Блажен, кто менее зависит от людей. Державин.
Первое, что поразило здесь, были земля и небо. Небо оказалось невероятно широким, бездонным и прозрачным, земля — черной, как ночь, и сочной, как масло.
Из Тамбова до Кирсанова идет дорога длиною в день пути. Из Кирсанова до Вяжли тоже идет дорога. Обе становятся непроезжи после дождя. Но дождями здешние небеса не обильны, и перевозке в Вяжлю дома, купленного Аврамом в Тамбове или в Кирсанове, стихия, должно быть, не мешала.
Вяжлей здесь называлось многое. Вяжля — это речка, узкая, в десять сажен, и извилистая. Вяжля — это общее название нескольких сел, разбросанных в трех-пяти верстах одно от другого по берегу речки Вяжли. Вяжля — это самое большое из вяжлинских сел, где Покровская церковь. Вяжля — это степь, от одного взгляда на которую меркнут все виданные доселе пространства: просторно глазам и свободно душе. Вяжля — это край Тамбовской губернии; дальше начинается Саратовская.
Глушь и воля — вот что такое Вяжля.
Часть Вяжли — там, где овраг и лес, — называлась Мара. То было лучшее место, и там был положен первый камень будущего дома. Но там ли был построен дом в 799-м году?
Как бы можно было облегченно вздохнуть, сказав: в 799-м году Аврам поставил дом невдали от марского оврага, на крутом берегу речки Вяжли, чтобы свет шел из степной дали и глаз утопал весною в степном разноцветье, а зимой в бесконечных снегах; дом был одноэтажный, деревянный, с полукруглой террасой, накрытой куполообразною крышей; из окон было видно двенадцать полей, уходящих к краю земли. Внутри дом разделялся широким коридором. Центром была столовая, большая, просторная, с двумя дверьми, одна из которых вела в гостиную, другая в коридор. В столовой — широкое тройное окно. Можно было бы дальше рассказать о том, как в детской каждый год прибавлялось по кроватке, так что через несколько лет уже пришлось отводить еще одну комнату для детей. Можно было бы рассказать, как Аврам, прибывши в свое поместье, стал облагораживать марский лес. Как в саду были проложены замысловатые дорожки. Как на берегу речки Вяжли были сделаны пруды каскадом: возле верхнего пруда беседка; вокруг тех, что ниже, скамьи. Как воздвиглись мостики с ажурными перилами. Как, наконец, недалеко от дома был поставлен таинственный грот — "каменное здание, построенное среди леса, оригинальной своей архитектурой напоминавшее старинный полуготический замок, с высокими башенками по бокам центрального фасада, с крытыми галереями и переходами из одной части в другую… Все здание было из красного кирпича, нижний этаж центрального фасада сложен из больших неотесанных серых камней. В центре располагалась большая квадратная зала; стены и потолок, соединяясь в одной точке, откуда спускалась люстра, образовывали свод". Грот и дом соединялись потаенным ходом…
Но так сказать пока нельзя, ибо, хотя камень в Маре был положен в 799-м году, скорее всего только в 804-м действительно там началось строительство дома — после того, как Аврам решил: "Я хочу, чтоб нам жить уже не в вяжлинском доме, и должен строиться от самого пола вновь. Я уже купил дом и перевожу в Мару, а в Вяжле все оставляю…"
Посему не будем пока возвращаться в Мару. Там пока только лес да овраг. Боратынские живут за пять верст оттуда — в Вяжле, там, где Покровская церковь.
1800
В начале зимы Катерина Ивановна Нелидова вернулась из Эстляндии в Петербург. Получив разрешение государя, она стала безвыездно жить в Смольном. Время от времени Боратынские получали от нее недлинные письма: Катерина Ивановна нежно любила их обоих ("Черепаха всегда будет иметь свои права в моем сердце").
