Рассказы

Петишка Эдуард

Опубликовано в журнале "Иностранная литература" № 3, 1976

...Предлагаемые читателю рассказы взяты из сборника «Брачные ночи» («Svatebni noci». Praha, Ceskoslovensky spisovatel, 1972).

 

Прежде чем умру

Перевозчик смотал с кола цепь и зашвырнул на паром. Девушка в открытом летнем платье вздрогнула.

Перевозчик был жилистый, старый. И все время улыбался. В таком возрасте он мог себе это позволить. К тому же в кармане его порыжевшей брезентовой куртки, которая лежала у борта, была припрятана бутылка. Глубокий карман поглотил ее всю, даже пробка не выглядывала. Но перевозчик помнил о ней и знал, что на две трети она еще полна.

Он улыбнулся девушке и, взяв шест, оттолкнул паром.

Марцела отвернулась. Улыбки посторонних мужчин она толковала по-своему, отвечая на них подчеркнутым безразличием. И улыбнулась Ярину. Но тот смотрел на машину.

Он был доволен. «Все-таки добился своего. Перевожу на пароме собственную машину. Почти что собственную. Одну неделю владелец я, другую — Карел. Да, скажу я вам, пока мы сварганили из этой развалюхи стоящую вещь…»

Машина, которую он перевозил, была старая «татра» — «утюжок», хотя на вид совсем как новенькая, вся гордо сверкающая желтым лаком. Теплый желтый — модный цвет этого года. Что можно надраить — надраено, что можно заново обить — обито. В заднем окошке покачивались золотые нити бахромы, ниже на стекле было наклеено изображение Эйфелевой башни с надписью: «Paris». Багажник был обведен полосой в черно-белую шашечку, а над номером красовался зеленый четырехлистник.

— Жаль, — сказал Ярин, — что мы не успели поставить противотуманные фары.

— Ну, знаешь, — сморщила нос Марцела, — вечно тебе чего-то не хватает.

— Что ты морщишь нос? — спросил он раздраженно. Его выводило из себя, когда она морщила нос.

Кроме них на пароме переправлялось еще несколько незнакомых и совершенно неинтересных людей. День был прозрачно-голубой, и над горизонтом уже обозначилось легкое перламутровое марево, но час, когда у переправы начнется столпотворение, еще не настал. Пока что к берегу подошла лишь группка парней в широкополых шляпах, с рюкзаками на спинах. Они стояли и ждали, когда вернется паром. Три года назад Ярин ходил вот так же — в широкополой шляпе, с рюкзаком и гитарой. Но теперь он уже отслужил в армии, и все изменилось. В авторемонтной мастерской, где он работает, его слово имеет приблизительно такой же вес, как слово шефа. Почти такой же.

Берег, от которого они отплыли, еще входил в черту города, хотя самого города здесь уже не видно. Ограда футбольного стадиона с плоской крышей трибуны, две фабричные трубы, безутешная неприкаянность пространства, отчужденного от природы, но еще не освоенного городом и не ставшего улицами. Кое-где, как бы предвосхищая будущее, торчали дома. Их Ярин не помнил. Наверно, выросли за последние два года.

Берег, к которому они плыли, принадлежал зеленой природе. Траве, зарослям вербы, ольшанику, тополям, березам. Эти места Ярин прекрасно знал еще с мальчишеских лет. Он всегда мечтал, как въедет когда-нибудь на паром в собственной машине и его перевезут на тот берег. Да и позже бродил по этим местам с заплечным мешком и гитарой. Но все переменилось. Порядком переменилось.

Въехав на паром, он не мог усидеть в машине. Что-то заставило его выйти и полюбоваться со стороны, как «татра» плывет на пароме во всей своей красе; еще бы лучше — увидеть и самого себя рядом с ней. Марцела, разумеется, тоже вышла. Ведь она должна делать все, как Ярин.

— Поди сядь, — предложил он.

— Зачем? Садись сам, а я потом.

— Ладно, — снизошел он и влез в «татру». Они приближались к травянистому берегу. Марцела уселась рядом с Ярином. Он внимательно изучал каменистый въезд, к которому паром вот-вот пристанет. Между камнями и травой виднелись две вдавленные колесами борозды, он непроизвольно шевельнул баранку, словно уже въезжал в эти колеи.

— Тебе нравится мое платье? — спросила Марцела. — Ты еще не сказал, нравится оно тебе или нет.

Она пыталась привлечь его внимание, ревновала к этому нетерпеливому желанию ехать, крутить баранку, хотела, чтобы он думал не о машине, а о ней, только о ней. Они дружили уже два года и еще месяц и тринадцать дней. Марцела берегла календари с заметками, это были ее дневники с шестнадцати лет, а в прошлом месяце ей исполнилось двадцать один. Пять календарей уже хранилось в ящике, который запирался на ключ. Порой Марцела перечитывала эти записи, удивляясь своим взглядам и тому, сколько успела пережить. Вот так она воспринимала окружающее вчера, а так позавчера. Взгляды и мысли сменялись в календаре, как облака в небе, и истина для Марцелы всегда была в последних записях. На рождество Ярину исполнилось двадцать четыре. Пора бы ему думать о ней, пора сказать решительное слово…

— Ты наверняка и не заметил, что на мне новое платье.

