Любезная маменька.

Мы проводим здесь время очень приятно, здесь танцуют, здесь смеются, все так и дышит счастием и радостию. Единственная мысль омрачает в моих глазах все великолепие удовольствий, — та, что они кратковременны и что мне придется скоро отторгнуть все эти наслаждения. Я чувствую, у меня совершенно невыносимый нрав, он и приносит мне особого рода несчастие, я слишком издалека предвижу все неприятное, что может со мною приключиться. Было время, когда я так не думал! Но время это, оно пролетело, как сон, или по крайней мере было так коротко, как мгновения счастия, дарованные человеку в жизни. Любезная маменька, люди много спорили о счастье, не нищие ли это, умничающие на счет философского камня?

Иной человек посреди всего, что, казалось бы, делает его счастливым, носит в себе утаенный яд, который его снедает и делает неспособным к какому бы то ни было наслаждению. Болящий дух, полный тоски и печали — вот что он носит среди шумного веселья, и я слишком знаю этого человека.

Счастие — случайно не есть ли это только сопряжение мыслей, которые не позволяют нам думать ни о чем другом, кроме того, чем так переполнено наше сердце, что невозможно размышлять о том, что чувствуешь?

Беззаботность — не есть ли еще и великое счастье?

Не существу ли существ, всемогущему Творцу принадлежит право делать душу способной к этому чувству тогда, когда Он желает воздать кому-то из этих маленьких атомов, которые и выдергивают несколько травинок из персти земной, нашей общей матери?

О атомы на один день! О мои спутники в бесконечной малости! Замечали вы когда-нибудь эту незримую руку, направляющую нас в муравейнике рода человеческого? Кто из нас мог анатомировать эти мгновения, столь краткие в жизни человеческой? Что до меня, то я об этом никогда не мечтал…

Е.Боратынский.

* * *

По смерти Андрея Васильевича его сынам осталось: Петру Андреевичу — Подвойское, Богдану Андреевичу — Голощапово, Илье Андреевичу — Шавырдино (по сту с небольшим душ в каждой деревне — мужеска и женска пола).

В Петербурге к тому времени, когда случилось несчастье, был один Петр Андреевич. Илья Андреевич, выйдя в отставку, видимо, еще в конце 1813 года уехал на Обшу, Богдан Андреевич перебрался сюда из Вяжли в ту же пору.

В точности не знаем, но, кажется, Богдан Андреевич принял на себя присмотр за Подвойским и жил там.

Сюда, в Подвойское, в июле или в августе он привез своего племянника. Тот выказывал твердость под бременем невзгоды, но внутри себя, видимо, почти умирал. Дорога в Подвойское и новый образ жизни среди бельских родственников и бельских пажитей отдалили опасность. Он мыслил и чувствовал — жизнь оставалась в нем:

* * *

Любезнейший дядюшка, Петр Андреевич… Нет истинного счастья без добродетели, и если кто в сем не признается, то дух гордости ослепляет его, и я это хорошо знаю! Когда пылкие страсти молодости перестанут ослеплять опытную старость, каким ужасным сном кажутся протекшие дни нашей жизни, как смешны кажутся все предприятия радости и печали! Горе тому, кто может вспоминать одни заблуждения! Извините меня, любезный дядюшка, что я пишу вам это, что, может быть, несвойственно ни моей неопытности, ни летам, но я это живо чувствую, а чувством своим повелевать не можно. Прощайте, любезный дядюшка, будьте уверены, что я никогда не позабуду, что вы столько времени были мне отцом, наставником и учителем, и если когда-нибудь изменю чувствам моим, то пусть Тот, Который все знает, Который наказывает злых и неблагодарных — накажет и меня вместе с ними.

* * *

Любезная маменька.