В Петербург возвращались новопрощенные, из Петербурга разлетались новоопальные. Катерина Ивановна не вступала в сношения с государем, до Аврама дело не доходило, и он по-прежнему жил в царстве забвения. Все, что ни делается, — к лучшему, ибо совсем неуютно стало в Петербурге: "Вход для чиновников был уже ограничен; представление приезжих, откланивающихся и благодарящих, за исключением некоторых, было отставлено. Государь уже редко проходил в церковь чрез наружные комнаты. Строгость полиции была удвоена, и проходившие чрез площадь мимо дворца, кто бы ни были, и в дождь и в зимнюю вьюгу, должны были снимать с головы шляпы и шапки".
То ли дело в деревне!..
* * *
С июня прошлого года Александра Федоровна была брюхата сыном, и 19-го февраля он родился. Его назвали Евгением, что означает благородный: на благо рожденный и в благе родившийся.
* * *
8 марта 1800 года.
Вы не можете вообразить, дорогая Александрина, невыразимой радости, которую принесло прелестное письмо дорогого Абрама Андреича, благую и счастливую весть он нам сообщил. Я поздравляю от всего сердца трогательную маленькую маму с новорожденным…
Ваш друг Catiche.
* * *
Из всего того, что мы знаем о рождении первенца у Боратынских, письмо Catiche- младшей сестры Lise Мордвиновой — несомненное, современное событию подтверждение этого факта. Есть, правда, другое подтверждение, и тоже от 8-го марта, изумляющее своим противоречием первому: это — запись, которую поп Вяжлинской церкви отец Ларион сделал в метрической книге: "У князя Аврама Андреева Баратынского сын Евгений родился 7 марта, крещен 8 марта". Отец Ларион вписал в графу рожденных 7-го марта и крещенных 8-го помимо благородного Евгения и двух вяжлинских мужиков: Василия и Ефрема. Что Аврам стал у отца Лариона князем — не странно, ибо кому, как не князю, государь мог дать всю Вяжлю в услужение? Но вот то, что предыдущая пред тем запись была сделана месяц назад — 8-го февраля — и что там тоже отмечен не один младенец, а двое разом — любопытнее. Да и далее, на той же странице метрической книги, рожденных 1-го апреля и крещенных 9-го — тоже трое.
Всякое случается в жизни. Бывает так, что не рождаются — не рождаются дети во всей округе, а потом — один за другим: то по месяцу купель пылится, то несколько раз на дню воду надо греть, чтоб крестить, да всех родившихся в одночасье. Сомнительно, однако, сие. Вернее то, что крещены были младенцы Василий, Ефрем и Евгений в один день, а родились в разные. Что же касается именин последнего, так по святцам и на 19-е февраля и на 7-е марта выходит Евгений. Наш Евгений всегда праздновал именины 7-го.
Но до тех пор, пока он не вышел из пределов мирного семейного круга, Евгением его никто не называл. Дома он был — Буба, Бубуша, Бубинька. Так его именовали родители.
* * *
Аврам был счастлив.
В середине марта в Вяжлю привезли весть: 11-го числа государь скончался от апоплексического удара. Аврам, наверное, велел отцу Лариону служить панихиду.
* * *
Павла задушили в ночь с 11-го на 12-е марта. Не было при нем ни Боратынского, ни Аракчеева. Последний, как и Аврам, тоже изгнанный, уже торопился на помощь, но, говорят, был задержан у заставы по приказу петербургского генерал-губернатора Палена, главного заговорщика.
Никогда еще Россия так не веселилась, как весной 801-го года, первой весной нового, девятнадцатого столетия, — даже в бодрые времена молодых начинаний Петра Великого не бывало столько веселости. Кончина Павла и восшествие его старшего сына Александра вернули дворянскому сословию цену чести и независимость языка. Кто бы мог подумать, что люди, много лет пред тем сплетавшие только извилистую лесть, умеют говорить такие живительные речи? Свет просвещения струился по Невскому проспекту, Охотному ряду и обеим Моховым.
Оглянувшись оттуда на сто лет назад — во времена Петра, — что можно было увидеть там и какие речи, кроме варварских, услышать? Какие газеты прочитать? — Помилуйте, какие газеты?! Молва — вот единственная газета, которая была в дикие времена первых лет единодержавия Петра Великого. Молва да потом "Санктпетербургские ведомости", которых никто не читал.
