Господин Осокава мог сам теперь находить дорогу в темноте. Бывали ночи, когда он нарочно закрывал глаза, вместо того чтобы напрягать зрение, пытаясь разглядеть в темноте предметы. Он знал расписание и привычки всех террористов, куда они ходят и где спят. Он знал, кто из них предпочитает спать на полу, и, не колеблясь, перешагивал через него очень осторожно. Он ощупывал углы комнат кончиками пальцев, избегал скрипучих половиц, мог отодвинуть дверную щеколду так тихо, что шум сливался с шорохом листьев за окном. Он теперь так искусно передвигался по дому, что, не будь у него определенной цели, он все равно бы поддался искушению и начал бродить из комнаты в комнату просто потому, что ему это удавалось. Стоит ему только захотеть, порой думал он, и он преспокойно сбежит – просто откроет дверь, выйдет в сад, подойдет к воротам и окажется на свободе. Но он этого не хотел.

Все свои навыки он приобрел с помощью Кармен, которая взялась его учить, не прибегая к услугам переводчика. Когда учишь человека быть осторожным, слова не нужны. Всему, что требовалось уметь доведенному до безрассудства господину Осокаве, Кармен научила его в два дня. Он продолжал таскать с собой свой блокнот, добавлял туда каждое утро по десять испанских слов, но мозг его всячески противился их заучиванию. А вот к молчанию у него был настоящий талант. Он мог прочитать одобрение или предупреждение в глазах Кармен, правильно истолковать легкое касание ее рук. Она научила его двигаться по дому на виду у всех и при этом оставаться невидимым. Для этого требовалось смирение. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы кто-то заметил, где ты находишься и куда направляешься. Прежде господин Осокава не замечал, что Кармен в совершенстве владеет этим искусством, ведь искусство в том и состояло, чтобы никто тебя не замечал. Неимоверно трудно красивой молодой девушке почти не привлекать к себе внимания в доме, полном мужчин. Тем не менее Кармен могла спокойно пройти мимо любого парня, и он забывал о ней через минуту после того, как он замечал и оценивал ее красоту. Когда Кармен шла по комнате, не желая себя обнаружить, то почти не вызывала колебаний воздуха вокруг себя. Она не кралась. Не пыталась спрятаться за роялем или за спинкой кресла. Она шагала по центру комнаты, ни о чем не спрашивала, ровно держала голову, не производила ни малейшего звука. По существу, она преподавала ему этот урок с тех самых пор, как они вместе оказались в одном доме, но только теперь он ее как следует понял.

Она вполне могла бы и дальше провожать его наверх каждую ночь. Она сама сказала об этом Гэну. Но все же лучше, что он научился проделывать этот путь самостоятельно. Ничто не делает человека таким неуклюжим, как страх, а она научила его не бояться.

– Выдающаяся девушка! – повторял Гэну господин Осокава.

– Похоже, что так, – отвечал Гэн.

Господин Осокава награждал его едва заметной понимающей улыбкой и притворялся, что им больше нечего сказать друг другу. Это тоже входило в число условий их негласного договора. Частная жизнь. Теперь у господина Осокавы была своя частная жизнь. Разумеется, она была у него и раньше, но теперь он ясно понимал, что в его прежней жизни не было ничего, что могло бы действительно считаться частным делом. Это не значит, что у него раньше не было секретов. У него они оставались и теперь. Но теперь у него появилось нечто, что являлось не только его достоянием, но принадлежало в той же степени еще одному человеку. Это нечто настолько глубоко вошло в его плоть и кровь, стало столь органичной и неотъемлемой его частью, что было бы просто бессмысленно пытаться рассказать об этом кому-то еще. Его волновал вопрос: неужели у всех людей есть своя частная жизнь? Он задумывался о том, имеет ли его жена свою частную жизнь. Вполне возможно, что все эти годы он был одинок и даже не знал, что вокруг существует другой, настоящий мир, о котором ему никто не удосужился рассказать.

В первые месяцы своего заключения он крепко спал все ночи напролет, но теперь он научился засыпать, когда нужно, и просыпаться в кромешной тьме без помощи будильника. Очень часто он, проснувшись, отмечал, что Гэна уже нет на месте. Тогда он вставал и тоже уходил, спокойно и бесшумно, не вызывая ни у кого ни малейших подозрений, а даже если бы кто-нибудь его увидел, то наверняка подумал бы, что он направляется в туалет или выпить стакан воды. Он перешагивал через своих товарищей и шел через кухню к черной лестнице. Однажды он увидел под дверью посудной кладовки свет, и ему показалось, что там кто-то шепчется, но он не стал задерживаться и выяснять, в чем дело. Это его не касалось, не препятствовало его намерению оставаться невидимым. Он скользил вверх по черной лестнице. Никогда еще он не чувствовал себя в своей шкуре так уютно. Однажды ему пришло в голову, что он никогда еще не был столь живым и вместе с тем столь бесплотным, похожим на привидение. Как было бы замечательно, если бы он мог карабкаться по этой лестнице до скончания века, всегда оставаясь любовником, спешащим на свидание к своей возлюбленной. Он был невыразимо счастлив, и каждый шаг по лестнице делал его еще счастливее. Ему хотелось остановить время. Но и абсолютно переполненный своей любовью, он не мог полностью избавиться от мысли, что на самом деле каждую ночь, проведенную вместе, им следует рассматривать как чудо – по тысяче разных причин, самая главная из которых заключалась в том, что когда-нибудь это закончится. Закончится для них. Он старался не давать воли мечтам: он получит развод; будет следовать за своей любовью из одного города в другой, будет сидеть на первом ряду в каждом оперном театре, где она выступает. Он был бы счастлив сделать это, бросить все к ее ногам. Но вместе с тем он прекрасно понимал, что сейчас все они находятся в экстраординарных обстоятельствах и что если ему когда-нибудь суждено вернуться к прежней жизни, то там все наверняка будет по-другому.

Как правило, когда он открывал дверь в ее комнату, в его глазах стояли слезы. И он был благодарен темноте за то, что она их скрывала. Он не хотел, чтобы Роксана видела, что с ним происходит что-то неладное. Она подходила к нему, он зарывался заплаканным лицом в ее пахнущие лимоном волосы. Он был влюблен и никогда еще в своей жизни не испытывал к другому человеку такой нежности. И никогда не получал такой нежности взамен. Может быть, частной жизни и не суждено длиться вечно. Может быть, она достается всем понемножку, а потом оставшиеся дни люди проводят в воспоминаниях.

