Священник был прав относительно погоды, хотя перелом наступил несколько позже, чем он предсказывал. К середине ноября гаруа прекратилась. Ее не унесло ветром. Она не уменьшилась. Она просто кончилась, так что в один прекрасный день все предметы приобрели насыщенные цвета, как бывает с упавшей в воду книгой, а воздух стал свежим, прозрачным и необыкновенно голубым. Господину Осокаве это напомнило сезон цветения вишни в Киото, а Роксане Косс – октябрь на озере Мичиган. Ранним утром, еще до начала репетиции, они стояли вместе у окна. Он указал ей на пару желтых птичек, ярких, как хризантемы, сидящих на веточке ранее невидимого для них дерева. Некоторое время птички хлопотливо долбили клювами мягкую кору, а затем улетели, сперва одна, потом другая, скрылись за стеной. Один за другим все заложники, а потом и их тюремщики тоже подходили к окнам, смотрели, отходили и подходили снова. Такое количество людей прижималось к стеклам ладонями и носами, что вице-президент Рубен Иглесиас вынужден был взять в руки тряпку и бутылку с аммонием и протереть все стекла.

– Посмотрите в сад, – сказал он, не обращаясь ни к кому в особенности, – сорняки так вымахали, что закрывают цветы.

Можно было ожидать, что при таком количестве влаги и полном отсутствии солнца рост растений замедлится, но на самом деле все было наоборот. Сорняки вокруг как будто чувствовали близкое дыхание джунглей и с жадностью расправляли свои листья, распространяли свои корни, пытаясь вернуть вице-президентский сад в первозданное состояние. Они впитывали каждую каплю влаги. Сезон дождей шел им только на пользу. Если предоставить их самим себе, то они спокойно задушат в своих объятиях весь дом и разрушат стену. Когда-то этот сад был частью обширного виноградника, тянувшегося до песчаных океанических пляжей. Единственным, что спасало дом от полного удушения его растительностью, был труд садовника, который выдергивал и сжигал все, что считал бесполезным, а оставшиеся лозы тщательно обрезал и прищипывал. Но садовник сейчас находился в бессрочном отпуске.

Солнце взошло около часа тому назад. В это время суток некоторые растения могут вымахать сразу на полсантиметра.

– Надо что-то делать с садом, – вздохнул Рубен, у которого на самом деле не было времени даже на то, чтобы выполнить необходимую работу по дому. Да и вряд ли ему позволят выйти в сад. И уж тем более взять в руки садовые инструменты: секаторы, культиваторы, лопаты, тяпки и все прочее. Все, что хранилось в сарае, наверняка представлялось террористам смертельным оружием.

Отец Аргуэдас открыл окна в гостиной и возблагодарил бога за солнечный свет и свежесть воздуха. Даже находясь в доме, он мог расслышать теперь все уличные звуки более явственно, потому что они уже не тонули в шепоте дождя. Никаких призывов из-за стены больше не выкрикивалось, однако священнику казалось, что там по-прежнему находится толпа людей, штатских и военных. Он подозревал, что либо у них нет вообще никакого плана действий, либо они разработали план столь хитроумный и сложный, что заложникам в нем больше не осталось места. Командир Бенхамин продолжал вырезать из газет все упоминания о захвате, но сами заложники улавливали по телевизору обрывки сообщений о том, что к дому прорывают туннель, что скоро полиция ворвется через него в дом, и кризис тем самым будет разрешен почти тем же самым способом, что и начался: в комнаты непонятно откуда вломятся незнакомцы, и ход событий будет переломлен. Но никто этому не верил. Все это казалось слишком далеким и фантастичным, слишком похожим на шпионское кино, чтобы быть реальностью. Отец Аргуэдас посмотрел на свои ноги: его дешевые башмаки из кожзаменителя топтали дорогой ковер, и он представил себе, что делается внизу, под землей. Он молился за благополучное освобождение – благополучное освобождение всех и каждого в отдельности, но он не молился о том, чтобы их отбили силой и вывели на свободу через туннель. Он вообще не молился о получении помощи посредством туннеля, о штурме через туннель. Он просил только божьего соизволения, его любви и покровительства. Он попытался очистить свое сердце от эгоистических мыслей и наполнить его благодарностью за все, что господь им даровал. Взять, к примеру, мессу. В прошлой жизни (так он называл ее теперь) ему разрешалось служить мессу, только когда другие священники были в отпуске, или больны, или это была шестичасовая месса, или месса по вторникам. Чаще всего его обязанности в церкви были абсолютно теми же, что и до рукоположения: он раздавал гостию, которую не он благословлял в дальнем приделе церкви, зажигал и гасил свечи. А здесь, после долгих дискуссий, командиры разрешили Месснеру принести все необходимое для причастия, и в прошлое воскресенье в столовой отец Аргуэдас отслужил мессу для своих друзей. Пришли даже те, кто не был католиком, и те, кто вообще не понимал ни единого его слова, преклонили колени. Люди вообще гораздо более склонны к молитве, когда с ними случается что-нибудь особенное или им нужно о чем-нибудь попросить. Молодые террористы закрыли глаза и уперли подбородки в грудь, командиры молча стояли у дальней стены комнаты. Здесь все происходило совершенно по-другому, нежели в церкви. В наши дни развелось столько террористических организаций, которые спят и видят, как бы уничтожить все религии на свете, и особенно католицизм. Будь они захвачены «Истинной властью», а не более вменяемой «Семьей Мартина Суареса», им бы никогда не разрешили молиться. «Истинная власть» каждый день выводила бы по одному заложнику на крышу, на обозрение прессы, и расстреливала бы его в голову с целью ускорить переговоры. Отец Аргуэдас размышлял обо всех этих вещах, когда по ночам лежал на своем матрасе в гостиной. Им очень повезло, просто необыкновенно. По-другому нельзя расценить то, что с ними произошло. Разве в некотором глубочайшем смысле слова они не свободны, раз им дана свобода молиться? Во время той мессы Роксана Косс пела «Аве, Мария» так замечательно, что вряд ли (отец Аргуэдас, конечно, не собирался ни с кем состязаться) что-либо подобное звучало когда-нибудь в церкви, даже в самом Риме. Ее голос звучал так полно, так легко, что, казалось, с его помощью раскрывается потолок и их мольбы возносятся прямиком к богу. Голос кружил над ними, как взмахи огромных крыльев, так что даже те католики, которые давно уже не исполняли обрядов, и даже не католики, которые пришли просто потому, что больше нечего было делать, и все те, кто понятия не имел о том, какой смысл заключен в произносимых словах, и даже окаменевшие сердцем атеисты, которые в другое время так и остались бы каменно холодными, от ее пения как будто проснулись, почувствовали себя растроганными, успокоенными. В их сердцах как будто затрепетала вера. Священник посмотрел на желтовато-белую оштукатуренную стену, которая защищала их от всех будущих, неминуемо надвигающихся на них событий. В высоту она, наверное, достигала футов десяти, в некоторых местах была покрыта плющом. Какая красивая стена, совершенно не похожа на ту, которая, по всем признакам, в древности окружала Масличную гору. Возможно, в данный момент это не слишком очевидно, но священник ясно увидел, насколько благословенной была для них эта стена.

Сегодня утром Роксана пела Россини – в полной гармонии с природой. «Прекрасную простушку» она исполнила семь раз. Очевидно, она пыталась довести ее до совершенства, выявить в ней нечто такое, что было запрятано в самом сердце партитуры и по ее ощущению ей никак не давалось. Их работа с Като происходила довольно необычным образом. Она указывала на какую-нибудь нотную строчку. Он ее играл. Она отстукивала ритм по крышке рояля. Он снова играл то же самое место. Она пела отрывок без аккомпанемента. Он играл его без ее пения. Она пела вместе с ним. Так они кружили на одном месте, совершенно забывая самих себя и свои чувства, сосредоточившись исключительно на музыке. Она закрывала глаза, он их широко открывал, она слегка кивала головой в знак одобрения. Он так легко играл любую партитуру. В движениях его рук не было ничего нарочитого. Он делал свое дело, подлаживаясь исключительно под ее голос. Одно дело, когда он играл для самого себя, и другое, когда он стал аккомпаниатором: теперь он играл, как человек, старающийся не разбудить соседей.

