Я нахожу папу в его домике на краю сада. Когда папа оставил работу юриста, мама боялась, что они друг друга достанут, если все время будут дома. Поэтому они решили построить ему сарайчик, где он сможет держать растущую коллекцию фарфора и заниматься своими делами, а также повесить в рамочке распечатанную фотографию его любимой Одри Хепберн. В честь Хепберн и назвали собаку. Обычно, когда я туда заглядываю, папа спит в кресле с открытой книгой о боевых операциях или об Октябрьской революции, но сегодня он сияет, любуясь купленным у мистера Пуллена фарфором.

– О, пап, и сколько ты потратил на этот раз?

– Тш-ш, – шикает он. – Разве не божественно?

Он приподнимает маленькую фигурку в бриджах, горчичного цвета чулках и туфлях с пряжками. В руках фигурки какой-то духовой инструмент.

– Валторна, – сообщает папа.

«Сексуальный парниша», – комментирует голос Олли в моей голове, вызывая у меня улыбку.

– Очаровательный, правда? Стаффордшир. Девятнадцатый век. – Папа достает из коробки парную фигурку – девочку с бубном.

«Модная шляпка, тебе бы пошла», – продолжает Олли.

Я стараюсь не рассмеяться. Папа спрашивает о моих планах на сегодня.

– Хочу заскочить к Джанет. – Это наша пожилая соседка. – А потом собираюсь пообедать с Джо. Джо Лоусоном.

– А, Джо, который владеет чудным винным баром? Надо бы сводить туда твою матушку. Колбрукдейл. – Папа достает декоративную корзинку, украшенную цветами и листвой. – Битая, но я все равно не устоял.

Олли смеется.

«Мистер Пуллен явно не мог поверить своей удаче! Эту штукенцию он годами сбыть пытался».

Папа спрашивает, что такого смешного. Я мнусь. Как же ему объяснить про голос Олли у меня в голове?

Вчера Пиппа сказала Тодду, что я просто вымоталась, на эмоциях, по-прежнему скорблю, да еще и беременная – ядерная смесь. Немудрено, что воображение расшалилось. Я думаю, она неправа. Я не схожу с ума, но согласится ли с этим папа?

– Пап?

– М-м.

– Недавно… ну да, недавно я начала слышать…

– Турецкий, – заявляет папа, радостно держа сине-зеленый кувшин. – Изник.

Выходя из дома, замечаю рамку, что выглядывает из-за синей ситцевой шторы, Олли произносит: «Пожалуйста, поставь фотографию на место». На ней мы вдвоем на пляже в Бамбурге, Нортумберленд, недалеко от дома родителей Олли. Он обнимает меня за талию. Ветер треплет мои волосы. Мы смеемся. Я помню те выходные. Тогда я впервые встретилась с его родителями. Мне было двадцать четыре, я жутко нервничала, не зная, чего ожидать. Виктор дремал в своем кабинете, одетый в твидовый пиджак, очки-полумесяцы и коротковатые штаны. У него были тонкие волосы, едва тронутые сединой, однако первым делом я обратила внимание на карие глаза – точно такие же, как у его сына. Виктор показался мне очаровательным, пусть и чудаковатым. Он продемонстрировал огромную коллекцию долгоносиков в деревянных шкафчиках, которую собирал годами. И каждый раз я поражалась тому, как он крошечным почерком подписывал дату и небольшое описание найденного вида. Кэролин, мама Олли, в их семье нормальная, как объяснил Олли. Она любит заниматься садом и выращивать овощи. Когда мы порой приезжали на выходные, всегда видели Кэролин в плисовых штанах, дырявых свитерах и резиновых сапогах. Мода обошла ее стороной, или, может, дело в том, что Виктор все равно ее не заметит, даже если она натянет мусорный пакет вместо одежды. Кэролин, как и ее сын, музыкально одаренная. Она давала уроки вокала и даже сейчас продолжает преподавать. Я недавно с ней связывалась, рассказывала о первом УЗИ. Кэролин спрашивала, буду ли я в следующий раз узнавать пол ребенка.

– Не знаю, какого цвета взять шерсть для кофточки, Бекка, – уже не таким слабым голосом произнесла она. Они с Виктором пообещали помогать нам с малышом деньгами, насколько будут способны.

«Не плачь, Бекка. Положа руку на сердце, я того не стою», – говорит Олли, когда я гордо возвращаю нашу фотографию обратно на каминную полку, на прежнее место рядом с часами.

– Бекка? – Я не заметила, как в гостиной появился папа.