Теперь не то. Теперь, кроме санктпетербургских, есть еще московские ведомости. Там вы можете прочитать приказы по гвардии и армии, списки въезжающих в столицы, кое-какие замечательные объявления. Теперь вольнее всякий дышит. Государь молод, ему нет тридцати. Он внук Екатерины Великой, он оправдает прямое свое предназначение, ничему полезному не помешает, ничего вредного не позволит. Будет, будет от этого царя толк!
Смотрите кругом себя! Как изменилася Россия! Можно запросто поехать за границу. Можно выписать французский журнал. В "Вестнике Европы" вы прочитаете о событиях, происходящих где-нибудь в Лондоне или Мадрите. Говорят, будут изданы новые законы. Нет больше ни тайной экспедиции, ни полуграмотных фаворитов. Больше не ссылают в Сибирь, не заточают в крепость, не ругают по-матерну. Говорите смело! Говорите вслух!
Раз в тридцать-сорок лет в России случается смута. Видно, самим богом так положено, чтоб каждое поколение могло испробовать прочность своих голосовых связок. Впрочем, за чрезмерную звонкость голоса иным приходится расплачиваться впоследствии — на следствии. Но это лишь тогда, когда они забывают, что всякая вольная речь должна кончаться строкой: "Мы дожили до вожделенных и долго ожиданных дней". По счастью, следствия, равно как кулачные расправы и пороховые смуты, если судить по санктпетербургским или московским ведомостям, бывают только в иных землях. Там, однако, и не то совершается. Там раскалывают королям головы, как орехи; там устраивают парламенты и пылкие ораторы велеречествуют на кафедрах. Почитайте о том в Путешествии г. Карамзина — слава богу, не запретный плод, который год продается.
Впрочем, Европа нам не чета. У них вообще вольница, сиречь — сумесица. Чуть что, и какой-нибудь поручик становится императором. Скажут, что случай с Бонапартом — исключительный и что подобных примеров история не знает, ибо нынче в Европе все стало с ног на голову.
Быть так. Но и у нас тоже не каждое столетие собираются издавать законы и не каждый год вчерашним семинаристам государь поручает составлять конституцию, дабы ограничить самого себя в действиях. У нас тоже не все на своих ногах нынче. Г-н Сперанский скоро будет доверенное лицо государя. Г-н Карамзин, коего иные прямо рекомендуют первым развратителем общества, будет писать государственную историю. Словом, и у нас…
Но не торопитесь с выводами, что вам и конституцию, и парламент, и законы дадут, что вы сможете жить, как пишете, и печатать, что думаете.
Сего не будет, ибо здесь — ваше отечество. А в своем отечестве, под родным кровом и в отчем доме, вы навсегда будете для своих родителей детьми. Сколько бы вы ни были взрослы и сколько бы ни было у вас самих детей, все равно, пока живы батюшка или маменька, вы все будете делать не так. Пригласите их к себе в гости, и они, проделав на долгих путь в шестьсот верст и перецеловав по приезде своих внучат, через день-два после общего веселья от встречи скажут, что стол в гостиной надобно было бы поставить сюда, а кресла туда, ибо так удобнее. Потом разбранят Михея за то, что тот чистит платье не как положено. Заметят, что гречиху нельзя сеять так рано, как вы сеете, что гувернеры держатся слишком развязно, даже нагло, что в доме не хватает зеркал… И много принесут своими наблюдениями себе и вам неудовольствия, ибо, зная, что вы их все равно не послушаетесь, живя давно по своим правилам, зная, что, не послушавшись, если и будете соглашаться с ними и оправдываться, то это будет не чистосердечно, а если будете оспоривать, это будет непочтительно, — зная все, они не умеют доверить вам вашей жизни: все им будет казаться, что вы живете не как надо.
Как можно быть парламенту или конституции там, где выдают замуж за чины, а женят на деньгах, где сказать свободное слово возможно только по протекции и где заповедано от начала бытия, что яйца курицу не учат? Зачем уложение, когда есть один главный закон: неразумие сына погубляет пути его? Мы вручаем себя батюшке, маменьке, полковому командиру, государю и отечеству, зная их несовершенства и стараясь незаметно от них прожить ту жизнь, которую называем своей.