Роксана держалась так прямо, что все совершенно забывали про ее маленький рост. Она опиралась рукой на рояль, потом складывала ладони перед грудью. Она пела. Некоторое время назад она последовала примеру японцев и сняла обувь. Господин Осокава очень долго крепился, не желая нарушать обычаев чужой страны, но время шло, и через неделю он почувствовал, что выносить подобное варварство больше не в силах. Потому что носить обувь в доме – это настоящее варварство. Носить обувь в доме почти так же оскорбительно, как оказаться захваченным в заложники. Его примеру последовали Гэн, Като, господин Ямамото, господин Аои, господин Огава, а потом и Роксана. Теперь она бродила по дому в спортивных носках, одолженных, как и многое другое, у вице-президента, ноги которого были немногим больше ее собственных. И пела она тоже в носках. Когда она почувствовала, что нашла наконец нужные звуки и песня получается, она довела ее до конца без малейших колебаний. Сказать, что ее пение с каждой попыткой улучшалось, было невозможно, но в ее интерпретациях сквозило нечто неуловимое. Она пела так, как будто своим пением спасала жизнь присутствующих в комнате заложников. Легкий ветерок шевелил на окнах занавески, но люди стояли, не шелохнувшись. С улицы тоже не доносилось ни звука. Не чирикали даже желтые птички.

В то утро, когда прекратил лить дождь, Гэн дождался последней ноты и тут же направился к Кармен. Этот момент был самым подходящим, чтобы незаметно поговорить, потому что после пения Роксаны все некоторое время бродили по дому в состоянии какой-то прострации. Создавалось впечатление, что если бы кому-нибудь взбрело в голову просто открыть дверь и выйти на улицу, то никакой реакции не последовало бы. Но о бегстве никто и не помышлял. Когда господин Осокава предложил Роксане воды, она взяла его под руку и пошла вслед за ним.

– Она в него влюблена, – прошептала Кармен Гэну. Сперва он ее не совсем понял и расслышал только слово «влюблена». Он заставил себя остановиться и воспроизвести в памяти все предложение целиком. Ему легко было это сделать. Как будто у него в голове был встроен магнитофон.

– Госпожа Косс? Влюблена в господина Осокаву?

Кармен кивнула, совсем незаметно, но он уже научился ее понимать. Влюблена?

На его взгляд, а он приглядывался очень внимательно, скорей господин Осокава был влюблен в Роксану. Мысль о возможности взаимного чувства никогда не приходила ему в голову, и он спросил Кармен, почему она так решила.

– По всему, – прошептала Кармен. – По тому, как она на него смотрит, как она его выбирает. Она всегда сидит рядом с ним, хотя они не могут даже разговаривать. Он такой спокойный! Ей, наверное, все время хочется быть рядом с ним.

– Она тебе что-нибудь говорила?

– Может быть, – улыбнулась Кармен. – Иногда по утрам она со мной о чем-то разговаривает, но я не понимаю, о чем.

Ну да, разумеется, подумал Гэн. Он смотрел, как они направляются на кухню, его работодатель и певица.

– Я бы сказал, что здесь все должны быть в нее влюблены. Как же она может сделать выбор?

– И вы тоже в нее влюблены? – спросила Кармен. Их взгляды встретились – еще неделю назад такое вообще казалось им невозможным. Первым отвел глаза Гэн.

– Нет, – ответил он. – Я нет. – Гэн был влюблен в Кармен. И хотя он встречался с ней каждую ночь в посудной кладовке и учил ее читать и писать по-испански, он только сейчас осознал это со всей ясностью. Они разговаривали о гласных и согласных. О дифтонгах и притяжательных местоимениях. Она записывала буквы в тетрадку. Сколько бы ни давал он ей слов для запоминания, она просила еще больше. Она готова была с радостью удерживать его при себе всю ночь напролет, повторять, делать упражнения, отвечать на вопросы. А он чувствовал, что всю жизнь провел в каком-то полусонном состоянии, из которого практически никогда не выходил. Временами он задавался вопросом, что это – настоящая любовь, или просто нервное напряжение возбудило в его сердце такое страстное желание. Мысли его путались. Он откидывался на спинку кресла и засыпал, но во сне тоже видел Кармен. Да, она простая темная девушка. Да, она террористка из джунглей. Но ум у нее не менее живой, чем у тех девушек, которых он встречал в университете. Про нее можно сказать, что она схватывает все на лету. Ей требовалось лишь небольшое внимание и помощь. Она поглощала информацию, как огонь поглощает сухой хворост, и просила все больше и больше. Каждую ночь она снимала с плеча винтовку и клала ее на буфет рядом с соусником. Она садилась на пол, приспосабливала свою тетрадку на коленях и вынимала остро оточенный карандаш. В университете не было таких девушек, как Кармен. На всем свете не существует таких девушек, как Кармен. Если бы раньше Гэну сказали, что его возлюбленная будет жить не в Токио, не в Париже, не в Нью-Йорке и не в Афинах, то он бы счел сказавшего шутником. И вот оказалось, что его возлюбленная одевается, как мальчик, живет в маленькой деревушке в джунглях, название которой ему знать не полагается, а даже если бы он узнал название, все равно вряд ли смог бы ее когда-нибудь отыскать. Его возлюбленная по ночам кладет винтовку возле соусника, чтобы он мог учить ее читать. Она вошла в его жизнь через вентиляционную трубу, а каким способом покинет – это вопрос, который заставлял его в ужасе просыпаться по нескольку раз за ночь, сокращая даже то малое время, которое ему оставалось на сон.

– Господин Осокава и сеньорита Косс, – продолжала Кармен. – Среди всех людей на свете они нашли друг друга. Интересно, какие у них шансы?

– Не забывай о госпоже Осокава, – ответил Гэн. Он плохо знал жену своего работодателя, хотя и видел ее часто. Она была женщиной, исполненной глубокого достоинства, с прохладными руками и спокойным голосом. Она всегда называла Гэна «господин Ватанабе».

– Господин Осокава живет в Японии, – сказала Кармен, отвернувшись к двери. – Это значит, за миллион километров отсюда. Кроме того, он не собирается домой. Конечно, мне очень жаль госпожу Осокаву, но я не думаю, что господин Осокава останется один.

– Что ты имеешь в виду: «не собирается домой»?

Кармен одарила Гэна легкой улыбкой. Она чуть откинула голову, так что Гэн наконец разглядел под козырьком ее лицо.

– Это значит, что мы живем пока здесь.

– Но ведь не навсегда?

– Надо полагать, – почти беззвучно ответила Кармен. И тут же засомневалась, не выдала ли она ему чего-нибудь лишнего. Она знала, что должна хранить абсолютную верность командирам, но разговаривать с Гэном – совсем не то же самое, что разговаривать с другими заложниками. Гэн наверняка никому не выдаст секрет, потому что сами их отношения целиком являются секретом: и посудная кладовка, и чтение. Она верила ему абсолютно. Она легонько дернула его ладонь и ушла. Прежде чем за ней последовать, он выждал минуту. Она шла совершенно беззвучно, ее движения были спокойными и осторожными. Никто не замечал, как она проходила мимо. Она вошла в маленький туалет рядом с холлом. Все замечательное розовое мыло в доме уже давно кончилось, полотенца были грязными, но золотой лебедь продолжал восседать над раковиной, и если повернуть кран, то из него все так же лилась нескончаемой струей прозрачная вода. Кармен сняла кепку и вымыла лицо. Потом постаралась причесать пальцами волосы. Лицо в зеркале было грубым и смуглым. Дома некоторые называли ее красавицей, но теперь, когда она увидела настоящую красоту, ей стало ясно, что с красотой она не имеет ничего общего. Иногда по утрам, очень редко, когда она приносила Роксане завтрак, а та еще спала, Кармен ставила поднос на тумбочку и слегка касалась ее плеча. Тут же открывались огромные светлые глаза, певица улыбалась Кармен, откидывала одеяло и делала знак Кармен лечь рядом с ней, на теплые вышитые простыни. Кармен немедленно стаскивала башмаки о спинку кровати, вместе они закрывали глаза и еще несколько минут предавались сну. Роксана заботливо укутывала Кармен по самую шею. Кармен проваливалась в сон и видела своих сестер и мать. Всего несколько минут сна – а они уже тут как тут, все пришли к ней в гости! Они все тоже хотят понежиться в такой мягкой и удобной постели, полежать рядом с такой потрясающей, невообразимой женщиной. Светлые волосы, голубые глаза, кожа, как белоснежные, с розоватым оттенком лепестки. Разве кто-нибудь может устоять перед обаянием Роксаны Косс?

