Пессоа в одной из заметок высказал идею отдельной публикации больших отрывков под названием «грандиозные», ссылаясь на «Симфонию тревожной ночи», которая невелика по объему, хотя и называется грандиозной. В настоящее издание включены ранние отрывки – большие, либо по объему, либо по намерению автора, либо имеющие сходство с другими отрывками, здесь объединенными.
Зависть богов
Каждый раз, получая удовольствие от компании, я завидую ощущениям своих товарищей. Мне представляется неким бесстыдством, что они могут чувствовать то же самое, что и я, что мне обнажают душу против моего желания, оттого что душа моя чувствует в унисон с ними.
Большое препятствие для гордости, которую я мог бы испытывать, созерцая красоты природы, – то горестное обстоятельство, что их уже определенно кто-то созерцал.
В другие часы, конечно, и в другие дни. Но заставлять себя отмечать это – некое схоластическое самоуспокоение, и я чувствую себя выше этого. Я знаю, что различие не столь важно, что с той же способностью видеть другие обладали неким способом видения окружающего, не таким же, но похожим на мой.
Ободряю себя тем, что я всегда изменяю то, что вижу, – так, чтобы превратить его во что-то неоспоримо мое, – изменяю, сохраняя по-прежнему прекрасной линию очертаний горной гряды; заменяю деревья и цветы другими, главным образом теми же самыми, но совершенно отличными по форме; вижу другие цвета, образующие тот же эффект заката – и так я создаю, благодаря своему опыту, знаниям, и собственному спонтанному видению, внутреннюю тональность из внешней.
Это, однако, самая малая степень замещения видимого. В мои хорошие и самые отрешенные моменты мечтаний я воздвигаю более грандиозные вещи.
Я заставляю пейзаж звучать для меня музыкально, воскрешать в моей памяти зрительные образы – интересный и труднейший триумф экстаза, такой трудный потому, что фактор, способствующий воспоминаниям, имеет тот же порядок, что и ощущения от того, что именно должно воскреснуть в памяти. Мой наивысший триумф свершился, когда в некоем неясном освещении, глядя на Кайш-ду-Содре́, я четко увидел китайскую пагоду со странными бубенчиками по краям крыш, точно нелепые шляпы, – любопытная китайская пагода, раскрашенная в пространстве, над атласным пространством, не знаю, как именно, над пространством, которое длится в отвратительном втором измерении. И этот час имел для меня запах какой-то ткани, далекой, стелющейся по земле, завидующей действительности…
Письмо
Так ты понимала бы свой долг перед созданиями, являющимися видениями некоего мечтателя. Ты – всего лишь кадило в соборе мечтаний. Ты будешь приспосабливать твои движения, как мечты, чтобы были только открытыми окнами, выходящими на новые просторы твоей души. Воссоздавать свое тело в подражание мечте таким образом, чтобы было невозможно видеть тебя, если не думать о другом, чтобы ты могла помнить обо всем, кроме себя самой, чтобы видеть тебя значило слушать музыку и пересекать, сомнамбулой, огромные пространства с мертвыми озерами, глухие молчаливые леса, потерянные в глубине других эпох, где разнообразные невидимые пары переживают чувства, нам недоступные.
Я ничего от тебя не хочу, хочу только, чтобы я тебя не знал. Хотел бы, если бы ты возникла, когда я мечтал, чтобы я смог вообразить себя все еще мечтающим – может быть, не видя тебя, но, может быть, замечая, что лунный свет заполнил… мертвые озера и что отголоски песен заколыхались внезапно в огромном темном лесу, потерянном в невозможных веках.
Твое видение было бы ложем, где моя душа заснула бы, больное дитя, чтобы мечтать опять под другим небом. Ты будешь говорить? Да, но так, чтобы слушать тебя значило не тебя слушать, но видеть, как большие мосты в лунном свете соединяют два темных берега реки, текущей в древнее море, где каравеллы никогда не стареют.
Ты улыбалась? Я не знал этого, но на моих внутренних небесах начали свое движение звезды. Ты дремала и смотрела на меня. Я не замечал этого, но смотрел на далекое судно, чей парус мечты развернулся под лунным светом, идя вдоль далеких побережий.
Водопад
Дитя знает, что кукла – неживая, но обращается с ней, точно с живой, даже плачет о ней и переживает, когда она ломается. Искусство ребенка – неосуществление. Благословен будь этот возраст ошибок, когда отрекаются от любви из-за того, что не имеют пола, когда отрекаются от действительности ради игры, воспринимая, как реальные, вещи, не являющиеся таковыми!
Если бы я мог снова стать ребенком и остаться им навсегда, чтобы не были для меня важны ни те ценности, которые люди придают вещам, ни те связи, которые люди устанавливают между ними. Когда я был маленьким, я часто ставил своих свинцовых солдатиков вверх ногами… И разве есть какой-то довод, логически точный и убедительный, какой бы нам доказал, что настоящие солдаты не должны ходить вниз головой?
Дитя ценит золото не выше стекла. А разве в действительности золото дороже? Дитя считает непонятными и нелепыми страсти, злобу, страхи, видя всю их глупость в поступках взрослых. И разве не являются действительно нелепыми и пустыми все наши страхи, и вся наша ненависть, и вся наша любовь?
О, божественная и бессмысленная интуиция детства! Истинное видение вещей, которые мы одеваем условностями в наибольшей наготе видения, которые мы обволакиваем туманом своих идей в самом пристальном взгляде!
Окажется ли Бог тоже ребенком, очень большим? Вся вселенная не кажется ли забавой, проказой лукавого ребенка? Так нереально…
Я кинул вам, смеясь, эту мысль – на воздух, и посмотрите, как, увидев ее на расстоянии от меня, я вдруг замечаю, как она страшна! И кто знает, не содержит ли она истину? И она падает и разбивается у моих ног, превращаясь в пыль ужаса и осколки тайны…
Пробуждаюсь, чтобы знать, что я существую…
Огромная неопределенная скука булькает, ошибочно свежая, в мои уши, из водопада, отделанного пробкой, внизу, там, в нелепой глубине сада.
Кенотаф
Ни вдова, ни сын не положили ему в рот обола, которым он смог бы расплатиться с Хароном. Для нас они – померкшие, глаза того, кто пересек Стикс и увидел девять раз отраженное в водах лицо, которого мы не знаем. Не имеет имени меж нами тень, отныне блуждающая по берегам печальных рек; его имя – это тоже тень.
Он умер за родину, не зная как и почему. Его жертва овеяна славой неизвестности. Он отдал жизнь от всей полноты своей души: в результате порыва, а не из чувства долга; из-за любви к родине, а не сознавая необходимость жертвы. Защищал ее, как сыновья защищают мать, не логически рассуждая, но только по праву рождения. Верный первобытной тайне, он не думал и не хотел думать, но прожил свою смерть инстинктивно, как проживал и свою жизнь. И тень его теперь соединилась с теми, кто пал при Фермопилах, верными всей плотью своей обету, с которым они родились.
Он умер за родину, как солнце рождается каждый день. Был по своей природе тем, во что Смерть должна была его превратить.
Он не пал, служа какой-то пламенной вере, его не убили в битве из-за низости какого-то великого идеала. Свободный от оскорблений веры и от ничтожной надежды, он не пал, защищая какую-то политическую идею, или будущее человечества, или какую-то религию. Далекий от веры в другую жизнь, которой себя обманывают легковерные магометане и последователи Христа, видел приближающуюся смерть, не ожидая от нее иной жизни, видел уходящую жизнь, не надеясь на жизнь лучшую.
Он прошел естественно, как ветер и день, унося с собою душу, которая делала его отличным от других. Погрузился в тень, как тот, кто входит в дверь, к которой он шел. Он умер за родину, это единственное, делающее его выше нас, имеющих разум и знание. Рай магометанина или христианина, трансцендентальное забвение буддиста не отражались в его глазах, когда в них погасло пламя, делавшее его живым на земле.
Он не знал, кем был, как мы не знаем, кто он. Он исполнил свой долг, не зная, что он исполняет. Его вело то, что заставляет розы расцветать и заставляет быть прекрасной смерть листьев. Ни жизнь не знает лучшего основания, ни смерть – лучшей награды.
Теперь он посещает, покорный велению богов, места, где нет света, проходя берегами Коцита и Флегетона и слыша в ночи легкий плеск мертвенно-бледной летейской волны.
Он – безымянный, как инстинкт, его убивший. Он не думал, что умирает за родину; он умер за нее. Он не решил выполнить свой долг; он его выполнил. Для того, чья душа была безымянна, будет справедливо не спрашивать, каким именем определялось его тело. Он был португальцем; не неким португальцем, но португальцем – без ограничений.
Его место – не рядом с основателями Португалии, личностями другого роста и с другим сознанием. Ему не подходит компания полубогов, чья отвага открывала морские пути и покоряла больше земель, чем было в пределах нашей досягаемости.
Ни статуя, ни надгробная плита не смогли бы рассказать, кем был тот, кто был нами всеми; раз он – это весь народ, его могилой должна быть вся эта земля. В его собственной памяти должны мы похоронить его, а в качестве надгробной плиты положить только его же собственный пример.
Советы неудачно вышедшим замуж
К неудачно вышедшим замуж относятся все замужние женщины и некоторые незамужние.
Особенно избегайте развивать у себя человеколюбие. Гуманность – это некультурность. Пишу холодно, рассудочно, думая о вашем хорошем самочувствии, бедняжки, неудачно вышедшие замуж.
Все искусство, все освобождение состоит в том, чтобы подвергнуть дух наименее возможному, опуская его в тело, которое покоряется желанию.
Быть аморальной не стоит, поскольку это умаляет в глазах других вашу личность или ее опошляет. Быть аморальной внутри себя, окруженной максимальным уважением людей. Быть женой и матерью, телесно чистой и преданной, и совершать при этом необъяснимые оргии со всеми мужчинами по соседству, от бакалейщиков до… – вот какое самое сильное ощущение получает та, кто действительно хочет обладать своей индивидуальностью и расширять ее, не опускаясь до приемов домашней прислуги, что было бы низко, и не впадая в суровую порядочность женщины непоправимо тупоумной, порядочность, что является, наверное, «дочерью выгоды».
Руководствуясь вашим превосходством, вы, женские души, что читаете меня, сумейте понять то, о чем пишу. Все удовольствие идет от мозга; все преступления, как уже говорилось, «осуществляются в наших мечтах». Я помню об одном преступлении, по-настоящему прекрасном. Его не было никогда. Они прекрасны, те, о которых мы не вспоминаем. Борджиа совершал прекрасные преступления? Поверьте мне, что не совершал. Кто их совершал, прекраснейшие, пурпуровые, роскошные, это была наша мечта о Борджиа, была идея о Борджиа, что присутствует в нас. Я уверен, что Цезарь Борджиа, который существовал, был пошлым и глупым; должен был быть таким, ибо существование всегда глупо и пошло.
Даю вам эти советы совершенно незаинтересованный, применяя мой метод к случаю, который меня не интересует лично, мои мечты – об Империи и о славе; они ни в коей мере не чувственны. Но хочу быть вам полезным, хотя бы это более ни к чему не привело, кроме моего собственного отвращения, потому что я ненавижу полезность. Я – альтруист, но на свой собственный манер.
Я собираюсь научить вас, как можно изменять мужу в воображении.
Поверьте мне: только заурядные создания изменяют мужу реально. Целомудрие sine qua non – одно из условий сексуального наслаждения. Отдаваться более чем одному мужчине – это убивает целомудрие.
Признаю, что низменное существо женщины нуждается в самце. Считаю, что она, по крайней мере, должна ограничиться только одним самцом, сделав из него, если ей это необходимо, центр некоего круга воображаемых самцов.
Лучшее обстоятельство, когда можно это делать, – дни, непосредственно предшествующие менструации.
Итак:
Представим вашего мужа с более светлой кожей. Если вообразить правильно, вы почувствуете его, со светлой кожей, рядом с собой.
Запоминайте все движения чрезмерной чувственности. Целуйте мужа, тело которого вы ощущаете на своем теле, и поменяйте его в воображении на мужчину, которого вы находите красивым и который находится сейчас в вашей душе.
Сущность наслаждения – его развертывание. Выпустите на свободу кошачье начало.
Как докучать мужу.
Важно, чтобы муж время от времени раздражался.
Существенно – начать чувствовать притяжение к вещам, внушающим отвращение, не теряя при этом внешней дисциплины.
Самая большая внутренняя недисциплинированность, соединяясь с максимальной внешней дисциплиной, составляет совершенную чувственность. Каждое действие, реализующее мечту или желание, на самом деле делает это неосуществимым.
Замещение – не так трудно, как это считается. Называю замещением ту практику, которая состоит в воображаемом наслаждении с одним мужчиной в момент близости с другим […]
Мои дорогие ученицы, желаю вам, правильно слушаясь моих советов, бесчисленных и развивающихся наслаждений не «с», но «посредством» животного самца, с которым Церковь или Государство вас соединили плотью и фамилией.
И прочно утвердиться ногами на земле, как птица освобождается для полета. Пусть этот образ, дорогие мои, послужит вам постоянным напоминанием о единственной духовной заповеди.
Быть кокоткой, полной всех возможных пороков, не изменяя мужу даже взглядом, – наслаждение от этого, если вы только сумеете его достичь.
Быть кокоткой внутри, изменять мужу внутри, изменяя ему в его объятиях, ведь не для него то ощущение от поцелуя, когда вы его целуете, – ох, лучшие женщины, о мои таинственные Живущие Умом, наслаждение – в этом.
Почему я не советую того же мужчинам? Потому что мужчина – другое существо. Если ему необходимо низкое, порекомендую ему связи со столькими женщинами, со сколькими он сможет: пусть делает это и заслуживает моего презрения, когда… А высший мужчина не имеет потребности ни в одной женщине. Для его наслаждения не нужно сексуальное обладание. Ну а женщина, даже высшая, не вместит подобного: женщина по сути своей сексуальна.
Декларация об отличии
Вещи, связанные с Государством и городом, не имеют влияния на нас. Нам совсем не важно, если бы министры и придворные плохо управляли делами нации. Все это происходит там, снаружи, точно грязь в дождливые дни. Нет в этом того близкого, что виделось бы в то же время и нашим.
Подобно этому, нас не интересуют великие потрясения, как война и кризисы. Пока в наш дом не входят, нам не важно, что в двери стучатся. И это базируется не на презрении к другим, а на нашей скептической самооценке.
Мы не добры и не сострадательны – не потому, что по своему характеру мы отличаемся противоположными качествами, но потому, что не являемся ни тем, ни этим. Доброта – это слабость грубых душ. Для нас интересны какие-то эпизоды из прошлого чужих душ с другим способом мыслить. Мы наблюдаем, но не одобряем и не отвергаем. Наше занятие – быть ничем.
Мы были бы анархистами, если бы родились в том классе, в среде тех людей, кто себя сам называет беззащитным, или в любом другом, откуда можно было бы спуститься ниже или подняться. Но в действительности мы являемся, в основном, созданиями, рождающимися между классами и социальными подразделениями – почти всегда в некоем упадочном пространстве между аристократией и высшей буржуазией, социальное место для гениев и безумцев, кому можно симпатизировать.
Действие приводит нас в замешательство, частично из-за физической неспособности, а еще более – морального отсутствия желания его производить. Нам кажется аморальным действовать. Все мышление нам кажется униженным, если выражено словами, что превращает его в чужую вещь, что делает его понятным для тех, кто его понимает.
Мы относимся с большой симпатией к оккультизму и другим тайным искусствам. Но при этом мы не являемся оккультистами. Для этого нам не хватает врожденной тяги, а еще терпения для обучения, чтобы стать совершенным инструментом магов и гипнотизеров. Но мы особенно симпатизируем оккультизму потому, что он имеет привычку выражаться тем способом, который представляется понятным тем, кто не понимает на самом деле ничего. Это высшая – и высокомерная – мистическая установка. Это, кроме того, обильный источник ощущений тайны и ужаса: астральные ларвы, странные существа с различными телами, которые воскрешают в своих храмах магические действа, развоплощенные присутствия материи в наших чувствах, в физической тишине внутреннего звука – все это нас ласкает своей липкой, ужасной рукой в нашей бесприютности и во мраке.
Однако мы не симпатизируем оккультистам в их притязаниях на апостольство и человечность; это лишает их тайны. Единственным оправданием для оккультиста в его астральных манипуляциях служит условие, что он это делает ради высшей эстетики, а не с целью помочь кому-то.
Несмотря на практическое незнание этих материй, издревле в нас живет симпатия к черной магии, к запрещенным формам трансцендентного знания, к Обладающим Властью, что предавались Проклятию и Перевоплощению в униженном виде. Наши глаза, глаза слабых и нерешительных, разбегаются, точно под влиянием похоти, в перевернутых степенях, в ритуалах, производимых в обратном порядке, в зловещей кривой нисходящей иерархии.
Сатана, хотим мы того или не хотим, обладает над нами властью, подобной власти самца над самкой. Змея Материального Разума обвивается вокруг нашего сердца, точно в символическом кадуцее бога, объединяющего – Меркурия, господина Понимания.
Те из нас, кто не является педерастом, хотели бы набраться храбрости им стать. Отсутствие вкуса к действию неизбежно делает женственным. Мы потерпели неудачу в нашей истинной профессии – быть домохозяйками и повелительницами, – не делая ничего, чтобы понять свой пол в этом нашем воплощении. Пусть мы и не верим в это до конца, ирония помогает сделать вид, будто бы мы поверили.
Все это происходит не от нашей подлости, но только из-за нашей слабости. В одиночестве мы обожаем зло, не оттого именно, что оно – зло, но потому что в нем больше энергии и силы, чем в Добре, и все энергичное и сильное притягивает нас, тревожа наши нервы, которые должны были бы принадлежать женщине. «Pecca fortiter» – это не для нас, ведь у нас нет силы, ни даже разума, хотя он, единственный, у нас есть. Это тонкое указание побуждает нас лишь думать о том, чтобы грешить с усердием. Но даже и это порой для нас невозможно: собственная внутренняя жизнь имеет реальность, что порой ранит нас. Иметь законы для ассоциации идей, как и для всех операций духа, – это оскорбляет нашу природную недисциплинированность.
Случайный дневник
Каждый день Материя меня повреждает. Моя чувствительность – это пламя на ветру.