В посудной кладовке Кармен и Гэн приняли решение: два часа они неукоснительно тратят на учение и только потом занимаются любовью. Кармен по-прежнему относилась с полной серьезностью к своим занятиям и демонстрировала необычайные успехи. Запинаясь и хромая, но она могла уже прочесть целый абзац, не прибегая к помощи Гэна. Она с головой погрузилась в изучение английского и уже знала с десяток глаголов во всех формах и около сотни существительных и других частей речи. Кроме того, она не оставляла надежд взяться за японский, чтобы разговаривать с Гэном на его родном языке, когда все это закончится и они по ночам будут спать в одной постели. Гэн точно так же был тверд в своем намерении продолжать уроки. Просто безрассудно зайти так далеко и в одночасье бросить все только из-за того, что у них любовь. А что такое, собственно, любовь? Желать самого лучшего для предмета своей любви, помогать друг другу добиться успехов в жизни. Нет, они ни за что не откажутся от двух часов занятий, и не имеет значения, чем они хотят заниматься на самом деле. Сперва занятия, а потом сколько угодно свободного времени на то, что им нравится. Кармен стащила с кухни таймер для варки яиц. Работа прежде всего.

Сперва испанский язык. Кармен отыскала множество школьных учебников, сложенных в стопку в комнате дочери вице-президента. Тоненькие книжечки с нарисованными на обложке щенками и одна более толстая с чистыми разлинованными страницами, предназначенная, чтобы практиковаться в чистописании. Девочка успела использовать в ней только пару страниц. Она написала алфавит, цифры и свое имя – «Имельда Иглесиас» – несколько раз подряд красивыми закругленными буквами. Кармен тоже приписала свое имя внизу, а также слова, которые диктовал ей Гэн: «pescado» – «рыба», «calcetin» – «носок», «sopa» – «суп». Он хотел всего лишь поцеловать ее в шею. Он не собирался прерывать урок. Она склонялась над тетрадью, пытаясь выводить буквы не менее красиво, чем восьмилетняя дочь вице-президента. На страницу упали две пряди густых волос. Кармен не обратила на это внимания и от усердия закусила нижнюю губу. Он мучился в это время вопросом, можно ли умереть от чрезмерного желания. В этом узком пространстве его нос хорошо различал запахи: вот лимоны и пыль, вот ее выгоревшая на солнце униформа, а вот нежный аромат ее кожи. Тридцать секунд, чтобы поцеловать ее в шею. Он не просит слишком многого. Он даже не возражает, если она будет продолжать писать. Он поцелует ее совсем легко, ее карандаш даже не оторвется от страницы.

Когда она подняла голову, то увидела его лицо совсем близко от себя и больше уже не могла вспомнить продиктованное ей слово. Но даже если бы он повторил его снова, она бы все равно не сумела его написать, она забыла, как пишутся буквы. Помочь ей мог только поцелуй, один-единственный поцелуй, который прояснил бы ей задачу. Тогда она снова сможет вернуться к своей работе. Она была совершенно уверена, что благодаря всего лишь одному поцелую она сможет проучиться всю ночь. Она не станет от этого худшей ученицей. Больше она уже не могла думать о буквах. Ее голова была занята только деревьями, травой, черным ночным небом и запахом жасмина, как было в ту ночь, когда он впервые стащил с нее через голову рубашку, упал на колени и начал целовать ее груди и живот.

– Картина, – сказал Гэн нетвердым голосом.

Возможно, в ее обучении применялись методы, ей мало понятные, как в дрессировке полицейских собак, и при слове «пирог» она совершенно потеряла голову, потому что как только она его произнесла, то тут же оказалась в его объятиях, тетрадь и карандаш покатились по полу. Они просто пили друг друга жадными, ненасытными глотками, сплетали языки, катались по полу, наталкиваясь на нижние полки, уставленные аккуратными стопками обеденных тарелок.

В эту ночь они больше не возвращались к занятиям.

Поэтому на следующую ночь они договорились по-другому: час занятий, и только потом можно позволить себе немножко любви. Оба были настроены очень серьезно. Но выдержали минуты на три дольше, чем в предыдущую ночь. Они впадали в отчаяние, умирали от любовного голода, крепились, как могли, но все равно продолжали делать то, что делали.

Они отводили на занятия все более и более короткие отрезки времени, но в каждой попытке терпели неудачу, пока Гэн не предложил начать с занятий любовью, а потом переходить к занятиям языковым. Этот план показал себя тоже не с лучшей стороны. Очень часто в середине ночи они засыпали, тесно прижавшись друг к другу. Как солдаты на поле брани, они оставались лежать там, где их сразила пуля. В другие ночи им хотелось повторить свои любовные игры: первый раз забывался сразу же после его завершения, но в таких случаях они все-таки успевали кое-что сделать в промежутке. Ближе к рассвету они целовали друг друга на прощание, и Кармен уходила спать в коридор под дверь Роксаны Косс, а Гэн возвращался на пол рядом с диваном господина Осокавы. Иногда они фиксировали легкий шорох его шагов, когда он спускался вниз по лестнице. Иногда Кармен видела, как он проходит мимо нее в холле.

Знал ли об этом кто-нибудь еще в доме? Возможно, но все помалкивали. Они подозревали только Роксану Косс и господина Осокаву, которые, не стесняясь, держались в присутствии других за руки или обменивались быстрыми поцелуями. Гэна и Кармен подозревали разве лишь в том, что они помогают устраивать им свидания. Роксана Косс и господин Осокава, хотя и безучастные ко всему, происходящему кругом, все же принадлежали к одному с ними племени – племени заложников. Так много мужчин было влюблено в нее, что никто не удивился, когда сама она влюбилась в одного из них. Но с Гэном и Кармен дело обстояло совсем иначе. Несмотря на то что командиры не могли обходиться без переводческих услуг Гэна и заставляли постоянно совершенствовать свои секретарские навыки, несмотря на то что они находили его исключительно блестящим и приятным молодым человеком, все же заложники никогда не забывали, что он член их семьи. И несмотря на то что многие из них едва замечали Кармен, несмотря на ее манеру всегда опускать глаза, на нежелание тыкать в них своим оружием, когда командиры отдавали приказ привести кого-нибудь к себе, она все равно была частью чуждой им силы.

Постепенно условия жизни становились лучше для всех заложников, а не только для влюбленных. Входная дверь, однажды открывшись, теперь открывалась регулярно. Каждый день все выходили на свежий воздух и грелись на солнышке. Лотар Фалькен убедил остальных бегать вместе с ним. Каждый день он заставлял их делать комплекс упражнений, а затем пробежку вокруг дома. Террористы играли в футбол с мячом, который они нашли в подвале дома, и случалось, что обитатели дома устраивали матчи, террористы против заложников, но, поскольку террористы были гораздо моложе и тренированнее, они всегда выигрывали.

Теперь, приходя к ним, Месснер, как правило, находил всех в саду. На сей раз священник оторвался от вскапывания клумбы и махнул ему рукой.

– Что творится в мире? – спросил отец Аргуэдас.

– Нарастает нетерпение, – ответил Месснер. Его испанский с каждым днем улучшался, но все-таки он спросил, где Гэн.

Отец Аргуэдас указал на распростертую под деревом фигуру.

– Спит. Просто ужасно, насколько они его заездили со своей работой. И вас тоже. Вас тоже заездили. Не сочтите это за бестактность, но вы выглядите усталым.