Ужели это правда? Итак, я увижу вас, обниму, буду говорить с вами, дышать тем же воздухом, что и вы! Добрая маменька, я не смею надеяться на такое счастье. Но ведь это не сон, я вас увижу, да, сердце мне говорит о том. Мне кажется, что я уже вижу коляску, запряженную четырьмя лошадьми и галопом въезжающую во двор. Пади, пади! Коляска останавливается, из нее выходит очень добрая дама, которая очень любит меня, — это маменька. А что это за прелестная барышня, выходящая следом из коляски? Боже мой, как нежно она смотрит на меня, несколько слезинок катится из ее прекрасных голубых глаз; смотрите, она бежит обнять меня! Ах, как ее не узнать? Это моя Софи, моя милая Софи! А этот маленький философ, который задумчиво смотрит на меня и боится подойти, не мой ли это маленький Серж? Он меня не знает. Подойди же ко мне, мой маленький братец, познакомимся. Я тебя очень люблю. А ты, ты ведь тоже будешь любить своего брата? Ведь брат, говорил Плутарх, это друг, которого дает нам природа. Разве не был он прав, добродетельный Плутарх? Я советую тебе прочесть его, мой милый братец, думаю, он есть в маменькиной библиотеке, а книга его создана для всех возрастов. Но вот еще две барышни с большими черными глазами. Как они хороши! "Конфетку! Конфетку!" — говорят они мне. Я обнимаю их, я ласкаю их. Они слегка краснеют, ибо не знают меня. Как нравится мне этот румянец! Это цвет невинности. Но вот все мы садимся, я целую руки моей доброй матери, я смотрю на нее, и мы с нею плачем, это слезы радости. Боже мой! миг счастия заставляет забыть столько невзгод! Так путешественник, пересекший океан и сражавшийся с ветрами и бурями, возвращается в свою хижину, устраивается возле очага и с удовольствием рассказывает о пережитых кораблекрушениях, и улыбается, слыша вой вероломной стихии, несшей его по волнам. Смелее, г-н Евгений, все хорошо! Оставляю риторику, чтобы сказать вам, что все ждут вас с нетерпением. Все наши родственники будут здесь осенью. И дядюшка Петр Андреевич обещал к нам приехать. Боже мой, сколько счастия сразу! Я боюсь чрезмерно радоваться и, подобно римскому полководцу, просившему Юпитера послать ему какое-нибудь маленькое несчастие, дабы усмирить восторги своим триумфом, я хотел бы слегка заболеть, тогда мне было бы много покойнее. Впрочем, надеяться — всегда прекрасно, и, как говорит Вольтер, надежда,

Обманывая нас, дарует наслажденья, -

надо использовать даже то, что кажется неправильным в человеческой природе. Как много вещей, цель коих от нас сокрыта Провидением, а мы осмеливаемся за это роптать на Творца! Прощайте, маменька! Как я желал бы, чтобы это письмо стало последним, какое мне надо писать к вам.

Е. Боратынский

* * *

Видимо, так и случилось, как он сказал: письмо оказалось последним перед встречей. Только не потому, что маменька на зиму выбралась в Подвойское, а потому, что он заболел, но не слегка, а нервной горячкой и едва не умер в ноябре.

* * *

Может быть, он уже умер.

Жизнь проносилась пред мысленным взором, тая. Он не бился под Кульмом, не над ним пролетали ядра, не под ним убили коня, не он, покрытый ранами, лежал в полевом лазарете в год, когда дванадесять языков посетили эти края, не его обжигал ветер, когда наша эскадра, разрезая волны, шла по дальним морям, не он на рассвете с петухами вставал… Он умер вчера, не у позорного столпа, не на колесе, а дома, окруженный теми, кто его любил. И вот поют ангелы, и летят ангелы, и крылья их звенят, не задевая лба, и они проносятся рядом, а в двери входит перевозчик. "Ваше благородие! Ладья подана! Велено доставить вас в невредимости". — Боже! Куда? — "На тот берег, барин. Речка ныне мертва, плыть сподручно. Идемте". Кажется, есть такое сочинение — "Видение на берегах Леты": там тоже перевозят кого-то, обещая тот берег, а посреди реки топят. Нет, не там. Там как-то по-другому. Жаль, невозможно вспомнить, а завтра его зароют, сегодня день промежутка; он еще лежит здесь, на столе, и так неудобно, как будто тело покрыто льдом; К*** входит тихо, бесшумно, молча, словно боится разбудить, она, наверное, хочет закрыть ему глаза, когда отпевали бабушку, глаза у нее были закрыты, или его уже опускают? Как будто он падает, и вот кто-то еще падает, как высоко! Вот развалины какого-то города, и как сильно воет что-то, вот идет стадо, это Мара, но как кружится голова и надо бы пить, пить, пить, воды очень хочется, целая река течет между пальцами, прямо на пальцы внутри грота, нет, не грота, а гроба, но разве в гробу бывает такой сильный туман, по нему как бы плывешь, а не летишь, и откуда доносится этот немолчный вой? тень! зачем ты сопровождаешь меня неужели ты хочешь быть зарытой вместе со мной останься уйди от меня завтра сядь на скамью и ты будешь вечно страдать.

* * *

Но он не умер. Жизнь в нем осталась. Чистый снег блестел на солнце. Лед скрывал речку Обшу. Стоял декабрь.

* * *

Маменька не могла приехать. Решено было отправить его самого в Мару.

* * *

28 декабря.

Любезнейший братец Богдан Андреевич.

Поздравляю вас с новым годом и желаю вам совершенного здоровья и всех благ, каких можно только желать в сем мире. — Сие письмо, по отдаленности, дойдет до вас в самый день рождения вашего, и я не хочу отстать от присутствующих родственников и друзей ваших, я и то завидую им, что они лично могут принесть вам поздравления свои, а мне суждено изъясняться письменно.

