

За ней следом выглянул Шмель, держась за косяк и пританцовывая одной ногой: «Три часа ходу. Я не дойду!» – «Со мной дойдешь!»

Саня посмотрел на них:

– Моя вон тоже уходила… – Сказал он так, как говорят от беззаветной любви или от большой глупости. И еще ему показалось, что на миг помутился его рассудок. Но как ни странно, это сняло напряжение. Катя засмеялась; за ней остальные, увидев человека, несчастнее себя и, главное, глупее… После этого всем стало скучно, и гости собрались укладываться спать.

Только Саня сидел один, с каким-то недоумением глядя на брошенное застолье, на тень от распятия, коснувшуюся скамьи, на часовню в лунном свете. Теперь все вокруг казалось ему безнадежно испорченным, исковерканным. Но было в том и облегчение, как будто утром он наконец-то наведет порядок вокруг и в себе.

45

Ночью он видел сон. И даже не сон, а такая явь, которая возникает из подавленных, долго скрываемых мыслей: он видел Лысую гору, костры и лежащих на дровах людей.

Ученики записывали что-то поспешно в тетрадке, будто заранее оправдывая себя. Они были скотоводы, потомки Каина: жестокий кочевой народ. В голодных степях они резали слабых животных, оставляя выносливых для потомства. Этот закон распространялся и на людей.

В таких снах душа становилась послушной и принимала увиденное без сомнений. Человек, который висел на Кресте, родился против закона. Его родители ушли к земледельцам, потомкам Авеля. В юности он работал на виноградниках и научился прививать на дикую лозу черенок доброго сорта, чтобы получать добрый урожай.

У костра не спали две женщины. Одна из них прижимала к груди одежду распятого, согревая ее. Во время странствий она читала ему книги пророков, а он воспринимал их на слух: словно гончар, который мог улавливать звук раковины в горшке. Другая женщина была язычница. Она любила плясать в точилах. Она знала все наречия Азии и в любом селении могла спеть местную народную песню.

Когда сон и все, что в нем происходило, сдвинулся в сторону рассвета, Саня уже не видел страдающего на кресте человека, но чувствовал его боль как свою. Грудь давило кашлем. Он не проснулся, но запомнил это узкое место, после которого всплыло что-то очень знакомое.

Вдруг появилась мама Лена с кофтой в руках. Она подошла к березовому распятию: «Саша, там человек висит!» И в подтверждение ее слов Саня почувствовал, как весенняя ночь проникла холодом к нему. Кутаясь с головой под одеялом, но так и не согревшись, будто тепло покидало его по какой-то иной причине, Саня видел, что кровь распятого сочилась из живых ладоней. Словно поврежденная лоза весной: ее сок запенится и остановится, но почка засохнет.

«А где ваши дети?» – спросил он, останавливая маму Лену. И еще потому, что хотелось увидеть себя ребенком, это зыбкое подспудное желание было уже на грани пробуждения. Но мама Лена все же успела обернуться: «Беслановы детки и в раю, как в детдоме…» После таких слов очнуться было уже страшно.

Остаток ночи воспитательница и маленький Саша провели около березового креста. К утру распятый увял, будто пасынок винограда, отсеченный от лозы, дабы вызрели завязавшиеся грозди…

Встав на рассвете, Саня тихо вышел из дома.

Луна слабела на бледно-сиреневом небе. Ее свет соскальзывал с верхушек деревьев, уже не выделяя пышных веток, так отчетливо явных при черноте полночных теней.

От реки поднимался туман, делая заросли вербы призрачными и холодными.

Саня пошел вдоль берега. Его вела светлая тоска по своей душе. Будто он проснулся раньше ее! Что с ней сталось со вчерашней обиды? Ведь это ж вослед ей встает солнце, на ее зов летят утренние птицы, догоняя ее, течет река.

Душа всегда впереди! Кто позволяет душе плестись позади поступков – совершает ошибки.

Саня пришел на кладбище.

Убрал с могилок прошлогодние листья, нарвал цветущей черемухи и положил к подножию крестов. Где-то вдалеке тревожно и непрестанно гудели поезда.

