Атаман проснулся ранее всех и вышел из пещеры. Солнце едва взошло, синее небо было безоблачно. Прохладный пар подымался от травы. "Как прекрасно!" — думал атаман, наслаждаясь пробуждающейся природой. — Сколь много бы я дал, чтобы вернуться в отчий дом, снова увидеть бескрайние дали моей милой родины, снова услышать кроткий голос моей милой матушки… Где ты, страна моей юности?! Там, там я снова обрел бы мою Амалию… Боже! Как прекрасна она была в те дни, когда мы оба, расцветая под полуденным небом, искали отрады в невинных ухищрениях ребяческих мечтаний! Где она нынче? Ночью на потаенной звезде наши взоры встречаются ли? Или бесплодно смотрю я в безответное небо?..

У входа в пещеру зашелестела трава.

— Это ты, Паоло, мой верный помощник и друг? — спросил атаман.

Не слыша ответа, он поворотил голову: — Что ж ты молчишь?

— Прости, атаман. Я залюбовался. Смотри, какое славное утро!

— С каких пор ты сделался столь чувствителен, мой друг? Не после того ли, как третьего дни прострелил шляпу губернатора де Ноиса, а сам он, жив и здоров, ускакал, позабыв по рассеянности на дороге пятьсот талеров?

— Да, атаман, ты прав в укоризнах. Еще немного, и я догнал бы его!

Но, удирая, он поднял такую пыль, что я закашлял, зачихал, глаза мои были забиты песком, и мне пришлось остановиться. Проклятый де Ноис! Сколько времени мы потратили на то, чтобы подстеречь его, а он улизнул, даже не поговорив с нами!

— Не горюй, Паоло! Скоро он поедет встречать наместника. Я это знаю наверное. И тогда, думаю, он не уйдет из наших рук… Но вот, кажется, условный знак подают с восточного склона. — Они подошли к обрыву. На поляну перед скалой вышло двенадцать разбойников. У нескольких за плечами висели набитые доверху мешки. То были разбойники, посланные накануне атаманом на добычу провианта.

— Как дела, ребята? — крикнул атаман. — Но кого вы привели? Между разбойников шла женщина.

— Это что такое? С каких пор вы стали собирать по деревням вместо хлеба наложниц? Эй вы! Что молчите?

— Эта женщина хочет видеть тебя, атаман, — отвечал один из разбойников.

— Хорошо. Спусти лестницу, Паоло.

Паоло бросил вниз веревочную лестницу.

— С каких пор, атаман, дамы берут приступом замки, в которых живут рыцари? — спросила незнакомка, подняв голову.

— С тех пор, сударыня, — отвечал атаман, — как рыцари стали судьями и адвокатами. Впрочем, вы ошибаетесь, если думаете, что я предлагаю вам

подниматься сюда. — С этими словами он быстро спустился на поляну.

Паоло последовал за ним. Взглянув на атамана, он поразился происшедшей в нем перемене: тот был бледен, как мел.

— Честь имею, сударыня, представить своего верного друга Паоло, — сказал атаман незнакомке. — А вы, ребята, несите провизию на место. — Разбойники, один за другим, полезли по веревочной лестнице на скалу. — Что вам угодно, сударыня?

— Это в самом деле вы атаман той шайки, которая ограбила три дня назад губернатора, которая разрушила замок судьи Регнилка, которая не дает спокойно жить ни путешественникам, ни паломникам?

— Да, сударыня, я атаман, хотя паломников мы не трогаем. Но к чему столько вопросов? Вас обидели мои молодцы? Вы нуждаетесь в защите от притеснителей?

— Я не могу говорить при свидетелях, атаман.

— Что ж!.. Не сердись, мой друг Паоло! Видимо, дело достаточно важное…

— Я вдова графа Кристафоса, — сказала незнакомка, когда Паоло отошел в сторону. — Я прошу вас рассказать мне, при каких обстоятельствах он пал от рук ваших подчиненных.

Атаман побледнел еще более и нахмурился.

— Зачем вам знать? Это может лишь усугубить ваши страдания.

— Нет, я должна знать правду и прошу от вас рассказа.

Минуту атаман молчал. Незнакомка стала выказывать знаки нетерпения.