… Я не могу изъяснить вам сердечной моей признательности за все ваши милости и попечения об Евгении и обязана вам и исправлением его и самою его жизнию. Опасность, в которой он был, так стесняет мое сердце, что я забываю, что она прошла благодаря Бога и вас, и я не могу удержаться от живейшей скорби и страха всякой раз, как она приходит ко мне на мысль. — Вот уж Рожество прошло, а он не приехал. Зная ваше родительское о нем попечение, я стараюсь ободриться и думать, что вы его не пускаете по слабости его, да и лучше в сем случае переждать, нежели торопиться. — Я во всем полагаюсь на ваше благоразумие. У нас все, слава богу, здоровы, но только грустим во ожидании Евгения. — Я не могу отойти от окошка, ни за что не принимаюсь, ожидание очень мучительно.

Цены на хлеб так низки, что я опасаюсь, что все мои сердечные предположения не исполнятся; без денег далеко не уедешь. — Но я слишком заговорилась…

Прощайте, любезнейший братец.

Усерднейшая сестра А.Боратынская.

1817

Богдан Андреевич праздновать начинал еще в старом году — с рождества, и весь январь в Подвойском длился под его адмиральским знаком — 16-го был его день рождения, 23-го именины. Богдан Андреевич любил пиры, и уныние не было главным свойством его нрава. ("Веселье всегда за вами следует"; "Мы все о вас скучаем и горюем, и во всех наших веселостях нам вас очень не достает".)

Если почитать письма его племянника, жизнь в Подвойском услышится в постоянном шуме праздников. Праздновали годовые праздники, праздновали именины Марии Андреевны, Катерины Андреевны, Варвары и Николая, Ильи и Петра, праздновали, когда приезжали гости и когда возвращался из поездок кто-нибудь из своих:

"Праздник был отмечен роскошнейше, дети исполнили небольшой балет, а на следующий день играли комедию г-жи Гросфельд… Все было очень весело, и у меня до сих пор болят ноги от танцев". — "Сегодня в честь приезда дяди мы будем представлять комедию. Мне поручено управлять детьми — по той причине, что пьеса полностью написана моей рукой и, кроме меня, никто не может суфлировать". — "Провели ли вы этот день так же весело, как мы? Я надеюсь на это… Мы обедали у кузины Вареньки, и хотя ничего забавного не было, все, неизвестно почему, были очень довольны."

(Кстати, о кузине Вареньке. Может быть, уже в эту зиму она занимала воображение Боратынского. Вероятно, она производила впечатление на людей разных возрастов, ибо, когда в сентябре 816-го года дежурный генерал Главного штаба Закревский, проезжая по тем местам, однажды увидел Вареньку, он подарил ей целую строку в своих дорожных записях: "9-го приехал к Лутковскому обедать, где познакомился с премиленькой Варварой Николаевной Кучиной, живущей подле города Белого". А надо знать Закревского. Если уж он оставил в холодном своем дневнике запись о предмете, постороннем лаконическому распорядку его дня [Обычно Закревский писал о своей жизни так: "3-го выехал из Москвы в Зубцов. 4-го приехал в Зубцов. 7-го приехал в Ржев".] предмет того стоил, и ясно, что в глазах Боратынского, часто видевшего Вареньку во время жизни в Подвойском, она стала совсем не минутно премиленькой. "Во всем, что я в тебе встречаю, непостоянство примечаю, но постоянно ты мила", — хоть и неуклюже, а он сказал ей это.)

Так вот, праздники были под городом Белым у Боратынских шумные и многолюдные до того, что уставал даже Богдан Андреевич ("адмирала очень беспокоят гости, он этого не говорит вслух, но я заметил").

Разумеется, сельские досуги не обходятся без детей. В Подвойском их было три девицы — Catiche, старшая, 11-ти лет, Annete, средняя, 10-ти лет и Lise, младшая, 9-ти лет, — попросту все их звали, видимо, Катинька, Аннинька и Лизанька, и они были дочерьми генерала Панчулидзева и Марии Андреевны (бывшего Машурочка). Сам генерал Панчулидзев в 816-м году в Подвойское, кажется, не приезжал, а появился здесь в 817-м и вскоре скоропостижно скончался. Дочери же его и жена жили здесь, и именно они стали добрыми его товарищами, именно о них лились восторженные речи Боратынского в первых письмах маменьке после приезда в Подвойское ("Евгений восхищен ими").