— Заметил, — возразил Ярин.

— И ничего не скажешь?

— Погоди, неужели не видишь, что я сейчас занят?

Перевозчик цепью подтянул паром к берегу. Ярин медленно тронулся с места. Съехав на бетонную площадку, «татра» подпрыгнула и стала резво взбираться по каменистому склону.

Перед ними открылась равнина с лугами справа и слева. Поднимая на сухой дороге легкую пыль, они поехали к пруду, образованному одним из рукавов реки.

— Видишь? — показал Ярин вперед. — Там дачи, вон там павильон Штефана Вальды, а у тех тополей начинается песок.

Марцела надеялась, что Ярин будет думать о ней. Но он думал о себе.

— Вот тут, в этих вербах, мальчишкой я потерял мяч. Наверно, кто-нибудь спер. А там, чуть в сторонке от павильона Вальды, мы спали под открытым небом.

Он говорил, а сам высматривал подходящую стоянку для «татры». Выбрал место в зыбкой тени молодого ольшаника, в нескольких шагах от песчаного языка, протянувшегося сюда от самого пруда.

Выключил мотор. Через открытое окно услыхал доносившийся с пляжа гул голосов, плеск воды, детский смех и непрерывный шелест и хлопанье листьев над головой.

— Здорово тут, а? — сказал он.

Разделись в машине. Марцела снимала платье как можно медленней. Ярин выскочил в плавках, закурил и ждал, нетерпеливо переступая с ноги на ногу.

— Пошевеливайся, — торопил он Марцелу.

— Вот еще, — обиделась она. И величественно вышла из машины в купальнике с оранжевыми и желтыми цветами. Ярин запер машину и направился к песчаной косе. Видно было, с каким наслаждением он зарывает босые ноги в прогретый мелкий песок. Даже наклонился, чтобы лучше видеть, как песок протекает между пальцами. Потом, не вынимая изо рта сигареты, закружился, точно мальчишка, шлепнулся на песок и протянул руку, чтобы схватить Марцелу за ногу. Она еле увернулась.

— Что ж, — сказал он, медленно подымаясь, — нет так нет…

Пруд был большой, почти со всех сторон окаймленный лугами, и только с севера вклинивался в лес. На юге его соединяла с рекой протока, у берегов заросшая камышом.

Ярин отыскал местечко на самом краю песчаного пляжа, там, где пруд вливался в протоку. Пляж кишел людьми, но тут было сносно. На этом конце не было дач, киоски с лимонадом и мороженым тоже разместились на другом конце пляжа. Кроме того, отсюда хорошо просматривалась машина.

Марцела расстелила желтую с оранжевым махровую простынку и села. Ярин опустился прямо на песок. Он курил, и ему было хорошо. Дома лежат французские противотуманные фары, завтра или послезавтра он их приладит. Ему нравилось наводить на машину лоск. Теперь даже трудно себе представить, какой она была до того, как они начали с ней возиться. Когда они с Карелом ее приволокли, стояла еще зима. И вот — бегает!

— Мария выходит замуж, — произнесла Марцела.

— Хм!..

— Мария, моя двоюродная сестра, ты как-то про нее спрашивал.

— Ага, — кивнул Ярин. Он не любил, когда прерывали его размышления. В тот момент он как раз выбирал радиоприемник для машины и все не мог выбрать.

— Ты тогда про нее расспрашивал…

— Хм!..

Он отвлекся от мыслей о радиоприемнике и вернулся на теплый песок, к молодой женщине, занятой мечтами о свадьбе. Разговоры о свадьбах наводили на него тоску. Они повторялись с неизбежным постоянством, и за всеми этими свадьбами родственников и знакомых стояла одна-единственная, самая важная. Но о ней Ярин думать не хотел.

— Что с тобой? — спросил он. — Разве тут не здорово?

Она перевернулась лицом к голубому небу и не отвечала. Здесь было прекрасно и все-таки что-то не то. Марцела это чувствовала. И обидно было: ждала она совсем другого.

— Можно купить магнитофон. Кассетный. Один парень из нашей мастерской продает. Недорого, — вслух размышлял Ярин.

Она взяла крем и стала натираться — медленно, сонливо. Ярина слушала с неприязнью. Все бы он покупал! Комната у него — настоящий склад. Одних транзисторных приемников три штуки. От самого маленького до самого большого. Никому не разрешает у себя прибирать. Даже матери. Живет в доме у родителей как квартирант.

— Ты умеешь говорить о чем-нибудь другом? — спросила она.

— Пошли выкупаемся.

— Я только что намазалась.