Иду по одной улице и вижу на лицах прохожих не то выражение, которое на них действительно есть, но то, что появилось бы на их лицах, если бы они знали, каков я, позволь я просвечивать – в моих жестах, в моем лице – нелепой и застенчивой анормальности моей души. В глазах, что не глядят на меня, подозреваю насмешки, какие считаю естественными, направленные против того неизящного исключения, каким я являюсь в этом мире, среди людей, что действуют и наслаждаются; и в предполагаемой мной глубине физиономий тех, кто проходит, смеясь над скованностью моей жизни, некое понимание ее, которое я дополняю и ставлю между нами. Тщетно, после этих размышлений, я стараюсь убедить себя, что для меня, и только для меня, идея насмешки и оскорбления имеет место. Я уже не могу назвать моим образ себя нелепого, который я объективировал у других. Внезапно чувствую, что задыхаюсь и пребываю в нерешительности в некоей удушливой атмосфере насмешек и вражды. Все показывают на меня пальцем из глубин своей души. Забрасывают меня веселыми и презрительными насмешками – все, кто проходит мимо меня. Это путь среди враждебных призраков, которые мое больное воображение представило и поместило среди реальных людей. Все я воспринимаю как пощечины и издевательства. И порою, на середине улицы – по сути дела, небывалой – останавливаюсь, колеблюсь, ищу, точно неожиданное новое измерение, дверь внутрь пространства, к другой стороне пространства, куда без промедления убегаю от моего представления о других, от моей интуиции, излишне объективированной – по отношению к реальности чужих душ.
Видимо, моя привычка помещать себя в чужую душу приводит к тому, что я вижу себя таким, каким другие меня видят или могли бы меня увидеть, если бы обратили на меня внимание? Да. И однажды я, возможно, пойму, что бы они чувствовали в отношении меня, если бы меня знали, так, будто бы они это чувствовали действительно, сейчас это чувствовали и выражали бы свое чувствование в тот же момент. Жить в окружении других – это для меня мучение. И другие есть внутри меня. Даже вдали от них я чувствую себя принужденным быть с ними. Даже в одиночестве – толпы меня окружают. Мне некуда бежать, кроме как если бы я убежал от себя самого.
О, высокие горы в сумерках, улицы, узкие в лунном свете, иметь вашу бессознательность той… вашу духовность – только от Материи, без внутреннего мира, без чувствительности, без того, к чему можно было бы приложить чувства, или размышления, или непокой своего духа! Деревья – всего лишь деревья, с их зеленью, такой приятной для глаз, такие внешние для моих забот, моих сожалений, такие утешители моих печалей, потому что вы не имеете ни глаз, какими бы вы их разглядывали, ни души, которая, разглядывая меня посредством этих глаз, могла бы их не понять и насмехаться над ними! Камни дороги, срубленные стволы, просто безымянная земля, внизу, со всех сторон, моя сестра, потому ваша нечувствительность к моей душе – это и ласка, и отдых… Их сообщество, под солнцем или под луной, на Земле – моей матери, такой вечной моей матери, потому что ты, Земля, не можешь критиковать меня, сама того не желая, как может моя настоящая, человеческая мать, потому что у тебя нет ни души, которая бы меня анализировала, не думая об этом, ни быстрых взглядов, которые выдавали бы твои мысли обо мне, те, в которых ты и сама не призналась бы. Громадное море, неумолчный спутник моего детства, дающее мне отдых, баюкающее меня, потому что твой голос – не человеческий и не сможет однажды рассказать, понизив тон для чужих человеческих ушей, о моих слабостях и о моих несовершенствах. Небо необъятное, небо голубое, небо, близкое к таинствам ангелов, современное… ты не смотришь на меня зелеными очами, ты кладешь солнце на свою грудь, но не делаешь этого, чтобы меня соблазнить, ни если себя… звездами, делаешь это не для того, чтобы смотреть на меня свысока… Великий покой Природы, родной благодаря ее незнанию обо мне; покой, отдаленный от звезд и от систем, ты, становящийся мне братом в своем неведении в отношении меня… Я хотел бы молиться вашей безмерности и вашему спокойствию, точно проявляя благодарность за то, что вы есть и что я могу вас любить без подозрений и недоверия; я хотел бы подарить слух вашей невозможности слышать, но вы никогда не услышите, дать глаза возвышенной слепоте, но вы не увидите, быть объектом вашего внимания посредством этих неизвестных зрения и слуха, утешенный тем, что присутствую в вашем Ничто, внимательном, как окончательная смерть, там, вдали, без надежды на другую жизнь, по ту сторону Бога и возможностей живых существ, сладострастно аннулированный и окрашенный в духовный цвет всех материй…
Светлый дневник
Моя жизнь – трагедия, сыгранная под шиканье богов и представленная лишь первым актом.
Друзей – ни одного. Только одни знакомые, считающие, что они мне симпатизируют, и которые, возможно, были бы огорчены, если бы катафалк увез меня на кладбище и день похорон был бы дождлив.
Естественной наградой за мое удаление от жизни была неспособность понимать меня, чувствовать в унисон мне, которую я вызывал в других. Вокруг меня – ореол холода, светлый ледяной круг, отталкивающий других. Я еще не научился не страдать от моего одиночества. Так трудно достичь той изысканности духа, которая позволяет превратить изоляцию в покой без печали.
Я никогда не доверял дружбе, что мне выказывали, как не доверял бы любви, если бы мне ее выказали, что, впрочем, было бы невозможным. Хотя я никогда не питал иллюзий в отношении тех, кто говорил мне о своей дружбе, все же в итоге мне приходилось страдать от разочарования в них – такой сложной и острой является моя участь, обреченная на страдание.
Никогда не сомневался, что все меня предадут; и всегда удивлялся, когда меня предавали. Когда приходило то, чего я ожидал, оно неизменно оказывалось неожиданным.
Так как я никогда не обнаруживал в себе качеств, какие могли бы привлечь ко мне кого-то, то никогда и не мог поверить, чтобы кто-то почувствовал расположение ко мне. Мнение это шло от глупой скромности, если даже накапливаемые факты – те неожиданные факты, каких я ожидал, – не всегда подтверждали это.
Не верю, что мне могут посочувствовать, потому что физически неуклюжий и нелепый, я еще не достиг ни той степени подавленности, которая вызывает сочувствие, ни той симпатии, что возникает, даже когда она не заслуженна; и то во мне, что заслуживает сострадания, не может его получить, потому что никогда не бывает сострадания к тем, у кого искалечен дух. Таким образом, я попал в центр тяжести чужого презрения.
Всю мою жизнь я хотел приспособить себя ко всему этому, чтобы не чувствовать чрезмерно жестокости и низости этого существования.
Необходима определенная интеллектуальная смелость, чтобы некий индивид мог бесстрашно признать, что не является ничем, кроме человеческих лохмотьев, выжившим уродцем, безумным, хотя бы и за границами своего внутреннего мира; но необходима еще большая смелость духа для того, чтобы, признав это, приноровиться к своей судьбе, принять без возмущения, без отречения, без единого действия или его попытки, то органическое проклятие, которое на него наложила Природа. Желать не страдать от этого – это желать слишком многого, потому что невозможно для человека принять зло, видя в нем добро и называя его добром; и, принимая его как зло, невозможно не страдать от него.
Постигать себя – извне – было моим несчастьем, несчастьем, служащим счастью. Я видел себя таким, каким меня видят другие, и испытал презрение к себе – не потому, что я раскрыл в себе такие качества, за которые заслуживал бы презрения, но потому, что почувствовал, каким меня видят другие, и у меня при этом возникло презрение к себе – какое они ко мне чувствуют. Я пережил унижение от такого знания себя. Так как этот крестный путь не содержит в себе ни благородства, ни воскрешения в ближайшие дни, мне остается только страдать от гнусности этого.
Я давно понял, что невозможно любить меня, если у человека не отсутствует полностью эстетический вкус, – а в таком случае я сам его бы презирал за это, – и что даже симпатия ко мне не должна выходить за рамки некоего каприза человеческого равнодушия.
Видеть ясно нас и тех, какими другие нас видят! Видеть эту истину лицом к лицу! И в конце вопль Христа на Голгофе, когда он увидел лицом к лицу свою истину: «Боже Мой, Боже Мой! Для чего Ты меня оставил?»
Воспитание чувств
Чтобы кто-то превращал мечту в жизнь, и из культуры, в теплице своих ощущений, создал некую религию и некую политику, для того первый шаг, то, что подтверждает в душе, что он сделал первый шаг, – это воспринимать наименьшие вещи как необычные и непомерные. Это – первый шаг, и шаг, просто первый, не является бо́льшим, чем это. Уметь придать какой-то чашке чая вкус и чрезвычайное наслаждение, какое обычный человек может найти только в больших радостях, идущих от неожиданно удовлетворенных амбиций, или от долгой тоски, которая внезапно исчезает, или в заключительном акте плотской любви; уметь найти в зрелище заката или в созерцании декоративной детали то раздражение и обострение чувств, какое обычно дает не то, что можно видеть или слышать, но только то, что дарит нам аромат или вкусовые ощущения – осязательные, вкусовые, обонятельные, отпечатывая их в сознании; уметь превратить внутренний образ, слух мечты – все чувства, предполагаемые и – от предположения получающие и ощутимые, словно чувства, повернутые наружу: выбираю эти и подобные им, воображаемые внутри ощущений, которыми специалист в области чувств обладает, уже обученный вызывать спазмы, что дают представление, конкретное и ближайшее к тому, о чем я стремлюсь сказать.
Достижение этой ступени влечет за собой для любителя ощущений гнет или физическое бремя, от которого он раздражается настолько, насколько что-то горестное навязывается извне, а иногда изнутри также, в момент его внимания. Когда он, таким образом, констатирует, что чувствует чрезмерно, если порой и наслаждается избытком ощущений, в другом случае он страдает от такой диффузии, и, поскольку констатирует это, мечтатель делает второй шаг на пути к себе самому. Откладываю этот шаг, который он сможет или нет сделать, чтобы, в соответствии с тем, мог бы или не мог он его сделать, определить ту или иную установку, способ поведения, смотря по тому, сможет ли он изолироваться полностью от реальной жизни (что проистекает из того, богат он или нет). Потому что считаю понятным между строк то, о чем пишу, что в соответствии с возможностью или невозможностью для мечтателя изолироваться и углубиться в себя с меньшей или большей интенсивностью он должен сконцентрироваться на своей работе над болезненным пробуждением его ощущений от вещей и от собственных мечтаний. Кто должен жить среди людей активно, встречая их – и для него реально возможно сократить до минимума близость в отношениях, которые он вынужден иметь с ними (близость, а не простой контакт с людьми является тем, что вредит), – он должен заморозить всю поверхность повседневного общения, чтобы каждый братский и общественный жест в отношении его скользил и не входил в сознание или не запечатлевался. Кажется, что это много, на самом деле – мало. От людей всегда легко отстраниться: достаточно перестать к ним приближаться. Итак, подхожу к этому пункту и возвращаюсь к тому, что я объяснял.
Создание такой остроты и непосредственной сложности ощущений, наиболее простых и неотложных, приводит, как я говорил, к неумеренному наслаждению, возникающему от чувств, также возрастает чрезмерно и страдание, идущее от чувствования. Поэтому вторым шагом мечтателя должно стать избегание страдания. Он не должен избегать его, как стоик или ранний эпикуреец – разрушая собственное гнездо, – потому что так он может огрубеть, сделаться бесчувственным и для наслаждения, и для боли. Он должен, наоборот, искать наслаждение в боли, и затем обучаться чувствовать боль ложно, т. е. чувствуя боль, испытывать некое удовольствие. Есть различные пути достижения этого. Один – посвятить себя скрупулезному анализу боли, предварительно подготовив дух к удовольствию – не анализировать, но только чувствовать; это позиция более простая для высших и, ясно, для тех, кому улыбается удача. Анализировать боль – это подвергать боль анализу, добавляя ко всей боли удовольствие ее анализировать. Преувеличивая власть и инстинкт анализа, вы вскоре добьетесь того, что ваше упражнение впитывает все, и от боли остается только неопределенная материя для анализа.
Другой метод, более тонкий и более сложный, – привыкнуть воплощать боль в некую неопределенную идеальную фигуру. Создать некое другое Я, которое было бы обязано страдать в нас, страдать от того, от чего мы страдаем. Создать затем внутренний садизм, который, скорее, будет мазохизмом во всем, что позволяло бы наслаждаться своим страданием так, будто оно было чужое. Этот метод – чей первый аспект, сложный, кажется невозможным, – не прост действительно, но не содержит больших трудностей для обученных внутренней фальши. Все это превосходно реализуемо. И тогда, по достижении этого, какой вкус крови и болезни, какая странная горечь радости, далекой и упадочной, скрывают боль и страдания! Боль роднится с тревожным и болезненным апогеем спазмов. Страдание, страдание долгое и медленное, содержит в себе желтую глубину смутного счастья выздоровления, чувствуемого так глубоко. И какая-то утонченность, растраченная на непокой и скорбь, приближает это сложное ощущение тревоги, вызываемое мыслью о том, что удовольствия убегают, и скорби, что удовольствия извлекают из не-усталости, рождаемой от размышлений об усталости, которую они принесут.
Есть еще третий метод утончения болей до удовольствия и превращения сомнений и тревог в мягкую постель. Это придать печалям и страданиям, путем приложения возбужденного внимания, интенсивность, такую значительную, что посредством самого избытка приносили бы наслаждение избытком, так же как путем насилия вызывали бы в том, для кого привычно воспитывать душу для наслаждения, посвящая себя этому, наслаждение болезненное, потому что оно чрезмерно, удовольствие кровожадное, потому что оно ранит. И когда, как во мне, – «усовершенствователе», кем являюсь, обладая ложными совершенствами, архитекторе, конструирующем себя из утонченных ощущений с помощью разума, отречения от жизни, анализа и самой боли, – все три метода применяются совместно, когда какая-то ощущаемая боль немедленно, без промедления для построения внутренней стратегии, анализируется, вплоть до черствости, помещается в какое-то внешнее Я, вплоть до тирании, и погребается во мне, вплоть до апогея этой боли, – тогда я действительно чувствую себя триумфатором и героем. Тогда останавливается для меня жизнь, и искусство пресмыкается передо мною.
Все это составляет только второй шаг к мечте, который должен сделать мечтатель.
Третий шаг, ведущий к роскошному преддверию Храма, – не знаю, смог ли бы его сделать кто-то, кроме меня? Это нелегко, потому что требует того внутреннего усилия, которое значительно труднее, чем усилие в жизни, но несет с собой возмещение, доходящее до самых глубин нашей души, до самого конца ее существования, которое жизнь дать не способна. Этот шаг – все это случившееся, все это полностью и в совокупности сделанное – да, используя три утонченных метода и используя даже расточительно, проводить ощущение немедленно через чистый разум, процеживая высшим анализом, чтобы оно гравировалась в литературной форме и приобрело собственные облик и выразительность. Тогда я зафиксировал его совершенно. Тогда я превратил нереальное в реальное и создал для недостижимого вечный пьедестал. Тогда я и был, внутри себя, коронован императором.
Вы, конечно, не считаете, что я пишу ради публикации, ни что пишу просто, чтобы писать, ни даже чтобы создавать искусство. Пишу, потому что это – цель, высшая изысканность, изысканность характерно нелогичная… от культуры состояний моей души. Если я касаюсь какого-то моего ощущения и подробно его описываю, так, что можно переплетать с ним внутреннюю действительность, которую я называю или «Лес Отчуждения», или «Путешествие, Никогда не Совершившееся», поверьте, что я делаю это не для того, чтобы проза звучала ясно и трепетно, и даже не для того, чтобы наслаждаться прозой, – хотя я более хочу этого, более приближаю эту изысканную развязку, будто прекрасное падение занавеса над моими вымечтанными сценариями, – но зачем бы мне полностью делать внешним то, что было внутренним, зачем так реализовывать нереализуемое, соединять противоречивое и, превращая мечту в нечто внешнее, давать ему максимальную власть чистой мечты – мне, делающему жизнь непроточной, застойной, граверу неточностей, больному пажу моей души – Королевы, я, читающий ей в сумерках не поэмы из книги моей Жизни, открытой на моих коленях, но поэмы, которые я создам, притворяясь, что читаю, и она притворяется, что слушает, в то время как Вечер, там, снаружи, я не знаю как или где, смягчается над этой метафорой, поднявшейся внутри меня в Абсолютной Реальности, в свете, хрупком и последнем, одного мистического и духовного дня.
Испытание сознания
Жить жизнью в мечтах, жизнью фальшивой – это всегда и означает жить своей жизнью. Отрекаться – это действовать. Мечтать – значит признавать необходимость жить, замещая реальную жизнь жизнью нереальной, и это – признание неотчуждаемости желания жить.
Что же это все тогда, если не поиск счастья? И любой поиск, какой-либо другой вещи?
Продолжающееся мечтание, беспрерывный анализ дали мне что-то, существенно отличное от того, что мне могла бы дать жизнь?
Отделив себя от людей, я не встретил себя ни…
Эта книга – всего лишь одно состояние души, проанализированное со всех сторон, исследованное во всех направлениях.
Что-то новое, по крайней мере, это моя позиция мне принесла? Даже это не может меня утешить. Все это уже было у Гераклита и в Екклесиасте: Жизнь – это детская игрушка на песке… …все – суета и томление духа… И у бедняги Иова: И душа моя желает лучше прекращения дыхания, лучше смерти.
У Паскаля:
У Виньи: Постоянная задумчивость убила в вас действия.
У Амьеля, так по́лно у Амьеля:
…(некоторые фразы)…
У Верлена, у символистов…
Столько больных, как и я… Это не привилегия – неоригинальность болезни… Делаю, что́ столькие до меня делали… Страдаю от такого древнего мучения… Зачем именно я думаю об этих вещах, если уже столькие о них думали и из-за них страдали?..
И тем не менее да, что-то новое ко мне пришло. Но я не отвечаю за это. Пришло из Ночи и сияет во мне, точно звезда… Все мои усилия не могут ни создать его, ни его погасить… Я – мост между двумя тайнами и не знаю, как я был построен…
Прислушиваюсь к себе, мечтая. Укачиваю себя звуком моих образов… Моделируются во мне неизвестные мелодии…
Звук одной фразы в образах стоит стольких жестов! Одна метафора утешает от стольких печалей!
Прислушиваюсь к себе… Во мне церемонии… Кортежи… Блестящие украшения моей скуки… Балы-маскарады… Сопровождаю мою душу, ослепленный…
Калейдоскоп из фрагментов продолжений…
Торжественность ощущений, чрезмерно живых… Королевское ложе в пустынном замке, драгоценности мертвых принцесс, из амбразур крепостей – бухты, видные издали; без сомнений поворачивают корабли, и, возможно, для самых счастливых будут кортежи в изгнании… Заснувшие оркестры, нити… вышивая по шелку…
Озеро обладания
Обладание – это, на мой взгляд, какое-то абсурдное озеро – очень большое, очень темное, очень неглубокое. Вода кажется глубокой, потому что это ложное впечатление создается грязью в воде.