* * *

Евгений всегдашний наш товарищ. Милый и чувствительный Евгений. Я его до смерти люблю. Совершенно уверена, что он вас, милая сестрица, успокоит и утешит. Он никогда не бывает праздным, детей моих очень полюбил, ими всякой день занимается и учит, — так утешала Александру Федоровну Мария Андреевна Панчулидзева. Она была крестная мать Боратынского, все еще прекрасная и чувствительная, как в юности. Ей было около тридцати пяти, и она любила племянника до слез и трепета ("Милого Бубиньку, Бубушу, милочку, я и сама не знаю, как бы мне его лучше назвать, я его так много, так много люблю, что меры не знаю, поцелуйте его от меня… И буду ль иметь столько духу, чтоб описать вам все то, что в глубине сердца моего напечатленно. А я бы хотела разверстое вам оное представить, дабы вы могли в оном ясно видеть те чувствованьи, кои вы в нем произвели. Милый Бубинка, как вы от нас удалены. Но поверьте, сколько напротив вы близки к сердцу нашему. А воспоминание об вас есть первейшим моим удовольствием… Милый и несравненный Бубинка… Без счету раз целую…").

Она и Катерина Андреевна (la tкte pensante de la maison [Оракул дома; главное мыслящее существо в доме (фр.).] в Подвойском) окружили его заботой и миром. Не в пример братьям чувствительнейшие и образованные по правилам своего века, обе, может быть, видели в племяннике некое повторение своего младшего несчастного братца Александра.

Они доверили отроковиц Панчулидзевых его попечению. Братское обхождение с маленькими детьми ему было привито, видимо, еще в детстве. Кроме того, он вообще любил детей и, быть может, не случись с ним катастрофы, женился бы в 19 лет, как князь Вяземский, тотчас продолжившись в многочисленном потомстве. Дети — своим полным непониманием взрослых условностей — вынуждают всякого переходить в их мир воображения. Уча их взрослым вещам, мы делаем взрослые вещи понятными для них, только когда окажемся внутри их фантастического представления о мироздании. Оказаться там легко тем, кто сам еще не потерял изначальной одушевленности. Но, помимо этого, потребны некоторые лицедейские таланты, ибо, если вы хотите, чтобы дети любили вас, жить с ними надо как бы разыгрывая беспрерывный спектакль, где вы и режиссер, и главное действующее лицо, и зритель — то взыскательный, то восхищенный.

Какими спектаклями жил Боратынский со своими кузинами, разумеется, неизвестно. Может быть, он беседовал с ними по-французски во время прогулок над Обшей, когда они собирали цветы, а он объяснял им красоты речных пейзажей, видимых глазу? Вряд ли так. В 10-летнем возрасте людям не до созерцания красот. Он для них рисовал, а они для него, и они рисовали, высунув кончики языков, все вместе? Рисовали руины, морские и степные пейзажи, деревья, кавалерийских офицеров и цветы? Был, вероятно, альбом? Играли в cache-cache [Прятки (фр.).], горелки, жмурки, фанты? — вероятно. Но точно, что внутри этого спектакля они сочиняли стихи и прозу и разыгрывали пьесы на домашнем театре. Может быть, он повторил свой петербургский опыт и сделал для кузин, как два года назад для дочери Приклонского-камергера, кукольный театр. Читая столько, сколько он не читал прежде никогда, он, по природной своей переимчивости, быстро постигал искусство самостоятельного сочинения (а "переимчивость… не есть ли признак превосходного образования души?" — так говорит достойнейший человек эпохи, и вслушаемся в его слова).

Первые его сочинительские опыты были, верно, на французском языке. Но подвойская публика, не сведущая, за исключением тетушек Марьи Андреевны и Катерины Андреевны, в языках, диктовала ему свои требования, а поэт только в зрелые лета может творить хоть на необитаемом острове. Для первоначальных опытов поэт ищет слушателей.

И он сочинял по-русски. А кузины пели: Родству приязни нежной Мы глас приносим сей, В ней к счастью путь надежной, Вся жизнь и сладость в ней. И в ведро и в ненастье Гнетут печали злых, — Но истинное счастье Нигде, как в нас самих. Хоть время невозвратно Всех благ лишает нас. Увы! хоть слишком внятно Судеб сей слышен глас…

И проч. и проч. Во всяком случае, не хуже, чем у Сумарокова или Ржевского.

Были, верно, и другие стихи, быть может, хуже этих. Была комедия, которую кузины разыгрывали как-то в день приезда Ильи Андреевича из Москвы: "Мне поручено управлять детьми — по той причине, что пьеса полностью написана моей рукой и, кроме меня, никто не может суфлировать" (правда, моей рукой, конечно, совсем не то же самое, что мной написано…).

Но все, кроме "Родству приязни нежной…", так и осталось в том времени пишущимся и произносящимся, а бумага, на которой все было записано, давно сгорела.

* * *

Александра Федоровна между тем ждала сына к себе. Богдан Андреевич отправил его, отпраздновав свои именины, вскоре после того, как маленькие Панчулидзевы пропели в честь именинника "Родству приязни нежной…"

Зиму Александра Федоровна с сестрой Катериной Федоровной и детьми проводила обыкновенно в Кирсанове. Сюда в феврале и приехал Боратынский.