– Гэн! – позвал Виктор Федоров, едва тот схватился за ручку ванной комнаты. – Как получается, что вас так трудно найти на пространстве, с которого некуда деваться?

– Я не думал…

– Ее голос сегодня утром как вы находите? Настоящее совершенство!

Гэн согласился.

– Это значит, что наступило время с ней поговорить.

– Прямо сейчас?

– Я понял, что наступил самый подходящий момент!

– Но ведь об этом я вас спрашивал на этой неделе каждый день!

– Ну и что? Тогда я еще не был готов, что правда, то правда, но сегодня утром, когда она снова и снова пела Россини, я почувствовал, что мою неадекватность она поймет правильно! Она сострадательная женщина. Сегодня я в этом убедился. – Федоров постоянно потирал руки, как будто мыл их под невидимой струей воды. Голос его был спокойным, но в глазах сквозила нервозность, даже от его кожи исходил какой-то нервный запах.

– Что касается меня, то момент не совсем…

– Момент подходящий для меня! – настаивал Федоров. Затем он понизил голос и добавил: – Мои нервы уже не выдерживают. – Федоров успел сбрить с лица густую растительность – процесс болезненный и весьма долгий, если учитывать качество имеющихся в доме бритв, – и открыл тем самым большую часть своего грубого розового лица. Он попросил у вице-президента халат, воспользовался услугами его стиральной машины, а затем прогладил все свои вещи утюгом. Он принял ванну и выстриг волосы из носа и ушей маленькими маникюрными ножницами, которые выпросил у Гилберта за взятку в виде пачки сигарет. Он остриг ногти и даже попытался кое-как привести в порядок волосы на голове, но с маникюрными ножницами это дело оказалось ему не под силу. Он сделал все, что мог. Больше ждать было невозможно.

Гэн кивнул в сторону ванной комнаты:

– Я только собирался…

Федоров посмотрел через плечо, а потом взял Гэна под руку и едва ли не втолкнул его в ванную.

– Ну разумеется! Разумеется! Такое время я еще могу потерпеть. Сколько вам будет угодно! Делайте, что вам надо! Я подожду вас перед дверью. Чтобы быть уверенным, что буду первым в очереди к переводчику. – Рубашка Федорова промокла от пота. Пот оставлял на ней новые пятна поверх старых, ставших совсем бледными после стирки. Гэн подумал, не это ли имел русский в виду, когда говорил, что больше не может ждать.

– Одну минутку, – спокойно сказал он и без стука вошел в ванную.

– Вот бы узнать, о чем вы говорили! – засмеялась Кармен. Она попыталась сымитировать русские слова, но у нее получилась какая-то бессмыслица, вроде: «Я не буду хрустеть стол».

Гэн приложил к губам палец. Ванная комната была маленькая и очень темная: стены облицованы темным мрамором, пол тоже из темного мрамора. Одна из лампочек возле зеркала перегорела. Гэн напомнил себе, что надо не забыть попросить вице-президента заменить лампочку.

Она села на раковину и прошептала:

– Кажется, у вас был очень важный разговор! Это Лебедь, русский?

Гэн сказал, что это был Федоров.

– А, такой большой. А откуда ты знаешь русский язык? Откуда ты вообще знаешь так много языков?

– Это моя работа.

– Нет-нет! Это потому, что ты знаешь что-то такое, что я тоже хочу знать!

– У меня всего минута, – прошептал Гэн. Ее волосы были так близко от него. Они были темнее и глубже оттенком, чем мрамор. – Я должен для него переводить. Он ждет за дверью.

– Мы можем поговорить ночью.

Гэн покачал головой:

– Я хочу спросить тебя о том, что ты сказала тогда. Что ты имела в виду, когда говорила, что мы пока здесь живем?

Кармен вздохнула:

– Ты должен понимать, что я не могу всего сказать. Но спроси самого себя, разве так уж страшно, если мы останемся все вместе в этом прекрасном доме? – Ванная комната была размером с одну треть посудной кладовки. Коленями она касалась его ног. Сделай он полшага назад, и окажется на комоде. Ей захотелось взять его за руку. Почему он хочет ее покинуть, вообще покинуть это место?

– Рано или поздно все это должно закончиться, – сказал он. – Такие вещи обычно не могут длиться бесконечно, и кто-нибудь их обязательно доводит до конца.

– Только если люди совершают что-нибудь ужасное. А мы никого не убили. Никто не стал из-за нас несчастным.

– Здесь все несчастны. – Произнося эти слова, Гэн совершенно не был уверен в их правдивости. Кармен опустила голову и начала рассматривать свои руки.

– Иди и переводи, – сказала она.

– Только после того, как ты мне скажешь что-нибудь еще.

Глаза Кармен наполнились слезами, и она начала часто-часто моргать, чтобы это скрыть. Как глупо, если она тут еще и заплачет! Неужели никакой надежды? Неужели невозможно остаться здесь хотя бы настолько, чтобы хорошенько выучить испанский язык, то есть научиться читать и писать, потом выучить английский, а потом, может быть, еще и японский немного? Но это слишком эгоистично. Она это понимала. Гэн прав, когда хочет от нее избавиться. Она ничего для него не значит. Она только отнимает у него время.

– Я ничего не знаю.

Федоров постучал в дверь. Он был в таком состоянии, что по-другому поступить не мог.

– Перево-о-одчик! – Он как будто пропел это слово.

– Минутку! – ответил ему Гэн через дверь.

Ее время истекло, и Кармен уронила пару слезинок. Так хочется целыми днями не расставаться. Так хочется, чтобы у них впереди были недели, месяцы для беспрерывного общения: им так много надо друг другу сказать!

– Может быть, ты права, – сказал он напоследок.

Ее поза позволяла ему видеть одновременно ее лицо и узкую спину. А в большом овальном зеркале в раме из золоченых листьев он мог видеть свое собственное лицо, смотрящее на нее. В его лице было столько любви, и она светилась в нем так явно, что Кармен наверняка уже обо всем догадалась. Они находились так близко друг от друга, что, казалось, дышали одними и теми же молекулами воздуха, и этот воздух, потяжелевший от желания, неотвратимо подталкивал их друг к другу. Наверное, Гэн сделал какое-то крошечное движение, полшага вперед, потому что его лицо вдруг погрузилось в ее волосы, а ее руки обвились вокруг его шеи, и они оказались друг у друга в объятиях. Это показалось им настолько естественным, вызвало у них такое волшебное облегчение, что через секунду они уже не могли себе представить, почему раньше так долго теряли время и не пользовались каждой минутой, чтобы быть вместе.

– Переводчик! – В голосе Федорова из-за двери теперь слышалось беспокойство.

Кармен поцеловала Гэна. Времени для поцелуев уже не хватало, но ей хотелось его уверить, что в будущем такого времени у них обязательно будет вдоволь. Поцелуй в этом море одиночества похож на руку помощи, протянутую утопающему и уже почти задохнувшемуся без воздуха человеку. Поцелуй, еще один поцелуй.

– Иди, – прошептала она.

И Гэн, которому в данную минуту не надо было ничего, кроме этой девушки и стен этой ванной комнаты, поцеловал ее снова. Он задыхался, он почти терял сознание. Некоторое время ему пришлось постоять, опершись на ее плечо, потому что иначе он не смог бы выйти из ванной. Кармен поднялась с раковины и встала за дверью. Дверь открылась и отняла у нее Гэна, позволила внешнему миру им завладеть.

