С утра в редакцию пришел Прохоров. Ввалился в кабинет, протянул мне свою короткопалую лапу и, плюхнувшись на стул, начал отвинчивать крышечку от фляги.

— Раскопали мои хлопцы для тебе весьма занятную вещицу, — он покосился на меня красным глазом и хлебнул с фляги.

— О чем ты, Юрий Петрович?

— Да о муже подружки твоей — директоре «Домостроя». Оказалось, что рыльце у него в пушку. Да еще в каком! На этом деле я бы, конечно, мог неплохо подзаработать, однако я, Иван Максимович, твой должник. Поэтому, — Юрий Петрович, развел руками, — отдаю в твои руки весь материалец.

— Изложи, ради Бога, суть дела ясно! — попросил я, закуривая.

Сыщик спрятал флягу в карман своего старого плаща, почесал за ухом.

— Ну, слушай! «Домострой» производит различную сантехнику и комплектующие к ней. Все это реализует через магазины торговых фирм. Но часть товара, неучтенную, как нам удалось доподлинно установить, отдает предпринимателям, имеющим торговые точки на рынках Запорожья и некоторых других городов. Вырученные от продаж деньги эти предприниматели отдают лично Верченко. Естественно, в кассу «Домостроя» они не поступают, а идут прямиком ему и его компаньонам в карман. А это ни что иное, как теневой бизнес. Мы установили «жучки» в кабинете директора, записали несколько его разговоров с предпринимателями. На видео также зафиксированы факты передачи денег и отправки товара «налево». Тебе скажу по секрету: действовали через уборщицу. Мы представились ей сотрудниками спецслужбы. Понятное дело, собранный незаконно компромат — это почти не компромат. Но прищучить директора, в принципе, нетрудно, стоит только взять его на испуг — расколется… Теперь, если он будет иметь к тебе претензии насчет жены, ты ему сможешь быстро заткнуть рот.

Юрий Петрович достал из кейса пластиковый пакет и положил мне на стол.

— Здесь весь материал. Владей!

— Вот это подарок! — я вскочил и обнял грузного Прохорова. Он даже не понимал, какую важную вещь дал в мои руки. Хотя я и сам еще не знал, что буду делать с этим добром.

— Да, вот еще что! — Юрий Петрович опять достал свою флягу и сделал внушительный глоток. Сразу же повеяло легким коньячным духом. — Верченко считается в городе меценатом. Помогает издавать книги начинающим поэтам, перечисляет деньги на счета богоугодных заведений. Представляешь, что значит для его репутации огласка темных делишек с «левой», неучтенной продукцией?

На радостях я потащил сыщика в бар и как следует накачал. Потом на такси отправил домой, в юридическую контору.

Вернувшись в редакцию, я позвонил в онкологию, чтобы справиться о самочувствии Маши. Дежурная медсестра сообщила, что ее прооперировали, но подробностей она не знала.

Я тут же помчался в больницу.

Елены Алексеевны в отделении не было, пришлось побеспокоить заместителя главврача. Тот сидел в кабинете.

— Юрий Сергеевич, Сташину прооперировали…

— Присядьте, Иван Максимович, — велел он хмуро. И когда я сел на стул, подошел ко мне и, помявшись, сказал: — Да, сегодня утром Сташина побывала в операционной. Ее разрезали…

— И что? — мои нервы были напряжены до предела. По тону заместителя я догадался, что дела плохи, и готовился услышать неутешительные вести.

— Посмотрели… И зашили…

— Как так? — я вытаращил на него глаза, ожидая разъяснений.

Юрий Сергеевич тяжело вздохнул и положил мне руку на плечо.

— Как и предполагала Елена Алексеевна, Сташиной уже ничем не поможешь… Мужайтесь, Иван Максимович…

Мои губы одеревенели.

— Господи! Господи! — прошептал я в ужасе, заламывая руки.