Действительно, с некоторых пор Месснер утратил то хладнокровие, которое так успокаивающе действовало на заложников. За эти четыре с половиной месяца он постарел на десять лет, и, хотя всех остальных происходящее, казалось, заботило все меньше и меньше, он терзался день ото дня сильнее.

– Это солнце влияет на меня не очень благоприятно, – сказал он. – Все швейцарцы рождены, чтобы жить в тени.

– Да, жарко, – согласился священник. – Зато растения чувствуют себя превосходно. Дождь, солнце, засуха – им все нипочем, растут без удержу.

– Не хочу отрывать вас от вашей работы. – Месснер тронул отца Аргуэдаса за плечо, хорошо помня, сколько попыток он делал, чтобы его освободить, но тот не воспользовался ни одной из них. Его интересовало, не пожалеет ли в конце концов отец Аргуэдас о том, что остался. Но, судя по всему, он не жалел ни о чем. Сожаления, очевидно, не были свойственны его натуре в такой степени, как Месснеру.

С боковой лужайки прибежали Пако и Ренато. Они сделали весьма вялую попытку обыскать Месснера, но ограничились похлопыванием его карманов. И тут же снова убежали на лужайку, которую они теперь называли футбольным полем: специально для обыска игра в футбол была приостановлена.

– Гэн, – произнес Месснер, дотрагиваясь до спящего носком своего башмака. – Ради бога, поднимайтесь!

Казалось, Гэн спал сном запойного пьяницы или наркомана. Рот его был открыт, руки раскинуты в стороны. Из горла вылетал какой-то булькающий храп.

– Эй, переводчик! – Месснер наклонился над головой Гэна и приподнял пальцами его веко. Гэн стряхнул с себя его руку и медленно открыл глаза.

– Вы сами говорите по-испански, – глухо сказал он. – Вы могли это делать с самого начала. А теперь оставьте меня в покое. – Он перекатился на бок и подогнул колени к подбородку.

– Я не говорю по-испански! Я вообще не умею говорить! Вставайте! – Месснеру показалось, что земля под ними содрогается. Но ведь Гэн тоже должен был бы это почувствовать, лежа на земле. А может, ему просто мерещится, что земля разверзается у его ног? Что вообще понимают все эти инженеры? Кто сможет гарантировать, что земля в один прекрасный момент не поглотит их всех: и оперную диву, и рядовых преступников заглотнет одним глотком? Месснер опустился на колени и приложил ладони к траве. Он слегка успокоился и решил, что у Гэна случился приступ временного умопомешательства, и снова потряс его за плечо: – Гэн, послушайте меня! – сказал он по-французски. – Мы должны уговорить их сдаться! Сегодня же! Все это не может дальше продолжаться. Вы меня понимаете?

Гэн снова перекатился на спину, потянулся, как кошка, а затем закинул руки за голову.

– С тем же успехом мы можем уговорить деревья обрасти птичьими перьями. Что вы все суетитесь, Месснер? Разве вам не ясно, что они не хотят ни о чем разговаривать? Особенно с такими, как мы.

С такими, как мы. Очевидно, подумал Месснер, Гэн имеет в виду, что он плохо справляется со своими обязанностями. Зачем тогда все эти четыре с половиной месяца, проведенные в номере отеля, на расстоянии в полмира от Женевы, ведь он приехал сюда всего лишь для того, чтобы слегка поразвлечься, отдохнуть? Обе стороны оказались на редкость неуступчивыми, упрямыми, особенно сторона, засевшая в этом доме, которая абсолютно не понимала, что никакие правительства никогда не идут на уступки, о какой бы стране ни шла речь и как бы ни складывались обстоятельства. Правительство никогда не сдается, а если говорит, что сдается, то всегда лжет. Всегда! Это абсолютно точно. Насколько понимал Месснер, в его обязанности не входило искать какие-либо компромиссы: он должен был всего лишь уберечь обе стороны от трагедии. Но даже на это у него уже почти не осталось времени. Несмотря на ритмичный топот бегунов по дорожкам вокруг дома и стук мячей на футбольном поле, он явственно ощущал, что под землей что-то происходит.

Красный Крест, как и сама Швейцария, всегда стоял за мирный нейтралитет. Месснер давно снял свою повязку, но от этого не изменил своим принципам. Члены Красного Креста должны приносить еду и медикаменты, иногда они могут передавать кое-какие бумаги для переговоров. Но они не шпионы! Не агенты! Иоахим Месснер больше ни слова не скажет террористам о планах военных, точно так же, как ни слова не скажет военным о том, что происходит в стенах этого дома!

– Вставайте! – снова сказал он.

Весьма неохотно Гэн сперва сел, потом протянул руку Месснеру, чтобы тот помог ему подняться на ноги. Здесь что, был пикник? С какой стати они пьянствуют в такую рань? Похоже, что заложники отнюдь не страдают. Все выглядят прекрасно: розовощекие и энергичные.

– Командиры, очевидно, на футбольном поле, – сказал Гэн. – Они тоже, наверное, играют.

– Вы должны мне помочь, – сказал Месснер.

Гэн взъерошил волосы, пытаясь придать им какое-то подобие порядка, а затем, окончательно проснувшись, положил руку на плечо своего друга.

– Разве я когда-нибудь вам отказывал?

Командиры не играли в мяч, но сидели по краю поля на трех складных железных стульях, обнаруженных на внутреннем дворе. Альфредо выкрикивал игрокам инструкции, Гектор с неослабным интересом следил за игрой, а командир Бенхамин подставлял свое лицо под лучи солнца. Их ноги утопали в высокой траве.

Хильберто провел мастерский мяч. Гэн подождал окончания игры, чтобы объявить о прибытии гостя.

– Сеньор, – сказал он, имея в виду любого из трех, кто обратит на них внимание. – Месснер здесь.

– Потом, – сказал командир Гектор. Сегодня утром у его очков обломалась вторая дужка, и он вынужден был придерживать их на носу, как пенсне.

– Мне надо с вами поговорить, – сказал Месснер. В голосе его появилась некоторая не слышанная раньше настойчивость, но никто ее не заметил – за воплями и криками игроков на поле.

– Ладно, говорите, – сказал Гектор. Альфредо, не отрываясь, наблюдал за игрой, а Бенхамин даже не открыл глаз.

– Мне надо поговорить с вами внутри. Мы должны обсудить вопрос переговоров.

Тут только Альфредо повернул голову к Месснеру:

– Они действительно готовы к переговорам?

– Я имею в виду ваши переговоры.

Гектор махнул рукой в сторону Месснера, словно тот был надоедливой мухой.

– Вы просто отнимаете у нас время. – Он снова всецело переключил внимание на игру и закричал: – Франсиско! Мяч!