"Мы покорны судьям да господам; они — губернатору, губернатор — царю, так испокон веку ведется. Как некого будет слушаться, так и дело-то делать никто не станет". — Сия холопья логика имеет тот резон, что выражает не взгляд на вещи одного человека, а родовую идею. Можете отрицать (по молодости лет или по закоснелой привычке умствовать) и логику и идею, но если вы здесь родились и собираетесь здесь умереть, безрассудно сопротивляться силе вещей — назовите эту силу судьбой или законом исторической необходимости, от слов она не перестанет существовать вокруг вас, и если вы не станете сами ее частью, то всегда будете чувствовать, как она вас давит, непроизвольно намереваясь подчинить иль уничтожить.
Посему: наслаждайтесь! — все проходит. Коль ныне радостна Россия! Как торжествует весну нового столетия! Как прощается с веком минувшим! По такому случаю нельзя не послушать оду. У нас есть одна на примете, правда, сохранился лишь французский ее перевод, отчего мы вынуждены цитировать прозаический подстрочник того перевода: Осьмое-на-десять столетие кончилось, Дав бытие Вольтеру, Франклину Куку, Румянцеву, Вашингтону! Истинно поражающим ум человеческий Было ты, осьмое-на-десять столетие! И помрачающе разящим оный ты было, И возносящим из персти земной превыше облак. Ты дало бытие мудрому законоправству И всепожирающей вольности, Веселию и унынию, наукам и гильотине. Где, в каких странах, Варварством уничиженных, Видели вы, дабы державный отец Держал в цепях отрока-сына И сам бы сдирал кожу С жертв своего правосудия? Когда сие было? В тебе, осьмое-на-десять столетие… При виде сего сердце замирает, А взоры мерзятся таковым позорищем. Но не северный ли Август, Не Цезарь ли полночной страны, Не Петр ли Великий сие совершал? Не он ли, воздвигая здание разума. Повелел сносить смердящие трупы В подвалы оного? Не он ли, взращивая противобожие в своей душе, Воззвал и подвластный ему народ На ревнование — не токмо другим народам — Нет! Но самому Промыслу! Что дашь ты, девятый-на-десять век? Какую новую гильотину иссоздашь, Дабы предварить душу блуждающего человечества О бездне, ждущей его? Или, быть может, ты и есть та бездна, Из коей оно уже не восстанет к свету?.. Ты кончился, осьмой-на-десять век! Уже строится первый из пироскафов, Первенец убийственной мечты человека О своей власти над бытием. Но твои отголоски эхом будут докатываться До нашего уха еще очень долго, И только грохот колес пироскафа Заставит нас забыть о них. Ты же, пироскаф, убьешь, без сомнения, Поэзию бесконечных пространств И медленного времени. Ты — символ недоверия человека к природе. Паром своим ты затмеваешь небеса, А шумом глушишь тишину души.
9 апреля 1801 года. Милая Александрина… Вы уже уведомлены о смерти нашего императора Павла — почему бы вам не приехать, как это делают другие? — не желаете же вы навечно оставаться в деревне. Твой муж мог бы вернуться в службу, не рискуя быть высланным в 24 часа.
Тысячу приветов Абрааму Андреевичу.
Приезжайте к нам, милостивый государь! Сколько лет, сколько зим не видались. Ныне обстоятельства совсем другие, всяк живет, как хочет, никто не беспокоит, все радуются и себя поздравляют, всяк имеет свои причины. Обрадуйте приятельницу вашу, которая тою только надеждою питается, чтобы видеть своего друга — не лишите нас сего удовольствия, докажите нам знак вашей дружбы той, которая вам навсегда будет обязана.
Елизавета Полетика.
* * *
Это Lise звала их назад. Полетикой она стала потому, что вышла замуж. Теперь она ждала ребенка. Но и ее друг Александрина тоже была брюхата — у нее должна была родиться дочь София. Да и Аврам, кажется, не особенно стремился вернуться. Видимо, он уже вошел во вкус хозяйствования и семейной жизни. Овес, рожь, горох, гречиха, дорожки, пруды, каскады, беседки, клумбы — вот что занимало теперь его ум.