— Почему вы молчите? — спросила она наконец.

— Что ж! Пожалуй, я расскажу вам все. Однако придется начать с событий, случившихся задолго до этого печального происшествия. Слушайте!

Много лет назад, еще до моего рождения, Кристафос был обласкан моим отцом. Он вступил в службу в чрезвычайно бедственном положении. Отец дал ему средства для начального пути и рекомендовал князю П. Князь любил моего отца, доверял ему и всегда, вольно или невольно, выделял его из прочих. Видимо, это пришлось не по вкусу Кристафосу, честолюбивому, но малоспособному от природы. Он стал завидовать и однажды обманными речами возбудил неудовольствие князя, выразившееся в грубости по отношению к отцу.

Отец мой был горд душой и не мог простить несправедливости. Он не имел права вызвать князя на поединок. Он сел на коня и уехал в свой замок, навсегда оставя княжескую службу.

Он умер, когда я был еще ребенком. Все мы, моя мать, мои братья и сестры, горько оплакивали его кончину. Но в детские годы душевные раны быстро заживают, и постепенно его образ погасал в моей душе.

Настала юность, вместе с ней время моего вступления в службу. Я направился к княжескому двору, ни о чем не подозревая. Меня печалила лишь разлука с домом, с матушкой, с братьями, с сестрами… и еще с одною… О! ее образ живо напечатлен в сердце моем и поныне!..

Судьба была неблагосклонна ко мне. Приехав к княжескому двору, я попал под начало — кого бы вы думали? — Да, да! Кристафоса! Он не был еще графом, но был так же завистлив и честолюбив. Узнав, чей я сын, он стал тиранить меня: назначал вне очереди в караулы, придирался к каждому пустяку. Плохо пришитая пуговица делала в его глазах из человека преступника. Я же был своенравен, горд и взбешен такими притеснениями.

Будучи сущим мальчишкой в своей мечтательности, однажды я, подкупив его денщика, велел тому подсыпать в бургундское, какое предпочитал Кристафос всем прочим напиткам, снотворное. Затем, отослав денщика из дома под благовидным предлогом, проник в комнату спящего Кристафоса и прибил его парадные ботфорты гвоздями к полу.

Наутро я, в качестве вестового, пришел разбудить его ложным сообщением о том, что его требует к себе немедленно князь. Вскочив с постели, Кристафос принялся спешно одеваться, но, как дело дошло до ботфортов, оказалось, что денщик не может оторвать их от пола. После безуспешных попыток денщика Кристафос сам побежал в одних чулках к ботфортам и, схватив один из них, так дернул, что подошва осталась на полу, прижатая шляпкой гвоздя, а Кристафос вместе с голенищем в руках упал от собственного резкого движения.

Разумеется, денщик сознался в том, чья это была проказа, и в тот же день семеро дюжих слуг Кристафоса, накинувшись неожиданно на меня, оттащили в подвал для арестантов. Здесь я провел несколько дней на сухарях и воде. Кристафос тем временем оклеветал меня перед князем, сказав, что я украл у него пятьсот талеров. Он нашел такого же, как сам, негодяя, который под присягой свидетельствовал о том. Князь повелел наказать меня прутьями, выжечь на лбу позорное клеймо и отправить в каторжные работы. В одно мгновение я лишался всего: будущего, чести, имени.

Когда меня вели на эшафот, где должна была кончиться моя честная жизнь, множество народа толпилось на улицах, прилегающих к главной площади. Десять солдат вели меня. Щеки мои горели, и я решился, дойдя до площади, вырвать у одного из моих сторожей алебарду и вонзить ее себе в грудь.

Вдруг, на балконе одного из домов, я заметил давнего своего знакомца, который, казалось, как и все, с любопытством наблюдал за идущей процессией. Некогда он служил вместе со мною, но был удален от княжеского двора по несправедливости. Наряду с другими своими сослуживцами, я пытался заступаться за него, однако безуспешно.