– Вам нехорошо? – спросил Федоров скорей нервно, чем участливо. Теперь промокшая рубашка практически прилипла к его спине и плечам. Разве переводчик не знал, как нелегко ему сейчас приходится? Он столько времени раздумывал, стоит ли вообще ему говорить, а потом, когда решил, что все-таки стоит, то не менее мучительно раздумывал, что именно ему следует сказать. Теперь его чувства определились, но он боялся, что при переводе этих чувств в слова они снова потеряют свою определенность. Конечно, Лебедь и Березовский были симпатичными ребятами, но они тоже были русскими. Они понимали боль федоровской любви. Если честно, то нечто подобное они сами испытывали. Он совершенно не удивится, если они тоже в конце концов потеряют самообладание и обратятся к переводчику с той же самой просьбой. Чем больше говорил Федоров о своем сердечном влечении, тем более они убеждались, что этой болезнью они инфицированы коллективно.

– Я прошу прощения за промедление, – сказал Гэн. Комната перед его глазами плыла и раскачивалась, как линия горизонта в пустыне. Он облокотился на запертую дверь в ванную. Она была там, всего в двух или трех сантиметрах от него.

– Вы выглядите неважно, – сказал русский, теперь уже с искренним участием. Переводчик вызывал у него симпатию. – И голос у вас что-то слабый.

– Не беспокойтесь, я уверен, что все будет хорошо.

– Вы так бледны. А глаза у вас как будто заплаканные. Если вы действительно больны, то командиры отпустят вас на свободу. После первого аккомпаниатора они стали очень осторожны в вопросах здоровья.

Гэн моргал, стараясь поставить на место раскачивающуюся мебель, но яркие полосы кушетки продолжали прыгать и кривиться в пульсирующем ритме его кровообращения. Он распрямился и повертел головой.

– Ну вот, – сказал он неуверенно, – теперь все в порядке. У меня нет ни малейшего желания отсюда уходить. – Он посмотрел на солнце, светящее в высокие окна. На цветном ковре вспыхивали солнечные блики, двигались живые тени от листьев. В эту минуту, стоя рядом с русским, Гэн наконец понял, что говорила ему Кармен. Посмотрите на эту комнату! Вот занавески и светильники, вот мягкие подушки диванов, все золотое, зеленое и голубое. Действительно, кто откажется жить в такой комнате?

Федоров улыбнулся и стукнул переводчика по плечу.

– Ну что вы за человек! Из всех человеков человек! Ах, как я вами восхищаюсь!

– Из всех человеков человек! – повторил Гэн. Славянский язык кружил ему голову, как бренди.

– Тогда пойдемте и поговорим с Роксаной Косс! У меня нет времени еще раз умываться! Если не сейчас, то всю свою решимость я потеряю навсегда.

Они отправились на кухню, но с таким же успехом Гэн мог идти один. В голове у него не было ни единой мысли о Федорове, ни о том, что он чувствует, ни о том, что собирается сказать. Голова Гэна была полна Кармен. Кармен, сидящая на раковине. Такой он запомнит ее навсегда. Пройдут долгие годы, но как только он подумает о ней, то тут же представит ее себе сидящей на черном мраморе, ее тяжелые башмаки зашнурованы электрическим проводом, руки упираются в прохладный камень. Разделенные на пробор волосы заложены за изящные ушки и свободно струятся по плечам. Он вспоминал ее поцелуй, ее руки, обхватившие его за шею. Но самым острым воспоминанием было ее лицо в форме сердечка, ее темно-карие глаза и подвижные брови, ее круглый ротик, который ему постоянно хотелось целовать. Господин Осокава к своим занятиям относился с легкостью. Скажешь ему сегодня слово – и назавтра он его наверняка забудет. Он сам смеялся над своими ошибками, делал пометки, ставил маленькие галочки рядом со словами, которые ему не давались. Но не такой была Кармен. Сказать что-нибудь Кармен – значило навеки впечатать это в шелковые извилины ее мозга. Она закрывала глаза и произносила слово вслух либо записывала его на бумаге, и этого было достаточно – слово навеки становилось ее собственностью. Проверять ее было не обязательно. Они неслись вперед, продирались сквозь ночь с такой скоростью, как будто за ними гналась стая волков. Она хотела всего и сразу, как можно больше. Больше слов, больше знаний. Она просила его объяснять ей правила грамматики и пунктуации. Она хотела изучить герундий, инфинитивы и причастия. В конце урока, когда от слов они уже уставали, она откидывалась на дверцу буфета в посудной кладовке и зевала.

– Теперь расскажи мне о запятых, – со вздохом говорила она. Над ее головой возвышались горы тарелок, сервиз на двадцать четыре персоны, сервиз с синими кобальтовыми лентами по окружности на шестьдесят персон, каждая чашечка висит на своем собственном крючочке.

– Уже поздно. Не обязательно приниматься за запятые сегодня.

Она скрещивала руки на своей узкой груди и сползала по дверце на пол.

– Запятые ставятся в конце предложения, – говорила она, чтобы его раззадорить, заставить себя исправлять.

Гэн закрывал глаза, наклонялся вперед и опускал голову на колени. Сон – это такая страна, куда не требуется виз.

– Запятые, – говорил он сквозь сон, – это паузы в предложении, они отделяют разные мысли.

– Ах! – сказал Федоров. – Она разговаривает с вашим работодателем!

Гэн вздрогнул, пришел в себя и понял, что Кармен рядом с ним нет, а он стоит на кухне вместе с Федоровым. До посудной кладовки оставалось не более десяти шагов. Насколько он знал, никто, кроме них двоих, туда ни разу не заглядывал. Господин Осокава и Роксана стояли рядом с раковиной. Возникало странное ощущение, что они заняты оживленной беседой, хотя оба молчали. Игнасио, Гвадалупе и Хумберто сидели здесь же, за кухонным столом, и чистили оружие: на газете перед ними лежали россыпи металлических деталей, которые они одну за другой смазывали маслом. Тибо тоже сидел за тем же столом и читал поваренную книгу.

– Кажется, мне лучше прийти попозже, – сказал Федоров. – Когда она не будет так занята.

Роксана Косс была, похоже, совершенно свободна. Она просто стояла, вертела в пальцах стакан и подставляла лицо солнечному свету.

– В конце концов, мы можем у нее об этом спросить, – предложил Гэн. Ему хотелось наконец выполнить свое обязательство по отношению к Федорову, чтобы тот больше не преследовал его по пятам и не убеждал его, что вот теперь он совершенно готов, а через минуту – что он совершенно не готов.

Федоров вытащил из кармана огромный носовой платок и вытер им лицо, как будто счищал с него невидимую грязь.

– Не обязательно делать это именно сейчас. Мы же пока никуда не уходим. Нас все равно никогда не освободят. Разве не достаточно, что я вижу ее каждый день? Это такая великая роскошь. Все остальное с моей стороны – обыкновенный эгоизм. Да и что я могу ей сказать?

Но Гэн его не слушал. В русском языке он был не слишком силен, и стоило ему отвлечься, как он превращался в бессмысленный набор звуков. Кириллические буквы прыгали у него перед глазами и барабанили по голове, как град по цинковой крыше. Он улыбнулся Федорову и кивнул, чувствуя такую лень, которой в прошлой жизни никогда бы себе не позволил.

– Разве этот солнечный свет не прекрасен? – обратился к Гэну господин Осокава, когда заметил, что тот стоит рядом. – Я вдруг почувствовал, что изголодался по нему, что солнечный свет – единственное, что может меня насытить. Мне хочется без конца стоять и смотреть в окно. Наверное, сказывается дефицит витаминов.

– Я бы сказал, что нам всем сейчас не хватает витаминов, – сказал Гэн. – Вам знаком господин Федоров?

Господин Осокава поклонился Федорову. Смущенный Федоров ответил на его поклон, затем поклонился Роксане Косс, которая в свою очередь тоже поклонилась, хотя и не столь глубоко. Стоя кружком, они все вместе напоминали стаю гусей, тянувших к воде шеи.