Ярин поднялся и зашагал к воде. Марцела минутку смотрела, как он удаляется, потом побежала за ним.

Вода была именно такая, как надо. Не теплая и не холодная. В самый раз. Они брызгались, хохотали, плавали по протоке, к реке и назад, потом подплыли к другому, более крутому берегу пруда. Ярин плавал как рыба. Марцела не хотела отставать. Он вылез на высокий берег как раз против того места, где лежала их подстилка. Марцела вскарабкалась за ним. Заметила, куда он смотрит.

— Неужто не надоело?

— Что?

— Ты не сводишь глаз со своего драндулета.

— На тебя, что ли, глядеть?

— Конечно, на меня.

Ярин бросился на нее и повалил в траву. Она испугалась — не зазеленить бы купальник, но в общем-то была довольна, что хоть так он проявил свою приязнь к ней, и не защищалась от его рук и губ. Порыв Ярина налетел на нее как вихрь, и вот уже они плывут назад, на свою песчаную косу.

Ярин послал Марцелу в машину за провизией, а сам остался лежать на солнце. Ели булочки с копчеными колбасками, крутые яйца, маринованные огурцы. Пили из термоса чай. Ярину было хорошо, на него снизошло умиротворение. Вчера он только и делал, что спорил да ругался. Из-за футбола, из-за политики, из-за гаечного ключа, который у него кто-то взял… Теперь он был умиротворен «Чего мне не хватает? — думал он. — Все у меня есть, а чего нет — будет. На спор — будет. И Марцела подходящая девчонка, когда не лезет с разговорами о свадьбе. Чего нам, так-то, не хватает?»

— Чего нам не хватает? — подумал он вслух.

Марцела пила чай из крышки термоса и прикрывала глаза.

— Я только потому говорю, — продолжал Ярин, — что ты меня пилишь: «вечно тебе чего-то не хватает»… Только потому, что пилишь… Ну, признайся — чего нам еще не хватает?

Когда Ярин впадал в такое довольство, он был невыносим.

— Ладно, — ответила она, прикручивая крышку термоса, — будем считать, что нам ничего больше не надо.

Не сказать, чтобы ей и правда ничего больше не было нужно, но ощущение, будто чего-то не хватает, стало уже не таким острым, как утром, когда они сюда приехали. И вообще после еды она не любила спорить.

Потом они переместились под вербы, в легкую кружевную тень, и задремали. Проснувшись, включили транзистор, слушали песенки, и настроение совсем улучшилось. Говорили о знакомых, и Марцеле лишь изредка приходило в голову, что надо бы поговорить о другом. Болтали просто так, а транзистор все пел, и грохал в барабан, и трубил.

Вскоре после полудня Ярин сказал:

— Там что-то случилось. Пойду погляжу.

Как раз передавали песенку «О lady Mary», и Марцела осталась лежать. Не хотелось двигаться. Ярин закурил и вразвалочку удалился, потягиваясь и делая легкую разминку.

Пропели еще три песенки, когда он вернулся и сообщил:

— Кто-то утонул.

— Кто?

— Да какой-то парень… Говорят — ему двадцать один год.

Она села:

— Постой, как он мог утонуть?

— Господи, — Ярин опустился на подстилку рядом с Марцелой, — мало ли отчего люди тонут. Почем я знаю? Может, не умел плавать, или судорога, или еще что…

— Почему же его не спасли? — Она не могла понять, как мог кто-то утонуть средь бела дня, да еще в субботу.

— Не спасли, — ответил Ярин — Ищут. Он вообще не всплывал.

— Здесь столько народу, а он вдруг утонул.

— Ну и что?

— Да то, что утонул именно он.

— Иной раз тебя не поймешь. — Ярин растянулся на песке и закрыл глаза. Он принимал жизнь такой, какой она была, а жизнь включала в себя и разные беды. Легче всего он смирялся с бедами, которые непосредственно его не касались.

Он не заметил, долго ли проспал. Разбудила его Марцела. Взволнованно трясла за плечо.

— Посмотри! Посмотри!

Он приподнялся на локтях и сощурился.

— Не там, — показывала она, — вон…

Мимо песчаной косы, где они лежали, проплывала плоскодонка, в ней стояли трое и длинными шестами шарили по дну.

— Это Штефан, — Ярин движением головы показал на человека, стоявшего на носу. Но Штефан глядел только на шест и на дно.

— Штефан… — Марцела тряхнула головой. — Да они ищут того, утопшего.

Ярин не понимал, чему она так удивляется.

— Да это Штефан, — повторил он.

Лодка зигзагами продвигалась к устью протоки. Подошла довольно близко к берегу, и стало слышно, о чем там говорят.

Штефан советовал:

— Пройдем по протоке хоть до самой реки. Может, его снесло глубинным течением.

Зашумел камыш — наверно, терся о борт, потом они оттолкнулись, вошли в протоку и скрылись за высоким берегом.