Словом, никуда они не поехали.
1802
Потеря малознакомого человека не есть великая для нас потеря, но она живо напоминает возможность утрат важнейших.
Смерть друга не выходит из памяти, обычно никогда. Посему судите сами, каково было Александре Федоровне узнать о том, что ее друг Lise Полетика умерла от родов…
Ничто не бессмертно, не прочно под вечно изменной луной…
Вернемся в Вяжлю…
* * *
Голощаповская ссора трехлетней давности медленно сгладилась, и Аврам звал батюшку к себе: "А надобно б когда-нибудь, батюшка, взглянуть на здешнюю сторону; но только летом, а не зимой; что наша жизнь в разноту? Тогда только и совершенное благо, когда вместе. Я вас уверяю, что вы здесь никогда не увидите таких сцен, какие вы видели, когда мы были вместе, — я сии дни исключаю из жизни моей, и дай бог, чтоб они были последние в ваш и мой век".
Батюшка, да и все голощаповские Боратынские весьма любопытствовали на счет Аврамова потомства: "Сделайте милость, поспешите нас уведомить, как вы там находитесь и как дорогой Бубинька вас там забавляет, как сия нежная веточка вашей любви оперяется в своем смысле и познании и какие уже дает надежды. Нам все это интересно будет ведать и будьте уверены, что и мы не холодное примем в том участие".
Потомство увеличивалось, и в 802-м году, кроме Бубиньки, уже жили на свете Сошичка и Ашичка: Софи и Ираклий (Sophie et Hercule).
Сам Андрей Васильевич, разумеется, не выбрался в Вяжлю, но младших детей время от времени командировал. Машурок, Катинька, Алексашинька жили у Аврама по месяцам. Морские братья были в Петербурге и не бедствовали: Петр получил чин генерал-майора, Богдан — вице-адмирала, Илья — полковника. Из них к Авраму приехал, наконец, осенью 802-го года Богдан. Они сделали бумаги и поделили Вяжлю пополам: по 1000 с лишком душ на брата. Петру и Илье доставалось по 300 душ.
1803
Летом в Вяжлю прибыл послом от Андрея Васильевича Алексашинька — младший брат, 20-летний поручик в отставке, задумчивый повеса и пылкий ипохондрик. Видимо, в это лето и случилась та история, о которой гласит только предание.
Александр был на десять лет моложе Аврама и ровесник Александрины. По преданию, в семье родной он нашел привет своим чувствованиям только в младшей сестре Катерине, хранившей его силуэт до глубокой старости. "Впрочем, — гласит далее преданье, — было еще одно существо, которое непременно должно было иметь сильное влияние на Александра Андреевича. То была жена его брата Александра Феодоровна Боратынская; ее точно можно было назвать необыкновенной женщиной; в ней благородство характера, доброта и нежность чувства соединялись с возвышенным умом и почти не женской энергией. Что ж удивительного, что она поразила Александра Андреевича и что он привязался к ней всеми силами своей пылкой души. Была ли это одна возвышенная симпатия или чувство более исключительное и страстное — трудно решить. Но дело в том, что эта пламенная привязанность навлекла на себя неодобрение всех почтенных членов семейства Боратынских, и Александра Феодоровна, слишком гордая и прямодушная, чтобы переносить даже предположения, совершенно удалилась от молодого человека. Этот эпизод его жизни сильно подействовал на него: он стал еще мрачнее, еще молчаливее и перестал поверять свои мысли даже нежной сестре… В это время у Андрея Васильевича жила молодая девушка, иностранка, в качестве компанионки его дочерей. Александр любил разговаривать с ней, но никто не подозревал между ними особенной короткости, когда старика отца поразило нежданное известие, что они вместе бежали… Вскоре после этого началась Австрийская кампания, и Александр отправился в поход в сопровождении молодой женщины, решившейся разделить его тревожную судьбу. После Аустерлицкого сражения разнесся слух о его смерти, и родные публиковали в газетах, что если известная особа была соединена с ним законным браком, то она может востребовать седьмую часть наследства. На этот вызов ответа не было…".