– Послушайте меня со всей серьезностью, – сказал Месснер по-французски. – Хоть один раз. Я для вас сделал очень многое. Я приносил вам еду, сигареты. Я передавал ваши послания. Сегодня меня попросили сесть с вами и серьезно поговорить. – Даже на ярком солнце лицо Месснера оставалось бескровным. Гэн взглянул на него, а потом перевел его слова, стараясь воспроизводить как можно точнее его интонацию. Оба они стояли рядом, но командиры потеряли к ним всякий интерес. Обычно в таких случаях Месснер уходил первым, но тут он продолжал стоять со скрещенными на груди руками и ждал.

– Может, хватит? – прошептал ему Гэн по-английски, но Месснер на него даже не взглянул. Они ждали более получаса.

В конце концов открыл глаза Бенхамин.

– Хорошо, – сказал он. Его голос был не менее усталым, чем у Месснера. – Пойдемте в мой кабинет.

Сесар, который так бесстрашно выступил перед слушателями с арией из «Тоски», предпочитал упражняться днем, когда все выходили в сад. Особенно с тех пор, как эти упражнения ограничились гаммами, которые казались ему бесполезными и унизительными. Он и Роксана Косс никогда не оставались одни, в этом доме вообще не существовало такого понятия, как одиночество. Като был здесь, потому что он играл на рояле, и господин Осокава был здесь, потому что он был здесь всегда. Ишмаэль, которого регулярно вышибали из футбольной игры, тоже присутствовал: вместе с господином Осокавой они сели за шахматную партию, придвинув к роялю журнальный столик. Ни Ишмаэль, ни Сесар не расставались с оружием на тот случай, если им действительно улыбнется удача на всю жизнь остаться в этом доме, и тогда им придется его защищать. Если бы Сесар пожаловался на то, что окружающие слушают его пение, и если бы кто-нибудь перевел его жалобу с испанского на английский, а потом ответ Роксаны Косс с английского на испанский, то он наверняка услышал бы: пение – это такое искусство, которое должны слышать другие люди, и поэтому ему следует привыкать к аудитории. Он хотел разучивать песни, арии, целые оперы, но она чаще всего заставляла его петь гаммы и какие-то бессмысленные отрывки. Она заставляла его рычать и прищелкивать губами, задерживать дыхание до тех пор, пока он не падал на стул и опускал голову между колен. Он бы пригласил всех, если бы она ему разрешила петь песни под аккомпанемент рояля, но это, говорила она, ему предстояло только заслужить.

– Это тот самый парень, который поет? – спросил Месснер. – Его зовут Сесар? – Он остановился в гостиной, чтобы послушать урок, и командир Бенхамин с Гэном остановились рядом с ним. Курточка Сесара была слишком короткой, особенно рукава, и его тощие руки торчали из них, как метелки.

Бенхамин очень гордился своим подчиненным.

– Он теперь поет целыми днями, – сказал он. – Вы просто попали в плохой момент. Сесар поет постоянно. Сеньорита Косс говорит, что у него большой талант и есть все задатки, чтобы стать великим певцом, таким же, как она.

– Помни о дыхании! – сказала Роксана и глубоко втянула в себя воздух, чтобы показать ему, как это делается.

Но Сесар споткнулся на ближайшей ноте, внезапно встревоженный присутствием командира.

– Спроси ее, как у него дела, – обратился командир к Гэну.

Роксана опустила руку на плечо Като, и он тут же снял руки с клавиатуры, как будто она повернула выключатель и его выключила. Сесар пропел еще три ноты, пока не сообразил, что аккомпанемента больше нет.

– Мы только начали занятия, но я думаю, что у него огромный потенциал, – сказала Роксана.

– Пусть он споет какую-нибудь песню для Месснера, – попросил командир Бенхамин. – Месснеру сегодня очень нужны песни.

Роксана Косс согласилась.

– Послушай меня, – сказала она. – Мы уже над этим работали.

Она тихонько напела какую-то мелодию, так, чтобы Сесар знал, что ему нужно спеть. Он не умел ни читать, ни писать по-испански и уж тем более не знал итальянского языка, но его способность к запоминанию и повторению звуков, способность заставить слушателей верить, что он все понимает, была сверхъестественной. После данных Сесару указаний Като начал играть «Меланхолию» Беллини – первую вещь, открывающую альбом его ариетт. Гэн узнал эту музыку. Он часто слышал, как в дневное время она раздается из окон гостиной. Сесар сперва закрыл глаза, потом посмотрел в потолок. «О, Меланхолия, милосердная нимфа, я посвящаю тебе свою жизнь!» Когда он забывал какую-нибудь строчку, Роксана Косс подпевала ему неожиданным тенором: «Я молил богов гор и ручьев, и они мои слезы услышали». Сесар повторял за ней строчку. Он напоминал только что родившегося теленка, впервые поднимающегося на нетвердые ножки: зрелище одновременно жалостливое и прекрасное. С каждым шагом он все лучше познает искусство ходьбы, с каждой нотой он поет все увереннее и раскованнее. Песенка была очень короткой и закончилась, едва начавшись. Командир захлопал, Меснер присвистнул.

– Не хвалите его слишком сильно, – сказала Роксана. – А то вы его испортите.

Сесар между тем, красный то ли от гордости, то ли от недостатка воздуха, им поклонился.

– Ну, глядя на него, такого не скажешь, – сказал Бенхамин и направился в свой кабинет. За ним последовали Месснер и Гэн. – Вот вы удивляетесь, а ведь нет таких славных дел, которых мы не могли бы совершить, догадайся мы только, как именно к ним подступиться.

– А я вот точно знаю, что никогда не смогу петь, – сказал Месснер.

– Я тоже это знаю не хуже вас. – Командир Бенхамин зажег в комнате свет, и все трое сели.

– Я хотел вам сказать, – начал Месснер, – что очень скоро мне, по-видимому, запретят сюда приходить.

Гэн испугался. Как это: Месснеру запретят приходить?

– Вы потеряли работу? – спросил командир.

– Правительство считает, что уже и так потратило слишком много сил на переговоры.

– Что-то я не заметил с их стороны никаких усилий. Они не сделали нам ни одного разумного предложения.

– Я говорю это как человек, который вам симпатизирует, – продолжал Месснер. – Я не претендую на то, чтобы быть вашим другом, но хочу, чтобы всем в этом доме стало лучше. Сдавайтесь! Прямо сегодня! Встаньте в такое место, где вас всем будет хорошо видно, и поднимите руки! – Месснер понимал, что говорит неубедительно, но других слов найти не мог. В волнении он говорил на всех известных ему языках: на немецком, который был его родным; на французском, на котором разговаривали в той школе, где он учился; на английском, который он изучил, когда в молодости четыре года прожил в Канаде; и наконец, на испанском, который с каждым днем становился ему все более знакомым. Гэн старался изо всех сил, чтобы совладать с этими обрывками языков, но после каждого предложения ему приходилось останавливаться и думать. Именно эта неспособность Месснера остановиться на каком-то одном языке пугала его больше всего. Времени, чтобы сконцентрироваться на смысле слов, у него не оставалось.

– А как насчет наших требований? Может быть, вам следовало говорить с ними в таком же тоне? Вы пытались убеждать их по-дружески?