Пока Ярин спал, Марцела думала о многих вещах, но как только появилась лодка с людьми и шестами, поняла, что все время думала об одном, а остальное, казалось тоже крутившееся в голове, существовало лишь для прикрытия главного, того, что ее в самом деле неотвязно занимало.

— Дай сигарету, — попросила Марцела.

Ярин протянул ей сигарету и поднес спичку.

— С каких пор ты куришь?

— С этих самых, — ответила она. — Как раз начинаю.

— А дымишь, как печка, — заметил он.

Но разве дело в курении! Просто Марцеле нужно было чем-то себя отвлечь. Наконец и Ярин увидел, что ей не по себе.

— Что с тобой? — спросил он.

Она бы и рада прямо сказать, о чем думает, да ведь с Ярином невозможно говорить прямо.

— Посмотри, — пыталась объяснять Марцела, — ты только посмотри, сколько здесь народу. А утонул один. Именно он, и никто другой.

— Всегда кто-нибудь тонет. Каждое лето тонут.

— А ведь могли бы искать и нас. Тебе это не приходило в голову?

— Нет. Не приходило. И дай сюда сигарету. Зря добро переводишь.

Марцела вернула сигарету. От нее не стало легче.

— Ну согласись, — снова повторила она, — могли бы искать и нас.

— Ты сама додумалась? Так вот, к твоему сведению, я плаваю с шести лет. Понимаешь?

— Все равно, — не уступала Марцела. — Не обязательно утонуть… Есть тысячи способов, чтобы вдруг… — Она боялась договорить.

— Ты это серьезно? — спросил Ярин.

— Ужасно серьезно.

— Ах, даже ужасно серьезно…

— Да. Вдруг мне подумалось, что завтра нас не будет. Понимаешь, подумалось. Может, это последний день, и все, что сегодня сделаешь, все последнее.

— Чепуха. Пойди лучше выкупайся.

— Не хочется.

— Тогда пойдем к Вальде за мороженым.

Против мороженого у Марцелы не было возражений. Обогнули пляж, где, как пчелы, роились отдыхающие, и вышли на плотину, откуда начиналась тропинка к дачам и павильону Штефана Вальды.

— Что с тобой? — спросил Ярин. — Почему ты стала?

Марцела, не двигаясь, смотрела вниз, на пляж, открытый солнцу. Если прищуриться, пляж терял свою раздробленность, группки людей сливались и на берегу пруда рождалось нечто монолитное, поглощавшее отдельных мужчин, и женщин, и детей, и собак, и мячи, и надувные матрасы, — нечто монолитное, подернутое рябью, сверкающее и гудящее. Перед Марцелой лежало гигантское существо и, казалось, дышало. Этому существу, пожалуй, будет совершенно безразлична потеря какого-то волоска, а ведь одна человеческая жизнь в сравнении с этим существом и представлялась Марцеле ничтожным, маленьким волоском, без которого очень легко обойтись. Упадет такой волосок — и ровно ничего не случится.

— Пошли, — звал Ярин. Он не любил, когда Марцела делала серьезное и значительное лицо, словно открыла бог весть какую истину.

Она подошла, и ее серьезная мина совсем не вязалась с веселым желто-оранжевым купальником.

— Начиталась.

— Что ты сказал?

— Начиталась, говорю, вот и лезет всякое в голову.

— Ну, а если и правда все это в последний раз?

— Да кончай ты, — раздраженно прервал Ярин. Такой день — и такие разговоры. Он встал в очередь за мороженым. — Как делишки? — обратился Ярин к жене Штефана. — Две двойных.

Штефану подваливало к шестидесяти, а жена у него была по меньшей мере лет на пятнадцать моложе. Не переставая наполнять мороженым бумажные стаканчики, она издала звук, очевидно выражающий изумление:

— А-а-а! Давненько вы здесь не появлялись. Как поживаете? Жаль, что нет Штефана, уехал на лодке…

— Мы его видели, — сказал Ярин и неожиданно для самого себя спросил: —А кто утонул? — Спросил как бы против своей воли, он и сам бы не мог объяснить, зачем спрашивает о том, до чего ему нет никакого дела.

— Тоник Вагнер. — Женщина наполняла мороженым следующий стаканчик. — Работал на железной дороге и еще вчера за дальним омутом поймал здоровенного сома.

Ярин стоял, в каждой руке по порции мороженого, вокруг него к окошку продвигалась очередь. И не мог понять, зачем спрашивает про какого-то чужого человека, с которым стряслась беда. Не было у него такой привычки.

— Приходите вечерком посидеть, — пригласила жена Штефана.

Ярин кивнул. Поскорей бы отвязаться от этого тягостного чувства. Всегда он делал только то, что хотел сделать, а тут вдруг поймал себя на том, что поступает против собственной воли. А все Марцела! Нечего было принимать эту историю так близко к сердцу…

Он принес Марцеле мороженое и сказал:

— Чтобы, наконец, твоя душенька успокоилась, утопленника звали Тоником Вагнером и работал он на железной дороге.