* * * Веют осенние ветры В мрачной дубраве; С шумом на землю валятся Желтые листья…
Если и вправду несчастный Александр любил Александрину, худо ему было, когда осенью 803-го года он возвращался из Вяжли в Голощапово. Странник печальный, утешься! Вянет природа Только на малое время; Все оживится…
И, быть может, действительно, несчастный Александр нашел отзыв своей печали в сердце Анеты Бельт — компаньонки сестры, благородной девицы, из Швейцарии происходящей. И когда в августе 805-го года Анета отправилась из Голощапова в Петербург для свидания с родителями, он, видимо, сопровождал ее. Около того времени след его жизни теряется. В самом ли деле Анета, презрев правила благонравия, последовала за ним на поля сражений — бог весть, но доподлинно, что его скосила французская пуля под Фридландом и в июне 807-го года он умер от раны. Только и осталось от него: "Желаю вам постоянного здоровья и счастия вместе с милыми Бубинькой, Сошичкой и Ашичкой, которых я живо содержу в моем воображении".
1804
Но, видимо, не только Александр стал причиной новых раздоров Аврама с родней. Похоже, нечто превратное проскользнуло также между ним и морскими братьями, и снова непоместительна стала для них земля, и тогда собрался Аврам оставить Вяжлю, чтобы перебраться на берег марского оврага.
* * *
17 февраля.
Мой милый Машурочик.
Дружеские твои письма мы получили и благодарим тебя от всей нашей души. В них видим мы, что тот же Машурок и какую я в душе моей представлял, словом, новое столетие тебя не переменило. Я благодарю моего бога, благодарю и тебя…
Не огорчайся, мой любезнейший друг, что я к тебе туда не буду — и зов мне был только одна проформа; но я не хочу еще иметь дьявольских сцен с моими, которые против меня сделались извергами человечества. Прискорбно тебе, душа моя, слушать or меня такие отзывы; но к несчастию моему, они истинны. — Я бежал бы в другую часть света, чтоб с ними никогда не встречаться, а особливо, со вторым. — Я желаю ему всякого благополучия, но с ним не увижусь уже во всю мою жизнь. К тому употребил все мои старания. Я хочу, чтоб нам жить уже не в вяжлинском доме, и должен строиться от самого пола вновь. Я уже купил дом и перевожу в Мару, а в Вяжле все оставлю им — и жить пусть приезжают, а все буду от них за 5 верст.
Ты удивляешься, любезная сестра, моим таким черным и злым мыслям; не думай, чтоб я переменился: ты найдешь во мне того же искреннего брага…
Ты не знаешь еще нашего Ашичку и Сошу. А про Бубу и говорить нечего. Это такой робенок, что я в жизни моей не видывал такого добронравного и хорошего дитя — он уже читает по-французски. Ашичка — это Ираклий. Мы ему дали это легчайшее имя. Мне можно тебе их всех хвалить. Этот Ашонок — такой красотка, что я редко видывал, и он у них у всех фаворит. — Соша наша все была больна, теперь поправляется, и преострая девчонка! А про нее не могу сказать, чтоб была смирна; иногда надо и розочки. А Бубинька 2 года не только розги, но ниже выговору не заслужил. Редкой робенок! Хоть я про Сошу и мало пишу, но признаюсь, я ее очень часто балую.
Итак, все искренно написал и худого и доброго.
Прощайте, мои милые сестрицы! Благодарим усердно вас обеих за дружеские письма ваши. Любите друг друга и любите так, как я вас люблю.
Искренний ваш брат до гроба Аврам Б.
Ради бога, не показывайте этого письма никому. Я не писал бы и к вам сего; но душа моя так расстроена, то надобно ж мне кому-нибудь ее поручить, а вы только у меня и есть.