– Они не пойдут ни на какие уступки, – ответил Месснер. – У вас нет никаких шансов, неважно, сколько это еще продлится. Можете мне поверить.

– Тогда мы убьем всех заложников.

– Нет, вы этого не сделаете, – сказал Месснер и потер свой глаз. – Я сказал вам еще в первый раз, когда мы с вами встретились, что вы вменяемый человек. Даже если вы их убьете, это ничего для вас не изменит. Правительство еще меньше будет склонно вести с вами какой-то торг.

Снизу до них донесся голос Роксаны, которая спела какую-то музыкальную фразу, Сесар ее повторил. Потом они вместе повторяли ее снова и снова, и получилось очень красиво.

Бенхамин некоторое время слушал музыку, а потом, как будто услышав не понравившуюся ему ноту, ударил кулаком по шахматному столику. Впрочем, сегодня игра шла в другой комнате.

– Почему вы считаете, что это мы обязаны идти на уступки? Все считают, что мы должны сдаться только потому, что у нас за плечами долгая история всяких сдач и поражений! Я пытаюсь освободить известных мне людей из тюрьмы! Я не пытаюсь сесть туда вместе с ними. И у меня нет намерений отправлять в эти норы моих солдат! Я скорей предпочту увидеть их мертвыми, чем заживо погребенными!

«Ты скорей увидишь их мертвыми, – подумал Месснер, – и у тебя не будет шанса увидеть их заживо погребенными». Он вздохнул. Нет – такого места, как Швейцария, не существует. И времени не существует. Он находился здесь всегда и останется здесь навеки.

– Боюсь, что у вас осталось только два варианта, – сказал он.

– Переговоры окончены! – Командир Бенхамин поднялся со своего места. Кожа его пылала, словно произошедшее оставило на ней свои следы. Лишай все сильнее разгорался на его лице с каждым произнесенным и каждым услышанным им словом.

– Они не могут окончиться! Мы должны продолжать переговоры до тех пор, пока не придем к какому-нибудь согласию, таков приказ. Я умоляю вас подумать об этом.

– Месснер, а чем, по-вашему, я занимаюсь целыми днями? – Командир вышел из комнаты.

Гэн и Месснер остались одни в гостевой спальне, где заложникам, по идее, не разрешалось находиться без охраны. Они слушали тиканье изящных французских часов на стене.

– Мне кажется, что я больше этого не вынесу, – произнес наконец Месснер через несколько минут.

Не вынесет чего? Гэн считал, что все идет к лучшему, и не только для него. Люди стали счастливее. Посмотрите на них: вот они гуляют в саду! Вот они бегают, занимаются спортом.

– Ситуация патовая, – сказал Гэн. – И может оставаться таковой сколь угодно долго. Пусть они оставят нас здесь в покое, мы справимся.

– Вы что, заболели? – спросил Месснер. – Когда-то вы были здесь самым разумным человеком, а теперь сошли с ума, как все остальные. Вы что, думаете, что они превратят это место в зоопарк, будут носить сюда еду, брать деньги за билеты? «Смотрите, как беззащитные заложники и свирепые террористы живут под одной крышей и мирно сосуществуют друг с другом!» Это не может продолжаться долго. Кто-нибудь положит этому конец, и вопрос только в том, кто именно примет решение и возьмет на себя ответственность за издержки.

– Вы считаете, что военные уже разработали план?

Месснер посмотрел на него с состраданием.

– Если вы здесь, то это не значит, что весь остальной мир перестал существовать.

– Это значит, что они их арестуют?

– Это в лучшем случае.

– Командиров?

– Всех до одного.

Всех до одного – не значит, что в число всех должна попасть Кармен. А также Беатрис, Ишмаэль и Сесар. Перебрав в уме всех террористов, Гэн пришел к выводу, что не желает зла никому, даже хамам и дуракам. Он женится на Кармен. Он попросит отца Аргуэдаса скрепить их брак, чтобы все было законно, и, когда за ними придут, он сможет с полным основанием сказать, что она его жена. Но его брак спасет только ее одну, хотя для него она важнее всех. Для других он не мог придумать ничего. Неужели он дошел до того, что хочет спасти всех? Людей, которые столько времени держали его на прицеле и до сих пор не выпускают на свободу? Неужели он полюбил такое количество людей?

– Можем ли мы что-нибудь сделать? – спросил Гэн.

– Вы можете попытаться склонить их к сдаче, – сказал Месснер. – Но если честно, я совершенно не уверен, что даже это им поможет.

Всю свою жизнь Гэн работал над тем, чтобы правильно произносить раскатистое итальянское «р», причудливые сочетания датских гласных. Он помнил, как в детстве в родном Нагано сидел на кухне на высоком стуле и копировал американский акцент своей матери, чистившей овощи для обеда. Она закончила школу в Бостоне и говорила по-французски не хуже, чем по-английски. Его дед по отцовской линии в молодости работал в Китае, и поэтому его отец хорошо говорил по-китайски и изучал в школе русский язык. В детстве Гэну казалось, что языки можно переключать, как телевизионные программы, и он изо всех сил старался не ударить в грязь лицом. Он и его сестры играли не в игрушки, а в слова. Они читали и писали, составляли из существительных алфавитные указатели, слушали обучающие записи в метро. Он на этом не остановился. Будучи полиглотом от природы, он никогда не рассчитывал только на свой талант. Он учился постоянно. Он был рожден, чтобы учиться.