Смерть? Но смерть находится внутри жизни. Умираю весь, полностью? Не знаю этого при жизни. Я остаюсь в живых? Продолжаю жить.
Мечта? Но мечта находится внутри жизни. Проживаем мечту? Проживаем. Всего лишь мечтаем ее? Умираем. И смерть находится внутри жизни.
Точно наша тень, жизнь преследует нас. И нет тени только тогда, когда все – тень. Жизнь только тогда нас не преследует, когда мы ей сдаемся.
Что есть наиболее скорбного в мечтании – это не существовать. На самом деле нельзя мечтать.
Что значит – обладать? Мы этого не знаем. Как же тогда хотеть обладать какой-то вещью? Вы скажете, что мы не знаем, что такое жизнь, и живем…Но живем ли мы действительно? Жить, не зная, что есть жизнь, это означает – жить?
Ничто не может быть постигнуто: ни атомы, ни души. Поэтому ничто не обладает ничем. Начиная с истины и до носового платка – все невозможно. Собственность – это не ограбление; это ничто.
Легенда об империи
Мое Воображение – это какой-то город на Востоке. Вся его реальная композиция в пространстве имеет сладострастие поверхности какого-то ковра, великолепного и мягкого. Толпы, расцвечивающие свои улицы, выделяются относительно неведомого мне фона, который им не принадлежит, как вышивки желтым или красным на шелках очень светлого голубого цвета. Вся предшествующая история этого города летает вокруг лампады моего сновидения, как бабочка, только слышная еще в сумерках комнаты. Моя фантазия прежде обитала среди пышности и получала из рук королев тусклые драгоценности античности. Покроют коврами интимную вялость песков моего несуществования, и, как дыхание сумерек, водоросли будут плавать на поверхности моих рек. Я был поэтому портиками в затерянных цивилизациях, лихорадками арабесок на мертвых фризах, затемнениями вечности на канелюрах разрушенных колонн, мачтами уже давно разбившихся кораблей, ступеньками уже свергнутых тронов, занавесями, ничего не покрывающими и будто укутанными тенями, призраками, поднимающимися с земли, точно дым брошенных кадил. Зловещим было мое царствование и полным войн на далеких границах мой королевский покой во дворце. Вблизи – всегда неясный шум далеких празднований; процессии – всегда, чтобы я видел их проходящими под моими окнами; но ни рыбок, красно-золотых, в моих бассейнах, ни плодов меж неподвижной зелени моего сада; ни даже бедных домиков, где другие – счастливы, дым очагов, там, за деревьями, задремал под наивные баллады врожденного таинства моей души.
Способ правильно мечтать
Вначале позаботься о том, чтобы ничего не уважать, ни во что не верить, ничего […] Но сохрани в своем отношении к тому, что не уважаешь, волю к тому, чтобы уважать что-то; в своем недовольстве тем, что не любишь, – болезненное желание любить кого-то; в своем презрении к жизни сохрани идею о том, что должно быть хорошо – жить ею и любить ее. И так ты заложишь основания для твоих мечтаний.
Обрати внимание на то, что работа, какую ты собираешься сделать, – самая высокая изо всех. Мечтать – это встречаться с самим собою. Ты будешь Колумбом своей души. Ты будешь искать свои пейзажи. Поэтому хорошо позаботься о том, чтобы твой курс был правильным и не могли ошибаться твои приборы.
Искусство мечтать – трудное, потому что это – искусство пассивности, там, где речь шла бы об усилии, должна идти – о концентрации на отсутствии усилия. Искусство спать, если бы оно было, должно было бы походить на него в некоторой степени.
Обрати внимание: искусство мечтать – это не искусство управлять своими мечтаниями. Управлять – это действовать. Настоящий мечтатель посвящает себя себе самому, позволяет себе обладать самим собой.
Убегай ото всех материальных соблазнов. Вначале возникает соблазн самоудовлетворения. Он бывает от алкоголя, от опия, от… Все это есть усилие и поиск. Для того чтобы стать хорошим мечтателем, ты должен стать никем – только мечтателем. Опиум и морфий покупаются в аптеках – как, зная это, ты надеешься суметь мечтать с их помощью? Самоудовлетворение – это вещь физическая, как же ты хочешь, чтобы…
О чем мечтаешь ты в процессе самоудовлетворения – пустое; что́ ты видишь в мечтах, куря опиум, употребляя морфий и опьяняя себя мыслью об опиуме… о морфине мечтаний, – это не что иное, как хвалить себя за это: ты играешь свою блестящую роль совершенного мечтателя.
Считай себя всегда более печальным и более несчастным, чем ты есть на самом деле. Это неплохо. Именно иллюзия создает лестницы к мечте.
*
– Откладывай все. Никогда не надо делать сегодня то, что можно позволить себе сделать и завтра. Также не является необходимым делать что-то завтра или сегодня.
– Никогда не думай о том, что ты будешь делать. Ты бы этого не сделал.
– Живи свою жизнь. Не позволяй ей жить посредством тебя. В истине и в заблуждении, в наслаждении и в нездоровье, будь самим собой. Ты сможешь осуществить это только в мечтах, потому что твоя реальная жизнь, твоя человеческая жизнь – та, что не является твоей, но чужой, жизнью других. Таким образом, ты заменишь мечтой жизнь и будешь заботиться только о том, чтобы мечтать совершенно. Во всех актах твоей реальной жизни, с рождения и до смерти, ты не действуешь: тобою действуют; ты не живешь: всего лишь живут тобою.
Преврати себя для других в абсурдного сфинкса. Запри себя, но, не хлопая при этом дверью, в твоей башне из слоновой кости. И твоя башня из слоновой кости – ты сам.
И если кто-то тебе скажет, что это лживо и абсурдно, не верь ему. Но не верь также и тому, что я тебе говорю, потому что ты не должен верить ни во что.
– Презирай все, но таким образом, чтобы это презрение тебе не докучало. Не считай себя высшим, презирая. Именно в этом заключается благородное искусство презрения.
*
Такое мечтание приведет к тому, что все в жизни тебя заставит страдать больше…
Это станет твоим крестом.
Способ правильно мечтать согласно метафизикам
Разум… – все будет легко и… потому что все для меня – мечта. Приказываю себе мечтать об этом и мечтаю о нем. Порою я создаю в себе философа, который мне тщательно намечает философские теории, пока я, язычник… флиртую с его дочерью, чьей душою я являюсь, у окна его собственного дома.
Ясно, что мои знания ограничивают меня. Я не могу создать некоего математика […] Но я доволен тем, что имею, что подходит для бесконечных комбинаций и бесчисленных мечтаний. Кто знает, впрочем, не достигну ли я силой воображения еще большего… Но – не стоит. Мне достаточно и этого.
Распыление личности: я не знаю ни – каковы мои идеи, ни мои чувства, ни мой характер… Если что-то чувствую, чувствую это неясно не в себе – в человеке, зрительно воплотившем какое-то создание, возникшее во мне. Я заменил своими мечтами себя самого. Каждый человек – всего лишь его мечта о нем самом. Я – не то, чем являюсь.
Я никогда не прочел ни одной книги до конца и никогда не читал книги только последовательно, без скачков.
Я никогда не понимал, что чувствовал. Когда мне рассказывали о той или иной эмоции и описывали ее, я всегда чувствовал, что описывали что-то, бывшее в моей душе, но затем, подумав, всегда сомневался в этом. Я никогда не знаю, действительно ли я такой, каким я себя чувствую, или только считаю себя таким. Я – это части персонажей моих драм. Усилие – бесполезно, но занимает. Рассудок – бесплоден, но забавен. Любовь – скудна, но, возможно, предпочтительнее, нежели ее отсутствие. Мечта между тем заменяет все. В ней можно иметь все представление об усилии, без реального усилия. Внутри мечты я могу вступать в сражения без риска испугаться или быть раненым. Могу размышлять, без намерения прийти к некой истине, отчего мне было бы больно, что никогда не достигну ее; без желания решить какую-то проблему, какую бы, как я видел, не смог разрешить никогда; без того… Могу любить без того, чтобы мне отказали, или мне изменили, или мне наскучили. Могу менять возлюбленных, и возлюбленная всегда будет прежней. И если захочу, чтобы мне изменили или меня избегали, всегда к моим услугам возможность, чтобы так со мной и случилось, и всегда так, как я хочу, всегда так, чтобы это приносило мне удовольствие. В мечте могу переживать самые большие печали, самые большие мучения, самые большие победы. Могу переживать все это так, как если бы это было в жизни: все зависит только от моей власти сделать мечту живой, четкой, реальной. Это требует обучения и большого внутреннего терпения.
Есть различные способы мечтания. Один – это предаться мечтам, не стараясь сделать их четкими, позволить себе двигаться в неясности и в сумерках собственных ощущений. Этот способ мечтать – хуже других и утомителен, потому что он монотонен, всегда тот же самый. Это мечта четкая и управляемая, но здесь усилие по руководству мечтой чересчур предает искусство. Высший артист, мечтатель, каким я являюсь, прилагает усилие только к тому, чтобы хотеть, чтобы мечта была бы такой, чтобы обнаружила такие капризы… и она разворачивается перед ним такой, какой мечтатель ее хотел бы видеть, с тем чтобы он не мог понять, не надоело ли ему делать это. Хочу видеть себя в мечтах королем… Хочу, чтобы это произошло внезапно. И вот я уже стал королем какой-то страны. Какой, какого рода – мечта мне подскажет…Потому что я достиг этой победы, о которой мечтаю, – чтобы мои мечты приносили мне всегда неожиданно то, чего я хочу. Много раз они даже улучшали, чтобы принести ее более четкой, ту идею, смутное распоряжение о которой только что получили. Я полностью неспособен представить себе сознательно Средние века с различными местами и различными Землями, которые переживаю в мечтах. Ослепляет меня избыток воображения о том, чего я не знал в себе, и вот я вижу. Позволяю мечтам появляться… Они такие чистые, что превосходят всегда то, чего я жду от них. Они всегда прекраснее, чем я хотел. Но этого только усовершенствованный мечтатель может надеяться достичь. Прошли годы, пока я искал это в своих мечтах. Сегодня достигаю этого без усилий…
Лучший способ начать мечтать – книги. Романы хорошо служат начинающему. Научиться отдаваться чтению полностью, жить одной жизнью с персонажами какого-то романа – это и есть первый шаг. Если наша семья с ее огорчениями кажется нам водянистой и тошнотворной рядом с персонажами романа – это уже сигнал о нашем прогрессе.
Необходимо избегать читать литературные романы, где внимание отвлекается на саму форму романа. Мне не стыдно признать, что я так начинал. Любопытно, но полицейские романы… те… которые я интуитивно выбирал для чтения. Никогда не мог читать с увлечением любовные романы. Но это – личностная особенность, не имея любящего нрава, не иметь его и в мечтах. Каждый из нас все же культивирует то, что соответствует его характеру. Давайте всегда помнить, что мечтать – это искать себя. Человек чувствительный должен для своего чтения выбирать противоположное тому, что было моим.
Когда приходит физическое ощущение, можно сказать, что мечтатель прошел через первую ступень мечты. Это так, как если бы какой-то роман о сражениях, побегах, баталиях оставил нас действительно с разбитым телом, с усталыми ногами… первая ступень уже обеспечена. В случае человека чувствительного, он должен – без любого другого самоудовлетворения, кроме ментального – иметь некое извержение, когда один из подобных моментов достигается в романе.
Затем он будет пытаться перевести все это в мысленное. Извержение, в случае человека чувствительного (выбираю его для примера, потому что он наиболее порывистый и подходящий), должно чувствоваться, но не происходить в действительности. Усталость будет намного больше, но удовольствие действительно интенсивнее.
На второй ступени все ощущения переходят в мысленные. Возрастает удовольствие и возрастает усталость, но тело уже не чувствует, и вместо утомленных членов – разум, идея и эмоция становятся слабыми и дряблыми… Когда доходишь до этого, наступает время перейти на высшую ступень мечты.
Вторая ступень – это создавать романы для себя самого. Следует делать такую попытку, только когда мечта совершенно перешла в умственный план, как я уже говорил. Если же нет, первоначальное усилие создавать романы будет расстраивать совершенное переведение наслаждения в умственный план.
Третья ступень.
Уже обучено воображение, достаточно захотеть, и оно берет на себя ответственность за построение для вас мечтаний.
Здесь усталость уже почти нулевая, даже умственная. Это какое-то абсолютное расформирование личности. Мы являемся простым пеплом, одаренным душой, без формы – даже для воды, всегда имеющей форму сосуда, ее вмещающего.
Она хорошо завершена, эта… драмы могут возникать в нас, стих за стихом, разворачиваясь, чужие и совершенные. Может быть, уже не достанет силы их писать – да это и не нужно. Мы сможем создать из вторых рук – вообразить в нас поэта, пишущего сейчас стихи, и он напишет в одной манере, другой поэт, возможно, напишет в другой… Я, в силу того, что владею этой способностью в совершенстве, могу писать, используя множество разнообразных манер, все они оригинальны.
Самая высшая ступень мечтания – когда, создавая картину с определенными персонажами, мы все, вместе с ними, живем в одно и то же время – являемся всеми этими душами, объединяясь и взаимодействуя. При этом невероятна степень деперсонализации и обращения в пепел духа того, с кем это происходит, и трудно, сознаюсь, уйти от общей усталости от всего своего существа, делая это… Зато какой успех!
Это – единственно возможный аскетизм. В нем нет ни веры, ни Бога.
Богом являюсь я.
Траурный марш
Что делает каждый из нас в этом мире, что бы его приводило в замешательство или меняло его? Каждый человек, что он значит, чего бы не значил другой? Значительны простые люди – одни для других, люди действия значимы той силой, с которой они исполняют действие, люди мыслящие – тем, что они создают.
То, что ты создаешь для человечества, делается по милости остывания Земли. То, что ты отдаешь для потомков, или по́лно тобой, и никто его не поймет, или это продукт твоей эпохи, и другие эпохи его не поймут, или оно несет в себе призыв ко всем последующим эпохам, и его не поймет последняя бездна, к которой все эпохи устремляются.
Заставляем их пройти, жесты, оставшиеся в тени. За нами – Таинство, нам…
Мы все смертны, с некоторой точной продолжительностью жизни. Никогда – больше или меньше. Одни умирают сразу после смерти, другие еще живут немного в памяти тех, кто их видел и слышал; третьи остаются в памяти народа, которому они принадлежали; кое-кто добивается памяти о нем всей цивилизации, при которой они жили; редко кто охватывает насквозь противоположные ошибки различных цивилизаций… Но всех окружает бездна времени, кое в конце концов их стирает, всех пожирает голодная бездна…
Бесконечность – это желание, и вечность – иллюзия.
Мертвыми мы являемся и мертвыми живем. Мертвыми рождаемся; мертвыми проходим; уже мертвыми входим в Смерть.
Все, что живет, живет, потому что меняется; меняется потому, что проходит; и, так как проходит, умирает. Все, что живет вечно, превращается в нечто другое, постоянно отрицая и подделывая жизнь.
Жизнь поэтом, есть какой-то промежуток, связь, какое-то соотношение, но соотношение между тем, что прошло, и тем, что пройдет, мертвый промежуток между Смертью и Смертью.
…рассудок, вымысел поверхности и отсутствия путей.
Жизнь материи – или чистое мечтание, или просто игра атомов, не знающих об умозаключениях нашего разума и о мотивах наших чувствований. Таким образом, сущность жизни – какая-то иллюзия, видимость и или является только бытием, или небытием, таким образом, и иллюзия и видимость, не будучи бытием, должны быть небытием, жизнь есть смерть.
Пустым является усилие, которое делается ввиду иллюзии бессмертия! «Вечная поэма», – мы говорим; – «слова, которые никогда не умрут». Но материальное остывание земли принесет не только живому, ее покрывающему, с…
Какой-нибудь Гомер или Мильтон не могут больше, чем комета, ударяющаяся о Землю.
Траурный марш в честь короля Луиша второго да бавиера
[46]
Сегодня, более неторопливая, чем когда-либо, пришла Смерть торговать у моего порога. Передо мной, более неторопливая, чем когда-либо, развернула она ковры, и шелка, и дамасские ткани ее забвения и ее утешения. Улыбалась им, хваля, и не обращала внимания, что я это мог видеть. Но когда я попытался купить их, она сказала мне, что их не продавала. Она пришла не затем, чтобы я захотел то, что она мне показывала; но чтобы благодаря тому, что она показывала, захотел бы ее саму. И о своих коврах сказала мне, что были такие, какими наслаждались в ее далеком дворце; о своих шелках – что другие не надевались в ее крепости, в обители тени; о своих дамасских тканях – что лучшими, однако, были те, что покрывали алтари в ее владениях за этим светом.
От врожденной привязанности, удерживавшей меня у моего порога, ничем не покрытого, она с нежным жестом меня освободила. «У твоего домашнего очага, – сказала, – нет света: зачем тебе какой-то домашний очаг?» «В твоем доме, – сказала, – нет хлеба: зачем тебе твой обеденный стол?» «В твоей жизни, – сказала, – нет подруги: чем тебя соблазняет твоя жизнь?»
«Я сама, – сказала она, – свет погасших очагов, хлеб пустых столов, заботливая подруга одиноких и непонятых. Слава, которой им недостает в мире, есть торжественная в моих черных владениях. В моей империи любовь не утомляет, потому что не требует страдания для овладения ею; и не ранит, потому что тогда утомлялись бы от того, чего никогда не имели. Я легко кладу свою руку на волосы тех, кто раздумывает, и они забывают; к моей груди прислоняются те, кто надеялся впустую, и они наконец доверяются».
«Любовь ко мне, – сказала она, – не сопровождается страстью, которая пожирает; ревностью, омрачающей разум; забвением, которое бесчестит. Любовь ко мне – это точно летняя ночь, когда нищие дремлют под открытым небом и напоминают придорожные камни. С моих немых губ не слетает песня, подобная песням сирен, ни мелодия, подобная музыке деревьев и источников; но мое молчание укрывает, как неясная музыка, мой покой нежит, как оцепенение бриза».
«Что у тебя есть, – сказала она, – что тебя привязывает к жизни? Любовь не ищет тебя, слава тебя не разыскивает, власть не идет к тебе навстречу. Дом, что ты унаследовал, – ты унаследовал его в руинах. Земли, что ты получил, были покрыты инеем, приморозившим их первые плоды, и солнце сожгло их обещания. Ты никогда не видел наполненным, но лишь сухим колодец в твоем поместье. Проржавели прежде, чем ты их увидел, стенки твоих резервуаров с водой. Сорные травы покрыли тополевые и пальмовые аллеи, по которым твои ноги никогда не проходили».