* * *

1 марта.

Любезнейший братец, я получила обязательное письмо ваше с подводами и тем более вам благодарна, что вы в шуме и суете ваших праздников уделили мне несколько времени, чтоб уведомить меня о себе. Вы можете себе представить, как мы расспрашивали вашего человека о вашем житье, и я вижу с удовольствием, что вы наслаждаетесь жизнию и что великолепию вашему нет конца. А я не скоро собралась вам отвечать от разных хлопот домашних, и подлинно моя жизнь совершенный контраст с вашею. Не знаю, велит ли Бог весною выдраться отсюда, но я сего очень, очень желаю, ибо оно весьма нужно детям моим, да и, может быть, узнаю что-нибудь верного о судьбе моего Евгения, которого печальное положение тем более тяготит мою душу, что отменным своим поведением заставляет, если можно, еще более желать, чтоб он был порядочно пристроен в службе. Скажу вам, любезнейший братец, что я им чрезвычайно довольна во всех отношениях и что с трудом понимаю, как мог он себя так потерять в Петербурге, мне это кажется ужасным сном. Я уверена, любезнейший братец, что по беспримерному вашему сердцу к родным вы с удовольствием услышите сие свидетельство в пользу племянника, для которого вы столько много сделали и судя по вашему сердцу увидите, что мое должно чувствовать! Я ничего не напишу вам о здешних хозяйственных обстоятельствах, ибо уверена, что Алексей ваш о всем вас подробно уведомляет. К нам придет егерский конный полк в Кирсанов в апреле месяце, многие сему радуются, а я боюсь и постараюсь скорее уехать. Прощайте, любезнейший братец, будьте здоровы. Прошу вас сказать мое усерднейшее почтение всем любезным родным нашим и быть уверену в совершенной преданности и дружбе

усерднейшей сестры А.Боратынской.

* * *

В Кирсанове Боратынский встретил первую годовщину катастрофы; в Маре — свою семнадцатую весну. Он увидел братца Сержа — близорукого и доброго одиннадцатилетнего мальчика, маленьких сестриц — Натали и Вареньку, подругу детских игр — сестру Софи, добрую даму, по имени любезная маменька, ставшую за время его отсутствия ниже ростом. Вероятно, она старалась, чтобы он был подле нее как можно чаще. А он, видимо, показывал свою готовность быть как можно долее подле нее. Их отношения не были просто отношениями матери семерых детей к старшему из них и старшего сына к матери. Он был первым ее ребенком, на него она возлагала самые обширные надежды, она не сомневалась в его дарованиях, уме и благонравности до тех пор, пока не получила известия об оставлении его в третьем классе. Ее письма к нему, увы, не сохранились — ни за это время, ни вообще. Поэтому: что она к нему писала, какие наставления давала, и в целом — каков был тон ее обращения с ним — можно только представить в уме, но нельзя восстановить. Характер у нее был твердый, и она была от природы решительна — тому есть примеры. Но какое можно дать твердое наставление ребенку, находящемуся за тысячу верст, — в чье повесничество не можно поверить и вероятнее всего оскорбленному невеждами-учителями? К унынию разлуки уже не с одним, а после осени 814-го года с тремя сыновьями у Александры Федоровны должно было прибавиться нечто подобное сознанию своей вины перед старшим ребенком, которого она не могла уберечь от позора, некое чувство беспомощности перед невидимой и потому неясно как преодолимой враждебной силой, должен был появиться страх предчувствия худшего, ибо Петр Андреевич не всегда скрывал в своих письмах к ней, что поведение сына не вовсе поправляется, а, напротив, временами становится из рук вон. Она, вероятно, сетовала и писала ему и о своих слезах, и о том, что он наполняет жизнь ее горестями и что она об одном бога просит, чтобы даровал ему благоразумие и терпение.

Увы, на расстоянии тревога притупляется. Заботы о бесконечно болеющих младших детях, затеянное строительство церкви в Маре, до смешного низкие цены на хлеб — все это рассеивало сосредоточенность Александры Федоровны на ее петербургских сыновьях. Тем более Евгений в следующем после провала году благополучно перешел во второй класс, и уже оставалось немного до получения аттестата, чина и назначения в гвардию, как разразилась катастрофа с табакеркой. После смерти Аврама Андреевича это было, без сомнений, самое ужасное событие в ее жизни.

Теперь сын был с ней, она смотрела на него. Должно быть, он был похудевшим после ноябрьской горячки, кротким и с новым, уже взрослым голосом. А он, вероятно, старался вести себя так, как задано было его ролью прощенного, любимого, облагоразумленного тяжким опытом и несчастного сына. Видимо, в это время он познал впервые, как тягостна эта роль.

