Полное собрание сочинений. Том 14. Таежный тупик

Песков Василий Михайлович

1982

 

 

У входа в пещеру

К зиме страсти тут утихают, но летом, до сентября, когда вниз по Белой плывут караваны резиновых лодок, пещера в осаде. Перед входом, как в древнем замке, нет разве что пушек и подъемных мостов, все остальное есть: стена из массивных металлических прутьев, глубже ко входу — стальная решетка, тяжелые двери, замки, свирепого нрава собака, четыре лесника-сторожа меняются круглосуточно. Нешуточная защита. И все же время от времени прорывается нарушитель в пещеру — то, подобно духам или гипнотизерам, проходят люди через заслоны, не открывая ворот, то (бывало такое) свяжут ночью охрану, отнимут ключи, а в знак того, что лично против охранника ничего не имеют, оставляют гостинец в бутылке, а с юмором люди еще и записку: «Если нельзя, но очень хочется, то можно».

Читатель уже смекнул: что-то очень уж интересное есть в пещере, если такая строгость с одной стороны и всесокрушающая страсть проникнуть в пещеру — с другой. Действительно есть. Есть таинство огромного подземелья, притягательное само по себе, есть в пещере и ценности, хотя это вовсе не сундуки с серебром.

* * *

Речь идет о пещере известной. И я, признаться, тоже давно мечтал в нее заглянуть.

Главный хранитель пещеры (любящий ее и знающий не хуже собственного дома), местный житель Саша Антонов постучал камнем по заржавевшим замкам, оглядел — подходяще ль обуты? — и мы оказались под каменным сводом.

Это не была нора, ведущая в подземелье. Это был громадный торжественный вход («портал» — назвал его Саша), обещавший нечто столь же объемное и значительное.

Из самой пещеры текла торопливая речка. («Шульган, — сказал Саша, — это она, работая тысячи лет под землей, соорудила пещеру».)

Прощально, словно бледная занавеска, мелькнул за спиною рассеянный солнечный свет, и в темноте мы сразу притихли. Сашин фонарь выхватывал глыбы острых и скользких камней, под ногами блестела жидкая глина, в подставленную ладонь сверху падали частые капли воды. Помогая себе руками, мы едва поспевали за Сашей. Лучик света от фонаря то упирался в нависающий каменный потолок, то терялся в пространстве, не достигая высокого свода. Подобно тому как речка имеет то узкое русло, то широкие плесы, пустота под землей то тянется коридором, то образует вдруг необъятную гулкую полость.

— Зал Хаоса… — Луч фонаря обегает громадные глыбы камней. Мы говорим «да…» и Саша, довольный произведенным эффектом, ведет нас дальше. Залов в пещере много: Арочный зал, Бриллиантовый, Хрустальный, Радужный, Водопадный. За два часа путешествия обойти их все невозможно. И нам остается лишь позавидовать тем, кто неспешно обошел все чертоги и имеет полное представление о пещере.

Однако и за два часа увидели мы немало.

Увидели толщи знаменитых сталактитов и сталагмитов, увидели кружевные натеки кальцита на сводах пещеры, увидели стены, по которым блестящим холстом струилась вода, мы подымались по шатким металлическим лестницам круто вверх, на третий этаж пещеры. В каком-то месте, притихнув, слушали, как в тишине подземелья с секундной точностью со свода вниз падали капли воды.

Главной точкой всего маршрута был зал Рисунков. Тут Саша дал волю своему красноречию, призывая представить, как многие тысячи лет назад «вот тут примерно, на этом вот камне, сидел первобытный художник в звериных шкурах и охрой на этой вот стенке рисовал волновавшие его образы… Вот видите лошадь?» Луч фонаря уперся в плоскую стену, но дробное освещение и блестки натеков мешали увидеть знаменитую, широко известную теперь лошадь. «Да вот же она!» Взглядом следя за указкой, мы увидели лошадь. И теперь она, уже не теряясь, стояла перед глазами, красноватая, слегка размытая в очертаньях, подернутая налетом солей, лошадь времен, называемых в истории людей палеолитом. Рядом с лошадью в «каменном эрмитаже» сквозь корку натеков проглядывали очертания мамонта, носорога и отдельно еще — головы этих животных. Всего семь рисунков, ценность которых определяется очень коротко — «они бесценны».

Обратный наш путь был более скорым, хотя по пещере быстро ходить опасно. На солнечный свет мы вылезли перепачканные глиной, слегка намокшие, с небольшими ушибами, но, конечно, счастливые. И Саше, запиравшему входы, я сказал откровенно, что вполне понимаю ребят, которые осаждают пещеру, и не строго бы их судил.

— Я тоже их понимаю, но так вот случилось, есть указание: стоп, и ни шагу! Кроме замков, говорят, надо еще и пломбы…

Это не была нора… Это был громадный торжественный вход.

* * *

Капова пещера на Южном Урале — одна из самых известных и знаменитых в нашей стране.

Название грандиозному подземелью дали наросты кальцита, очень схожие с капом древесным. Но не менее интересно и другое предположение: пещера для древних охотников была убежищем и святилищем — капищем.

Местные люди, живущие на реке Белой, знают пещеру тысячи лет. В книжное описание она попала в 1760 году после обследования ее Петром Рычковым (журнал «Ежемесячные сочинения и переводы к пользе и увеселению служащие»). С тех пор интерес к пещере не ослабевает. Для «пользы и увеселения» ее посещают ученые и любознательные люди, местные жители показывают ее приезжающим как угощение.

Более двух столетий подземелье измерялось, исследовалось, описывалось. Издано много книг и статей о пещере, маршруты к пещере и по пещере входят в туристские путеводители. Однако поныне не все известно о подземелье. В 1959 году в пещере были открыты никем до того не замеченные рисунки людей каменного века. Рисунки стали сенсацией в археологии. Считалось, что только в Европе (во Франции и Испании) есть подобные памятники древнейшей культуры людей.

Оказалось, пещерные люди «умели рисовать» также и на Урале.

Подземный «эрмитаж» сделал пещеру еще более привлекательной. По реке Белой в последние двадцать лет утвердился один из самых популярных в нашей стране туристских маршрутов. Пещера на этом пути стала главным местом паломничества. И возникло, естественно, беспокойство за судьбу и пещеры, и прилегающей к ней живописной природы.

Законами РСФСР и Башкирской автономной республики пещера и примыкающий к ней район были объявлены заповедными. Посещение подземелья попытались кое-как упорядочить.

А в Уфе родился проект создать близ пещеры туристский комплекс (бетонированная дорога, энергетическая линия, площадка для вертолетов, стадион, гостиница, хозяйственные постройки, иллюминация подземелья). Проект дорогостоящего предприятия, можно предположить, рождался под впечатлением коммерческого успеха кавказской Ново-Афонской пещеры (билеты продаются на многие дни вперед).

Воплощение уже сделанного проекта в бетон и камень, однако, затормозилось по той причине, что даже только по Белой идущий туристский поток стал «размывать» уникальные ценности подземелья — колят и уносят на память тысячелетние натеки солей; на камнях запестрели надписи и рисунки, от которых в негодование приходят не археологи только. Что касается древних бесценных рисунков (им 40 тысяч лет!), то возникла угроза их быстрой утраты. Нарушение светового и температурного режимов при массовых посещениях, а также акты прямого варварства всполошили комиссию археологов. Она потребовала закрыть пещеру. Пещеру закрыли, выделив Башкирскому заповеднику штат охраны из четырех человек.

И вот уже четыре сезона длится изнурительная война — туристы ведут осаду; заповедник, изнемогая, обороняет пещеру. И все жалуются: туристы — на охрану, охрана — на туристов, ученые — на туристов и на охрану. И вместе с тем оживился как будто уфимский проект — провести к пещере дорогу и сделать большое туристское стойбище прямо у подземелья. «Мы не знаем, как лучше выйти из положения, — признались в Москве в управлении заповедников.

— Очень просим: посмотрите на месте и скажите свое сужденье».

* * *

Разумное разрешение запутанных сложностей, разумеется, существует. И сделать все можно с учетом всех заинтересованных сторон.

Первое, от чего надо бы уберечься, — от добавочного усложнения проблемы. Усложнения эти таит уфимский проект. Зачем нужен еще один туристский канал к заповеданной территории, если даже один существующий (по реке Белой) создал ситуацию кризиса?

В начале 70-х годов имела хождение мысль, что заповедники, мол, надо «открыть для людей».

Что из этого вышло, сейчас в обсуждении не нуждается. Масса туристов и экскурсантов любой заповедник способны обратить если и не в пустыню, то в нечто такое, что заповедником называть уже невозможно. Исправлять такие ошибки — дело нелегкое. Я помню, сколько сил потратил Окский государственный заповедник для ликвидации базы туристов, которую он опрометчиво приютил у своей территории. Шум, мусор, постоянные нарушения всех режимов охраны природы… Бороться с этим — выше сил и возможностей заповедника. Выход был только один — ликвидировать базу. Но попробуй ее ликвидировать, если она построена, если вложены средства, если существование базы значится в сотнях разных бумаг. Пришлось написать многие ходатайства (я принимал в том участие), заповедник пошел на выплату крупной суммы отступных денег, прежде чем очаг разрушения заповедности был ликвидирован. Зачем же создавать такой же очаг у Башкирского заповедника, у самой его жемчужины, справедливо названной бесценным памятником природы?

Составлявшие проект базы, разумеется, позаботились, чтобы деньги, запроектированные для строительства, не только окупились, но чтобы пещера стала доходным местом. Но какой ценой этого можно достигнуть? Максимальным искусственным привлечением людей! Иллюминация пещеры, превращение ее в сугубо зрелищное место дали бы, наверно, какие-то деньги. Новое это дело? Нет. В Соединенных Штатах я опускался в две такие пещеры. Скажу откровенно: толпы людей у входа, торопливое, рассчитанное по минутам пребывание многочисленных групп под землей и пресловутая иллюминация (Малиновый грот, Голубой, Золотой) оставили ощущение дешевого пошловатого балагана. Природы никто там не видел.

Это был вариант луна-парка с эффектами, которых можно достигнуть, даже не опускаясь под землю — Диснейленд прекрасное этому доказательство.

Пещера в Новом Афоне тоже иллюминирована и приспособлена к посещению массой людей. Дело вкуса — восторгаться эффектами освещения в ней. Но подобный подход оправдан хотя бы тем, что кавказская эта пещера расположена в зоне массового скопления людей, жаждущих зрелища. Другое дело — Урал. Люди едут сюда отдохнуть от огней и «городского благоустройства», испытать радость общения с природой, еще не тронутой человеком. На этом пути приготовить им световой балаган было бы просто кощунством, не говоря уже о том, что от света неминуемо пострадали бы доисторические рисунки.

Нелишне напомнить еще и о том, что любое чудо природы поражает и впечатляет нас лишь в случае не слишком легкой доступности.

Чудо, к которому можно подъехать вплотную и глянуть на него с сиденья «Жигулей», быть чудом перестает. Не забудем также пчелу-бурзянку — один из важнейших объектов заповеданной зоны. Она не терпит близкой человеческой суеты с огнями, вертолетами, гостиницей, стадионом. С любой стороны посмотреть, реализация существующего пока на бумаге проекта была бы очень серьезной ошибкой. И, конечно, особое право на вето в подобных проектах имеют ученые. Капова пещера хранит несомненные ценности для науки. Утратить их «увеселения ради» было бы непростительно. И решительность археологов удивления не вызывает.

Однако можно понять и туристов, среди которых, конечно, не каждый — варвар. Увидеть пещеру для многих плывущих летом по Белой было мечтой. Значит, надо найти пути примирения ученого и туриста. Путь такой, мне кажется, существует. Я обсуждал его с Александром Антоновым и молодым директором заповедника Владимиром Беляниным. Черта примирения лежит не у линии нынешней стражи, а глубже, примерно в ста пятидесяти метрах от входа в пещеру. Сюда следует перенести запор со всеми замками (и пломбами, если нужно!). Природные условия пещеры способствуют этому как нельзя лучше — тут пролегает температурный барьер подземелья, тут есть перемычка, удобная для запора. Таким образом природный музей приобретает «запасник», доступный только ученым и специалистам — спелеологам, а туристы — законное право входа в пещеру.

Для большинства туристов 150-метрового путешествия с фонарем вполне достаточно (Саша: «И вымокнут, и в глине испачкаются, и страху наберутся»). Все остальное о пещере можно было бы узнать, выйдя из нее на лужайку, в небольшом, но хорошо оборудованном музее (план и макет пещеры, цветные диапозитивы с большого маршрута, копии наскальных рисунков, необходимые справки). Такой музей заповеднику могли бы помочь спланировать и оборудовать археологи, управление заповедников могло бы выделить для этого нужные средства, да и небедные профсоюзы, по чьим путевкам приезжают туристы на Белую, могли бы внести свою лепту в разумное разрешение спора. Таков компромисс, кладущий конец никому не нужной, никого не устраивающей войне у входа в знаменитое подземелье.

Разговор пространный по этому частному случаю уместен, мне кажется, потому, что за этим конфликтом стоит явление характерное.

Замечательные памятники природы, уникальные заповеданные ценности становятся жертвами своей популярности. Уберечь их можно, только разумно регулируя и регламентируя паломничество. И компромисс, заключенный в грубоватой, но верной старинной мудрости «и волки сыты, и овцы целы», во многих случаях может быть спасителем.

  Фото автора . 17 января 1982 г.

 

«В росную зорю растет трава…»

На днях я проделал маленький опыт: пятерым разного возраста людям задал один и тот же вопрос: где родился Пушкин? Трое недоуменно подняли брови: как где? — в Михайловском…

Пушкин родился в Москве. Но деревенька не случайно держится в нашей памяти как место рожденья поэта, очень уж многое в поэтическом облике Пушкина связано с этой деревней.

Не будь Михайловского в жизни поэта, мы наверняка бы знали иного Пушкина. Несомненно, иного.

Не по своей воле оказавшийся в деревенской глуши, двадцатипятилетний Пушкин положенье свое вначале нашел ужасным. «В первые дни ссылки деревня показалась Пушкину тюрьмой.

Бешенству его не было предела. Все его раздражало. Он хандрил, скандалил, бывал во хмелю… Уединенный дедовский дом казался ему пещерой, а сам он отшельником. Его пугали лукавые сны и печальные мысли…» Но проходит немного времени, и вдруг все меняется коренным образом: «он стал чувствовать себя в деревне, как у бога за пазухой». Что же случилось?

Ответ на этот вопрос для нас существует со школьной скамьи. С прополотого разлинеенного петербургского огорода молодое, непокорно вьющееся растение брошено было (авось зачахнет!) в глухое, диковатое место. Но растение поболело лишь малость. Молодыми корнями оно вдруг почувствовало надежную плодородную землю. И все остальное на открытом ветру пространстве — дождь, солнце, снега, соседство диких трав и цветов — дало поселенцу мощную силу. Растение буйно зазеленело и расцвело. Курьез, но сегодня мы должны быть почти благодарны царю Александру за ссылку молодого Александра-поэта в глухую деревню.

Он там как будто второй раз родился…

Примерно так я, помню, писал в сочинении, оцененном за прорехи в грамматике тройкой, но отличенном устно «за образность и понимание сути». Наш доброй памяти учитель литературы Николай Васильевич Ларченко не уставал говорить: «Любите деревню. Поэты вырастают в деревне». В доказательство он называл российские деревеньки и первой — Михайловское.

Михайловское в судьбе Пушкина было сначала местом изгнания, потом реально существующим Лукоморьем, потом убежищем, надежным жизненным тылом и, наконец, «милым пределом». Вблизи Михайловского, в Святогорском монастыре, весной 1836 года Пушкин хоронил мать. Незадолго до кончины она со слезами просила увезти ее тело из Петербурга.

Словно предчувствуя и свой уже близкий конец (до января 1837 года оставалось несколько месяцев) и размышляя грустно, где упокоиться, Пушкин купил себе место на кладбище. В книге приходов-расходов Святогорского монастыря за 1836 год есть запись: «Получено от г-на Пушкина за место на кладбище 10 рублей…»

Можно представить себе этот последний приезд поэта в дорогие места. Можно представить, какие думы одолевали затравленного жизнью и беспредельно любящего жизнь еще не старого человека. Он чувствовал, что в последний раз видит милые сердцу пригорки, речку, сосны, облака, деревеньки, летящих с юга на север птиц. Наверное, он очень хотел, чтобы память о нем была связана с этим углом России.

Еще раз Пушкин вернулся сюда лежащим в гробу. Возок с печальной поклажей сопровождал окоченевший от горя и от мороза «Савельич» — дядька поэта, спутник всей его жизни Никита Тимофеевич Козлов, так же дорогой для Пушкина человек, как и няня Арина Родионовна.

(Дядька с няней состояли в родстве — Никита Тимофеевич был женат на ее дочери.)

Из Святогорского монастыря, где после холодной дороги поставили гроб, дядька побежал в Михайловское с последней службой для дорогого ему человека — звать михайловских мужиков рыть могилу. И загудел колокол. Тот самый, в который, забираясь на колокольню, так любил звонить Пушкин в золотые (ссыльные!) годы пребыванья в Михайловском. Было это ровно 145 лет назад, в студеном феврале 1837 года…

Гете, кажется, говорил: если хочешь узнать поэта, побывай у него на родине. Думаю, иностранец удовлетворится и много поймет, если ему покажут Москву со словами: Пушкин родился тут. Пушкин так велик, что самым первым из всех нас имел бы право сказать, окинув взглядом пространства, на все четыре стороны лежащие от Москвы: это моя Родина.

Но поскольку большие явления, как и большая река, начинаются все же с малого — с ключа, с родника, с ручейка, нас, соотечественников поэта, как магнитом притягивает деревенька Михайловское, шутка ли — более миллиона паломников в год! Более миллиона. И так ли уж велика ошибка, когда говорят: Пушкин родился в Михайловском?

* * *

Заметки эти — следствие только что прочитанной книги.

Немало найдется людей, прочитавших все, что написано Пушкиным. Немного найдется людей, знающих все, что написано о Пушкине.

Литература о великом поэте безбрежна. И каждый год появляется что-нибудь новое. Нарядная, еще пахнущая печатной краской книга «Пушкиногорье» — большой обстоятельный рассказ о Пушкине, обо всем, что его волновало, радовало и вдохновляло во время жизни в Михайловском, о том, как живет Михайловское и все Пушкиногорье сегодня, о том, как все тут было порушено во время войны и как восстало из пепла. Эта книга — о людях, знавших поэта при жизни, и о тех, кто приходит поклониться ему в ныне бегущие дни. Книгу я закрыл с сожаленьем, что она кончилась (часто ли так бывает?), с благодарностью Пушкину и тому, кто поведал о нем.

Как определить жанр этой книги — повесть? путеводитель? исследование? мемуары? По отдельности — все неточно, а вместе — то в самый раз. Автор книги соединил в себе историка, литературоведа, музейного работника, экскурсовода, бытописателя-краеведа, тонкого знатока природы, сердечного друга поэта и, наконец, литератора, у которого «легкий домысел парит над всем открытым, увиденным и познанным в ходе долгой жизни в сельце Михайловском».

Не новостью будет сказать, что Пушкину очень повезло на своего преемника в нынешнем Михайловском. Имя этого человека — Семен Степанович Гейченко — стало по справедливости славным. Если бы «юноше, обдумывающему житье» надо было привести пример цельной, осмысленной, плодотворной, а потому и счастливой жизни, я бы немедленно вспомнил Семена Степановича. В Михайловском он живет уже во много раз дольше, чем сам Александр Сергеевич, — почти сорок лет. И все эти годы неустанных поисков и труда отданы памяти Пушкина. Книга «Пушкиногорье» рассказывает, что тут увидел автор, еще молодой тогда Семен Гейченко, после ухода с псковской земли войны.

Казалось, что все потеряно безвозвратно: дом поэта фашисты сожгли, усадьбу разрушили, знаменитый вдохновлявший Пушкина парк изрыли окопами и утыкали минами, спилили для блиндажей вековые деревья («сорок тысяч сосен»), заминировали могилу Пушкина. С этого нуля в 1945 году началось возрожденье Пушкиногорья. Все, кто сумел побывать в Михайловском, знают итоги этих трудов. Прочитавший книжку увидит, как шло возрожденье.

Нелегкое дело — по случайным рисункам, по описаньям, воспоминаньям, осколкам, обломкам восстановить прошлое. Но пройти добросовестно этот путь — лишь половина дела.

Нередко реставрация старины подобна восковой кукле — все до мелочи точно, похоже, однако холодно и мертво. «Заставить говорить вещи, постройки, дорожки, деревья!» — такую задачу поставил перед собой Гейченко в Пушкинском заповеднике. И все, кто бывал там, знают: эта высокая цель достигнута. Опыт Гейченко сейчас перенимается, изучается. Пушкинский заповедник стал эталоном музейного дела. Книга Семена Степановича посвящает нас в тайны «одушевленья вещей» и всего, что могло окружать жившего тут полтора века назад дорогого нам человека.

Сам Александр Пушкин, конечно, очень помог Семену Гейченко. Стихи поэта, написанные в Михайловском, и отголоски деревенского житья в более поздних стихах служили «справочником» и точным камертоном в воссоздании пушкинской атмосферы. Однако в делах реставратора есть вещи, подобные кладу без какого-либо свидетельства, где он зарыт.

Таких кладов Гейченко откопал множество. Например, куст сирени, увиденный им случайно в диком густом лесу, заставил подумать: сирень обычно растет у постройки, не тут ли стояла часовня, о которой написано: в «часовне ветхой бури шум, старушки чудное преданье…»? Стали искать. «Нашли куски старых бревен, доски, оконное стекло, кованые гвозди, медные старинные монеты и… разбитую гончарную лампаду». Это лишь эпизод (превосходно описанный в книге!) долгой и кропотливой работы, в которой мы чувствуем очень усердный труд, сопряженный с мудростью жизни и знаниями, но также и вдохновенье творца, глубоко постигшего личность и судьбу Пушкина.

Книга «Пушкиногорье» — повесть о двух жизнях в Михайловском: о жизни Пушкина и о жизни хранителя его памяти. Обе сплетены воедино, и обе нам одинаково интересны.

Семен Степанович не только воссоздал и сберег в Михайловском «мир Пушкина», он неотлучно живет в этом мире. Друзья не однажды склоняли уже немолодого теперь человека сменить «первобытное житье» в рубленом доме с печью на жилье с нынешними удобствами неподалеку от Михайловского. Но ответ был всегда одинаков: «Приобрету — вот столько.

А потеряю безмерно». И много лет по сей день Семен Степанович, проснувшись утром, чистит снег у порога, идет с ведрами за водой, топит печь… — ведет деревенскую жизнь, какая так много дала поэту и которая много дает для постиженья его. «Я тут как домовой — все знаю. Знаю, в какое окошко заглянет первый луч солнца, знаю, какая птица первая утром подает голос, знаю, какие звери наследят ночью (иногда я вижу этих зверей и думаю: вот так же видел их Пушкин), знаю, как воет вьюга в трубе, иногда мне кажется: слышу, как в росную зорю растет трава…»

«Это мог видеть Пушкин… Это Пушкин мог слышать», — любит говорить Семен Степанович своему деревенскому спутнику. «Вот иволги… Скажи-ка, при Пушкине они пели иначе? А зяблик, сорока? И скрип этих сосен… Все было так же!»

Семен Степанович верно и глубоко понял, какое место в жизни Пушкина тут, в Михайловском, занимала природа. И он заставил природу заговорить, сделал ее едва ли не самым главным «экспонатом» музея-заповедника. Уже на пути к дому мы слышим разноголосый хор птиц, зимой на снегу видим следы лесных обитателей, следы гусей, собаки, кота, летом ветер в доме колышет занавески на окнах, в комнатах пахнет цветами, деревом, спелыми яблоками, на старом кресле в июле лежит букетик увядающих васильков, а в августе будут лежать ромашки. Все подлинно и естественно, все наполнено жизнью. Приходящим сюда кажется: Пушкин здесь, он отлучился лишь на минуту…

В книге просто и интересно рассказано, как достигалась эта магия подлинности, как ненавязчиво приходящим сюда внушается: «Все даже самое значительное на земле питается обыкновенными жизненными соками».

Книга «Пушкиногорье» дает возможность побывать в заповеднике, не приезжая в него. Кое-что в таком «посещении» мы теряем, но очень много в этом книжном знакомстве с пушкинским миром и преимущества. Пушкин не был домоседом, он исходил и изъездил верхом большую округу, бывал в церквах, на ярмарках, на крестьянских дворах, «в дымной хате рыбака», в помещичьих усадьбах, на постоялых дворах, водяных мельницах. Быт времен Пушкина Семен Степанович изучил превосходно и умеет показать его в сочных красках и точных звуках («Топая, как лошадь, поп вошел в комнату»).

Он показывает эту жизнь в очень интересных для нас подробностях — чем торговала лавка, что ели, во что одевались, какие песни играли, что росло в огородах, какое варили варенье, как выглядел табор цыган, какими были кулачные бои…

И люди! Не всякий роман вмещает в себе такое число колоритных и ярких фигур. В отличие от героев литературных эти существовали реально. Пушкин их знал, оставил о них свидетельства, либо сами они (например, игумен Святогорского монастыря Иона с его колоритным талантливым дневником на «сахарной синей бумаге») оставили свидетельства о поэте и о его времени. Няня Арина Родионовна, дядька поэта Никита Козлов, отец, мать, друзья, царь Николай — все предстают в книге живыми, ярко очерченными людьми.

Не упустил возможности автор «Пушкиногорья» поговорить (и бережно сделать запись бесед!) с людьми «дотелевизионного» поколения, говорившими образно, ярко и точно.

О Пушкине они знали от своих предков, и, возможно, не все было ценным в рассказах-легендах. Но послушайте, как говорил один из этих людей, названный в книге «дед Проха» («Умер дед Проха весной 1946 года, когда всем нам было трудно жить»). Вот как дед говорил:

«…У меня в деревне Савкино байня дюже хорошая. Без трубы, одна каменка. Топлю я ее, покуда от ней не пойдет вопль и она не станет сладкая. Тогда я открываю в потолке душник и выпускаю зной, беру веник и иду мыться. Хорошо драть свое естество веником, когда оно еще не умылось. Иногда хожу в байню не один, а два раза. Зайду, попарюсь, обомлею, потом уйду в избу. Ежели воды и тепла много, то обязательно схожу в баньку пострадать еще разок. Не пропадать же такому веселью и прелести. Ежели сам второй раз не схочу идти, гоню жену, а сам иду квас пить. Выпью шесть-семь кружек, успокоюсь — и на печь… От моей байни я имею одну восторженность и сладость во всем теле… Без байни как без порток — тоскливо и простудно!»

А, каково?! Савкино — это деревня, где Пушкин бывал очень часто. Мог он слышать такую вот речь? Несомненно! Вот они, соки, питавшие гения, истоки его народного языка.

Сам автор «Пушкиногорья» тоже принадлежит к поколению «дотелевизионному», и весь язык книги — образец яркой народной речи, точный, благоухающий русский язык, каким сегодня, увы, не пишем.

Интонация книги простая и задушевная.

Мы чувствуем человека, который «с Пушкиным на дружеской ноге» подлинно. Временами автор озорничает, как Пушкин, но всюду мы ощущаем трепетную любовь, понимание и уваженье поэта, чувствуем: друг Пушкина, как добрый Савельич, постоянно с ним рядом, постоянно на страже его немеркнущих мыслей, неувядающих чувств.

Хорошая книга! Как зрелый плод доброго дерева, она полна солнца, всяких полезных для души читающих «витаминов», а урони во взрыхленную почву семечки из плода — непременно будут хорошие всходы.

Давний житель Михайловского, поставив последнюю точку в одном из трудов, созданных в деревеньке, радостно восклицал: «Ай да Пушкин, ай молодец!» Поэту было в тот радостный час двадцать шесть лет. Хранителю его света и очага сегодня в три раза больше. Возрасту свойственна сдержанность. «Слава богу, окончил, успел», — сказал Семен Степанович, отдавая книгу издателям. Сейчас эта книга на пути к читателю. И можно позавидовать всем, кто встретится с ней.

* * *

В нашем издательском деле «Пушкиногорье» — тоже событие. Найдена форма книги, хорошо сочетающая в себе литературу и документы, большие объемы текста и обилие прекрасных цветных фотографий. Этой книгой в «Молодой гвардии» обозначился ряд изданий со словом Отечество на обложке. Нетрудно предвидеть, какой плодотворной может стать эта линия. Воспитание любви к Отечеству, глубокое познание истории и культуры страны, ее природы и священных ее уголков — насущная наша забота. Вслед за книгами ЖЗЛ и «Эврики», сделавших славу издательству, серия «Отечество» может стать магистральным многолетним изданием. Книга Семена Степановича Гейченко о пушкинских родниках — прекрасный образец в начале благородного и благодарного дела.

Фото из архива В. Пескова.  3 марта 1982 г.

 

Оляпка

(Окно в природу)

Мороз под сорок. Снег сначала по пояс, а в зарослях, к берегу ближе, — по самые плечи. Движенье — со скоростью черепахи. Зато какая награда! На звуки нехитрой песни («Фью-цы-цы, фью-цы-цы!») дойдя до каньона речки Шульган, я вижу птицу, о которой много слышал и много читал, но первый раз встретил.

Оляпка… Птица сидит на покрытом инеем камне у водопада. Брызги воды ледяным бисером оседают вокруг.

То ли по природной привычке, то ли от волненья, что видит рядом с собой человека, оляпка, как заводная игрушка, смешно приседает, сопровождая движения песней.

Оляпку зовут кое-где водяным воробьем. Но почему? Ни в облике, ни в повадках воробьиного нет ничего. Будь подлиннее хвост и будь оляпка крупнее телом, принял бы ее за дрозда. Но хвост у певуньи напоминает хвостик крошки-крапивника — задорно торчком вздернут кверху. Изящен наряд у оляпки — куртка бархатно-черная, манишка белизною поспорит со снегом. И странно плясунья меняет форму: то похожа на шарик с головкой, а то вдруг становится веретенцем — точь-в-точь барсучок-поползень.

В веретенце моя знакомая обращается сразу, как только прыгает с камня на мокрую гальку и начинает проворно ворошить ее клювом.

Охотясь за козявками и жуками, она забредает в речку. И вдруг, не замедляя резвых движений, уходит под воду.

Вода в текущем из пещеры Шульгане кристально чистая. Все же мне видно лишь темную тень оляпки и перламутровый шлейф из пузырьков воздуха, отмечающий ее бег под водой.

Движенья те же, что были на отмели, и добыча, как видно, та же: козявки, личинки. Но вот попалась, кажется, рыбка величиною со спичку. С этой сверкнувшей на солнце добычей охотник выбежал из воды, порхнул на камень, и вот он уже превратился в черный с белой отметиной шарик. И успокоенно задремал.

У меня от мороза онемел нос, руки не слушаются, фотокамеру, чтобы не отказала, держу за пазухой. Приятель мой наверху, над Шульганом, слышу, пляшет на месте — замерз. А оляпка после хождения под водой сладко дремлет.

Две птицы поражают воображение человека на зимнем холоде. Клест, который именно в это суровое время выводит птенцов, и оляпка, «по морозу ходящая в воду за пищей».

Оляпка не принадлежит к привычным для нас водным и водоплавающим птицам (гуси, утки, поганки), у нее на лапках нет перепонок. Оляпка, подобно дроздам, трясогузкам, скворцам, добывала когда-то свой корм на суше, предпочитая, как видно, берега речек. Забредая иногда ~в воду, она приспособилась постепенно полностью погружаться в нее. Оперенье оляпки приобрело необычайную плотность и обильно смазано жиром — тело птицы в воде остается сухим. Ноздри у птицы закрываются клапанами, а уши — складками кожи. Водолаз в полной форме!

И вот живет оляпка теперь исключительно у воды и лето, и зиму, выбирая потоки, не скованные морозом. Такую воду встретишь зимою только в горах и предгорьях. Но старики говорят, что жили оляпки раньше и на равнинах — у водяных мельниц. Возможно, этим объясняются редкие, удивляющие орнитологов залеты птичек в равнинную полосу.

В горах и предгорьях почти любая незамерзшая речка, любой ручей обжиты оляпками.

Корма в воде на зиму хватает едва. Потому вопрос территории для оляпки — наиважнейший.

Зимует оляпка почти всегда в одиночестве, и лишь к весне ближе образуются на ручьях парочки.

Такое сообщество я и встретил в южно-уральских предгорьях на речке Шульган. Птицы, кажется, отводили душу после долгого одиночества — покормившись, они носились вперегонки над самой водой, повторяя все изгибы прихотливой речонки.

…До сих пор стоит в ушах скрип морозного снега, журчанье воды и веселая бодрая песенка «Фью-цы-цы! Фью-цы-цы!» — песенка водолаза-оляпки.

Фото из архива  В. Пескова. 14 марта 1982 г.

 

Выстрелы ночью…

«Меня грозятся убить…» — писал он в последнем своем письме. Я хорошо понимал, насколько реальна эта угроза в пустынных калмыцких степях. Ночами при свете фар браконьеры убивали сайгаков десятками, пока не наполнится кузов грузовика. Инспектор-охотовед Улдис Кнакис твердо встал на пути этих разбоев.

И развязку можно было почти предвидеть. Улдис был человеком неробким, честным и твердым, а те, кто грабил степи, были алчны и беспощадны.

Стычка произошла сентябрьскою ночью. Улдис, выследив браконьеров, стал их преследовать. Из кузова грузовика его машину осветили слепящей фарой. Началась перестрелка. Улдис стрелял по шинам автомобиля, браконьеры целились прямо в сердце и не промахнулись…

Смертельная рана Улдиса Кнакиса до сих пор кровоточит и в сердце у всех, кто знал этого человека. Это была жертва не слепого случая. Это была смерть в бою, когда сошлись непримиримые силы, обозначенные сегодня не только фронтом охраны природы. Это была схватка людей, по-разному толкующих старую мудрость «живем один раз». Честный, смелый и благородный Кнакис, не соблазнившись после блестящего окончания иркутского института легкой научной карьерой, жил в казенном степном домишке, где печь топилась отслужившими, собранными в степи автомобильными покрышками и постель накрывалась шинельного сукна одеялом. Его счастьем была природа, которую он понимал, любил и охранял не только по долгу нелегкой, сознательно выбранной службы, но и потому, что был убежденным ее защитником, потому что видел в ней одну из высших ценностей жизни, народное добро, взывающее к защите. И он от боя не уклонился. «Живем один раз, и жить надо достойно…» — писал Улдис Кнакис друзьям.

Его противника, его врага в лицо мы не знаем. Он скрылся. И этот человек живет среди нас. Газета с упоминанием Улдиса, возможно, попадется ему на глаза, возможно, он вздрогнет, а может быть, ухмыльнется: «Живем один раз…» Три этих слова он понимает совсем иначе, чем Кнакис. Мир житейских его интересов и понимание ценности жизни лежат далеко от той печки, которую Кнакис в полупустыне топил отслужившей резиной. Рви, греби под себя, хватай, тяни поскорее — вот его философия. Он ее исповедует убежденно, со взведенным курком против тех, кто станет у него на пути. Одинока ль эта фигура? Если бы так…

Все мы видим: замки, запоры, запреты, законы, мораль не служат препятствием для жирно живущего паразита, он научился изощренно все обходить, он знает ходы, лазейки и недогляды и особенно нагло ведет себя там, где охрана добра затруднительна, запущена, где добро соблазнительно плохо лежит.

Богатства природы относятся к ряду ценностей, охранять и беречь которые очень непросто. На степь, где пасутся сайгаки, на лес, на таежную нерестовую речку замок не повесить. И потом соблазны запустить руку в кладовую природы приняли угрожающие размеры.

Редкий номер газеты сейчас обходится без сообщений о браконьерстве — о вооруженных стычках, об использовании современной техники для грабежа природы, о судах, снисходительных к браконьеру, о причастности к браконьерству должностных лиц.