— Разве в этом дело? Это вообще не имеет никакого значения. — Марцела кончиком языка задумчиво попробовала мороженое.

— Я только, чтобы ты успокоилась, — повторил Ярин. — Вчера он поймал сома.

— Меня не интересует, кто он был, пойми. Просто не стало одного человека. И все.

— Ну и что?

— Ничего. Утром он строил планы, и вдруг его нет. Нет. И — ничего.

— Что ничего?

— Люди загорают, играют в мяч, закапываются в песок. Будто ничего не случилось.

— Господи, а что же им делать?

— Не знаю, но разве не странно… Я или ты — представь, вдруг нас не станет, и — ничего.

— Наш кот и тот бы спятил от твоих разговоров, — проворчал Ярин. Он лизал мороженое и невольно думал о том, что после него останется. Транзисторы, магнитофон с пленками, туристское снаряжение, палатка, мотоцикл, половина желтой «татры». И все. Они это живо продадут. Родители или сестра. И ничего. Эта мысль вызывала отвращение. Если так-то подумать, ведь у него еще не было времени себя проявить. Но почему именно сегодняшняя суббота должна стать последней? Почему сегодня все в последний раз? Почему? Он обернулся к Марцеле. — Ерунда. Почему вдруг именно сегодня все в последний раз?

— Не знаю. — Марцела лизала мороженое. — Разве кто-нибудь скажет тебе почему? Просто я так подумала. — Она снова лизнула мороженое. — Вдруг получается, что у тебя совсем мало времени.

— Времени никогда не хватает.

— Предположим, — Марцела продолжала лизать мороженое. Это его злило.

— Тебе не надоело лизать? — спросил он.

— Ужасно тает.

Ярин отбросил свой стаканчик вместе с остатками мороженого. Больше не хотелось.

— Предположим, — повторила она, — времени никогда не хватает, но ведь вдруг его может стать еще меньше. Если сегодня все в последний раз…

— Да прекрати наконец! — прикрикнул Ярин.

Но Марцела не унималась:

— И не знаешь, за что ухватиться. Когда представишь, что завтра нас уже не будет, не знаешь, за что хвататься. Или, может, ты знаешь?

— Глупости все, — заключил он, и ему вдруг захотелось курить, но сигареты остались в машине.

К «татре» шли по плотине. Внизу, на пляже, люди словно бы еще размножились. Послеполуденное роение достигло апогея.

— Каждый думает только о себе, — заметила Марцела.

— В порядке вещей, — возразил он.

— Ты так считаешь?

В ту минуту ей хотелось чего-то большего, чем думать о себе, чего-то, что не исчезнет так легко вместе с человеком.

Подошли к «татре». В машине из ящичка Ярин достал новую пачку сигарет. Закурил и, несколько раз пустив дым через нос и рот, успокоился. Даже попытался переменить тему.

— У тебя шикарный купальник.

Марцела ждала этой похвалы все утро, но теперь было слишком поздно. Она достала из сумки газету.

— Кроссворд есть? — спросил Ярин.

Марцела отделила лист с кроссвордом и протянула ему. Вернулись на пляж, но их место было занято. Подстилку сдвинули на траву и преспокойно устроились на их месте. В другое время Ярин поднял бы шум. Но теперь посмотрел на загорелого толстяка и его дородную супругу, только посмотрел и не сказал ни словечка. Взял подстилку, и они прошли вдоль протоки немного подальше. Между вербами попадались приятные уголки, там росла длинноволосая трава, а местами лежал нанесенный с пляжа мелкий песок. Когда они проходили вдоль протоки, навстречу снова попалась плоскодонка. Но люди с шестами уже не так усердствовали, как в тот раз, когда плыли в сторону реки, не так старательно прощупывали дно. Видно, отказались от всякой надежды и лишь изредка погружали шесты. Теперь Штефан стоял на корме, и шест его, почти вынутый из воды, окованным концом скользил по ее поверхности.

— Эй! — крикнул Ярин.

— Эй! — дружески помахал рукой Штефан.

— Узнал, — сказал Ярин Марцеле. — Старый волк, но в форме. Работал тут спасателем, когда я еще был мальчишкой.

Лодка возвращалась к пруду.

Ярин разостлал Марцеле махровую простынку, сам опустился рядом на траву. Между скрещенными ногами положил сигареты, спички и карандаш. Развернул газетный лист и принялся разгадывать кроссворд.

Марцела наблюдала за ним через край газеты, как за чем-то диковинным. Если нынешний день мог стать последним — пожалуй, решать кроссворд не самое подходящее занятие. А что при таких обстоятельствах было бы самым подходящим? Глупо в погожий солнечный день думать о подобных вещах, но Марцела ничего не могла с собой поделать. Вспомнила мать, отца, обоих братьев. Вспомнила семейный альбом, где была фотография тети Марчи, которая умерла молодой, совсем молоденькой. Когда мать говорит о ней, в ее словах нет никакого волнения, даже не всплакнет, а ведь это была ее младшая сестра и они жили когда-то в одной комнате. В эту минуту Марцеле хотелось, чтобы мать в голос оплакивала сестру. Как легко, возмущалась она, живые отрекаются от мертвых! Прежде Марцела этого не замечала. Только теперь — лицом к лицу с бесчувственным пляжем, с толпами людей, над головами которых без устали летали мячи и обрывки слов и фраз, повседневных сереньких слов и пустых фраз.