— Метастазы распространились по всей брюшной полости, задеты многие органы, особенно пострадала печень. Очень тяжелый случай…

Я закрыл лицо руками и заскулил.

Юрий Сергеевич отошел от меня, потом вернулся, поднес к моим губам стакан.

— Выпейте!

Я продолжал скулить, раскачиваясь на стуле из стороны в сторону. Тогда он отбросил мои руки с лица и насильно разжал мне губы.

— Это коньяк. Выпейте!

Непослушной рукой я взял стакан и проглотил содержимое.

— Значит, все? Надежды нет? — прошептал я, вглядываясь в карие глаза заместителя.

— Сами понимаете…

Я опустил голову и долго сидел неподвижно. Юрий Сергеевич терпеливо ждал, присев на краешек стола.

— Сколько еще Маша проживет? — спросил я заплетающимся языком, когда коньяк подействовал и я немного пришел в себя.

— Не знаю…

— Хоть приблизительно! — настаивал я.

— Может, несколько дней, может, недели полторы… — заместитель налил еще коньяка и протянул мне. Я послушно выпил.

— Что с ней теперь?

— Сейчас… — он обогнул стол и сел на свое место. Затем снял с телефонного аппарата трубку и начал нервно набирать номер. — Алло! Меня интересует состояние Сташиной… Да… Да… Понятно!

Я ожидал, тупо уставившись в угол кабинета. Юрий Сергеевич закончил разговор и, сложив свои большие волосатые руки перед собой, произнес:

— Сташина спит.

— Я…

— Нет, — воскликнул он решительно. — Разве вы не понимаете, что в таком состоянии вам незачем к ней идти?

Я зарыдал — безутешно и горько. Слезы текли по щекам и шее, безудержная дрожь колотила все мое тело. Юрий Сергеевич не успокаивал меня. Сидел, грустно смотрел и молчал.

— Как же так! — причитал я, сжимая кулаки в бессильной ярости. — Еще месяц назад Маша была бодрой и жизнерадостной. Ничто не предвещало беды!

— Все мы ходим под Богом! — откликнулся на эти слова заместитель. — Крепитесь, мужайтесь, Иван Максимович! Вы же взрослый человек, уже немало чего повидали на веку…

На работе оставшиеся полдня только и говорили, что о смертельном Машином недуге. Я не выходил из кабинета, курил и лакал водку. Меня никто не тревожил.

Вечером, когда я снова приехал в онкологию, Маша находилась без сознания. Она лежала на койке, желтее воска, и уже не казалась живой.

Я долго стоял у ее изголовья. Затем поцеловал в лоб и ушел.

В магазине, недалеко от моего дома, куда я забрел, чтобы купить чего-нибудь на ужин жене и детям, неожиданно увидел Ларису. Как всегда, опрятная и элегантная, она стояла у прилавка и рассчитывалась за покупку. Чтобы не попасться ей на глаза, я попятился к выходу, но Лариса повернула голову. И наши взгляды встретились. В ее больших серых глазищах не было ничего, кроме тоски.

Расплатившись, Лариса прошла мимо меня, стараясь держать голову прямо и независимо. Я вежливо поздоровался, и она кивнула в ответ.

— Мужчина! Не молчите! Что будете покупать? — раздраженно обратилась ко мне продавец.

— Колбасы, вон той! — указал я пальцем на стекло витрины.

— Той или этой?

— Этой, килограмм.

Когда я поднял глаза, Ларисы в магазине уже не было.

Оказалось, она ждала меня на улице.

— Как поживаешь, Ваня?

— Да все нормально, — ответил я, не заботясь о том, чтобы голос звучал убедительно. — А у тебя что?

— Ничего, — обронила она, опустив голову. — Спасибо тебе за новогодний подарок. Зря ты…

— Он тебе хоть понравился?

— Очень…

Мы зашагали по тротуару.

— А как поживает Валерий? Ладите? — я не знал, о чем с ней говорить. Каждое слово давалось мне с трудом.