На что покушаются? «На все, что бегает, плавает и летает», — сказал мой друг Борис Алексеевич Нечаев, пресекший в последние несколько лет пятьсот с лишним вооруженных вторжений в угодья, где он успешно разводит фазанов и зайцев. «Поражаюсь жажде в обход закона застрелить зайца. Отбираю ружья, штрафую, предаю гласности имена — все равно лезут! Но это случай, когда лезут не за наживой: просто чешутся руки взять зайчишку на мушку и оставить с носом бдительного Нечаева. А вот примеры больших грабежей.

В Красноярском крае некие Сухов и Сидоренко убили в прошлом году без малого сотню ондатр. (Помножьте все это на стоимость шапок, и вы ощутите размер обогащения.)

В. Хлебников, запустив лапу в Алтайский государственный заповедник, отловил шестьдесят соболей. Дело дошло до того, что стали стрелять уже зубров. Этих почти исчезнувших с лица земли животных ценой огромных многолетних усилий и немалых затрат в нашей стране отвели от линии вымирания. Каждое животное было на особом счету, каждый новорожденный зубренок заносился в специальную родословную книгу. Возрождение зубров стало гордостью нашего государства, наших зоологов, нашего народа. И вот зарегистрировано уже несколько случаев преступной охоты на зубра. Последний случай: трое людей (О. Торба, X. Чачибая, Р. Барганджия) в лесу Кавказского заповедника убили семь зубров и на вертолете увезли мясо в курортную зону… на шашлыки. Я знаю ученого, который слег при этом известии — всю свою жизнь старик посвятил возрождению зубра. «С чем сравнить злодеянье?! — говорил он, хватаясь за грудь. — Представим, чья-то рука поднялась растащить деревянную церковь в Кижах на дрова. А ведь случилось злодейство именно этого ряда. Зубров — на шашлыки!..»

Более «рядовую» добычу — лосей, сайгаков, оленей, косуль, медведей — бьют повсеместно. (В Приморском крае, действуя в паре, браконьеры М. Корнеев и В. Журавский в прошлом году уложили из карабинов 33 (!) оленя.)

Особое распространение получило механизированное браконьерство. Животных бьют с вертолетов (такие сигналы поступают с Камчатки, Чукотки, из Пермской области), с вездеходов, снегоходов. И повсеместной стала ночная автоохота с фарами. Ослепленные светом животные становятся легкой добычей. Зачастую кабанов, оленей даже и не стреляют, а просто сбивают машиной.

Читатель вправе спросить: а как же охрана? Разве не существует специальная служба контроля охоты и пресечения беззаконий? Существует. Только за прошлый год и только по Российской Федерации задержано около 70 тысяч браконьеров и отобрано при задержании 20 тысяч единиц огнестрельного оружия. Легко представить себе, сколько драматических столкновений было при этом. И все же пресечения, отраженные в цифрах, — стакан воды на пожаре.

Огромное число преступлений в природе остается нераскрытым, незамеченным или «покрытым» охотинспектором — сплоховавшим, уступившим угрозам или нашедшим общий язык с браконьерами.

Не спешите, однако, с негодованием. Человек на должности этой стал сегодня фигурой почти драматической. Нередко на миллионы гектаров угодий один охотинспектор противостоит сотне-другой нарушителей и откровенных грабителей. «Только половина работников охотнадзора обеспечена транспортом» (данные Главохоты РСФСР). Браконьер же действует на мотоцикле, на гусеничном вездеходе, на «газике», грузовике, вертолете. Вооружение у браконьера безотказно надежное: ружье, карабин, самодельные большой убойной силы винтовки.

И представим себе обстановку, в какой происходит столкновение браконьера со стражем законности и порядка. В городе милиционер преследует преступника необязательно вооруженного. Охотинспектор имеет дело с человеком вооруженным всегда. И в обстановке «с глазу на глаз», в местах безлюдных, глухих, где на помощь рассчитывать не приходится. Очень часто задерживать браконьера приходится ночью, а решившийся на грабеж всегда десятка неробкого — на мушку одинаково смело берет и оленя, и человека… Кто хочет пойти в охотинспектора?.. Не много желающих. Не будем, стало быть, удивляться, что не все состоящие на этой должности ей соответствуют.

И все же немало людей, которые честно едят нелегкий охотинспекторский хлеб. Их добросовестная работа граничит с подлинным героизмом. Но что происходит с героями? Мы их чествуем, награждаем, однако нередко с горькой припиской: посмертно. Что ж, эти люди менее расторопны, чем браконьеры, неметки, несмелы, малорешительны? Нет. Просто разное положение в момент схватки у браконьера и у этих людей. Улдис Кнакис, напомним, стрелял по колесам автомобиля, его же неизвестный убийца бил наповал. И эта ситуация характерная. Соблюдая инструкцию по применению оружия, охотинспектор упускает секунды, которых браконьеру всегда хватает, чтобы выстрелить первым.

А бывает ли «потерпевшей стороной» браконьер? Изредка это случается. Но охотинспектор и тут попадает в положение незавидное. В глазах мечтающих поживиться это «изверг», стрелявший из-за какого-то кабана.

«Извергу» угрожают сжечь дом, подстерегают на глухой тропе, грозятся изувечить его детей.

Но хуже другое. Суд, неизбежно возникающий в случаях столкновений, очень часто, если даже инспектор действовал в рамках инструкции, склонен видеть в его поведении «превышение», «нарушение». Человек, стоявший с риском для жизни на страже закона и государственного добра, оказывается на скамье подсудимых.

Причем браконьеры в этих случаях автоматически выглядят не браконьерами, а невинно пострадавшими «советскими гражданами», инспектор же превращается в «преступника».

Дело инспектора Медведева (Иркутская область) — характерное в этом смысле. Ночью Медведев и лесник Шаповалов в печально известной набегами браконьеров Кырменской пади выследили машину, при свете фар искавшую в поле косуль. Попытка ее задержать привела к столкновению. Машина, не сбавляя скорости, неслась на инспектора. Он успел отскочить, а вскрикнувший Шаповалов упал.

Остановить машину можно было, только стреляя ей по колесам. После двух выстрелов «газик» остановился — в этой до крайности напряженной ночной суматохе был ранен один из сидевших в машине. К несчастью, рана оказалась смертельной. И возникло судебное дело, по которому охотинспектор Геннадий Медведев был обвинен в «превышении служебных полномочий»: применил оружие, когда, мол, реальной угрозы не было. То, что машина совершала наезд на людей при попытке ее задержать и являлась оружием столь же опасным, что и винтовка, судом игнорировалось. «Нельзя допустить, чтобы уважаемые личности — директор совхоза В. Домничев и главный инженер совхоза Л. Мантатов — могли решиться наехать на человека» — странные доводы для людей, отправляющих правосудие. Но итог разбирательства был таков: явные браконьеры отпущены с миром, а инспектор Медведев, определенный судом как «преступник, представляющий большую общественную опасность», получил пять лет строгого режима.

Уверенный, что действовал в полном соответствии с инструкцией и законом, Медведев обжаловал приговор. Пока дело его плыло по волнам судебных инстанций, «уважаемое лицо» — главный инженер совхоза «Память Борсоева» Леонид Борисович Мантатов снова попался на браконьерстве, причем на том же самом месте, в Кырменской пади. И опять останавливать его пришлось не иначе как выстрелами, теперь уже другому инспектору. Такой оказалась «воспитательная сила» суда.

Дело Медведева дошло до Генерального прокурора СССР, было изучено. И вот заключение: «Дело прекратить из-за отсутствия состава преступления… Данное дело является грубой ошибкой следственных и судебных органов».

Несут ли суд и следствие какую-нибудь ответственность за ошибки? Наверное, должны бы нести во избежание ошибок грядущих…

Что касается Медведева, то он, несмотря на все пережитое, вернулся на прежнюю службу, на нелегкий инспекторский хлеб. И за это ему спасибо, пост его нынче до крайности важен.

Но вот перед нами новое дело — как две капли воды похожее на иркутское. О нем мы расскажем в следующем номере.

На этот раз развязка драмы случилась под Усманью, городком в Липецкой области, широко известным производством махорки и еще тем, что соседствует он со старейшим в нашей стране Воронежским заповедником.

Заповедных границ и столбов с упреждающими надписями животные не признают.

У них свои тропы, свои законы передвиженья и обитанья. Олени и кабаны, например, выходят ночами на поле, большим языком входящее в массив заповедника. И браконьер тут как тут.

Способ добычи хорошо отработан. Автомашина «челноком» чешет поле. Попавшее в полосу света животное не спеша берется на мушку или вовсе без шума убивается скорым наездом автомобиля.

Заповедник, расположенный в густонаселенной сельскохозяйственной и промышленной зоне, в последние годы очень страдает от браконьерских набегов. Охрана заповедников работает в изнурительном напряжении. Для усиления ее пришли добровольцы, студенты-биологи из Воронежа.

В ночь на 26 сентября прошлого года инспекционный патруль — пять работников заповедника и три студента — отправился в зону, где браконьерство случалось особенно часто. Возглавлял группу охотовед Николай Митрофанович Комов.

После полуночи на поле, прилегающем к заповедному лесу, патруль заметил одну, потом еще две машины, совершавшие характерный, хорошо знакомый охране поиск животных с помощью фар. Это была слаженная, явно коллективная «работа»: машины сближались, расходились, снова сближались, шли параллельно.

Понаблюдав за охотой более получаса и размышляя, как преступников задержать, патруль занял позиции в двух местах, где машинам пришлось бы с поля выезжать на шоссе…

В первой из задержанных машин (это был служебный «Москвич» председателя Усманского горисполкома) было двое: за рулем шофер председателя Виктор Тарлыков, рядом — Иван Попов, шофер еще одного учреждения Усмани.

Оба пьяные. На сиденье автомобиля лежало заряженное пулей ружье. Остановив попытки сигнализировать светом из «Москвича» машинам на поле, патруль занял позицию для задержания этих машин. Кульминационная точка драмы приходится на 1 час 30 минут ночи. И все бы тут было в точности как в иркутской истории.

На сигналы остановиться одна из машин — микроавтобус «Кубань» все из того же исполкомовского гаража — резко прибавила скорость.

Находившийся на дороге Николай Комов успел отскочить, а студент, стоявший сзади него, закричал. Полагая, что сбит человек, Комов стреляет по колесам уходящей машины. В то же мгновенье вторая машина (светло-желтого цвета «газик»), нанеся телесное повреждение пытавшемуся ее задержать студенту Виталию Юшманову, быстро уходит. Все это длилось две-три секунды. Ночью. При обстановке, в какой, припомним, действовал Улдис Кнакис, в какой чаще всего приходится действовать охотинспекции.

Дальше события потекли медленней, но не менее драматично. Желтого цвета «газик» скрылся, а микроавтобус, проехав с полкилометра, остановился — оказалось, что рикошетом пуля задела одного из людей, сидевших в машине. Им оказался Николай Смольянинов, шофер горисполкома. Патруль немедленно оказал пострадавшему помощь и отправил в больницу. Ранение к числу тяжелых отнесено не было, и патрульная группа, явившись в милицию, попросила немедля взяться за поиски третьей машины.

Без труда было установлено, сколько в районе «газиков» светло-желтого цвета. В течение двух утренних часов было установлено также: все они, за исключением одного, находились ночью на месте. Отсутствовал в гараже лишь «газик» одного районного учреждения.

Его дождались к вечеру. Сидевший за рулем комендант учреждения Владимир Никонов при виде милиции и работников заповедника «растерялся и даже дал задний ход», но быстро оправился. Въехав во двор, он солидно сказал: «Не лезьте, не знаете, чья машина…»

И следствие у этой точки событий вдруг сразу увяло и действительно никуда «не полезло», несмотря на требования Комова и других участников патруля действовать по горячим следам.

Реальные возможности либо сразу исключить «газик» из событий минувшей ночи, либо серьезно его заподозрить были. Одна из них — сличенье следов от колес. Однако и шага к этим следам следствие сделать не захотело.

Между тем неожиданно, пожалуй, даже загадочно, на десятый день пребыванья в больнице, когда уже почти был на ногах, шофер Николай Смольянинов умер. Хирург В. В. Буянков на суде чистосердечно развел руками: «Неожиданный сеспис. Справиться не могли: пострадавший оказался аллергиком к примененным лекарствам».

После печальных вестей из больницы следствию неизбежно пришлось шевелиться. Шевелилось оно довольно долго — четыре месяца.

«Менее опытного» следователя сменил «более опытный», и угол зрения на события стал таким: никакого браконьерства, никакой незаконной охоты не было. Сентябрьской ночью на поле случайно, каждая по своим делам, оказались машины, принадлежавшие горсовету. А коли так, заповедный патруль и возглавлявший его охотовед Комов представали некоей разболтанной братией с карабином, стреляющей куда попало, в кого попало.

И вот собрался в Усмани суд.

Я много лет и хорошо знаю Николая Митрофановича Комова. В охране заповедника он всегда был опорой. Дисциплинированный, мужественный, до щепетильности бескорыстный, пришедший к профессии охотоведа по призванию, преодолев немало житейских трудностей. Охрану природы Комов всегда считал не только служебным долгом, но и делом человеческой совести. Так же как Улдис Кнакис, Комов не раз видел направленный в его сторону ствол ружья, ему грозили расправой, но, получая заданье на несомненно опасное дело, он никогда не сказал и, я уверен, даже не подумал: «А что, мне больше всех надо?»

Более подробно и точно так же характеризовал Комова коллектив заповедника. А общественный защитник, известный в стране биолог, преподаватель Воронежского университета Леонид Леонидович Семаго сказал на суде: «Мы в университете отдаем себе полный отчет: патрулирование по охране природы — дело опасное и ответственное. Комов относится к числу людей, которым можно доверить воспитание студентов. И мы ему полностью доверяем».

На суде Комов и члены его патруля дали четкие, ясные, не вызывающие сомнений показания. Другая сторона участников драмы предстала перед судом лишь в роли свидетелей. Изворачиваясь, не сводя концы с концами в своих показаниях, явно нарушая присягу «говорить правду и только правду», усманские шоферы пытались выдерживать роль случайной жертвы, оказавшейся на пути патруля… «Мы друг друга не видели… Каждый был по своему делу».

Какие же «дела» привели шоферов в осеннюю полночь на поле у заповедника? На этот вопрос двое из «Москвича» ответили так: «Приехали выпить и поиграть в карты…» На микроавтобусе в полночь на поле приехали тоже затем, чтобы «выпить бутылку водки и послушать музыку» (показания И. Кудряшова, сидевшего в момент задержания рядом со Смольяниновым). Вот такая компания выезжала на шоссе в поле после полуночи.

Все подробности судебного разбирательства не оставили сомнения в том, что люди на трех машинах занимались незаконной охотой, что применили при задержании обычный для браконьеров способ: прибавить скорость и, не считаясь с тем, что могут сбить человека, уйти безнаказанными… Действия патруля в такой ситуации несомненно были оправданными. Тем не менее усманский прокурор В. И. Самсонов, согласившись со следствием и, по существу, игнорируя все, что было услышано в зале суда (в том числе элементы несчастного случая в этой драме: рикошет пули и «медицинский момент» происшедшего), счел охотоведа Николая Митрофановича Комова виновным и потребовал строгого наказания — пятилетней изоляции со строгим режимом.

Старая Усмань вряд ли знала судебный процесс, собравший больше людей, чем этот.

Три дня зал городского суда был набит до отказа. И были тут не только любопытные. Сидели рядом, глотая таблетки, мать и отец погибшего Николая Смольянинова. Горе застилает глаза. Но, может быть, только тут, на суде, люди почувствовали: сына их погубила не встреча с патрулем заповедника, погубила компания, в которой он оказался. В зале суда сидела почерневшая, ставшая тенью жена Комова.

В зале было много людей, кричавших время от времени: «Из-за какого-то кабана!..» И тут же сидели работники заповедника, обязанные сохранять этого кабана (оленя, бобра). Для них, хорошо знающих, какое это трудное дело — охрана, осуждение Комова было бы приговором самой возможности уберечь что-либо под боком Усмани. Подвыпившая компания местных парней крутилась у входа в суд, откровенно угрожая расправой Комову и «всем остальным».

И были на этом суде молодые ребята, приехавшие и прилетевшие с разных концов страны. Это были студенты биологических факультетов различных вузов, участники патрулей по охране природы, завтрашние охотоведы-инспектора — люди, которым придется стоять на страже природных богатств страны.

Съехались на процесс журналисты областных и центральных газет. Не было в зале суда лишь представителей местной газеты. Не было на суде представителей районной власти. А им было бы что тут послушать…

Судья Н. А. Устинов отложил вынесение приговора. Приговора нет и поныне, спустя почти два месяца после суда. Будем надеяться, после «выяснений и консультаций» решение судьи будет мудрым и справедливым.

Любопытный факт: в те самые дни, когда в Усмани шел многолюдный, шумный процесс, рядом, в заповедном лесу, опять дерзко действовал браконьер. Он взят с поличным возле убитого кабана. Это был вызов: судите-рядите, а мы свое дело знаем…

Укоротить браконьеру руки! Эту нелегкую, непростую задачу надо решать сейчас повсеместно. И общее наше дело — всеми возможными средствами предупреждать покушения на природу. Есть ли у нас тут какие-нибудь рычаги, резервы, общественные возможности? Несомненно.

Вот этот усманский случай. Его ведь могло и не быть. Уже несколько лет Воронежский заповедник борется за создание охранной, буферной зоны вокруг своей территории. Речь идет о полосках земли шириной от сотни метров до километра, не изымаемых из хозяйственного пользования колхозов и совхозов, но контролируемых заповедником. У колхозов и совхозов на этот счет нет никаких возражений. Воронежский облисполком (заповедник находится на территории Воронежской и Липецкой областей) проблему разрешил сразу. Буферная зона тут существует уже несколько лет, и налицо результат: на этой линии браконьерства почти не бывает.

А вот Усманский исполком и Липецкий облисполком многочисленные ходатайства заповедника либо не удостаивали ответом, либо начинали объяснять заповеднику, что-де олени и кабаны не такие уж редкие звери, чтобы о них так заботиться.

Объяснение этой странной с виду позиции очень простое: хотелось иметь хорошую, добычливую охоту у самой черты заповедника.

И охоту эту имели. Стоит ли удивляться, что вся граница заповедных лесов на липецких землях стала зоной махрового браконьерства.

Все, что случилось сентябрьской ночью, — лишь частный случай этой распущенности. В охоте, повлекшей за собой драму, принимали участие шоферы двух ответственных в Усмани учреждений. Охота проводилась на государственных машинах, машинами пользовались бесконтрольно, без путевых листов, ночью. Люди в машинах были пьяные. Транспорт с такими людьми — угроза не только злосчастному кабану в поле, но и любому встречному на дороге.

Прокурор на суде ни единого слова укора не обронил в адрес высоких усманских учреждений. Так пусть же в этих заметках с суда прозвучит слово «виновны»!

И важно, чтобы слово это услышали повсеместно, где попустительствуют использованию автомобилей, вездеходов, вертолетов, катеров, снегоходов для подсудной охоты, именуемой браконьерством.

И наши суды… Я знаю лишь редкие случаи, когда браконьерство каралось с подобающей строгостью. Всего же чаще наблюдается снисходительность либо судьи разводят руками — «рамки закона…»

Сколько, вы думаете, получили стрелявшие в заповеднике зубров? От двух с половиной до четырех лет. И это за преступленье, принесшее обществу не только большой материальный, но, главное, огромный моральный ущерб. Наказанье как за телушку, уведенную с фермы.

А как наказали охотников, застреливших на Дальнем Востоке 33 оленей? Их осудили на три года… условно. Вот так! Зато инспектор, окажись он настойчивым, неподкупным, неробким, — сплошь и рядом фигура неудобная, нежеланная, и не только для шоферов, но, случается, и для тех, кого шоферы возят. И уж если по обстоятельствам нелегкого своего дела инспектор окажется перед судом, тут ему, охраннику народного добра и защитнику всего живого, снисхождения не бывает. «С одной стороны — пуля, а уберегся — решетка маячит.

Такая у меня должность», — написал в газету охотинспектор из Пермской области. Грубовато, но все так и есть. Но так не должно быть, иначе Нечаевы, Комовы, Медведевы могут сказать: «Что же, нам больше всех надо?» А место их тут же займет охранник, чья песня хорошо нам знакома: «Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу».

Недавно принятый Верховным Советом страны закон «Об охране и использовании животного мира» обязывает нас не давать в обиду людей, стоящих на страже закона. Требуя от них твердости, неподкупности, мужества, общество обязано заботиться об их служебной неприкосновенности, авторитете, их жизненном статусе, престиже их дела. Представляется справедливым в определении охотинспектору льгот, выслуги лет, отличий и поощрений приравнивать их к тому, что имеет работник милиции, — тяготы службы и риск у людей одинаковы.

И разборы конфликтов в судах… Браконьерство должно быть наказуемо более строго.

Сумму иска за причиненный государству ущерб надо сделать такой, чтобы браконьерство стало делом «неокупаемым». Примеры преступной охоты на зубров, на соболей, массовые истребления оленей, охота на редких животных, занесенных в Красную книгу, требуют особо строгого наказания. И это Уголовным кодексом надо предусмотреть.

Судебная практика требует также внимательно приглядеться, почему в экстремальных случаях охотинспектор так часто оказывается в положении «превысившего полномочия».

Не нуждаются ли существующие положения кодекса в пересмотре либо толкование их требует специального разъяснения Верховного суда СССР? Суды, которым еще не раз предстоит разбирать конфликтные ситуации в связи с покушением на природу, не должны упускать из виду: по обе стороны от границы крайнего риска стоят силы полярно противоположные: один — защитник, другой — грабитель. Один «целится по колесам», другой, чтобы скрыться, целится прямо в сердце.

Затронутая проблема сегодня волнует всех. Но особо, кровно она касается тех, чья судьба, чья служба связаны с охраной природы. Вот что пишут в редакцию студенты факультета охотоведения Иркутского сельскохозяйственного института:

«…Горестные известия о гибели наших друзей приходят в институт постоянно. Но никто из нас не струсил, не пал духом, не отступился от избранного пути. Мы хотим только, чтобы положение наше было улучшено. Надо пересмотреть законы, карающие браконьерство. Они должны быть более суровыми. И наша личная безопасность… Работник милиции, находясь на службе, неприкосновенен. Наша служба, наша ответственность требует такого же отношения».

Следует 204 подписи.

Этот голос завтрашних наших защитников природы, надеемся, будет услышан.

16,17 апреля 1982 г.

 

Неодетая весна

(Окно в природу)

Пора эта очень недолгая — дней десять всего. Снег земля скинула, а в зелень еще не оделась.

Половодье утихло, но в бочагах и канавах много воды. Вода сочится под сапогами. В посветлевшую воду глядятся ивы и ольхи. Преобладающий цвет у земли — рыжевато-белесый. Полеглые, отбеленные снегом травы, листья и бурьяны подсыхают, хрустят под ступней. А там, где снег еще только сошел, рыжеватая корка земли хранит отпечаток великой мышиной жизни под снегом: туннели, гнезда из мягких стеблей, шахты, кладовки, трассы отважных странствий под снегом.

Зимой только лисы знают про эту жизнь. Теперь же мышиные царства доступны глазу. Они похожи на древние городища, лишенные жизни.

Но ведь не смыли же вешние воды мышиный народец. Где-то он тут, под ногами — затаился, укрылся от снежной воды.

Вороны, сидящие неподвижно в центре мышиного государства, отлично знают: терпенье вознаграждается. И вот одна из них шумно взлетела с добычей — видно, как возле клюва мотается гибкий мышиный хвост.

Неодетый лес прозрачен, светел и голосист.

Горланят дрозды, свищет скворец, рюмит перед дождиком зяблик. На гулком сосновом суку творит любовную песню дятел, кричат чибисы на опушке, звенит невидимый жаворонок.

Среди громких и сильных звуков вдруг слышишь шорох. Кто бы это?.. Да муравьи! Дубовые листья возле прогретого солнцем жилища подсохли, и муравьиный топот по ним отчетливо слышен.

Лимонного цвета бабочка замелькала между деревьями. Провожая ее глазами, вдруг видишь в буроватом сквозящем пространстве брызги лилово-розовой краски. Цветет волчье лыко. Цветут в это время еще орешник, осина, желтыми звездами на суглинистых бугорках показала цветы мать-и-мачеха. Но царствуют в неодетом лесу цветущие ивы. Семейство у этих кустов и деревьев большое — ива ломкая, ива шелюга, ива бредина… И цветенье многообразное: то видишь большие желтые фонари, то жемчужную мелкую россыпь, то большие серебряные барашки. Мягкая «шерстка» на этих цветах — утепленье на случай морозов.

Буровато-рыжее время… На припеках, однако, прошлогоднюю ветошь уже проткнули зеленые шильца травы, показалась молодая крапива, и уже до предела набухли древесные почки. Дело теперь за теплом. Два-три погожих солнечных дня — и землю накроет пахучий зеленый дым. Время неодетой весны истекает: зеленый дым и следом — зеленый шум. А потом и все остальное, что приносит на землю раньше и раньше встающее солнце.

Фото автора.   23 апреля 1982 г.

 

Штурман с «Антона Чехова»

Представляем делегата XIX съезда ВЛКСМ Николая Шашеро

Николай Шашеро.

«Антон Чехов» — самый большой и красивый теплоход на Енисее. Когда он стоит у причала, матери приводят детей показать им белое чудо, ходящее по реке до самого Ледовитого океана.

Превращенный в музей колесный дедушка — пароход «Св. Николай» рядом с многоэтажным «Антоном Чеховым» кажется малой двухтрубной избушкой. Два этих судна поучительно видеть одновременно. Два символа времени на бесстрастно текущей воде. И два великих имени связаны с этими ходоками по Енисею.

На «Св. Николае» из Красноярска в Минусинск весной 1897 года плыл Ленин. Теплоход же назвали в память о встрече Чехова с Енисеем.

Тридцатилетний Антон Павлович в 1890 году предпринял великое для него путешествие — проделал путь от Москвы до острова Сахалина.

Сегодня это одиннадцать часов полета. Чехов же был в дороге одиннадцать с лишним недель. И он не делал длительных остановок — в Красноярске у Енисея задержался всего один день.

Этого было, однако, довольно, чтобы почувствовать величие вод, текущих по самой середине Сибири. «В своей жизни я не видел реки великолепнее Енисея», — писал Чехов.

Легко понять, как дорого это свидетельство всем енисейцам. Любая книжка об этом крае непременно содержит знаменитые строчки. И когда заложили на верфях достойный великой реки большой теплоход, его нарекли «Антон Чехов».

Строили теплоход далеко — на Дунае. Беседуя с капитаном, коренным енисейцем Иннокентием Васильевичем Копеевым, я спросил: как же эту махину доставляли с Дуная на Енисей?

Оказалось, путь такой существует. Его интересно хотя бы мысленно проследить: Дунай — Черное море, Азовское — Дон — Волго-Донской канал — Волга — Рыбинское море — озера: Онежское, Ладожское — Нева — Финский залив — Балтийское море — крюк по Атлантике вокруг Норвегии, Ледовитый океан… «Ну а дальше — рукой подать до устья батюшки-Енисея», — сказал капитан.

В год, когда спустили на воду теплоход, его нынешний штурман (второй штурман) Николай Шашеро, выросший на брянской маленькой речке Сновь, сидел над картой, размышляя, какое место выбрать для жизни. Образцово окончив морское училище в Ленинграде, он получил право выбора. И выбрал он Енисей.

Знаменитых чеховских слов о реке он не знал.

Выбор помогла сделать книга «Царь-рыба» — о Енисее и енисейцах.

С «Антоном Чеховым» Николай встретился вблизи енисейского устья, в Дудинке. И пока шли с севера в Красноярск, опытный капитан мог присмотреться, кто чего стоит из новичков. Так брянский парень стал енисейцем.

У речников река почти всегда становится рекою-судьбой. Переезд на иной водный путь — дело нечастое, чрезвычайное. И не потому, что дом, семья, друзья-товарищи держат. Держит река. От рейса к рейсу, от года к году в памяти лоцмана, штурмана, капитана водный путь запечатляется в дополнение к картам и лоциям.

Поменять реку — значит сразу сделать ненужным многолетний, по крупицам собранный капитал. Капитал этот особенно важен на реках «с характером». И Енисей как раз такая река.

«Река сильная, своенравная и коварная. Ее полагается знать наизусть», — сказал капитан Иннокентий Копеев, посвящая новоприбывшего в речники. И вот четыре года уже Николай Шашеро постигает крутой енисейский характер. Много всего тут надо запомнить.

В разных местах разное у Енисея течение.

Тысячи речек и рек вбирает в себя «таежная Амазонка» по пути к Ледовитому океану. Среди них есть очень большие. С Ангарой, например, Енисей сливается как равный с равной. И сразу становится вдвое мощнее. Вниз идет теплоход — к его скорости (очень немалой — 25 километров) прибавляется скорость течения. Птицей летело бы судно в каменных берегах. И много мест на реке для такого полета. Но часто приходится скорость убавить до самой малой. Камни! Ложе у Енисея из камня. Местами камни откровенно торчат из воды, но много их спрятано. (Речные названия на карте: Анамоновские камни, Подъеминские камни, Предивинские камни, Бурмакинские камни, Пономаревские камни… «Все не сможете записать, — улыбнулись штурман и капитан, — их очень много».)

Есть место на Енисее, известное со времен казаков-землепроходцев, — Казачинские пороги.

Тут скорость воды над камнями почти равняется скорости проходящих судов. Весь енисейский флот: катера, баржи, большие и малые теплоходы покоряются тут Енисею и прибегают к помощи, существующей только на этой реке.

Специальный буксир-туер, наматывая на лебедку закрепленный намертво трос, как альпинист по веревке, взбирается против течения и ведет за собою суда. Проход Казачинского порога — всегда событие. Сам капитан выходит на мостик, вся команда и пассажиры следят за проходом, и все облегченно вздыхают, когда на опасное место можно глянуть уже с кормы.

А сколько мест на реке, опасность которых знает лишь штурман. «Между днищем «Антона Чехова» и каменным ложем реки иногда остаются не те желанные «семь футов», а всего лишь минимальные двадцать сантиметров. Ничтожный просчет — и ты на камнях».

«Знать наизусть реку» — задача серьезная и нелегкая. К счастью, она совпадает с ненасытным желанием человека узнавать, узнавать…

(«Капитан: «Сорок лет хожу по реке — сорок лет не могу наглядеться». Молодой штурман: «Иногда хочется разбудить пассажиров: смотрите!..»)

Путь Енисея — это разрез Сибири по линии север — юг. В июле рейсом до Диксона «Антон Чехов» уходит из Красноярска, когда жара размягчает асфальт, когда бульвары пестреют цветами. А всего через шесть дней штурман ведет теплоход уже между льдинами. Белые ночи. Лежат на льдинах тюлени. Летают полярные птицы. Енисей в этом месте уже не река, а море — между берегами до сорока километров.

У водной линии север — юг лежат сибирские жаркие степи, желтеют поля хлебов, зеленеет тайга, о которой Чехов сказал: «…одни только перелетные птицы знают, где она кончается».

Но имеет край и тайга. Безлюдные, непролазные, подходящие к самой воде леса постепенно становятся лесотундрой. Потом уже тундра со стадами оленей, с гусиными стаями, с коврами ярких цветов, с полями белой пушицы проплывает справа и слева по борту.

И вот уже батюшка Ледовитый океан качает «Антона Чехова» на волнах. (Капитан: «Дело привычное, сорок лет пролетели, как одна навигация». Молодой штурман: «А я никак не привыкну, кажется, вижу долгий счастливый сон».)

Енисей — основная дорога на огромных пространствах Сибири. Сухопутная жилка дороги от Красноярска доходит лишь к Енисейску.

Дальше — только водою. Водою движутся люди.

Водою — грузы. Множество грузов: лес, горючее для моторов, продукты питания, станки, машины, домашняя утварь, рыба, добытые у Норильска металлы. И всюду лишь возле воды видишь на карте точки селений, старинные сибирские села, для которых тайга с Енисеем — опора всей жизни. (Наверное, есть тут любимые остановки? Капитан: «Для меня это Ворогово — родился в нем, вырастал. Когда подходишь, старушки выползают на пристань: «Иннокентий приплыл…» Молодой капитан: «Да, Ворогово. И еще Ярцево — в «Царь-рыбе» как раз это место затронуто».)

Хорошо было бы говорить о реке, проплывая по ней. Но я на «Антоне Чехове» был в момент, называемый речниками «вооруженьем». Разумеется, никаких пушек, никакого оружия!

Вооруженье — это возвращение судну всего, что с него удалили на время зимней стоянки.

И теперь заново комплектовалась команда, вешались занавески, по трубам пустили воду. Прогревалась машина. Ставились находившиеся в починке и на проверке приборы. Восемьдесят человек экипажа усердно готовились к навигации.

У Красноярска река была безо льда. Но день был серый, со снежной поземкой. И, глядя из рубки на воду, я пытался представить выходящего тут из дорожной коляски Антона Павловича, пытался представить его настроение, состояние, дошедшее к нам в очень сильных словах: «…не видел реки великолепнее Енисея, — добавил штурман. — Но Чехов не ошибся. Он верно почувствовал эту реку, угадал ее красоту. Его бы к нам пассажиром…»

Рядом с нестарым еще капитаном штурман выглядит совсем юношей. Но Енисей уже стал для него рекою-судьбой. На «Антоне Чехове» Николай Шашеро показал все лучшие качества человека, комсомольца и речника. И когда пошел разговор о посланцах на съезд комсомола, «делегатом от Енисея» назвали его.

— Как бы вы совсем коротко сказали о Николае? — спросил я Иннокентия Васильевича Копеева.

— Аккуратен, трудолюбив, имеет хорошую память, полюбил реку, надежный товарищ. В нашем деле это лучшая аттестация, — сказал капитан.

— Мало-помалу может стать капитаном на Енисее?

— А отчего ж нет? Мы, старики, ведь не вечны.

«Нет того понедельника, который не уступил бы своего места вторнику». Это я, между прочим, тоже у Антона Павловича прочитал…

Размышляя о судьбе Николая, я подумал: очень повезло парню, что попал он с брянской своей речушки на Енисей, на большое хорошее судно и к хорошему мудрому капитану.

Фото автора. Красноярский край.

 9 мая 1982 г.

 

Кукушка

(Окно в природу)

Эту птицу наверняка слышал каждый. Ее нехитрую песню ни с чем не спутаешь. «Ку-ку!.. Ку-ку!..» — и мы замедляем шаги, считаем. Меланхоличный, чуть грустноватый голос заставляет подумать о жизни, о быстро бегущих днях.

А где же певец? Увидеть его не всегда удается. И все-таки облик кукушки, немаленькой птицы, напоминающей ястреба, многим известен. Специалистам и любознательным людям известна и частная жизнь этой птицы, очень своеобразная жизнь, в которой много еще загадок. Известно, что кукушка не вьет гнездо, а двадцать примерно своих яиц с большим искусством и вовремя кладет в чужие гнезда. Известно, что кукушонок, едва покинув скорлупку, немедленно избавляется от «молочных» своих братьев — выталкивает из гнезда яички или уже птенцов. Известно, какого труда стоит приемным матери и отцу воспитанье подкидыша — рядом с кормящей птичкой он выглядит страшным, прожорливым великаном. Известно, что какой-нибудь королек (самая малая наша птица), сбиваясь с ног, продолжает кормить кукушонка, когда тот может уже летать, но еще не приспособлен как следует сам прокормиться. И никакой в ответ благодарности! Став на крыло и окрепнув, молодые кукушки отдельно от взрослых улетают зимовать в Африку или в Индию (кто подсказывает им дорогу?), чтобы, явившись весной к месту рожденья, начать все снова по известному кругу, заведенному у кукушек. (а в других местах земли, кроме них, еще дятлов, ткачей, трупиалов) отказаться от столь милого каждой птице «домашнего очага» с детворой и продолжать свой род столь необычным способом? На этот вопрос убедительного ответа пока что не существует. Что касается поведенья кукушки в момент гнездования птиц, поведенья кукушонка и его приемных родителей, то тут сделано много тщательных наблюдений. А фото- и киносъемка лесную тайну, доступную раньше только немногим натуралистам, сделали драматическим зрелищем для миллионов людей, сидящих у телевизоров.