Человек у могилы даже внешне сгибается вопросом: кто он? что вспомнить пришел и чего не хочет забыть никогда? Саня ухаживал за могилками, как будто в них была похоронена часть его жизни: когда-то был он художником, который неплохо копировал великих мастеров, но не нашел своей темы, душа по молодости еще не осмотрелась. Работал помощником машиниста, но не мог терпеть начальства над собой. Был бродягой, но не приобрел дубленой кожи, а неприхотливость не заменила ему чувства брезгливости к бездомной жизни. Побыл трудником, но понял в монастыре, что молитва его лишь в таежной часовне.

Когда Саня вернулся, дом был пуст.

Катя и туристы ушли. Но он не чувствовал еще потери. Наоборот, в каком-то болезненном порыве он взялся за икону Магдалины.

Босоногая дева вылилась белым контуром, словно разлитое молоко: она куталась в облачные одежды и отражалась в голубой воде, будто шла по ней.

Перевернутое отражение не вошло в размер доски, и Саня отложил кисти. И так всегда, во всех делах! Он брался за дело, еще не зная, подъемно это или нет. Оттого что малым своим замыслом боялся не угодить кому-то!

Чувство недовольства собой, что возникло на кладбище, стало сильней. Но он не хотел еще признаваться, что вчера с ним случилось непоправимое. Чтобы отделаться от этой мысли, Саня присел на лежак, где спала Катя. Нервы его болезненно дрожали, душа напряглась. Саня протянул ладони, желая упереться во что-то мягкое, теплое и родное.

Позови она вчера в ночь, он отправился бы с нею по всем дорогам жизни! Только бы слышать шаги рядом да иногда касаться ее плеча. Катя несла бы его доверчивую душу, как младенца в утробе. А если б упал он от усталости на мягкую весеннюю траву, то накрыла бы теплой тенью, как детским сном…

Саня взял на колени баян, пробежался пальцами по кнопкам, растянув мехи. Звуки получились хрипящие, будто баян замучила одышка. В глазах защипало, опять вспоминался прошлый вечер – мутными пятнами, словно проявлял фотоснимки. «Не научил ты меня!» – взор его, обращенный к иконам, все более туманился. И это было приятно, как чья-то забота о нем. Саня поднял глаза, чувствуя, что слезы затопили их, как половодьем прибрежные низины, и будто всю его прежнюю жизнь, где он мог верить, хотел быть преданным и особенно умел терпеть! «Не научил ты меня! Не научил!..» Вчерашние надежды темнели и гасли, не остановленные «отцовским закрепителем». Не научил его отец самому главному – чести быть самим собой! И не сбудутся никогда его мечты о семейной жизни.

Только тихая радость, что жила в укромном уголке души все эти месяцы, вдруг протрубила далеко: была у него любовь – несуразная, отчаянная, но живая!

Теперь она сочилась болью, будто усеченная лоза.

На иконе молящего Иисуса встрепенулась молния… Катя! – тоскливо отдалось в душе, а вскоре на тропе появилась она, словно притянутая мыслями о скитающейся Магдалине.

Девушка несла что-то длинное, завернутое в тряпку, часто перекладывая сверток с руки на руку. Тряпка задралась, и стало видно, как она удерживала ладонью приклад ружья.

– Забыла что-то?

– Ага. Проститься забыла!

Положив сверток на крыльцо, она разулась, перекрестилась и зашла в часовню. Саня почувствовал запах духов.

Вышла быстро и присела на лавку рядом, положив руки на колени, как это делают перед дальней дорогой:

– Ну, вот так…

Саня разглядел на ее сапоге следы мазута, потом перевел взгляд на опасный сверток. С какой-то обязательной точностью запоминал эти черные пятна, уже подчиняясь чему-то неизбежному.

– Подпорку-то у бани я так и не сделал! – спохватился он, словно хотел еще немного побыть прежним: суетливым и несуразным. – Весной же обещал…

– Так весна еще не кончилась!