Разворачиваюсь к нему. Он бросает взгляд на фотографию. Кажется, ему стыдно, и он не знает, что сказать. Только позвякивает мелочью в кармане брюк.

– Мы с твоей матерью… сомневались, что ты захочешь видеть эти фотографии по всему дому, мы не знали…

– Он же существовал, – говорю я. – Мое свадебное платье висело в шкафу у Пиппы. Сейчас его там нет.

Папа кивает.

– Мы отнесли его на чердак.

– Меня не надо беречь, папа. Олли больше нет, но я хочу сохранить память о нем.

– Понимаю. Конечно. Мы поступили неправильно. Прости, пожалуйста, Ребекка.

Когда мы с Одри отправляемся к Джанет с мясной запеканкой, которую приготовила мама, я чувствую себя Эммой из романа Джейн Остин, что относит еду бедным и нуждающимся.

«Только у вашей семьи может быть собака, которая не любит гулять», – говорит Олли, когда Одри останавливается посреди тротуара и отказывается двигаться с места.

Олли любил эту псину, но стоило ей оказаться чуть ближе, он отступал назад со словами, что ни у кого во всей Англии не воняет из пасти столь жутко. А я, посмеиваясь, спрашивала почему только в Англии.

– Ну давай, милая, – уговариваю я Одри и тяну за поводок. Она неохотно трогается с места.

Джанет живет в паре минут ходьбы от моих родителей, в небольшом домике у извилистой и узкой дороги под названием Уайтшут-лейн. Когда я была маленькая, Джанет часто приходила к нам на Рождество. Семьи у нее здесь нет – муж умер, а сестра живет за границей. Наверное, Джанет было лет шестьдесят, когда она впервые пошла с нами в церковь петь рождественские песни. На ней было красивое пальто, меховая шаль и шляпа с изящным пером. Пиппа считала, что Джанет лишняя на нашем семейном празднике. Помню, как однажды расстроилась сестра, что в пудинге именно Джанет попалась очередная серебряная монетка, завернутая в фольгу. А мне вот нравилось, когда она у нас гостила. В комнате становилось светлее, когда Джанет прибывала с подарками и коробками печенья. Она дарила мне альбомы для рисования с красками и всегда хотела посмотреть на мои работы.

– У тебя дар, Ребекка, – говорила она.

Джанет разводила собак, поэтому я часто приходила к ней, когда рождались щенки. Пиппа же предпочитала кошек.

Мама говорит, что у Джанет началась макулодистрофия, что с где-то семидесяти лет она начала терять зрение. Сейчас ей восемьдесят четыре.

Стучу в дверь. Тут же лает собака. Я жду. И жду…

– Разрази меня гром! – восклицает Джанет.

Она одета в красно-желтую твидовую юбку чуть ниже колен и длинную голубую кофту с глубокими карманами поверх кремовой шелковой блузы. Однако я уверена, что Тринни и Сюзанна найдут что сказать про ее коричневые тапочки из овчины, которые довершают образ.

– Проходи, проходи!

К Одри, размахивая хвостом, подбегает цвергшнауцер, но тут же нарывается на рычание.

– Одри! Веди себя прилично!

«Одри-Вонючка позорит всю семью!» – снова смешит меня Олли.

Джанет ведет меня по коридору мимо развешанных по стенам наград, собачьих медалей и портретов собак. Фоном гремит «Реквием» Моцарта.

– Таким был Джексминс Клаудиус Максимус. – Джанет указывает белой тростью на картину над камином, где изображен ризеншнауцер. Из-за бородки и обвисших усов он больше похож на аристократа, чем на пса.

Джанет на ощупь касается кнопки проигрывателя и выключает Моцарта. Рядом лежит страничка из газеты.

– О! Ты наверняка знаешь! – вдруг восклицает Джанет, просматривая кроссворд при помощи увеличительного стекла. – Исполнительница песен «Покер фейс» и «Папарацци», два слова по четыре буквы, первая «эл».

– Леди Гага.

– Хм-м-м? – Джанет вскидывает подбородок.

– Гага. Г-а-г-а. Ну, как гуси-гуси, га-га-га. Сумасшедшая, – корчу я рожицу.

– Леди Гага… – Джанет аккуратно вписывает буквы в клеточки. – Какое чудесное имя! Вот бы с ней познакомиться.

Сунув запеканку в холодильник, я следую за Джанет в гостиную. Здесь все больше похоже на музей. На резном столике стоит телефон с крупными цифрами, рядом с фотографией в рамочке, где пара вышла из церкви и идет дальше. Присмотревшись, я различаю лицо девушки в длинном белом платье с отороченными мехом рукавами и откинутой вуалью. Это Джанет. Темные волосы едва достают до плеч. Она неотразима. Ее спутник намного старше.