Фото- и киносъемка гнезд с кукушонком — дело нехитрое, важно лишь отыскать такое гнездо. Иное дело первая фаза драмы — кладка яйца-подкидыша. Вероятность оказаться с фотокамерой в нужной точке и в нужное время ничтожна. И тут мы доверяемся лишь рассказам и записям. Многочисленность наблюдений позволяет установить: жертвами кукушек становятся более полутораста мелких птиц Европы и Азии, от королька до дрозда (знакомые нам: камышовки, малиновки, трясогузки, зарянки, чижи, крапивники, пеночки, корольки… соловей, случается, тоже растит кукушонка).

Энергии, старанья, изобретательности, какие тратит пара кукушек на поиски нужных им гнезд, на кладку яиц, на охрану избранной территории от других кукушек, вполне бы хватило на житье «своим домом». Но таков зигзаг эволюции этих птиц. Прилетая в наши леса в момент появления первой зелени, кукушка-самец «столбит» свою территорию кукованьем и постоянным облетом.

Кукушка-самка (она не кукует, издает лишь хохочущий звук) прилетает чуть позже. И весь май у кукушек идет охота за гнездами.

Наблюдатели отмечают: птицы внимательно и прилежно осматривают свою территорию. Сходство с ястребом помогает им сеять панику и обнаруживать гнезда, с которых слетают птицы. Однако не любое гнездо остановит вниманье кукушки. У разного вида птиц яйца имеют свои размеры, свою окраску. Кукушки к этому приспособились — их яйца почти копируют яйца избранной жертвы. Кукушка должна иметь на примете множество нужных ей гнезд. С промежутком в два дня сносит она яичко и кладет его с точным расчетом туда, где время насиживания совпадает с интересами будущего кукушонка.

Как ведут себя птицы при виде кукушки возле гнезда? Протестуют! С криком они пытаются отогнать ее от гнезда. Но кукушка, пассивно обороняясь, делает свое дело. И, выбрав момент, когда хозяева гнезда отлучились, «осчастливливает» их подкидышем.

Замечают ли птицы перемены в гнезде? Замечают. И кукушка этот момент учитывает.

Оставляя свое яйцо, она из «законных» яиц одно похищает. Но не бросает. Зачем добру пропадать? Кукушка съедает яйцо. И это ей крайне необходимо — непрерывно занятая кладкой яиц в нужные гнезда, она не имеет времени как надо кормиться. Иногда голод заставляет кукушку уничтожить всю кладку и не положить в гнездо своего яйца.

О подвохе в гнезде почти все птицы догадываются, этому способствуют нарушенья кукушкой самого гнезда. Но лишь некоторые из них настроены решительно. Одни надстраивают новый этаж гнезда и делают новую кладку.

Другие, например, маленький бдительный королек, иногда ухитряются выбросить чужое яйцо. В крошечном клюве яйцо поместиться не может, королек его пробивает и только тогда ухитряется выкинуть. Но чаще всего, упустив главный момент тревоги, птицы успокаиваются, садятся насиживать яйца. А когда появляется кукушонок, начинается в гнезде разбой, приемная мать равнодушно наблюдает, как из гнезда исчезают ее законные дети и начинает расти чудовище, непрерывно требующее еду.

Сложный, тысячами лет отлаженный поведенческий механизм кукушки иногда дает сбой.

Бывает, она откладывает яйцо в дупло и выросший кукушонок становится его пленником. Иногда для снесенного яйца не оказывается нужного места, и оно остается лежать на пеньке, на земле.

Был спор: каким образом помещает кукушка яйцо-подкидыш в гнездо?

Утвержденье, что птица сначала кладет яйцо на землю, а потом в клюве доставляет его в гнездо, подтверждается этим снимком (фотограф-натуралист Пауль Третшель, ФРГ). Но есть наблюденья: кукушка сносит и прямо в гнездо.

Все, о чем тут рассказано, как раз сейчас происходит в зеленом майском лесу. Кукованьем птицы сопровождают свои большие заботы. Эти заботы не следует мерить нашей человеческой меркой. У природы свои законы.

Она ничуть не страдает от того, что детеныш кукушки вырастает в чужом гнезде. В этом, наверное, есть какая-то целесообразность. Мы же должны благодарными быть кукушке за то, что она есть, за то, что единственная из наших птиц способна поедать вредителей леса — волосатых гусениц, и за то, что лес с ее песней обретает манящую глубину, становится радостным, обитаемым.

Фото из архива  В. Пескова . 15 мая 1982 г.

 

Дом Пушкина

Сегодня, 6 июня, — день рождения Пушкина. Всюду, где ступала нога поэта, сегодня будет много людей, и особенно тут, в Михайловском.

Однако большинство из нас побывают в этом псковском сельце лишь мысленно. И этот снимок, сделанный три дня назад, может помочь нашему воображенью. Такими дом и все, что к нему прилегает, видят птицы, летящие над Михайловским.

Пушкин жил тут более века назад. Легкие его шаги помнят лишь самые старые из древес — отдельные липы и ели в парке, да, может быть, ворон, живущий в лесу по соседству и ревниво круживший, пока мы с псковским летчиком Юрием Соловьевым искали лучшую точку съемки. Дом, кусты сирени, молодые деревья, караси в пруду, иволги, желтыми челночками шнырявшие в кронах берез, — потомки всего, что видел тут Пушкин. Дом этот — пятый по счету на старом месте. Время все заставляет ветшать. И в минувшей войне как раз по этому месту проходила линия обороны фашистов. Все было изрыто траншеями. Прямо в доме немцы поставили пушку. Глядя на снимок, легко представить линию боя, идущего на высотке… От построек ничего не осталось. Даже деревья тут умирали от осколочных ран, а земля местами представляла собою сплошное минное поле.

И вот перед нами чудо. Все возродилось! Дом построен, каким он был при Пушкине. Все тот же зеленый дерновый круг перед домом, за кругом — деревянный амбарчик, в котором хранились лен, зерно, крупа. Справа за деревом виднеется крыша домика няни. Июньская пышная зелень скрывает постройки слева от дома, пасеку, сад.

Но хорошо видны ступеньки, с холма бегущие к Сороти. А дальше за домом — парк со знаменитой въездной еловой аллеей и дорожка у лип, где Пушкин встретился с Анной Петровной Керн. И еще дальше, уже за кадром, — «лесов таинственная сень».

Пушкин, взглянув на этот снимок, наверное, заметил бы перемены. Даже при жизни, увидев усадьбу после долгого перерыва, он приветствовал вечное обновленье природы: «Здравствуй, племя младое, незнакомое!» Не знающая остановок живая природа меняет свои одежды, но она осталась тут пушкинской. И усадьба, претерпевшая множество временных перемен, сейчас максимально приближена к давнему облику.

Но пушкинский мир Михайловского — это не только дом и усадьба. Лесные чащи, озера, Сороть, холмы, деревеньки, дороги по косогорам, валуны у дорог, облака, птицы, цветы на лугах, старые городища, тропинки в травах — все это в необычайном по красоте сочетании являет приходящим сюда мир бесконечно близкого и дорогого нам человека, помогает понять истоки бессмертных его творений. И в который раз убедиться: все великое питалось все-таки обычными жизненными соками, доступными каждой отзывчивой и открытой душе…

Около миллиона людей ежегодно проходят по этим песчаным дорожкам. Половодье людей ежедневно! Но приходит перед вечером час, когда река экскурсантов-паломников иссякает и наступает в сельце Михайловском благословенная тишина. Слышно лишь суету и пение множества разных птиц.

В такое время и сделан снимок. Буйно цвела сирень. Деревья с молодою листвой светились волшебным светом первых дней лета. Одинокий петух ходил по дорожкам усадьбы. Три лошади паслись на поляне. Змейками разбегались с холма дорожки — к озеру Маленец, к Савкиной горке, к городищу Воронин, к стоящей над Соротью мельнице, к переходу в заречную деревеньку с названием Зимари…

А сегодня в Михайловском людно. Сюда на праздник соберутся десятки тысяч людей.

В шестой день июня так бывает уже многие годы.

Поклон тебе от нас, святое место России!

  Фото автора . 6 июня 1982 г.

 

Слетки

(Окно в природу)

В Тригорском парке около самой «скамьи Онегина» я увидел двух странных ворон: сидят в неестественных позах и как будто совсем не страшатся людей. Подошел ближе — молодые вороны, видимо, только что из гнезда.

Подпустили к себе вплотную. Протянул руку — не шевелятся. Тронул одну за клюв, чуть повернул голову — застыла в навязанной позе, как будто ее слепили из пластилина. У второй осторожно раскрыл клюв, переставил на сучок одну лапку, намеренно сделав позу до крайности неудобной, — застыла как под гипнозом. И ни единого звука протеста. С ума сходили родители: неистово долбили клювами ветки (это выглядело как стучание кулаком по столу у людей) и так орали, что всполошили всю воронью слободку в Тригорском. А молодые сидели спокойно в забавных неестественных позах. И так продолжалось до той минуты, когда я, пятясь, удалился на почтенное расстоянье. Сердитые крики старых ворон прекратились, и сразу же два несмышленыша «разморозились»: потянулись, зевнули, разинув клювы, показали родителям, что не прочь закусить. В бинокль было видно: в ход пошли червяки и поделенный между едоками птенчик какой-то маленькой птицы.

После еды молодые вороны чуть задремали. Потом стали ерзать и двигаться по сучку. Но стоило мне подойти, все повторилось: птенцы немедленно затаились, оцепенели. Крик родителей, угрожавших обидчику, для них был сигналом: «Замрите, не шевелитесь!»

Такая картина в июне наблюдается повсеместно. У многих птиц молодежь покинула гнезда. О мире, окружающем слетков, представленья еще никакого. И единственное средство себя защитить у всех одинаково: замереть, затаиться, не шевелиться. Пенечком, корявым сучком, подняв клювики кверху, сидят дрозды; неслышно, как неживые, в чаще прячутся сорочата. И все, все, кто покинул гнезда, ведут себя в эти дни тише воды, ниже травы.

Благое дело, увидев слетка, не думать, что он обижен судьбою, одинок и забыт, и не пытаться его спасать. Странная неподвижность — проверенный способ остаться никем не замеченным, кроме родителей. А родители находят его по крику: «Я тут, я голоден!» Непременно находят, кормят и согревают, самоотверженно, притворясь ранеными, отводят от слетков врагов. А через неделю, глядишь, подросток уже ума-разума накопил, уже понимает, что к чему в этом мире, да и крылья уже готовы — раз и вспорхнул!

Случай особый — это птенец серой цапли. Он не вылетел из гнезда, а упал. Такое бывает. Неосторожность, излишнее любопытство, сильный порывистый ветер — и вот птенец уже не в гнезде высоко в соснах, а на холодной мокрой земле.

Голоден, перья только-только начали расти, да к тому же ушибся. Он был обречен. У цапель «что с воза упало, то пропало» — о птенцах, оказавшихся на земле, ни малейшего беспокойства, упавший считается «браком». Обыкновенно это добыча лисицы, ворон, муравьев. Но в этот раз птенца заметил доброй души человек. Обогрел, накормил мороженым хеком. Не очень вкусно, но голод не тетка. И вот оперяется цапля, растет, поставлена на довольствие местными рыболовами. Любит греться на солнце. Знает в лицо свою покровительницу. Для всех остальных наготове длинный, как острога, клюв.

Много хлопот с долговязым и неуклюжим приемышем. Но милосердие вознаграждается. Скоро серая цапля сможет уже и сама рыбачить на мелководьях у речки Сороть.

  Фото автора.   13 июня 1982 г.

 

Псковская белизна

(Отечество)

День был солнечный, но сильно ветреный. Вода в Великой, коричневатая от торфяного настоя питающих ее речек, отражала синеву неба и оттого казалась густо-сиреневой.

Я ждал на мосту «Ракету» из Тарту. Она была мне очень нужна для снимка. Во-первых, желанный для фотографа и естественный тут на реке «передний план», во-вторых — перекличка времен (старое — новое) и в-третьих — бегущий современный снаряд белизною сочетался бы с белизной древностей, столь характерной для Пскова. Но «белая современность» на водном пути из Тарту выбилась где-то из расписания.

Было холодно, но не скучно. Забегая вперед, скажу: я и позже подымался на мост — еще и еще раз взглянуть с этой точки на круглые башни, на могучие стены, на величавый белый собор, не покоренный ни временем, ни страстями, ни войнами.

Я видел это впервые. И глаз не насыщался, обследуя светлые тропы возле стены, щербины и щели бойниц в серой кладке, блики на куполах, прихотливую ковку флагов на башнях.

Я даже был благодарен опоздавшей «Ракете». За два часа стояния на мосту можно было не только как следует разглядеть псковскую крепость, но и как-то почувствовать толщу лет, ею преодоленную.

Псков, возможный ровесник Киева, начинался на этом вот месте, на этом мысу, лежащем у слиянья Псковы и Великой. Хорошее место — перекресток водных торговых путей; надежное место — вода и высокие берега служили серьезной преградой для нападавших; величавое место — откуда ни глянь, суровая крепость «веселуется храмами».

Тысячу лет назад крепость была деревянной. Дубовый тын возвышался над берегами. Под его защиту в виду неприятеля псковитяне сбегались, своими руками сжигая дворы «окольного» поселенья.

Крепость свою псковитяне называли Детинцем и Кромом (укромным и безопасным местом, где хранились зерно, боевые припасы и все, что было необходимо для обороны).

Псковитяне оборонялись всю жизнь. При всех нападениях с запада первым встречал неприятеля Псков. «Страж земли русской» — таков давнишний титул города-воина.

Псков торговал, производил для торговли много ценных и славных товаров, но постоянно был начеку, постоянно крепил, совершенствовал Кром.

Изначальная крепость на полоске земли у слияния рек со временем уже не могла укрывать всех жителей росшего Пскова. Да появились и ценности в «окольном граде», какие в крепость не унесешь. Был один только выход — опоясать город новой стеной. Так поступали на протяжении трех столетий несколько раз.

И вырос «пятиградый» каменный Псков. На Руси в XVI веке было две только каменных крепости, стены которых охватывали всю городскую территорию, — Псков и ближе к Москве стоявший «град новый» — Смоленск.

«Страж земли русской» — таков давний титул города-воина.

Церкви во Пскове особенные.

Все, что сегодня нас поражает во Пскове, — остатки некогда грандиозных сооружений.

«Это лишь «кость», по которой, подобно биологам, мы судим об облике некогда живших строений», — сказал археолог, с которым мы обходили крепость. А вот свидетельство человека, видавшего крепость четыреста лет назад.

«Любуемся Псковом. Господи, какой большой город! Точно Париж! Помоги нам, боже, с ним справиться!» Так записал в походный дневник польский ксендз Пиотровский, участник осады Пскова (1581 год) войсками Стефана Батория.

Для Пскова это был наиболее грозный час в многовековой его истории. Обложило город огромное войско, первоклассно вооруженное, с талантливым полководцем, с решительной целью — испепелить, уничтожить главный форпост Руси у северо-западных рубежей…

Стоя на мосту над Великой, я пытался представить себе этот штурм. Отвесные неприступные стены, и возле них — муравейник людей, пушечный дым, сверкание шлемов и лат, подкопы, лестницы… А сверху — пальба, камни, бревна летят… Нет, с этой наречной, западной стороны крепость неуязвима. Штурмовали ее у южной «напольной» стены. Пятьдесят (!) раз войско Батория шло на приступ. Методичным пушечным боем осаждавшие проломили огромной толщины кладку и устремились в пролом. Но псковитяне у пролома успели построить стену из бревен, и штурм захлебнулся. Крепость, обороняясь, напрягала все силы — «ядра ковались из железной кровли церквей». Но и Баторий, положив у псковской стены пять тысяч войска (большие потери по тем временам!), истощил свои силы и, сняв осаду, «ушедши в пустее» (ни с чем). Псков остался непобежденным.

Славу далеких времен хранят стены и башни городского первоистока. Но немало древностей сохранилось и в современном, нынешнем Пскове. В первую очередь это церкви. Во Пскове они особенные! Они встречаются там и сям неожиданно — как игрушки, лепятся под боком современных построек, сидят грибами-боровичками в кустах сирени, «перебегают» улицы. Они маленькие, приземистые, с неровными гранями стен, с небольшими оконцами, с единственной луковкой-главкой, со звонницей, совершенно непохожей на высокие колокольни всех церквей мира. И все они — сверкающей белизны. Древнейшие из построек! Глядишь на них и понимаешь, чем вдохновлялся Рерих, проникая в своих полотнах к самым истокам Руси.

— Почему они такие? — повторил мой вопрос археолог. — Ну, во-первых, они «потонули» в земле, в двухметровом «культурном слое». Но главное, эти церквушки строили не из кирпича, а из плиток известняка, недорогого, лежавшего под рукой камня. Камень этот непрочен — высокую колокольню не возведешь. К тому же все в древнем Пскове носило печать крепостной оборонной застройки — отсюда приземистость, толщина стенок, оконца-щели. Кладка камня была неровной. Ее покрывали тщательной, но не гладкой обмазкой, придававшей каждой постройке почти лепную скульптурную выразительность. И обязательно все белилось! Так возникла века пережившая «псковская белизна».

Из подручного материала, без лишних затрат, но с величайшим вкусом и тщанием возводились постройки, восхищающие нас сегодня теплотой линий и граней, добротностью, умелым сочетаньем объемов, дерзкой асимметрией, игрою света и тени на белом.

Граненая величавость собора, глядящего здесь через стену, его пятиглавье и высокая колокольня — это уже влияние зодчих Москвы. Принося сюда свое мастерство, они многому научились и у строителей-псковитян.

И надо сказать в заключенье — нынешний Псков гордится своей стариной, бережет ее, давая в этом пример многим другим городам.

День, проведенный в городе на Великой, — это день важных для каждого человека открытий, это приобщенье к истории, к делам и подвигам предков, прирастание сердцем к Отечеству.

…«Ракету» я все же дождался. Омытая брызгами рек и озер, она спешила к пристани Пскова. Оставляя пенную белую полосу на воде, этот быстрый летучий снаряд мелькнул, как секундная стрелка на часах Вечности.

Фото автора . 9 июля 1982 г.

 

Петр в гостях у Карла

Постоянные наши читатели помнят: в 1980 году (4 мая и 18 июня) в «Комсомольской правде» было рассказано о дружбе и о судьбе двух людей — швейцарца Карла Келлера и русского Петра Билана.

Восстановим в памяти эту историю…

В Швейцарии, случайно встретив советского журналиста, учитель-пенсионер Карл Келлер рассказал, как в 1942 году из немецкого концлагеря вплавь через Рейн бежал в Швейцарию молодой советский солдат. До последней степени изможденного человека приютили, выходили, спрятали в горной деревне. Тридцатилетний тогда учитель Карл Келлер и солдат — студент Одесской художественной школы — Петр Билан стали друзьями. «Должен признаться, лучшего друга в жизни у меня не было», — закончил рассказ журналисту седой швейцарец.

Об этой дружбе в суровое время мы написали с надеждой: а вдруг Билан жив и откликнется?..

Откликнулся! «Жив-здоров. И все помню!»

Судьба Петра Ильича Билана сурова. Раненым оказавшись в плену, солдат испытал ад лагерей смерти, однако не потерял воли к жизни, к сопротивлению. Приговоренный за саботаж к повешенью, в ночь перед казнью он решился вплавь пересечь быстро текущий в Альпах, холодный в весеннем разливе Рейн… Благодарная память сохранила всех, кто помог беглецу в нейтральной тогда, но ощущавшей угрозу фашизма Швейцарии. «Дружба с Карлом — это особые дни моей жизни. Все помню и очень хочу увидеть этого человека», — сказал художник, заключая рассказ о прожитом.

Прошлым летом швейцарский учитель Карл Келлер гостил у Петра в Киеве. Вместе друзья побывали в Москве, Ленинграде («Комсомольская правда» от 23 июля 1981 г.). А недавно киевский художник Петр Ильич Билан был гостем Карла в Швейцарии. Здесь вы прочтете рассказ о новой волнующей встрече старых друзей.

* * *

14 мая Петр Ильич помахал провожавшим его друзьям с трапа самолета, улетавшего в Цюрих из Киева. Ровно через неделю я получил открытку.

«Чудеса — утром вылетел, утром и прилетел. С вычетом двух часов поясного времени путь занял пятнадцать минут… Нахожусь в объятиях Карла». И вот уже звонок из Киева: «Я дома. Пока не остыл — приезжайте».

Пять недель был наш художник в гостях. Сидим за столом, заваленным снимками, пленками, картами, — вопросы, расспросы.

— Что было главным в этой необычной поездке?

— Главное? — Петр Ильич задумчиво перебирает снимки. — Вот поглядите на этих людей.

Они встречали меня как родного. Я тоже, надеюсь, оставил добрую о себе память. Это и есть главное.

Карл и Петр .

* * *

За пять недель учитель Карл Келлер много сумел показать другу в своей «альпийской державе». Они побывали почти во всех больших городах, у знаменитых озер, на самых живописных точках в горах, посетили многие исторические памятники, в том числе ленинские места, перевал Сен-Готард, развалины римских построек, старинные швейцарские деревеньки, мельницы, сыроварни…

Но это не была одна сплошная дорога.

Через два-три дня друзья возвращались в свою «столицу» — деревеньку Мондах, в домик, где живет Карл.

Самое первое, что они сделали, — побывали в местах, памятных для Петра по 42-му году. Они разыскали место, где изможденный, измученный, приговоренный к повешенью пленник переплыл ночью бурный весенний Рейн.

«Сейчас все было в легкой кудрявой зелени, но вода неслась с бешеной силой, с водоворотами и воронками. Как я смог тогда переплыть?! Раскрыл этюдник, попытался что-нибудь сделать на память. Но рука от волнения не слушалась…»

Разыскали друзья и домик, где беглеца приютили и обогрели. «Я поразился — ничто не переменилось! Вот оконце, в котором светился спасший меня огонек. Вон — видно в окошко — печка с черной чугунной дверцей, на которой хозяин мелом поставил крестик и написал имена, свое и мое».

Хозяйка дома вышла, опираясь на палку, не сразу сообразила, кто перед ней. И только увидев Карла, все поняла. «Петер…» Она говорила, сбиваясь, несложная ее мысль сводилась к тому, что на девятом десятке у человека радостей очень немного, а сегодня у нее радость…

Амалия Мерке с мужем приютили во время войны более сорока русских солдат, бежавших из плена. Петр был первым. И она его помнила…

На ферме, где Петр батрачил, люди тоже состарились. Хозяйка, седая, сухощавая, Лидия Дублер смутилась, не зная, как называть гостя — как раньше, «Петер» или «господин Билан»?

«Вы, наверное, теперь большой человек, если смогли приехать?..»

Гость попросил глянуть на сеновал, заглянул в каморку, где стояла когда-то кровать батрака. Все было как прежде. Сохранилась даже буковка «П», вырезанная ножом на бревне.

Хозяин фермы Макс Дублер лежал в больнице. Визит Петра и Карла очень его растрогал.

«Я всегда говорил: «Петр — хороший работник и порядочный человек…» На прощанье он попытался подняться, проводить гостя, но молодая сиделка ласково погрозила старику пальцем…

Сам разыскал Петра Юлиус Урех. Полный седой человек еще издали закричал: «Приехал! Приехал!.. Узнаешь ли, Петр, бывшего парикмахера?!» Сорок лет назад парикмахер Юлиус Урех делал маленький бизнес, покупая русскому краски и сигареты и забирая его этюды. Сейчас шумный и энергичный Урех хотел показать, как преуспел и какого полета он человек. «Петер, если Карл согласится, я оплачу эту твою поездку!» Карл улыбнулся: «Нет, Юлиус, Петер — мой гость». «Ну ладно, ладно, но ужинать будем вместе!..»

Очень теплой, очень сердечной была встреча в доме Агафьи Петровны Бузер. Сорок лет назад эта женщина попросила Петра написать портрет ее дочки. Портрет удался. Особо Агафья Петровна была довольна тем, что это «работа русского живописца». Сама Агафья, как оказалось, до 1910 года жила где-то у Барнаула, фамилия ее была Плотникова. «Вышла замуж за иностранца, носились по свету, осели в Швейцарии. На судьбу обижаться поздно. Но признаюсь: постоянно думаю о местах, где прошло детство. Умирать соберусь, последние мысли будут о Родине».

Сейчас старушке восемьдесят пять. Узнав от Карла, что в доме Биланов в Киеве берегут подаренную ею когда-то на память золотую монету, она растрогалась, разволновалась, попросила Карла непременно доставить гостя к «старой Агафье».

«Когда мы вошли с Карлом, на столе зажгли свечи. Старушка вышла навстречу, трогательно меня обняла. Попросила стоявшую рядом миловидную и смущенную женщину показать давний, писанный мною портрет девчушки.

И представила женщину: «Так выглядит сейчас оригинал. Это моя дочь. Зовут Маргарита. А это внучка — зовут Мария».

Дочка и внучка по-русски не знали ни слова.

Бабушка тоже язык почти забыла. Но все трое сказали Петру: «Мы русские».

Во время застолья, когда вспоминались подробности 42-го года, Агафья Петровна сделала внучке знак. Та появилась, держа на ладонях заляпанный красками старый этюдник. «Я сразу его узнал. Ящичек, чтобы краски не высыхали, семья хранила в прохладном подполье. Открыл…

Помятые тюбики с охрой, берлинской лазурью, краплаком. Знаю: лучше всего сохраняется красный кадмий. Надавил — пахучий живой червячок краски скользнул на салфетку. Понюхал я краску. И неожиданно разволновался…»

Начитанный, много знающий Карл стал рассказывать об удивительном свойстве человеческой памяти — запахи память хранит надежней всего. Внимательно все это слушавшая Агафья Петровна сказала: «Верное наблюдение.

Я многое позабыла. Но помню аромат земляники в алтайском лесу. Так помню, как будто это было вчера».

* * *

«Русский Петер» навестил всех, кого помнил, и приобрел множество новых друзей. Почти все они живут в деревушке Мондах. Тут гостя ждали с особенным интересом и любопытством. Дело в том, что Карл, вернувшись в прошлом году из поездки в Советский Союз вопреки опасеньям селян вполне живым и здоровым, сразу же стал рассказчиком нарасхват. Домик его осаждало множество разных вопросов. И Карлу пришлось устроить публичный отчет о своем путешествии. Клуба или иного просторного помещенья в Мондахе нет. Посовещались с местным священником. Он не возражал против сугубо мирской беседы во храме.

Людей на беседу собралось столько, что яблоку негде было упасть. Пришедший вместе со всеми послушать Карла и не лишенный юмора патер пошутил: «Ходили бы так на проповеди…»

Двухчасовой рассказ Карла имел такой успех, что продолженье беседы пришли послушать уже не только жители деревеньки, но и целой округи. На этот раз люди стояли даже на паперти и умоляли о тишине, чтобы всем было слышно.

Карл тепло и сердечно поведал своим землякам, что увидел на родине у Петра, о всех местах, где он побывал, о людях. «Поверьте, они такие же, как вы и я. В Киеве и в Москве я чувствовал себя так же, как будто иду по Женеве или Лозанне». Подробно было рассказано о семье Петра Ильича, о его доме, о мастерской, о друзьях художника, с которыми познакомился гость из Швейцарии.

О необычной «церковной встрече» подробно писали газеты. А когда крестьяне увидели своего учителя-пенсионера еще и на телеэкранах, деревенька Мондах им показалась уже значительной точкой на карте.

Деревенька, между прочим, постарше самого Киева. На гербе деревни — осанистый негр с большим кольцом в ухе: по преданию, черный раб древнеримской империи поселился первым в этих местах. Триста жителей деревеньки — все сплошь крестьяне, за исключением учителя и попа. Фамилии в большинстве — Мерке и Келлер. Земли у крестьян — 554 гектара. Скот — коровы и овцы. Кроме жилых домов с дворами, в деревне есть сыроварня, магазин, ресторан, церковь и почта, работающая два часа в день.

Легко представить любопытство и возбужденье в Мондахе, когда стало известно: к Карлу едет друг из России!

«Я еще спал, когда скрипнула дверь и чей-то голос сказал: «Это молоко гостю…» потом стали приносить лук, редиску, свежий печеный хлеб, сливы, клубнику. И все со словами: «Гостю…»

Карл представлял приходящим либо самого гостя, либо, если гость ушел рисовать, портрет Суворова, написанный еще в Киеве для подарка музею у Сен-Готардского перевала.

Молва о портрете Суворова достигла каждого дома в Мондахе, и представители местного «сельсовета» пришли просить о помещении портрета в витрину деревенского магазина. У портрета стояла толпа любопытных, но, конечно, наибольшее любопытство вызывал сам художник. Через неделю он был уже своим человеком в Мондахе. С ним здоровались со дворов, когда он шел по деревне, в разговоре спрашивали о здоровье жены, зятя и дочки.

Особое удовольствие селянам доставляло смотреть, как художник работал. «Любопытный, опираясь обычно на вилы, с интересом ребенка наблюдал, как на холст перекочевывала знакомая ему с детства горушка. Одобренье работы почти всегда выражалось словами: «О, я бы так не сумел!» И вслед за этим я получал приглашенье: «Пойдем, посмотришь моих коров…»

Петр побывал во многих домах, и везде в ритуале гостеприимства были смотрины коров.

«В каждом дворе коровы содержались, как королевы. Кое-где чистоты ради даже хвосты у коров были подняты на упругих тесемках к шесту. Хозяин называл имена десяти — пятнадцати пестрых своих любимиц. Говорил, сколько каждая дает молока, какой жирности молоко, как ведется в целом хозяйство. Теперь уже наступала моя очередь восклицать: «О, я бы так не сумел!» Счастливый владелец коров хлопал меня по спине, и в этом дружеском жесте я чувствовал много всего хорошего».

Домик Карла в Мондахе — один из самых маленьких и едва ли не самый старый — ему без малого триста лет. Под этой крышей Петр ощутил полную меру гостеприимства и искреннее дружеское тепло. Карл живет с двумя старушками-сестрами, обожающими младшего брата. После каждой поездки за пределы деревни Мария, старшая из сестер, манила гостя присесть: «Ну, Петер, рассказывай…» Петр Ильич, вполне воскресивший в гостях свой немецкий язык, умел на нем еще и очень занятно представить их с Карлом странствия по Швейцарии.

Старушка во всех интересных местах прерывала рассказ одним и тем же вопросом: «А Карл? Что сказал Карл?..» Петр в лицах изображал поведение свое и Карла. Старушка, довольная, улыбалась: «Да, Карл у нас замечательный человек.

И тебя, Петер, мы тоже считаем братом. Ваши истории с Карлом — удивительная человеческая история!»

Гостеприимство в Мондахе венчал торжественный ужин, устроенный «сельсоветом».

В этот вечер в местном маленьком ресторане столы были сдвинуты вместе. Председатель совета, выполняющий эту должность без отрыва от крестьянского производства, открыл застолье прочувствованным словом о человеческой дружбе, о радости встреч, об узнавании людьми друг друга. В заключение гостю вручили книгу об истории и хозяйстве села. Все сидящие за столом расписались в книге, а председатель подышал на печать и оставил памятный оттиск: осанистый негр с серьгой в левом ухе и под ним — название деревни, которую будто бы он основал.

* * *

«У путешественника нет памяти — записывай!» — с такой пометкой я подарил Петру Ильичу карманную книжечку. Поездка его была праздничной. В такой поездке человек неизбежно видит лишь внешние стороны жизни.

Но и эти мимолетные наблюдения, занесенные в книжечку, любопытны.

«Мондах — село. Но от города отличается лишь тем, что пахнет коровами, сеном, цветами. Необычайная чистота! В первый день я машинально бросил спичку и почувствовал, как она «лезет в глаза», заметна на безукоризненно чистой асфальтированной улице. Почему-то я сразу вспомнил наше метро — тоже ведь спичку не бросишь! Одни и те же причины заставляют человека быть аккуратным там, где об аккуратности и чистоте постоянно заботятся».

«Все, с кем встречаюсь, считают долгом сказать мне все, что они когда-нибудь слышали о Советском Союзе. Все удивляются размерам нашей страны. Один крестьянин, уловив подходящий момент, спросил тоном, требовавшим предельной искренности: «Петер, неужели у вас в самом деле нет гор?»

«На всех званых обедах и ужинах центральное блюдо — рыба. Карл сказал: «Этим хотят подчеркнуть уважение к тебе, рыба — блюдо у нас почетное». Сам же он удивился, когда во время визита с ним в магазин в металлическую корзину я положил аккуратный брусочек сала. А это, говорю, то, без чего украинец жить не может».

«Ели дыню. Я приготовился выбросить в мусор корки, но Карл остановил: «Отнесу соседскому поросенку…» В другом доме хозяйка после обеда порезала на мелкие кубики остатки хлеба и вынесла на дощечке на солнце — «превосходная вещь для супа!» И так, я заметил, везде — даже крошка хлеба не пропадает. Это ни в коем случае не скаредность, это разумная бережливость, без которой зажиточность невозможна».

«Высшая тут похвала человеку — сказать, что он хороший работник. Работают в Мондахе с восхода солнца до темноты. Все без исключения! Желая показать особый пример трудолюбия, Карл повел меня в дом бывшего своего ученика Ганса Фогта. У него 35 гектаров земли, 30 дойных коров, 15 телят, 1000 фруктовых деревьев, дом, постройки. Все хозяйство в идеальном порядке. Работников двое: Ганс и его жена. Я покачал головой: как же вы управляетесь? Ганс показал мне свои ладони. Они были как рашпиль — в мозолях и трещинах…

Никакое благополучие с неба не падает — надо работать!»

«Учитель, давний друг Карла, с которым мы вспомнили 42-й год, сказал: «У нас, возможно, это не все понимают, но то, что вы сломали Гитлеру шею, имеет громадное значение и для нашей судьбы. Если бы победили фашисты, они бы проглотили и маленькую Швейцарию».

«В Мондахе раз в год «сельсовет» устраивает туристскую автобусную поездку для пенсионеров. Нас с Карлом тоже включили в группу.

В течение дня каждый из сорока экскурсантов считал своим долгом со мной побеседовать. И во всех разговорах вопрос: «Ну как вам наша Швейцария?» Ответ известен заранее, но все равно спрашивают. А один милый старик с глазами доброго и послушного мальчика решил вопрос усложнить: «А что лучше — Швейцария или Россия?» Я ответил в том смысле, что очень трудное дело — сравнивать людям, чья мать лучше. Все одобрительно заговорили. А старик, вернувшись на место рядом с дородной своей супругой, я видел, получил от нее порицание за милую свою наивность».

«От войны осталась залетевшая и сюда, в Швейцарские Альпы, «Катюша». В мою честь хлебнувшие вина пенсионеры грянули еще игривую песню на мотив «Стеньки Разина».

«Думаю: что же переменилось в Швейцарии с тех пор, когда я был тут после бегства из плена? Обнаружил: мне трудно ответить на этот вопрос. Я батрачил тогда в глухой деревушке и мало что видел. Но Карл говорит: перемен много — молодежь отхлынула в города, построено много дорог, фуникулеров, огромных отелей. Туристов сейчас в Швейцарии больше самих швейцарцев».

«Мне трудно судить о сердечности отношений между людьми. Но я ни разу не слышал перебранок или даже ворчаний в общественном транспорте или в других местах, где люди могут причинять друг другу временные неудобства.

Этому следует поучиться. Взаимная вежливость так же хороша, как и культ чистоты и порядка.

Они не дают накапливаться всякому мешающему жить мусору».

«О нашей встрече тут с Карлом писали газеты. И, конечно, мне было приятно прочесть: «Шестидесятилетний русский художник покорил всех сердечностью, трудолюбием, юмором. В маленьком Мондахе он достойно представлял свою большую страну».