– Он хочет поговорить с Роксаной о музыке, – сказал Гэн сперва по-японски, потом по-английски. Господин Осокава и Роксана вместе поклонились Федорову, который прижал к губам носовой платок, как будто собирался его съесть.

– Тогда я пойду поиграю в шахматы. – Господин Осокава посмотрел на часы. – Мы должны играть в одиннадцать, так что я явлюсь не слишком рано.

– Я совершенно уверен, что у вас нет нужды нас покидать, – сказал Гэн.

– Но нет нужды и оставаться. – Господин Осокава посмотрел на Роксану, и, несмотря на нежность, сквозившую в его взгляде, стало ясно, что свое решение он принял окончательно: он сейчас уйдет, он будет играть в шахматы, а потом, если она захочет, он вернется и снова посидит рядом с ней. Они обменялись улыбками, и господин Осокава вышел из кухни через раздвижные двери. В его походке чувствовалась удивительная легкость, какой Гэн раньше за ним не замечал. Он шел с высоко поднятой головой. Свои уже пообносившиеся брюки и потерявшую свежесть рубашку он носил с удивительным достоинством.

– Ваш друг – потрясающий человек, – тихо сказала Роксана, устремив взор туда, где только что стоял господин Осокава.

– Я и сам всегда так думал, – признался Гэн. Он все еще был озадачен тем, что сказала ему Кармен. Но взгляд, которым обменялись эти двое, он узнал. Гэн был влюблен, и это чувство было для него настолько новым, что он едва мог представить себе других людей, испытывающих нечто подобное. Кроме, разумеется, Симона Тибо, который читал поваренную книгу с замотанным вокруг горла шарфом жены. Все были в курсе, что Тибо влюблен.

Роксана подняла голову, чтобы охватить взглядом исполинскую фигуру Федорова. И при этом сменила выражение лица. Теперь она изображала, что готова слушать, готова получать профессиональные комплименты, готова заставить собеседника поверить, что его слова имеют для нее хоть какое-то значение.

– Мистер Федоров, может быть, нам удобнее сесть в гостиной?

Столь прямой вопрос привел Федорова в волнение. Услышанное через переводчика его совершенно обескуражило, но, когда Гэн собрался повторить свой перевод, он все-таки ответил:

– Мне удобно там, где удобно вам. Я счастлив говорить с вами на кухне. Мне кажется, что эта комната чрезвычайно хороша сама по себе, хотя лично мне не пришлось раньше здесь бывать. – Вообще-то, если верить Лебедю и Березовскому, ему даже лучше говорить на кухне, где никто не сможет его понять и подслушать. Негромкий лязг ружейного металла о столешницу и прищелкивание языком Тибо, который выражал таким способом отношение к прочитанным рецептам, казались ему предпочтительнее подслушивания в гостиной.

– Мне она тоже кажется прекрасной, – сказала Роксана. Она пила воду из стакана небольшими глоточками. Ее губы, вода… Взглянув на это, Федоров задрожал и отвернулся. Что же он собирался ей сказать? Надо было написать ей письмо! Вот это было бы правильно! А переводчик мог его перевести. Слова остаются словами, скажи их или напиши – все равно.

– Мне кажется, что мне действительно лучше сесть, – пробормотал Федоров.

Гэн уловил слабость в его голосе и поспешил за стулом. Русский начал тяжело опускаться на стул еще до того, как Гэн успел этот стул под него подставить. С тяжелым вздохом, означавшим, очевидно, что всему конец, гигант уронил голову на колени.

– Господи! – воскликнула Роксана, склоняясь над ним. – Может быть, он болен? – Она схватила с вешалки кухонное полотенце и окунула его в свою питьевую воду, а затем приложила мягкую влажную ткань к розовому затылку русского. От ее прикосновений тот слегка застонал.

– Вы не знаете, что с ним такое? – спросила она Гэна. – Когда он вошел, с ним как будто все было в порядке. А теперь – в точности, как Кристоф, та же бледность, то же полуобморочное состояние. Может быть, у него тоже диабет? Пощупайте его, он совсем холодный!

– Скажите мне, что она говорит, – прошептал Федоров снизу.

– Она спрашивает, что с вами, – перевел Гэн.

Наступило долгое молчание. Роксана начала ощупывать его шею в поисках пульса.

– Скажите ей, что это любовь, – пробормотал русский.

– Любовь?

Федоров молча кивнул головой. У него была густая волнистая шевелюра, хотя и не совсем чистая. На висках его уже проступала седина, но на макушке, которую как раз видели перед собой Роксана и Гэн, волосы оставались темными и красивыми – волосы молодого человека.

– Раньше вы мне ни слова не говорили о любви! – воскликнул Гэн, совершенно заинтригованный. Он понимал, что подобный поворот дела ставит его в весьма неловкое положение.

– Но я же не в вас влюблен, – пробормотал Федоров. – Почему я должен был говорить с вами о любви?

– Но, насколько я понимаю, меня пригласили сюда переводить совсем не это!

С неимоверным усилием Федоров заставил себя поднять голову. Лицо его было покрыто липким потом.

– А разве вы пришли сюда переводить только то, что считаете нужным? По-вашему, мы должны говорить только о погоде? Разве вы имеете право решать за других, что им следует говорить друг другу, а чего не следует?

Федоров был прав. Гэн должен был это признать. Личные чувства переводчика в данном случае не имеют значения. В обязанности Гэна не входило редактировать диалог. Едва ли в его обязанности входило даже вслушиваться.

– Прекрасно, – сказал он. По-русски очень легко казаться усталым. – В таком случае все прекрасно.

– Что он говорит? – спросила Роксана. Теперь, когда Федоров сел, она приложила полотенце к его лбу.

– Она хочет знать, что вы сказали, – обратился Гэн к Федорову. – Мне следует сказать ей о любви?

Федоров слабо улыбнулся. Ему следовало бы проигнорировать такой вопрос, сделать вид, что он его не касается. Пока еще ничего особенного не произошло: просто легкое недомогание. Ему следует как можно быстрее начать то, ради чего он сюда пришел: свою речь, которую он так долго репетировал перед Лебедем и Березовским. Он прокашлялся.

– У себя на родине я являюсь министром торговли, – начал он слабым голосом. – Ответственная позиция, и вот теперь я могу погибнуть. – Он пытался прищелкнуть пальцами, но у него ничего не получалось, потому что липкие от пота пальцы скользили друг о друга беззвучно. – Но все равно, в наше время это очень хорошая работа, и я вполне ею доволен. Для мужчины заниматься реальным делом – значит быть счастливым. – Он попытался посмотреть ей в глаза, но для него это было уже слишком. У него засосало под ложечкой.

Гэн перевел, стараясь не думать, к чему все это приведет.

– Спросите его, как он себя чувствует, – сказала Роксана. – Мне кажется, цвет лица у него улучшился.

Она сняла полотенце с его головы. Федоров разочарованно вздохнул.

– Она хочет знать, как вы себя чувствуете!

– Она слушает мою историю?

– Вы можете продолжать. Я сделаю все, что в моих силах.

– Скажите ей, что со мной все в порядке. Скажите ей так: у России никогда не было намерений инвестировать капитал в эту бедную страну. – Он снова посмотрел в глаза Роксане, но очень быстро, совершенно измученный, перевел взгляд на Гэна. – У нас тоже бедная страна, и к тому же мы должны поддерживать множество других бедных стран. Когда поступило приглашение на этот прием, мой друг господин Березовский, крупный бизнесмен, находился здесь и сказал, что я обязательно должен прийти. Он сказал, что будете выступать вы. С Березовским и Лебедем мы вместе учились в школе. Мы всегда были близкими друзьями. Теперь я в правительстве, Березовский в бизнесе, а Лебедь… Лебедь, как у вас говорят, имеет дело с инвестициями. Сто лет тому назад мы все учились в Санкт-Петербурге. И часто ходили в оперу. Молодые люди, мы занимали самые дешевые, стоячие места на галерке: денег у нас тогда не было. Потом, когда появилась работа, мы уже покупали себе билеты на сидячие места. А потом и на самые лучшие места. Можно оценить положение человека в обществе по тому, какие места он занимает в опере. А в молодости мы слушали Чайковского, Мусоргского, Римского-Корсакова, Прокофьева, вообще все, чем славилась русская опера.