Но последние месяцы перевернули его жизненные установки на сто восемьдесят градусов, и теперь Гэн находил в забывании прежних знаний не меньше прелести, чем в накоплении новых. Теперь он так же усердно забывал, как прежде познавал. Он ухитрился забыть, что Кармен состояла в террористической организации, захватившей его в заложники. Это далось ему непросто. Он заставлял себя практиковаться каждый день и наконец смог увидеть в Кармен только женщину, которую он любит. Он забыл о прошлом и будущем. Он забыл свою страну, свою работу, забывал думать о том, что с ним станет, когда все завершится. Он забыл о том, что теперешняя его жизнь неминуемо завершится. И в этом забывании Гэн был не одинок. Кармен тоже ничего не помнила. Она не помнила запрета на установление эмоциональных связей с заложниками. Поняв, что забыть такие принципиальные установки ей так просто не удастся, она постаралась опереться на примеры других солдат. Ишмаэль ничего не помнил, потому что очень хотел стать вторым сыном Рубена Иглесиаса и работником в фирме у Оскара Мендосы. Он уже мысленно рисовал себе картины, как он делит комнату с сыном Рубена Марко и в качестве старшего брата ухаживает за ним и учит жизни. Сесар все забыл, потому что Роксана Косс сказала, что он сможет поехать с ней в Милан учиться петь. До чего же просто ему было представить себя на сцене рядом с ней и летящий к их ногам дождь прекрасных цветов. Командиры способствовали этой всеобщей беспамятности тем, что не замечали воцарившейся в доме атмосферы размягченности и любви. Это давалось им тем легче, что они сами хотели бы забыть очень многое. Например, что именно они завербовали всех этих молодых людей, вырвали их из семей под предлогом борьбы за правое дело и обещая им работу и возможности показать себя. Они хотели забыть, что президент страны проигнорировал прием, на котором они планировали его захватить, и что поэтому им пришлось изменить свои планы и взять в заложники совсем других людей. Но главное, о чем им не хотелось вспоминать, так это о том, что они не позаботились о путях отступления. Они все время надеялись, что какой-нибудь выход найдется сам собой, если они будут терпеливы и сумеют долго ждать. Зачем им было думать о будущем? Никто вокруг, казалось, тоже о нем не вспоминал. Отец Аргуэдас отказывался думать о будущем. Все приходили к нему на воскресные мессы. Он отправлял церковные таинства: причастия, исповеди; ему довелось даже читать заупокойные молитвы. Он заботился о душах обитателей дома, а все остальное не имело значения. Зачем ему в таком случае думать о будущем? Будущее совершенно не интересовало и Роксану Косс. Она достигла больших успехов в забвении всего того, что раньше считала очень важным, и менее всего думала о жене своего любовника. Она не думала о том, что он управляет в Японии целой корпорацией, или о том, что они не имеют общего языка. Даже те, кому не надо было ничего забывать, все равно забывали. Они жили мгновением и загадывали вперед не больше чем на один час. Лотар Фалькен думал только о беге вокруг дома. Виктор Федоров думал только о карточных партиях со своими друзьями и бесконечно обсуждал с ними свою любовь к Роксане Косс. Тецуа Като думал только о своих обязанностях в качестве аккомпаниатора и забыл о всех остальных. Слишком тяжелая работа – вспоминать о вещах, которых у тебя нет. Забывали все, кроме Месснера, чья работа заключалась именно в том, чтобы помнить, и Симона Тибо, который даже во сне мог думать только о своей жене.

Вот поэтому-то, хотя Гэн и понимал, что их ждет впереди нечто реальное и опасное, он постарался выкинуть это из головы, едва ли не в ту же самую минуту, как Месснер покинул дом. Он занялся сперва печатанием нового списка требований для командиров, а потом приготовлением обеда. Он лег спать, как обычно, и проснулся в два часа ночи, чтобы отправиться в посудную кладовку на свидание с Кармен. Там он ей все рассказал, но уже не испытывая страха и волнения, которые ощутил днем, ведь он уже владел искусством забывать.

– Меня очень беспокоит то, что говорил Месснер, – сказал Гэн. Кармен сидела у него на коленях, обхватив руками за шею. «Беспокоит меня». Это самое сильное слово, которое он нашел.

И Кармен, которой следовало внимательно слушать, которой следовало задавать ему вопросы о своей собственной безопасности и безопасности своих товарищей, только поцеловала его, потому что для нее самым главным делом теперь тоже стало забывание. В этом заключалась ее работа, ее обязанности. Этот поцелуй похож на озеро, глубокое и чистое, они погружаются в него и ничего не помнят.

– Подождем, а там видно будет, – сказала Кармен. Могли ли они что-нибудь предпринять, попытаться убежать? У них для этого были все возможности: террористы стали такими расхлябанными, невнимательными. Едва ли кто-нибудь за кем-нибудь следил. Гэн запустил руки ей под рубашку, ощутил под своими пальцами ее острые лопатки.

– Надо подумать о бегстве, – сказала она. Но полиция наверняка ее поймает, начнет мучить. Так говорили ей командиры во время тренировок. И под пытками она им расскажет все. Она уже не помнила, чего именно она не должна никому рассказывать, но смутно подозревала, что это было нечто, из-за чего могут погибнуть ее товарищи. На свете существовало только два места, где она могла спрятаться: в доме и вне дома, и еще вопрос, где ей будет безопаснее. Внутри дома, в посудной кладовке, она чувствовала себя в такой безопасности, как нигде в мире. Ей было ясно, что святая Роза Лимская живет именно в этом доме. И поэтому Кармен здесь полностью защищена. Она вознаграждена за свои молитвы с лихвой. Нельзя расставаться со своей святой. Она снова поцеловала Гэна. Все девчонки мечтают о такой любви, как у нее.

– Надо бы обсудить это дело, – сказал Гэн. Но теперь ее рубашка уже была снята и расстелена на полу, как ковер, приглашающий их лечь. И они легли.

– Давай обсудим, – прошептала она, блаженно закрывая глаза.

Как только Роксана Косс влюбилась, она тут же влюбилась заново. Эти два переживания были абсолютно различны и вместе с тем, безусловно, связаны друг с другом – одно накладывалось на другое, – так что мысленно она не могла их разделить. Кацуми Осокава вошел в ее комнату в середине ночи и долго стоял у двери, держа ее в своих объятиях. Казалось, он явился откуда-то, где никому, кроме него, не удалось выжить, что с ним случилась авиакатастрофа, кораблекрушение, и теперь он мог думать только о том, чтобы не выпускать ее из объятий. Они ничего не могли сказать друг другу, но Роксана Косс не считала, что владение одним языком является единственным способом общения. А кроме того, что здесь можно сказать? Они понимали друг друга и так. Она прижалась к нему, обхватила руками его шею, он обнял ее за спину. Иногда она качала головой, иногда он сам покачивал ее взад-вперед. Прислушиваясь к тому, как он дышит, она подумала, что он, наверное, плачет. Она это поняла. Она сама плакала. Она плакала от облегчения, которое наступило оттого, что он находился рядом с ней в темной комнате. Такое облегчение наступает тогда, когда тебя любят и любишь сама. Они бы простояли так всю ночь, и он так и ушел бы, не сказав ни слова, если бы она не завела руку себе за спину и не ухватила бы одну из его рук, а потом не повела бы его к постели. У людей есть так много способов, чтобы разговаривать друг с другом. Он поцеловал ее, она откинулась на спину, занавески на окнах были задвинуты, в комнате стояла полная темнота.

Утром она проснулась только на минутку, потянулась, перевернулась на бок и снова заснула. Она понятия не имела о том, сколько спала, но вдруг она услышала пение, и на секунду ее поразила мысль, что она не одна. Нет, она не была влюблена в Сесара, она была влюблена в его пение.

Так и пошло: каждую ночь господин Осокава приходил к ней в спальню, чтобы заниматься с ней любовью, а каждое утро внизу ее ждал Сесар, чтобы заниматься с ней пением. Если у нее раньше и были другие желания, то теперь она о них совершенно забыла.