Из его жизни в Кирсанове и в Маре известны только ничтожные эпизоды. В марте снова, заболел ("Евгений сделался болен и теперь, слава богу, поправляется. Петр Кондратьевич хотя и не мог по своей болезни приехать, но за глаза по описанию болезни удачно ему помог. До сих пор я довольна Евгением, он помнит ваши наставления и знает всю их цену. Дай бог, чтоб это всегда так было").

Вероятно, как и собиралась Александра Федоровна, в апреле или мае перебрались из кирсановского дома в Мару. Чем он занимался — о том можно бы придумать небольшую идиллию: игры с младшими детьми; прогулки; музицирование и чтение вслух с Софи; умные подсказки маменьке по хозяйственной части; добродушные беседы с постаревшим monsieur Boriиs; упоение степным солнцем, небом; нега, тишина… Но идиллии хорошо писать в стихах — гекзаметрами, а не повествовательной прозой. Идиллия не знает времени: в идиллии вечное забвенье мысли, вечная ласка, вечное лето…

А у нас — лето 817-го года, со своими негромкими радостями и гнетом невыправляемого несчастья.

Петербург, видимо, напоминал о себе нечастыми письмами — писал Петр Андреевич, писали братцы Лев и Ираклий. Последние — собственно не ему, а маменьке или в расчете на маменькину цензуру ("Любезнейший братец. Я достоин ваших упреков, ибо не ответил на ваше письмо. Я весьма встревожен вашей болезнью, берегите свое здоровье!" — etc., etc.). Писали, очевидно, прежние друзья по корпусу ("Вы знаете, что у меня большая переписка. Мелкие глупости, которые мы пишем друг другу в детстве, дают нам весомые основания надеяться на дружбу в будущем: какое огромное удовольствие вспоминать, что все были одинаково глупы!").

Там, в Петербурге, начали делать вдоль улиц тротуары. Там пироскаф бороздил воды залива от невской набережной до Кронштадта. Там гвардия готовилась к походу в Москву, куда в сентябре отправлялся сам государь. На его-то кроткий взор и ласковое слово, должно быть, сильно надеялись все Боратынские. Возможно, именно по этой причине Богдан Андреевич, в июле приехавший обозреть свою часть вяжлинского хозяйства, забрал племянника от маменьки в конце августа.

Александра Федоровна вымолила для прощания с сыном только дня два ("Любезнейший братец… Я понадеялась на прежнее ваше намерение остаться здесь до 31-го числа, и так расположилась. — Теперь же, как вы располагаете пробыть два или три дня в Тамбове, то, сделайте милость, позвольте Евгению еще два дни со мною провести, а я его доставлю непременно к тому сроку, какой вы назначите. — Преданная сестра А.Боратынская").

* * *

Но если Богдан Андреевич и впрямь надеялся на благие перемены в судьбе племянника вследствие явления нашего милостивого государя в первопрестольную столицу, он ошибался: государь сюда еще не являлся.

Они приехали в Москву на самое рождество Богородицы. Лавки были по случаю праздника закрыты, и Боратынский не мог выполнить всех маменькиных комиссий. Старый Бува, единственный из книгопродавцев, кого он отыскал, мало чем помог. Лагарпова "Лицея", о котором просила маменька, у него не было; а про "Клариссу" хитроумный Бува сказал, что это последний экземпляр во всей Москве, и Боратынский отдал 25 рублей. Ноты для Софи тоже обошлись недешево — 20 рублей. Себе он купил сукно — по совету Богдана Андреевича ("он говорит, что я могу проходить год и более во фраке, пока не получу офицерский чин"). Ждать государя они не стали и на следующий день, 9-го сентября, отправились в Подвойское.

* * *

С чего начать, любезная маменька, с приезда или с отъезда? Последнее весьма печально, и я скажу лишь о первом, ибо всегда лучше избирать предметы более приятные. Так вот, после недели безмятежнейшего пути добрались мы до Подвойского; замечательнее всего то, что давно ожидаемый генерал Панчулидзев приехал часом раньше. Представьте столь радостную встречу. Вечер прошел в беззаботном веселье. Генерал — любезнейший человек, каких я только видел; в нем есть некая прямота, некая чистота помыслов, нечто от древнего рыцарства. Говорит он чрезвычайно громко, как будто желает, чтобы каждый мог знать, что у него на сердце.

Как мало людей, имеющих такое желание! — Я назвал его рыцарем без страха и упрека, и что-то говорит мне, что он достоин этого имени. Не буду рассказывать, как я был принят здесь. Вы знаете эту несравненную дружбу и этих несравненных людей. Все, что они делают для меня, все, что я чувствую к ним, превосходит любое изъяснение. Полагаю, что подробно изъяснять столь сильные чувства — значит рассеивать их. Кузина Машенька и кузен Аполлон обнимают меня, плача. О, любезная маменька, наслаждение такой любовью — стоит всех наслаждений на свете.