Перевод шел медленно, но для участников беседы это было неплохо, потому что каждый успевал сосредоточиться.

– В России замечательная опера, – вежливо вставила Роксана. Она бросила полотенце в раковину и тоже решила взять себе стул, потому что никто об этом почему-то не позаботился, а история русского обещала быть длинной. Когда она схватилась за один из стульев, мальчик по имени Сесар вскочил со своего места за кухонным столом и бросился ей помогать.

– Gracia [Спасибо (исп.). ], – сказала она ему. Это испанское слово она уже выучила.

– Прошу прощения, – смущенно сказал Гэн, который тоже переводил, стоя на ногах. – Просто ума не приложу, чем были заняты мои мысли.

– Наверное, ваши мысли были заняты русским языком, – предположила Роксана. – Кажется, нам предстоит головная боль. У вас есть понятие, куда он клонит со своей историей?

Федоров слабо улыбался. Его щеки успели порозоветь.

– У меня об этом самое смутное понятие.

– Тогда молчите, пусть это будет для нас сюрпризом. Надо полагать, что на сегодня у нас с вами такое развлечение. – Она закинула ногу на ногу и слегка улыбнулась Федорову в знак того, что он может продолжать.

Федоров минуту помолчал. Он успел заново пересмотреть свою позицию. После стольких репетиций он вдруг понял, что избрал совершенно неправильный путь. Его история началась задолго до школы. Она началась еще до оперы, хотя опера тоже сыграла свою роль. Он решил начать свой рассказ с самого начала. Мысленно он представил себя в России, ребенком, который карабкается по черной лестнице в квартиру, где в те времена жила его семья. Он придвинулся ближе к Роксане. Он прикидывал, в каком направлении находится отсюда Россия.

– Когда я был мальчиком, город, в котором я жил, назывался Ленинград. Но вы это знаете. Еще раньше он назывался Петроград, но это название никому не принесло счастья. Все считали, что городу лучше иметь либо исконное название, либо уж совсем новое, а не гибрид того и другого. В то время моя семья жила вместе: мама, папа, два моих брата, я и бабушка, мать моей мамы. Так вот, у бабушки была книга с картинками. Очень толстая книга. – Федоров руками показал, какого размера была книга. По его жесту можно было предположить, что книга была исполинских размеров. – Бабушка рассказывала, что книгу ей подарил один ее поклонник из Европы, когда ей было пятнадцать лет. Этого человека звали Юлиан. Не знаю, правда ли это. Моя бабушка была большой мастерицей рассказывать всякие истории. Тот факт, что она сохранила эту книгу во время всех войн и катаклизмов, всегда меня поражал. Она не продала ее во время голода и не сожгла в печке, когда не было дров, потому что у нас бывали времена, когда люди сжигали все, что горит, чтобы спасти себя от холода. Удивительно и то, что книгу у нее не отобрали во время гонений, хотя спрятать ее было очень трудно. Когда я был мальчиком, война давно закончилась, и бабушка была уже старой женщиной. Она не ходила по музеям. Мы гуляли с ней возле Зимнего дворца, но внутрь никогда не заходили. Надо полагать, что для этого у нас не было денег. Зато бывали вечера, когда она приказывала мне и моим братьям вымыть руки и после этого вытаскивала свою книгу. До десяти лет мне не разрешалось даже дотрагиваться до ее страниц, но я все равно мыл руки – только для того, чтобы удостоиться чести ее смотреть. Она хранила свое сокровище под диваном, на котором спала, завернутым в стеганое одеяло. Так вот, когда она удостоверялась, что стол совершенно чист, мы клали на него одеяло и медленно разворачивали. Потом она садилась. Она была маленькой женщиной, а мы выстраивались вокруг нее. Она очень щепетильно относилась к свету, падающему на страницы. Он ни в коем случае не должен был быть слишком ярким, потому что, по ее мнению, от яркого света могут выцвести краски. Поэтому она оставляла такой слабый свет, что мы едва могли как следует рассмотреть иллюстрации. Она надевала белые нитяные перчатки – совершенно чистые, потому что они использовались только для переворачивания страниц. Можете вы себе это вообразить?

Федоров слегка перевел дух.

– В те времена мы не были слишком бедными, в том смысле, что мы ничем не отличались от других людей вокруг. Наша квартирка была очень маленькой, мы с братом спали в одной кровати. Наша семья отличалась от других семей только тем, что владела книгой. Такая неординарная вещь была эта книга. Она называлась «Шедевры импрессионизма». Никто из друзей и знакомых не знал, что у нас есть такая книга. Детям запрещалось кому бы то ни было о ней рассказывать, потому что бабушка боялась, что кто-нибудь придет и ее у нас отберет. Там были репродукции Писарро, Боннара, Ван Гога, Моне, Мане, Сезанна и многих других, сотни картин. Цвета были чарующими, особенно при тусклом освещении. Каждую картину мы внимательно рассматривали. Все они, по словам бабушки, имели громадное значение. Бывали ночи, когда она успевала перевернуть не более двух страниц. Мне казалось, что потребуется год, чтобы хоть раз досмотреть эту книгу до конца. Судя по всему, книга действительно была выдающимся произведением типографского искусства. Конечно, в те времена оригиналы картин мне были недоступны, но годы спустя, когда некоторые из них я наконец увидел, они показались очень похожими на мои детские воспоминания. Бабушка утверждала, что в молодости умела говорить по-французски и поэтому может прочесть нам все, что написано под иллюстрациями. Конечно, она немножко лукавила, потому что ее рассказы постоянно менялись. Но главное не в этом. Ее истории были замечательными. «Вот поле, на котором Ван Гог нарисовал подсолнухи, – начинала она свой рассказ. – Весь день он сидел на жарком солнце. А когда в небе появлялось белое облачко, ему хотелось сохранить его для будущих картин, и он тоже зарисовывал его на полях». Таковы приблизительно были ее рассказы: она делала вид, что читает. Иногда она читала по двадцать минут то, что на странице занимало несколько строк. Она объясняла это тем, что французский язык более компактный, нежели русский, и что каждое слово в нем содержит смысл целых предложений. Ей надо было рассказать нам о таком количестве картин! Прошло очень много лет, прежде чем я их все запомнил. Но зато даже сегодня я могу без запинки назвать вам количество стогов на поле и указать направление, откуда падает свет.

Федоров снова сделал паузу, чтобы дать Гэну возможность все получше перевести, а сам воспользовался ею, чтобы воспроизвести в своем воображении всех сидящих за столом вокруг книги: вот бабушка, уже умершая, вот отец и мать, тоже покойные, вот младший брат Дмитрий, утонувший на рыбалке, когда ему был двадцать один год. Из всей семьи остались только двое: он и его брат Михаил, который, наверное, следит теперь за историей захвата заложников по телевизору. «Если меня убьют, – подумал Федоров, – Михаил останется один во всем мире».

– Иногда бабушка отказывалась доставать книгу. Она говорила, что очень устала. Она говорила, что избыток красоты ее угнетает. Так проходила неделя, другая. Целая вечность без Сера! Я впадал прямо-таки в неистовство, в такой зависимости от этих картин я находился. Но само ожидание заставляло нас любить книгу еще сильнее. Благодаря ее защите моя жизнь стала иной, чем могла бы стать.

Голос Федорова становился все спокойнее и увереннее.

– Как объяснить это чудо? Книга научила меня любить прекрасное. Я стал понимать язык красоты. Позже это помогло мне полюбить оперу, балет, архитектуру, а еще позже я понял, что ту же красоту я могу различать в природе. В людях. Все эти способности я отношу за счет книги. К концу жизни бабушка уже не могла поднимать книгу и посылала нас доставать ее из-под дивана. У нее тряслись руки, она боялась закапать страницы слезами и поэтому разрешала нам их переворачивать. Перчатки были слишком малы для моих рук, и поэтому она научила меня, как использовать их просто в качестве прокладки между пальцами, чтобы бумага оставалась чистой.