– Грегори, – говорит она, понимая, которую фотографию я изучаю. – Были женаты двенадцать лет.

– Каким он был? – спрашиваю я, вдруг осознав, как мало знаю про Джанет и ее прошлое.

– Святым, – смеется она. – Ведь ему приходилось терпеть меня. Во время Второй мировой он служил в Колдстримской гвардии. Хотя никогда мне об этом не рассказывал. Храбрый был человек. Мы жили в Кембридже, когда поженились. Он преподавал историю, больше всего на свете любил читать. А еще он писал очаровательные письма. Наверное, в гробу там вертится из-за всех этих фейсбуков и тве ттеров.

– Твиттеров, – поправляю я с улыбкой.

Джанет переводит взгляд на меня.

– Так, а теперь расскажи-ка, как сама поживаешь.

Ну почему, когда этот вопрос задают с таким сожалением в голосе, мне хочется плакать?

Она крутит сапфировое кольцо на костлявом пальце, изуродованном артритом, и терпеливо ждет, понимая, что я пытаюсь сдержаться. Обходится без «время все лечит».

«Мы не плачем и не ноем, а собираемся с силами и продолжаем», – как наяву слышу ответ мамы, когда я в детстве спрашивала, почему на летних каникулах она всегда с Пиппой.

– Тяжело, да? – выручает меня Джанет. – Тому, кто остался.

За чашечкой чая я вдруг начинаю рассказывать Джанет про решение вернуться домой.

– В Лондоне я не могла поверить в его смерть. Хотела ходить на работу, держать мысли в узде, не вспоминать про Олли. Рассчитывала, что на работе мне будет куда лучше, чем погрязнуть в жалости к самой себе дома, но дело в том, что… – Я колеблюсь, не зная, как выразиться.

– Скорбь все равно берет свое.

Киваю, вспоминая, как Глитц говорил, что мне надо ехать к родителям.

– Я ни с чем не справлялась, а когда узнала про ребенка… можете представить себе потрясение. О, Джанет, я должна быть сильной. Это дар свыше. Раз уж я беременна, то не имею права сдаваться. Я хочу быть хорошей матерью.

– Ты смелая девочка, – произносит Джанет, вытирая глаза платком. – Все у вас с ребеночком будет хорошо.

После второй чашки она делится со мной рассказом об их с Грегори жизни в Кембридже. Показывает фотографии, письма, которые он писал своей сестре во время Второй мировой войны. Я прошу напомнить про брошь – серебряную звезду с красным крестом посередине, которую Джанет прикалывала к кофте. Никогда в детстве не видела ее без этой броши. Джанет говорит, что это Колдстримская звезда.

– Всегда ее ношу, так я чувствую себя к нему ближе. «Honi soit qui mal y pense», – постукивает она по выгравированным буквам. – «Позор тому, кто мыслит зло».

Напольные часы бьют двенадцать раз. Мне пора. Через полчаса встреча с Джо.

– Идешь в уютное местечко на обед? – спрашивает Джанет.

Упоминаю «Мезо Джо» и школу дегустации.

– О, люблю вино! – восклицает Джанет, провожая меня к выходу. Одри трусит следом. – Хотя ничего о нем не знаю. Вино всегда было по твоей части, верно, Грегори?

Я изумленно замираю.

– Джанет, вы с ним разговариваете?

– Да-да, часто, – взмахивает она рукой, как будто речь идет о чем-то совершенно естественном.

– А Грегори… отвечает? Вы слышите его голос?

– Боже, нет. Жаль, конечно. – Она внимательно меня изучает. – Но я знаю несколько людей, которые действительно слышат голоса, так что бояться тут нечего. А я все равно люблю поболтать. Иногда чувствую, как Грегори меня отчитывает, если я на целый день включаю отопление. Тот еще был Скрудж.

Я хочу порасспрашивать ее дальше, но поздно, надо бежать. Уже в дверях…

– Джанет, простите меня! – Я касаюсь ее руки.

– За что же?

– Когда вы приходили к нам на Рождество… Я не понимала, как тяжело потерять близкого.

– Ты была маленькая.

– И, кажется, я вам каждый год дарила коробку ирисок собственного приготовления, верно?

– Не каждый. Иногда были трюфели.

– Наверное, тоже отвратительные, – смеюсь я. – В кулинарии я не сильна.

– А ну хватит, Ребекка. Мне всегда нравилось с тобой общаться, рассматривать твои чудные картины. Прошу, заходи еще, – говорит Джанет, – и поскорее.