Видимо, и Ларисе тоже.

— Валерий? — переспросила она. — Ну…

Она вдруг резко отвернулась, но в свете фонаря я все же заметил, как гримаса боли перекосила ее милое лицо.

— Мне хочется, чтобы ты была счастлива…

— Я не решилась с Валерием… — произнесла Лариса сдавленным, не своим голосом. И, неожиданно остановившись, злобно и с надрывом выкрикнула мне в лицо: — Одна я! Одна, ясно? Никто мне не нужен!

— Одна… — выдохнул я, еще не осознав значение этого слова.

Но она уже побежала вперед, как-то нелепо мотая головой. До моих ушей донеслись лишь приглушенные всхлипы.

Я не стал догонять Ларису. Все равно через десяток метров наши дороги расходились: ей нужно было идти направо, мне — налево.

С утра я ни с того, ни с сего поссорился с Аней. Из-за пустяка. Мне показалось, что она плохо выгладила рубашку…

С тяжелым чувством вины и раздражения я приехал на работу. Первым делом позвонил в онкологию. Мне сообщили, что Маша пришла в себя и что с врачами можно поговорить только после обхода. Но зачем мне врачи?

Больница. Тошнотворный запах медикаментов. Белые тени персонала. Черные тени больных. Палата. Маша.

Синие веки закрыты. Серые губы плотно сжаты. Распятое на кресте оконной рамы, в судорогах корчится утро.

— Маленькая, милая!

Она медленно открывает глаза. В них — туман. Туман беспамятства. Он долго не рассеивается. Но, наконец, начинает таять. Маша шевелит губами, что-то говорит. Я опускаюсь на колени у койки. Беру ее руку в свою, другой глажу влажные, спутанные волосы.

Я молчу, я боюсь говорить. Взгляд Маши полон скорбного света. В нем больше ничего нет, только эта тихая скорбь. Напрягаю всю свою волю. Так нельзя, нельзя молчать.

— Ну, вот… Все будет хорошо, — шепчу я, склонив голову к Машиной груди.

Скрипит дверь палаты. Я поворачиваюсь. На пороге — невысокий, крепко сбитый мужчина и худенькая, болезненного вида женщина. Ее лицо чем-то похоже на Машино, отдаленно. Родители?

Я поднимаюсь с колен, делаю несколько шагов и останавливаюсь. Я стою посреди палаты и молчу.

Женщина приближается к койке и, скрестив руки на груди, горестно взирает на Машу.

— Доченька, может, тебе неудобно? — спрашивает ласково и, наклонившись, поправляет подушку под головой Маши.

— Мамочка… — шепчет она, наполовину закрыв глаза. — Мне хорошо…

Мы с мужчиной обмениваемся печальными взглядами. Потоптавшись у двери, он подходит к жене. Ставит на пол тяжелую сумку и обращается к дочери.

— Здравствуй, девочка! — он говорит нарочито бодро, фальшь заметна настолько, что женщина не выдерживает, отворачивается и украдкой смахивает с ресниц слезы.

Маша силится улыбнуться, но губы лишь дергаются. Она с трудом протягивает мне руку, хочет дотронуться до моей. Я склоняюсь над койкой, и Маша едва слышно шепчет:

— Это мои отец и мама…

— Я понял, Машенька…

В палату врывается медсестра со шприцем в руке. Отстраняет нас, и делает больной укол в предплечье. И тут же выходит. Но дверь не успевает закрыться — другая медсестра вкатывает капельницу. Начинает возиться. Женщина болезненно морщится, наблюдая, как игла входит в тонкую руку дочери.

— Вы тут надолго не задерживайтесь! — говорит медсестра деловито. — Не утомляйте больную.

— Да, да, — соглашается отец, отступая к порогу.

Постояв еще несколько минут, мы с ним выходим в коридор.

— Пусть мать и дочь побудут наедине, — сокрушенно произносит он.