Мы перелистывали с Петром Ильичом его пометки в карманной книжке, когда Нина Викторовна (жена художника) вынула из почтового ящика письмецо из Мондаха. Карл Келлер вослед улетевшему гостю посылал привет своих земляков. Письмо кончалось словами: «Дорогой Петр! Все, что с нами случилось, очень похоже на сказку. Но ведь все это правда! Все это было на самом деле! И это согревает мне сердце».

Фото автора . Киев. 21 июля 1982 г.

 

Тихоструйная Cороть

(Проселки)

В энциклопедиях Сороть не значится — невелика речка. Зато в пушкинских книжках или в книжках о Пушкине вы ее сразу найдете: «тихоструйная Сороть», «прихотливая», «голубая».

В жизни Пушкина было две реки, о которых можно сказать: река-судьба. Нева, в дельте которой расположился великий город, и эта деревенская синяя речка, текущая на Псковщине.

В Михайловском мы обсуждали план «проплыть по реке от истока». Хранитель пушкинских мест Семен Степанович Гейченко сам решил участвовать в этой маленькой экспедиции. Но сидевшая тут же за чаем жена не потерявшего любознательность восьмидесятилетнего человека сказала: «Семен…» — и перечислила доводы, исключавшие самого адмирала из списков команды.

— Ну вот, — засмеялся Семен, — как говорится, артиллерия не стреляла по двадцати причинам, во-первых, не было снарядов…

Не переставая шутить, Семен Степанович стал «вычислять» спутника для меня.

— Лучше всего Генка Петров — служит в ОСВОДе, умел, здоров. И ничего, кроме воды из Сороти, в рот не берет. Благословляю!

* * *

И вот мы с Генкой — в Новоржевском районе Псковщины, у истоков реки. Сверяем с картой места. На карте все зелено, покрыто синей штриховкой и голубыми кружками — озерный болотистый край у отрогов Валдая. Всюду — ивняк, ольховый кустарник, низкорослые стайки берез, и всюду — блестки воды.

Одичавшая белая лошадь с любопытством взирает на двух пришельцев и нагибается, пьет из бегущего в травах ручья. Небоязливо летают и шумно падают в воду утки. Кричат чибисы. Поет в черемухе соловей. Неторопливо и высоко, дожидаясь, когда исчезнет туман над водою, летает скопа.

— Или что потеряли, добрые люди? — спрашивает невесть откуда возникший пастух в треухе и полушубке.

— Да вот ищем, откуда Сороть берется.

— Сороть… Да чего же искать. Вот она, Сороть! — пастух поболтал в воде резиновым сапогом. — А вытекает из озера. Оно рядом, но туда не пробьешься: на лодке — маловато водицы, а пеше — мокро.

Все было в соответствии с картой. Озеро Михалкинское. Деревня Кузино. Двумя протоками вытекает из озера речка и почти тут же впадает в другую под названием Уда. В Уде воды больше, но почему-то победило название Сороть.

До впадения в Великую отсюда шестьдесят километров. Интересно, бывал ли Пушкин в этих местах? Очень может быть, что бывал.

Тогда он видел эти низкие берега, из которых вода вот-вот растечется по сторонам. И она действительно растекается. Русло местами можно угадывать лишь по верхушкам затопленных ивняков. Всюду вода желтая от купальниц, и лишь островками — ольхи, ветлы; копенка старого сена с сидящим на ней лунем, гривка елового леса.

Разливы воды уходят за горизонт, речка, кажется, потерялась в этих разливах. И все же течение есть. Плывет по течению белый гусиный пух, удаляется брошенный с лодки спичечный коробок.

И вот уже Сороть снова в объятьях сухих берегов. Они стали выше. Уже не только ивы, ольха и черемуха опушают синюю воду. Уже дубы и сосны маячат по берегам. Стада коров и телят, не привыкшие к шуму, провожают нас взглядом черных гипнотизеров, а пастухи без отрыва от производства занимаются тут рыбалкой — то и дело видишь над водою жерлицу.

Сидел ли с удочкой у воды Пушкин? В изученной до мельчайших подробностей михайловской жизни поэта указаний на это, кажется, нет.

— Горяч характером был, — говорит Генка. — Удочка любит спокойствие. Но сети Пушкин помогал рыбакам вынимать, это известно.

Во времена оны ловля сетью браконьерством не почиталась. Имение в Михайловском славилось «изрядными» урожаями, богатым был лес, луга кормили много скотины, но особо отмечено тут обилие рыбы. Муж сестры Пушкина Н. Павлищев так и писал: «а рыбы без числа».

С тех давних пор речка, конечно, переменилась — уже стала и мельче. Однако обычной жалобы «рыба исчезла» мы не услышали.

В среднем течении ширина Сороти двадцать пять — тридцать метров. В жаркое время река мелеет — даже лодка с мотором пройдет не везде.

Но в старые времена Сороть являлась частью водных путей по Руси. В 30-х годах ходили по Сороти пассажирские пароходишки. В войну пароходишки потопили. А недавно отыскали с них якоря. Один хранится в Михайловском, другой в какой-то из деревенек.

Деревеньки к Сороти льнут с обеих сторон. Названья их сохранились со времен Пушкина: Дедовцы, Зимари, Петровское, Слепни, Жабкино, Марково, Соболицы, Житево, Кузино, Селиваново. А дальше от берега еще и Лопатино, Авдаши, Клопы, Козляки… Милые тихие деревеньки с песчаными тропами к речке, с гнездами аистов, с баньками у воды, с мостками для полосканья белья, с обязательной грудой замшелых камней у околицы («Камни на нашей земле растут. Свезешь их с пашни, а через год, глядишь, новые появились», — сказал старик в Соболицах).

Не болит ли душа у тех, кто покинул эти селенья? Не тянет ли воротиться? Не снится ли в городе кроткая, тихая речка, эти холмы с перелесками, этот прозрачный пахучий воздух, эта щемящая благодатная тишина? «Реки не текут вспять, а люди могут вернуться. Кое-кто возвращается. И не жалеют. Условия подходящие открываются для обратной дороги» — так сказал в Зимарях Никита Ювенальевич Ювенальев (есть в пушкинском крае такие фамилии-имена!). Работал Никита Ювенальевич трактористом и кузнецом. Сейчас на пенсии. Обрастает хозяйством, коим недавно пренебрегал.

Завел корову, овец, теленка. Мы застали старика на лугу. Был он в соломенной шляпе, в чистой белой рубахе и держал в руке ведерко-подойник.

Оказалось, пришел в полдень доить корову, но не умеет (иль не решился) пока доить, ожидал помощи от соседки. Та, сидя на маленькой табуретке возле черной своей буренки, помахала рукой: «Я сейчас, Ювеналич!»

А в Пискунове, состоящем сегодня из двух обветшалых домов, мы говорили со стариком, который с войны, с 44-го года, после ранения в позвоночник прикован к постели. Когда мы причалили в деревеньке, дочь старика — сама уже бабушка с двумя городскими внучатами — полоскала в речке белье. После знакомства она попросила: «Зайдите к старому. Он уже месяц людей не видел».

Мы присели возле кровати неподвижного старика. Поговорили о нестойкой погоде, о войне, о страданиях от войны, о чем-то еще уместном при такой встрече. Украдкой старик достал из подголовья жестянку от чая.

— Откройте, там медаль у меня. И книжка к медали. Все честь по чести: Белов Николай Николаевич — «За отвагу»…

Когда мы были уже на крыльце, дочь старика позвала:

— Зайдите еще, батя хочет спросить…

— Забыл я сказать, — попытался подняться с подушек старик. — Когда тут Пушкину дом рубили, я тогда мог сидеть. На табуретке сидел, выводили меня на крыльцо — и сидел. Все помню: как сруб на берег свозили, как в половодье по Сороти все пошло. Людей было пропасть. И деревенька наша была еще справной…

Как дом-то? Стоит?.. Вот, говорите, с больших пространств съезжаются люди. А я тут рядом — и не увидел… — старик заплакал и, как ребенок, стал кулаками вытирать слезы…

В Пискунове мы углубились в лес. Разыскали делянку, где сразу после войны зимою 46-го года рубили лес для сожженной и разоренной фашистами усадьбы в Михайловском. По чертежам реставраторов при горячих хлопотах Семена Степановича Гейченко в этом лесу срубили дом, каким был он при Пушкине. На санях бревна и разобранный сруб подтянули на берег.

А весной в половодье все пущено было вниз по течению. Сороть стала купелью возрожденного дома в Михайловском.

Делянка, где на святое дело были взяты самые лучшие сосны, дремала сейчас под пологом молодого, уже возмужавшего леса. Пеньки от спиленных тут деревьев изъедены муравьями, издолблены дятлами. А стволам, пахучим сосновым стволам суждена долгая и почетная жизнь в постройках, стоящих над Соротью. Сосновый пушкинский дом обжит непрерывным потоком идущих в него людей, омыт дождями, прокален солнцем, обвит плющом, поцарапан коготками ласточек и скворцов. Крышу дома ночами белят своими отметками совы. На окнах цветы.

Михайловский дом лучше всего видеть издали, с Сороти. Явственно просматривается похожий на старое городище холм. Серебристое очертание дома врезано в темную зелень парка, видны ступеньки к воде, змейки дорожек…

Место для жизни предками Пушкина выбрано безошибочно! На всем протяжении Сороти это самая живописная ее часть. И река словно бы не торопится покидать это место — отдает свои воды двум прилегающим к ней озерам, прощально изгибается «лукоморьем», ветвится протоками.

Ничто — ни современного вида постройка, ни столб с проводами, ни транспорт — не нарушает пушкинского пейзажа. И нам кощунственным показалось плыть в этом месте с мотором. Пересели вблизи Михайловского в весельную лодку и плыли, не торопясь, переговариваясь вполголоса, отмечали: тут Пушкин мог к реке подходить… тут бултыхался в воду, нахлеставшись веником в баньке Тригорского. Тут сидел на скамье у обрыва…

Проплыли слева зеленые насыпные бока Савкиной горы и городища Воронич — места давно известные тут, над Соротью, героической стражей, ратными схватками с иноземцами. Кажется, сама вечность задремала на этих буграх.

Несомненно, такое же ощущенье испытывал тут и Пушкин. Он любил бывать на высотках у Сороти. Возможно, что проплывал и на лодке вниз до Великой. Наверняка проплывал! И если было это в начале лета, то так же густо цвела сирень, оглушительно щелкали соловьи, пролетал, отражаясь в Сороти, аист, сновали в затишье стрекозы и будоражила душу иволга — любимая его птица.

— Ну вот и кончается Сороть. — Генка и я вслед за ним ополоснули лица водой. И вот уже лодку несет течение реки Великой.

Генка был огорчен, что не смог показать мне разницу в цвете воды. По его уверению, в солнечный день хорошо видно: в одном русле какое-то время текут две реки — слева коричневатые воды Великой, справа — синяя Сороть.

* * *

— «Прибежали в избу дети, второпях зовут отца…» — как всегда весело, встретил водных странников Гейченко. — Ну, извольте держать отчет!

Рассказывал больше, однако, Семен Степанович сам. Рассказывал о реке, о прудах и озерах, об особой роли воды в облике заповеданных пушкинских мест и в поэзии Пушкина, об опыте реставрации всего, что было разрушено временем, нераденьем, врагом. Оказалось, воды труднее всего поддаются починке. «Можно вырастить лес, сад, по строго научному методу можно восстановить постройки и вдохнуть в них жизнь (на примере возрожденного дома Пушкина это доказано). Но если «сломалась» вода, «чинить» ее трудно!

Все воды стареют: зарастают и исчезают пруды, озера в течение многих лет стареют и умирают.

Вода текущая долговечней. Реки более стойки к «поломкам», но тоже, как знаем теперь на многих примерах, уязвимы и смертны. Застрахована ли пушкинская река от этой участи?

К сожалению, нет. И это сильно беспокоит Семена Степановича и должно беспокоить нас всех. Беда грозит Сороти в самой ее колыбели.

Основную массу воды река получает в болотах Новоржевского района. В последнее время эти болота оказались в поле зрения мелиораторов.

Конкретных «осушительных планов» пока что вроде бы нет. Но от разговоров, известно, недолог путь и к делам. И потому важно сегодня уже остеречься и помнить: первое — упуская из оборота старинные пашни, допуская зарастание их мелколесьем, вряд ли разумно взамен их «искать землю в болотах»; второе — горький опыт показывает: многие из осушенных мест превратились в бесплодные пустоши; и третье — в этом конкретном случае нельзя забывать о судьбе Сороти. Дорогая нам, как и множество других малых рек, Сороть является еще и частью общей нашей святыни.

Без нее нетленный мир пушкинских мест сразу поблек бы. Допустимо ли это? Ответ для всех очевиден.

…Белой июньской ночью мы вышли из дома на край Михайловского холма. Луга, косогоры, окраины леса были окутаны перламутровым сумраком. И в нем серебристой светлой дугой виднелась Сороть. Постояли, слушая, как щелкает соловей, как, скрипя перьями, низко небоязливо пролетела запоздалая цапля. Семен Степанович сдернул видавшую виды кепчонку с седой головы и прочел известный пушкинский стих, где слышался взволнованный, благодарный поклон тихоструйной воде, поклон всему, что ютится у ее берегов.

Фото автора. 31 июля 1982 г.

 

Таежный тупик

Рассказ Николая Устиновича

В феврале этого года мне позвонил, возвращаясь с юга в Сибирь, красноярский краевед Николай Устинович Журавлев. Он спросил: не заинтересует ли газету одна исключительная человеческая история?.. Через час я уже был в гостинице и внимательно слушал сибирского гостя.

Суть истории была в том, что в горной Хакасии, в глухом малодоступном районе Западного Саяна обнаружены люди, более сорока лет совершенно оторванные от мира. Небольшая семья. В ней выросли дети, с рождения не видавшие никого, кроме родителей, и имеющие представление о человеческом мире только по их рассказам.

Я сразу спросил: знает ли это Николай Устинович по разговорам или видел «отшельников» сам? Краевед сказал, что сначала прочел о случайной «находке» геологов в одной служебной бумаге, а летом сумел добраться в далекий таежный угол. «Был у них в хижине. Говорил, как вот сейчас с вами. Ощущение? Допетровские времена вперемежку с каменным веком! Огонь добывают кресалом… Лучина… Летом босые, зимой обувка — из бересты. Жили без соли.

Не знают хлеба. Язык не утратили. Но младших в семье понимаешь с трудом… Контакт имеют сейчас с геологической группой и, кажется, рады хотя бы коротким встречам с людьми. Но по-прежнему держатся настороженно, в быту и укладе жизни мало что изменили. Причина отшельничества — крайняя форма религиозного фанатизма, корнями уходящего аж в допетровские времена. При слове Никон плюются и осеняют себя «двуперстием», о Петре I говорят как о личном враге. События жизни недавней были им неизвестны — ничего не слышали о войне; электричество, радио, спутники — за гранью их понимания.

Лыковы  — Карп Осипович (в центре),  Агафья и Дмитрий . Слева — Галина Письменская . Лето 1978 года.

* * *

Обнаружили робинзонов летом 1978 года. Воздушной геологической съемкой в самом верховье реки Абакан были открыты железорудные залежи. Для их разведки готовились высадить группу геологов и с воздуха подбирали место посадки. Работа была кропотливой. Летчики много раз пролетали над глубоким каньоном, прикидывая, какая из галечных кос годится для приземленья.

В один из заходов на склоне горы пилоты увидели что-то явно походившее на огород.

Решили сначала, что показалось. Какой огород, если район известен как нежилой?! Белое пятно в полном смысле — до ближайшего населенного пункта вниз по реке 350 километров…

И все-таки огород! Поперек склона темнели линейки борозд — скорее всего картошка. Да и прогалина в темном массиве лиственниц и кедровника не могла сама по себе появиться. Вырубка. И давнишняя.

Снизившись, сколько было возможно, над вершинами гор, летчики разглядели у огорода что-то похожее на жилье. Еще один круг заложили — жилье! Вон и тропка к ручью. И сушатся плахи расколотых бревен. Людей, однако, не было видно. Загадка! На карте пилотов в таких безлюдных местах любая жилая точка, даже пустующее летом зимовье охотника, обязательно помечается. А тут огород!

Поставили летчики крестик на карте и, продолжая поиск площадки для приземленья, нашли ее наконец у реки в пятнадцати километрах от загадочного местечка. Когда сообщали геологам о результатах разведки, особо обратили внимание на загадочную находку.

Геологов, приступивших к работе у Волковской рудной залежи, было четверо. Трое мужчин и одна женщина — Галина Письменская, руководившая группой. Оставшись с тайгою наедине, они уже ни на минуту не упускали из виду, что где-то рядом таинственный «огород».

В тайге безопаснее встретить зверя, чем незнакомого человека. И, чтобы не теряться в догадках, геологи решили без промедления прояснить обстановку. И тут уместней всего привести запись рассказа самой Галины Письменской.

«Выбрав погожий день, мы положили в рюкзак гостинцы возможным друзьям, однако на всякий случай я проверила пистолет, висевший у меня на боку.

Обозначенное летчиками место лежало на километровой примерно отметке вверх по склону горы. Поднимаясь, мы вышли вдруг на тропу. Вид ее, даже глазу неопытному, мог бы сказать: тропою пользуются уже много лет, и чьи-то ноги ступали по ней совсем недавно. В одном месте стоял у тропы прислоненный к дереву посошок. Потом мы увидели два лабаза.

В этих стоявших на высоких столбах постройках обнаружили берестяные короба с нарезанной ломтиками сухой картошкой. Эта находка почему-то нас успокоила, и мы уже уверенно пошли по тропе. Следы присутствия тут людей попадались теперь все время — брошенный покоробленный туесок, бревно, мостком лежащее над ручьем, следы костра…

И вот жилище возле ручья. Почерневшая от времени и дождей хижина со всех сторон была обставлена каким-то таежным хламом, корьем, жердями, тесинами. Если бы не окошко размером с карман моего рюкзака, трудно было бы поверить, что тут обитают люди. Но они, несомненно, тут обитали — рядом с хижиной зеленел ухоженный огород с картошкой, луком и репой. У края лежала мотыга с прилипшей свежей землей.

Наш приход был, как видно, замечен.

Скрипнула низкая дверь. И на свет божий, как в сказке, появилась фигура древнего старика. Босой. На теле латаная-перелатаная рубаха из мешковины. Из нее же — портки и тоже в заплатах. Нечесаная борода. Всклокоченные волосы на голове. Испуганный, очень внимательный взгляд. И нерешительность. Переминаясь с ноги на ногу, как будто земля сделалась вдруг горячей, старик молча глядел на нас. Мы тоже молчали. Так продолжалось с минуту. Надо было что-нибудь говорить. Я сказала:

— Здравствуйте, дедушка! Мы к вам в гости…

Старик ответил не тотчас. Потоптался, оглянулся, потрогал рукой ремешок на стене, и наконец мы услышали тихий нерешительный голос:

— Ну проходите, коли пришли…

Старик открыл дверь, и мы оказались в затхлых липких потемках. Опять возникло тягостное молчанье, которое вдруг прорвалось всхлипыванием, причитаниями. И только тут мы увидели силуэты двух женщин. Одна билась в истерике и молилась: «Это нам за грехи, за грехи…» Другая, держась за столб, подпиравший провисшую матицу, медленно оседала на пол.

Свет оконца упал на ее расширенные, смертельно испуганные глаза, и мы поняли: надо скорее выйти наружу. Старик вышел за нами следом. И тоже, немало смущенный, сказал, что это две его дочери и что они в первый раз в жизни видят людей.

Давая новым своим знакомым прийти в себя, мы разложили в сторонке костер и достали кое-что из еды.

Через полчаса примерно из-под навеса избенки к костру приблизились три фигуры — дед и две его дочери. Следов истерики уже не было — испуг и открытое любопытство на лицах.

От угощения консервами, чаем и хлебом подошедшие решительно отказались: «Нам это неможно!» На каменный очаг возле хижины они поставили чугунок с вымытой в ручье картошкой, накрыли посуду каменной плиткой и стали ждать. На вопрос: ели они когда-нибудь хлеб? старик сказал: «Я-то едал. А они нет. Даже не видели».

Одеты дочери были так же, как и старик, в домотканую конопляную мешковину. Мешковатым был и покрой всей одежды: дырки для головы, поясная веревочка. И все — сплошные заплаты.

Разговор поначалу не клеился. И не только из-за смущенья. Речь дочерей мы с трудом понимали, — продолжает Галина Письменская. — В ней было много старинных слов, значенье которых надо было угадывать. Манера говорить тоже была очень своеобразной — глуховатый речитатив с произношением в нос. Когда сестры говорили между собой, звуки их голоса напоминали замедленное, приглушенное воркованье.

К вечеру знакомство продвинулось достаточно далеко, и мы уже знали: старика зовут Карп Осипович, а дочерей — Наталья и Агафья. Фамилия — Лыковы.

Младшая Агафья во время беседы вдруг с явной гордостью заявила, что умеет читать.

Спросив разрешения у отца, Агафья шмыгнула в жилище и вернулась с тяжелой закопченной книгой. Раскрыв ее на коленях, она нараспев, так же как говорила, прочла молитву. Потом, желая показать, что Наталья тоже может прочесть, положила книгу ей на колени. И все значительно после этого помолчали. Чувствовалось: уменье читать высоко у этих людей ценилось и было предметом, возможно, самой большой их гордости.

«А ты умеешь читать?» — спросила меня Агафья. Все трое с любопытством глядели, что я отвечу. Я сказала, что умею читать и писать. Это, нам показалось, несколько разочаровало старика и сестер, считавших, как видно, уменье читать и писать исключительным даром. Но умение есть умение, и меня принимали теперь как равную.

Дед посчитал, однако, нужным тут же спросить: девка ли я? «По голосу и в остальном — вроде девка, а вот одежа…» Это позабавило и меня, и троих моих спутников, объяснивших Карпу Осиповичу, что я умею не только писать, читать, но и являюсь в группе начальником.

«Неисповедимы твои дела, господи!» — сказал старик, перекрестившись. И дочери тоже начали молиться.

Молитвою собеседники наши прерывали долго тянувшийся разговор. Вопросов с обеих сторон было много. И пришло время задать главный для нас вопрос: каким образом эти люди оказались так далеко от людей? Не теряя осторожности в разговоре, старик сказал, что ушли они с женой от людей по доброй воле.

Так-де требовала их «старинная вера». «Нам неможно жить с миром». Мы должны жить отдельно.

Принесенные нами подарки — клок полотна, нитки, иголки, крючки рыболовные — тут были приняты с благодарностью. Материю сестры, переглядываясь, гладили руками, рассматривали на свет.

На этом первая встреча окончилась. Расставание было почти уже дружеским. И мы почувствовали, — сообщает Галина Письменская, — в лесной избушке нас будут теперь уже ждать».

Можно понять любопытство четырех молодых людей, нежданно-негаданно повстречавших осколок почти «ископаемой» жизни.

В каждый погожий свободный день они спешили к таежному тайнику. «Казалось, мы все уже знаем в судьбе добровольных изгнанников, вызывавших одновременно любопытство, удивленье и жалость, как вдруг обнаружилось: мы знакомы еще не со всеми в семье».

В четвертый или пятый приход геологи не застали в избушке хозяина. Сестры на их расспросы отвечали уклончиво: «скоро придет». Старик пришел, но не один. Он появился на тропке в сопровождении двух мужчин. В руках посошки. Одежда все та же — латаная мешковина. Босые. Бородатые. Немолодые уже, хотя о возрасте трудно было судить. Смотрели оба с любопытством и настороженно. Несомненно, от старика они уже знали о визитах людей к тайнику. Они были уже подготовлены к встрече. И все же один не сдержался при виде той, кто больше всего возбуждал у них любопытство. Шедший первым обернулся к другому с возгласом: «Дмитрий, девка! Девка стоит!» Старик спутников урезонил. И представил как своих сыновей.

— Это старший, Савин. А это — Дмитрий, родился тут. Люди ему неведомы были…

При этом представлении братья стояли, потупившись, опираясь на посошки. Оказалось, жили они в семье по какой-то причине отдельно. В шести километрах вблизи реки стояла их хижина с огородом и погребом. Это был мужской «филиал» поселенья. Обе таежные хижины соединяла тропа, по которой туда и сюда ходили почти ежедневно.

Стали ходить по тропе и геологи. Галина Письменская: «Дружелюбие было искренним, обоюдным. И все же мы не питали надежды, что «отшельники» согласятся посетить наш базовый лагерь, расположенный в пятнадцати километрах вниз по реке. Уж больно часто мы слышали фразу: «Нам это неможно». И каково же было удивление наше, когда у палаток появился однажды целый отряд. Во главе сам старик, и за ним «детвора» — Дмитрий, Наталья, Агафья, Савин. Старик в высокой шапке из камуса кабарги, сыновья — в клобуках, сшитых из мешковины. Одеты все пятеро в мешковину. Босые. В руках посошки. За плечами на лямках — мешки с картошкой и кедровыми орехами, принесенными нам в гостинцы…

Разговор был общим и оживленным. А ели опять врозь — «Нам вашу еду неможно!» Сели поодаль под кедром, развязали мешки, жуют картофельный «хлеб», по виду более черный, чем земли у Абакана, запивают водою из туесков. Потом погрызли орехов — и за молитву.

В отведенной для них палатке гости долго пробовали, мяли ладонями раскладушки.

Дмитрий, не раздеваясь, лег на постель. Савин не решился. Сел рядом с кроватью и так, сидя, спал. Я позже узнала: он и в хижине приспособился сидя спать — «едак богу угодней».

Практичный глава семейства долго мял в руках край палатки, пробовал растягивать полотно и цокал языком: «Ох, крепка, хороша! На портки бы — износа не будет…»

В сентябре, когда на гольцах лежал уже снег, пришла пора геологам улетать. Сходили они к таежным избушкам проститься. «А что если с нами? — полушутливо сказала «девка-начальник». — Поселитесь где захотите, избу поможем поставить, огород заведете…» «Нет, нам неможно!» — замахали руками все пятеро. «Нам неможно!» — твердо сказал старик.

Вертолет, улетая, сделал два круга над горой с «огородом». У вороха выкопанной картошки, подняв голову кверху, стояли пятеро босоногих людей. Они не махали руками, не шевелились. Только кто-то один из пяти упал на колени — молился.

* * *

«В миру рассказ геологов о находке в тайге, понятное дело, вызвал множество толков, пересудов, предположений. Что за люди? Старожилы реки Абакан уверенно говорили: это фанатики-староверы, такое бывало и раньше. Но появился слух, что в тайгу в 20-х годах удалился поручик-белогвардеец, убивший будто бы старшего брата из-за жены и скрывшийся вместе с нею.

Николай Устинович Журавлев отчасти по службе, отчасти по краеведческой страсти ко всему необычному решил добраться в таежный угол. И это ему удалось. С проводником-охотником и сержантом милиции из райцентра Таштып он добрался к таежному «огороду» и застал там картину, уже описанную. Пятеро людей по-прежнему жили в двух хижинах, убежденные, что так и следует жить «истинным христианам».

Пришедших встретили настороженно. Все же удалось выяснить: это семья староверов крайнего фанатичного толка, известного под названием «странники», «бегуны». В тайгу семья удалилась по собственной воле, вернее, так поступили мать и отец, дети родились и выросли тут.

Старику Лыкову Карпу Осиповичу было 83 года, старшему сыну Савину — 56, Наталье — 46, Дмитрию — 40, младшей Агафье 39-й пошел. Житье и быт убоги до крайности. Молитвы, чтенье богослужебных книг и подлинная борьба за существование в условиях первобытных.

Вопросов пришедшим не задавали. Рассказ о нынешней жизни и о важнейших событиях в ней «слушали, как марсиане». О войне узнали Лыковы от геологов. «Ведь это что же такое, германец повторно полез!» — удивился старик.

Николай Устинович был у Лыковых менее суток. Узнал: геологи теперь уже из расширенной партии бывают «на огороде» сравнительно часто, одни из понятного любопытства, другие — помочь «старикам» строить новую избу, копать картошку. Лыковы тоже изредка ходят в поселок. Идут, как и прежде, босые, но в одежде появилось кое-что из дареного.

Деду пришлась по душе войлочная шляпа с небольшими полями, дочери носят темного цвета платки. Савин и Дмитрий сменили портки домотканые на сшитые из палаточной ткани…

Рассказ Николая Устиновича был для меня до крайности интересным, но вызвал много вопросов, на которые полных ответов у рассказчика не было. Не вполне ясен путь четы Лыковых в крайнюю точку удаления от людей. Интересно было на примере конкретных жизней увидеть следы Раскола, о котором так много было в свое время написано. Но более важным для меня, чем вопросы религии, был вопрос: а как жили?

Как могли люди выжить не в тропиках возле бананов, а в сибирской тайге со снегами по пояс и с морозом под пятьдесят? Еда, одежда, бытовой инвентарь, огонь, свет в жилище, поддержание огорода, борьба с болезнями, счет времени — как все это осуществлялось и добывалось, каких усилий и умения требовало?

Не тянуло ли к людям? И каким представляется окружающий мир младшим Лыковым, для которых родильным домом была тайга? В каких отношениях они были с отцом и матерью, между собой? Что знали они о тайге и ее обитателях?

Как представляют себе «мирскую жизнь» — они ведь знали: где-то есть эта жизнь.

Немаловажная вещь: существуют вопросы пола, инстинкта продолжения жизни. Как мать с отцом, знавшие, что такое любовь, могли лишить детей своих этой радости, дарованной жизнью всему сущему в ней? Наконец, встреча с людьми. Для младших в семье она, несомненно, была потрясением. Что принесла она Лыковым — радость или, может быть, сожаленье, что тайна их жизни открыта?

Сидя в московской гостинице, мы с Николаем Устиновичем выписали на листок целый столбец вопросов. И решили: как только наступит лето и затерянный край станет доступным для экспедиции, мы посетим Лыковых.

Тот край

Сейчас, когда я сижу над бумагами в подмосковном жилье с электричеством, телефоном, с телевизором, на экране которого плавают в невесомости и, улыбаясь, посылают на Землю приветы четверо мужчин и одна женщина, все, что я видел в июле, представляется нереальным.

Так вспоминаешь обычно явственный длинный сон. Но все это было! Вот четыре блокнота с дождевыми подтеками, кедровой хвоей и размятыми меж страниц комарами. Вот карта с маршрутом. Вот, наконец, разрезанная, разложенная по конвертам пленка с ее цветной, недоступной для памяти убедительностью, воскрешающая все подробности путешествия.

* * *

Окиньте на карте взглядом середину Сибири — пространство, лежащее у реки Енисей.

Этот край, именуемый Красноярским, имеет много природных зон. На юге, где в Енисей вливается Абакан, не хуже, чем в Астраханских степях, вызревают арбузы, дыни, томаты. «Сибирская Италия» — говорят иногда об этих местах. На севере, где Енисей превращается уже в море, олени добывают под снегом скудную пищу и люди живут исключительно тем, что может дать разведенье оленей. Тысячи километров с юга на север — степь, лесостепь, широченный пояс тайги, лесотундра, полярная зона.

Мы много пишем об освоении этого края. И он освоен уже изрядно. Но мудрено ли, что есть тут еще и «медвежьи углы», и «белые пятна», места неезженые и нехоженые!

Место нашего интереса лежит на юге Сибири — в Хакасии, где горный Алтай встречает хребты Саяна. Отыщите начальный хвостик реки Абакан, поставьте на правом его берегу отметку на память — это и есть место, куда мы стремились и откуда с трудом потом выбирались.

В свои молодые годы Земле угодно было так смешать, перепутать тут горные кряжи, что место сделалось исключительно недоступным. «Тут нет никакой проезжей дороги и даже сносной тропы. Едва приметный, скрытый тайгою след пригоден для сообщения людей сильных, выносливых, и то с некоторым риском» (из отчета геологической экспедиции). «Для проникновения сюда надо преодолеть несколько барьеров, каждый из которых по мере продвижения вглубь становится выше и круче», — читаем в другом отчете.

Верховья реки Абакан .

Наша лодка в момент остановки у речного порога.

В Сибири реки всегда служили самым надежным путем для людей. Но Абакан, рождаемый в этих краях, так норовист и так опасен, что лишь два-три сорвиголовы — старожилы-охотники на лодках, длинных, как щуки, подымаются вверх по реке близко к истоку. И река совершенно безлюдна. Первый из населенных пунктов — село-городок Абаза лежит от поставленной нами точки в трехстах пятидесяти километрах.

Забегу вперед, расскажу. Возвращаясь с таежного «огорода», мы попали в полосу непогоды и надолго засели в поселке геологов в ожидании вертолета. Все, чем можно было заняться в дождь при безделье, было испытано. Четыре раза парились в бане, несколько раз ходили в тайгу к бурильным станкам, собирали чернику, снимали бурундуков, ловили хариусов, стреляли из пистолета в консервную банку, рассказали все байки. И когда стало уже невмочь, заикнулись о лодке, на приколе стоявшей в заводи Абакана.

«Лодка?.. — сказал геолог, начальник разведки. — А если кончится путешествие траурной рамкой и подписью «группа товарищей»? Вам-то что, а меня к прокурору потянут». Мы с Николаем Устиновичем смущенно ретировались. Но на десятый, кажется, очень дождливый день слово «лодка» опять потихонечку всплыло. «Ладно, — сказал начальник, — рискнем! Но я поплыву вместе с вами».

И мы поплыли. Шесть человек, 300 килограммов груза: фотографический сундучок, бочка с бензином, мотор запасной, шесты, топор, спасательные пояса, плащи, ведро соленого хариуса, хлеб, сахар, чай — все вместила видавшая виды абазинская лодка. На корме у мотора сел Васька Денисов, бурильщик, ловкий, бывалый парень, но пока еще лишь кандидат в то считанное число молодцов, уверенно проходящих весь Абакан.

У страха глаза большие, и, возможно, опасность была не так велика, как кажется новичкам.

Но ей-ей, небо не раз виделось нам с овчинку в прямом и образном смысле. В тесном таежном каньоне Абакан несется, дробясь на протоки, создавая завалы из смытых деревьев, вскипая на каменных шиверах. Наша лодка для этой реки была деревянной игрушкой, которую можно швырнуть на скалы, опрокинуть на быстрине, затянуть под завалы из бревен. Вода в реке не текла — летела! Временами паденье потока было настолько крутым, что казалось: лодка несется вниз по пенному эскалатору.

В такие минуты мы все молчали, вспоминая родных и близких. Но хвала кормчему — ничего не случилось!

Васька нигде не дал маху, знал, в какой из протоков и в какую секунду свернуть, где скорость держать на пределе, где сбавить, где вовсе идти на шестах; знал поименно скрытые под водой валуны, на которых летели щепы от многих лодок… Как транспортный путь верховье реки Абакан опасно и ненадежно. Но кто однажды этой дорогой в верховьях прошел, тот будет иметь особый отсчет в понимании дикой, нетронутой красоты, которой люди коснулись пока лишь глазом.

Природа нам улыбнулась. Половину пути мы плыли при солнце. Обступавшие реку горы источали запах июльской хвои, скалистый сиреневый берег пестрел цветами, небо было пронзительно синим. Повороты реки то прятали, то открывали глазам череду таинственных сопок, и в любую минуту река могла подарить нам таежную тайну — на каменистую косу мог выйти медведь, марал, лось, мог пролететь над водою глухарь… Все переменчиво в жизни. Больше недели мы кляли погоду, не пускавшую к нам вертолет. Теперь же мы благодарны были ненастью, толкнувшему нас в объятия Абакана.

Два дня с ночевкой в таежном зимовье заняло путешествие. Но оно показалось нам более долгим. 350 километров — и ни единого человеческого жилья! Когда мы с воды увидели первый дым над трубой, то все заорали как по команде: «Абаза!!!» Первый поселок на Абакане в эту минуту нам показался центром Вселенной.

Таким было наше возвращение из тайги после свиданья с Лыковыми. Небольшую повесть о встрече с людьми необычной судьбы я начал с конца, чтобы можно было почувствовать и представить, как далеко от людей они удалились и почему лишь случайно их обнаружили.