«Но в моих владениях, где господствует одна лишь ночь, будешь утешен, потому что уже не будет надежды; получишь забвение, потому что уже не будет желания; получишь отдых, потому что не будет жизни».
И она показала мне, как бесплодна надежда на лучшие дни, когда не родишься с душою, с какой хорошие дни получались бы. Показала мне, как мечта не утешает, потому что жизнь ранит больше, когда вспоминается. Показала мне, как сон не дает отдыха, потому что в нем живут призраки, тени вещей, следы поступков, мертвые эмбрионы желаний, остатки жизненного кораблекрушения.
И, говоря так, медленно сворачивала, более неторопливая, чем когда-либо, свои ковры, которыми соблазнялись мои глаза, свои шелка, которых жаждала моя душа, дамасские покрывала алтарей, на которые уже падали мои слезы.
«Зачем тебе пытаться быть как другие, если ты обречен быть собой? Зачем тебе смеяться, если, когда ты смеешься, твоя собственная искренняя радость фальшива, потому что рождается она из твоего забвения того, кто ты есть? Зачем тебе плакать, если чувствуешь, что это бесполезно, и снова плачешь теми слезами, что тебя не утешат, и почему бы слезы тебя утешали?
Если ты счастлив, когда смеешься, когда смеешься – победил; если ты в это время счастлив, то потому, что ты не помнишь, кто ты; сколь же счастливее ты будешь со мною, когда уже более не будешь помнить ни о чем? Если отдыхаешь превосходно, когда дремлешь без снов, разве не отдохнешь ты на моем ложе, где сон всегда без сновидений? Если порой ты возвышаешься, потому что видишь Красоту, и забываешь и о себе, и о Жизни, разве не возвысишься ты в моем дворце, чья печальная красота не страдает ни от диссонансов, ни от возраста, ни от развращенности; в моих залах, где никакой ветер не шевельнет гардин, никакая пыль не покроет стульев, ни один луч не станет, мало-помалу, заставлять блекнуть краски бархата и штофа обивки, никакое время не заставит пожелтеть непорочную белизну лепных украшений?
Приди в мои объятия, к моим ласкам, не знающим перемены; к моей любви, не знающей прекращения! Пей из моего бокала, что не опорожняется никогда, божественный нектар, что не горчит и не вызывает тошноты, что не надоедает и не опьяняет. Созерцай из окна моей крепости, не лунный свет и море, они прекрасны и поэтому несовершенны, – а ночь, необъятную и нежную, нераздельное величие глубочайшей бездны!
В моих объятиях забудешь свой горестный путь, приведший тебя к ним. На моей груди не будешь чувствовать более самую любовь, заставившую тебя искать ее! Садись рядом со мной, на моем троне, и ты – навсегда император, кого никто не свергнет с престола Тайны и Грааля, существующий вместе с богами и судьбами в твоем небытии, в твоем не-владении ничем, ни по эту, ни по ту сторону мира, в твоем отсутствии потребности – ни в том, что было бы для тебя излишним, ни в том, чего бы тебе не хватало, даже и ни в том, чего бы тебе было достаточно.
Я буду твоей нежной подругой, твоей вновь обретенной сестрой-близнецом. И все твои печали, обвенчанные со мною, все то, что ты в себе искал и не находил, возвращенное в меня, все это и себя самого ты потеряешь в моей мистической сути, в моем отрицаемом существовании, на моей груди, где все гаснет, на моей груди, куда низвергаются души, на моей груди, где рассеиваются боги».
*
Король Равнодушия и Отречения, Император Смерти и Крушения, живой сон, блуждающий, роскошный, меж развалинами и дорогами мира!
Король Отчаяния меж торжественностью, скорбный властелин дворцов, которые его не удовлетворяют, хозяин кортежей и внешнего блеска, которые не могут погасить жизни!
Король, восставший из гробниц, приходивший ночью в лунном свете рассказывать другим жизням о своей, паж облетевших лилий, королевский вестник мраморного холода!
Король – Пастух Ночных Бдений, странствующий рыцарь Печалей, не имеющий ни славы, ни дамы, в лунном свете на дорогах, господин в лесах, на крутых склонах, немой профиль под опущенным забралом шлема, проходящий долинами, непонятый деревнями, высмеянный маленькими городками, презираемый большими городами!
Король, кого Смерть посвятила в свои рыцари, бледный и абсурдный, забытый и неизвестный, правящий меж тусклыми камнями и старым бархатом, на своем троне у конца Возможного, с его нереальным двором, окружающим его тенями, и с его фантастическим воинством, оберегающим его, таинственным и несуществующим.
Несите, пажи; несите, девственницы; несите, слуги и прислужницы, – бокалы, подносы и гирлянды для банкета, на котором присутствует Смерть! Приносите их и приходите сами, в черном, увенчанные миртом.
Пусть будет мандрагора тем, что вы принесли бы в бокалах… на подносах, и гирлянды пусть будут из фиалок и… изо всех тех цветов, что напоминали бы о печали.
Иди, Король, на ужин со Смертью, в ее древний дворец на берегу озера, меж горами, далекий от жизни, чужой для мира.
Пусть будут странные инструменты, чей чистый звук заставлял бы рыдать, в оркестрах, готовящихся к празднику. Пусть наденут слуги скромные ливреи неизвестных цветов, роскошные и простые, точно катафалки героев.
И, прежде чем начнется праздник, пусть пройдет тополевыми аллеями больших парков величественный средневековый кортеж мертвых пурпуров, огромное, молчаливое церемониальное шествие, точно красота в некоем кошмарном сне.
Смерть – это триумф Жизни!
Благодаря смерти мы живем, ведь сегодня мы есть только потому, что умерли для вчерашнего дня. Благодаря смерти мы надеемся, ведь можем верить в наступление «завтра», только будучи уверены в смерти «сегодня». Благодаря Смерти мы живем, когда мечтаем, ведь мечтать – это отвергать жизнь. Благодаря смерти умираем, когда живем, потому что жить – это отвергать вечность! Смерть ведет нас, смерть нас ищет, смерть нас сопровождает. Все, что у нас есть – смерть, все, чего мы хотим, – смерть, смерть – это все, чего мы желаем хотеть.
Ветерок внимания пробегает по рядам.
Вот он, что придет вместе со смертью, какой никто не видит, и… что не придет никогда.
Трубите, герольды! Внимание!
Твоя любовь к вещам, вымышленным твоими мечтами, была твоим презрением к вещам действительным.
Король-Девственник, ты, презирающий любовь,
Король-Тень, что пренебрегает светом,
Король-Мечта, ты, что не желал жизни!
Среди грохота цимбал и литавр Тень тебя приветствует, Император!
…и в глубине Смерти, как и везде – Небо.
Краткие изречения
– Иметь мнения, окончательные и определенные, инстинкты, страсти и характер, неизменный и известный, – все это приводит к тому, что нашей душе страшен сам факт превращения ее в реальность, факт внешнего проявления. Жить в приятном и текучем состоянии неведения о вещах и о себе самом – это единственный способ жизни, какому следует мудрец и какой его воодушевляет.
– Уметь постоянно выступать посредником между собой самим и другими вещами – это наиболее высокая степень мудрости и благоразумия.
– Наша личность должна быть неразвращаемой, даже и нами самими: отсюда наш долг – всегда мечтать, включая себя в собственные мечты, чтобы у нас не было возможности составлять суждения в отношении нас самих.
И особенно мы должны избегать вторжения других в нашу личность. Всякий посторонний интерес к нам – это грубая нетактичность. Все, переходящее границы обычного приветствия – как поживаете? – будучи непростительной дерзостью, является, вообще, вещью, совершенно пустой и неискренней.
– Любить – утомление от одиночества: следовательно, это некое малодушие, измена нам самим (из этого следует надменное требование – чтобы мы не любили).
– Давать хорошие советы – значит, не уважать право на ошибку, что Бог дал другим. И время от времени чужие действия должны иметь то преимущество, чтобы они не являлись также и нашими. Понятно было бы, если бы просили советов у других только в одном случае – чтобы знать хорошо, как поступить наоборот, ведь мы является полностью нами, в достаточном несогласии с Чужеродным.
– Единственное преимущество учения – наслаждаться тем, что о стольких вещах другие не говорили.
– Искусство – это некая изоляция. Каждый художник должен стараться изолировать других, нести в их души желание оставаться в одиночестве. Высший триумф художника – когда, имея дело с его работами, читатель предпочитает их иметь, но не читать их. Не потому, что так случалось бы с посвященными, но потому, что это – самая большая дань […]
– Быть ясным и быть не расположенным к себе самому. Подлинное состояние духа в отношении взгляда внутрь самого себя – это состояние… того, кто смотрит на нервозность и нерешительность.
– Единственная умственная установка, достойная божественного создания, – это спокойное и холодное сочувствие всему, что не есть он сам. Не то чтобы эта установка несла бы на себе минимальный отпечаток беспристрастности и истины; но она так завидна, что надо ее иметь.
Миллиметры (ощущения от мельчайших вещей)
Так как все настоящее является давно устаревшим, потому что все существовавшее было настоящим, я испытываю к вещам, поскольку они принадлежат настоящему, нежность антиквара и горячность коллекционера – последователя, для кого у меня отнимаются мои ошибки по поводу этих вещей и заменяются благоразумными и даже правильными объяснениями, умными и обоснованными.
Разнообразные положения, какие летающая бабочка последовательно принимает в пространстве, являются, для моих очарованных глаз, разнообразными вещами, зрительно остающимися в пространстве. Мои воспоминания – такие же живые, как…
Но только минимальные ощущения, и от вещей самых мельчайших, есть то, что я переживаю интенсивно. Должно быть, это из-за моей любви к ничтожному – так со мной бывает. А может быть, так случается из-за моей добросовестности к деталям. Но думаю, что, скорее, – не знаю этого наверняка, и никогда не анализирую подобные вещи – так происходит потому, что минимальное, не имея абсолютно никакой важности, ни в социальном, ни в практическом отношении, имеет, именно вследствие простого отсутствия этого, некоторую абсолютную независимость от грязных ассоциаций с действительностью. Минимальное мне представляется нереальным. Бесполезное и прекрасное, поскольку оно менее реально, чем полезное, что продолжается и продлевается, в то время как чудесное ничтожное, славное бесконечно малое остается там же, где есть, не выходя за рамки того, чем оно является, живет, свободное и независимое. Бесполезное и ничтожное открывает в нашей жизни действительные промежутки жалкой эстетики. Сколько же мечтаний и нежных радостей вызывает в моей душе простое и ничтожное существование булавки, воткнутой в ленту! Жаль того, кто не знает важности этих вещей!
Потом, между ощущениями, что причиняют сильную боль, даже будучи приятными, непокой тайны – одно из наиболее сложных и обширных. И тайна никогда не просвечивает так четко, как при созерцании крохотных вещей, какие, если не двигаются, являются совершенно прозрачными для нее, какие останавливаются, чтобы позволить ей пройти. Труднее чувствовать тайну, созерцая какое-то сражение, и все же думать о том, как абсурдна ситуация – люди, и их общества, и сражения между ними, все это существует, чтобы можно было шире развернуть мысленное знамя победы над тайной, – чем размышлять, созерцая маленький неподвижный камень на дороге, так как тогда ничто не провоцирует заглядывать за существующее, поэтому, если мы продолжим размышлять, то у нас не может возникнуть никакой другой идеи, кроме того, чтобы немедленно за этим начать думать о тайне его существования.
Благословенны будьте, мгновения, и миллиметры, и тени маленьких вещей, еще более ничтожные, чем они сами! Мгновения… Миллиметры – какое впечатление чуда и бесстрашия производит на меня ваше существование рядом и очень близко друг к другу на измерительной рулетке. Порою страдаю из-за подобных вещей и наслаждаюсь ими. У меня даже возникает некая неотесанная гордость по этому поводу.
Я – фотографическая пленка, очень чувствительная. Все детали отпечатываются на мне непропорционально, чтобы составить часть какого-то целого. Я занят лишь собой. Внешний мир является для меня, всегда и очевидно, впечатлением. Я никогда не забываю о том, что чувствую.
В лесу отчуждения
Я знал, что проснулся и что еще дремлю. Мое бывшее тело, утомленное от моей жизни, говорит мне, что еще очень рано… Ощущаю себя возбужденным чем-то далеким. Я угнетен, не зная почему…
В каком-то сияющем оцепенении, тяжко бестелесный, остаюсь, будто парализованным, между сном и бодрствованием, в каком-то сновидении, являющемся тенью мечтания. Мое внимание колышется меж двумя мирами и видит слепо глубь какого-то моря и глубь какого-то неба; и эти две глуби проникают друг в друга, смешиваются, и я не знаю ни где нахожусь, ни что вижу в этом сновидении.
Какой-то ветер теней сдувает золу мертвых намерений над тем, кем я буду, пробудившись. Падает с неизвестного мне небесного свода тепловатая роса скуки. Большая, вялая тоска мнет мою душу изнутри и, неясная, изменяет меня, точно бриз – очертания крон деревьев.
В алькове, нежном и равнодушном, рассвет там, снаружи, – всего лишь дыхание сумерек. Я весь – тихая растерянность… Зачем это сияние дня? […] Мне нелегко знать, что он засияет, будто бы это именно мое усилие должно заставить новый день появиться.
Успокаиваюсь в растерянной медлительности. Делаюсь вялым. Плаваю в воздухе между бодрствованием и сном, и какая-то другая реальность возникает, и я, внутри ее, не знаю, откуда это – нездешнее…
Она появляется, но не стирает этой, этой, из равнодушного алькова, та, из какого-то странного леса. Сосуществуют в моем зачарованном внимании две реальности, точно два смешивающихся дыма.
Как четок, от одной и от другой, этот дрожащий прозрачный пейзаж!..
И кто эта женщина, которая вместе со мной одевает в созерцание этот чуждый лес? Почему в какой-то момент я должен себя об этом спросить?.. Я не умею хотеть узнать это…
Пустой альков – темное стекло, через которое я, осознавая его, вижу этот пейзаж… и этот пейзаж я знаю уже давно, и уже давно с этой женщиной, какую я не знаю, я брожу по другой действительности, предстающей через ее нереальность. Чувствую в себе, что я уже века знаю те деревья, и те цветы, и те дороги со всеми их поворотами, и то мое существо, что там бродило, древнее и очевидное, на мой взгляд, что знает: я нахожусь в этом алькове, одетом сумерками созерцания…
Порой по лесу, где издали я себя вижу и чувствую, медленный ветерок разгоняет дым, и этот дым – видение, четкое и мрачное, алькова, в котором я – настоящий, среди его ночного оцепенения, смутной мебели и портьер. Затем этот ветер проходит и превращает все, что было, в один пейзаж того, другого мира…
В другой раз эта тесная комната – только пепел неопределенности на горизонте той, иной земли… И выпадают моменты, когда земля, по которой там ступаем, – это и есть тот самый видимый альков…
Мечтаю и теряюсь, удваиваясь: мое существо вместе с той женщиной… Большая усталость – это черный огонь, что меня пожирает… Большая вялая тоска – эта фальшивая жизнь, тесная для меня…
О, тусклое счастье!.. Вечное пребывание в месте раздвоения дорог!.. Я мечтаю и там за пределами моего внимания, кто-то мечтает со мною… И, возможно, я – всего лишь мечта этого Кого-то, кто не существует…
Там, снаружи, рассвет такой далекий! лес такой близкий перед моими другими глазами!
И я, что вдали от этого пейзажа его почти забываю, видя его, тоскую о нем, проходя по нему, рыдаю о нем и его жажду…
Деревья! цветы! спрятанность тропинок под кронами!..
Порой мы гуляли за руку под кедрами и Иудиными деревьями, и никто из нас не размышлял о жизни. Наша плоть была для нас подобна смутному аромату, и наша жизнь – эхо журчанья воды в источнике. Подавали друг другу руки, и наши взгляды спрашивали друг у друга, что это – быть чувственным существом и желать реализовать во плоти иллюзию любви…
В нашем саду были цветы, демонстрировавшие самые разные обличья прекрасного: розы с их завернутыми очертаниями, лилии, белые с легкой желтизной, маки, что были бы скрыты, если бы их пунцовость не выдавала их присутствия, фиалки на пухлых краях клумб, крохотные голубые цветки миозотиса, камелии, лишенные аромата… И удивленные, поверх высоких трав, глаза – обособленные подсолнухи величественно разглядывали нас.
Мы касались души, она была вся видна сквозь видимую свежесть мхов, и ощущали, проходя мимо пальм, тонкое предчувствие других земель… И поднималось в нас рыдание при каком-то воспоминании, потому что даже здесь, будучи счастливыми, мы были несчастливы…
Дубы, полные узловатыми столетиями, заставляли нас спотыкаться о мертвые щупальца их корней… Платаны подпирали столбами небо… И вдали, между деревьями, висели в тишине шпалер темнеющие грозди винограда…
Наша мечта о жизни шла впереди нас, крылатая, и мы улыбались ей, одинаково и отчужденно, сочетавшись душами, не глядя друг на друга, не зная друг о друге более, чем это ощущение присутствия поддерживающей руки, передающееся и чувствуемое рукой другого.
Наша жизнь ничего не имела внутри. Мы были снаружи и – другие. Мы совсем не знали себя, словно только что появились перед нашими душами после путешествия в мечтах…
Мы забыли о времени, и огромное пространство уменьшилось в нашем сознании. Вне тех, близких к нам деревьев, тех отдаленных шпалер, увитых виноградом, тех последних гор на горизонте – было ли что-то реальное, заслуживающее открытого взгляда, какой подходит для вещей существующих?..
На водяных часах нашего несовершенства упорядоченные капли мечты отмечали нереальные часы… Ничто не стоит внимания, о моя далекая любовь, кроме знания о том, как это нежно – знать, что ничто не стоит внимания…
Остановившееся движение деревьев; тихий покой источников; неопределимое дуновение интимного ритма жизненных сил; медленное наступление вечера всех этих вещей, что, казалось, пришло к ним изнутри – подать руку в знак духовного согласия, печалясь, вдали и рядом с душою, высоким молчанием небес; падение листьев, плавное и ненужное, капли отчуждения, с которыми пейзаж обращает нас полностью в слух и печалится внутри нас, будто воспоминание о родине – все это, словно пояс, что развязывается, неопределенно окружает нас.