Ярин почувствовал, что она за ним наблюдает, и поднял глаза от кроссворда. Марцела быстро опустила голову, стала читать первый попавшийся абзац. Читала буквы, не понимая смысла слов. Вернее, сегодня все имело один-единственный смысл — возвращать ее к той же не дающей покоя мысли.

День медленно клонился к вечеру. Тетя Марча в белой юбке. В руке теннисная ракетка. Память об одной жизни. И больше ничего. Для трех-четырех человек тетя Марча. Она изучала медицину и не доучилась. Оборвалась учеба и жизнь. А какой в этом смысл?

— Послушай, — отвлекла она Ярина от кроссворда. Но, взглянув на его лицо, сразу поняла, что здесь ей ответа не найти.

— Да оставь, — на всякий случай буркнул Ярин. — Хватит уж.

После нескольких попыток Марцеле удалось сосредоточиться на чтении. «Читаю о летних модах, читаю о зоологическом саде, читаю кулинарные рецепты, читаю рассказ», — говорила она себе. И это занятие для человека, которого, возможно, завтра уже не будет? Подумал ли сегодня здесь, около пруда, кто-нибудь о том же самом?

В шесть часов Ярин поднялся и объявил:

— Отправляемся к Штефану.

По дороге остановились у машины, и Ярин впервые испробовал свою систему откидных спинок. Он изобрел весьма сложное устройство, чтобы в «татре» можно было спать, и решил оборудовать ночлег засветло.

— Если это делать ночью, в машину налетит комарье, — объяснил он, составляя необычное ложе и застилая его одеялами.

Марцела переоделась в длинные оранжевые брюки и желтую блузу.

— Других цветов ты не знаешь, — встретил ее Ярин, когда она выбралась из кустарника.

— Зато ты знаешь только другие, — сказала она, как сказала бы прежде — до того, что случилось сегодня. Сказала, будто сегодня ничто не могло быть в последний раз.

Он засмеялся. Эти слова успокоили его. Все опять входило в свою колею.

Дорогой он прочел ей лекцию о прицепах. Как только удастся скопить денег, он купит прицеп.

— Я знаю парня, который продаст совсем дешево. И устроиться можно не хуже, чем в фургоне.

— Ты будешь бессмертен, — объявила Марцела. — Купишь себе кучу разных вещей, а вечность получишь в придачу.

— Остановись-ка. — Он схватил ее за локоть и внимательно осмотрел. — Может быть, тебе плохо?

— От твоих разговоров.

— Нет, правда, может, тебе плохо?

Марцела вырвалась из его рук.

— Ну и ну, — покрутил головой Ярин и пошел за ней, — ну и ну.

Неподалеку от павильона Штефана он опять схватил Марцелу за локоть и спросил:

— Чего ты, собственно, хочешь? Скажи, чего ты хочешь?

Марцела не ответила. Она и сама не знала Но Ярин воспринял это молчание как бунт и в душе объявил ей войну.

Оконце, где продавались мороженое и лимонад, в этот час уже никого не привлекало. Оживленно было на прилепившейся к дощатому павильону веранде. Деревянные колонны и перила веранды — как в фильмах о Диком Западе. За четырьмя длинными столами сидели мужчины в плавках или обтрепанных полотняных брюках, пили пиво и покуривали.

Ярин с важным видом прошествовал через веранду, удовлетворенно отмечая, что все оглядываются на Марцелу. Он знал: Марцела не любит, когда на нее смотрят мужчины, которые ей неинтересны. И потому нарочно шел очень медленно и жалел, что веранда так скоро кончилась. Первое помещение внутри павильона служило кухней.

— Приветствую вас, пан Ярослав! — закричал старый Штефан. Он сидел за столом, пил кофе, но тут же поставил кружку и подошел к ним.

Ярин познакомил его с Марцелой так небрежно, как знакомят старых друзей со своими родственниками.

Жена Штефана оторвалась от газовой плиты и тоже подала руку. Она готовила ужин, и в кухне стоял запах лука.

— Что будем пить, что будем пить? — выкрикивал Штефан. И, не дожидаясь ответа, снял с полки большую бутыль хлебной водки.

Выпили, Штефан налил по второй. Он забыл про свой стынущий кофе и, подняв рюмку, провозгласил:

— Выпьем же за капитана и матросов. А за рулевого не будем.