Меня не ждали в этих краях так рано, и мое появление произвело всеобщее удивление. Меня беспрестанно расспрашивали о вас и о вашей поездке в Москву, — поездке, совершенно невыполнимой. Мы заезжали к Костылевым, сами они были в деревне, но я справился у купцов. Все, от булавок до самых изысканных предметов, ужасно дорого. Дрова в пол-аршина стоят 20 рублей сажень. За квартиры требуют еще более непомерные деньги, за 8 скверных комнат платят до трех тысяч рублей. Правительство очень строго следит за чистотой улиц. Ежели вы предоставляете обеспечивать чистоту хозяевам дома, приходится платить вдвое дороже. Все вместе эти неудобства весьма затрудняют пребывание в Москве. Вы сами можете судить о том по картине, которую я старался нарисовать столь верно, сколь умел. Надобно сделать еще небольшое отступление, чтобы поведать вам об истинном диве. В июле этого года начали строить здание [Экзерцир-гауз (манеж).] 80 сажен длиной и 45 — шириной, для того, чтобы проводить учения зимой; ныне оно закончено, и закончено не в шутку! Представьте еще и то, что высотой оно с четырехэтажный дом. Невозможно поверить в то, как сорят деньгами, не иначе их много…

Евгений

1818

23 генваря.

… Прошу Вас, любезнейший братец, не оставить Евгения и уведомить меня о ваших намерениях в рассуждении его. Я признаюсь вам, что я чрезвычайно беспокоюсь, тем более, что ни от вас, ни от него ничего не получаю, что бы могло подать мне какую-нибудь надежду. Видя неудачу всех ваших родственных попечений, я опасаюсь, что его без формального повеления никуда не примут. В таком случае не сделаете ли вы милость отнестись к нашей благодетельнице [К. Нелидовой.] и даже самому Евг. описать горестное состояние свое и просить непосредственной ее помощи. Впрочем, я так далеко от вас, что не знаю, что и придумать в этом случае. Я всю мою надежду в вас полагаю и уверена, что вы мне простите, что вас так часто беспокою одною и тою же просьбою, но посудите, каково и мое состояние; с самого отъезда Евгения я не имела почти ни одной отрадной минуты.

Прощайте, любезнейший братец, будьте здоровы и не оставляйте преданнейшую сестру вашу А.Б.

* * *

Но пред ними высилась незримая стена.

Может быть, были опыты ходатайств через Аракчеева. Аракчеев тогда мог все. Но, может быть, кто-то из старших Боратынских не угодил Аракчееву в гатчинские времена? Впрочем, бог с ним, с Аракчеевым, про него же сказано: "скрываясь от очей, злодействует впотьмах, чтобы злодействовать свободней". Аракчеев до кончиков ушей обожал нынешнего императора, вполне простив ему смерть Павла, ибо от прежнего благодетеля после почестей он получал всегда такие шлепки, что только его твердая оболочка их переносила. Новый благодетель поставил его на высшую ступень навсегда. После 12-го года государю некогда было управляться с внутренними делами, и в Петербурге последнее время он бывал редко: то поход до Парижа; то Венский конгресс, то потом — в Москву надо, то новый конгресс в Аахене. Государь был освободителем Европы и поддержателем ее мира и покоя; он взял Париж; он учредил в Москве комиссию по оказанию помощи пострадавшим от пожара; он основал военные поселения. Он полагал, что коли мы не можем полностью быть немцами, то пусть добрый русский наш народ хотя несколько научится у немцев точности и регламенту: сама мысль о том, что топить печи и обряжать скот можно не как попало, а по сигналу и что наши славные, всегда слегка пьяные мужички не проводят время в праздности, а учатся — и учатся на деле — искусству порядка в ружейных экзерсисах, — сама эта мысль была рождена всем его организмом — голштинская кровь его текла равномернее при виде воинского порядка, как у вас от красивой тихой музыки. Аракчеев для наведения порядка был незаменим, единствен и первостепенен. Доклады теперь шли только через Аракчеева, обойти его можно было лишь с другой стороны — со стороны царицы-матери Марии Феодоровны, некогда облагодетельствовавшей Александру Феодоровну шифром.

Если Боратынские пошли, для большего вероятия, по обоим путям (разом или поочередно — не имеет значения), то вообще-то, недостаточное влияние Марии Феодоровны на своего сына могло натолкнуться на заочное противоречие Аракчеева. Во внутренних делах у государя была прочная надежда только на последнего.