В его глазах — покрасневших, воспаленных — застыла муть боли и отчаяния.

Я молча жму мужчине руку, стараюсь приободрить его. А у меня самого подкашиваются ноги.

— За что нас Бог наказывает? Чем мы перед ним провинились? — спрашивает меня несчастный отец, покачиваясь, как пьяный.

Что я могу ответить ему? Я опускаю голову и обессилено прислоняюсь к стене…

В редакции меня поджидал Горецкий.

Не подав виду, что удивлен и раздосадован его визитом, я степенно поздоровался.

— Хочу с вами поговорить, — известил он меня холодно, но без враждебности. — Только не здесь, конечно. Давайте выйдем на улицу. У вас найдется несколько минут?

— Найдется, — не стал возражать я, догадываясь, что речь пойдет о Диане.

Мы вышли, спустились с крыльца. Порывистый северный ветер продувал до костей.

— Итак, я слушаю вас, Анатолий Петрович!

Он засунул руки в карманы пальто, поежился.

— У Дианы большие проблемы, — вздохнул Горецкий, ковыряя носком ботинка смерзшиеся комья земли. — Не знаю, как и через кого, но Владимир Иванович — ее муж — узнал о ваших отношениях. Подозреваю, что ему наговорили много лишнего… Диана тоже предъявила мужу претензии. У нее были неопровержимые улики его неверности, — главврач бросил на меня многозначительный взгляд, помолчал и продолжил: — Дело идет к разрыву. А развод для Дианы — страшный удар. Вы даже не представляете, насколько страшный…

— Анатолий Петрович, миллионы супружеских пар разводятся, и никто не считает, что это такая уж ужасная беда, — сдержанно возразил я.

Он опустил голову и тихо произнес:

— Но для Дианы действительно ужасная!

— Она так любит мужа?

— Дело не в этом, — продолжал терпеливо убеждать Горецкий. — Она без него перестанет ощущать себя женщиной.

— Ни хрена не пойму! — воскликнул я, пританцовывая от холода. — Вы хотите сказать, что только он, муж то есть, способен ее удовлетворить? Так, что ли?

— Да нет же! — тон главврача становился раздраженным. — Причем здесь это? Я не могу вам всего объяснить, не имею права, просто поверьте мне на слово: семья для Дианы очень много значит. Очень много, понимаете?

— Но я не собираюсь у нее отнимать мужа! — мне хотелось послать Горецкого с его разговорами куда подальше.

Мои ноги окоченели, плечи озябли, и я увлек его за угол дома, чтобы спрятаться от промозглого ветра.

— Для вас, видимо, крутить шашни с замужними женщинами — дело обычное, — Горецкий, похоже, и не собирался закруглять свою проповедь. — Но Владимир Иванович грозится от нее уйти.

— Ну и скатертью дорога! — махнул я рукой уже со злобой. — Жалеть не за чем! Он ведь тоже подгуливает!

Горецкий нервно потер ладонью переносицу, вздохнул:

— Он — это другое дело.

— Почему другое? — опешил я. — Как это другое? Выходит, ему можно, а ей — нельзя? Дискриминация!

— Владимира Ивановича понять можно, — продолжал удивлять меня своими речами главврач. — Хотя, конечно, с его стороны не совсем честно иметь любовницу…

— Короче! — не выдержал я. — Что конкретно вы от меня хотите?

— Вы что же, так и не поняли? — глаза Горецкого недовольно поблескивали. — Не преследуйте Диану, не ломайте ей жизнь! Владимир Иванович ведь в любую минуту может подать на развод…

— Значит, так! — перебил я его резко. — Хотите, сделаю так, что этому вашему Владимиру Ивановичу будет не до мыслей о разводе? Хотите? Я сделаю!

— Нет, нет! Ничего не нужно! — запротестовал Горецкий горячо. — Не усугубляйте положение!

— Да нет уж, сделаю! — пообещал я и с угрозой прибавил: — Он скоро станет просто паинькой, попомните мое слово!