Ярин захохотал. Марцела ничего не понимала, разговор мужчин почти целиком состоял из намеков на неизвестные ей обстоятельства. Она ни о чем не спрашивала. А Ярину, разумеется, и в голову не приходило что-нибудь объяснять. Он никогда ничего не объяснял.

Они сидели у кухонного стола, говорили о прежних временах и о нынешнем случае. Но на Марцелу разговоры об утопленнике уже не действовали. Она чувствовала себя гораздо лучше, чем днем. Этот Штефан был действительно похож на старого морского волка. Каждую минуту он галантно обращался к Марцеле. И только когда он начал объяснять, что надо было сделать этому парнишке, чтобы выплыть, раз уж его утянуло под воду, Марцеле стало не по себе. «Мертвым незачем давать советы», — подумала она и устыдилась за живых, которые всегда умнее тех, кого уже нет, только потому, что они-то есть и за ними последнее слово.

Жена Штефана все реже выходила на веранду с бутылками пива, шум голосов там слабел. Дачники отправлялись в поселок ужинать. В открытое окно залетал душистый вечерний ветер, шелестел листьями ольшаника. Сквозь просветы меж листьями сверкал пляж — весь в косых лучах солнца. Пока они тут пили и разговаривали, пляж постепенно обезлюдел.

— Если бы пустили по воде каравай со свечкой, Вагнер наверняка бы нашелся, — стоя у плиты, заметила жена Штефана.

— Держи карман шире, — посмеялся над ней Штефан. — Он уже давно где-нибудь в реке. Уж если кого подхватит глубинным течением, сразу утянет в реку.

Ярин с Марцелой остались у Штефана ужинать. Они еще не ушли, когда дачники снова стали собираться на веранде — перекинуться после ужина в картишки. Пили пиво и хлебную водку. На веранде и на кухне Марцеле было почти совсем хорошо. «Зачем только мучаю себя, все равно ни от чего не убережешься».

Прощаясь со Штефаном и его женой, Марцела улыбалась. Улыбнулась на веранде и перевозчику, который заскочил сюда выпить кружечку пива и рассматривал Марцелу большими круглыми глазами. Она могла бы улыбаться всему свету.

Ярин тоже забыл, что всего несколько часов назад в душе объявил ей войну. Они возвращались к машине, держась за руки.

Потом Марцела лежала на сооруженной Ярином спальной конструкции, глядела в темный потолок «татры» и вдруг на мгновение увидела какой-то призрак, нечто плывущее у самого дна реки, все дальше и дальше… Она закрыла глаза, во тьме слышался только шорох — это Ярин занавешивал окна, она ощутила его дыхание и его пальцы на своем теле, словно бы на ощупь изучающие незнакомую и небезопасную территорию.

«Экая глупость, — сказала она себе. — Вдруг ни с того ни с сего умереть».

 

Часы

Старуха сидела на ящике. Ходила она уже плохо, но глаза у нее были быстрые, полные любопытства. Завидела в окно трактор с прицепом и подняла крик:

— Они уже едут! Едут!

Ее высокий голос пронзил дом, налетел на пустые стены, ударился о свежевымытый пол и через раскрытую дверь проник в сад. Он разорвал нежилую умиротворяющую тишину дома.

Во втором этаже капало из батареи парового отопления. Мария подставляла под вентиль миску, когда старуха начала кричать.

«Господи, — подумала она, — зачем так вопить?»

Если старуха поднимала крик, голос у нее всегда срывался на визг. Мария медленно передвинула миску и подождала, пока от вентиля оторвется следующая капля. Потом вышла из комнаты и не спеша, нога за ногу, стала спускаться по лестнице. Старуха внизу не унималась:

— Они уже едут! У-у-же еду-ут!

«До чего настырная», — подумала Мария и пошла еще медленней, радуясь, что старуха там лопается от злости, оттого что ей не отвечают и не бегут встречать трактор.

Наконец-то дом был достроен. Крыша, подвал, вода и свет, даже центральное отопление. Две комнаты в первом этаже и три — во втором. Все как положено. Встроенный гараж, правда еще без ворот. Но машины все равно не было.

Только снаружи дом пока не оштукатурен. Когда начали рыть котлован под фундамент, Марии было двадцать шесть лет, а Йозефу тридцать восемь. С тех пор прошло четыре года. Дом был достроен и стоял пустой. И вот трактор тащит в прицепе кое-какую мебель из прежней квартирки, чемоданы и корзины…

Заказали прицеп, потому что это дешевле. Трактором управлял заводской приятель Йозефа.

Старуха не отходила от окна и наконец перестала кричать. Перед домом появилась Мария. Старуха следила, как она отворяет ворота, как нагибается, чтобы вытащить крюк из бетонированного порога. Ее движения казались старухе нарочито замедленными, фигура — противно тощей, а платье слишком нарядным для дома. Старуха постаралась углядеть в ее поведении строптивость и бунт. Большого труда тут не требовалось. Это ее успокоило и придало сил. Теперь можно было переключить внимание на сына. Тот соскочил с прицепа и о чем-то договаривался с трактористом. Голосов старуха не слышала, окно было закрыто. Йозеф стоял возле трактора, одной рукой опираясь о него, другую держа в кармане. В его позе была самоуверенность, и это озадачивало старуху. С той поры как закончили стройку, в нем произошла перемена, хоть он и пытался скрыть это от матери.