Когда процессия поравнялась с балконом, мой знакомец решительным движением сбросил вниз веревку: один конец ее был привязан к балконным перилам, другой змеею лег на землю. Боже! Что я почувствовал в ту минуту! Не знаю, откуда у меня взялись силы, но я сильно толкнул одного из солдат, шедших справа от меня, ударил другого и через мгновение взлетел по веревке на балкон. Мой спаситель протянул руку, я схватился за нее и перепрыгнул перила. "Сюда!" — крикнул он, устремившись в комнату. Я бросился за ним. В два прыжка мы очутились у двери, выбежали в коридор, влетели в комнату, находившуюся на противоположной стороне коридора, выскочили на балкон, выходивший на другую улицу, шедшую позади дома. С этого балкона уже свисала веревка. Мы стремглав спустились по ней. Возле стены дома стоял человек, державший под уздцы двух коней. "Пожалуйте, — сказал он. — Только торопитесь". Мы взлетели в седла, и только пыль за нами могла бы рассказать, как быстро мчались кони.

К счастью, наши преследователи замешкались, не ожидая такой дерзости, и городские ворота не были еще заперты. Через полчаса, доскакав до леса и не видя за собой погони, мы поехали шагом. Затем, свернув с дороги, по лесным тропинкам, частью на своих конях, частью спешившись, достигли вот этой скалы. Паоло, так звали моего спасителя, свистнул, и нам сбросили лестницу.

Я попал к разбойникам. Первое время я находился в чрезвычайно тяжелом положении. Душа моя была раздавлена обрушившимся на нее несчастием. Но обратная дорога была отрезана, и судьба моя решена. Вскоре после бегства за мою голову назначили сто талеров. Ныне цена ее возросла в пятьсот раз. Я стал одним из самых отчаянных разбойников. Однажды, после жаркого дела, в котором мы потеряли до десяти человек, и среди них своего вожака, зашел общий разговор о надобности избрать нового атамана. Взоры всех остановились нечаянно на мне. Паоло сказал:

— Все смотрят на тебя. Ты самый отчаянный среди нас, притом никогда не теряешь голову в опасную минуту и по праву можешь назваться нашим полководцем.

Меня не надо было долго упрашивать.

— Решено, — отвечал я, — я ваш атаман! И благо тому из вас, кто будет всех неукротимее жечь, всех ужаснее убивать! Ибо, истинно говорю вам, он будет вознагражден по-царски! Становитесь же вокруг меня и каждый да поклянется в верности и послушании до гроба! Пожмем друг другу руки! — Я был в каком-то диком воодушевлении. Сгрудившись вокруг меня, разбойники протянули мне свои руки. Я положил на их тяжелые ладони свою и сказал: — Моя десница будет порукою, что я преданно и неизменно, до самой смерти, останусь вашим атаманом! — Пламя костра освещало их смуглые лица, и они казались совершенно бронзовыми в свете костра. До сих пор живо помню эту торжественную минуту…

Став атаманом, я приказал всю награбленную добычу делить поровну, мы завели здесь нечто вроде отдельного государства. Но у нас нет законов; мы — свободны. Чувствуете, как пахнут эти листья? А эта трава? А эти цветы? Да, здесь другая жизнь, потому что здесь — свобода, а у вас, у вас там — ее нет…

Но возвращаюсь к своему рассказу. Я должен был отмстить главному своему врагу — Кристафосу. Я опасался, что он умрет своей смертью. За время, проведенное мною в лесу, он уже успел купить себе графское достоинство и женился на юной и прекрасной, как сказывали, особе. Я поклялся не допустить его благополучия. И вот с тремя молодцами мы подстерегли его, схватили и доставили сюда, на скалу.