Развернувшись, я побежал в редакцию. А Горецкий остался стоять, встревоженный и съежившийся от холода.

Не откладывая дело в долгий ящик, в обеденный перерыв я подъехал к офису одной мощной силовой структуры. Здесь, в центре общественных связей, трудилось несколько журналистов и я, понятно, всех их прекрасно знал.

С помощью дежуривших в фойе сотрудников охраны быстро отыскал Григория Гоцанова, он занимался здесь подготовкой хвалебных статеек о работе своей силовой структуры, которые потом «пропихивал» в местные средства массовой информации. Григорий был смышленым малым и имел бойкое перо.

— Хочешь стать инициатором раскрытия факта теневого бизнеса, ухода от налогов и тэ дэ? — спросил я его напрямик, чем вначале крепко озадачил. — У меня есть такие факты, что ты просто упадешь!

Гоцанов смотрел на меня с удивлением и недоверием.

— Это «бомба», которая взорвет город! — прибавил я. — Не сомневайся!

Черные глаза Григория забегали, в них вспыхнули искорки интереса.

— Чего мы тут стоим, Ваня? — хлопнул он меня по плечу. — Идем ко мне в кабинет. Или стоп! Давай лучше в кафешку!

Я согласился. Гоцанов сбегал к себе, оделся. И мы отправились в одну с ближайших забегаловок.

— Так что там у тебя? — спросил он с нетерпением, когда мы, забрав свои чашки с кофе и рюмки с водкой со стойки, сели за столик.

Я положил перед ним пластиковый пакет.

— Что это? — удивленно вскинул свои густые брови Григорий.

— Здесь видео и аудиозаписи…

Я подробно изложил ему суть дела. Выслушав, он удовлетворенно потер руки.

— Вот так дела! Удачливый бизнесмен, известный меценат, которого всегда ставили в пример, как самого исправного, самого добросовестного плательщика налогов, оказывается имеет теневые доходы, скрывает от государства прибыли!

— Только помни! — предупредил я, прихлебывая из чашки кофе. — Все это добыто незаконным путем и предъявлять его властям нельзя. Просто нужно, мне кажется, как следует прижать предпринимателей, которые берут у Верченко товар, запугать их. Да и сам Верченко «расколется», стоит только дать ему просмотреть видеоматериал и прослушать записи, не объясняя, естественно, как они добыты. Пусть думает, что поработала налоговая милиция или ребята с управления по борьбе с экономическими преступлениями. Поняв, что изобличен, он, как миленький, подпишет признание и назовет сообщников.

— Молодец! Тебе бы у нас работать! — с жаром похвалил Григорий. — Мне за это дело могут и повышение дать, а может, и ордер на жилплощадь. Ты же знаешь, я все еще бездомный. Живу с семьей на съемной квартире…

— Рад помочь другу! — приязненно улыбнулся я, пряча смятение, охватившее вдруг мою душу. — И спасибо, Гриша, что берешься раскрутить махинации «Домостроя». А то я уже извелся, размышляя, как распорядиться этим материалом.

— У тебя, наверно, свой зуб имеется на эту фирму? — Гоцанов лукаво, но с пониманием улыбнулся.

— Ты прав, — кивнул я.

Довольные друг другом, мы выпили еще по рюмочке и разошлись. Ну что ж, похоже, у директора «Домостроя» скоро начнется веселая жизнь…

Почти полдня я добросовестно поработал на благо родной газеты. Управился со всеми текущими делами и даже кое-что подготовил наперед.

И только вечером, устало откинувшись на спинку стула, вдруг осознал то, что чувствовал неосознанно и на что изо всех сил старался не обращать внимания: нещадно, жестоко болит душа. Как же я мог так подло поступить?!

…А утром дома разразился скандал. На этот раз разбушевалась жена.