– Теперь уж скоро…

Катя посмотрела на него виновато:

– Когда ты ушел из монастыря, я листок твой на полу нашла. Неудачный, наверно. Взяла черный фломастер и нарисовала рожицу поверх. На тебя похожую! А потом истыкала все, чтобы не думать о тебе…

– Куда ты сейчас?

– К матери поеду, в интернат. Бусы продала, куплю ей гостинцев. – Катя встала. – Пойду, еще успею на вечернюю электричку.

Сделав несколько шагов на тропе, она обернулась: «Там карабин… Спрячь!»

От ее слов сжалось сердце. Саня спрятал карабин под крыльцо часовни. И опять какие-то странные детали отложились в памяти, почудилось, словно бусы разорвались и попадали россыпью на крыльцо с очень мягким звуком, похожим на хруст пальцев…

46

Вечерело, прочищали горло соловьи.

Тайга покрывалась золотым сусальным светом.

Дальние вершины, цвета розового серебра, прочертились тенями в каменистых складках, будто темно-сиреневым чернением.

Чем ниже склонялось солнце к темной гряде, тем отчетливее прорисовывалось его жгучее красное ядро, сбросившее алую полупрозрачную шелуху. Заря ширилась, набухала; слезливо перемигивалась смола на стволах кедров; зеленая, с березовыми прожилками, тайга плыла в стекленеющем мареве, наливаясь закатом, как малахитовая чаша.

И все тревожнее становилось в душе в эти зыбкие вечерние часы. Саня зашел в часовню. Поправил на столе книги, зажег свечу и стал читать. Просеянные сквозь тайгу звуки доносились до него глухими мягкими волнами, мешая понять смысл библейских слов…

Затем он ушел в дом, но дверь оставил открытой. Чувствовал, что сон сбудется: к нему придут – за карабином, за медведицей, за всем тем, что сжалось сейчас как пружина в его сердце.

Весь вечер его мутило, словно при печном угаре. Он даже головы не смог повернуть, когда услышал шаги на пороге. Сквозь закрытые глаза увидел огонь: красный столб! Саня поднялся и получил еще несколько ударов по голове.

Пелена спала, и он успел разглядеть двоих нападавших: «Девка твоя крутилась!..» Посыпались березовые заготовки, посуда и книги. Хозяин и гости метались в избе, будто тушили пожар…

Когда Соловей очнулся, то услышал голоса в дровяном сарае: искали карабин. Он прополз по полу на четвереньках, отворил дверь и кувырком скатился к реке.

Поднявшись у берега, Саня омыл лицо водой и затаился, пытаясь разглядеть через кусты, что происходит на поляне.

Совсем близко он услышал голос Николая:

– Саня, выходи, а то мы церковь твою спалим!..

Мог бы еще крикнуть, перебежав реку: берите под крыльцом и не поминайте меня! А если бы верил, то отдал бы часовню на промысел Божий. Но Саня верил своему сердцу и пошел обратно, цепляясь за колючие ветки караганы.

У костра сидел бывший снайпер, по-хозяйски подбрасывая поленья в огонь:

– Давно собирался к тебе! – сказал он, азартно сверкая карими глазами. – Да не мог. Каюсь! Хорошего повода не было!

Было видно, что Коля еще сам не знал, как поступит: обнимет ли родного человека или изметелит, как врага. Он только наслаждался сейчас этой неясностью в душе, все более оживляясь блеском глаз. Если б Саня крикнул что-то отчаянно или прошептал обреченно, то и толкнул бы душу охотника к выбору.

Но хозяин часовни с удивлением смотрел в его злые глаза, как дети, когда видят что-то нехорошее впервые в жизни.

Соловей сел на лавку, стряхивая с ладоней приставшие колючки:

– Теперь повод нашелся?

Охотник все более раздражался, следя за тем, как чистит Саня ладони. Эти незатейливые движения мешали ему.

Коля вдруг легко встал на колени и перекрестился на часовню:

– Прости меня, отче Александр! – сказал он зычно и распевно. – Живи здесь во славу Господа нашего! А Катьку мне отдай!