Так берег реки выглядит утром, когда над водой нависает туман.

* * *

В Абазе мы заночевали и как-то совершенно по-новому воспринимали теперь этот пограничный с тайгою село-городок. Он действительно был столицей этого края. У пристани на приколе стояло несколько сотен лодок, подобных той, на которой мы прибыли из тайги.

На них возят тут сено, дрова, грибы, ягоды, кедровые орехи, уплывают охотиться и рыбачить.

На берегу у пристани плотники строили новые лодки. Старушки выходили сюда посидеть на скамейках, тут вечером прогуливались парочки, сновали у лодок мальчишки, парни опробовали и чинили моторы или вот так же, как мы, вернувшись с реки, рассказывали, кто что видел, в какую переделку попал.

Прямо к пристани выходили палисадники и огороды уютных добротных сибирских построек. Зрели яблоки возле домов. Огороды источали запах нагретого солнцем укропа, подсолнухов. Шел от домов смоляной аромат аккуратно уложенных дров. Была суббота, и подле каждого дома курилась банька. На широких опрятных улицах городка траву и асфальт мирно делили телята и «Жигули». Афиши извещали о предстоящем приезде известного киноартиста. А на щите объявлений мы без всякого удивленья прочитали листок: «Меняю жилье в Ленинграде на жилье в Абазе». Тут живут горняки, лесорубы, геологи и охотники. Все они преданно любят уютную, живописную Абазу. Таков село-городок у края тайги.

Мы тут искали кого-нибудь из тех смельчаков, кто ходил к верховью реки: расспросить о природе тех мест, обо всем, что не успели и упустили узнать у Лыковых и геологов. Застали дома мы охотника Юрия Моганакова.

И просидели с ним целый вечер. «Тайга там не бедная! Много всего растет, много чего бегает, — сказал охотник. — Но все же это тайга.

В горах снег выпадает уже в сентябре и лежит до самого мая. Может выпасть и лечь на несколько дней в июне. Зимой снег по пояс, а морозы под пятьдесят. Сибирь!»

О Лыковых Юрий слышал. А в прошлом году любопытства ради поднялся до их «норы».

На вопрос, что он думает об их таежном житье-бытье, охотник сказал, что любит тайгу, всегда отправляется в нее с радостью, «но еще с большей радостью возвращаюсь сюда, в Абазу». «Замуровать свою жизнь в тайге без людей, без соли, без хлеба — это большая промашка. Сам старик Лыков, я думаю, понял эту промашку. Но легко ли признаться, что жизнь изношена наизнанку?!»

Еще мы спросили, как смогли Лыковы так далеко подняться по Абакану, если сегодня, имея на лодке два очень сильных мотора, лишь единицы отважутся состязаться с рекой? «Они лодку вели бечевою и на шестах. Раньше все так ходили, правда, недалеко. Но Карп Лыков, я понял, особой закваски «кержак». Прошел!

Недель восемь, наверное, ушло на то, что сегодня я пробегаю в два дня».

…А вертолет до «таежной норы» шел всего два часа. В десять утра поднялись, а в двенадцать уже искали глазами место посадки.

Дальнейший рассказ — о том, какой была встреча с людьми, «износившими жизнь наизнанку».

Встреча

Два часа летели мы над тайгою, забираясь все выше и выше в небо. К этому принуждала возраставшая высота гор. Пологие и спокойные в окрестностях Абазы, горы постепенно становились суровыми и тревожными. Залитые солнцем зеленые приветливые долины постепенно стали сужаться и в конце пути превратились в темные обрывистые провалы с серебристыми нитками рек и ручьев.

— Выходим на точку! — прокричал мне на ухо командир вертолета.

Как стекляшки на солнце, сверкнула в темном провале река, и пошел над ней вертолет вниз, вниз… Опустились на гальку возле поселка геологов. До лыковского жилища, мы знали, отсюда пятнадцать километров вверх по реке и потом в гору. Но нужен был проводник.

С ним был у нас уговор по радио до отлета из Абазы. И вот уже дюжий мастер-бурильщик, потомственный сибиряк Седов Ерофей Сазонтьевич «со товарищи» кидают в открытую дверь вертолета болотные сапоги, рюкзаки, обернутую мешковиной пищу. И мы опять в воздухе, несемся над Абаканом, повторяя в узком ущелье изгибы реки.

Только двое живут теперь в хижине — отец и младшая дочь.

Сесть у хижины Лыковых невозможно. Она стоит на склоне горы. И нет, кроме их огорода, ни единой плешины в тайге. Есть, однако, где-то вблизи верховое болотце, на которое сесть нельзя, но можно низко зависнуть. Осторожные летчики делают круг за кругом, примеряясь к полянке, на которой в траве опасно сверкает водица. Во время этих заходов мы видим внизу тот самый обнаруженный с воздуха «огород».

Огород! Поперек склона — линейки борозд картошки, еще какая-то зелень. И рядом — почерневшая хижина. На втором заходе у хижины увидел две фигурки — мужчину и женщину. Заслонившись руками от солнца, наблюдают за вертолетом. Появление этой машины означает для них появление людей.

Зависли мы над болотцем, покидали в траву поклажу, спрыгнули сами на подушки сырого мха. Через минуту, не замочив в болоте колес, вертолет упруго поднялся и сразу же скрылся за лесистым плечом горы.

Тишина… Оглушительная тишина, хорошо знакомая всем, кто вот так, в полминуты, подобно десантникам, покидал вертолет. И тут, в тишине, меняя мокрые носки на сухие и надевая болотные сапоги, узнали мы подтвержденье печальной новости, о которой уже слышали в Абазе: в семье Лыковых осталось лишь два человека — дед и младшая дочь Агафья.

Трое — Дмитрий, Савин и Наталья — скоропостижно один за другим скончались в минувшую осень.

— Раньше, бывало, впятером выходили, если слышали вертолет. Теперь видели сами — двое…

Обсуждая с нами причины неожиданной смерти, проводник оплошно взял с болотца неверное направленье, и мы два часа блуждали в тайге, полагая, что движемся к хижине, а оказалось — шли как раз от нее. Когда поняли ошибку, сочли за благо вернуться опять на болото и отсюда уже «танцевать».

Час ходьбы по тропе, уже известной нам по рассказам геологов, и вот она, цель путешествия — избушка, по оконце вросшая в землю, черная от времени и дождей, обставленная со всех сторон жердями, по самую крышу заваленная каким-то хозяйственным хламом, коробами и туесами из бересты, дровами, долблеными кадками и корытами и еще чем-то, не сразу понятным свежему глазу. В жилом мире эту постройку под большим кедром принял бы за баню. Но это было жилье, простоявшее тут в одиночестве более сорока лет.

Картофельные борозды, лесенкой бегущие в гору, темно-зеленый островок конопли на картошке и поле ржи размером с площадку для волейбола придавали отвоеванному, наверное, немалым трудом у тайги месту мирный обитаемый вид.

Людей, однако, не было видно. Не слышно было ни собачьего лая, ни квохтанья кур, ни других звуков, обычных для человеческого жилья. Диковатого вида кот, подозрительно изучавший нас с крыши избушки, прыгнул и пулей кинулся в коноплю. Ни воробья, ни еще какого-нибудь спутника человека.

— Карп Осипович! Жив ли? — позвал Ерофей, подойдя к двери, верхний косяк которой был ему ниже плеча.

В избушке что-то зашевелилось. Дверь скрипнула, и мы увидели старика, вынырнувшего на солнце. Мы его разбудили. Он протирал глаза, щурился, проводил пятерней по всклокоченной бороде и наконец воскликнул:

— Господи, Ерофей!..

Старик явно был встрече рад, но руки никому не подал. Подойдя, он сложил ладони возле груди и поклонился каждому из стоявших.

— А мы ждали, ждали. Решили, что пожарный был вертолет. И в печали уснули.

Узнал старик и Николая Устиновича, побывавшего тут год назад.

— А это гость из Москвы. Мой друг. Интересуется вашей жизнью, — сказал Ерофей.

Старик настороженно сделал поклон в мою сторону.

— Милости просим, милости просим…

Пока Ерофей объяснял, где мы сели и как по-глупому заблудились, я мог как следует рассмотреть старика. Он уже не был таким «домоткано-замшелым», каким был открыт и описан геологами. Дареная кем-то войлочная шляпа делала его похожим на пасечника. Одет в штаны и рубаху фабричной ткани. На ногах валенки, под шляпой черный платок — защита от комаров. Слегка сгорблен, но для своих восьми с половиной десятков лет достаточно тверд и подвижен. Речь внятная, без малейших огрехов, свойственных возрасту. Часто говорит, соглашаясь: «едак-едак…», что означает: «так-так». Слегка глуховат, то и дело поправляет платок возле уха и наклоняется к собеседнику. Но взгляд внимательный, цепкий.

В момент, когда обсуждались огородные виды на урожай, дверь в хижине приоткрылась и оттуда мышкой выбежала Агафья, не скрывавшая детской радости от того, что видит людей. Тоже соединенные вместе ладони, поклоны в пояс.

— Летала, летала машинка… А добрых людей все нету и нету… — проговорила она нараспев, сильно растягивая слова. Так говорят блаженные люди. И надо было немного привыкнуть, чтобы не сбиться на тон, каким обычно с блаженными говорят.

По виду о возрасте этой женщины судить никак невозможно. Черты лица человека до тридцати лет, но цвет кожи какой-то неестественно белый и нездоровый, вызывавший в памяти ростки картошки, долго лежавшей в теплой сырой темноте. Одета Агафья была в мешковатую черного цвета рубаху до пят. Ноги босые. На голове черный полотняный платок.

Стоявшие перед нами люди были в угольных пятнах, как будто только что чистили трубы.

Оказалось, перед нашим приходом они четыре дня непрерывно тушили таежный пожар, подступивший к самому их жилищу. Старик провел нас по тропке за огород, и мы увидели, где проходила два дня назад страшная «линия фронта».

Деревья стояли обугленные, хрустел под ногами сгоревший черничник. И все это в «трех бросках камнем» от огорода.

Июнь этого года, затопивший Москву дождями, в здешних лесах был сух и жарок. Когда начались грозы, пожары возникли во многих местах. Тут молния «вдарила в старую кедру, и она занялась, аки свечка». К счастью, не было ветра, возникший пожар подбирался к жилью по земле.

— Огонь мы с тятенькой заливали водой, захлестывали ветками, копали землю. А он все ближе и ближе… — сказала Агафья.

Они уверены: это «господь» послал им спасительный дождик. И вертолет сегодня крутился тоже по его указанию.

— Машинка нас разбудила. Когда улетела, а вы не пришли, опять улеглись. Много сил потеряли, — сказал старик.

Наступило время развязать рюкзаки. Подарки — этот древнейший способ показать дружелюбие — были встречены расторопно. Старик благодарно подставил руки, принимая рабочий костюм, суконную куртку, коробочку с инструментом, сверток свечей. Сказав какое полагается слово и вежливо все оглядев, он обернул каждый дар куском бересты и сунул под навес крыши. Позже мы обнаружили там много изделий нашей швейной и резиновой промышленности и целый склад скобяного товара — всяк сюда приходящий что-нибудь приносил.

Агафье мы подарили чулки, материю, швейные принадлежности («Наперстник!..» — радостно показала она отцу металлический колпачок). Еще большую радость вызвали у нее сшитые опытной женской рукой фартук из ситца, платок и красные варежки. Платок, желая доставить нам удовольствие, Агафья покрыла поверх того, в котором спала и тушила пожар. И так ходила весь день.

К нашему удивлению, были отвергнуты мыло и спички — «нам это неможно». То же самое мы услыхали, когда я открыл картонный короб с едой, доставленной из Москвы. Всего понемногу- печенье, хлеб, сухари, изюм, финики, шоколад, масло, консервы, чай, сахар, мед, сгущенное молоко — все было вежливо остановлено двумя вперед выставленными ладонями. Лишь банку сгущенного молока старик взял в руки и, поколебавшись, поставил на завалинку — «кошкам»…

С большим трудом мы убедили их взять лимоны — «вам обязательно сейчас это нужно».

После расспросов — «а где же это растет?» — старик подставил подол рубахи, но сказал Агафье, чтобы снесла лимоны в ручей — «пусть там до вечера полежат». (На другой день мы видели, как старик с дочерью по нашей инструкции выжимали лимоны в кружку и с любопытством нюхали корки.)

Потом и мы получили подарки. Агафья обошла нас с мешочком, насыпая в карманы кедровые орехи; принесла берестяной короб с картошкой. Старик показал место, где можно разжечь костер, и, вежливо сказав «нам неможно» на предложение закусить вместе, удалился с Агафьей в хижину — помолиться.

Пока варилась картошка, я обошел «лыковское поместье». Расположилось оно в тщательно и, наверное, не тотчас выбранной точке. В стороне от реки и достаточно высоко на горе — усадьба надежно была упрятана от любого случайного глаза. От ветра место уберегалось складками гор и тайгою. Рядом с жилищем — холодный и чистый ручей. Лиственничный, еловый, кедровый и березовый древостой дает людям все, что они были в силах тут взять. Зверь не пуган никем. Черничники и малинники — рядом, дрова — под боком, кедровые шишки падают прямо на крышу жилья. Вот разве что неудобство для огорода — не слишком пологий склон. Но вон как густо зеленеет картошка. И рожь уже налилась, стручки на горохе припухли… Я вдруг остановился от мысли, что взираю на этот очажок жизни глазами дачника.

Но тут ведь нет электрички! До ближайшего огонька, до человеческого рукопожатья не час пути, а 350 километров непроходимой тайги.

И не сорок дней пребывает тут человек, а уже сорок лет! Какими трудами доставались тут хлеб и тепло? Не появлялось ли вдруг желание обрести крылья и полететь, полететь, куда-нибудь улететь?..

Хижина Лыковых.

Возле дома я внимательно пригляделся к отслужившему хламу. Копье с лиственничным древком и самодельным кованым наконечником… Стертый почти до обуха топоришко…

Самодельный топор, им разве что сучья обрубишь… Лыжи, подбитые камусом… Мотыга… Детали ткацкого стана… Веретенце с каменным пряслицем… Сейчас все это свалено без надобности. Коноплю посеяли скорее всего по привычке. Тканей сюда нанесли-долго не износить.

И много всего другого понатыкано под крышей и лежит под навесом возле ручья: моток проволоки, пять пар сапог, кеды, эмалированная кастрюля, лопата, пила, прорезиненные штаны, сверток жести, четыре серпа с пятиугольным знаком качества на рукоятке.

— Добра-то — век не прожить! — Вздохнул неслышно в валенках подошедший Карп Осипович. Сняв шляпу, он помолился в сторону двух крестов. — Царствие небесное, им ни серпов, ни топоров уже не надобно…

Старик показал мне лабаз на двух высоких столбах «для береженья продуктов от мышей и медведей», погреб, где хранилась картошка, очаг из камней у самого порога хижины, где Агафья готовила на маленьком костерке ужин.

Разглядел я как следует крышу хибарки. Она не была набросана в беспорядке, как показалось вначале. Лиственничные плахи имели вид желобов и уложены были, как черепица на европейских домах…

Ночи в здешних горах холодные. Палатки у нас не было. Агафья с отцом, наблюдая, как мы собираемся «в чем бог послал» улечься возле костра, пригласили нас ночевать в хижину.

Ее описанием и надо закончить впечатления первого дня.

Согнувшись под косяком двери, мы попали почти в полную темноту. Вечерний свет синел лишь в оконце величиной в две ладони. Когда Агафья зажгла и укрепила в светце, стоявшем посредине жилья, лучину, можно было кое-как разглядеть внутренность хижины. Стены и при лучине были темны — многолетняя копоть света не отражала. Низкий потолок тоже был угольно-темным. Горизонтально под потолком висели шесты для сушки одежды. Вровень с ними вдоль стен тянулись полки, уставленные берестяной посудой с сушеной картошкой и кедровыми орехами. Внизу вдоль стен тянулись широкие лавки. На них, как можно было понять по каким-то лохмотьям, спали и можно было теперь сидеть.

Слева от входа главное место было занято печью из дикого камня. Труба от печи, тоже из каменных плиток, облицованных глиной и стянутых берестой, выходила не через крышу, а сбоку стены. Печь была небольшой, но это была «русская печь» с двухступенчатым верхом. На нижней ступени, на постели из сухой болотной травы спал и сидел глава дома.

Выше опять громоздились большие и малые берестяные короба. Справа от входа стояла на ножках еще одна печь — металлическая. Коленчатая труба от нее тоже уходила в сторону через стенку. «Зимой тут можно было волков морозить. Ну и сварили им эту «буржуйку». Удивляюсь, как дотащили…» — сказал Ерофей, уже не однажды тут ночевавший.

Посредине жилища стоял маленький стол, сработанный топором. Это и все, что было в жилище. Но было тесно. Площадь конурки была примерно шесть шагов на пять, и можно было только гадать, как ютились тут многие годы шестеро взрослых людей обоего пола.

— Бедствовали…

Старик и Агафья говорили без напряженья и с удовольствием. Но часто разговор прерывался их порывами немедленно помолиться. Обернувшись в угол, где, как видно, стояли невидимые в темноте иконы, старик с дочерью громко пели молитвы, кряхтели, шумно вздыхали, перебирая пальцами бугорки лестовок — «инструмента», на котором ведется отсчет поклонов. Молитва кончалась неожиданно, как начиналась, и беседа снова текла от точки, где была прервана…

В условный час старик и дочь сели за ужин.

Ели они картошку, макая ее в крупную соль. Зернышки соли с колен едоки бережно собирали и клали в солонку. Гостей Агафья попросила принести свои кружки и налила в них «кедровое молоко». Напиток, приготовленный на холодной воде, походил цветом на чай с молоком и был пожалуй что вкусен. Изготовляла его Агафья у нас на глазах: перетерла в каменной ступке орехи, в берестяной посуде смешала с водой, процедила… Понятия о чистоте у Агафьи не было никакого. Землистого цвета тряпица, через которую угощенье цедилось, служила хозяйке одновременно для вытирания рук. Но что было делать, «молоко» мы выпили и, доставляя Агафье явное удовольствие, искренне похвалили питье.

После ужина как-то сами собой возникли вопросы о бане. Бани у Лыковых не было. Они не мылись. «Нам это неможно», — сказал старик.

Агафья поправила деда, сказав, что с сестрой они изредка мылись в долбленом корыте, когда летом можно было на солнце согревать воду. Одежду они тоже изредка мыли в такой же воде, добавляя в нее золы.

Пола в хижине ни метла, ни веник, по всему судя, никогда не касались. Пол под ногами пружинил. И когда мы с Николаем Устиновичем расстилали на нем армейскую плащ-палатку, я взял щепотку «культурного слоя» — рассмотреть за дверью при свете фонарика, из чего же он состоит. «Ковер» на полу состоял из картофельной шелухи, шелухи от кедровых орехов и конопляной костры. На этом мягком полу, не раздеваясь, мы улеглись, положив под голову рюкзаки. Ерофей, растянувшись во весь богатырский свой рост на лавке, сравнительно скоро возвестил храпом, что спит. Карп Осипович, не расставаясь с валенками, улегся, слегка взбив руками травяную перину, на печке. Агафья загасила лучину и свернулась, не раздеваясь, между столом и печкой.

Вопреки ожиданью, по босым ногам нашим никто не бегал и не пытался напиться крови. Удаляясь сюда от людей, Лыковы ухитрились, наверное, улизнуть незаметно от вечных спутников человека, для которых отсутствие бани, мыла и теплой воды было бы благоденствием.

А может, сыграла роль конопля. У нас в деревне, я помню, коноплю применяли против блох и клопов…

Уже начало бледно светиться окошко июльским утренним светом, а я все не спал.

Кроме людей, в жилье обретались две кошки с семью котятами, для которых ночь — лучшее время для совершения прогулок по всем закоулкам. Букет запахов и спертость воздуха были так высоки, что казалось, сверкни случайно тут искра, и все взорвется, разлетятся в стороны бревна и береста.

Я не выдержал, выполз из хижины подышать.

Над тайгой стояла большая луна. И тишина была абсолютной. Прислонившись щекою к дровяной поленнице, я думал: наяву ли все это? Да, все было явью. Помочиться вышел Карп Осипович.

И мы постояли с ним четверть часа за разговором на тему о космических путешествиях.

Я спросил: знает ли Карп Осипович, что на Луне были люди, ходили там и ездили в колесницах?

Старик сказал, что много раз уже слышал об этом, но он не верит. «Месяц — светило божественное. Кто же, кроме богов и ангелов, может туда долететь? Да и как можно ходить и ездить вниз головой?»

Глотнув немного воздуха, я уснул часа на два. И явственно помню занятный путаный сон. В хижине Лыковых стоит огромный цветной телевизор. И на экране его Сергей Бондарчук в образе Пьера Безухова ведет дискуссию с Карпом Осиповичем насчет возможности посещения человеком Луны…

Проснулся я от непривычного звука. За дверью Ерофей и старик точили на камне топор. Еще с вечера мы обещали Лыковым помочь в делах с избенкой, сооружение которой они начали, когда их было еще пятеро.

Разговор у свечи

В этот день мы помогали Лыковым на «запасном» огороде строить новую хижину — затащили на сруб матицы, плахи для потолка, укосы для кровли. Карп Осипович, как деловитый прораб, сновал туда и сюда. «Умирать собирайся, а рожь сей», — сказал он несколько раз, упреждая возможный вопрос: зачем эта стройка на девятом десятке годов?

После обеда работу прервал неожиданный дождь, и мы укрылись в старой избушке.

Видя мои мученья с записью в темноте, Карп Осипович расщедрился на «праздничный свет», зажег свечу из запаса, пополненного вчера Ерофеем. Агафья при этом сиянии не преминула показать свое уменье читать. Спросив почтительно: «тятенька, можно ль?», достала она из угла с полки закоптелые в деревянных «корицах» с застежками богослужебные книги.

Показала Агафья нам и иконы. Но многолетняя копоть на них была так густа, что решительно ничего не было видно — черные доски.

Свечи здесь — драгоценность.

Говорили в тот вечер о боге, о вере, о том, почему и как Лыковы тут оказались. В начале беседы Карп Осипович учинил своему московскому собеседнику ненавязчивый осторожный экзамен. Что мне известно о сотворении мира?

Когда это было? Что я ведаю о всемирном потопе?

Спокойная академичность в беседе окончилась сразу, как только она коснулась событий реальных. Царь Алексей Михайлович, сын его Петр, патриарх Никон с его «дьявольской щепотью — троеперстием» были для Карпа Осиповича непримиримыми кровными и личными недругами. Он говорил о них так, как будто не триста лет прошло с тех пор, когда жили и правили эти люди, а всего лишь ну лет с полсотни.

О Петре I («рубил брады христианам и табачищем пропах») слова у Карпа Осиповича были особенно крепкими. Этого царя, «антихриста в человеческом облике», он ставил на одну доску с каким-то купцом, недодавшим староверческой братии где-то в начале века 26 пудов соли…

* * *

Драма Лыковых уходит корнями в народную драму трехвековой давности, названье которой раскол. При этом слове многие сразу же вспомнят живописное полотно в Третьяковке «Боярыня Морозова». В образе этого фанатичного человека сфокусировал Суриков страсти, кипевшие на Руси в середине XVII века.

Но это не единственный яркий персонаж раскола. Многолика и очень пестра была сцена у этой великой драмы. Царь вынужден был слушать укоры и причитанья «божьих людей» — юродивых; бояре выступали в союзе с нищими; высокого ранга церковники, истощив терпение в спорах, таскали друг друга за бороды; волновались стрельцы, крестьяне, ремесленный люд. Обе стороны в расколе обличали друг друга в ереси, проклинали и отлучали от «истинной веры». Самых строптивых раскольников власти гноили в глубоких ямах, вырывали им языки, сжигали в срубах. Граница раскола прохладной тенью пролегала даже в царской семье.

Жена царя Мария Ильинична, а потом и сестра Ирина Михайловна не единожды хлопотали за опальных вождей раскола.

Из-за чего же сыр-бор? Внешне как будто по пустякам. Укрепляя православную веру и государство, царь Алексей Михайлович и патриарх Никон обдумали и провели реформу церкви (1653 г.), основой которой было исправление богослужебных книг. Переведенные с греческого еще во времена крещения языческой Руси киевским князем Владимиром (988 г.), богослужебные книги от многочисленных переписок превратились в некий «испорченный телефон». Переводчик изначально дал маху, писец схалтурил, чужое слово истолковали неверно — за шесть с половиной веков накопилось всяких неточностей, несообразностей много. Решено было обратиться к первоисточникам и все исправить.

И тут началось! К несообразностям-то привыкли уже. Исправления «резали ухо» и, казалось, подрывали самое веру. Возникла серьезная оппозиция исправленьям во всех слоях верующих — от церковных иерархов, бояр и князей до попов, стрельцов, крестьян и юродивых. «Покусились на старую веру!» Таким был глас оппозиции.

Особый протест вызывали смешные с нашей нынешней точки зрения расхождения. Никон по новым книгам утверждал, что крестные ходы у церкви надо вести против солнца, а не по солнцу; слово аллилуйя следует петь не по два, а три раза; поклоны класть не земные, а поясные; креститься не двумя, а тремя перстами, как крестятся греки. Как видим, не о вере шел спор, а лишь об обрядах богослужения, отдельных и в общем-то мелких деталях обряда. Но фанатизм религиозный, приверженность догматам границ не имеют — заволновалась вся Русь.

Было ли что еще, усугублявшее фанатизм оппозиции? Было. Реформа Никона совпадала с окончательным закрепощением крестьян, и нововведенья в сознании массы народа соединились с лишеньем его последних вольностей и «святой старины». Боярско-феодальная Русь в это же время страшилась из Европы идущих новин, которым царь Алексей, видевший, как Русь путается ногами в длиннополом кафтане, особых преград не ставил. Церковникам «никонианство» тоже было сильно не по душе. В реформе они почувствовали твердую руку царя, хотевшего сделать церковь послушной слугой его воли. Словом, многие были против того, чтобы «креститься тремя перстами». И смута под названьем раскол началась.

Русь не была первой в религиозных распрях.

Вспомним европейские религиозные войны, вспомним ставшую символом фанатизма и нетерпимости Варфоломеевскую ночь в Париже (ночь на 24 августа 1572 года, когда католики перебили три тысячи гугенотов). Во всех случаях, так же как это было и в русском расколе, религия тесно сплеталась с противоречиями социальными, национальными, иерархическими.

Но знамена были религиозные. С именем бога люди убивали друг друга. И у всех этих распрей, вовлекавших в свою орбиту массы людей, были свои вожди.

В русском расколе особо возвышаются две фигуры. По одну сторону — патриарх Никон, по другую — протопоп Аввакум. Любопытно, что оба они «простолюдины». Никон — сын мужика. Аввакум — сын простого попа. И оба (поразительное совпадение!) — совершенные земляки.

Никон (в миру Никита) родился в селе Вельдеманово, близ Нижнего Новгорода. Аввакум — в селе Григорово, лежащем в нескольких километрах от Вельдеманова… Нельзя исключить, что в детстве и юности эта люди встречались, не чая потом оказаться врагами. И по какому высокому счету! И Никон, и Аввакум были людьми редко талантливыми. (Царь Алексей Михайлович, смолоду искавший опору в талантах, заметил обоих и приблизил к себе.

Никона сделал — страшно подумать о высоте! — патриархом всея Руси.)

Но воздержимся от соблазна подробнее говорить об интереснейших людях — Аввакуме и Никоне, это задержало бы нас на пути к Абакану. Вернемся лишь на минуту к боярыне, едущей на санях по Москве.

Карп Осипович не знает, кто такая была боярыня Морозова. Но она, несомненно, родная сестра ему по фанатизму, по готовности все превозмочь, лишь бы «не осеняться тремя перстами».

Подруга первой жены царя Алексея Михайловича, молодая вдова Феодосья Прокофьевна Морозова была человеком очень богатым (восемь тысяч душ крепостных, горы добра, золоченая карета, лошади, слуги). Дом ее был московским штабом раскола. Долго это терпевший царь сказал наконец: «Одному из нас придется уступить».

На картине мы видим Феодосью Прокофьевну в момент, когда в крестьянских санях везут ее по Москве в ссылку. Облик всего раскола мы видим на замечательном полотне. Похихикивающие попы, озабоченные лица простых и знатных людей, явно сочувствующих мученице, суровые лица ревнителей старины, юродивый. И в центре — сама Феодосья Прокофьевна с символом своих убеждений — «двуперстием».

И вернемся теперь на тропку, ведущую к хижине над рекой Абакан. Вы почувствовали уже, как далеко во времени она начиналась. И нам исток этот, хотя бы бегло, следует проследить до конца.

Раскол не был преодолен и после смерти царя Алексея (1676 год). Наоборот, уход Никона, моровые болезни, косившие в те годы народ многими сотнями тысяч, и неожиданная смерть самого царя лишь убедили раскольников: «бог на их стороне».

Царю и церкви пришлось принимать строгие меры. Но они лишь усугубили положение. Темная масса людей заговорила о конце света. Убеждение в этом было так велико, что появились в расколе теченья, проповедовавшие «во спасение от антихриста» добровольный уход из жизни. Начались массовые самоубийства.

Люди умирали десятками от голодовок, запираясь в домах и скитах. Но особо большое распространение получило самосожжение — «огонь очищает». Горели семьями и деревнями. По мнению историков, сгорело около 20 тысяч фанатичных сторонников «старой веры».

Воцаренье Петра, с его особо крутыми нововведениями, староверами было принято как давно уже предсказанный приход антихриста.

Равнодушный к религии, Петр, однако, разумным счел раскольников «не гонять», а взять на учет, обложить двойным казенным налогом. Одних староверов устроила эта «легальность», другие «потекли» от антихриста «в леса и дали».

Петр учредил специальную Раскольничью контору для розыска укрывавшихся от оплаты.

Но велика земля русская! Много нашлось в ней укромных углов, куда ни царский глаз, ни рука царя не могли дотянуться. Глухими по тем временам были места в Заволжье, на Севере, в Придонье, в Сибири — в этих местах и оседали раскольники (староверы, старообрядцы), «истинные христиане», как они себя называли. Но жизнь настигала, теснила, расслаивала религиозных, бытовых, а отчасти и социальных протестантов. Старообрядчество распалось на множество разных течений — «согласий» и «толков», обусловленных социальной неоднородностью, образом жизни, средой обитанья, а часто и прихотью проповедников.

В прошлом веке старообрядцы оказались в поле зрения литераторов, историков, бытописателей. Интерес этот очень понятен. В доме, где многие поколения делают всякие перестройки и обновленья: меняют мебель, посуду, платье, привычки, — вдруг обнаруженный старый чулан с прадедовской утварью неизменно вызовет любопытство. Россия, со времен Петра изменившаяся неузнаваемо, вдруг открыла этот «чулан» «в лесах и на горах». Быт, одежда, еда, привычки, язык, иконы, обряды, старинные рукописные книги, предания старины — все сохранилось прекрасно в этом живом музее минувшей жизни.

Того более, многие «толки» в старообрядстве были противниками крепостного режима и самой царской власти. Эта сторона дела побудила изгнанника Герцена прощупать возможность союза со староверами. Но скоро он убедился: союз невозможен. С одной стороны, в общинах старообрядства вырос вполне согласный с царизмом класс (на пороге революции его представляли миллионеры Гучковы, Морозовы, Рябушинские — выходцы из крестьян), с другой — во многих «толках» царили косная темнота, изуверство и мракобесие, противные естеству человеческой жизни.

Таким именно был «толк» под названьем «бегунский». Спасение от антихриста в царском облике, от барщины, от притесненья властей люди видели только в том, чтобы «бегати и таиться». Старообрядцы этого «толка» отвергали не только петровское брадобритье, табак и вино. Все «мирское» не принималось — браки, законы, служба в армии, паспорта, деньги, любая власть, «игрища», песнопенье и все, что люди, «не убоявшись бога, могли измыслить».

«Дружба с «миром» — есть вражда против бога. Надо бегати и таиться!» Этот исключительный аскетизм был по плечу лишь небольшому числу людей — либо убогих, либо, напротив, сильных, способных снести отшельничество.

«Бегунов» жизнь все время теснила, загоняла в самые недоступные дебри. И нам теперь ясен исторический в триста лет путь к лесной избушке над Абаканом. Мать и отец Карпа Лыкова пришли с тюменской земли и тут в глуши поселились. До 20-х годов в ста пятидесяти километрах от Абазы жила небольшая староверческая община. Люди имели тут огороды, скотину, кое-что сеяли, ловили рыбу и били зверя. Назывался этот малодоступный в тайге жилой очажок Лыковская заимка. Тут и родился Карп Осипович. Сообщалась с «миром» заимка, как можно было понять, через посредников, увозивших в лодках с шестами меха и рыбу и привозивших «соль и железо».

В 23-м году добралась до заимка какая-то таежная банда, оправдавшая представление «бегунов» о греховности мира — кого-то убили, кого-то прогнали. Заимка перестала существовать. (Проплывая по Абакану, мы видели пустошь, поросшую иван-чаем, бурьяном и крапивой.) Семь или восемь семей подались глубже по Абакану в горы, еще на полтораста верст дальше от Абазы, и стали жить на Каире — небольшом притоке реки Абакан.

«Жизнь была там вельми тяжела. И слабые утекли в мир». Карп Осипович и его жена Акулина Карповна были людьми неслабыми. И решили в 1936 году удалиться от «мира» еще подальше. Забрав из брошенного поселка «все железное», кое-какой хозяйственный инвентарь, иконы, богослужебные книги, с двумя детьми (Савину было одиннадцать, Наталье — год) Лыковы приискали место «поглуше, понедоступней» и стали его обживать.

* * *

Свеча на пенечке-лучиннике в этот вечер сгорела до основанья. Остаток ее расплылся стеариновой лужицей, и от этого пламя то вдруг вырастало, то часто-часто начинало мигать — Агафья то и дело поправляла фитилек щепкой.

Карп Осипович сидел на лежанке, обхватив колени узловатыми пальцами. Мои книжные словеса о расколе он слушал внимательно, с нескрываемым любопытством: «Едак-едак…»

Под конец он вздохнул, зажимая поочередно пальцами ноздри, высморкался на пол и опять прошелся по Никону — «от него, блудника, все началось».

Дверь в хижине, чтобы можно было хоть как-то дышать и чтобы кошки ночью могли сходить на охоту, оставили чуть приоткрытой.

В щелку опять было видно спелую, желтого цвета луну. «Как дыня»… — сказал Ерофей. Новое слово «дыня» заинтересовало Агафью. Ерофей стал объяснять, что это такое. Разговор о религии закончился географией — экскурсом в Среднюю Азию. По просьбе Агафьи я нарисовал на листке дыню, верблюда, человека в халате и тюбетейке.

«Господи…» — вздохнула Агафья. Прежде чем лечь калачиком рядом с котятами, пищавшими в темноте, она горячо и долго молилась.

Огород и тайга

В Москву от Лыковых я привез кусок хлеба.

Показывал друзьям — что это такое? — только раз я услышал ответ неуверенный, но близкий к истине: это, кажется, хлеб. Да, это лыковский хлеб. Пекут они его из сушеной, толченной в ступе картошки с добавленьем двух-трех горстей ржи, измельченной пестом, и пригоршни толченых семян конопли… Эта смесь, замешенная на воде, без дрожжей и какой-либо закваски, выпекается на сковородке и представляет собою толстый черного цвета блин.

«Хлеб этот не то что есть, на него глядеть страшно, — сказал Ерофей. — Однако же ели. Едят и теперь — настоящего хлеба ни разу даже не ущипнули».

Кормильцем семьи сорок пять лет был огород — пологий участок горы, раскорчеванный от тайги. Для страховки от превратностей горного лета раскорчеван был также участок ниже под гору и еще у самой реки. «Вверху учинился неурожай — внизу что-нибудь собираем».

Вызревали на огороде: картошка, лук, репа, горох, конопля, рожь. Семена, как драгоценность, наравне с железом и богослужебными книгами сорок шесть лет назад были принесены из поглощенного теперь тайгой поселенья. И ни разу никакая культура осечки за эти полвека не сделала — не выродилась, давала еду и семенной материал, берегли который, надо ли объяснять, пуще глаза.