Когда он узнал меня, то, завизжав от страха, кинулся целовать мои башмаки, прося о помиловании. Он клялся собственной жизнью и жизнью своей жены, он обещал прислать ее сюда к нам в наложницы, он катался по земле, обещал объявить во всеуслышание при княжеском дворе о совершенных им злодействах. При мне он написал длинное прошение к князю, в котором рассказывал о совершенных им гнусностях. Такого признания достаточно было для удовлетворения моей мстительности. Я отпустил Кристафоса, но, не доверяя ему, направился сам, с своими молодцами, в засаду на большую лесную дорогу. Мои сомнения подтвердились на глазах. На опушке леса граф повстречал отряд из тридцати всадников, направлявшихся на его поиски. Он вскричал от радости и первое, что сделал, рассказал им, брызгая слюной и беспрерывно оглядываясь, о том, что был в руках у разбойников, которые мучали его, подвешивая пятками над костром, а теперь отпустили только с тем, чтобы он прислал за себя выкуп в сто тысяч талеров. Он вызвался сам проводить княжеских стрелков в разбойничье логово, но не сейчас, а как только восстановится его память, ибо от нанесенных ему ударов по голове (а стоит заметить, мы его пальцем не тронули: головой он сам бился о землю перед моими ногами) он не может вспомнить, в каком месте надо сворачивать на лесную тропу. В заключение Кристафос просил всадников проводить его до дома. Сидя за густым кустом орешника, слыша эти слова и видя лживость раскаяния графа, я возмутился душой и, прицелившись, прострелил ему голову. Тотчас из леса выскочили мои молодцы, и через пять минут от княжеского отряда осталось только тридцать коней да тридцать сабель, которые мы забрали как законные трофеи.

Так погиб доблестный рыцарь граф Кристафос. Что вы скажете на это, сударыня?

— Боже мой! Я узнала тебя, Ринальдо, — воскликнула незнакомка, смертельно побледнев, и, если бы атаман не поддержал ее, она навзничь упала бы на землю.

— Ты узнала меня, моя Амалия?

Она была без чувств.

Атаман положил ее на траву, и вдруг из рукава ее платья выскользнул узкий клинок.

— Однако! — воскликнул подбежавший Паоло.

1816

Евгений Боратынский, 16-ти лет — поведением поправляется, нрава скрытного.

Дмитрий Ханыков, 15-ти лет — поведения изрядного, нрава веселого.

Лев Приклонский, 13-ти лет — поведения шаловливого, нрава веселого и упрямого, не всегда опрятен.

Павел Креницын, 16-ти лет, и Александр Креницын, 15-ти лет — поведения посредственного, нрава вспыльчивого.

На деле Боратынскому не было полных 16-ти: до рокового 16-тилетия оставались считанные дни. И уже заболела маменька Приклонского в Москве; уже партия той муки, из которой испекут пирожные, которые они запьют ликером в кондитерской, в которую они зайдут перед самой развязкой, — была закуплена; "император Александр Павлович уже два месяца оживлял столицу своим присутствием. Он ежедневно прогуливался пешком по Невской набережной и по Фонтанке; сани его, с брошенною на них шинелью, тихо ехали позади".

Боратынский Жуковскому в декабре 1823-го года

…Спустя несколько времени, мы (на беду мою) приняли в наше общество еще одного товарища [Приклонского] а именно сына того камергера, который, я думаю, вам известен как по моему, так и по своему несчастию…

Мать нашего товарища, жившая тогда в Москве, сделалась опасно больна и желала видеть своего сына. Он получил отпуск и в знак своего усердия оставил несчастный ключ мне и родственнику своему Ханыкову. "Возьмите его, он вам пригодится", — сказал он нам с самым трогательным чувством, и в самом деле он нам слишком пригодился!

Отъезд нашего товарища привел нас в большое уныние. Прощайте, пироги и пирожные, должно от всего отказаться. Но это было для нас слишком трудно: мы уже приучили себя к роскоши, надобно было приняться за выдумки; думали и выдумали!

Должно вам сказать, что за год перед тем я нечаянно познакомился с известным камергером, и этот случай принадлежит к тем случаям моей жизни, на которых я мог бы основать систему предопределения. Я был в больнице вместе с его сыном и, в скуке долгого выздоровления, устроил маленький кукольный театр. Навестив однажды моего товарища, он очень любовался моею игрушкою и прибавил, что давно обещал такую же маленькой своей дочери, но не мог еще найти хорошо сделанной. Я предложил ему свою от доброго сердца; он принял подарок, очень обласкал меня и просил когда-нибудь приехать к нему с его сыном; но я не воспользовался его приглашением.