— У меня нет никакой личной жизни! Я не живу, а существую! — сыпала она упреки мне в лицо. — Ты то пьян, то неизвестно где шляешься! Скажи, что я вижу с тобой, кроме кухни и половой тряпки? Ничего! Ничегошеньки!

Я молча хлебал кофе. Присмиревшие дети, разбуженные воплями Ани, перешептывались в гостиной. А жена все донимала:

— Ты хоть спросил, как сын учится? Ты поинтересовался, как дела у дочери? Весь дом — стирка, уборка, стряпня — на моих плечах! А я еще и работаю. Я скоро с ног свалюсь!

Накричавшись вдоволь, Аня побежала на свой базар. Дети прилегли и, кажется, опять уснули. А я принялся готовить завтрак.

Позже, проснувшись и умывшись, дочь приступила к уборке квартиры. Сын, как всегда по выходным, засел у компьютера поиграть. Потом мы позавтракали, и я отправился в квартиру на Новокузнецкой. Мне хотелось немного побыть одному.

Посидев перед экраном телевизора, выпив несколько рюмок водки и пару чашек кофе, я вспомнил, что жизнь продолжается…

В десять утра позвонил в больницу. Мне сказали, что Маше стало немного лучше. Утром она попросила покушать, и ее напоили бульоном. Теперь спит.

К Насте звонить не стал. Решил поехать.

Вопреки ожиданиям, она оказалась дома и открыла почти сразу, как только я нажал на кнопку звонка.

— Можно войти? — спросил я, внутренне готовясь к долгому разговору. Настя молча посторонилась, пропуская меня в квартиру.

Разувшись в прихожей и уже сделав шаг в сторону кухни, я в нерешительности остановился: а может, лучше в гостиную? Там обстановка более располагающая к беседе. Но Настя, шлепая тапочками, пошла на кухню. Я последовал за ней.

— Цветы чуть не погибли, — не глядя на меня, обронила она. В голосе укора не было.

— Признаться, я редко их поливал, — сознался я, присаживаясь по привычке у стола.

Настя села напротив. Ненакрашенное ее лицо казалось бледным и уставшим.

— Почему ты так рано приехала? — я боялся взглянуть ей в глаза.

— Захотелось домой, — ответила она равнодушно.

— А где была все эти дни? Я нигде не смог тебя найти…

— Решала свои проблемы! — Настя скользнула по мне безразличным взглядом. Я почувствовал, как у меня от него по спине пробежали мураши.

В кухне повисла напряженная тишина.

Я поднялся со стула, прошелся туда-сюда по кухне: три шага к мойке, три шага обратно к столу.

— Может, хочешь выпить? — спросила Настя с неприкрытым сарказмом. — Там, в холодильнике осталось полбутылки коньяка. Того, что ты со своей подружкой не допил.

— Наливай! — мотнул я головой, чувствуя, что разговор будем трудным.

— Достань из холодильника, да и налей!

Я так и сделал. Достал бутылку, выдернул зубами пробку и выплеснул содержимое в чашку. Залпом выпил. Порция коньяка немного взбодрила. На душе потеплело, появился оптимизм.

— Нелепо получилось… — начал я, вздохнув. — Понимаешь…Сейчас все расскажу…

— Не нужно! Уволь! — резко оборвала меня Настя и хлопнула ладонью по столу.

— Так получилось, что… — попытался продолжить я.

— Не нужно! — повторила она, делая упор на каждом слоге.

Я опустился на стул и уставился в окно. Настя молча смотрела куда-то поверх моей головы. Посидев так с минуту, встала и подошла к подоконнику, где стояли два горшка — с геранью и ночной фиалкой.

— Да, — протянула Настя, — чуть не загнулись мои цветочки…

Подхватившись, я приблизился к ней и встал за спиной.

— Настя, я виноват! Я очень…

Она повернулась и, прикрыв ладонью мне рот, лукаво погрозила пальцем:

— Я же сказала тебе русским языком: не надо! Не надо оправдываться. Понятно? Не-на-до!