– Дыхание, – говорила она. – Посмотри, как надо делать. – Она наполняла свои легкие воздухом, потом вдыхала еще, потом еще немного, потом задерживала дыхание. Неважно, что он не понимал ее слов. Она вставала прямо перед ним и клала руку ему на диафрагму. То, что она говорила, было абсолютно ясно. Она выталкивала из его тела весь воздух, а затем заставляла его вдыхать снова. Она пропела фразу из «Тоски», размахивая рукой, как метроном, и он повторил эту фразу за ней. Он не был студентом консерватории, который старается быть внимательным, чтобы нравиться учителям. Ему не надо было преодолевать издержки посредственного обучения, потому что он вообще никогда ничему не обучался. Он ничего не боялся. Он был мальчишкой, полным мальчишеской бравады, и годос его звучал громко и страстно. Он выводил каждую гамму, каждую мелодию так, словно пением спасал свою жизнь. Он погружался в свой собственный голос, и этот голос поражал его самого. Он бы жил и умер в джунглях, этот голос, если бы не пришла она и не принесла ему избавление.

Это было замечательное время, если не считать того, что Месснер у них больше не задерживался. Он очень похудел. Одежда болталась на нем, как на вешалке. Он просто приносил в дом коробки и поспешно удалялся.

Теперь уроки Сесара происходили по утрам, и, хотя он настойчиво просил всех выйти из комнаты, заложники все равно садились и слушали. Он делал столь быстрые успехи, что даже другие террористы пришли к выводу, что слушать его гораздо интереснее, чем смотреть телевизор. Его пение уже не было похоже на пение Роксаны Косс. Он обрел свой собственный тембр. Каждое утро он разворачивал перед слушателями свой голос, как редкий драгоценный веер: чем больше слушаешь, тем изысканнее он становится. Собравшиеся в гостиной всегда могли рассчитывать на то, что сегодня он обязательно будет петь лучше, чем вчера. И здесь заключалось самое удивительное. Он, по-видимому, был весьма далек от пределов своих возможностей. Он пел с чувством, постепенно переходившим в безудержную страсть. Казалось совершенно невероятным, что таким голосом обладает такой ничем не примечательный паренек. Он все еще не знал, куда девать свои руки.

Когда Сесар взял финальную ноту, присутствующие прямо-таки охрипли от восторженных криков, они топали ногами, свистели. «Браво, Сесар!» – кричали заложники и террористы. Он стал их общим достоянием. В доме не осталось ни одного человека, мужчины или женщины, кто не был уверен в его великом будущем.

Тибо наклонился и прошептал в самое ухо вице-президента:

– Можно только удивляться, как это наша дива такое терпит?

– Как видите, мужественно, – ответил ему Рубен тоже шепотом, потом вложил в рот два пальца и громко свистнул.

Сесар пару раз нервно поклонился и убежал, а толпа начала скандировать: «Роксана! Роксана!» Они требовали от нее пения. Она мотала головой, но ее не оставляли в покое. Только еще громче кричали. Подходя к роялю, она смеялась. Да и кого же не развеселит такая музыка? Она подняла руки, стараясь всех успокоить.

– Только что-нибудь одно! – сказала она. – Я не могу соревноваться с тем, что вы только что слышали. – Она наклонилась к Като и что-то прошептала ему в ухо. Он кивнул. Что она могла ему шепнуть? Ведь он не понимал ее языка.

Като заиграл музыку из «Севильского цирюльника» для фортепиано, его пальцы весело и так стремительно бегали по клавишам, как будто те обжигали его. На протяжении этих долгих месяцев она порой тосковала по оркестру, по этой плотной и упругой массе скрипок между ней и зрительным залом, но сейчас она о нем не вспомнила. Она кинулась в музыку, как в холодный источник во время жаркого дня. Казалось, музыка была написана специально для нее. Казалось, Россини и нужно было исполнять под аккомпанемент рояля. Что бы там ни шептали, она вступила в это соревнование и сумела победить. Ее голос выводил сладчайшие нюансы, трелью разливался на самых высоких нотах, и когда она брала эти ноты, то кокетливо упирала руки в бока и чуть покачивала бедрами, победно и плутовато улыбаясь аудитории. Безусловно, она была прекрасной актрисой. Сесару придется еще долго учиться этому мастерству. «Я так капризна и своенравна, и столько хитростей к услугам есть моим…» Слушатели выли от восторга. О, эти высокие ноты, эта невероятная голосовая акробатика, которая словно и не стоила ей никаких усилий. Приведя их в состояние полного исступления, она выбросила вверх руки и скомандовала: «Все в сад, быстро!» И даже те, кто не понял, что она сказала, покорно подчинились ее команде и вместе с остальными вышли из дома навстречу солнечным лучам.

Господин Осокава смеялся и целовал ее в щеку. Кто бы мог поверить, что на свете существует такая женщина? Он отправился на кухню, чтобы приготовить ей чашку чая, а Сесар сел рядом с ней у рояля, надеясь, что его урок возобновится теперь, когда все удалились.

Все остальные пошли играть в футбол или просто посидеть на травке и понаблюдать за матчем. Рубен уговорил командиров разрешить ему взять лопату и маленькие грабли из садового сарая и теперь с энтузиазмом вскапывал цветочные грядки, которые до этого методично прополол, вернув им прежние очертания. Он попросил Ишмаэля ему помочь. Тот не возражал, ведь он никогда не любил играть в футбол. Рубен вручил ему серебряную сервировочную вилку, с помощью которой он тоже мог копать.

– Мой отец прекрасно обращался с растениями, – рассказывал ему Рубен. – У него был настоящий талант. Он мог просто сказать растениям несколько добрых слов, и они росли как на дрожжах. Он тоже хотел стать фермером, как и мой дед, но засуха все погубила. – Рубен передернул плечами и воткнул лопату в твердую почву.

– Он бы гордился нами теперь, – поддакнул ему Ишмаэль.

Парни, которые сегодня несли вахту, забрались на поросший плющом пригорок в углу двора, а потом, побросав оружие у стены, присоединились к игре. Бегуны тоже решили для разнообразия побегать с мячом по полю. Музыка все еще звучала у них в головах, и хотя они не могли ее напеть, гоняли мяч в ее ритме. Беатрис перехватила мяч у Тибо и удачным ударом отослала его Хесусу. Тот метким ударом пустил его прямо между двух стульев, изображающих ворота. Командиры скандировали: «Гол! Гол!» В последние месяцы листва на деревьях пышно разрослась, но, несмотря на густую тень, света кругом было предостаточно. Время подходило к обеду. Като тоже покинул свое место у рояля и, выйдя на свежий воздух, устроился на траве возле Гэна. Слышались удары мяча и выкрики: «Хильберто! Франсиско! Пако!»

Когда Роксана пронзительно вскрикнула, то это произошло потому, что она внезапно увидела в комнате незнакомого мужчину. Ее напугала не военная форма или оружие в руках – она к этому привыкла, – а его походка, стремительность его движений. Он шел так, словно ни одна стена на свете не могла его остановить. Какие бы ни были у него намерения, ясно было, что он их исполнит: ни ее слова, ни пение не значили для него ничего. Сесар вскочил на ноги, но был застрелен прежде, чем успел спрятаться за какой-нибудь преградой. Он упал ничком, не заслонившись руками, не вскрикнув. Роксана рухнула на колени у рояля и громко заголосила. Она подползла к Сесару, которого считала величайшим талантом своего времени, и закрыла его своим телом, как будто с ним могло случиться что-нибудь еще. Она чувствовала, как его теплая кровь пропитывает ее рубашку, струится по ее коже. Она приподняла руками его голову и начала целовать.