Картошка — «бесовское многоплодное, блудное растение», — Петром завезенная из Европы и не принятая староверами наравне с «чаем и табачищем», по иронии судьбы для многих стала потом основною кормилицей.

И у Лыковых тоже основой питанья была картошка. Она хорошо тут родилась. Хранили ее в погребе, обложенном бревнами и берестой. Но запасы «от урожая до урожая», как показала жизнь, недостаточны. Июньские снегопады в горах могли сильно и даже катастрофически сказаться на огороде. Обязательно нужен был «стратегический» двухгодичный запас. Однако два года даже в хорошем погребе картошка не сохранялась.

Приспособились делать запас из картошки сушеной. Ее резали на пластинки и сушили в жаркие дни на больших листах бересты или прямо на плахах крыши. Досушивали, если надо было, еще у огня и на печке. Берестяными коробами с сушеной картошкой и теперь заставлено было все свободное пространство хижины. Короба с картошкой помещали также в лабазы — в срубы на высоких столбах. Все, разумеется, тщательно укрывалось и пеленалось берестяной одеждой.

Картошку все годы Лыковы ели обязательно с кожурой, объясняя это тщательной экономией пищи. Но кажется мне, каким-то чутьем они угадали: с кожурою картошка полезней.

Репа, горох и рожь служили подспорьем в еде, но основой питания не было. Зерна собиралось так мало, что о хлебе как таковом младшие Лыковы не имели и представленья. Подсушенное зерно дробилось в ступе, и из него «по святым праздникам» варили ржаную кашу.

Все годы соседями Лыковых были кедровки, бурундуки, рябчики. Кошка появилась недавно.

Росла когда-то в огороде морковка, но от мышиной напасти были однажды утрачены семена.

И люди лишились, как видно, очень необходимого в пище продукта. Болезненно бледный цвет кожи у Лыковых, возможно, следует объяснить не столько сидением в темноте, сколько нехваткою в пище вещества под названием «каротин», которого много в моркови, апельсинах, томатах… В этом году геологи снабдили Лыковых семенами моркови, и Агафья принесла к костру нам как лакомство по два еще бледно-оранжевых корешка, с улыбкой сказала: «морко-ов-ка…»

Вторым огородом была тут тайга. Без ее даров вряд ли долгая жизнь человека в глухой изоляции была бы возможной. В апреле тайга уже угощала березовым соком. Его собирали в берестяные туеса. И, будь в достатке посуды, Лыковы, наверное, догадались бы сок выпаривать, добиваясь концентрации сладости. Но берестяной туес на огонь не поставишь. Ставили туеса в естественный холодильник — в ручей, где сок долгое время не портился.

Вслед за березовым соком шли собирать дикий лук и крапиву. Из крапивы варили похлебку и сушили пучками на зиму для «крепости тела». Ну а летом тайга — это уже грибы (их ели печеными), малина, черника, брусника, смородина. «Истомившись, сидючи на картошке, вкушали божьи эти дары обильно».

Но летом надлежало и о зиме помнить. Лето короткое. Зима — длинна и сурова. Запаслив, как бурундук, должен быть житель тайги. И опять шли в ход берестяные туеса. Грибы и чернику сушили, бруснику заливали в берестяной посуде водой. Но все это в меньших количествах, чем можно было предположить, — «некогда было».

В конце августа приспевала страда, когда все дела и заботы отодвигались — надо было идти «орешить». Орехи для Лыковых были «таежной картошкой». Шишки с кедра (Лыковы говорят не «кедр», а «кедра»), те, что пониже, сбивались длинным еловым шестом. Но обязательно надо было лезть и на дерево — отрясать шишки. Все Лыковы — молодые, старые, мужчины и женщины — привыкли легко забираться на кедры. Шишки ссыпали в долбленые кадки, шелушили их позже на деревянных терках. Затем орех провевался. Чистым, отборным, в берестяной посуде хранили его в избе и лабазах, оберегая от сырости, от медведей и грызунов.

В наши дни химики-медики, разложив содержимое плода кедровой сосны, нашли в нем множество компонентов — от жиров и белков до каких-то не поддающихся удержанию в памяти мелких, исключительной пользы веществ.

На московском базаре этой весной я видел, среди сидельцев-южан с гранатами и урюком, ухватистого сибиряка с баулом кедровых шишек.

Чтобы не было лишних вопросов, на шишке спичкой был приколот кусочек картона с содержательной информацией: «От давления. Рубль штука».

Лыковы денег не знают, но ценность всего, что содержит орех кедровой сосны, ведома им на практике. И во все урожайные годы они запасали орехов столько, сколько могли запасти.

Орехи хорошо сохраняются — «четыре года не прогоркают». Потребляют их Лыковы натурально — «грызем, подобно бурундукам», толчеными подсыпают иногда в хлеб и делают из орехов свое знаменитое «молоко», до которого даже кошки охочи.

Животную пищу малой толикой поставляла тоже тайга. Скота и каких-либо домашних животных тут не было. Не успел я выяснить, почему. Скорее всего в долбленом «ковчеге», в котором двигались Лыковы кверху по Абакану, не хватило места для живности. Но, может быть, и сознательно Лыковы «домашнюю тварь» решили не заводить — надежней укрыться и жить незаметней. Многие лета не раздавалось у их избенки ни лая, ни петушиного крика, ни мычанья, ни блеянья, ни мяуканья.

Соседом, врагом и другом была лишь дикая жизнь, не бедная в этой тайге. У дома постоянно вертелись небоязливые птицы кедровки. В мох у ручья они имели привычку прятать орехи и потом их разыскивали, перепархивая у самых ног проходившего человека. Рябчики выводили потомство прямо за огородом. Два ворона, старожилы этой горы, имели внизу по ручью гнездо, возможно, более давнее, чем избенка. По их тревожному крику Лыковы знали о подходе ненастья, а по полету кругами — что в ловчую яму кто-то попался.

Изредка появлялась зимою тут рысь. Не таясь, не боязливо она обходила «усадьбу».

Однажды, любопытства, наверное, ради, поскребла даже дверь у избушки и скрылась так же неторопливо, как появилась.

Собольки оставляли следы на снегу. Волки тоже изредка появлялись, привлеченные запахом дыма и любопытством. Но убедившись: поживиться тут нечем, удалялись в места, где держались маралы.

Летом в дровах и под кровлей селились любимцы Агафьи — «плешки». Я не понял сначала, о ком она говорила, но Агафья выразительно покачала рукой — трясогузки!

Большие птичьи дороги над этим таежным местом не пролегают. Лишь однажды в осеннем тумане Лыковых всполошил криком занесенный, как видно, ветрами одинокий журавль. Туда-сюда метался он над долиной реки два дня — «душу смущал», а потом стих. Позже Дмитрий нашел у воды лапы и крылья погибшей и кем-то съеденной птицы.

Заходили к Лыковым и медведи.

Огород Лыковых. Таким его видели летчики: борозды и рядом избушка, похожая на кучу хлама…

… а это мотыги, которыми огород приходилось возделывать.

Таежное одиночество Лыковых кряду несколько лет с ними делил медведь. Зверь был не крупным и не нахальным. Он появлялся лишь изредка — топтался, нюхал воздух возле лабаза и уходил. Когда «орешили», медведь, стараясь не попадаться на глаза людям, ходил неотступно за ними, подбирая под кедрами что они уронили. «Мы стали ему оставлять шишки — тоже ведь алкает, на зиму жир запасает».

Этот союз с медведем был неожиданно прерван появлением более крупного зверя.

Возле тропы, ведущей к реке, медведи схватились, «вельми ревели», а дней через пять Дмитрий нашел старого друга, наполовину съеденного более крупным его собратом».

Тихая жизнь у Лыковых кончилась. Пришелец вел себя как хозяин. Разорил один из лабазов с орехами. И, появившись возле избушки, так испугал Агафью, что она слегла на полгода — «ноги слушаться перестали». Ходить по любому делу в тайгу стало опасно. Медведя единодушно приговорили к смерти. Но как исполнить такой приговор? Оружия никакого! Вырыли яму на тропке в малинник. Медведь попался в нее, но выбрался — не рассчитали глубины ямы, а заостренные колья зверь миновал.

Дмитрий осенью сделал рогатину, надеясь настигнуть зверя в берлоге. Но берлога не отыскалась. Понимая, что весною голодный зверь будет особо опасным, Савин и Дмитрий соорудили «кулемку» — ловушку-сруб с приманкой и падавшей сверху настороженной дверью.

Весною медведь попался, но, разворотив бревна ловушки, ушел. Пришлось попросить ружье у геологов. Дмитрий, зная медвежьи тропы, поставил на самой надежной из них самострел. Эта штука сработала. «Однажды видим: вороны воспарили. Пошли осторожно и видим: лежит на тропке — повержен».

— Отведали медвежатины?

— Нет, оставили для съедения мелкому зверю.

Тех, что лапу имеют, мы не едим. Бог велит есть лишь тех, кто имеет копыта, — сказал старик.

Копыта в здешней тайге имеют: лось, марал, кабарга. На них и охотились. Охоту вели единственным способом: на тропах рыли ловчие ямы.

Чтобы направить зверя в нужное место, строили по тайге загородки-заслоны. Добыча была нечастой — «зверь с годами смышленым стал». Но когда попадалась в ловушку хотя бы малая «кабарожка», Лыковы пировали, заботясь, однако, о заготовке мяса на зиму. Его разрезали на узкие ленты и вялили на ветру. Эти мясные «консервы» в берестяной таре могли храниться год-два. Доставали их по большим праздникам или клали в мешок при тяжелых работах и переходах. (В Москву я привез подарок Агафьи — жгутик сушеной лосятины. Понюхаешь — пахнет мясом, но откусить от гостинца и пожевать я все-таки не решился.)

Летом и осенью до ледостава ловили Лыковы рыбу. В верховье Абакана водится хариус и ленок. Ловили их всяко: «удой» и «мордой» — ловушкой, плетенной из ивняка. Ели рыбу сырой, печеной в костре и непременно сушили впрок.

Но следует знать: все годы у Лыковых не было соли. Ни единой крупинки! Обильное потребление соли медицина находит вредным. Но в количествах, организму необходимых, соль непременно нужна. Я видел в Африке антилоп и слонов, преодолевших пространство чуть ли не в сто километров с единственной целью — поесть солонцовой земли. Они «солонцуются» с риском для жизни. Их стерегут хищники, стерегли охотники с ружьями. Все равно идут, пренебрегая опасностью. Кто пережил войну, знает: стакан грязноватой землистой соли был «житейской валютой», на которую можно было выменять все — одежду, обувку, хлеб. Когда я спросил у Карпа Осиповича, какая трудность жизни в тайге была для них наибольшая, он сказал: обходиться без соли. «Истинное мученье!» В первую встречу с геологами Лыковы отказались от всех угощений. Но соль взяли.

«И с того дня несолоно хлебати уже не могли».

Случался ли голод? Да, 1961 год был для Лыковых страшным. Июньский снег с довольно крепким морозом погубил все, что росло в огороде — «вызябла» рожь, а картошки собрали только на семена. Пострадали корма и таежные.

Запасы предыдущего урожая зима поглотила быстро. Весною Лыковы ели солому, съели обувку из кожи, обивку с лыж, ели кору и березовые почки. Из запасов гороха оставили лишь один маленький туесок — для посева.

В тот год с голоду умерла мать. Избенка бы вся опустела, случись следом за первым еще один недород. Но год был хорошим. Уродилась картошка. Созревали на кедрах орехи. А на делянке гороха проросло случайное зернышко ржи. Единственный колосок оберегали денно и нощно, сделав возле него специальную загородку от мышей и бурундуков.

Созревший колос дал восемнадцать зерен. Урожай тот был завернут в сухую тряпицу, положен в специально сделанный туесок размером меньше стакана, упакован затем в листок бересты и подвешен у потолка. Восемнадцать семян дали уже примерно с тарелку зерна. Но лишь на четвертый год сварили Лыковы ржаную кашу.

Урожай конопли, гороха и ржи ежегодно надо было спасать от мышей и бурундуков. Этот «таежный народец» относился к посевам как к добыче вполне законной. Недогляди — останется на делянке одна солома, все в норы перетаскают. Делянки с посевами окружались давилками и силками. И все равно едва ли не половину лыковских урожаев зерна запасали себе на зиму бурундуки. Этот милый и симпатичный зверек для людей в этом случае был «бичом божиим». «Воистину хуже медведя», — сказал старик.

Проблему эту быстро решили две кошки и кот, доставленные сюда геологами. Бурундуки и мыши (заодно, правда, с рябчиками!) были быстро изведены. Но все в этом мире имеет две стороны, возникла проблема перепроизводства зверей-мышеловов. Утопить котят, как обычно и делают в деревнях, Лыковы не решились.

И теперь вместо таежных нахлебников вырастает стадо домашних. «Много-то их!..» — сокрушается Агафья, глядя, как кошки за шиворот таскают котят из темных хором наружу для принятия солнечных ванн.

Еще один существенно важный момент.

В Москве перед полетом в тайгу мы говорили с Галиной Михайловной Проскуряковой, ведущей телепрограмму «Мир растений». Узнав, куда и зачем я лечу, она попросила: «Обязательно разузнайте, чем болели и чем лечились? Наверняка там будут названы разные травы. Привезите с собой пучочки — вместе рассмотрим, заглянем в книги. Это же интересно!»

Я эту просьбу не позабыл. На вопрос о болезнях старик и Агафья сказали: «Да, болели, как не болеть…» Главной болезнью у всех была «надсада». Что это был за недуг, я не понял. Предполагаю, что это нездоровье нутра от тяжелых подъемов, но, возможно, это и некая общая слабость. «Надсадой» страдали все. Лечились «правкою живота». Что значит «править живот», я тоже не вполне понял. Объясняли так: больной лежит на спине, другой человек «с уменьем» мнет руками ему живот.

Двое из умерших — Савин и Наталья, очевидно, страдали болезнью кишок. Лекарством от недуга был «корень-ревень» в отваре. Лекарство, скорее всего, подходящее, но при пище, кишок совсем не щадящей, что может сделать лекарство? Умерли оба от кровавых поносов.

В числе болезней Агафья называла простуду. Ее лечили крапивой, малиной и лежаньем на печке. Простуда не была, однако, тут частой — народ Лыковы закаленный, ходили, случалось, по снегу босиком. Но Дмитрий, самый крепкий из всех, умер именно от простуды.

Раны на теле «слюнили» и мазали «серой» (смолою пихты). От чего-то еще, не понял, «вельми помогает пихтовое масло» (выпарка из хвои).

Пили Лыковы отвары чаги, смородиновых веток, иван-чая, готовили на зиму дикий лук, чернику, болотный багульник, кровавник, душицу и пижму. По моей просьбе Агафья собрала еще с десяток каких-то «полезных, богом данных растений». Но уходили мы из гостей, торопясь, близилась ночь, а путь был неблизкий — таежный аптечный набор остался забытым на кладке дров.

Вспоминая сейчас разговор о болезнях и травах, я думаю: были в этом таежном лечении мудрость и опыт, но заблуждения были тоже наверняка. Удивительно вот что. Район, где живут Лыковы, помечен на карте как зараженный энцефалитом. Геологов без прививок сюда не пускают. Но Лыковых эта напасть — по дереву постучим! — миновала. Они даже о ней не знают.

Тайга их не балует, но все, что крайне необходимо для поддержания жизни, кроме разве что соли, она им давала.

Добыванье огня

— Я зна-аю, это серя-янки! — пропела Агафья, разглядывая коробок спичек с велосипедом на этикетке.

— А что это, знаешь?..

Велосипеда она не знала. Не видела она ни разу и колеса. В поселке геологов есть гусеничный трактор. Но как это — ездить на колесе?

Для Агафьи, с детства ходившей с посошком по горам, это было непостижимо.

— Греховный огонь, — касаясь содержимого коробка, сказал Карп Осипович. — И ненадежный. Наша-то штука лучше.

Мы с Николаем Устиновичем спорить не стали, вспомнив: во время войны «катюшами» называли не только реактивные установки, но и старое средство добыванья огня: кресало, кремень, фитиль. Именно этим снарядом Лыковы добывали и добывают огонь.

Только трубочки с фитилем у них нет. У них — трут! Гриб, из которого эта «искроприимная» масса готовится, потому и называют издревле трутовик. Но брызни искрами в гриб — не загорится. Агафья доверила нам технологию приготовленья трута. «Гриб надо варить с утра до полночи в воде с золою, а потом высушить».

С сырьем для трута у Лыковых все в порядке. А вот кремень пришлось поискать. Горы — из камня, а кремень, что золото, редок. Все же нашли. С две головы кремешок! Запас стратегически важного материала лежит на виду у порога, от него колют по мере необходимости по кусочку…

Но огонь — это не только тепло. Это и свет.

Как освещалась избенка? Лучину я уже называл. Но все ли знают, что это всего лишь тонкая щепка длиною в руку до локтя. Предки наши светились сальными и восковыми свечами, недавно совсем — керосином. Но всюду в лесистых местах «электрической лампочкой» прошлого была древесная щепка — лучина. (Характерный корень у слова: луч — лучи солнца — лучина.) Сколько песен пропето, сколько сказок рассказано, сколько дел переделано вечерами возле лучины!

Лыковы были вполне довольны лучиной, ибо другого света не знали. Но кое-какую исследовательскую работу они все-таки провели, задались целью выяснить, какое дерево лучше всего для лучины подходит. Все испытали: ольху, осину, ивняк, сосну, пихту, лиственницу, кедр. Нашли, что лучше всего для лучины подходит береза. Ее и готовили впрок. А вечерами надо было щепку лишь правильно под нужным углом укрепить — чтобы не гасла и чтобы не вспыхнула сразу вся.

В поселке геологов, увидев электрическую лампочку, Лыковы с интересом поочередно нажимали на выключатель, пытаясь, как двухлетние дети, уловить странную связь между светом и черной кнопкой. «Что измыслили! Аки солнце, глазами больно глядеть. А перстом прикоснулся — жжет пузырек!» — рассказывал Карп Осипович о первых посещеньях семейством мира, неожиданно к ним подступившего.

Одежда, обувь… На снимках видно, что это было. На всех одинаковые рубахи из конопляной ткани. У женщин это мешки с рукавами, перехваченные у пояса веревочкой, у мужчин тоже рубахи «мешком» и штаны «трубочкой».

Ткань для одежды добывалась с величайшим трудом и усердием. Сеялась конопля. Созревшей она убиралась, сушилась, вымачивалась в ручье, веялась. Трепалась. Из кудели на прялке, представлявшей собой веретенце с маховичком, свивалась грубая конопляная нить. А потом уже дело доходило до ткачества.

Станочек стоял в избе, стесняя жильцов по углам. Но это был агрегат, производивший продукцию жизненно необходимую, и к нему относились с почтеньем. Продольные нити… поперечная нить, бегущая следом за челноком слева направо, справа налево… Нитка к нитке… Много времени уходило, пока из стеблей конопли появлялось драгоценное рубище.

Из конопляной холстины шили летние платья, платки, чулки, рукавицы. Из нее же шили «лапатинки» и для зимы: между подкладкой и внешней холстиной клали сухую траву — власяницу. «Мороз-то крепок, деревья рвет», — объясняла Агафья.

Берегли «лапатинки»! Мы, пленники моды, часто бросаем в утиль еще вовсе крепкое платье, примеряя что-нибудь поновее, поживописней.

Лапатинки» живописны были лишь от заплаток.

Легко понять, какою ценностью в этом мире была простая игла. Иголки, запасенные старшими Лыковыми на заимке, береглись, как невозобновляемая драгоценность. В углу у окошка стоит берестяной ларец с подушечкой в нем для иголок. Сейчас подушечка напоминает ежа — так много в ней принесенных подарков.

А многие годы существовал строжайший порядок: окончил шитье — иголку на место немедля! Уроненную однажды иглу искали, провевая на ветру мусор.

Для самой грубой работы младший из сыновей Дмитрий ухитрился «изладить» иглы из вилки, принесенной в числе другого «железа» с заимки.

Посуда и рабочий инструмент Лыковых.

Для всякого вида шитья из холстины и бересты, а позже из кожи были все те же конопляные нитки. Их ссучивали, натирали, если надо, пихтовой «серой», пропитывали дегтем, который умели делать из бересты. На рыболовные лески шла конопляная нитка. Из нее же вязались сетки, вились веревочки, очень в хозяйстве необходимые.

Кто из наших читателей видел, как растет конопля? Ручаюсь, очень немногие. Я сам три года назад удивился, увидев в Калининской области на огороде делянку высокостеблистой, характерно пахнущей конопли.

Зашел спросить: отчего не забыта? Оказалось, «посеяли малость — блох выводить». А было время — совсем недалекое! — коноплю непременно сеяли возле каждого дома. И в каждом доме была непременно прялка, был ткацкий стан. Коноплю, так же как Лыковы, «брали», когда созревала, сушили, мочили, опять сушили, мяли, трепали… Из далекого теперь уже детства я помню вкус конопляного масла.

Ступа. Обратите внимание на «механизацию»: пест висит на упругой сосновой жерди, и его не надо поднимать вверх, сам подпрыгивает.

Из холста — наследство мамы от бабушки, — лежавшего на дне семейного сундука, во время войны сшили нам с сестрой по одежке, окрасив холстину ольховой корой.

«Конопляное ткачество» Лыковых было для меня живой картинкой из прошлого каждого дома в русской деревне. Но если в деревне холст при нужде можно было и выменять или купить, то тут, в тайге, коноплю надо было обязательно сеять, бережно сохранять семена и прясть, ткать… Сейчас заниматься этим у Лыковых уже некому, да и незачем. Но коноплю, я услышал, наряду с картошкой и «кедрой» Карп Осипович помянул благодарно в своей ежедневной беседе с богом.

Такого же уважения в здешнем быту заслужила береза. В молитвах Лыковых, наверное, места ей не нашлось — в тайге березы сколько угодно, недоглядел — березняк прорастает и в огороде. Но сколько всего давало это дерево человеку, судьбой заточенному в лес!

И прежде всего береза Лыковых обувала. (Липа в этих местах не растет, и плетенной из лыка обувки у Лыковых быть не могло.) Что-то вроде калош шили из бересты. Тяжеловата была обувка и грубовата. Набивали ее для созданья ноге тепла и удобства все той же сушеной болотной травой. Служили калоши во всякое время года, хотя какая уж там обувка при толще снега в полтора метра!

Лишь когда Дмитрий подрос и научился ловить зверей, а старший Савин овладел умением выделки кож, стали Лыковы шить себе что-то вроде сапог. Геологов калоши из бересты почему-то поразили больше всего, и они растащили их все на память, оставляя взамен Лыковым сапоги, валенки и ботинки…

Но назначение главное бересты — посуда! Тут Лыковым изобретать было нечего. Их предки повсюду в лесах делали знаменитые туеса — посуду великолепную для всего: для сыпучих веществ, для соли, ягод, воды, творога, молока.

И все не портится, не нагревается, не «тратится мышью». Посуда легка, красива, удобна. У Лыковых я насчитал четыре десятка берестяных изделий: туеса размером с бочонок и с майонезную банку, короба громадные, как баулы, и с кулачок у Агафьи — класть всякую мелочь.

Берестяной у Лыковых рукомойник. Им подарили жестяной, наблюдая, как часто они «омывают персты», но Лыковы этот фабричный прибор запихнули под крышу и держат по-прежнему в хижине берестяной. В хозяйстве у Лыковых там и сям лежат заготовки — большие листы бересты, распаривай и делай из этого материала все что угодно. Когда прохудилось единственное ведро и затыкание дырки тряпицей эффекта уже не давало, из ведерной жести Дмитрий сделал сносное решето для орехов, а железную дужку пристроил к ведерку из бересты. Оно до сих пор служит. Именно этим ведерком Агафья с отцом носили воду к лесному пожару.

Одна слабость у берестяной посуды — нельзя на огонь ее ставить. Воду (и хорошо!) согреть можно, опуская в посуду каленые камни. Но в печь туес не поставишь. И это было очень «узкое место» в посудном хозяйстве. С заимки Лыковы взяли несколько чугунков. Но чугун хрупок, и к приходу геологов «печная посуда» исчислялась двумя чугунками, сохранность которых защищалась молитвой. Сейчас Агафья вовсю гремит кружками, котелками и мисками из «чудного железа» — из алюминия. Но старый испытанный чугунок в убогом ее хозяйстве, как заслуженный ветеран, стоит на самом почетном месте. В нем варит Агафья ржаную кашу.

Много в хозяйстве и деревянной долбленой посуды. Корытец больших и малых я насчитал более десяти. Любопытно, что «хлебово» (картофельный суп) до появления алюминиевых мисок и чашек ели из общего небольшого корытца самодельными ложками с длинными черенками.

Вторым «снабженцем» Лыковых были тайга и река: рыба, орехи, ягоды, грибы.

Старинная прялка уцелела.

Слово дефицит Лыковым неизвестно. Но именно этим словом они бы назвали постоянную острую нехватку железа. Все, что было взято с заимки: старый плужок, лопаты, ножи, топоры, рашпиль, пила, рогатина, клок толстой жести, ножницы, шило, иголки, мотыги, лом, серп, долото и стамески — все за многие годы сточилось, поизносилось и поржавело. Но ничто железное не выбрасывалось. Подобно тому как бедность заставляет перелицовывать изношенную одежду, тут «лицевали» железо.

Мы сделали снимки мотыг, которыми ежегодно и много трудились на огороде.

Это крепкие сучья березы с крючком, «очехленным железкой». Я видел лопату всю деревянную и только по нижней кромке — полоска железа. Кто-то из Лыковых сделал самодельный бурав — вещь, в хозяйстве необходимую. Но как ее сделать без кузни?! Все-таки сделали! Примитивный, неуклюжий бурав, но дырки вертел.

Есть в хозяйстве тесло для долбления лодки и самодельные инструменты — вырезать ложки. Оттого что ими пользовались нечасто, они хорошо сохранились. Все остальное изъедено временем и точильными камнями.

Если б, придя к геологам в гости, Дмитрий увидел возле их новых домов самородки золота или еще какие-то условные ценности нашего мира, он бы не удивился, не стоял бы растерянно-пораженный. Но Дмитрий увидел возле домов (каждый представит эту картину!) много железа: проволоку, лопату без черенка, согнутый лом, зубчатое колесо, помятое оцинкованное корыто, ведерко без дна, а около мастерской — целую гору всякого лома… Железо!

Дмитрий стоял, потрясенный таким богатством. Примеряя, что для чего могло пригодиться, он ничего не осмелился взять — сунуть в мешок или хотя бы в карман, хотя признавался потом, улыбаясь: «греховное искушение было».

Лыковы

Понемногу о каждом из Лыковых… Одиночество, изнурительная борьба за существование, одинаковый быт, одежда, пища, жесткие формы религиозных запретов, одинаковые молитвы, предельно замкнутый мир, наконец, «гены», казалось, должны бы сделать людей предельно похожими, как бывают похожи один на другой апельсины или инкубаторские цыплята. В самом деле, похожего много. И все же у каждого был свой характер, привычки, ощущение своего «я» на маленькой, всего в шесть ступенек, иерархической лестнице. Была у каждого своя любимая и нелюбимая работа, разными были способности понимать одно и то же явление, ну и много всего другого, интересующего обычно социологов и психологов. Сказать о каждом непросто — четверых уже нет, только воспоминания…

Карп Осипович

В «миру» он, несомненно, достиг бы немалых высот. На селе был бы не менее как председатель колхоза и в городе шел бы в гору. По характеру от рождения — лидер. И можно почувствовать даже теперь, когда годы человека смиряют: место «начальника» (не в смысле должности, а в смысле «начала», возглавления чего-либо) для натуры его необходимо. Он возглавлял на заимке Лыковскую общину. Он увел людей еще дальше — на реку Каир. Когда община его, изнуренная глухоманью, «попятилась, разбрелась», Карп Лыков — ему было тогда тридцать восемь — не только не пошел за людьми, но углубился в тайгу еще дальше. За ним безропотно последовала жена его Акулина Карповна с двумя ребятишками на руках.

В семье Карп Осипович был и отцом, и все тем же строгим «начальником». Его, и только его должны были слушаться в работе, в молитвах, в еде, в отношениях между собою. Агафья зовет его «тятенька». Так же звали и трое умерших детей, хотя Савину было под шестьдесят.

«Начало» свое старик поддерживал всячески. «Картошку тятенька не копал», — сказала Агафья не в осужденье отца, а с пониманием места его в делах семейной общины. Его сыновья носили на голове что-то вроде монашеских клобуков из холстины, себе же отец справил высокую шапку из камуса кабарги. Это было что-то вроде «шапки Мономаха», утверждавшей власть его в крошечном царстве, им образованном.

В свои 84 года Карп Осипович бодр. До сих пор лазит на кедры, когда «орешат», и ни на что в здоровье не жалуется, кроме того лишь, что «стал глуховат».

Но глухоту, как мог я заметить, старик регулирует. Когда вопрос ему непонятен или, может быть, неприятен — делает вид, что не слышит.

И напротив, все, что ему интересно, «усекает», как сказал Ерофей, очень четко.

В разговоре старик постоянно настороже. Сам вопросов не задает, только слушает или «кажет сужденье». Но один вопрос все же был.

«Как там в миру?» — спросил он меня после очередного преданья анафеме Никона и царя Алексея Михайловича. Я сказал, что в большом миру неспокойно. И почувствовал: ответ старику лег бальзамом на сердце. «Неспокойствие мира» сообщало душевное равновесие старику. Неглупого, но темного, фанатичного человека, несомненно, посещает иногда холодная и опасная, как змея для босой ноги, мыслишка: а правильно ль прожита жизнь?

Старик не потерял любознательности. Посещая геологов, «услаждает душу беседой»

и всюду заглянет. Не испугался Карп Осипович войти в вертолет, отказавшись, однако, подняться — «не христианское дело». Из всего, что могло его поразить, на первое место надо поставить не электричество, не самолет, у него на глазах однажды взлетавший с косы, не приемник, из которого слышался «бабий греховный глас» Пугачевой, поразил его больше всего прозрачный пакет из полиэтилена. «Господи, что измыслили — стекло, а мнется!»

Акулина Карповна

Восьмиконечный староверческий крест на могиле ее почернел. Возле него качается на ветру иван-чай, картофельные посадки подходят прямо к светлой земли бугорку. Умерла Акулина Карповна двадцать один год назад от «надсады» (тяжело подняла) и от голода, доконавшего слабое тело. Последние слова ее были не о царствии небесном, ради которого она несла тяжелый свой крест на земле, а о детях: «Как будете без меня?»

Кроме Агафьи и Карпа Осиповича, никто образ женщины уже не помнит. Была она, несомненно, подвижницей, решившись разделить с Карпом «все муки за веру». Муки были великие. Она секла лес, ловила рыбу бечевой, идя по берегу, тянула лодку, помогала класть сруб, корчевать лес, рыть погреб, «залезала на кедру», сажала и рыла картошку. Забота об одежде была ее заботой. Печка, приготовленье еды — тоже ее дела. И было еще четверо ребятишек, которых терпеливо надо было всему научить.

Родом будто бы из алтайского села Беи, Акулина Карповна еще девочкой постигла от богомольцев старославянскую азбуку, научилась писать и читала церковные книги. Этой «великой мудрости» научила она и детей. Где же тетрадки и хотя бы простые карандаши для учебы детей в тайге? — спросите вы. Да, конечно, ни тетрадок, ни даже огрызка карандаша не было у Акулины Карповны. Но была береста. Был сок жимолости. Если макать в этот сок заостренную палочку, можно на желтой стороне бересты выводить бледно-синие буквы. Всех четверых научила писать и читать!

В разговоре об этом я попросил Агафью написать мне в блокноте что-либо на память.

Агафья достала с полки подарок геологов — «карандаш с трубочкой» и написала старославянскими печатными буквами: «Добрые люди к нам прибыли, помогали нам 4 (17) июля дня от Адамова лета 7490 года. Писала Агафья».

— Мамина память, — сказала Агафья, любуясь своими каракулями.

Савин

«Савин был крепок на веру, но жестокий был человек», — сказал о старшем сыне Карп Осипович. Что скрывалось за словом «жестокий», спрашивать я не стал, но что-то было. Об этом глухо сказала Агафья: «Бог всем судья».

Два дела знал Савин в совершенстве: выделку кожи и чтение Библии. Оба дела в семейной общине почитались наиважнейшими.

Выделку кож лосей и маралов Савин освоил сам, пытливо пробуя многие средства, и нашел наконец нужную технологию. Хорошо Савин и сапожничал. Смена берестяных калош на удобные легкие сапоги была, как видно, бытовой революцией, и Савин возгордился. Мелкими, но насущными ежедневными заботами стал пренебрегать — скажет: «брюхо болит…» Живот у Савина в самом деле был нездоровым. Но понять, где болезнь, а где капризы, в подобных случаях трудно. И уже тут можем мы усмотреть очаг напряженности.

Но главное было в другом. В делах веры он был куда «правее» старшего Лыкова и был нетерпим к малейшему нарушению обрядов, соблюдения постов и праздников, подымал молиться всех ночью — «Не так молитесь!», «Поклоны кладите земные!» Богослужебные книги читал Савин хорошо. Библию знал наизусть.

Когда уставшая возле лучины читать Наталья сбивалась или что пропускала, Савин из угла поправлял: «Не так!» И выяснялось, в самом деле не так.

Стал Савин поправлять и учить помаленьку слабевшего Карпа Осиповича, и не только «в вопросах идеологических», но и в житейских.

И тут нашла коса на камень. Отец не мог позволить покуситься строптивому сыну на верховодство не только из самолюбия. Он понимал, какую жизнь устроит семье Савин, окажись он «начальником».

Геологи, знавшие Лыковых, говорят, был Савин невысокого роста. Бороденка, походка, самоуверенность делали его похожим на купчика. Был он сдержан, даже надменен со всеми, давая понять, кому какое место уготовано «там», перед судом божьим. За «своими» в поселке геологов Савин глядел в оба глаза. Именно он чаще всего говорил: «Нам это неможно!» И «вельми пенял Дмитрию за греховность в обращении с миром».

В последнее время Лыковы приходили в поселок лишь вчетвером. «А Дмитрий?» Дед уклончиво объяснял: «Дела у сына, дела…»

В прошлом году в октябре Дмитрий неожиданно умер. На Савина это сильно подействовало. «Болезнь живота» обострилась. Надо было лежать и пить «корень-ревень». Но выпал снег, а картошка не убрана. Отец и сестры замахали руками: «Лежи!» «Но вельми упрямый был человек, все содеет противоречия ради», — горестно вспоминает отец. Вместе со всеми Савин копал из-под снега картошку. И слег.

Наталья села возле него. Не отходила ни днем, ни ночью. Можно представить положение этой сиделки возле больного в жилье, освещенном лучиной, среди тряпья, среди многолетней грязи. Когда брат умер, она сказала: «Я тоже умру от горя».

Наталья

Она вместе с отцом и сестрою клала брата в замерзший снег «до весны». И свалилась без сил и надежды подняться. Умерла она через десять дней после Савина, 30 декабря 1981 года, на сорок шестом году.

Геологи говорят, что Наталья с Агафьей были очень похожи. Сходство, я думаю, дополняли одежда и манера говорить в нос, сильно растягивая слова. Но была Наталья повыше ростом. Агафья называла ее «Кресная» (была сестра ей крестной матерью, а Савин крестным отцом).

Со смертью матери старшая дочь как могла старалась ее заменить. «Пообносились мы после маменьки сильно, но Кресная все-таки научилась ткать и шила всем «лапатинки».

Удел Натальи был шить, варить, лечить, мирить, жалеть, успокаивать. Получалось все это не так, как у матери. Наталья страдала от этого. «Кресную слушались плохо. И все пошло прахом», — сказала Агафья.

У сестры на руках Наталья и умерла. «Жалко мне тебя. Одна остаешься…» — это были последние ее слова.