Федоров вздохнул: почему-то именно это воспоминание растрогало его более всего.

– Теперь книгой владеет мой брат. Он врач, живет не в Москве. Когда мы видимся раз в несколько лет, то снова достаем эту книгу и вместе рассматриваем. Мы оба уже не можем без нее жить. Я пытался найти еще один экземпляр, но безуспешно. Очевидно, это действительно очень редкая книга.

Не переставая говорить, Федоров теперь мог уже расслабиться. Говорение – вот та вещь, которая удавалась ему в жизни лучше всего. Он почувствовал, как выравнивается его дыхание. До этого момента он не проводил связи между книгой и сегодняшним моментом своей жизни, но сейчас эта связь возникла перед ним совершенно ясно, и он даже удивился, что не видел ее до сих пор.

– Для бабушки была трагедия, что никто из нас не обладал художественным талантом. Даже в конце ее жизни, когда я уже изучал в университете экономику, она убеждала меня сделать еще одну попытку. Но я был не в силах этим заниматься. Она любила повторять, что вот мой брат Дмитрий наверняка стал бы великим художником, но так она говорила только потому, что Дмитрий погиб. Мертвых можно представить себе в любой роли. А мы с братом стали профессиональными зрителями. Некоторые люди рождены, чтобы производить великое искусство, а другие – чтобы этим искусством восхищаться. А как вы считаете? Это сам по себе такой особый талант, быть аудиторией в опере, зрителем в картинной галерее. Чтобы слушать величайшее в мире сопрано, тоже надо этим талантом обладать. Не каждый же может стать артистом. Должны быть и те, кто воспринимает их искусство, кто любит и восхищается тем, что имеют честь видеть.

Федоров говорил медленно, делал длинные паузы между предложениями, поэтому Гэну не приходилось напрягаться, чтобы их понять, но именно поэтому всем было трудно что-либо сказать, когда Федоров кончил свой рассказ.

– Очаровательная история, – выговорила наконец Роксана.

– Но в ней еще надо поставить точку.

Роксана откинулась на стуле, ожидая услышать про точку.

– Может быть, я не произвожу впечатления человека, глубоко понимающего искусство, но своим рассказом я хотел вас уверить, что это именно так. Что значит для вас министр торговли в России? И тем не менее благодаря своему воспитанию я чувствую себя вполне подготовленным.

И снова Роксане показалось, что за этим должно последовать что-то еще, и, когда ничего не последовало, она спросила:

– Подготовленным для чего?

– Для любви к вам, – ответил Федоров. – Я вас люблю.

Гэн посмотрел на Федорова и замигал. Кровь отлила от его лица.

– Что он сказал? – спросила Роксана.

– Смелее, – сказал Федоров. – Переведите ей это.

Волосы Роксаны были убраны с лица и стянуты на затылке эластичной лентой, найденной и принесенной ей из комнаты старшей дочери вице-президента. Без косметики и украшений, с зачесанными назад волосами она могла показаться совершенно обычной женщиной, если бы они не знали, на что она способна. Гэн подумал, что она весьма терпелива, раз смогла выслушать такую длинную историю Федорова, вообще не спускать с него глаз и ни разу не отвернуться к окну. По его мнению, о ней хорошо говорило и то, что она выбрала себе в компанию господина Осокаву, хотя могла бы выбрать менее достойного, но все же говорящего по-английски человека. Гэн высоко ценил ее пение, это разумелось само собой. Каждый день, слушая его, он чувствовал себя глубоко растроганным. Но он не любил ее. Правда, его об этом и не просили. Вряд ли ей бы даже в голову пришло, что Гэн может в нее влюбиться. И тем не менее ему было неловко. Раньше он никогда об этом не думал, но теперь был совершенно уверен, что думал, и даже удивлялся, почему это он никогда не говорил и не писал слов любви, ни от своего лица, ни от лица других людей. Поздравления с днем рождения и письма домой он заканчивал просьбой: «Пожалуйста, берегите себя». Ни сестрам, ни родителям он никогда не говорил: «Я тебя люблю». Ни тем трем женщинам, с которыми он спал в своей жизни, ни тем девушкам, которых иногда провожал после лекций в университете, он тоже этого не говорил. Ему просто не приходило это на ум, и вот теперь, впервые в жизни, когда он жаждет сказать эти слова любимой женщине, он вынужден переводить их для чужих ему мужчины и женщины.

– Вы собираетесь переводить? – напомнила ему Роксана. В голосе ее не чувствовалось особого интереса к предмету разговора. Федоров ждал со сложенными руками и величайшим облегчением во взгляде. Он свою партию отыграл. Он довел разговор до того результата, к которому стремился.

Гэн сглотнул слюну, которая наполнила его рот, и постарался взглянуть на Роксану вполне отстраненно, по-деловому.

– Он подготовлен для любви к вам. Он говорит: «Я вас люблю». – Гэн позволил себе ввести в перевод свои собственные слова, чтобы они звучали как можно более адекватно.

– Он любит мое пение?

– Нет, он любит вас, – уточнил Гэн. Он не нашел нужным проконсультироваться по этому поводу с Федоровым. Русский улыбался.

Вот теперь Роксана действительно отвела взгляд в сторону. Она глубоко вздохнула и некоторое время смотрела в окно, как будто ей только что поступило предложение и теперь она взвешивает его значимость. Когда она наконец снова повернулась к своему собеседнику, она улыбалась. Выражение ее лица было таким безмятежным, таким нежным, что на минуту Гэн подумал, а не влюблена ли и она в русского. Но разве возможно, что подобное признание сразу же возымеет желаемый эффект? Что она полюбит его просто за то, что он любит ее?

– Виктор Федоров, – сказала она, – какая у вас замечательная история.

– Спасибо. – Федоров наклонил голову.

– Мне интересно, что стало с тем молодым человеком из Европы, с Юлианом, – продолжала она, как будто рассуждая сама с собой. – Одно дело подарить женщине колье. Оно помещается в маленькой коробочке. Даже самое дорогое колье вряд ли доставит в этом смысле много хлопот. Но подарить женщине такую большую книгу, везти ее из страны в страну – это, по-моему, экстраординарный поступок. Могу представить его себе, как он везет ее на поезде, всю завернутую в бумагу.

– Если этот Юлиан существовал на самом деле.

– А почему бы и нет? Нет никаких оснований не верить этой истории.

– Я совершенно уверен, что вы правы. С сегодняшнего дня я буду считать ее абсолютной правдой.

Мысли Гэна снова были полны одной Кармен. Ему хотелось, чтобы она его ждала, чтобы все так же сидела на краю черной мраморной раковины, но он понимал, что это невозможно. Она наверняка уже на дежурстве, обходит со своей винтовкой все комнаты на втором этаже и про себя спрягает глаголы.

– Так же, как и любовь, – закончила Роксана.

– Тут мне сказать нечего, – перебил ее Федоров. – Это дар. Мне хотелось что-нибудь вам подарить. Если бы у меня было колье или книга с картинками, я бы подарил их вам вместо любви. Или нет, я бы подарил их вам в добавление к своей любви.

– Вы слишком расточительны со своими подарками.

Федоров поежился:

– Может быть, вы и правы. В других условиях это может показаться смешным, слишком возвышенным. В других условиях такое вообще невозможно, потому что вы знаменитая женщина, и самое большее, что я смог бы сделать, – это прикоснуться на одну секунду к вашей руке, когда вы после спектакля садитесь в машину. Но в этом доме я слышу ваше пение каждый день. В этом доме я наблюдаю, как вы обедаете, и то, что я чувствую в своем сердце, можно назвать любовью. Не вижу никаких препятствий к тому, чтобы сказать вам об этом. Люди, которые так неудачно нас захватили, в конце концов могут точно так же неудачно нас убить. Такая вероятность существует. Но в таком случае почему я должен уносить свою любовь в мир иной? Почему не отдать вам то, что по праву ваше?

– А что, если я не смогу вас ничем отдарить? – Федоровские аргументы ей показались интересными.