Там мы жили в каком-то времени, которое не умело протекать, в некоем пространстве, о котором нечего было и думать, чтобы его измерить. Течение времени вне Времени, некая протяженность, не знающая привычек реального пространства… Какие часы, о напрасная подруга моей скуки, какие часы счастливого непокоя притворялись нашими там!.. Часы пепла нашего духа, дни ностальгии о пространстве, внутренние века вечного пейзажа… И мы не спрашивали себя, зачем это было, потому что наслаждались уверенностью в том, что это не было бесполезно.
Там мы знали, интуитивно, хотя определенно не имели интуиции, что этот скорбный мир, где мы были вдвоем, если существовал, то был за крайней чертой, где горы – только дыхание форм, и за этой линией не было ничего. И лишь по причине противоречия в знании об этом наш час там был темным, точно пещера в земле суеверных людей, а наше ощущение от него было так странно, как очертания мавританского города на фоне небес в осенних сумерках…
Берега неизвестных морей достигали на горизонте, где мы их слышали, пляжей, каких мы никогда не смогли бы увидеть, и это было счастьем для нас – слышать, даже видеть его в нас, это море, где, без сомнения, шли под парусами каравеллы, пересекая его с другими намерениями, что не были утилитарными и захватническими, как на Земле.
Мы вдруг замечали, как замечающий, что он живет, что воздух полон песнями птицы и что, как старинные ароматы в атласе, шум трения листьев проникал в нас более, чем сознание, что мы его слышим.
И так щебет птиц, шелест рощ и глубина, монотонная и забытая, вечного моря создавали вокруг нашей покинутой жизни ореол неизвестности. Мы спали там в свои пробужденные дни, довольные тем, что мы – ничто, что у нас нет ни желаний, ни надежды, что мы забыли цвет любви и вкус ненависти, мы считали себя бессмертными…
Там мы проживали часы, полные другого ощущения от них, часы некоего пустого несовершенства, и такие совершенные поэтому, такие диагональные – для прямоугольной правильности жизни… Часы низложенных императоров, часы, одетые в изношенный пурпур, печальные часы в этом мире из некоего другого мира, более полного гордости от обрушенной тоски…
И нам было больно наслаждаться этим, было больно… Потому что, хотя он был местом тихого изгнания, весь этот пейзаж был нам знаком, и мы были из этого мира, весь пейзаж был влажен от торжественности какой-то смутной скуки, печальной и огромной и извращенной, как упадок некой неведомой империи…
На гардинах нашего алькова утро – это лишь тень света. Мои губы, которые, я знал, всегда были бледными, ощущают одинаковый мертвенный вкус и не хотят жизни.
Воздух в нашей сумрачной комнате тяжелый, точно портьера. Наше сонное внимание к тайне всего этого – вялое, точно шлейф платья, волочащийся за ним во время некой церемонии в сумерках.
Ни одна наша тоска не имеет под собою оснований. Наше внимание – некий абсурд, допускаемый нашей крылатой инерцией.
Я не знаю, какие масла сумерек умащивают наше представление о собственном теле. Наша усталость – это тень некой усталости. Она приходит из очень далекой дали, как идея о жизни, которая у нас есть…
Ни один из нас не имеет имени или приемлемого существования. Если бы мы могли быть шумными, почти воображая себя смеющимися, смеялись бы, без сомнения, над тем, что считали себя живыми. Согревающая свежесть простыни ласкала нам (тебе, как и мне, наверное) обнаженные ступни, чувствовавшие ступни другого.
Давай выведем себя из заблуждения, моя любовь, в отношении жизни и ее манер. Давай с тобой избегать того, чтобы быть нами… Не будем снимать с пальца магическое кольцо, что вызывает, если его повернуть, волшебниц тишины, и эльфов тени, и гномов забвения…
И вот он, ведь мы мечтаем поговорить о нем, появляется перед нами снова, густой лес, но сейчас более взволнованный из-за нашего волнения и более печальный из-за нашей печали. Перед ним убегает, как облетающий туман, наше представление о реальном мире, и я снова обретаю себя в своей бродячей мечте, которую этот таинственный лес включает в себя…
Цветы, цветы, среди которых я жил когда-то! Цветы, которые наш взор переводил в согласии с их именами, зная их, и чей аромат душа извлекала не из них самих, но из мелодии их имен… Цветы, чьи имена были, повторенные последовательно, оркестрами гармоничных ароматов… Деревья, чье зеленое сладострастие налагало тень и свежесть на то, как их называли… Фрукты, чьи имена были выгравированы зубами в душе их мякоти… Тени, бывшие реликвиями счастливых в былые времена… Поляны, светлые поляны, бывшие улыбками, более искренними, сонного пейзажа вблизи… О, разноцветные часы!.. Мгновения-цветы, минуты-деревья, о, время, парализованное в пространстве, мертвое время пространства, покрытое цветами, и ароматом цветов, и ароматом имен цветов!..
Безумие мечты в этой чужой тишине!..
Наша жизнь была всей жизнью… Наша любовь была ароматом любви… Мы переживали невозможные часы, полные тем, что мы были нами… И это потому, что мы знали, всей плотью нашей плоти, что не были реальностью…
Мы были безличными, пустыми от нас самих, были чем-то другим… Мы были тем пейзажем, исчезающим в осознании себя самого… И так, как двоился этот пейзаж – от существовавшей реальности и от иллюзии, – так мы были смутно двумя, ни один из нас не знал твердо, не был ли другой им самим или какой-то неопределенный другой существовал…
Когда мы внезапно появлялись перед застывшим покоем озер, мы чувствовали желание зарыдать… Там, у того пейзажа были глаза, полные воды, глаза остановившиеся, наполненные огромной скукой от существования… Да, полные скукой от существования, от необходимости быть чем-то, реальностью или иллюзией, – и эта скука имела свою родину и свой голос в немоте и в изгнании озер… И мы, всегда путешествуя, кажется, еще не зная и не желая этого, задерживались у тех озер, – столько от нас, символического и углубленного, оставалось и жило с ними…
И какой свежий и счастливый ужас в том, что там нет никого! Нет и нас, которые шли туда, оставались там… Потому что мы не были никем. И даже не были ничем, никакой вещью… В нас не было жизни, какую Смерти надо было бы уничтожать. Мы были такими хрупкими и невысокими, что проходящий ветер не трогал нас, как бесполезных, и час проходил, лаская нас, как бриз, ласкающий пальму.
У нас не было ни эпохи, ни цели. Вся конечная цель вещей и живых существ оставалась для нас у двери этого рая отсутствия. Становилась неподвижной для наших ощущений сморщенная душа стволов, вытянутая душа листьев, созревшая душа цветов, изогнутая душа плодов…
И так мы умирали нашей жизнью, такие внимательные, каждый из нас, к ее умиранию, что не замечали, что были кем-то одиноким, что каждый из нас был иллюзией другого, и каждый, внутри себя, простым эхом своего собственного существа…
Жужжит какая-то мошка, крошечная и неизвестная…
Появляются в моем внимании неопределенные шумы, четкие и рассеянные, наполняющие дневным существованием мое осознание нашей комнаты… Нашей комнаты? Нашей, будто нас двое, если я – один? Не знаю. Все растворяется, и остается только убегающая неопределенная действительность, в которую моя неясность погружается, и мое понимание себя, убаюканное опиумом, засыпает…
Утро разорвалось, точно упав с бледных вершин Часа…
Вот и сгорели, моя любовь, в очаге нашей жизни поленья наших мечтаний…
Разочаруемся же в нашей надежде, потому что она предает, в любви, потому что она утомляет, в жизни, потому что она пресыщает и не удовлетворяет, и даже в смерти, потому что она приносит более, чем хотелось, и менее, чем ожидалось.
Разочаруемся, о Вечерняя, в нашей собственной скуке, потому что она устаревает в себе самой и не осмеливается быть всей печалью, какая есть.
Не будем ни плакать, ни ненавидеть, ни желать…
Прикроем, о Молчаливая, тонким льняным платком неподвижный мертвый профиль нашего Несовершенства…
Мадонна тишины
Порою, когда, подавленный и униженный, я теряю даже силу воображения, которая иссякает во мне, и я могу только думать о своих мечтах, тогда я их перелистываю, точно книгу, что листается, и это превращается в перелистывание, без чтения, каких-то неизбежных слов. И тогда я спрашиваю себя о том, кто ты – фигура, проходящая через все мои медлительные видения иных пейзажей, и давних внутренних убранств, и роскошных церемоний тишины. Во всех моих мечтах ты или появляешься, мечта, или, ложная реальность, меня сопровождаешь. Я посещаю с тобою те области, какие, может быть, являются твоими мечтами, земли, какие, может быть, являются твоими телами отсутствия и не-человечности, твоим главным телом, размывшим свои контуры по спокойной равнине и холодным очертаниям горы в саду вокруг таинственного дворца. Возможно, у меня не было другой мечты, кроме тебя, возможно, это в твоих глазах, когда наши лица будут соприкасаться, я прочту – увижу эти невозможные пейзажи, эту ложную скуку, эти чувства, что таятся в тени моей усталости и в пещерах моего непокоя. Кто знает, не являются ли пейзажи моих мечтаний моим способом не мечтать о тебе? Я не знаю, кто ты, но разве я знаю наверное, кто я? Разве я знаю, что такое – мечтать, чтобы знать, стоит ли называть тебя моей мечтой? Разве я знаю, не являешься ли ты какой-то частью, кто знает, может быть, частью существенной и реальной, меня самого? И разве я знаю, не являюсь ли я мечтой, а ты – реальностью, я – твоей мечтой, а не ты – мечтой, которую я создал в своем воображении?
Какой разновидностью жизни ты обладаешь? С помощью какого зрения я вижу тебя? Твой профиль? Он никогда не бывает прежним, но и не изменяется никогда. И я говорю это, потому что знаю это, хотя бы и не знал, что знаю. Твое тело? Оно обнажено, хотя бы было одетым, сидящее, находится в той же позе, как и лежащее или стоящее. Что означает это, не означающее ничего?
*
Моя жизнь так печальна, и я даже не думаю ее оплакивать; мои часы так лживы, и я даже не мечтаю разделить их с кем-либо из друзей.
Как не мечтать о тебе? Как не мечтать о тебе? Госпожа Часов, что проходят, Мадонна неподвижных вод и мертвых водорослей, Богиня-Защитница открытых пустынь и черных пейзажей бесплодных скал, освободи меня от моей молодости.
Утешительница тех, кто не имеет утешения, Слеза тех, кто никогда не плачет, Час, что никогда не пробьет, освободи меня от радости и счастья.
Опиум всех молчаний, Лира, какой не касаются, Витраж дали и заброшенности, сделай так, чтобы меня ненавидели мужчины и осмеивали женщины.
Цимбалы Последнего Причащения, Ласка без жестов, мертвая Голубка в тени, Миро часов, протекших в мечтаниях, освободи меня от религии, потому что она – нежна; и от неверия, потому что оно – сильно.
Лилия, высыхающая вечером, Сокровище увядших роз, Тишина между двумя молитвами, наполни меня отвращением к жизни, ненавистью к своему здоровью, презрением к своей юности.
Сделай меня бесполезным и бесплодным, о гостеприимная Хозяйка всех смутных мечтаний; пусть я стану чистым, без каких-либо оснований быть им, и лживым, хотя мне это и не нравится, о Бегущая Вода Живых Печалей; пусть мои уста будут ледяным пейзажем, мои глаза – двумя мертвыми озерами, мои жесты, мои движения – медленным листопадом в саду со старыми деревьями, о Литания Непокоя, о фиолетовая Месса Усталостей, о Венчик цветка, о Текучая, Неуловимая, о Вознесение!..
Какая жалость, что я вынужден молиться тебе, как женщине, и не желать тебя… как мужчина, и не мочь поднять на тебя глаз моих мечтаний, как на Аврору-наоборот, обладающую нереальным полом ангелов, которые никогда не всходили на небеса!
Молюсь тебе, моя любовь, потому что моя любовь – уже молитва; но не гляжу на тебя, как на возлюбленную, и не поднимаю тебя над собою, как святую.
Пусть будут действия твои статуей отречения, жесты твои – пьедесталом равнодушия, слова твои – витражами отрицания.
*
Сияние из небытия, имя бездны, Потустороннее спокойствие…
Вечная девственница, до богов, и до отцов богов, и до прадедов богов, бесплодность всех миров, стерильность всех душ…
Тебе посвящены дни и жизни; планеты – это клятвы в твоем храме, и усталость богов возвращается в твое лоно, как птица в гнездо, какое свила, сама не зная как.
Пусть об апогее печали возвестит день, и если ни один день не возвещает, пусть же будет этот день, что возвестит!
Сияй, отсутствие солнца; блести, лунный свет, ты, что гаснешь…
Лишь ты, солнце, что не блестишь, освещаешь пещеры, потому что пещеры – твои дочери. Лишь ты, луна, которой нет, даешь… гротам, потому что гроты…
*
Ты имеешь пол воображаемых форм, несуществующий пол фигур… Просто контуры порой, просто поза в другой раз, иногда всего лишь медленный жест – ты есть моменты, позы, одухотворенные моими.
Ни одно очарование пола не подразумевается в моих мечтах о тебе, под твоей смутной одеждой мадонны внутренних молчаний. Твои груди – не из тех, какие можно мечтать поцеловать. Твое тело, все оно – тело-душа, но это не душа, а тело. Вещество твоей плоти – это не дух, но оно духовно. Ты – женщина «до Падения», скульптура – еще из той глины, что… в раю.
Мой ужас перед реальными женщинами, имеющими пол, – это дорога, по которой я шел к тебе навстречу. Эти, земные, что для существования… должны выдерживать изменчивый гнет какого-то мужчины – кто может их любить, чтобы не опали листья этой любви в предвидении удовольствия, какому служит пол..? Кто может уважать Жену, без того чтобы не быть вынужденным подумать при этом, что она – женщина, с которой он совокупляется? Кто не чувствует отвращения порой оттого, что происходит из вульвы, таким тошнотворным образом извергнутый в этот мир? Разве не возбудит в нас тошноту мысль о плотском происхождении нашей души – из того бурного телесного… от которого рождается наша плоть, и как бы прекрасна ни была она, но становится безобразной по причине происхождения и вызывает в нас отвращение по причине рождения.
Поддельные идеалисты из реальной жизни посвящают свои стихи Жене, преклоняют колени перед идеей Матери… Их идеализм – это одеяние, которое прикрывает, а не мечта, что творит.
Чиста лишь ты, Госпожа Мечтаний, которую я могу представить любовницей, не думая о бесчестье, потому что ты нереальна. Лишь тебя могу представить матерью, поклоняясь этому, потому что ты никогда не пятнаешь себя ни ужасом оплодотворения, ни ужасом родов.
Как не поклоняться тебе, если ты одна достойна поклонения? Как не любить тебя, если ты одна достойна любви?
Кто знает, не создаю ли я тебя, мечтая о тебе, тебя, реальную в другой реальности; не будешь ли ты моей там, в другом и чистом мире, где бы мы любили без ощутимого тела, с другим способом объятий и существенно другим отношением к обладанию? Кто знает точно, не существовала ли ты уже, и тогда я не создал тебя, но только видел тебя другим зрением, внутренним и чистым, в другом и совершенном мире? Кто знает, не были ли мои мечтания о тебе просто встречами с тобою, не была ли моя любовь-к-тебе моими мыслями-о-тебе, не было ли мое презрение к плоти и мое отвращение к любви неясной тоской, с которой я, не зная тебя, тебя ожидал, и неопределенным стремлением, с которым я, не ведая тебя, тебя желал?
Не знаю даже, [не] любил ли я тебя уже, в колышущейся неопределенности, ностальгия по которой, возможно, и была моей вечной скукой? Может быть, ты и есть моя ностальгия, тело отсутствия, присутствие Расстояния, особь женского пола, возможно, совсем по другим соображениям, а не для того, чтобы быть ею. Я могу думать о тебе как о девственнице и в то же время как о матери, потому что ты – не из этого мира. Дитя, которое у тебя на руках, никогда не было моложе, иначе ты должна была бы пачкать его пребыванием в утробе. Ты никогда не была иной, чем есть сейчас, и как же тебе не быть девственницей поэтому? Я могу любить тебя и одновременно поклоняться тебе, потому что моя любовь не обладает тобою и мое поклонение тебя не отдаляет.
Будь Вечным Днем, и пусть мои закаты будут отблесками твоего солнца, под твоей властью.
Будь Невидимыми Сумерками, и пусть моя тоска и непокой будут красками твоей неопределенности и тенями твоей неизвестности.
Будь Всеобщей Ночью, стань Единственной Ночью, и пусть я весь потеряю себя и забуду себя в тебе, и пусть мои мечты сияют, звезды, на твоем теле отдаления и отрицания…
Пусть буду я складками твоей мантии, драгоценностями твоей тиары и другим звездным небом – колец на твоих пальцах.
Пепел в твоем очаге, разве важно, что я – пыль? Окно в твоей комнате, разве важно, что я – пространство? Час… на твоих водных часах, разве было бы важно, что я прохожу, если я останусь, из-за того, что я – твой; что я умираю, если из-за того, что я – твой, я не умру; что я тебя теряю, если потерять тебя – значит встретить тебя?
Осуществляющая абсурды, Продолжательница бессвязных фраз. Пусть твое молчание укачивает меня, пусть твоя …меня усыпляет, пусть твое чистое существование ласкает меня, и меня смягчает, и меня утешает, о Геральдика Той Стороны, о королевство Отсутствия, Девственная Мать всех молчаний, Очаг для душ, которым холодно, Ангел-Хранитель всех покинутых, Пейзаж человеческий – нереальный в печали – вечное Совершенство.
*
Ты – не женщина. И даже во мне не вызываешь ничего, в чем я смог бы ощутить женственность. Когда я говорю о тебе, это сами слова тебя называют существом женского пола, и выражения тебя рисуют женщиной. Именно потому, что я должен говорить о тебе с нежностью и ласковой мечтой, слова отыскивают голос для этого только в обращении к тебе как к женщине.
Но ты, в своей смутной сущности – ничто. В тебе нет реальности, даже только твоей – собственной реальности. Я сам тебя не вижу, даже тебя не чувствую. Ты, будто какое-то чувство, какое было бы своей собственной целью и принадлежало бы все целиком своей собственной глубине. Ты – всегда пейзаж, где я находился и какой почти мог видеть, вставка от платья, что я едва мог видеть, потерянная в вечном «Сейчас», там, за поворотом дороги. Твои очертания говорят о том, что ты – ничто, и контуры твоего нереального тела разрывают на отдельные жемчужины ожерелье самой идеи контура. Ты уже прошла, и ты уже была, и я уже тебя любил: чувствовать тебя настоящей – значит чувствовать все это.