Наталья Лыкова.

Агафья

Первое впечатление: блаженный, отсталый умственно человек — странная речь, босая, в саже лицо и руки, все время почесывается.

Но привыкнув к речи и как следует приглядевшись, понимаешь: нет, с головой все в порядке! Отсталость у этой неопределенного возраста женщины, как сказали бы знатоки человеческой сущности, социальная. Мир, в котором росла Агафья, ограничен был хижиной, огородом и кружочком тайги. Рассказы о мире родителей… Но что могли они рассказать, если и сами выросли на обочине жизни, были темны, суеверны и фанатичны.

Фанатизм у Агафьи не очень заметен. «Нам это неможно», — говорит она у костра, наблюдая, как мы попиваем чай со сгущенкой.

Краешком глаза она посматривает на отца — «нет, неможно». Если бы снят был запрет, она, мне кажется, с удовольствием попила бы чаю, отломила бы даже кусочек плитки со странным названием «шоколад».

Через два дня я уже хорошо понял: Агафья не только умна, но человек она с чувством юмора и иронии, умеет над собой пошутить, о серьезном деле скажет не без улыбки.

Агафья умеет шить, стряпать, владеет хорошо топором — этим летом срубила что-то вроде таежного зимовья на втором огороде, стол в хижине ею сработан. «А чего же не братья?» — «Их просишь, просишь, легче самой».

Если б Агафья заполняла своим «карандашом с трубочкой» какую-нибудь анкету, то нашла бы в ней место заметить, что человек она «не избяной», ее стихия — огород и тайга.

С Дмитрием вместе Агафья рыла ямы для ловли маралов, может зверя освежевать, она готовила и сушила над костром мясо. Знает Агафья повадки зверей, знает, «какую траву в тайге можно есть, а от какой умрешь». В позапрошлом году разрешила она задачку, которая не по силам оказалась даже и Дмитрию, знавшему «все, что бегает по тайге, как свои персты на руке». В яму попался зверь. В суматохе и в сумраке все решили, что это лосенок.

Но когда опустили лестницу в яму — заколоть зверя, «лосенок» рявкнул. Савин и Дмитрий с недоуменьем разглядывали диковинку — такого зверя они не знали. И тут Агафья сказала: «Это польская свинья. Маменька, помните, говорила, что есть такие». И в самом деле — геологи подтвердили — польская (дикая, полевая) свинья, кабан то есть. Зашли кабаны в это место совсем недавно.

Имея прекрасную память, Агафья вместе с Савином вела очень важное для семьи дело — счет времени.

Сейчас заботы Агафьи умножились. Печь, огород, заготовка продуктов на зиму, разные мелкие хлопоты. Не теряет надежды поймать и марала — «мясца-то на-адо на зиму хоть малость».

В поселке геологов бывает Агафья охотно. «Это прямо как святой праздник. Уж так со всеми глаго-олишь, глаго-олишь». Конечно, в этих беседах непременно кто-нибудь скажет: «Агафья, выходила б ты замуж. Вон какой парень у нас!» — и укажут обычно на красивого рослого Ваську-бурилыцика. Агафья шутки вполне понимает. И отвечает всегда одинаково: «Нет, это неможно. Я христова невеста».

Осторожно выясняя отношенья в семье, мы с Николаем Устиновичем спросили Агафью, кто из братьев ей больше нравился. «Ми-итя! — аж вся просияла Агафья и вдруг поднесла к глазу кончик дареного ей платка. — Ми-итя!»

Такова эта единственная зеленая веточка на усыхающем дереве Лыковых.

Дмитрий с Агафьей .

Карп Осипович.

Дмитрий

На бумаге сейчас это имя я вывел с волненьем, такое чувство, будто я знал и любил этого человека. В семье Лыковых он был особенный. Молился, как все, но фанатиком не был. Для него богом была тайга. Дмитрий вырос в ней и знал ее превосходно. Знал все звериные тропы, «подолгу мог наблюдать всякую тварь, понимал, что тоже, как человек, она хочет жить». Это он, повзрослев, начал ловить зверей. До этого мяса Лыковы не знали и шкур не имели. Он знал, где стоит рыть ловчую яму, а где не стоит. В самодельный капкан он поймал даже волка. Превосходно зная повадки животных, он говорил: «Кабарга — зверь ленивый, весь путь ее по тайге с нашу тропку от реки к дому». Он знал, как ходок по глубокому снегу лось, а марала он мог преследовать целый день, догонял и закалывал пикой.

Вынослив Дмитрий был поразительно. Случалось, ходил по снегу босой. Мог зимой в тайге ночевать. (В холщовой «лапатинке»-то при морозе за 40!) «Рыбу ловил, — рассказывают геологи, — стоя босой на камне посредине реки. Подымает одну ногу и стоит, как гусь, на другой».

Вся таежная информация стекалась к Лыковым через Дмитрия. Знал, где, что и с каким зверем случилось. Агафье показывал птенчиков рябчика, белок в гайне. «Гляди — четыре! Холодно, вот и собрались…» С первым, «добрым» медведем Дмитрий сходился, когда орешил, вплотную. «Нас опасался, а к Мите медведь вот так подходил», — Агафья дотянулась палкой до рюкзака.

Характер у младшего Лыкова был тихий и ровный. Спорить не любил. Савину скажет только: «Ладно тебе…» Любую работу делал охотно. Берестяные туеса почти все — его производства. И бересту заготавливал он. Знал, в какое время лучше всего береза ее отдает. Печь в доме сложена Дмитрием. Ступу сделал с пестом на упругом горизонтальном шесте — стукнешь, а кверху пест взлетает как на пружине. Сделал Дмитрий станочек для крученья веретена.

«Морды» для рыбной ловли плел из хвороста — хоть на выставку!

В стане геологов Дмитрий бывал всегда охотно, хотя внешне радости не выказывал. Все осмотрит, рукою потрогает, тихо скажет: «Да…»

Увидев на картонной стенке календаря картинку, спросил: «Москва?» И был доволен, что сам узнал город, о котором слышал не раз.

В постройке, где пыхтел дизель, Дмитрий почувствовал себя неуютно, заткнул уши, закрутил головой, не понимая связи между этим шумом и светом, горевшим в домах. Но какое впечатление произвела на него лесопилка! «Он просто остолбенел, наблюдая эту машину, — сказал Ерофей. — Пильщик Гоша Сычев сразу же стал для него самым дорогим человеком в поселке».

Можно понять! Бревно, которое Дмитрий полотнил день или два, тут на глазах превращалось в красивые ровные доски. Дмитрий трогал доски ладонью и говорил: «Хорошо!..»

В сентябре прошлого года четверо Лыковых пришли с обычным своим визитом. Попросили помочь им вырыть картошку. И сказали, что Дмитрий лежит больной. Неделю назад ставил на рыбу закол, простыл в холодной воде, сейчас лежит в горячке и задыхается. Медик Любовь Владимировна Остроумова, попросившая подробно рассказать о болезни, сразу же поняла: воспаление легких! «Предложили лекарство, предложили на лодке доставить больного в поселок, сказали, что вызовем вертолет». Отказались: «Нам это неможно. Сколько бог даст, столько и будет жить».

Когда Лыковы в этот вечер (6 октября 1981 года) вернулись домой, Дмитрий лежал в приречной избушке на полу мертвым.

Схоронили его в кедровой колоде, под кедром же, в стороне от избушки.

Когда мы от Лыковых уходили, то постояли возле могилы, и я попросил Ерофея заглянуть в хижину. Она была заколочена. На правах «своего человека» Ерофей выдернул гвозди, и мы оказались в низкой, черной от копоти и холодной, как погреб, рубленой конуре. Все те же короба с сушеной картошкой, с орехами и с горохом. Одежонка из мешковины висела на гвозде, вбитом в стену. Бурого цвета стоптанные сапоги из кожи марала стояли у двери.

На окошке — огарок свечки, четыре фабричных рыболовных крючка, картинка от сигаретной коробки с изображением самолета…

— Где же он мог тут лежать?

— А вот где стоим, на полу.

Пол, как и в хижине наверху, пружинил от кедровой и картофельной шелухи, от рыбных костей.

Мы с Ерофеем, люди немолодые уже, много всего повидавшие, вдруг вместе вздрогнули, представив, как тут, на полу, в щели между затхлыми коробами умирал человек.

Ерофей заколотил дверь. Подпер ее для надежности колом, и мы пошли к Абакану. Тут, у тропы по каньону, лежала долбленая, прикрытая берестой лодка, еще не вполне законченная.

— Дмитрий мне говорил, — вспоминал Ерофей, — что будет лодка — чаще будем и видеться. Не всегда ведь вброд Абакан перейдешь…

Ерофей припомнил один разговор с Дмитрием в прошлом году как раз у этой вот неоконченной лодки. «Я сказал: ты замечательный плотник! Переходи к нам — люди нужны. И мы все тебя любим. Дмитрий поглядел на меня глазами, полными благодарности, но ничего не ответил. Я думаю, не случись эта смерть, он бы к нам мало-помалу прибился».

Житье-бытье

Сразу же надо сказать: где-то на середине тут прожитых лет глава семейства решил Савина и Дмитрия отделить — поставить для них избушку возле реки, в шести километрах от «резиденции». О причинах «раздела» разговор у нас не сложился. Но можно эти причины предположить. Во-первых, в одной избушке было тесно шестерым; во-вторых, не худо иметь форпост у реки и рыболовную базу; в-третьих, с Савином отношения становились все тяжелее; и, наконец, возможно, самое главное, надо было предотвратить опасность кровосмешения, что было делом нередким в «бегунском» староверческом толке.

Избушку поставили у реки. Летом Савин и Дмитрий жили в ней, занимались охотой, рыбной ловлей, поделками, огородом. Сообщенье между двумя очагами было почти ежедневным. Ходили друг к другу в гости — это как-то разнообразило жизнь. Но осенью братья перебирались в родовое жилище совсем.

И долгую зиму коротали опять вшестером. Безделья тут не было. Борьба за существование властно требовала от каждого доли труда.

И если даже срочной насущной работы на виду не было, Карп Осипович ее все равно для всех находил, понимая, что праздность была бы тут пагубной. «Тятенька, руки сложивши, посидеть не давал», — вспоминает Агафья.

Были тут праздники. В эти дни делали лишь то, что было необходимо, — печь истопить, воды принести, снег у двери почистить. Ранее мать, а после Наталья в праздничный день к монотонной картофельной пище добавляли что-нибудь из «лабазных припасов» — шматочек мяса или ржаную кашу. Досуг по праздникам заполнялся молитвами с возвращением к читаным-перечитаным книгам, воспоминаньями различных событий, реденьких в этой жизни, как чахлые сосенки на болоте. Развлечением было рассказать, что каждый видел во сне.

— Какой же самый интересный сон приснился тебе? — спросил я Агафью, полагая, что от вопроса она с улыбкою отмахнется. Но она серьезно подумала и сказала:

— Зимой раз что мне приснилось — чудо! Кедровая шишка с нашу храмину размером… — Агафья сделала паузу, ожидая моего запоздавшего удивленья. — Да, Митя из шишки той орехи топором выколупывал. И каждый — вот с чугунок…

Это была, как видно, классика сновидений, потому что и Карп в другом разговоре сказал: «Агафье однажды приснилась кедровая шишка, поверите ль, с нашу хибарку!»

Мир Лыковых был очень маленьким: хижина и пространство вокруг, измеряемое дневным переходом. Лишь Дмитрий однажды, догоняя марала, шел двое суток. «Ушел вельми далеко. Марал утомился, упал, а Дмитрий ничего».

В этот раз ради маральего мяса вся семья совершила путешествие с двумя ночевками у костра. И этот поход вошел в ряд событий, которые вспоминали, когда, находясь в хорошем расположении, разматывали клубочек прожитой жизни.

Узелками в этом клубочке были: эпопея борьбы с медведем; падение (без серьезных последствий) Карпа Осиповича с «кедры»; голод 61-го года; смерть матери; строительство хатки возле реки; год, когда обулись в кожаные сапоги, и день паники, когда вдруг потеряли счет времени… Вот и все, что вспомнили вместе отец и дочь.

Великим событием было появление тут людей. Для младших Лыковых оно было примерно тем же, чем стало бы для нас появленье пресловутых «летающих тарелок», реально приземлись они где-нибудь возле Загорска или тут вот, в местечке Планерная, где я сижу сейчас над бумагой. Агафья сказала: «Я помню тот день. То было 2 июня 7486 года (15 июня 1978-го)».

События, которые мир волновали, тут известными не были. Не знают Лыковы никаких знаменитых имен, не знают, что была большая опустошительная война. Когда с Карпом Осиповичем, помнившим Первую мировую, геологи завели разговор о недавней войне, он покачал головой: «Это что же такое, второй раз, и все немцы. Петру — проклятье. Он с ними шашни водил. Едак…»

Заметили Лыковы сразу, как только были запущены, первые спутники: «Звезды стали скоро по небу ходить». Часть открытия этого записана в хронике Лыковых за Агафьей. По мере того как «скорых» звезд становилось все больше и больше, Карп Осипович высказал гипотезу, смелость которой Савином была осмеяна сразу.

«Из ума выжил. Мыслимое ли говоришь?!» А гипотеза шестидесятилетнего тогда Карпа Осиповича состояла в том, что это «люди измыслили что-нибудь и пускают огни, на звезды вельми похожие».

Что «огни» не просто пускаются в небо людьми, а сами люди кружатся в них по небу, узнали Лыковы от геологов, но снисходительно засмеялись: «Это неправда…» Между тем самолеты, высоко и даже сравнительно низко над тайгой пролетавшие, они видели.

Но в «старых книгах» было сему объяснение. «Будут летать по небу железные птицы», — читал Савин.

Время текло тут медленно. Показывая часы, я спросил у Агафьи и Карпа Осиповича, как измеряют время они. «А что измерять? — сказал Карп. — Лето, осень, зима, весна — вот тебе год.

А месяц — по месяцу видно. Вон, погляди, уже ущербился. День же — просто совсем: утро, полдник и вечер. Летом, как тень от кедры упадет на лабаз — то полдник».

Счет времени по числам, неделям, месяцам и годам имел, однако, для Лыковых значенье наиважнейшее! Потеряться во времени — они отчетливо сознавали — значит разрушить строй жизни с праздниками, молитвами, постами, мясоедами, днями рожденья святых, со счетом своих тут прожитых лет. Счет времени самым тщательным образом берегли. Каждый день начинался с определения дня недели, числа, месяца, года (по допетровскому исчисленью).

Жрецом, следившим за временем, был Савин. И вел это дело он безупречно, не ошибаясь. Никаких зарубок, как это было у Робинзона, Савин не делал. Феноменальная память; какая-то старая книга; проверка счета по рожденью Луны и непременные коллективные определения утром, «в какой день живем», были частями этого житейского календаря. Не отстали, не забежали Лыковы в хронике жизни ни на один день! Это поразило геологов, когда они спросили при первой встрече: «А какое сегодня число?» Это поражает их и сейчас, когда встречаются они с Лыковыми.

«Лишь однажды, — рассказывает Агафья, — Савин испугался, что сбился». Это был день большой паники. Все вместе стали считать, сличать, вспоминать, проверять. Агафья, с ее молодой памятью, сумела схватить за хвостик чуть было не ускользнувшее время.

С нескрываемым удовольствием Агафья объяснила нам всю систему учета бегущих дней. Но люди, привыкшие к справочной службе, часам, отрывным и табельным календарям, ничего, разумеется, не поняли, чем доставили милой Агафье вполне законное удовольствие.

Сперва в разговорах с геологами  Карп Осипович был серьезен и суров.

О людях младшие Лыковы знали по рассказам-воспоминаниям старших. Вся жизнь, в которой они не участвовали, именовалась «миром». «Мир этот полон соблазнов, греховен, богопротивен. Людей надо таиться и бояться». Так их учили.

Можно понять потрясение младших в семье, забитых и темных, но не лишенных способности размышлять, когда они увидели: «люди хоть и не молятся, а хорошие люди».

Надо отметить, геологи отнеслись к Лыковым не просто внимательно, но в высшей степени бережно. Никакого оскорбленья религиозного чувства, полное уважение человеческого достоинства, помощь, какая только возможна, участие в их заботах. Не стану перечислять всего, что было подарено Лыковым для отощавшего их хозяйства. Даже кошек и прялку из Абазы привезли сюда вертолетом.

У Лыковых появились искренние друзья.

Я попросил Агафью и старика их назвать. Назвали: «Единцев Евгений Семенович — золотой человек… Ломов Александр Иванович — помоги ему бог, тоже хорошее сердце имеет». Сердечным другом Лыковых был наш проводник Седов Ерофей Сазонтьевич. С ним старик и Агафья советовались, просили о чем-то, уговаривали взять орешков. В числе друзей значится тут повариха геологов Надежда Егоровна Мартасова, которой Агафья исповедовалась во всем после смерти сестры, геолог Волков Григорий.

«А помните ль тех четверых, что первыми к вам пришли?» «А как же: Галя, Виктор, Валерий, Григорий! — в один голос сказали отец и дочь. — Поклон им, коли увидите!»

Появленье людей вначале Лыковы приняли как печальную неизбежность. Но очень скоро из молодых кто-то робко предположил, что они «богом посланы». Савину и Карпу Осиповичу такое толкованье событий понравиться не могло. На приглашенье посетить лагерь не сказали ни да, ни нет. Однако скоро пришли.

Сначала, правда, вдвоем: отец и Савин — разведать. А позже и все заявились. И стали являться в два месяца раз.

С каждой встречей отношения все теплели.

Было обоюдное жгучее любопытство. Геологи показывали «найденным людям» все, что могло их интересовать. Савин долго стучал по фанере ногтем, разглядывал ее с торца, даже понюхал: «Что такое, доска не доска — вельми легка и прочна». Бензопила, понятное дело, повергла всех в изумление. Лодку с мотором оглядели, ощупали, проплыть не решились, но с интересом смотрели, как лихо летела лодка против течения Абакана. Хозяйственный Карп Осипович, все оглядев, оценив по достоинству, счел нужным дать начальнику экспедиции тайный совет: «Повара прогони. Нерадив. Картошку чистит, не сберегая добра. И много харчей собакам бросает».

С собаками дружба не вышла у Лыковых. Добродушные, разноплеменные, готовые всякого обласкать, облизать, Ветка, Туман, Нюрка и Ахламон никак не хотели признавать Лыковых, поднимали при их появлении лай несусветный. По этому лаю даже стали определять: не гости ли с гор? Бежали за мостик глянуть. В самом деле гуськом, босые, в занятных своих одеждах, с длинными посошками шли Лыковы. Необычный вид этих людей и запах, очень далекий, конечно, от ароматов «Шанели», собак возбуждали, и стихали они «вельми неохотно».

В поселке есть хорошая баня. И, при отсутствии прочих других удовольствий в тайге, топят ее почти ежедневно. Лыковым предложили попариться. Все наотрез отказались: «Нам это неможно».

Среди запретов, ни разу никем не нарушенных, была и еда. Уж чем только не соблазняла их повариха. Нет! Садились в сторонке под «кедрой», развязывали свои мешки и ели черный картофельный хлеб, запивая водою из Абакана. Спать, однако, соглашались под крышей.

Дмитрий, не раздеваясь, в своей «лапатинке» ложился на раскладушке — «тепло и мягко, и свет вельми добрый». Дед ложился спать у кровати.

Савин то ли по привычке, то ли из важного принципа спал полусидя на корточках, прислонив голову к стенке.

В беседах, проходивших обычно живо и даже весело, однажды дело дошло до момента неизбежно-естественного. «Бросали бы вашу нору, перебирались бы к нам!» — сказала сердобольная повариха, считавшая долгом особо печься о Лыковых-сестрах. Все примолкли и повернулись к Савину. Даже дед поднял брови.

«Им надо прясть и богу молиться», — сказал Савин.

Более к разговору на эту тему не возвращались. Но визиты взаимные не прекратились.

Отношения становились теснее и дружелюбней. Возле реки у нижней избушки Ерофей показал мне «пункт связи» — берестяной шалашик под кедром. В нем когда-то геологи оставили глыбку соли с надеждой: возьмут. С тех пор шалашик служит для всяких случайных посылок. Вверх по реке поднимается кто-нибудь — в шалашик кладет гостинец. И в нем, в свою очередь, всегда находит берестяную упаковку орехов или картошки.

Оставшись вдвоем, Карп Осипович и Агафья, по словам Ерофея, «совсем обрусели». Откровенно говорить стали: «Без вас скучаем».

А когда дошел до них разговор, что участок геологов могут закрыть, погрустнели: «А как же мы?» «Да к людям, к людям надо вернуться!» — сказал Ерофей. «Нет, нам неможно. Грешно. И вельми далеко углубились, чтобы вернуться. Тут умирать будем».

Агафья была приветлива, любила с гостями и пошутить.

Наши с Агафьей и стариком разговоры были обстоятельно-долгими и для обеих сторон интересными. Вот деталь разговора.

В день, когда плотничали, старик спросил:

— А как там в миру? Большие, я слышал, хоромины ставят…

Я нарисовал в блокноте многоэтажный московский дом.

— Господи, да что же это за жизнь — аки пчелы во сотах! — изумился старик. — А где ж огороды? Как же кормиться при такой жизни?!

Были в общении и маленькие проблемы… Об отношении Лыковых к бане, к мылу и к теплой воде я уже говорил. В хижине возле дверей и на дереве, возле которого мы разложили костер, висят берестяные рукомойники. Общаясь с нами, старик и Агафья время от времени спешили к этой посуде с водой и омывали ладони. Не от грязи, а потому что случайно коснулись «человека из мира». Причем я заметил, мытья ладоней даже и не было, был только символ мытья, после чего Карп Осипович тер руки о портки чуть повыше колен, Агафья же — о черное после пожара платье.

Были у нас с Николаем Устиновичем некоторые трудности с фотографией. Ерофей предупредил: «Сниматься не любят. Считают — грех. Да и наши их одолели сниманьем». Все дни мы крепились — фотокамеры из рюкзаков не доставали. Но в последний день все же решились заснять избушку, посуду, животных, какие ютились возле жилья. Старик с Агафьей, наблюдая за нашей суетливо-вдохновенной работой в окошко из хижины, говорили сидевшему возле них Ерофею: «Баловство это…»

Раза четыре «щелчки» случились в момент, когда старик и Агафья попадали в поле зрения объектива.

И мы почувствовали: не понравилось старику. И действительно, он сказал Ерофею: «Хорошие, добрые люди, но что же машинками-то обвешались…»

Когда мы взялись укладывать рюкзаки, Карп Осипович и Агафья опять появились с орехами — «Возьмите хоть на дорогу». Агафья хватала за край кармана и сыпала угощение со словами: «Тайга еще народит. Тайга народит…»

Перед уходом, как водится, мы присели. Карп Осипович выбрал каждому посошок — «в горах без опоры неможно». Вместе с Агафьей он пошел проводить нас до места, где был потушен пожар. Мы попрощались и пошли по тропе. Глядим, старик и Агафья семенят сзади — «еще проводим». Проводили еще порядочно в гору-опять прощанье. И опять, глядим, семенят. Четыре раза так повторялось. И только уже на гребне горы двое нас провожавших остались. Агафья теребила кончик даренного ей платка, хотела что-то сказать, но махнула рукой, невесело улыбнувшись.

Мы задержались на гребне, ожидая, когда две фигурки, минуя таежную часть дорожки, появятся на поляне. Они появились. И, обернувшись в нашу сторону, оперлись на посошки. Нас видеть они уже не могли. Но, конечно, разговор был о нас.

— До зимы теперь разговоров, — сказал Ерофей, прикидывая, когда сможет еще навестить это не слишком людное место. — Люди же, люди — жалко!

Тропинка довольно круто повела нас вниз к Абакану.

Заключение

Вот такая история… Почти «ископаемый» случай в человеческом бытии. Можно предположить: таких тупиков фанатичная вера в силы, лежащие за чертой жизни, и бегство от самой жизни рождали в прошлом немало. За триста лет от Никона и Петра тайга поглотила множество всяких скитов, хижин, могильных крестов. Но одно дело — давнее прошлое, другое — как эхо прошлого, как находка живого мамонта, этот таежный случай.

Сложное чувство испытал я, встретившись с Лыковыми. Очень занимала возможность крошечной группы людей выжить в добровольно избранных ею условиях без соседства себе подобных, без радости улыбнуться кому-то, без возможности попросить помощи, подать, наконец, кому-то предсмертный крик. Один на один с не бедной, но беспощадной Природой.

Не с той «природой», куда мы ходим и ездим подышать воздухом, полюбоваться закатом, послушать птиц и вернуться потом в жилище с теплой водою, со светом, с магазином в пяти шагах. Тут вызов был брошен силам, с которыми люди имели дело в далекопещерные времена.

Разница между теми давними нашими предками и этими добровольными робинзонами, конечно, была. Лыковы принесли от людей багаж навыков и умения взять у природы хотя бы насущное. Но багаж этот был очень тощим. Многое надо было самим открывать, изобретать, приспосабливаться. В чистом виде борьба за существование! Борьба драматическая, как полет во Вселенную без возвращенья на Землю. Лыковы в этой борьбе, надо признать, одержали победу.

Но каков смысл победы, одержанной стариком Лыковым, пережившим свое потомство?

Эта победа бессмысленна. «Жили, страдали…» Не в радости жизни, не в продолжении себя в делах и в потомстве виделся смысл, а лишь в страданьях, чтобы заслужить «блаженство на небе» или хотя бы снисхождение бога.

Бурильщик в поселке геологов, когда это все мы вечером обсуждали, сказал: «Если бы богом был я, то, вопрошая о том, кто и как тут жил на земле, я бы, выслушав Лыковых, усмехнулся: грех, великий грех — так неразумно, так жалко распорядиться жизнью!»

Река  Абакан в районе поселка геологов и лыковских троп.

Бывают в человеческой жизни ошибки — оступился в отношениях с близкими, здоровье неосмотрительно потерял, обидел кого-то, стезю в житейских делах неверную выбрал, потратил силы на что-то бесплодное, да мало ли в жизни ошибок, подчас драматических. Но целую жизнь превратить в сплошную ошибку — это трагедия!

Я не решился задать Карпу Осиповичу вопрос: не жалеет ли он обо всем, что сделано его волей? Вопрос суровый, и он, возможно, сам по себе встает ночами в седой голове старика, ибо нельзя не видеть, сколь печален конец таежного жития.

Всех Лыковых жалко. Старика жалко — впустую потратил крепость своего духа, житейский опыт, сильную волю. Акулину Карповну жалко — она как заблудшая нитка в хождениях за иголкой. Старший сын умер озлобленным против отца, фанатически убежденным, что жить было надо еще суровей, чем жили. Наталья… Гляжу на снимок: рассматривает подаренный ей платочек — минута маленькой радости. Что было отрадного в ее жизни? Пряла, варила, утешала и умерла с мукой: а как же Агафья? Дмитрий… Он, кажется, прозревал, и можно только догадываться, какие бури сомнений и трудных вопросов рождались в его душе. И Агафья сейчас… Вспоминаю ее в первый день встречи после тушенья пожара. Вся черная, валится от усталости. И передышки не видно.

Сейчас, представляю, роет картошку, а там зима с полутораметровым снегом возле избенки. И завтрашний день? Отец пока еще крепок, но 84 — это 84. Что будет с ней? С геологами мы говорили об этом. «Придумаем что-нибудь, — сказал Ерофей, — не бросим одну».

Мир человеческих ценностей… В нем много крайностей и условностей. Один строит разве что только не замок с гаражом, с заборами, с дорогой мебелью и вздыхает, несчастный: у соседа еще богаче. Другой счастлив тем, что есть у него в рюкзаке. Один даже к соседу за два квартала едет в автомобиле и в лесу сидит на раскладном стуле, другой пешком готов до полюса топать.

Один не расстается с приемником, телевизором, другому ухо радует стрекотанье сороки и гвалт воробьев. Один жаждет побыть в одиночестве, другому подай компанию… Можно и Лыковых в какую-либо самую крайнюю крайность зачислить и попытаться их как-то понять. Однако есть вещи, без каких человека представить трудно: тепло, свет, чистая рубашка, чистая постель, возможность улыбнуться кому-то, отправиться хотя бы в соседнюю деревню — узнать, как другие живут. Всего этого Лыковы были лишены.

Пятачок жизни (15x15 километров) с небом над головой был ими исхожен очень усердно. И что-то в этом крошечном мире они, разумеется, открывали. Но была еще большая Земля, постепенное открыванье которой по книгам, по картам, а потом в маленьких и больших странствиях — величайшее наслажденье и радость для человека. Этой радости Лыковы были лишены совершенно. Они не знали, что Земля — это шар, не знали, что есть на ней Антарктида, Камчатка, течение Гольфстрим, вулканы, пустыни, что большая часть Земли — океан, что люди опускались на самое дно океана и по полгода летали в небе.

Не знали Лыковы, что, кроме Никона и Петра I, жили на Земле великие люди: Галилей, Колумб, Магеллан, Леонардо да Винчи, Ленин, Толстой, Циолковский… Конечно, человек может быть счастлив и не зная всего, что было на земле до него, но познание мира — одна из самых значительных радостей жизни.

И есть в этом росте познанья особая грань, когда после всего, что дорого с детства, человек расширяет границы любви. Родными ему становятся большие пространства, он чувствует себя хозяином этих пространств, ощущает себя частицей большой человеческой общности на Земле. Это великое чувство, чувство Родины, у Лыковых было с крупинку.

Убито было в этой убогой жизни и чувство красоты, природой данное человеку. Ни цветочка у хижины, никакого украшения в ней. Никакой попытки украсить одежду, вещи. Не знали Лыковы песен. Первобытные люди в этом были богаче. Их завитушки на дошедших до нас горшках, их рисунки на стенах пещер — отражение радости бытия.

Научились писать… Но спроса на это умение не было. Лишь иногда оставляли друг другу записки на бересте: «Ушел на охоту», «Глядите нас на черничнике».

И еще одна ипостась в этой редкой истории.

Каждый человек в жизни имеет право быть хозяином своей судьбы. Лыковы Акулина и Карп свою судьбу выбирали сами. А дети? Дети Лыковых стали пленниками обстоятельств. Они были в жизненной западне. Перед любым человеком «в миру» открыто несчетное число троп и дорожек, множество разных возможностей — пробуй и выбирай. Тут же выбора не было.

И заглянем, наконец, в сердцевину трагедии: нарушен был ход самого естества жизни. Младшие Лыковы не имели драгоценной для человека возможности общенья с себе подобными, не знали любви, не могли продолжить свой род.

Виною всему — фанатичная, темная вера в силу, лежащую за пределами бытия, с названием бог. Религия, несомненно, была опорой в этой страдальческой жизни. Но и причиной страшного тупика была тоже она.

Религиозность в этих особых «бегунских» условиях издавна обрастала множеством разных «табу» и обрядов, продиктованных жизнью.

Мыло, спички «греховны» издавна потому, что где же их взять «бегуну». А вот картошка, некогда очень греховная («многоплодное, блудное растение»), стала основной пищей — куда ж без нее? Вся «мирская» еда «греховна» потому, что, отведав ее, разве станешь есть свой землистый «лыковский хлеб». И это «табу» обозначено четко и строго — грех! За все общение с геологами Лыковы не попробовали ни хлеба (у геологов он отменный — Москва позавидовать может!), ни сахара, ни молока, ни чая, ничего — грех!

Кое-что в разряд «греховного» Лыковы занесли уже тут, на горе. Баня — пример характерный. Карп Осипович в молодости парился с веничком. В таежном житье баня могла бы стать главной радостью бытия, могла «диктовать» чистоту и опрятность во многом другом, служить лечебницей. Но Лыковы опустились, и баня сделалась учрежденьем греховным…

Любопытство и сострадание вызывает эта вдруг неожиданно, сразу поредевшая группка людей. Три смерти почти друг за другом! Как можно их объяснить? Может, какой-то привычный и безопасный для «мира» вирус, занесенный сюда, оказался для Лыковых роковым?

Я это выяснял специально. И, думаю, вирусы ни при чем.

Ныне модное слово стресс Лыковым незнакомо. Но именно эта встряска коснулась их всех. Появленье людей, общение с ними, мгновенное расширение мира от пятачка до гигантских размеров было для младших Лыковых подлинным потрясеньем. Добавим сюда мучительные вопросы: «А правильно ль жили? Вон как у них — тепло, светло, весело. А у нас?»

И в это же время — Савин, с его окриками, да и внутренний голос — «нельзя, греховно!» Это был стресс такой силы, какой, возможно, не пережили люди даже при высадке на Луну. Им-то и были ослаблены силы уже постаревших людей (Савину было 56, Наталье — 46, Дмитрию — 40).

Дмитрий до этого не простужался, ходил, случалось, босой по снегу, в ледяной воде ловил рыбу. Но всему ведь бывает предел. И тут ослабленный организм с воспалением легких справиться не сумел. Пенициллин бы, возможно, помог. Но я уже говорил, как отнеслись к предложенью о помощи Лыковы: «Сколько бог дал, столько и проживет».

А дальше пошло, как в известном правиле домино: одна костяшка упала — валится друг за другом весь ряд. Савин и Наталья давно страдали болезнью кишок. Смерть Дмитрия резко болезнь обострила. Наталья прямо сказала: «Умру от горя»…

И осталось Лыковых двое.

Время поставить точку. Вчера вечером я внимательно оглядел памятные вещички, привезенные из тайги. Краюшка черного страшноватого «хлеба», еловый посошок, даренный стариком Карпом мне на дорогу, туесок, с которым Дмитрий ходил на рыбалку.

Перебрал снимки, сделанные на Абакане.

Дорогие лица друзей-геологов! Вспоминаю их с благодарностью. И не потому только, что во многом помогли журналисту. Волею случая Волковское железорудное месторождение оказалось вблизи житейского тайника Лыковых.

Аскетизм, фанатичная исступленная вера в потусторонние силы вошла в соприкосновение с нормальной человеческой жизнью. Люди, которые жили исключительно верою в бога, повстречались с людьми, у которых само слово «бог» способно вызвать улыбку. И у этой второй стороны вполне хватило мудрости, доброты, чуткости постигнуть бездну трагизма одинокой таежной семьи. Никто не соблазнился Лыковых перевоспитывать, никто над ними не посмеялся, не упрекнул, не взялся переселять их в «нормальную жизнь». Им помогли всем, чем только было возможно: материальными средствами, советом, участием в их делах. И сделано все ненавязчиво, с полным уважением человеческого достоинства, с чувством такта и меры.

Я далек от мысли, что как-то иначе отнеслись бы к людям такой судьбы в любом ином месте, — сострадание свойственно человеку как таковому. И все же в истории этой особо надо отметить то, что мы называем обычно советским характером. Не берусь утверждать, что в Минусинском геологическом управлении работают не люди, а ангелы во плоти. Человеческий мир сложен, в нем много хорошего и дурного. Но в случае с Лыковыми мы видим появление того, чем советские люди всегда гордились: доброту, сердечность, способность протянуть руку терпящему бедствие. «Без вас не можем теперь», — сказал отшельник Карп Лыков бурильщику Ерофею Седову. В этом особом случае это исключительно высокая благодарность.

…Размышляя сегодня, какое подходящее слово найти в окончание этой маленькой повести, я увидел: к двери идет почтальон. Мне письмо. От кого же? Оттуда, от Ерофея!

Пишет Ерофей, что все в порядке у них в Абазе и в дальнем таежном поселке. Буренье идет своим чередом. Крючки, посланные из Москвы на всю братию рыболовов, получены.

Лес в пойме у Абакана стоит уже золотой. Все живы, здоровы, шлют привет, вспоминают.

Главные новости две: «поставили телевизор в поселке, и приходили в гости дед Карп и Агафья».

Телевизор, как написал Ерофей, «сигнал хватает прямо со спутника связи, видимость — во!» Но поставили эту новинку уже после прихода Агафьи и деда. То-то они бы поохали: это что же измыслили!

Жили они в поселке три дня. Попросили помочь — вырыть картошку.