После первого выстрела незнакомый мужчина, казалось, начал делиться, сперва на две, на четыре, восемь, шестнадцать, тридцать две, шестьдесят четыре части. С каждым хлопком мужчин становилось все больше, они заполнили собой весь дом, прыгали в окна, врывались сквозь двери в сад. Никто не понял, откуда они взялись: они вдруг оказались буквально повсюду. Их башмаки, казалось, расколют дом на части, проломят все препятствия. Они заполонили собой футбольное поле, не дав мячу даже докатиться до следующего игрока. Ружья стреляли беспрестанно, и уже невозможно было сказать, пытался ли кто-нибудь из террористов открывать ответную пальбу или они не успели сделать ни одного выстрела. Все произошло в одну секунду, и за эту секунду весь забытый было мир вступил в свои права. Мужчины что-то кричали, но от нарастающего шума в ушах, от оглушительной стрельбы, от болезненного фонтана адреналина в крови Гэн ничего не мог понять. Он видел, как командир Бенхамин обернулся и посмотрел на стену, как бы оценивая ее высоту, а затем упал, сраженный выстрелом. Пуля попала ему как раз в ту часть головы, где был лишай. Этот выстрел оборвал не только его жизнь, но и жизнь его брата Луиса, которого в скором времени вытащили из тюрьмы и тоже расстреляли за участие в заговоре. Командир Альфредо тоже упал. Умберто, Игнасио, Гвадалупе лежали мертвые. Лотар Фалькен поднял руки вверх, отец Аргуэдас тоже. Бернардо, Серхио и Беатрис тоже подняли руки вверх. «Приехали!» – сказал Лотар по-немецки, но переводчика рядом не оказалось. Немецкий язык теперь явно был ни к чему. Командир Гектор тоже начал поднимать вверх руки, но не успел донести их даже до подбородка.

Незнакомцы разбили группу на части, как будто знали каждого лично. Они, не колеблясь ни секунды, одних отталкивали в сторону, других пинками выстраивали в очередь и загоняли за дом, откуда слышалась беспрерывная пальба. Заложников и террористов явно было меньше, чем истраченных патронов. Даже если незнакомцы намеревались вогнать в каждого человека по сто пуль, все равно им вряд ли требовалось производить такое количество выстрелов. Ренато катался по земле и верещал, как раненое животное. Двое мужчин подхватили его под руки и поволокли за дом. Отец Аргуэдас бросился на помощь парнишке, но тут же получил свою пулю. Он подумал, что убит, пуля задела его шею, и воззвал к господу. Оказавшись на траве, он понял, что ошибся. Он был жив. Он открыл глаза и увидел прямо перед собой Ишмаэля, своего друга, умершего не более двух минут тому назад. Над пареньком в голос плакал вице-президент, держа его голову в руках. А в руках Ишмаэля все еще оставалась вилка, с помощью которой он вскапывал грядки.

Беатрис подняла руки как можно выше над головой, и на ее запястье сверкнули часы Гэна, пустив по стене солнечного зайчика. Вокруг нее лежали те, кого она так хорошо знала. Вот командир Гектор, лежащий на боку. Очки его разбились, рубашка превратилась в грязный ком. Вот Хильберто, которого она однажды от скуки поцеловала. Он лежал прямо на спине, раскинув руки в стороны, как будто собирался улететь. Вот кто-то еще, ужасно изуродованный. Она не могла даже опознать его. Теперь все они внушали ей страх. Ей ближе стали стреляющие незнакомцы, которые, так же как она, были живы. Она изо всех сил тянула вверх руки, как можно выше. В этом вся разница. Она будет делать то, что ей скажут, и ее пощадят. Она закрыла глаза и стала всматриваться в свои грехи, надеясь, что сможет избавиться хотя бы от некоторых из них без помощи священника. Ей казалось, что чем меньше у нее останется грехов, тем легче она станет, и незнакомцы сразу же это заметят. Но все грехи вдруг исчезли. Она всматривалась и всматривалась в темноту перед глазами, но там не осталось ни одного греха, и это ее поразило. Она услышала, как Оскар Мендоса зовет ее по имени: «Беатрис! Беатрис!» – и открыла глаза. Он бежал к ней, протягивал вперед руки. Он спешил к ней, как любовник, и она улыбнулась ему в ответ. Потом она услышала еще один выстрел, и на этот раз он повалил ее с ног. В груди ее взорвался фонтан боли и выплюнул ее из этого ужасного мира.

Гэн видел, как упала Беатрис, и принялся звать Кармен. Где же она? Он не мог вспомнить, выходила ли она в сад. Он не видел ее нигде. Ведь она такая умная, эта Кармен. Она наверняка скрылась, если только не сделала какой-нибудь глупости. Что, если ей взбрело в голову спасать его? «Она моя жена! Она моя жена!» – начал кричать он в этом бедламе изо всех сил, потому что только так он надеялся спасти Кармен. Неважно, что он еще не просил ее выйти за него замуж, не обращался к священнику, чтобы тот благословил их брак. Она его жена в любом смысле, с какой стороны ни посмотри, и это должно ее спасти.

Но ее уже ничего не могло спасти. Она была мертва, убита в самом начале атаки. Она находилась на кухне, собираясь отнести тарелки в посудную кладовку, когда туда вошел господин Осокава, чтобы приготовить чай. Он ей поклонился, и она, как всегда, застенчиво улыбалась. Он не успел взять в руки чайник, как раздался голос Роксаны Косс. Но не пение, а пронзительный крик, переходящий в какой-то волчий вой. Вместе, господин Осокава и Кармен, бросились к двери. Вместе они выскочили в коридор: Кармен, более молодая, оказалась впереди. Вместе они ворвались в гостиную в тот самый момент, когда человек с ружьем направил на них дуло. Роксана Косс подняла на руки тело своего ученика. Время, которое сжималось так долго, вдруг распрямилось и понеслось вперед с бешеной скоростью, как бы наверстывая упущенные события. Все произошло в одну секунду. Роксана увидела их, человек с ружьем увидел их, Кармен увидела Сесара, господин Осокава увидел Кармен и резким ударом вытолкнул ее с простреливаемого пространства перед собой. Он оказался перед ней за секунду до того, как она снова бросилась вперед, за секунду до того, как человек с ружьем, отметив ее положение впереди, отдельно от господина Осокавы, разрядил свое ружье. С шести шагов он не мог промахнуться… разве что случайно, в безумии пальбы и криков, но человек, который значился в списке спасаемых, почему-то оказался на ее месте. Один выстрел соединил их узами, которых никто не мог себе даже вообразить. Голова ее покоилась у него на плече, глаза смотрели куда-то поверх плеча.