Он покачал головой:

– О чем тут говорить, когда вы и так уже столько мне дали? Да и вообще, здесь речь не о том, кто кому и сколько должен дать. Нельзя все время думать о дарах. Мы не бизнесом с вами занимаемся. Буду ли я вам признателен, если вы скажете, что тоже любите меня? Что больше всего на свете вы хотите приехать в Россию и жить вместе с министром торговли, посещать официальные обеды, пить кофе в постели? Разумеется, это замечательная мысль, но моей жене она вряд ли понравится. Когда вы думаете о любви, то рассуждаете, как американка. А вы должны думать о ней, как русская. То есть более широко.

– У американцев есть плохая привычка думать, как американцы, – улыбнулась Роксана. После этого все минуту посидели молча. Казалось, разговор подошел к концу, и никто уже не знал, что еще добавить к сказанному.

Наконец Федоров встал со своего стула и сложил руки в благодарственном жесте.

– Самое главное, я чувствую себя гораздо лучше, – сказал он. – Какой груз свалился у меня с плеч! Теперь я могу перевести дух. Вы были очень добры, что выслушали меня. – Он протянул руку Роксане, и, когда она встала и в свою очередь протянула ему свою, он ее поцеловал и на мгновение прижал к своей щеке. – Я запомню этот день навсегда. И эту минуту, и вашу руку. Ни один мужчина не может пожелать большего. – Он улыбнулся и отпустил ее руку. – Замечательный день. И замечательный подарок, который вы мне сегодня подарили. – Он откланялся и вышел с кухни, ни слова не сказав Гэну. В своем волнении он совершенно забыл о нем – так часто бывает, когда перевод проходит гладко.

Роксана снова села на стул, а Гэн опустился на то место, которое только что занимал Федоров.

– Боже! – сказала она. – До чего изматывающий разговор!

– Я думал о том же самом.

– Бедный Гэн! – Роксана склонила голову на одну сторону. – Сколько скучных вещей вам пришлось сегодня выслушать.

– Скорей неловких, чем скучных.

– Неловких?

– А вы не находите неловкой ситуацию, когда незнакомые люди открывают вам свои чувства? – А вдруг она так не думает? Наверняка люди влюбляются в нее ежеминутно. Ей следовало содержать целый штат переводчиков, чтобы те переводили ей все признания в любви и все предложения о замужестве.

– Гораздо легче любить женщину, если ни слова не понимаешь из того, что она говорит, – сказала Роксана.

– Хорошо бы они прислали нам несколько кроликов! – воскликнул по-французски Тибо, обращаясь к Гэну. Он барабанил пальцами по книге. – А как вы относитесь к кроликам? – спросил он по-испански террористов. – Conejo.

Парни оторвались от своего занятия. Их ружья были в основном уже собраны. Они с самого начала были вполне чистыми и после смазки стали разве что еще чище. Когда привыкаешь к оружию, разумеется, если это оружие на тебя не направлено, то за этими мальчишками даже интересно наблюдать: такие забавные, сосредоточенные дети, играют в свои игрушки.

– Савауо, – произнес самый высокий из них, Хильберто, который совсем недавно собирался застрелить Тибо во время возни у телевизора.

– Кабайо? – переспросил Тибо. – Гэн, что такое «кабайо»?

Гэн минутку подумал. Его мозг все еще не переключился с русского языка.

– Такие пушистые зверьки… но не хомяки… – Он прищелкнул пальцами. – Морские свинки!

– То, что вы собираетесь съесть, – это морские свинки, а не кролики, – продолжал Хильберто. – Они очень вкусные.

– О! – произнес Сесар, скрещивая на винтовке руки. – Я бы не отказался сейчас от морской свинки! – Он даже забарабанил пальцами по столу при одной мысли об этом. У него была очень плохая кожа, но за время пребывания в этом доме она несколько очистилась.

Тибо захлопнул книгу. В Париже одна из его дочерей когда-то держала толстую белую морскую свинку в стеклянном аквариуме. Милу – так его звали – был взят вместо собаки, которую очень хотела иметь его дочь. Эдит с энтузиазмом кормила животное. Она его жалела за то, что он все время сидит в одиночестве, смотрит на жизнь их семьи через стекло. Иногда Эдит брала его на руки и так читала. Милу свертывался калачиком у нее на коленях, и его носик шевелился от удовольствия. Этот Милу был для Тибо братом, потому что все, чего ему сейчас хотелось, – это так же, как Милу, положить голову на колени жене и закопаться носом в ее свитер. Мог ли Тибо представить себе это животное (которое давно уже было мертво, но, когда и как, Тибо вспомнить не мог) освежеванным и зажаренным? Милу в качестве обеда. Когда живое существо получает имя, оно уже не может быть съедено. Мысленно названное братом, оно должно пользоваться всеми братскими правами и привилегиями брата.

– А как вы их готовите?

Разговор перешел на способы, как лучше всего готовить морских свинок, как их потрошить живьем. Гэн отвернулся.

– Люди влюбляются друг в друга по разным причинам, – продолжала развивать свои мысли Роксана. Ее невежество в испанском языке спасло ее от рассказов о том, как надо медленно зажаривать морскую свинку на вертеле. – Чаще всего нас любят за то, что мы можем сделать, а не за то, что мы есть. Это не так уж плохо – быть любимой за то, что ты можешь сделать.

– Но второй вариант лучше, – сказал Гэн.

Роксана подобрала ноги на стул и уперлась коленями в грудь.

– Да, лучше. Я терпеть не могу говорить «лучше», но это так. Когда кто-нибудь любит тебя за то, что ты можешь сделать, это лестно. Но вот почему ты его любишь, в свою очередь? Если кто-нибудь любит тебя за то, что ты такая, как есть, это значит, что он тебя знает. А это, в свою очередь, означает, что ты знаешь его. – Роксана улыбнулась Гэну.

Один за другим кухню покинули сперва два террориста, потом Гэн с Роксаной и Тибо, то есть те люди, которых Сесар с некоторых пор начал считать просто взрослыми людьми, а не заложниками. Оставшись один, он начал напевать Россини. На короткое время кухня осталась в его полном распоряжении, и он спешил воспользоваться этими редкими минутами одиночества. Из окон светило солнце и освещало его блестевшую от свежей смазки винтовку. О, как ему нравилось прислушиваться к словам, которые срывались у него с губ! Сегодня утром артистка пела эту арию несколько раз подряд, так что у него появился шанс запомнить все слова. Не имело значения, что он не понимал языка. Главное, он знал, о чем поется в песне. Слова и музыка слились для него в единое целое и стали частью его самого. Снова и снова он выговаривал красивые фразы, почти шептал, боясь, что кто-нибудь может его услышать, высмеять, наказать. Эта мысль тревожила его чрезвычайно: он должен выйти сухим из воды. Тем не менее он надеялся, что так же, как она, сможет открыть в себе нечто неизвестное, вытащить это наружу с помощью пения, узнать, что находится внутри его в действительности. Он очень возбуждался, когда она брала самые высокие и громкие ноты. Если бы не винтовка, которую ему все время приходилось держать перед собой, он бы наверняка смущался каждый раз, когда ее голос доводил его до такого состояния, опалял страстью, заставлял твердеть его пенис. Она успевала спеть всего несколько тактов, как это уже начиналось. Ария близилась к кульминации, и страсть его нарастала, пока окончательно не тонула в океане наслаждения и нестерпимой боли. Приклад его винтовки ходил ходуном вверх-вниз, помогая ему достигнуть облегчения. Он облокачивался на стену, ошеломленный, наэлектризованный. Все эти эрекции предназначались ей, только ей. Каждый парень в доме мечтал о том, чтобы ее подмять под себя, заткнуть языком ее рот, овладеть ею. Они все любили ее, и в этих фантазиях, которые не оставляли их ни днем, ни ночью, она отвечала им взаимностью. Но для Сесара она значила гораздо больше, чем для других. Сесар знал, что его чувства обращены не только к ней, но и к музыке. Как будто музыка была чем-то, что существует изолированно, само по себе, и ее тоже можно полюбить, потрогать, наконец – потрахать.