Ты занимаешь все промежутки в моих размышлениях и щели в моих ощущениях. Поэтому я не думаю о тебе и не чувствую тебя, но мои размышления – стрельчатые своды моего ощущения тебя, и мои чувства – готические колонны воскрешения тебя в памяти.
Луна потерянных воспоминаний над черным пейзажем, четкая в покое, понимаемая в моем несовершенстве. Мое существо чувствует тебя смутно, будто бы я был твой пояс, который бы тебя ощущал. Я наклоняюсь над твоим белым лицом, что на водах ночных моего непокоя, но я никогда не узнаю, не луна ли ты в моем небе, и для чего ты его вызываешь, или странная подводная луна и для чего, не знаю как, ты его выдумываешь.
Кто мог бы создать Новый Взгляд, чтобы увидеть тебя, Новое Мышление и Чувства, что помогли бы смочь думать о тебе и чувствовать тебя!
Когда я желаю коснуться твоей мантии, все мои проявления утомляются от простертого напряжения жестов твоих рук, и усталость, одеревенелая и болезненная, застывает в моих словах. Мысль моя парит, точно птица в полете, кажущаяся близкой, но всегда недосягаемая, вокруг того, что я бы хотел сказать о тебе, но вещество моих фраз не умеет имитировать субстанцию или звук твоих шагов, или след от твоих взглядов, или цвет, печальный и пустой, закругления жестов, каких ты никогда не делала.
И если, возможно, я говорю с кем-то далеким, и если сегодня – облако возможного, ты завтра упадешь, дождь из реальности, на землю, не забывай никогда о своем божественном происхождении в моей мечте. Будь всегда в жизни тем, что могло бы быть мечтой некоего уединенног, и никогда – убежищем любящего. Выполняй свой долг простого бокала. Исполни твою функцию бесполезной амфоры. Никто не сказал бы о тебе того, что душа реки может сказать своим берегам – что они существуют, чтобы ее ограничивать. Лучше уж не бежать в жизни, лучше пусть высохнет русло твоей мечты.
Пусть твой гений будет существом излишним, и твоя жизнь – твоим искусством смотреть на нее, быть ею увиденной и никогда не идентичной. Пусть ты не будешь никогда более ничем.
Сегодня ты – всего лишь очертания, созданные этой книгой, некий час, воплощенный и отделенный от других часов. Если бы я был уверен, что ты этим являешься, я бы возвел целую религию над мечтой любить тебя.
Ты являешься тем, чего не хватает всему. Ты – то, чего не хватает каждой вещи для того, чтобы мы могли ее любить всегда. Потерянный ключ от дверей Храма, тайный путь во Дворец, далекий остров, который всегда скрыт густым туманом неопределенности…
Видимый любовник
Антерос.
Я имею о глубокой любви и о полезном ее использовании понятие поверхностное и декоративное. Я подвержен видимым страстям. Я сохраняю неприкосновенным сердце, отданное менее реальным предназначениям.
Я не помню, чтобы любил кого-то, кроме как чью-то «картину», чисто внешний облик – в который душа входит не более, как только чтобы сделать эту наружность живой и воодушевленной – и, таким образом, отличной от картин, написанных художниками.
Я люблю так: останавливаюсь на красивой, притягательной или каким-либо другим образом приятной фигуре женщины или мужчины – там, где нет желания, нет и предпочтения в отношении пола, – и эта фигура меня ослепляет, меня увлекает, захватывает меня. Однако я не желаю большего, чем видеть ее, и не знаю большего ужаса, чем возможность узнать ближе и говорить с реальным человеком, которого эта фигура, очевидно, представляет.
Я люблю зрением, а не фантазией. Потому что я ничего не выдумываю в этой фигуре, что меня захватывает. Не воображаю себя связанным с нею никаким образом, потому что моя декоративная любовь не имеет ничего общего с душевной. Мне не интересно узнать, кто оно, чем занимается, о чем думает это создание, подходящее мне для того, чтобы любоваться его внешностью.
Огромное количество людей и вещей, образующее мир, для меня является бесконечной галереей картин, чей внутренний мир для меня неважен. Он неважен для меня, потому что душа – однообразна и всегда та же у всех людей; она отличается только своими личными проявлениями, лучшее в ней – то, что переполняет лицо, манеры, жесты, и так входит в картину, что меня захватывает и, различно, но постоянно, меня привязывает.
Для меня это создание не имеет души. Душа остается там, сама с собою.
Так я переживаю, в чистом видении, оживленную внешность вещей и живых существ, безразличный, как один из богов другого мира, к их содержимому-духу. Я углубляю только поверхность и наружность, а когда жажду глубины, во мне самом и в моем представлении о вещах есть то, что я ищу.
Что может мне дать личное знакомство с тем созданием, которое я люблю так декоративно? Это не разочарование, потому что, раз в этом создании я люблю только внешность и ничего в нем не выдумываю, его тупость или посредственность ничего не отнимет, потому что я не ожидал ничего, кроме внешности, от какой я и не должен был ничего ожидать, и внешность сохраняется. Но личное знакомство является вредным, потому что оно бесполезно, а бесполезный материал – всегда вреден. Знать имя этого создания – зачем? И это первая вещь, которую, будучи представлен этому существу, я узнаю.
Личное знакомство отнимает у меня также свободу созерцания, то, чего желает мой вид любви. Мы не можем пристально смотреть, созерцать свободно того, кого знаем лично.
То, что является избытком, является ненужным художнику, так как, приводя его в замешательство, уменьшает впечатление.
Я самой природой предназначен быть бесконечным наблюдателем, влюбленным во внешний вид и проявления вещей – объективистом мечтаний, видимым любовником форм и обличий природы […]
Это не тот случай, который психиатры называют психическим онанизмом, ни даже тот, который называют эротоманией. Я не фантазирую, как при психическом онанизме; я не фигурирую в мечте как чувственный любовник или даже друг и собеседник того создания, которое я рассматриваю и вспоминаю: я ничего не выдумываю о нем. Не идеализирую его, как эротоман, и не перемещаю его за пределы сферы конкретной эстетики: я не желаю от него более и не думаю о нем более, чем мне дается для наблюдения и для памяти, более непосредственной и чистой, чем то, что было увидено глазами.
*
Но я не плету привычно какой-то сюжет моей фантазии вокруг этих фигур, чьим созерцанием я себя развлекаю. Я вижу их, и их ценность для меня заключается только в том, чтобы их видеть. Все большее, что к ним присоединялось бы, уменьшало бы их, потому что уменьшала бы, так сказать, их «видимость».
Сколько бы я ни выдумывал их, необходимо случается, что в самом процессе фантазии я узнаю, что они фальшивы; и если я нахожу удовольствие в мечтах, то фальшивое меня отталкивает. Чистая мечта очаровывает меня, мечта, не имеющая ни связи с реальностью, ни точек пересечения с нею. Мечта несовершенная, место отправления которой – жизнь, не нравится мне, или, скорее, не понравилась бы мне, если бы я погрузился в такую мечту.
Для меня человечество – обширное основание для декорации, которое я переживаю с помощью зрения и слуха, и еще – психологических эмоций. Ничего более я не хочу от жизни, только пребывать в ней. Ничего более я не хочу от себя, только присутствовать в жизни.
Я – будто существо, имеющее другое существование, бесконечно проходящее, заинтересованно, через это существование. Во всем я – чужой ему. Между ним и мною – словно стекло. Хочу, чтобы это стекло всегда было очень прозрачным, чтобы я мог исследовать без помех из-за его посредничества; но мне всегда нужно стекло.
Для всего духа, научно организованного, видеть в какой-то вещи более того, что там есть, – это видеть менее, чем эту вещь. То, что материально прибавляется, духовно уменьшается.
Я приписываю этому состоянию души мое отвращение к музеям. Музей, для меня, это целая жизнь, в которой живопись всегда точна и может иметь неточность только в несовершенстве наблюдателя. Но это несовершенство я или заставляю уменьшиться, или, если не могу, удовольствуюсь тем, что есть, потому что, как и все, оно не может быть по-другому, а только так.
Майор
Нет ничего, что бы так интимно обнаруживало, что бы так полностью истолковывало сущность моего прирожденного несчастья, как тот тип мечтаний, который я в действительности более всего лелею, тот бальзам, что я с более интимной частотой выбираю для облегчения моей тоски существования. В итоге сама суть того, чего я жажду, – проспать жизнь. Я слишком люблю жизнь, чтобы желать, чтобы она прошла; слишком хочу не жить, чтобы ее чересчур назойливо желать.
Так и это, что я оставлю написанным, лучшее из моих любимых мечтаний. Ночью иногда, в спокойном доме, потому что хозяева или выехали, или замолчали, закрываю мои оконные стекла, укрывая их тяжелыми ставнями; облаченный в старый костюм, углубляюсь в себя в удобном кресле и увлекаю себя в мечту, в которой я – майор в отставке в какой-то гостинице в провинции, в часы после ужина, когда он сидит с тем или иным умеренным компаньоном, медлящий сотрапезник, оставшийся здесь без причин.
Воображаю, что я был рожден таким. Мне неважны ни юность этого майора в отставке, ни воинские звания, через которые он поднимался до этой моей тоски. Независимо от Времени и от Жизни, майор, которым я себя воображаю, не является продуктом никакой жизни, которую бы он вел; у него нет и не было родителей; он существует вечно у того стола, в том провинциальном отеле, уже уставший от рассказывания анекдотов, чем развлекался с партнерами по задержке.
Река обладания
То, что мы все разные, является аксиомой нашей человеческой природы. Мы похожи только издали, своим сложением, в котором, однако, мы не являемся нами. Жизнь, поэтому существует для неопределенных; лишь те могут сосуществовать, кто никогда не определяется и является, и один и другой, никем.
Каждый из нас – это двое, и когда два человека встречаются, приближаются друг к другу, объединяются, редко случается, чтобы эти четверо могли бы прийти к согласию. Человек, мечтающий в каждом человеке действия, если он столько раз ссорится с человеком действия, как же он не будет ссориться с человеком действия и с человеком мечтающим – в Другом.
Мы являемся силами, потому что являемся жизнями. Каждый из нас меряет себя самого по масштабу других. Если мы имеем к самим себе уважение, считая себя интересными… Любое сближение – это некий конфликт. Другой – всегда препятствие для того, кто ищет. Только тот, кто ничего не ищет, счастлив; потому что только тот, кто не находится в вечном поиске, находит, ввиду того что не ищущий уже имеет, и уже иметь, что бы это ни было, – это быть счастливым, как не нуждаться – это лучшее, что дает богатство.
Я смотрю на тебя, находящуюся внутри меня, предполагаемая невеста, и мы уже не можем прийти к согласию, еще до твоего существования. Моя привычка ясно мечтать дает мне правильное понятие о реальности. Кто слишком много мечтает, нуждается в привнесении реальности в мечты. Кто привносит реальность в мечты, должен привносить в мечту равновесие действительности. Кто привносит в мечту равновесие действительности, страдает от реальности мечтаний так, как от реальности жизни, и от нереальности мечты, как от ощущения жизни нереальной.
Я жду тебя в мечте в нашей комнате с двумя дверьми и вижу тебя приходящей, в моей мечте ты входишь ко мне через дверь справа; если, когда ты входишь, входишь через дверь слева, уже возникает некоторое различие между тобой и моей мечтой. Вся человеческая трагедия видна в этом маленьком примере, что те, о ком мы думаем, никогда не являются теми, о ком мы думаем.
Любовь просит тождества с различием, что невозможно уже логически, еще более – в мире. Любовь хочет обладать, хочет присвоить то, что должно оставаться снаружи, чтобы она знала, что сделаться принадлежащим ей не значит быть ею. Любить – это отдаваться. Насколько велика эта капитуляция, настолько сильна любовь. Но полная капитуляция вручает также и сознание другого. Бо́льшая любовь поэтому – смерть, или забвение, или отречение – все любови, которые являются всасыванием любви.
На старой веранде дворца, возведенной над морем, мы размышляли в тишине о различии между нами. Я был принцем, и ты – принцессой на веранде у берега моря. Наша любовь родилась от нашей встречи, точно красота, что была сотворена встречей луны с водами.
Любовь хочет обладания, но не знает, что есть обладание. Если я не являюсь своим, как я смогу быть твоим или ты – моей? Если я не обладаю своим собственным существом, как я буду обладать чужим существом? Если я уже отличен от того, кому являюсь идентичным, как я стану идентичным тому, от кого отличен?
Любовь – мистицизм, желающий осуществляться, некая невозможность, что лишь в мечтах воображается, какой она должна быть в действительности.
Метафизик. Но вся жизнь – метафизика в потемках, с ропотом богов и с неизвестным направлением единственно верного пути.
Худшее коварство, которое применяет против меня мой упадок, – это моя любовь к здоровью и к ясности. Я всегда считал, что красивое тело и счастливый ритм юношеской походки более весомы для мира, чем все мечты, живущие во мне. Поэтому с радостью, характерной для старости духа, я наблюдаю порой – без зависти и без желания – случайные пары, которые вечер соединяет, и они идут рука об руку к переполненному, бессознательному сознанию юности. Они нравятся мне, как нравится мне какая-то истина, когда я не думаю, имеет ли это отношение ко мне. Если я сравниваю их со мной, продолжаю наслаждаться наблюдением за ними, но так, как иной наслаждается истиной, что ранит его, присоединяя к боли от раны бальзам понимания богов.
Я противоположен христианам – символистам, для кого все живое и все происходящее – тень некой действительности, всего лишь ее тень. Каждая вещь для меня, вместо того чтобы быть местом прибытия, является местом отправления. Для оккультиста все заканчивается во всем; все начинается во всем – для меня.
Я поступаю, как они, согласно аналогии и внушенной мысли, но тот небольшой сад, что им напоминает порядок и красоту души, мне не говорит более ни о чем, как о большем саде, где я мог бы быть, вдалеке от людей, счастливый жизнью так, как того быть не может. Каждая вещь напоминает мне не о реальности, тенью какой она является, но о реальности, к какой она – путь.
Жардинь-да-Эштрела вечером внушает мне мысль об античных парках, существовавших в прошлых столетиях, еще до разочарования души.
Сенсационист
[49]
В эти «сумерки учений», когда верования умирают и культы покрываются пылью, наши ощущения – единственная реальность, что нам остается. Единственная добросовестность, что производит впечатление, единственная наука, что удовлетворяет, – все они связаны с ощущениями.
Внутренний декоративизм выделяется мною как высший и наиболее ясный способ дать какое-то применение нашей жизни. Если бы моя жизнь могла быть прожита среди ковров и занавесей духа, то я не познал бы бездны, чтобы их оплакивать.
Я принадлежу к поколению – или, скорее, к некой части поколения, – которое потеряло все уважение к прошлому и всю веру или надежду на будущее. Живем поэтому только настоящим, со злобой и голодом того, кто не имеет другого дома. И поскольку есть в наших ощущениях и особенно в наших мечтах впечатления бесполезные и незначительные, мы обнаруживаем настоящее, что не помнит ни о прошлом, ни о будущем, мы улыбаемся нашей внутренней жизни и остаемся равнодушными к высокомерной дремоте количественной реальности вещей.
Также мы не сильно отличаемся от тех, кто в своей жизни думает только о том, как себя развлечь. Но солнце нашей эгоистической озабоченности близко к закату, а цвета сумерек и противоречия способствуют охлаждению нашего гедонизма.
Мы выздоравливаем. В основном, мы являемся существами, не обучавшимися ни одному искусству или ремеслу, даже тому, как получать наслаждение от жизни. Мы не созданы для неторопливых бесед, часто нам надоедают даже лучшие друзья после получаса, проведенного с ними; мы лишь тогда жаждем их видеть, когда думаем о том, чтобы их увидеть, и лучшие часы, когда мы бываем с ними вместе, – это те, когда мы только мечтаем о том, что мы с ними. Не знаю, свидетельствует ли это о неважной дружбе. Возможно, что и не свидетельствует. Ясно одно: вещи, которые мы любим больше других или считаем, что любим, лишь тогда обретают свою высшую реальную ценность, когда мы просто мечтаем о них.
Мы не любим зрелищ. Презираем актеров и танцовщиц. Весь спектакль – унизительная имитация того, о чем следует лишь мечтать.
Равнодушные – не от природы, но благодаря некому воспитанию чувств, каким разнообразный болезненный опыт, главным образом, нас заставляет заниматься – по мнению других; мы всегда вежливы с ними и даже симпатизируем им, проявляя особое заинтересованное равнодушие, потому что все люди интересны, кроме того, их можно превратить в мечте в других людей, мы проходим […]
Не имея умения любить, мы заранее устаем от тех слов, которые надо было бы говорить, чтобы сделаться любимым. Впрочем, кто из нас хочет быть любимым?
Эта фраза Шатобриана: «Его утомили любовью» – не является справедливо заслуженным нами ярлыком. Сама идея – быть любимыми – нас утомляет, нас утомляет до того, что вызывает тревогу.
Моя жизнь – постоянная лихорадка, некая жажда, всегда обновляющаяся. Реальная жизнь терзает меня, как знойный день. Есть определенное унижение в том способе, каким она меня терзает.
Перистиль
В те часы, когда пейзаж – это яркое сияние Жизни и мечта – всего лишь процесс мечтания, я поднял, о, моя любовь, в тишине моего непокоя эту странную книгу, похожую на открытые ворота, ведущие к заброшенному дому.
Я собрал, чтобы написать ее, души всех цветов, и мимолетных моментов всех песен всех птиц, сплел вечность и застой. Ткачиха… я сидел у окна моей жизни, и забыл, что ты жила и была, ткала саван, чтобы надеть на мою скуку, и покровы из целомудренного льна для алтарей моей тишины…
И я предлагаю тебе эту книгу, потому что знаю, что она прекрасна и бесполезна. Ничему не учит, ничему не заставляет верить, ничего не заставляет чувствовать. Ручей, бегущий в пропасть, – пепел, что развеивает ветер, и неплодородная и не вредная… – я отдал всю душу написанию ее, но не думал о ней, когда писал, а думал лишь о себе, что я печален, и о тебе, что ты – никто.
И потому что эта книга – абсурд, я люблю ее; потому, что бесполезна, я хочу ее дать тебе; и потому что ничему не послужит это желание ее тебе дать, я ее тебе даю…
Молись за меня, читая ее, благослови меня, любя ее, и забудь ее, как вчерашнее солнце ради сегодняшнего солнца (как я забываю тех женщин, чистые мечты, о которых я никогда не умел мечтать).