* * *
Припадкам черной хандры очень потворствуют телесные недуги. Аврам нечувствительно дожил до тех лет, когда насморк не проходит за неделю, а лихорадку нет сил перенести на ногах. После тридцати все начинают недужить другим способом, нежели прежде, и Аврам теперь болел подолгу, выздоравливал медленно, унывал на длительные сроки. Кошмарами мучалась пылающая от жара голова: "Я их знаю, я видел их: они впечатлены в моих чувствах. Топкое и безобразное озеро отделяет сих извергов от человеков; страшная куща с другой стороны, где и солнце не проницает своими лучами для того, что оно отворачивается и не светит, чтобы придать сему виду более мрачности и ужаса. Ночные птицы и вороны имеют свое убежище, совы составляют свой концерт в ночи, и только их эхо слышно там унылое".
Мирили всех Машурок и Катинька;
"Ради бога, милый братец, успокойте себя, и предайте забвению то, что без сомнения, много стоило вашему сердцу… Уверьте любезную сестру Александру Федоровну о нашей непременной к ней искреннейшей привязанности и любви, которые разве что с жизнию прекратятся… — Мы хочим совершенно истребить и напоминание того письма брата Аврама Андреевича, которое он писал в самые неприятные минуты как для вас, так же равно и для нас…"
Совершенно истребили или остался след — не знаем: преданья русских семейств стыдливы в той части, где они касаются между родственных усобиц. Как бы ни было, к лету Аврам перебрался в Мару и возобновил переписку с отцом.
***
9 августа 804 года.
Простите мне, дражайший батюшка, что я так долго к вам не писал. Частые мои переезды, также и болезнь моя мне в том препятствовали. — Я всегда летом отдаю дань: два раза уже была у меня лихорадка и одна горячка, от которых недавно освободился. Дай бог вам здоровья, а мы еще едва могли привыкнуть к сему климату, беспрестанная еще и до сих пор перевалка. И это происходит по большей части от необыкновенных погод и засухи. Мы два месяца не видели дождя, и хлеб у нас весь выгорел. Совершенно пропали хлебы: пшеница, просо и греча. Овес сам друг родился. Рожь изрядная, а горох сам треть пришелся. — Удивительно, что несколько лет нет урожаю! Но ведь это не по всей губернии — а в двух только уездах: в Кирсановском и Борисоглебском, а в прочих уездах и дожди были в свое время и все хлебы хорошо родились. — Надобно терпение. Авось, когда-нибудь и будут и дождики и урожай. Того уже мы ждем 6-й год. Может быть, и дождемся… С глубочайшим нашим высокопочитанием и преданностию имеем честь быть
Аврам и Александра Боратынские.
* * *
…Меня проклятая лихорадка продержала два месяца на постели; едва теперь к почте немного начал бродить… Быв в болезни моей… навалили на меня быть губернским предводителем и иметь дело с губернатором Кошелевым, которого у вас и в Польше знают. Когда он был в Гродне, оттуда его сменили, а сюда прислали ему в наказание; но мне кажется, в наказание всех добрых людей, которые все от него терпят…
* * *
Тамбов был гиблое место для губернаторов. В других местах по многу лет кормились, а здесь больше года-двух никто усидеть не мог. — Понятно, когда честного человека отрешают от должности: Гаврила Романович Державин, некогда губернаторствовавший в Тамбове, был отдан под суд за то, что не поладил с откупщиками и благодетельствовавшими им крючкотворцами ("Я думаю, батюшка, что вы сколько-нибудь наслышаны о Державине, он первый умница и сортировать людей может"). Но ведь, чтоб удалить вора, требуется стечение случаев, каковых просвещенному уму измыслить невозможно. И объяснение тому, что за шесть лет — с 797-го по 803-й — в Тамбове сменилось семь губернаторов, можно найти в том, что либо все они были люди честные, либо были жаднее крючкотворцев и откупщиков, начиная вельможествовать с ограбления последних.
Губернатор Кошелев стал первым, кто, прибыв в Тамбов в 803-м году, почти до войны с французами оставался в должности. Связи у него, видимо, были — не там, где отдаются указы, а гам, где они пишутся, где ставят на них печати, где готовят дела к докладу.
Что могло тамбовское дворянство сделать с таким человеком? — Дать губернатору губернского предводителя, который бы чином был выше и знакомствами сильнее: генерал-лейтенанта Боратынского.