Между тем Ханыков, как родственник, часто бывал в его доме. Нам пришло на ум: что возможно одному негодяю, возможно и другому. Но Ханыков объявил нам, что за разные прежние проказы его уже подозревают в доме и будут за ним присматривать, что ему непременно нужен товарищ, который по крайней мере занимал бы собою домашних и отвлекал от него внимание. Я не был, но имел право быть в несчастном доме. Я решился помогать Ханыкову. Подошли святки, нас распускали к родным. Обманув, каждый по-своему, дежурных офицеров, все пятеро вышли из корпуса и собрались у Молинари. Мне и Ханыкову положено было идти в гости к известной особе, исполнить, если можно, наше намерение и прийти с ответом к нашим товарищам, обязанным нас дожидаться в лавке.

Мы выпили по рюмке ликеру для смелости и пошли очень весело негоднейшею в свете дорогою.

* * *

(В 823-м году он уже не помнил, по какому случаю им удалось уйти из корпуса. Лежал снег. Но не святки приближались — шли последние дни масленицы, послезавтра наступал великий пост, а сегодня — в субботу, 19-го февраля — они должны были праздновать шестнадцатилетие Боратынского.)

* * *

Нужно ли рассказывать остальное?..

Боратынский — Жуковскому в декабре 1823-го года

…Не смею себя оправдывать; но человек добродушный и, конечно, слишком снисходительный, желая уменьшить мой проступок в ваших глазах, сказал бы: вспомните, что в то время не было ему 15 лет; вспомните, что в корпусах то только называют кражею, что похищается у своих, а остальное почитают законным приобретением (des bonnes prises) и что между всеми своими товарищами едва ли нашел бы он двух или трех порицателей, ежели бы счастливо исполнил свою шалость…

* * *

"Пока шло официальное разбирательство этого дела, окончившееся для них солдатскою шинелью, они оставались в Пажеском корпусе, но все пажи отшатнулись от них как преданных остракизму нравственным судом товарищей. К Баратынскому приставали мало, от того ли, что считали его менее виновным, или от того, что мало его знали, так как он был малосообщителен, скромен и тихого нрава. Но много досталось от пажей Ханыкову, которого прежде любили за его веселые шутки, и Приклонскому, который был известен шалостями и приставанием к другим".

* * *

Его Императорскому Величеству генерал-лейтенанта Клингера всеподданнейший рапорт

Пажеского Вашего Императорского Величества Корпуса пажи Ханыков и Баратынский, по прежнему дурному поведению, из Корпуса к родственникам их не отпускались. По замеченному же в них раскаянию и исправлению в поведении, начальство Корпуса к поощрению их к дальнейшему исправлению, желая изъявить им, что прошедшие их проступки предает забвению, решилось отпустить их к родственникам на масляницу; но они, вместо того, чтобы итти к родственникам с присланными за ними людьми, с коими из Корпуса отпущены были, пошли к камергеру Приклонскому, по знакомству их с сыном его пажем Приклонским, и вынули у него из бюро черепаховую в золотой оправе табакерку и 500 рублей ассигнациями. Директор Корпуса, коль скоро о сем узнал, послал гофмейстера на придворный прачечный двор к кастелянше Фрейганг, у которой по порученности от матери находились, по случаю масляницы, два пажа Креницыны, у коих, по известной по Корпусу между ними связи, предполагали найти и упомянутых пажей Ханыкова и Баратынского, как действительно и оказалось.

Гофмейстер объяснил г-же Фрейганг, что не следовало ей оставлять у себя на ночь пажей, коих, как ей по Креницыным известно, отпускают только для свидания с родственниками, от коих за ними присылаются экипажи или люди их и притом с таковым приказанием, чтобы и от родственников они никуда одни не отлучались и во всем себя вели точно по правилам Корпуса.

Пажи сии по приводе их в Корпус, посажены будучи под арест в две особые комнаты, признались, что взяли упомянутые деньги и табакерку, которую изломав, оставили себе только золотую оправу, а на деньги накупили разных вещей на 270, прокатали и пролакомили 180, да найдено у них 50 рублей, кои вместе с отобранными у них купленными вещами возвращены г. камергеру Приклонскому. По важности такового проступка пажей Ханыкова и Баратынского, из коих первому 15 лет, а другому 16 лет отроду, я, не приступая к наказанию их, обязанности) себе поставляю Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше о сем донести.

Подлинное подписал: генерал-лейтенант Клингер.

Февраля 22 дня 1816 года.

* * *

Голицын доложил о проступке государю.