Саня выдохнул, как будто рад был такой просьбе:

– Не держал никогда. А сейчас тем более…

– Как все просто у тебя! – изумился Коля. – А я вот видел издали ее, а подойти не смог!..

– Твой зарок! – отозвался Саня.

– Да ты пойми, – негодовал стрелок, – самый опасный зверь – который приручен наполовину! И бабу тоже нельзя любить наполовину!..

Один из путейцев крикнул:

– Пусть карабин вернет!

Коля робко присел рядом:

– Отдай им карабин.

– Под крыльцом, – указал Саня на часовню.

– Мы сейчас уйдем, – ласково гладил бороду охотник, следя за тем, как вытаскивают сверток. – А я тебя защищать буду! Продукты приносить…

– Мясо медведицы! – засмеялся путеец, откинув тряпку и проверив затвор.

Саня встал, желая тоже перекреститься, и поднял руку, но потом замахнулся на обидчика:

– Убьешь ее, уйду!

– Куда?

Коля отскочил в сторону; раскрыл в объятиях руки, будто ловил уже беглеца:

– Куда?!

– Сам здесь живи, все бери, а я уйду!

Саня тряхнул плечами, мысленно надевая уже походный рюкзачок:

– За Салагирский кряж уйду…

Ему не дали договорить, опять повалили и раскатали по поляне, как бревна гнилого сруба. Для пущей верности перенесли на крыльцо часовни и били прикладом по ладоням.

Коля старался, будто гвозди забивал: «Не уйдешь! Нельзя тебе…»

Когда отпустились, охотник нагнулся над ним и сочувственно произнес:

– Считай, что я рукоположил тебя!

– Карабином? – Саня отвернулся и сплюнул кровь.

– Это, – нашелся Коля, – чтобы не протягивал рук, отче! Пусть тебе целуют, а ты помни, и к кому не, слышишь!..

47

Приподнявшись на крыльце, Саня видел, как уходят непрошеные гости. Как пошатнулся на ровном месте Коля, с досадой бросив окурок. Потом стрелок вовсе сошел с тропы, потирая руки, как это делал в монастыре, вытирая снегом ладони от угольной грязи…

Когда перестала кружиться голова, Саня заполз в часовню.

Лежа на полу, он оглаживал себя, пытаясь разминать ушибленные места. Он умел управлять кровью, представив путь ее в венах, как течения ручейков, и расчищал сгустки боли, будто завалы камней в русле.

Весь день не покидал он часовни, мучительно ворочаясь и переводя острую боль в ноющее состояние, чтобы скулить вместе с ней, заговаривать и отвлекать ее… Грудь болела, трудно было дышать. Он вспоминал, что кашлял во сне накануне, когда видел задыхающегося на кресте человека.

К вечеру он поднялся на колени перед столиком и уткнулся лицом в раскрытую страницу:

«Кто поверил слышанному от нас? И кому открылась мышца Господня?» – шептал он, впитывая слова с чутьем больного зверя, отыскивающего себе лечебную траву или коренья.

«Ибо Он взошел перед Ним, как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия; и мы видели Его, и не было в Нем вида, который привлекал бы нас к Нему…»

Едва слыша свой голос, Саня улавливал все же в теле какое-то облегчающее движение, похожее на весеннее движение сока от корней до самого верха.

Сглатывая неудобные слова, шевелил разбитыми губами:

«Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от Него лицо свое; Он был презираем, и мы ни во что ставили Его…»

Вечерний свет коснулся доски начатой иконы, спутав на ней линии и краски.

Через окно виден был край неба в сукровице заката.

«От уз и суда Он был взят; но род Его кто изъяснит?»

Вдруг ему почудился какой-то скрип.

Саша резко встал, не чувствуя боли, и распахнул дверь. Будто колодезная цепь поднималась рывками и с тугим скрежетом закручивалась на ржавый ворот. Машка опять играет!

Захотелось пить. Он улыбнулся звукам медвежьей арфы, ощущая на губах горечь, похожую на вкус закрепителя, что принес ему когда-то отец.