Башня Тишины моей тоски, пусть эта книга будет лунным светом, превращающим тебя в другую в ночь Древнего Таинства!
Река скорбного Несовершенства, пусть эта книга станет лодкой, отпущенной плыть вниз по течению твоими водами к никакому морю, что есть лишь в мечтах.
Пейзаж Отчуждения и Заброшенности, пусть эта книга станет твоей, как твой Час, и сделает тебя бесконечным, как Час твоего ложного пурпура.
*
Текут реки, реки вечные, под окном моей тишины. Я всегда вижу другой берег и не знаю, почему я не мечтаю находиться там, другим и счастливым. Может быть, потому, что только ты утешаешь, и только ты убаюкиваешь, и только ты умащиваешь благовонными маслами и совершаешь богослужения.
Какую белую мессу ты прерываешь, чтобы благословить меня на описание тебя – живущей? В каком месте, волнистом от танцев, останавливаешься, и Время – с тобой, чтобы из твоей остановки сделать мост от моей души до твоей улыбки, пурпурной от моей роскоши?
Лебедь ритмического непокоя, лира бессмертных часов, неизвестная арфа мифических скорбей, ты – Ожидаемая и Идущая, та, что ласкает и ранит, та, что золотит болью радости и венчает розами печали.
Какой Бог создал тебя, какой Бог, ненавидимый Богом, создавшим для себя мир?
Ты этого не знаешь, ты не знаешь, что этого не знаешь, ты не хочешь знать и не хочешь не знать. Ты лишила намерений свою жизнь, окружила ореолом нереальности твои проявления, оделась в совершенство и неприкасаемость, чтобы ни Часы тебя не целовали бы, ни Дни тебе не улыбались бы, ни Ночи не приходили к тебе положить луну в твои руки, чтобы она казалась лилией.
Оборви, о моя любовь, надо мною лепестки лучших роз, самых совершенных лилий, лепестки хризантем, ароматных самой мелодией их имени.
И я умру во мне твоей жизнью, о Девственница, какую не ждут ни одни объятия, какую ни один поцелуй не ищет, какую ни одна мысль не бесчестит.
Преддверие для всех надежд, Порог всех желаний, Окно для всех мечтаний […] Бельведер для всех пейзажей, таких, как ночной лес и дальняя река, мерцающая в ярком лунном свете…
Ты не существуешь, я хорошо знаю, но разве я знаю наверняка, существую ли я? Я, что тобою существую во мне, во мне будет больше реальной жизни, чем в тебе, чем та мертвая жизнь, живущая тобой?
Пламя, превратившееся в сияние, отсутствующее присутствие, тишина, ритмическая и женственная, сумерки неопределенной плоти, забытый бокал с вечеринки, витраж, созданный художником-мечтой в Средние века иной Земли.
Церковная чаша и гостия чистого совершенства, заброшенный алтарь еще живой святой, воображаемый венец из лилий из того сада, куда никто никогда не входил…
Ты – единственная форма, не возбуждающая скуки, потому что ты всегда изменяема вместе с нашим чувством, потому что как целуешь нашу радость, так баюкаешь нашу боль, и для нашей скуки ты – опиум, что утешает, и сон, что дает отдых, и смерть, что кладет на грудь скрещенные руки.
Ангел… из какого вещества сделана твоя крылатая суть? Какая жизнь тебя задержала и какая земля, – тебя, что вся – полет, никогда не знавший высоты, парализованное восхождение, жест восторга и отдыха?
*
Я сотворю из мечтаний о тебе существо поэта, и моя проза, говоря о твоей Красоте, будет полна мелодиями поэмы, закруглениями строф, неожиданным величием, какие бывают в бессмертных стихах.
Стихи, проза, какие и не думается написать, но только мечтать о них.
Сотворим же, о Только Моя, ты – своим существованием, и я – своим видением твоего существования, какое-то другое искусство, иное, чем существующее.
Пусть сумею я из твоего тела бесполезной амфоры извлечь душу новых стихов, и в твоем медленном ритме молчаливой волны пусть сумеют мои трепещущие пальцы находить коварные строки некой прозы, не тронутой ничьим слухом.
Твоя улыбка, смутная и мелодичная, пусть будет для меня символом – видимой эмблемой подавленного рыдания несметного мира, знающего свои ошибки и несовершенства.
Твои руки арфистки пусть опустят мне веки, когда я умру, отдав тебе свою жизнь, чтобы ты ее строила. И ты, не являющаяся никем, будешь навсегда, о Божественная, любимым искусством богов, каких никогда не было, и девственной и бесплодной матерью богов, каких никогда не будет.
Апокалиптическое чувство
Думая, что каждый шаг в моей жизни был каким-то контактом с ужасом Нового и что каждый новый человек, которого я узнавал, был новым живым фрагментом неизвестного, что я помещал на моем столе для повседневного испуганного размышления, я решил воздерживаться от всего, ни в чем не продвигаться вперед, сократить свои действия до минимума, уклоняться, насколько возможно, от всего, что бы мне ни встретилось, люди или события, совершенствоваться в воздержании и отречься от оригинальности. Настолько страшным мне казалось жить, настолько это мучило меня.
Я решил закончить со всем, уйти от сомнительного и непонятного – от этих вещей, что для меня символизировали катастрофы, всеобщие катаклизмы.
Я ощущаю жизнь как катаклизм и апокалипсис. День ото дня во мне возрастает неспособность даже намечать действия, понимать даже ясные ситуации действительности.
Присутствие других – такое неожиданное для души в любой момент – день ото дня для меня становится болезненнее и печальнее. Разговор с другими проходит по мне ознобом. Если они выказывают интерес ко мне, я убегаю. Если смотрят на меня, это заставляет меня дрожать. Если…
Я нахожусь в состоянии постоянной защиты. Мне больно от жизни и от других. Я не могу смотреть реальности в лицо. Даже самое солнце уже приводит меня в уныние и отчаяние. Только ночью, ночью, когда я один сам с собой, чужой, забытый, потерянный, не связанный с действительностью, не принимая участия в ее выгодах, я наконец нахожу себя и нахожу утешение.
Мне холодно от моей жизни. Все – сырые подвалы и катакомбы без света – в моем существовании. Я – великое поражение последнего войска, защищавшего последнюю империю. Ощущаю себя в конце некой античной и господствующей цивилизации. Я – одинокий и покинутый, я, кто привык отдавать приказы другим. У меня нет друга, нет наставника, у меня, кем всегда руководили другие.
Что-то во мне вечно просит сочувствия и плачет над собою, как над мертвым богом, лишенным алтарей своего культа, когда белое нашествие варваров молодцевато резвилось на границах и жизнь пришла просить отчета у империи, что радостного она сделала.
Я всегда опасаюсь, что обо мне говорят. Говорил обо всем. Ни на что не отваживался, даже думать о том, что я есть; думать, что я этого желал, даже мечтать об этом, потому что в самой мечте я узнавал себя неспособным к жизни, неспособным и в моем состоянии – всего лишь мечтателя.
Ни одно чувство не поднимет мою голову с подушки, куда зарываюсь, потому что мне тяжело от моего тела, от мысли, что я живу или даже от абсолютной идеи жизни.
Я не говорю языком реальности и среди жизненных вещей пошатываюсь, как больной, долго лежавший в постели, который поднимается впервые. Только на постели я чувствую себя живущим нормальной жизнью. Когда приходит лихорадка, я доволен, будто некая естественная… в моем лежачем состоянии. Точно пламя – на ветру – трепещу, оглушенный. Только в мертвом воздухе закрытых комнат вдыхаю нормальное состояние моей жизни.
Ни одна ностальгия уже не остается мне от бризов у берегов морей. Я примирился с тем, что моя душа заключена в монастыре, и я для себя самого – не более чем осень над сухой целиной, где нет больше живой жизни, кроме отблеска, будто от некоего света, что заканчивается во тьме, накрывающей балдахином водоемы, не создавая более напряжения и цвета, чем фиолетовый экстаз изгнания конца заката над горами.
В глубине – ни одного другого удовольствия, кроме анализа боли, ни одного другого наслаждения, кроме того, что змеится, жидким и болезненным, от ощущений, когда они размельчаются и разлагаются на составные элементы – легкие шаги в неопределенной тени, нежные для слуха, и мы не приходим в себя, чтобы понять, кто это; неопределенные далекие песни, чьи слова мы не пытаемся понять, но в каких нас баюкает более то неясное, о чем они скажут нам, и неясность места, откуда приходят; хрупкие секреты бледных вод, заполняющих подвижные дали пространства… и сумерки; бубенчики далеких экипажей, возвращающихся – откуда? и какие радости там, внутри, которые не слышатся здесь, сонные, в вялом оцепенении вечера, где лето забывается осенью… Умерли цветы в саду, и увядшими стоят другие цветы – более древние, более благородные, более сверстники, и мертвая желтизна с тайной, и тишина, и заброшенность. Пузыри на воде, появляющиеся на поверхности водоемов, они вызывают к жизни мечты. Далекое кваканье лягушек! Мертвое поле во мне! Сельский покой, проходящий в мечтах! О, моя ничтожная жизнь, точно батрак, что не работает и спит у края дорог, с ароматом лугов, что входит в его душу, как туман, в просвечивающем и свежем сне, глубоком и полном вечности, как и все то, что ничто связывает с ничем, ночное, неизвестное, кочующее и усталое, под холодным сочувствием звезд.
Следую курсом моих мечтаний, превращая образы в ступеньки к другим образам; разворачиваются, как веер, случайные метафоры в больших картинах внутреннего видения; освобождаю от меня жизнь и откладываю ее в сторону, как ставшую тесной одежду. Скрываюсь среди деревьев, далеко от дорог. Теряю себя. И обладаю, в эти медленно текущие мгновения, забвением вкуса жизни, позволяю проходить мысли о свете и о шуме и позволяю ей окончиться сознательно, бессмысленно, благодаря проходящим ощущениям, идущим, точно империя печальных отречений, и вход – между штандартами и барабанами победы в каком-то последнем большом городе, где никогда не плакалось бы, не желалось и где даже себя самого я никогда не просил бы о существовании.
Мне больно из-за поверхности вод в водоемах, которые я создал в мечтах. Это моя – та бледность луны, которую я воображаю в мечтах над пейзажами лесов. Это моя – та осенняя усталость застывших небес, что я вспоминаю и никогда не видел. Угнетает меня вся моя мертвая жизнь, все мечты, которых мне не хватает, все мое, что не было моим, в синеве моих внутренних небес, под звенящий бег рек моей души, в просторном и тревожном покое пшеницы на равнинах, которые вижу и не вижу.
Одна чашка кофе, курительный табак, чей аромат нас пронзает, глаза, почти закрытые, в какой-то комнате в сумерках – не хочу большего от жизни, кроме моих мечтаний и этого… Мало ли этого? Не знаю. Разве я знаю, что́ есть «мало или что́ есть «много»?
Летний вечер там, снаружи, как и я, хотел бы быть другим. Открываю окно. Все там, снаружи, нежно, но меня оно огорчает, как неясная боль, как смутное ощущение неудовольствия.
И последнее ранит меня, терзает меня, разрывает на куски всю мою душу. Я в этот час, в этом окне, думая об этих вещах, нежных и печальных, должен бы быть неким эстетическим персонажем, прекрасным, как персонаж некой картины, – и я таким не являюсь, являюсь не этим…
Час, какой проходил бы и забывался… Ночь, что приходила бы, росла, падала поверх всего и никогда не поднималась. Пусть эта душа была бы моей гробницей навсегда, и пусть… совершенствуясь во Тьме, и я никогда больше не мог бы ни жить, ни чувствовать или желать.
Симфония тревожной ночи
Сумерки в античных городах, с неизвестными обычаями, записанными на черных камнях тяжелых зданий; дрожащие рассветы на равнинах, затопленных водой, болотистых, влажных, как воздух до восхода солнца; узкие улочки, где все возможно, тяжелые арки древних залов; колодец в глубине сада под лунным светом; письмо, датированное годом первой любви нашей бабушки, которой мы не знали; плесень картин, где хранится прошлое; ружье, каким сегодня никто не умеет пользоваться; лихорадка жаркими вечерами у окна; никого на дороге; беспокойные сны; недомогание, которое расплывается виноградниками; колокола; монастырская печаль от жизни… Час благословений твоих тонких рук… Ласка никогда не приходит, камень в перстне кровоточит в начинающихся сумерках… Церковные праздники без веры в душе: материальная красота святых, грубых и некрасивых; романтические страсти в самой мысли о том, чтобы их испытать; запах моря, прибытие ночью на пристань города, увлажнившегося из-за остывания…
Худые твои руки взлетают над тем, кого жизнь изолирует. Длинные коридоры и оконные решетки, закрытые окна всегда открыты, пол холодный, как могильные плиты, ностальгия по любви, точно путешествие для довоплощения незавершенных земель… Имена древних королев… Витражи, на которых изображены могучие графы…Утренние лучи, распространяющиеся изменчиво, как холодный фимиам в воздухе церкви, собирающийся в темноте непроницаемого пола… Сухие руки, скрещенные на груди.
Сумерки монаха, что открывает в древнейшей книге в бессмысленных цифрах учения магов и в украшающих книгу гравюрах – шаги Посвящения.
Пляж на солнце – лихорадка во мне… Сверкающее море – мое горло, стиснутое тоской… Парусники – там, вдали, и будто надвигаются на мою лихорадку… В лихорадке – ступени, ведущие на пляж… Жара в свежем морском бризе, разрушительные, угрожающие приливы, мрачное море – темная ночь там, вдали – для аргонавтов, а в моей голове горят древние каравеллы…
Все – от других, кроме боли, что у них нет.
Дай мне иглу… Сегодня не хватает в недрах дома ее маленьких шажков – и неизвестно, куда она спрятана, или что будет вышивать – гравировать своими стежками, цветами, что протаскивать через свое ушко… Сегодня ее шитье закрыто навсегда в выдвижных ящиках комода – не нужно, – и нет тепла вымечтанных рук вокруг шеи матери.
Одно письмо
Я не могу сказать, сколько долгих месяцев прошло с тех пор, как я смотрел на Вас, смотрел на Вас постоянно, всегда тем же взглядом, нерешительным и встревоженным. Я знаю, Вы заметили это. И, заметив, должны найти странным, что этот взгляд, не будучи собственно застенчивым, никогда не выражал какого-либо значения. Всегда внимательный, всегда неопределенный и тот же самый, словно бы довольный оттого, что является лишь печалью, вызванной этим… Более ничего…И в Вашем размышлении об этом – каким бы ни было то чувство, с которым Вы думали обо мне, – Вы должны исследовать мои возможные намерения. Должны объяснять себе самой, не удовлетворяясь этим анализом, что я – или застенчивый человек, особенный и оригинальный, или нечто, напоминающее безумца.
Я не являюсь, моя Госпожа, исходя из факта, что я смотрел на Вас, ни, строго говоря, застенчивым человеком, ни, обоснованно, неким безумцем. Я – другая вещь, первая и отличная, как без надежды, что Вы мне поверите, – я Вам сейчас объясню. Сколько раз я шептал Вашему существу, появлявшемуся в моих мечтах: «Выполните свой долг бесполезной амфоры, исполните свою функцию простого бокала».
С какой ностальгией об идее, что хотел выдумать себя из Вас, я понял однажды, что Вы были замужем! День, когда я понял это, был трагичным днем моей жизни. Я не ревновал к Вашему мужу. Никогда не думал, что, возможно, он был у Вас. У меня просто была ностальгия о моем понятии о Вас. Если бы я однажды узнал об этой нелепости – что какая-то женщина в какой-то комнате – да, та – была бы замужем, моя боль была бы такой же.
Обладать Вами? Я не знаю, как это делается. И даже если бы на мне было это человеческое пятно – уметь делать то, что позорит, – я не смог бы стать перед самим собой оскорбителем моего собственного величия, даже только думая, что уравниваю себя с Вашим мужем!
Обладать Вами? Возможно, если бы Вы однажды проходили, одна, темной улицей, какой-то разбойник мог бы напасть на Вас и обладать Вами, даже оплодотворить Вас, оставив после себя этот след в Вашей утробе. Если обладать Вами – это обладать Вашим телом, какую ценность это имеет?
Потому что я не обладал Вашей душой?.. А как можно обладать душой? И может ли быть такой нежный ловкач, что смог бы обладать этой «душой»..? Пусть будет таким Ваш муж… Не хотите же Вы, чтобы я опустился до его уровня?
Сколько часов я провел в тесном и тайном общении с мыслью о Вас! Мы так любили друг друга в моих мечтаниях! Но даже и там, клянусь, никогда я не мечтал обладать Вами. Я деликатен и чист даже в моих мечтах. Я чту даже саму мысль о прекрасной женщине.
*
Я бы никогда не сумел так приспособить свою душу, чтобы она заставила мое тело овладеть Вашим. Внутри себя, даже при одной мысли об этом, я натыкаюсь на препятствия, каких не вижу, сам себе расставляю сети, о которых ничего не знаю. Разве не случилось бы со мною чего-то хуже этого, если бы я захотел овладеть Вами на самом деле?
Поэтому я – повторяю это Вам – был неспособен даже попытаться сделать это. Я даже и не пытаюсь мечтать о том, чтобы сделать это.
Именно эти, моя Госпожа, слова, что я пишу по поводу значения Вашего взгляда, невольно вопросительного. Именно в этой книге Вы впервые прочтете это письмо для Вас. Если Вы не узнаете, что это для Вас, я отрекусь от того, что это так. Пишу более, чтобы облегчить свою душу, чем чтобы сказать Вам что-то. Только деловые письма имеют адресата. Все же другие должны, по крайней мере если речь идет о высшем человеке, быть только его собственными, для него самого.
Более ничего не имею сказать Вам. Поверьте, что я восхищаюсь Вами настолько, насколько могу. Мне было бы приятно, если бы Вы думали обо мне иногда.
Путешествие, никогда не совершенное
Это было в сумерки одной смутной осени, что я отправился в это путешествие, какого никогда не совершал.
Небо – невозможно вспоминаю об этом – было цвета фиолетового остатка от печального золота, и линия депрессии гор, сияющая, была окружена ореолом, чьи тона смерти ее пронизывали, смягчающие, в тонкости их очертаний. У другого борта судна (было холоднее, и ночь была чернее с этой стороны тента) океан трепетал до линии горизонта на востоке, где он был опечален и где, кладя ночные полутени на линию, текучую и мрачную, отдаленного моря, дыхание тьмы парило, как туман жарким днем.
Море, припоминаю, имело тональность тени, от смеси ее с волнистыми отблесками блуждающего света, и было все таинственным, как некая печальная мысль в радостный час, пророческая, неизвестно откуда.