Но еще до того, как дело было представлено императору, тетушка Ханыкова, по праву родственницы, бросилась в ноги камергеру Приклонскому, обливая их слезами. Да и сам Приклонский-отец стал рвать на себе волосы (видимо, именно он сгоряча известил корпусное начальство о краже и только потом узнал, что Приклонский-сын — одно из главных действующих лиц сей истории).

Приклонский-отец молил Голицына заступиться: "Зная совершенно христианские правила Вашего Сиятельства, осмеливаюсь прибегнуть к Вам с сею покорнейшею просьбою — пощадить несчастных пажей, сделавших непростительную поистине шалость у меня в доме, но у них родственница и их лета за них ходатайствуют — ради Господа умоляю Вас, чтобы их несчастию не был я причиною, смягчите жребий их. Вездесущий воздаст Сам за них — я сам отец и чувствую всю тяжесть такого случая. Благодарность моя будет беспредельна" [NB через год Приклонский-отец сам попадет под суд за растрату казенных денег.].

Но было уж поздно.

Может быть, Голицын и пытался смягчить государя, и потому окончательное решение вышло не столь жестокосердым, как можно было ожидать.

Их не высекли розгами, не отправили в полк в глухую губернию, не посадили в крепость, над их головами не ломали шпаг, и мундиры их не предавали огню.

Февраля 25-го вышло высочайшее повеление только об исключении их из корпуса — с одной, правда, оговоркой: не принимать ни в какую службу, кроме солдатской. Февраля 29-го на сей счет был сенатский указ. 1-го марта Боратынского уже не было в корпусе. Вероятно, он был сдан на руки дядюшке Петру Андреевичу.

* * *

Управление Главного Штаба Его Императорского Величества по части дежурного генерала

№ 14

13 марта 1816 С.-Петербург

ИНСПЕКТОРСКОМУ ДЕПАРТАМЕНТУ

Статс-секретарь господин тайный советник князь Голицын сообщает, что Государь Император высочайше соизволил: пажей Дмитрия Ханыкова и Евгения Баратынского, за негодные их поступки, исключив из Пажеского Корпуса, отдать их родственникам с тем, чтоб они не были принимаемы ни в военную, ни в гражданскую службу, разве захотят заслужить свои проступки и попросятся в солдаты, в таком случае дозволяется принять их в военную службу.

О таковой Высочайшей воле я рекомендую Инспекторскому Департаменту объявить циркуляр по армии. Дежурный генерал Закревский

* * *

Из Инспекторского департамента отнесли сей листок в типографию, отпечатали тем безмерным тиражом, каким публикуют одни правительственные бумаги — 2400 экземпляров, — и разослали по канцеляриям всех полков.

Неделей прежде го же было сделано касательно всех гражданских департаментов.

Для их собственной воли была оставлена узкая щель: они сами могли выбрать себе полк.

* * *

Они не были выключены из дворянского сословия, но, в сущности, были лишены его прав, потому что их дворянские свидетельства остались в Пажеском корпусе, и отныне, в какой бы канцелярии ни просили они выдать новые свидетельства, им отвечали бы, памятуя о проклятых циркулярах: — Нового уже выдать не можно! Честь дворянская, разумеется, есть честь дворянская, но, безусловно, по прошествии времени они своим добронравием сделали бы так, чтобы история с табакеркой забылась и их приняли бы в обществе как равных по образованию и воспитанию. Хуже другое: у них отсутствовали бы собственные средства к жизни, которыми они могли бы располагать по собственному усмотрению. Ни в какую службу, кроме солдатской, им итти было нельзя. Значит, рассчитывать на жалованье они не могли. Не могли они рассчитывать и на свою долю при будущем разделе имений между братьями и сестрами, ибо в любой бумаге, где требуются печати и подписи, кем они могли значиться? — Недорослями, выключенными из службы за проступки, не могущими предъявить документы о своем дворянском достоинстве? Следовательно, их удел был бы жить на содержании родственников. Кто отдал бы свою дочь за такого человека? Конечно, нет безвыходных положений, и есть многие способы к жизни. Скажем, домашний учитель, или управляющий в чьем-нибудь имении. Но, знаете ли, лучше итти солдатом в ближайший пехотный полк: по крайней мере, через год-полтора вы будете представлены к офицерскому чину, и вам вернут и свидетельство, и честь.