* * *

А тяжко, наверное, быть на троне человеком: чем больше милостей, чем больше у них у всех свободы — тем больше неблагодарных. Сегодня у придворных кабинеты взламывают, завтра к казне подбираются: куда потом направят они стопы?.. В сенат? Во дворец? В Москве роздано погорельцам почти полтора миллиона серебром… И что же? — "Дошло до сведения государя императора, что 17-го числа прошедшего июня, вечером, во время прогулки в Москве по Тверскому бульвару графини Марьи Александровны Дмитриевой-Мамоновой, дворовый человек г. Казначеева, Тимофей Кирилов, подошел к шедшему за нею крепостному человеку, произносил на счет помещиков и самой графини вслух довольно громко неприличные и даже бранные слова, проповедуя ему о вольности и независимости крепостных людей от помещиков, а за то наказан келейно розгами, почему его императорское величество высочайше повелеть соизволил… оного Кирилова за столь буйственный и дерзновенный поступок следовало наказать наистрожайшим образом и публично".

Иначе — нельзя. Иначе — будет то же, что с Борисом Годуновым. От одного самозванца ныне бог избавил; но Бонапарт — чужой самозванец; тут же своих хватает — сегодня он Тимофей Кирилов, а завтра — Павел Петрович.

Или вот — масоны. В середине лета умер под Москвой мартинист старого закала — Новиков. Но корни свои глубоко пустили они; г. Карамзин следующим своим сочинением после "Истории" недаром поднес записочку о Новикове, где тот превознесен: "полезный своей деятельностию", "заслуживал общественную признательность", "был жертвою подозрения извинительного, но несправедливого". Извинительного! Ну, если государственный историограф изволит таким образом извинять государей, что спрашивать с Кирила Тимохина, или как его там?

Поразительно! Стремление ко благу не может не встречать препон и не распложать неблагодарных! Ведь если бы они только пили лафит да клико и мудрствовали на счет самосовершения — это ли беда, ибо что за клико без мудрствований! Но ведь они пагубно действуют на низшее сословие. Может быть, здесь не обходится без влияния инородцев… Еще когда откупщик Абрам Перец клеветал на Гурьева, министра финансов, говорили, что Перец — шпион и мартинист, что через Переца решено погубить Россию и споить всех мужичков, чтобы насадить республику… Кстати, о республике: не был ли тот Абрам Боратынский, отец этого, за которого теперь просят, тоже откупщиком? Лет пятнадцать назад подавались какие-то жалобы на того Абрама по тамбовским делам. Надо, конечно, поднять родословную и послужные списки… Надо… Все-то у нас, на Руси, теряется, выбрасывается, покупается… Как будто вредители кругом. Невидимые, сетью тайной, опутывают страну…

И все, все отражается, как в зеркале, на низших сословиях. А там — то, что здесь только говорят, там — делают. Вот — пожары. И снова — о Тамбове, из которого три года скачи — ни до какой границы не доскачешь:

"Несколько пожаров, в течение десяти дней, истребили большую часть города Тамбова. Наконец поджигатели схвачены. Следствие потянулось, и, как обыкновенно бывает в России, за одним ложным или справедливым показанием, пущены в ход новые, чтобы запутать и проволочить дело, так что наконец никто, ни сами судьи, ничего не могут разобрать…

Дело было важное тем более, что подозревали о целом обществе зажигателей, рассеянном по разным местностям государства, что и подтвердилось до некоторой степени, хотя руководители сами оставались в стороне. Найдены бумаги, перечневые списки с именами, под мистическими обозначениями… Большая часть поджигателей действовали под влиянием других, некоторые были жестоко наказаны, но пожары не прекращались, и настоящего дознания не сделано. Очевидно, что зажигатели действуют во всех концах государства. Киев, Рязань, Казань, Бердичев, Балта и многие другие города в короткое время обращены в пепел. Уверяют, будто общество это идет от Наполеона… По мнению других, тут замешаны мартинисты или иллюминаты".

Вздор, должно быть, и про Балту и про Киев, но нет дыма без огня…

А вы говорите, военные поселения не надобны. Может быть, вы сами мартинисты?

* * *

Прежнее, от февраля 816-го года формальное повеление государя о непринятии в службу иным чином, кроме солдатского, оставалось в силе и в феврале 818-го, и в июне 818-го, и в августе. Государь уехал из Москвы, за ним — двор и гвардия.

Между тем дядюшка Илья Андреевич купил в Москве дом: "…в сентябре мы все отправляемся в путь. А вы, любезная маменька, не собираетесь ли также в дорогу?"

* * *

Кажется, наконец Александра Федоровна выбралась в Москву и, может быть, осенью снова встретилась здесь со старшим сыном.

Как бы ни было, на новых семейных советах и ввиду прежних безутешительных сведений решено было везти Боратынского к Петру Андреевичу в Петербург и отдавать в полк. Был ли уже выбран именно гвардии Егерский полк и имелась ли договоренность с генералом Бистромом, полковым командиром егерей, — не знаем.

В октябре или ноябре Боратынский снова отправился в Петербург Он был подавлен, но у него была цель — возвратить себе свободу и найти форму жизни.