Я не отправился из какого-то известного порта. И посейчас не знаю, какой это был порт, потому что еще никогда там не был. Также, подобно этому, ритуальной целью моего путешествия было отплыть в поисках несуществующих портов – портов, что были только входом-в-порты; забытые бухточки рек, узкие среди городов, безупречно нереальных. Вы считаете, без сомнения, читая меня, что мои слова абсурдны. Это потому, что вы никогда не путешествовали, как я.
Я отправился? Я не присягал вам, что отправился. Я обнаружил, что нахожусь в других краях, увидел другие порты, шел мимо городов, что не были тем городом, хотя бы ни тот, ни эти не были бы никакими городами. Клясться вам, что это был я, кто отправился, а не пейзаж, что это был я, кто посетил иные земли, а не они меня посетили, – нет, я не могу вам в этом присягнуть. Я, не знающий ни что́ есть жизнь, ни я ли тот, кто живет этой жизнью или это она мною живет (пусть этот полый внутри глагол «жить» имеет тот смысл, какой захочет), наверное, я не поклянусь вам ни в чем.
Я путешествовал. Считаю бесполезным объяснять вам, что я не провел ни месяцев, ни дней, ни любого другого количества из любой единицы измерения времени, путешествуя. Понятно, что я путешествовал во времени, но не по эту сторону времени, где мы его отсчитываем часами, днями и месяцами; это было по другую сторону времени, где я путешествовал, где время не отсчитывается с помощью единиц измерения. Оно проходит, но так, что невозможно измерять его. Похоже, оно быстрее того времени, в котором мы видим себя живущими. Вы спрашиваете меня сами, определенно, какой смысл имеют эти фразы; пусть же вы никогда не будете так заблуждаться. Я освободил вас от детского заблуждения спрашивать о смысле вещей и слов. Ничего не имеет смысла.
На каком судне я совершил это путешествие? На пароходе «Любой». Вы смеетесь. Я тоже, возможно, над вами. Кто вам скажет и мне, не пишу ли я символами, что поймут только боги?
Неважно. Я отправился в сумерках. Еще звучит в моих ушах железный скрип якоря, спущенного с корабля. Где-то на периферии моей памяти еще движутся медленно, чтобы наконец занять свою инертную позицию, рычаги подъемного крана судна, бесконечная погрузка которыми ящиков и бочонков часами ранее печалила мой взгляд. Они внезапно показывались, пленники колеса с цепью, над бортом, где сталкиваясь, царапая друг друга и затем качаясь, опускались, толчками, толчками, пока не оказывались над трюмом, куда резко опускались… пока с глухим деревянным ударом не достигали, как бы расплющиваясь, какого-то скрытого места в трюме. Потом слышались там, внизу, и освобождали нас от себя; после этого поднималась только цепь, звенящая в воздухе, и все начиналось снова, так, будто бы было бесполезно.
Зачем я рассказываю вам это? Потому что абсурдно рассказывать вам об этом, ясно, что это из тех моих воображаемых путешествий, о каких я мог бы вам рассказывать.
Я посетил Новые Европы, и другие Константинополи принимали мой парусник в фальшивых Босфорах. Прибытие на паруснике, удивляетесь вы? Да, именно так, как я вам говорю. Пароход, на котором я отправился, прибыл парусным судном в порт… Вы говорите, что это невозможно. Вот поэтому так со мной и случилось. Приходят к нам, прибывая с другими пароходами, вести о выдуманных войнах в невозможных Индиях. И, слушая рассказы об этих землях, мы докучливо тоскуем о нашей, оставленной так далеко позади, кто знает, в этом ли мире.
И вот так я прячусь за дверью, чтобы Реальность, когда войдет, не увидела меня. Прячусь под столом, откуда внезапно пугаю Возможность. Таким способом я отцепляю от себя, будто разжимая две руки одного объятия, две огромные скуки, которые меня сжимают, – скуку от возможности жить только Реальным и скуку от возможности постигать только Возможное.
Так я торжествую надо всей реальностью. Замки на песке – мои победы?.. От каких вещей, божественных по своей сути, происходят замки, что не из песка?
Можете ли вы знать, путешествуя так, не молодею ли я каким-то непонятным образом?
Инфантильный до абсурда, переживаю вновь свое детство и играю с идеями вещей, как с оловянными солдатиками, с которыми я, будучи ребенком, проделывал вещи, что связывают с идеей о солдатах.
Ослепленный заблуждениями, в некоторые моменты я теряю ощущение, что я – жив.
– Кораблекрушения? Нет, никогда не переживал ни одного. Но у меня такое впечатление, что во всех моих путешествиях я терпел кораблекрушения, скрывая свое спасение в прерывистой бессознательности…
– Смутные мечты, неясный свет, растерянные пейзажи – вот что у меня остается в душе от всех моих путешествий.
У меня такое впечатление, что я знал часы всех цветов, любовь – на любой вкус, тоску – любой величины. Я был невоздержанным всю мою жизнь, и никогда мне не было достаточно, я даже не мечтал, чтобы мне было достаточно.
– Я должен объяснить вам, что путешествовал на самом деле. Но все мне могло подтвердить, что я путешествовал, а не жил. Я нес с собой с одной стороны на другую, с Севера на Юг и с Востока на Запад, усталость от моего прошлого, скуку проживания моего настоящего и непокой оттого, что должен иметь будущее. Но я прилагаю все усилия, чтобы я весь был в настоящем, убивая внутри меня прошлое и будущее.
– Я проходил берегами рек, чьи имена мне были незнакомы. За столиками кафе в городах, которые я посещал, мне удалось понять, что все, что я знал, – мечта и неопределенность. Порой я сомневался, не продолжал ли я сидеть у стола нашего старого дома, неподвижный и ослепленный мечтами. Я не могу сказать вам с уверенностью, что этого не случилось, что я не нахожусь там еще и сейчас, что все, включая и эту беседу с вами, не было ложно и фальшиво. Кто вы, сеньор? Обнаруживается факт настолько абсурдный, что его нельзя объяснить…
Не высаживаться, не иметь пристани, где можно высадиться. Никогда не достигать – содержит в себе не достигать никогда.
Млечный путь
…с движениями фраз какой-то отравляющей духовности…
…ритуалы пурпурного пути, таинственные церемонии обрядов, ни для кого не современных и не понятных.
…изолированные ощущения, чувствуемые другим телом, не физическим, но тело это – и физическое, по-своему, прерываемое тонкостями между сложным и простым…
…озера, где пляж, весь прозрачный, какое-то предчувствие тусклого золота, хрупко освобожденное от возможной когда-либо реализации, и, без сомнения, своей змеящейся утонченностью, лилия меж белоснежных рук…
…соглашения между оцепенением и тоской, черно-зеленые, вялые на взгляд, усталые среди часовых скуки…
…перламутр бесполезных сознаний, алебастр частых умерщвлений плоти – золото, фиолетовый оттенок, и берега отсроченных закатов, но нет ни судов для путешествий к лучшим берегам, ни мостов к более темным сумеркам…
Ни даже рядом с мыслями о водоемах, о многих водоемах, далеких, за осокорями или, возможно, кипарисами, в согласии с теми слогами чувства, с которыми час произносил свое имя…
…поэтому открытые окна, выходящие на пристань, непрерывное волнение у причалов, смутный кортеж, точно опалы, безумный и погруженный в мысли, среди всего этого амаранты и скипидарные деревья записывают бессонницы пониманий на мрачных стенах возможности слышать…
…нити чистого серебра, связки струящегося пурпура, под липами – напрасные чувства, и на аллеях, где молчат самшиты, – старинные пары, раскрытые веера, неясные жесты, и лучшие сады, без сомнения, ждут кроткой усталости аллей и тополиных посадок, и ничего другого…
…деревья, расположенные по углам квадрата, и одно – в центре, беседки, искусственные пещеры, клумбы, фонтаны, все искусство, оставшееся от мертвых мастеров, что прошли, и среди интимных поединков недовольного очевидным, разрешенные процессии вещей – для мечтаний, по узким улочкам старинных деревень ощущений…
…мелодии мрамора в далеких дворцах, смутные воспоминания о ладонях, положенных в наши, случайные взгляды от неопределенности закатов в пророческих небесах, в звездных ночах над молчаниями павших империй…
* * *
Превращать ощущение в некую науку, делать из психологического анализа метод, необходимый как инструмент, наподобие микроскопа [да, именно], – захватывающее требование, спокойная жажда, цепь желаний моей жизни…
Именно между ощущением и его осознанием происходят все великие трагедии моей жизни. В этой безграничной области, тенистой от лесов и звуков льющейся воды, безразличной даже к шуму наших войн, и протекает существование того моего существа, увидеть которое я напрасно пытаюсь…
Я покоюсь в моей жизни. (Мои ощущения – эпитафия последователя гонгоризма моей мертвой жизни.) Со мной происходит смерть и закат. Наибольшее, что я могу изваять, – это гробницу моей внутренней красоты.
Ворота моего отстранения скрывают за собою парки бесконечности, но никто не проходит через них, даже в моих мечтах – однако они всегда открыты для напрасного и непреложно и вечно – для ложного…
Обрываю лепестки апофеозов в садах внутренней торжественности и, меж самшитами мечтаний, прохожу, резко печатая свои шаги, аллеями, что ведут к Неясному.
Располагаюсь лагерем в Империях Неясного, у края молчаний, на той рыжей войне, в которой закончится Точное.
* * *
Человек науки считает, что единственная реальность для него – он сам, и единственный реальный мир – мир в том виде, как его ощущение ему этот мир представляет. Поэтому, вместо того чтобы следовать ложным путем попыток подогнать свои ощущения под ощущения других, получая объективное знание, он намеревается прежде познать в совершенстве свой мир и свою личность. Ничто не может быть объективнее его собственных мечтаний. Ничто не является более его собственным, чем его представление о себе. Относительно этих двух реальностей совершенствует он свое знание. И это очень отличается даже от науки античных ученых, которые, вдали от поисков законов своей собственной личности и организации собственных мечтаний, искали законы «внешнего» и организацию того, что они называли «Природой».
*
Главное во мне – привычка и способность мечтать. Обстоятельства моей жизни, еще с тех пор, как был ребенком, одиноким и спокойным, другие силы, возможно формируя меня издали, путем мрачной наследственности и ее зловещей свиты, – превратили мой дух в постоянный поток мечтаний. Все, чем я являюсь, заключается в этом, и даже то, что во мне кажется далеким от черт, отличающих мечтателя, принадлежит, без сомнения, душе того, кто лишь мечтает, перенося ее на более высокий уровень.
Я хочу, ради моего собственного удовольствия, себя анализировать, сообразно тому, как привык, – продвигаться, излагая в словах ментальные процессы, которые во мне сливаются в одно, то идущее от жизни, посвященной мечтаниям, от души, воспитанной лишь мечтой.
Видя себя со стороны, как я почти всегда себя вижу, понимаю, что являюсь неспособным к действиям, расстроенным еще до того, как должен буду совершать определенные шаги, делать жесты, неспособным говорить с другими, лишенным и внутренней ясности, поддерживающей в моменты, требующие душевных усилий, и физической возможности применения какого-то простого механизма поддержки, отвлекаясь работой.
Это во мне – от природы. Для мечтателя понятно, что значит быть таким. Вся реальность меня расстраивает. Беседа с другими переполняет меня огромной тоской. Существование других душ постоянно изумляет меня. Необъятная сеть бессознательностей, какой являются все действия, которые я вижу, кажется мне абсурдной иллюзией, без какой-либо разумной связи, полным ничтожеством.
Но если считать, что я не знаю направлений чужой психологии, что я ошибаюсь в четком понимании мотивов и интимных мыслей других, – это будет неверным относительно того, кем я являюсь.
Потому что я не являюсь только мечтателем, но мечтателем – исключительно. Единственная для меня привычка – мечтать – дала мне исключительную четкость внутреннего видения. Я не только вижу с поразительным и порою смущающим разоблачением фигуры и другие оформления моих мечтаний, но с таким же разоблачением вижу свои собственные абстрактные идеи, свои человеческие чувства – то, что из них остается в моем сознании, – мои скрытые импульсы, мои психические позиции по отношению ко мне самому. Удостоверяю, что мои собственные абстрактные идеи, которые я вижу в себе, я вижу их с помощью реального внутреннего видения, в каком-то внутреннем пространстве. И, таким образом, все мои уловки становятся видимыми для меня во всех своих подробностях.
Поэтому я знаю себя полностью, и через это полное знание о себе знаю полностью все человечество. Нет таких низких побуждений, как нет и благородных намерений, которых я бы не ощутил некой вспышкой в душе; и я знаю, в каких жестах каждое из них проявляется. Под масками, какие носят плохие идеи, масками хороших или безразличных, именно внутри нас, я по жестам узнаю их подлинную природу. Я знаю, что́ есть внутри нас, стремящееся нас обмануть. И, таким образом, в отношении большинства людей, каких я вижу, могу сказать, что знаю их лучше, чем они сами знают себя. Много раз я принимаюсь их исследовать, потому что, таким образом, я их присваиваю, делаю моими. Я выхожу победителем из борьбы с психикой, потому что для меня мечтать – это обладать. И, таким образом, видится естественным, что я – мечтатель, каким являюсь, буду и аналитиком, какого в себе замечаю.
Среди немногих вещей, которые мне порою нравится читать, выделяю поэтому театральные пьесы. Каждый день проходят эти спектакли во мне, и я узнаю сущность того, как ясно проектируется некая душа в отражении картографической проекции Меркатора. Развлекаю себя несколько – с другой стороны всем этим; так постоянны, грубы и громадны ошибки драматургов. Никогда ни одна драма меня не удовлетворила. Так как я знаю человеческую психологию с точностью, что видна в свете молнии, освещающей все тайники с первого взгляда, грубый анализ и конструкции драматургов меня оскорбляют, и то немногое, что я читаю в этом жанре, мне не нравится, как чернильная клякса на рукописи.
Вещи – это материя для моих мечтаний; вот почему я сосредоточиваю свое внимание, рассеянно-сверхвнимательное, на определенных деталях Внешнего.
Чтобы сделать выразительными мои мечты, мне необходимо знать, как реальные пейзажи и жизненные персонажи предстают перед нами рельефно. Потому что зрение мечтателя – не такое, как обычное зрение, с помощью которого мы видим вещи. В мечте зрение не определяет, что есть важного и неважного в том или ином объекте действительности. Важным является только то, что видит мечтатель. Истинная действительность какого-то объекта – это всего лишь часть его; остальное – тяжелая дань, какую этот объект платит материи взамен своего существования в пространстве. Подобно этому, нет в пространстве действительности для определенных явлений, которые в мечте осязаемо реальны. Какой-нибудь реальный закат неощутим и преходящ. Любой закат в мечтании – неизменный и вечный. Если кто-то это умеет описывать, значит, он умеет видеть свои мечты четко (и так и есть) или видеть в мечте жизнь, видеть жизнь нематериально, делая ее фотографии с помощью аппарата мечтания, на который не действуют отблески тяжеловесного, полезного и ограниченного, чернея на духовном шаблоне.
Эта моя установка, какую частое мечтание во мне укореняет, заставляет меня всегда видеть в реальности ту часть, что является мечтой. Мое видение вещей упраздняет всегда в них то, что моя мечта не может использовать. И так я живу, всегда в мечтах, даже когда живу в жизни. Смотреть на какой-то закат во мне или на какой-то закат во Внешнем – это для меня одно и то же, потому что вижу их одним и тем же способом, потому что мое зрение приспосабливается одинаково.
Поэтому представление, какое я имею о себе, – это представление, что многим покажется ошибочным. В определенной степени оно и есть ошибочное. Но я мечтаю о себе самом и выбираю в себе то, о чем можно мечтать, составляя себя и пересоставляя себя всеми способами, пока не буду соответствовать тому, что требую от того, кем являюсь и не являюсь. Порой лучший способ увидеть тот или иной объект – это уничтожить его; но он сохраняется, я не могу объяснить как, сделанный из материи отрицания и уничтожения; так я преобразовываю большие реальные пространства моего существа, какие, будучи аннулированными в моей картине меня самого, видоизменяют меня для моей реальности.
Как же тогда я не ошибаюсь относительно моих интимных процессов самообмана? Потому что процесс, что вырывает для некой реальности, более чем реальной, какой-то аспект мира или какую-то фигуру из мечтаний, вырывает также для более чем реального, какую-то эмоцию или какое-то размышление; лишает его поэтому всего оснащения, благородного или чистого, даже если, а это почти всегда случается, он таковым и не обладал. Обращает на себя внимание, что моя объективность абсолютна, самая абсолютная из всех. Я творю абсолютный объект, с качествами абсолютного в его конкретном. Я не убежал от самой жизни в том смысле, чтобы искать для моей души более мягкую постель, я всего лишь изменил жизнь и встретил в моих мечтаниях ту же самую объективность, что встречал в жизни. Мои мечты – позже, на других страницах книги я пронаблюдаю за этим – появляются, независимо от моего желания, и часто меня оскорбляют и ранят меня. Часто то, что я открывал в себе, приводило меня в отчаяние, заставляло меня испытывать стыд (может быть, из-за остатка человеческого во мне – что́ есть стыд?) и пугало меня.
Во мне непрерывное мечтание заменило внимание. Я оставлял без внимания накладывание на видимые вещи, даже если они видны лишь в мечтах, других мечтаний, которые я несу с собою. Невнимательный достаточно, чтобы хорошо делать то, что я называл «видеть вещи в мечте», хотя бы так, потому что это невнимание было мотивировано постоянным мечтанием и каким-то, тоже не преувеличенно внимательным, беспокойством о течении моих мечтаний, я накладываю то, о чем мечтаю, на мечту, которую вижу, и добиваюсь пересечения реальности, уже бесплотной, с абсолютной бесплотностью.
Отсюда умение, что я приобрел – следовать различным идеям в одно и то же время, наблюдать за вещами и, в то же время мечтать о предметах, совершенно различных, мечтать одновременно о реальном закате над реальной рекой Тежу и о воображаемом утре над внутренним Тихим океаном; и две вещи в мечтах включаются одна в другую, не смешиваясь, так, чтобы по-настоящему смешивать не более чем эмоциональное состояние – различное, какое каждая из них возбуждает, и я становлюсь, как тот, кто видел бы проходящих по улице многих людей, и одновременно чувствовал бы изнутри души их всех – что должно было бы осуществляться в каком-то единстве ощущений – в то же время, когда видел бы различные тела – я их должен бы был видеть различными, – и все это сталкивалось бы на улице, полной движущихся ног.