Настя обошла меня и, подхватив чайник с плиты, наполнила его водой.

— Пожалуйста, выслушай! — взмолился я.

Она, не поворачиваясь, покачала, головой.

— Ну, Настенька, я прошу…

— Хватит! — строго бросила она через плечо.

— Ради нашего ребенка!

Настя медленно, очень медленно повернулась ко мне. Лицо ее переменилось, в один миг оно посерело и осунулось. Глаза заволокла пелена смертной тоски. Я испуганно отшатнулся.

— Ребенка? Какого ребенка? Нету его! — она хлопнула себя по животу и, дико хохотнув, развела руками. — Был и нету! Ясно тебе? Нету!

Настя была близка к истерике.

— Нету?! — у меня пересохло во рту. Я ощутил, как горячая волна неожиданного горя захлестнула мою грудь. Перед глазами замельтешили золотые мотыльки. — Значит, ты… сделала аборт?

— Да, сделала! — истошно заорала Настя. — А что, я должна была рожать от такого, как ты?!

— О Господи! — выдохнул я и, придерживаясь за стену, побрел в прихожую. Начал натягивать сапоги.

— Ключи от квартиры оставь! — яростно рявкнула Настя. — Оставь ключи! И никогда, слышишь, никогда не попадайся мне на глаза! Я тебя ненавижу! Ненавижу! — ее крик превратился в протяжный вой.

Я выскочил на улицу и, не разбирая дороги, помчался на остановку общественного транспорта.

Весь остаток субботы и все воскресенье я пролежал пластом дома на диване, не обращая внимания ни на телефонные звонки, ни на укоры жены, перешедшие в жалобные причитания, ни на робкие просьбы детей, что-нибудь съесть.

А утром, обессиленный и опустошенный, я узнал, что умерла Маша. Мне кто-то сообщил об этом в редакции.

Я смутно помню день перед похоронами. И сами похороны… В памяти застряли только два эпизода.

…Полдень. На улице у подъезда пятиэтажки толпятся люди. У стены дома — венки, их много. Поодаль — оборудованный под катафалк желтый «ПАЗ». Рядом с ним — еще один автобус. Он повезет провожающих покойную на новое — Матвеевское кладбище.

Мужики выносят из дома черный гроб. Ставят на табуретки. Отходят, чтобы дать родным попрощаться с умершей. Жалобно скулят трубы. Я у гроба, сжимаю холодные руки Маши. Рядом — отец и мать. Их лица белее савана.

Потом… Потом… Когда потом? Через час, через два? Не помню…

Кладбище. Яма, как зияющая рана, черная и страшная. Мрачные лица людей. Потухшие глаза отца. Рыдающая мать.

Гроб заколачивают. Он глухо стонет от ударов. Мужики, тужась, медленно спускают его в могилу. Вслед летят комья земли, барабанят по крышке. Я закрываю уши ладонями. Я натягиваю куртку на голову.

— Нет! — истошно ору я. И, вырвавшись из чьих-то цепких рук, бросаюсь в яму. Падаю грудью на гроб, обнимаю его руками.

Меня долго вытаскивают, уговаривают и отряхивают. По моему подбородку струйками стекает кровь, я здорово расшиб лицо.

И опять летят комья земли… А дальше — мрак.

Я прихожу в себя в квартире Машиных родителей. В комнате царит полутьма. У широкой кровати, на которой я лежу одетый, сидит отец Маши. Он осунувшийся и постаревший. Смотрит на меня воспаленными глазами и сокрушенно качает седой головой:

— Напугал ты нас, парень, ох напугал!

По лицу старика медленно струятся слезы. А я физически ощущаю, как в мою душу скользкой, отвратительно холодной змеей заползает тоска. Боли уже нет. Лишь тоска. Она хуже боли…

Я чувствую, что у меня едва ли хватит сил на то, дабы подняться с постели и встать на ноги…