Подходящий полк стоял в тот год в окрестностях города Белого, и, разумеется, если бы Боратынский был в него записан, эти год-полтора он жил бы в Подвойском, где для его полковых начальников всегда был бы накрыт стол.

Но, кажется, дядюшки Боратынского, сильно потрясенные случившимся, полагали, что можно будет уже в ближайшее время выхлопотать высочайшее прощение, миновав отдание в солдаты и тем самым охранив племянника от позорных сведений в его будущих формулярных списках ("в службу вступил из пажей за проступки рядовым").

Поэтому, видимо, Петр Андреевич усиленно хлопотал с марта месяца, кажется, сдав между тем племянника в какой-то пансион. Но, очевидно, до содержателя пансиона дошла история с табакеркой, и он возвратил Петру Андреевичу деньги, уплаченные за учение. Может быть, Петр Андреевич устроил племянника в другой пансион, и, вероятно, там произошло то же самое, что в первом.

Весна в том году выдалась необыкновенно холодной. Только в конце апреля по Неве пошел лед. С залива дул ветер. У Петра Андреевича ничего не получалось.

* * *

У Боратынского оставался еще один выход. Вряд ли он воспользовался бы им, потому что слишком много людей его любили, чтобы он был волен распоряжаться их любовью, — маменька, три брата, три сестры, три дядюшки, три тетушки, старый Жьячинто. Но выход был: застрелиться.

По счастью, дальше мечты о том — не пошло, а в июне в Петербург за ним приехал из Подвойского Богдан Андреевич.

* * *

29 июня.

Любезнейший братец Богдан Андреевич!

На прошлой почте писали ко мне сестрицы о выезде вашем в Петербург. Я не знаю, как благодарить вас за родственную и беспримерную вашу попечительность о Евгении, одно только меня беспокоит, что приемля столько на себя трудов, я уже не могу надеяться, чтоб они были увенчаны желаемым успехом — все мои друзья и знакомые и сам братец Петр Андреевич опасаются безвременным напоминовением о сем деле испортить его совсем. Каменские [Бантыш-Каменские, должно быть, Анна Николаевна и Екатерина Николаевна.] ко мне писали и от имени Катерины И. [Нелидова.] советовали взять его к себе в деревню на год, обещая, что по истечении года он будет прощен — но до тех пор как мне предохранить его от многих вещей, которые по летам его неизбежны! Впрочем, я все еще надеюсь на милость божию, что он благословит великодушные ваши старания, и я ничего не могу лучше желать, чтоб он был записан в полк пехотный, стоящий около вашей деревни. Если не можно ему будет приехать ко мне в отпуск, то я сама приеду к нему, ибо многое, что имею ему сказать. А если по вашему обоих моих благодетелей [Богдана Андреевича и Петра Андреевича.] рассмотрению не найдете выгодным записать его в полк, то надеюсь, что вы сами с ним приедете в Вяжлю, куда не только мое усердное желание с вами видеться, но и дела вас призывают. Я только что повторяю вам теперь те мои мысли, которые вам представляла в разных к вам письмах, писанных мною и адресованных к Петру Андреевичу, ибо я боялась писать в Белую, чтоб не разъехались они с вами. Может быть, они и не окажутся в Петербурге, и для того я пишу к вам опять с тем же самым предметом, который не выходит у меня из головы и, можете себе представить, какую во мне производит тоску. Впрочем, я не знаю точно, имеет ли право Евгений вступить в службу хотя бы самым нижним чином. — Василий Александрович Недоброво был у меня на днях со всем семейством, он показал мне такое участие, что я не могла удержаться, чтоб не поговорить с ним о том, что меня так занимает. Он также не умел мне сказать, в каком чине Евгений может вступить в службу, а советовал мне писать и просить графа Аракчеева, но я не решаюсь сделать сие без общего совета, да и если это нужно, то я могу писать, когда вы сюда приедете. Я дождусь завтрешнего дня в надежде, что получу от вас письмо из Петербурга с некоторыми уведомлениями, которые для меня очень интересны. Прощайте, любезнейший братец, душевно преданная сестра ваша

Александра Боратынская.