«Поможем! И со стройкой поможем. Мы их тут называем «подшефные». Едак!» — ввернул Ерофей под конец лыковское словцо.

Карп Осипович , привыкнув к геологам, стал улыбчив.

Хорошая весть. Она вдохновила меня сочинить Лыковым письмецо. Исписал две страницы. Усердно печатными буквами, вспоминая реченье какого-то древнего Пимена: «Мнится, писание легкое дело, пишут два перста, а болит все тело». Попросил в письме Агафью и меня порадовать таким же писаньем. Положил в конверт письмецо — и впору смеяться: адрес «на деревню дедушке» в этом случае слишком точен. Дедушка есть, а деревня?

Послал Ерофею с просьбой о передаче по назначению.

Представляю, как долго будет идти письмо. Самолетом — до Абакана, потом почта его отвезет в Абазу. Там Ерофей положит письмо в боковой карман теперь уже зимней спецовки и «Антоном», меняющим вахту буровых мастеров, улетит к далекой таежной точке на Абакане.

Не тотчас к Лыковым Ерофей соберется — дела, и не рядом живут. Пойдет наконец, не один, «со товарищи», уже по снегу и когда Абакан можно будет по льду перейти.

Представляю путь в гору. Альпинистом тут быть не надо, но все же нелегкое дело — занесенной тропою…

Зимой избушка особенно одинока. Дымок струится из трубы в стенке. Постучат гости в дверь: живы?! Карп Осипович, лежавший на печке в валенках, вскочит немедленно: «Ерофей!» Агафья заквохчет, запоет своим голоском: «А мы жде-ем, жде-ем!» Ну, то да се. Орехи обязательно — в угощенье пришедшим.

И тут Ерофей говорит: «А вам письмо из Москвы!»

«Что, что? — скажет дед. — Ну-ка, Агафья, лучину!»

Нет, в честь гостей будет зажжена свечка. Агафья станет водить по строчкам испачканным в саже пальцем — читать мой листок таким же голосом, каким читает она «Отче наш».

Ерофей скажет, что надо бы человеку ответить на письмецо. Дед, подумав, может, с ним согласится: «Едак-едак, надо бы отписать». А уж если будет сказано так, то Агафья возьмется за «карандаш с трубочкой».

И следует ждать мне письмо с печатными старославянскими буквами. (Вот они у меня в одном из блокнотов!) Как будто из XVII века письмо…

Вот такая история… Мы, возможно, вернемся к ней в новом году. Во всяком случае, писем с реки Абакан я буду ждать с нетерпением.

Фото 3. Томской ,  Н. Журавлева и В. Пескова.

 9,10,13,14,16,17,19, 20, 22 октября 1982 г.

 

Пять его сыновей

(Проселки)

Вот они в сборе у отцовского дома и рядом с отцом. Слева — младший Сергей и старший Иван, крайний справа — Геннадий и рядом с ним близнецы — Анатолий и Александр. Шесть мужиков — Садовниковы.

Отца зовут Сергей Афанасьевич. Когда снимались, он, поправляя на голове свою «мичуринку», пошутил.

— Ну, скобари, в одну шеренгу становись!

И получилось что-то вроде боевого подразделенья с веселым, признанным и почитаемым командиром отцом.

Завидно стать вот так рядышком с сыновьями. Пятеро. Один к одному. Здоровые. Веселые. Работящие. И не рассыпались, как горох из стручка, по белому свету, живут где родились. Сказал отец одному: «Собери-ка ребят» — и вот они вечером после работы явились все вместе к родному дому в семидворную приозерную деревеньку Грибно.

Ранний осенний вечер. Топится русская печь, бросает на стены красные блики света. На середину комнаты сдвинут стол — его всегда так ставят, когда собираются вместе. На столе в тарелках и чашках капуста, соленые помидоры, грибы («не зря же в Грибно живем!»). Блюдо горячей картошки, две сковородки некрупной плотвы, пойманной к ужину. Шесть крепких людей да после работы все стоящее на столе как будто за себя кинули. «Мама, что там еще?»

Мать Зинаида Федоровна, привыкшая к этим запросам, вынимает ухватом из печки чугун горячего варева.

— Как едим, так и работаем! — весело щурит глаза в подначке озорной Анатолий.

— Работяга… — Ширяет пальцем в бок Анатолию рядом сидящий Геннадий. Это на случай, если бы гость вдруг принял шутку за похвальбу.

— Секретарствуешь! Дома норовишь секретарствовать? — Анатолий хватает брата за холку, и тарелки от возни за столом начинают подрагивать.

Отец добродушно смеется. Мать грозится огреть обоих ухватом. Старший Иван, сидящий рядом со мной, объясняет: Геннадий выбран недавно освобожденным партийным секретарем, он сейчас примеряется к новой для себя роли и вполне понимает: самую первую критику, ежели что не так, услышит вот тут, за столом, от братьев и от отца.

Гость в доме. Газетчик. Приехал специально увидеть отца и пятерых его сыновей. По опыту знаю: в таких случаях душу свою нараспашку не держат. Нужно время — растопить ледок настороженной сдержанности. Тут же все настежь. Никаких недомолвок, полная откровенность.

Суждение друг о друге и о делах — с шутками, подковырками, равная доля которых перепадает и гостю.

Чувствую себя в этот вечер, как будто и я вырастал в этом доме, грелся на печке, надевал висящий у двери старенький кожушок, слушал собачий лай за окном, ел, обжигаясь, картошку, капусту, моченые яблоки.

Мать с ухватом у печки. Отец в меховой телогрейке и старых валенках у стола… Хорошо знаю: представленье о счастье у многих людей связано с такими вот встречами в отчем доме.

В сутолоке жизни возможность увидеться с матерью и отцом, с братьями, сестрами у родимого очага — как островок для плывущего в море, как ощущение прочного тыла в сраженье. Для матери и отца тоже наивысшая радость — увидеть рядом взрослых своих детей. Но ох как часто эти желанные встречи мы все откладываем — дела, далеко ехать, еще что-нибудь. И как сиротеем мы, взрослые, как остро ощущаем потерю, когда уходит под воду маленький островок.

Гляжу на Садовниковых. Они драгоценную пристань в житейском море не потеряли, не удалились от нее далеко. Подобно здоровому человеку, не знающему подлинную цену здоровья, они, возможно, даже не вполне сознают меру счастья, отпущенного судьбой. Впрочем, нет.

Все пятеро сыновей служили в армии. И за годы отлучки могли оценить, что значит для них этот вот чуть покосившийся рубленый дом, эти рябины возле окошка, эта веселая братская толкотня за столом, неспешное слово отца, заботливая суета матери. Продолжением дома был сад с замшелым колодцем, озеро за околицей, лес, поля лоскутками по холмистой псковской земле.

— У меня это все стояло в глазах, — говорит Анатолий. — Особо в первый год службы. Даже решение мелких солдатских проблем поначалу связывал с домом.

— Истоптал раньше срока солдатские сапоги. Обратиться бы к старшине. Нет, пишет домой. Ну посмеялись и послали ему сапоги, — вспоминает отец.

Пятеро сыновей не были избалованными.

История с сапогами свидетельствует как раз об обратном. «Отец всегда нас учил: ничего не берите сверх того, что вам полагается по закону и справедливости». Все пятеро после службы не соблазнились куда-либо ехать. Все вернулись сюда, на Псковщину, в родной колхоз.

Геннадий, правда, делал попытку жить в городе, и об этом особая часть разговора. Сейчас жена его Валентина сидит за столом вместе с нами.

Двое рожденных в городе ребятишек, как сверчки, притихли на печке, озорными глазами наблюдают сверху за взрослыми. Вернувшись весною из «жизненных странствий», Геннадий живет пока что с отцом. Но готов, строит уже собственный дом! Все лето по воскресеньям отец и пятеро братьев не выпускали из рук топоров — «еще четыре-пять выходных, и будем справлять новоселье».

Все братья, исключая лишь Александра, женаты. У всех ребятишки. Геннадий и Анатолий женаты на сестрах из соседней маленькой деревеньки Репищи. Из той же деревни взял жену себе младший Сергей.

— Я свою выловил аж во Пскове. Подалась из Репищей к городской жизни. А я сказал: Маша, люблю, женюсь, но место наше — в деревне. Вняла. Теперь уже корни пустили — дом, баня, куры во дворе квохчут, корову, наверное, заведем. Я, как Мичурин, люблю в огороде копаться. Вот и шляпу скоро, как у отца, заведу.

— Ты, Толя, скажи еще, что служил в ракетных войсках и самый старший в семье по званию, — поддевает брат Иван.

— И скажу. По званию старший. Должность в колхозе — шофер. А вы, сержанты, ну кто посмеет сказать, что плохой я шофер? — Вошедший в роль Анатолий победно втыкает вилку в соленый гриб и, тряхнув шевелюрой, обводит братьев глазами. — Ну вот, никто…

Анатолий — общий любимец не только в семье. Председатель колхоза Иван Степанович Сенченков, с похвалой отзываясь о всех Садовниковых, Анатолия выделил. «Этот шуткой мертвого из могилы подымет. Поручил ему развозить по работам людей. Летом возит на сенокосы и в поле еще и еду. Так вот всерьез говорят: присядет вместе обедать — еда вкуснее!

А я замечаю: там, где этот шофер побывал, исправно движется дело».

— Характер у ребят разный, — замечает отец, когда веселье за столом поутихло. — Иван вот молчун, не скажет, что в молодые годы был первым трактористом в районе. Газеты портреты его помещали, в Москву не слет выезжал.

— И заблудился в Москве! Ну признайся…

Смущенный Иван гремит у входа ведром — вылез из-за стола под предлогом помочь в чем-то матери.

— Ну конечно, мы разные! — опять зажигается Анатолий. — Вот я и Сашка. Близнецы!

Но скажите, Михалыч, разве похожи? Я, как видите сами, брехун, а у Сашки клещами слово не вынешь. Я цыган, а он почти рыжий. Ну правда же, поглядите. Я — человек положительный, семьянин, ребенок у меня на руках. А брат гири все подымает, вон в углу двухпудовые. Ну и прямо отметим: к девкам слабость имеет. Серега вон младший, а уже двое советских граждан говорят ему «папа». А ты? Ну молви словечко…

Александр запускает лапу в черную шевелюру брата, что означает: да уймись же, аспид, уймись…

Трое братьев — Анатолий, Александр и Сергей — шоферы. Иван, как сказал отец о нем с гордостью, «механизатор широкого профиля», зимой — на ремонте, летом сядет на что прикажут: на комбайн, трактор, сенокосилку, автомобиль…

Каждый из братьев имеет свой дом, свое хозяйство в усадьбе колхоза. Но любое сколько-нибудь серьезное дело — женитьба, большая покупка, стройка в хозяйстве, а также праздники, радость или беда — собирает братьев под эту крышу, за этот стол. При обсуждении — полная демократия. И, когда все свое скажут, поворачиваются к отцу: а ты, батя? Его слово во всяких спорах, во всех сужденьях бывает последним.

Сергею Афанасьевичу пятьдесят восемь. Вырастал в этом доме. Зинаиду Федоровну знает с тех пор, как помнит себя. Она вырастала в домишке рядом. Детьми они вместе лепили из песка пирожки, запирали в спичечный коробок майских жуков. Юность пришлась на войну.

Сергей Афанасьевич первый и последний свой бой принял тут, почти рядом — за Невелем. Был осколками поражен в грудь, в живот, в руки, плечи. Но выжил. «Один осколок и теперь рядом с сердцем. Когда еду на лошади — чувствую».

Поженились Зинаида Федоровна и Сергей Афанасьевич в 46-м. «Трудное время было на Псковщине, бедное. А по бедности, знаете, дети ведь сыплются, как горох».

Работал Сергей Афанасьевич трактористом и комбайнером, пас скотину, работал на ферме. Но раны частенько заставляли ложиться в больницу. «А выйдешь — опять за работу, куда же деваться. Их ведь надо было кормить, одевать, обувать, на ноги ставить. Ученых не получилось. А колхозники вышли, считаю, исправные». И Сергей Афанасьевич перечислил все, что входит в понятье исправные.

Отцовское слово слушали молча и со вниманием. Но когда я спросил: «Сергей Афанасьевич, в чем секреты этой крепкой семейной дружбы, этого братства, этой верности дому?

Другие из деревни вон уезжают и в лучшем случае только вздыхают о ней. А тут все пятеро рядом. Где собака зарыта?» Когда я это сказал, Анатолий заерзал от веселого возбуждения:

— Ну, батя, давай! Ушинского, Сухомлинского, Спока, Макаренко знаешь?.. Не знаешь. Значит, есть в нашем доме и свое кое-что. Интересно, как ты изложишь?

Сергей Афанасьевич улыбнулся, похлопал Анатолия по спине, поглядел на ходики у окна:

— Чего не успели сегодня, сделаем завтра. Пора по домам.

На этом застолье-знакомство кончилось. По домам братьев развозил спокойный и добродушный Сашка. Ему, бедолаге, по причинности «за рулем» — рюмочка из старинной посуды не перепала. «У нас с этим строго», — пояснил сам отец. Но Сашка и не роптал, прогревая потертый колхозный рыдванчик.

В автобус сели не сразу. Анатолий поманил меня пальцем к освещенному ярко окошку в крайней избе. В неприкрытое занавеской окно было видно: четыре старушки играют за столом в дурака.

— Вот это почти и все население в Грибно зимой. Сыновья и дочери в городе, а они тут. Скучно. Вот и сходятся вечерами. Я их зову «ансамбль пенеяры».

— Сашка, — сказал Анатолий, когда уже тронулись. — Не забыл? Мы обещали бабке Насте дров напилить.

— Нет, не забыл. В воскресенье напилим.

— В воскресенье баню будем рубить…

— Ну после бани…

За околицей с горки хорошо было видно: в деревне Грибно светились два огонька. Один в доме Садовниковых, другой там, где четыре старушки коротали осенний вечер.

Садовниковы  — отец с сыновьями. «Таким было их детство. Прямо как воробьи. Одежонка — глядеть больно, но унынья, как видите, нет».

* * *

Каждое утро Сергей Афанасьевич выводит из стойла лошадь по кличке Нейтрон и запрягает в телегу на мягких резиновых шинах. Телегу для отца изготовили сыновья, чтобы меньше беспокоил сердце осколок. Служба в колхозе у Садовникова-старшего нехитра: объезжает окрестные деревеньки, собирая в личных хозяйствах лишнее молоко. Молоко отвозит на завод в Невель и после обеда возвращается в Грибно.

Я застал его в доме уже отдохнувшим.

— Как воспитывал сыновей… Да, пожалуй, и не расскажешь. Все получилось как-то само собой…

Мы разложили старые фотографии. И Сергей Афанасьевич выбрал одну, где четверо ребятишек счастливо прильнули к отцу. «Прямо как воробьи. Одежонка — глядеть было больно, но уныния, как видите, нет. В этом возрасте все они уже нам с матерью помогали».

Размышляя о воспитании сыновей, Сергей Афанасьевич вспомнил некрасовский стих о мальчишке с лошадкой, везущей хворосту воз. «Сколько было тому крестьянскому сыну?

Шестой миновал. Вот, семи еще нет, а уже в руках вожжи. И не игрушечные! Серьезное дело у человека — «отец, слышишь, рубит, а я отвожу». Вот так и мои вырастали».

В картинке из жизни русского деревенского человека Сергей Афанасьевич видит основу всего деревенского воспитанья — посильный, осмысленный труд с возможно раннего возраста!

Старший Иван в десять лет был уже у отца на прицепе.

Отец — на тракторе, сын — на плуге. Отец заболел — сын сразу его заменил, а на прицепе уселся Генка. Пересел Иван на комбайн — Генке передал трактор. Так обучались механизации.

«Иногда жалко было будить — мальчишки еще. Подойду, поглажу ладонью по голове, морщатся — рано… А однажды, помню, сам занемог и проспал. Открываю глаза — у постели Иван: «Батя, нам пора в поле…» Век не забуду этой минуты. Все болячки мои как рукою сняло».

При таком воспитании, многие это знают, дети в деревенских домах очень рано и естественным образом постигают грамоту трудовой жизни. В десять лет ребятишки Садовниковых уже могли запрячь лошадь, водили ее в поводу бороздой, а в двенадцать каждый из них ходил уже за сохой. «Смешно было видеть: ручки сохи Генка держит на уровне головы, но шагает, ведет уверенно борозду. Свою картошку, бывало, опашет и за малую плату опашет соседям».

В тринадцать лет все пятеро сыновей умели косить, метать копны, держали уверенно грабли, вилы, топор, шило, рубанок. Умели постричь овец, починить обувь, корову могли подоить, варили обед.

Когда Ивану было пятнадцать, а Сергею два года, пятерым братьям выпал, пожалуй, самый трудный в жизни экзамен. Отца уложили в госпиталь, и в это же время тяжело заболела, надолго слегла в больницу и мать. Все нехитрое, однако и непростое хозяйство дома легло на плечи мальчишек. Иван подымался, как мать, с зарею. Доил корову, провожал ее в стадо, варил еду, кормил братьев и вместе с ними бежал потом в школу. Анатолий и Сашка мыли полы и нянчили младшего брата. Геннадий управлялся с курами и гусями, чистил корову и лошадь, кормил поросенка. И все по очереди навещали мать и отца. «Учеба, конечно, у всех в этот год маленько хромала, но по труду я мысленно всем им ставил пятерки. Их усердие, можно сказать, нас с матерью и подняло».

В деревенском труде есть особенности. Работать в горячее время надо не по часам, а по солнцу — от восхода и до заката. «В посевную, в сенокос, жатву не переводишь дыханье, полнормы спишь. Иначе нельзя. В такое время не то что день, час кормит год». Но есть в сельской жизни, у сельских работ радость, со всеми заботами сплетенная воедино. «Пашем, бывало, с Иваном.

От пыли у малого носа не видно. Завернем к озеру — раздевайся! Полчаса полощем с ним телеса, на песке полежим, малины в укромном месте насобираем, раза два наблюдали, как лоси к воде подходили… Поговорите с ребятами, они это помнят лучше, чем я. Расскажут, как строили лодку, как логово волка нашли, как подобрали на пашне зайчат, как наблюдали за цаплей, ловившей у стога мышей. Мне, взрослому человеку, воспоминания эти сейчас вот, признаюсь, согрели душу. Для них же эти радости детства воедино соединились с трудом на земле, с представленьем о нашем крае, со всем самым главным, чем живы».

Вот и вся педагогика, все секреты воспитания пятерых сыновей. Из книжных мудростей в дело пошел один лишь образ — «мужичок с ноготок». Ничего другого Сергей Афанасьевич попросту и не знал. Но опыт собственной жизни, мудрость сельского человека, личный пример сделали свое дело. «Все, что надо, умеют. Работать любят. Дружны. Мать с отцом почитают.

Местом, где живут, дорожат. Внуков нам нарожали. Чего же еще?»

— Отчего у других отцов-матерей не получается так?

Сергей Афанасьевич мнет в руках ремешок для телеги, на которой молоко возит.

— Да как вам сказать, причин-то разных немало. Вон видели двор? Немудрящий — куры, корова, лошадь, свинья, четыре овцы. Но как без двора? Нет скотины — нет и еды на столе.

Но скотина требует глаза, и рук, и всяких забот. И навоз-то он пахнет навозом! Я считаю, человек деревенский этот запах должен любить.

Сыновьям всегда говорил: «Что воняет в сарае — то пахнет на сковородке». И с детства они убедились: не пустые слова! А иные мать и отец рассуждают иначе. Мы в навозе копались — дети пусть людьми поживут.

Ну и, конечно, в доме таком дети спешат от навоза подальше.

— Счастливыми приезжают сюда?

— Кто поймет, какой оно масти, людское счастье? Иной приезжает летом на «Жигулях».

Видимость вроде бы неплохая. А слово за слово — ничего, окромя «Жигулей», за душою не сыщешь. Соберут грибов-ягод, у матери сала прихватят — и до свидания, до нового лета!

— Но, слышно, и насовсем приезжают?..

— Да, пять-шесть семей назову. Вернулись! И этих теперь уже с места не двинешь. Все повидали, о всем имеют суждение не по слухам. Наш Геннадий — наилучший пример…

Геннадий окончил в Пскове сельскохозяйственный техникум, но на семейном совете сказал: отец, я хочу поглядеть жизнь. Отец подумал и ответил в том смысле, что никому не заказано жизнь поглядеть. Езжай. Но, если почувствует сын, что лучшее для него место тут, у псковских озер, пусть приезжает без колебаний.

Геннадий уехал строить КамАЗ. Два года работал на самосвале. Потом пересел на автобус и работал еще восемь лет. Стал горожанином.

И жизнь, можно считать, сложилась вполне хорошо: получил большую квартиру, родились два сына. Каждое лето Геннадий с семьей приезжал в Грибно. Были ягоды и грибы, было купанье в озерах, но заходил Геннадий и в правленье колхоза, подолгу толковал о жизни с отцом. А в этом году весною приехал и, обнявшись с отцом и матерью, прямо на пороге сказал: «Все. Мое место тут».

— Ну и сразу же в шесть топоров стали ладить Геннадию дом…

Один из внуков Сергея Афанасьевича — третье поколение семьи Садовниковых .

* * *

В новом доме я застал важный момент: опробование только что сложенной печи. Из трубы, как из паровоза на крутом перегоне, валил дымище. А в звонком, ничем пока не заставленном доме пахло смоляными дровами, стружкой, подсыхающей глиной.

— Не дымит! — счастливо сказала хозяйка. — И теплая!

Двое мальчишек стояли у печи, прислонив к подсохшему ее боку ладони. Хозяин постукивал молотком — подравнивал пол, прилаживал плинтуса. Пока мы с ним говорили о разных жизненных поворотах, в новой печке поспело пахучее варево. Валентина вынула из огня щербатенький чугунок, вынула сковородку со шкварками, принесла из сенец кастрюлю с соленьем, и я, таким образом, оказался опять при застолье. Стола, правда, не было. Еду поставили на широкую доску, лежащую на козлах. Ели стоя, обжигая руки картошкой и хватая шкварки сосновыми щепками.

— Не жалеете? — спросил я хозяйку, зная, что этот вопрос ей понятен.

— Что вы, что вы!..

— Решать такие дела непросто, — сказал Геннадий, — шутка ли — десять лет городского житья. Если б не Валентина — верный союзник, мог бы и не решиться…

— О, пир горой у строителей! — Вбежавший Анатолий кинул в угол рабочую телогрейку, мячиком побросал в ладонях картошку. — Я пришел вас в баню позвать. Сергей и Сашка смыли уже солярку, батя пошел бередить свои раны. Пару навалом! Веники всякие — береза, дуб, елка. Михалыч, может, и вы?.. Да плюньте вы на билет! Уедете завтра. Сашке свистнем, он подвезет…

Гусарских выходок я не люблю. Но тут нащупал в кармане билет до Москвы, смял его в кулаке и кинул в жар печи.

И еще один вечер провел в хорошей дружной семье.

Фото  В. Пескова и из архива автора. Грибно, Псковская область.

 11 декабря 1982 г.

 

Зеленый друг

(Подарки)

Опасная вещь на Востоке — неосмотрительно что-нибудь похвалить. Я таковую оплошность лет двадцать назад допустил во Вьетнаме. В маленькой деревушке мы задержались купить бананов и утолить жажду. У легкой хижины из бамбука, где мы присели передохнуть, на дереве висела клетка с большим попугаем. И я по привычному интересу к животным не преминул познакомиться с птицей. Попугай весьма дружелюбно щипнул мой палец, я щелкнул его по клюву. Этого было довольно, чтобы хозяин дома, добрый сухонький старичок, снял с крючка клетку, и я с опозданием понял, что нахожусь на Востоке. Попугай переходил в мою собственность. Умоляюще я поглядел на молодого переводчика Тханя, изучавшего русский язык в Москве. Но руки помощи я не дождался. «Товарис Песков, это подарок. Надо берить. Потому что хозяин очень сильно будешь обидеть».

Мы чем-то, забыл уже, отдарились. И тронулись далее в обществе здоровенного попугая, коего не смутили ни новые люди, ни тряска в машине. Он лопал бананы, находя попутное удовольствие в разрывании клювом шкурок.

Счастливым в тот день я себя не почувствовал. Предстояло трехнедельное путешествие по стране, и клетка с птицей в добавление к сумкам и фотокамерам путешествие осложняла.

В первом же городке, куда мы прибыли на ночлег, я решил искусить попугая свободой — ложась в гостинице спать, приоткрыл дверцу клетки и оставил незакрытым окно. Понаблюдав немного за птицей, я уснул, надеясь утром увидеть клетку пустой.

Проснулся от стука в дверь. «Заходи!» — крикнул я Тханю, продирая глаза. И оба разом мы увидели нечто необычайное. Весь пол моей комнаты был белым, как будто за ночь через окошко намело снегу. Пол устлан был рваной бумагой. Выбравшись ночью из клетки, попугай обнаружил связку моих газет и, надо полагать,

с наслаждением наделал из них бумажной лапши. Судя по белым «визитным карточкам», оставленным и там и сям, попугай вдоволь набегался, налетался. Несомненно, видел он и окно с шуршащими около ветками пальмы.

Но ни в грош не поставив свободу, зеленый мой друг после трудов праведных забрался в клетку и, когда мы с Тханем созерцали его деянья, благодушно дремал на жердочке.

Страсть попугая крошить бумагу делала его интересным. Забавляясь, мы давали ему листки из блокнотов, и он методично, придерживая бумагу лапой, рвал ее на кусочки — из нашей машины время от времени ветер выдувал белые облака.

Опустим трехнедельное путешествие и приключения с птицей. Когда мы вернулись в Ханой, я серьезно сказал Тханю, что не люблю держать животных в неволе, что попугай не выдержит зимнего путешествия до Москвы, что есть на границе санитарный кордон — «давай подарим птицу в Ханойский Дворец пионеров».

Тхань не стал возражать. Но вечером, к ужасу моему, пришел в гостиницу с великолепной металлической клеткой, с бумагой-сертификатом для пограничников и с документом уплаты очень немаленькой пошлины за вывоз птицы.

Я пожурил Тханя, но делать было нечего.

Утром, занося свой багаж в самолет, летевший из Ханоя в Пекин, первым делом я отыскал подходящее место в салоне для попугая.

Когда поднялись и полетели над джунглями, сразу же стало ясно: зеленый мой друг высоту переносит исключительно плохо. Он весь взъерошился, закрыл глаза и на жердочке еле держался. Все в самолете близко к сердцу приняли страдания птицы. Ну как ей помочь? На беду, самолет, столкнувшись с грозовым фронтом, набрал чрезмерную высоту. На ней даже людям стало несладко, пернатый же пассажир зеленым комком свалился на донышко клетки… Но, к удивлению моему, в себя пришел он сразу, как только снизились на подходе к Пекину — вскочил на жердочку, почистил перья, с наслаждением разорвал подсунутую ему четвертушку бумаги.

— Что я вижу… Попугай! — Это первое, что я услышал, спускаясь по самолетному трапу в Пекине. Меня встречал наш собкор Леня Корявин. После объятий он исповедался, что многие годы мечтает завести попугая. Следуя восточному обычаю, я протянул Лене клетку и облегченно вздохнул.

Но точку в этой забавной истории ставить рано. Месяцев через пять приезжает Леня из Пекина в отпуск домой. Встретились, разговорились о том, о сем. Ну и, конечно, вопрос: а как попугай? Леня смущенно признался, что подарил попугая общему нашему другу, тогдашнему корреспонденту «Правды» в Пекине Мише Домогатских.

— Надоел?

— Да понимаешь, он такое наделал!..

Все, что было рассказано Леней, меня заставило хохотать, но я вполне понимал: Лене было тогда не до смеха.

Покормив вечером попугая, жена Леонида плохо закрыла дверцу клетки. И утром семья Корявиных увидела картину, хорошо мне знакомую. Пол в рабочем Ленином кабинете походил на залу, где справляли елочный бал — белым-бело от рваной бумаги! Попугай, спокойно дремавший в клетке, не подозревал, конечно, что им растерзано: полные записей два журналистских блокнота, недописанная статья в «Комсомолку», стопка каких-то нужных бумаг.

— Подарил, — сказал толстый и добродушный Леня. — Жена настояла…

Когда в Москву приехал Миша, я жаждал с ним встречи. И первый вопрос мой касался не Китайской стены, у которой он в тот год побывал.

— Как попугай?

Миша, хорошо уже знавший, что было с попугаем у Лени и у меня, улыбнулся.

— Подарил бестию… Из-за него чуть взыскание не схлопотал.

Жертвой попугая в этот раз стал финансовый отчет журналиста, подготовленный для посылки в редакцию.

Подарил Миша теперь уже знаменитого попугая-разбойника молодому нашему дипломату.

Через год, услышав, что семья дипломата вернулась в Москву, я, сгорая от любопытства, позвонил с расспросом о попугае.

— Ничего, жив-здоров, — отвечают. — Забавно ест ложкой кашу… Приезжайте — увидите.

Свидание состоялось в высотном московском доме. В нарядной клетке под дорогой люстрой сидела царственной важности птица. Не постаревшая, с внимательным глазом, с чистым — малахит с золотом! — опереньем.

— Ну здравствуй, разбойник! — просунул я в клетку палец.

В ответ — щипок, такой же, как тогда во вьетнамской деревне.

— Кеша, будем есть кашу? — спросила хозяйка, подходя к клетке с глиняной чашкой и мельхиоровой ложкой.

Кеша не возражал.

Зрелище поедания каши было очень занятным. Зажатая в лапе ложка путешествовала от чашки до клюва более уверенно, чем это бывает у ребятишек малого возраста. Я делал снимки. И мельхиоровая ложка показалась не очень фотогеничной.

— А нет ли у вас деревянной? — спросил я хозяйку.

Ложка нашлась. Но, получив ее в лапу, Кеша о пшенной каше сразу забыл. Сама ложка завладела его вниманием! И вовсе не красота хохломского творенья пленила Кешу. Ложка была деревянной, и Кеша решительно стал ее расщеплять. В минуту у нас на глазах превратилась ложка в желтый пучок лучинок. Озадаченная хозяйка не пожалела принести еще одну ложку. Та же картина! Здоровенный клюв Кеши явно был создан природой не для еды пшенной каши.

— А как насчет бумаги?

Хозяйка понимающе засмеялась и показала два общипанных тома из собрания сочинений историка Соловьева.

— Что делать — любимец!

Я достал из блокнота листок, и Кеша, как показалось, благодарно мне подмигнул: мол, не единою кашею живы.

Хозяйка пошла к соседке за веником. А мы с Кешей, изводя листок за листком из блокнота, вспоминали первую нашу встречу в далекой и теплой стране.

Белые куропатки

Есть у самого края земли, в устье реки Колымы, село с названьем Походск. Старинное село — основано Дежневым. Колоритное село.

На привязях — ездовые собаки. На треногах — котлы для варки корма собакам. У каждого дома — лодка. Живо село охотой и рыболовством. И я нисколько не удивился, увидев за околицей парня, несшего пойманных петлями куропаток.

— Далеко ли топать пришлось? — говорю я, чтобы задержать парня и разглядеть как следует кипенно-белых на морозе окоченевших тундряных птиц.

— Да вон на бугре за околицей, — говорит парень, и вдруг глаза его с удивлением расширяются.

— Э-э… Да «В мире животных» это же вы?

Привычная сцена, привычный вопрос. Есть у меня наготове к подобным случаям шутки. Но в этот раз знакомство озябшей «телезвезды» и от мороза красного телезрителя происходит очень уж далеко от «Останкино».

— У вас тут что же, и телевизоры есть?

— А как же! — кивает парень на крышу с антенной. — Все, как везде. И балет из Большого театра, и ваши африканские крокодилы. А вы-то как оказались в Походске?

Объясняю, что идут, мол, на лыжах до полюса наши ребята. Ну вот по этому случаю…

Завязка занятной истории с куропатками начинается здесь. Благодарному телезрителю из Походска пришла вдруг идея одарить московского гостя щедротами тундры. Не успел я моргнуть, как связка из дюжины куропаток очутилась возле моих унтов. Сопротивление, уговоры, довод: «Мне же еще на полюс лететь!» — не могли побороть радушия щедрого, неподдельного. Я сдался.

Пока, вызывая безмерное любопытство скучавших ездовых собак, я обходил русское северное сельцо, мой новый знакомый забежал в из бревен рубленный магазинчик и вышел из него с аккуратной, перетянутой бечевой коробкою от шампанского.

— Держите на морозе. В Москве они будут как вчера пойманные…

Неделю картонка с дичью стояла на балконе гостиницы в Черском. Мы слетали на полюс.

Вместе со счастливыми его покорителями вернулись в поселок на Колыму. И потом полетели в Москву.

В Домодедово, получая багаж, я вдруг впервые подумал: а что же делать мне с куропатками?

У меня дома на Верхней Масловке некому обрадоваться экзотическому гостинцу… В машине по дороге в Москву я мысленно перебрал друзей своих, прикидывая, чья жена способна довести до дела неожиданный дар Колымы.

И такое семейство нашлось. Сделав немаленький крюк по Москве, я постучался в знакомую дверь. Хозяев дома не было. Картонный короб мы открывали с их дочерью-десятиклассницей. Великолепной белизны птицы походили на комья морозного снега. У одной в клюве темнела застывшая синяя ягодка. Опростав в холодильнике место, мы с Мариной сложили туда куропаток. Я рассказал, как пойманы были птицы, как занятно попали они в Москву. С тем и уехал.

За делами и суетою о куропатках я позабыл, как вдруг дней через десять вечером позвонил один мой давний приятель и после обычного «как живешь?» сказал голосом щедрого мецената:

— Вась, тут с севера нам подарок. Но мы с женою решили: только ты можешь его оценить.

— Что же такое?

— Куропатки. Белые…

Я насторожился.

— И много?

— Целая дюжина! Вон в холодильнике…

— Тебе привезли их в картонном ящике от шампанского?

— Да…

Я затрясся от смеха. И почему — всем понятно. Но приятель спросил озабоченно: «Что с тобой?» Когда я сказал, «что со мной», пришла очередь хохотать моему собеседнику. Потом мы стали вздыхать. И любопытства ради по телефону раскрутили «куропаточий детектив».

Выяснилось: за десять дней колымские птицы побывали в четырех московских домах! Прояснилась и вся картина столь необычного злоключения экзотического подарка.

«Боже мой, как хороши! Да я притронуться-то к ним боюсь», — сказала одна молодая хозяйка. В другом доме тоже ничего, кроме уже ощипанной курицы, на кухню не приносили.

В третьем доме были поопытней, но занятость, привычка к яичнице и сосискам — какие там куропатки!

Одна из хозяек решилась было на кухонный подвиг, но, заглянув в новейшую кулинарную книгу, рецепта, как поступить с куропатками, в ней не нашла. Побоявшись «опошлить простецким приготовленьем благородную дичь», тоже, как в старину говорили, запросила пардону. И круг замкнулся! Нет, мы не дали, конечно, погибнуть бесславно дару далекой безлесной тундры. Нашлась в нашем круге знакомых молодая хозяйка (да будет под Новый год всесоюзно прославлено ее имя — Татьяна!), которая не побоялась пуха и перьев, которая заглянула в старые книги, отыскала нужный рецепт, добыла неведомо где моченой брусники и приобщила к секрету приготовления редкого блюда трех своих маленьких дочерей. А всем виновникам «куропаточьего детектива» осталось только явиться к столу.

Не спрашивайте, вкусно ли было. Все вполне искренне говорили, что ничего подобного никогда не едали. И кто-то пошутил даже: «Жалко, что дюжина, а не более куропаток попалось в петли колымского парня».

Имя парня того не единожды с благодарностью вспоминали мы за столом. И этот рассказ о его куропатках, надеюсь, дойдет до Походска. Местным охотникам следует знать: в Красной книге белые куропатки пока не значатся, но уже нет их в «Книге о вкусной и здоровой пище».

И городскому заезжему гостю, дорогие походские старожилы, пожалуй, не стоит делать подарков. Одна морока с этими куропатками!

31 декабря 1982 г.