— Все равно у тебя растет брюшко и будешь ты пузатый, как твой папаша, — произнесла старуха, но никто ее не слышал. Сын с женой вносили в дом стол.

— Почему не несете часы? — закричала она. Но ответа не дождалась и повторяла вопрос до тех пор, пока в дверях не показался сын и не сказал:

— Часы лежат сзади.

Дом проглатывал вещи, точно море гальку. Дом был слишком велик, а мебели совсем мало. Если не считать мебели старухи, поставившей условие, что она будет жить в двух комнатах первого этажа.

Трактор с пустым прицепом уехал; Йозеф, еще не успевший свинтить супружескую кровать, должен был повесить матери часы. Большие часы с маятником в застекленном деревянном футляре.

— Уж и не знаю, — встретила его старуха, — будут ли они здесь ходить так же хорошо, как ходили всю мою жизнь.

Мать уселась в свое старое кресло, а Йозефу пришлось воспользоваться ящиком, на котором она сидела до сих пор.

— Осторожно, — предупредила старуха, — он качается.

Сын взял крюк, молоток и влез на ящик. Ящик чуть качнулся. Он поднял руку с крюком.

— Не тут, — сказала старуха. — Слишком низко. Выше.

Йозеф уперся животом в стену и передвинул крюк выше.

— Левее, — говорила старуха. — Теперь правее. Чуть-чуть.

— Если крюк не будет держаться, — заметил сын, — придется вбить пробку. Тогда я сделаю это завтра.

— Завтра, — повторила старуха. — Конечно, конечно. Как же. Завтра.

Он взмахнул молотком. Ящик закачался.

— Осторожнее, — сказала старуха.

Размахнулся еще раз и ударил. Крюк начал входить в стену. Йозеф бил по крюку с молчаливым упорством. Ящик под ним скрипел и слегка раскачивался из стороны в сторону. При последних ударах ящик медленно развалился под ногами, гвозди по краям вылезли — это был распад, который никого не пытался поразить внезапностью и коварством, а задолго предупреждал о себе треском и другими признаками разрушения. Лишь в самый последний момент катастрофа обрела стремительность.

Из-за того, что ящик разламывался так постепенно, старуха вскрикнула, когда было уже поздно.

Разламывался ящик медленно, но завершающий толчок отозвался резкой болью в спине и в затылке Йозефа. Он стоял с молотком в руке, прислонившись лбом к стене, и тяжело дышал.

— Что такое? — спросила старуха. — Ушибся?

Боль постепенно стихала. Йозеф отрицательно мотнул головой. От резкой боли сразу перехватило дыхание. Он замер. Когда, в конце концов, удалось вздохнуть, сошел с дощечек — останков ящика — и, все еще держа в руке молоток, направился к двери. Повернуть голову он не решался.

— Что такое? — спросила мать. — Ты так и оставишь часы на полу?

Он не ответил и прикрыл за собой дверь, подсознательно оберегая себя от крика. Поднимался по лестнице, ноги у него двигались, но верхнюю половину тела он нес точно неподвижное, мертвое бремя, боясь снова задохнуться от боли.

На кухне Мария доставала из корзины посуду и, когда он упал на единственный стул — больше в маленькой кухне не помещалось, — сказала, не поднимая глаз от тарелок и кастрюль:

— Слава богу, главное, часы висят.

Йозеф все еще держал в руках молоток и думал, как бы от него избавиться. Осмотрелся, поворачиваясь всем корпусом. На кухонном столе оставался клочок свободного места. Приподнял молоток, чтобы положить туда, но от внезапной судороги пальцы сами собой разжались. Молоток с грохотом упал на пол.

Мария вздрогнула и резко обернулась.

— Плитка раскололась, — сказал он в беспомощной горькой ярости. В этих словах было что-то значительно большее, чем сожаление об убытке.

Мария поставила тарелку и опустилась на колени. По полу в шахматном порядке разбегались синие и белые керамические плитки. Молоток отколол угол синей плитки, оставив тонкую как волосок трещину. В месте удара плитка утратила яркую синеву, посерела. Мария кончиками пальцев дотрагивалась до разбитой плитки, словно ласковыми прикосновениями пыталась залечить шрам. Глаза ее наполнились слезами. Это было уже слишком.

За Йозефа Мария вышла десять лет назад, после года знакомства, и тогда ей казалось, будто, кроме родителей, она никого так хорошо, как Йозефа, не знает. Но все, что она узнала о нем во время свиданий, на танцах и прогулках, после свадьбы отошло на второй план, а то, о чем не имела представления, ритм его жизни, привычки и какая-то особая пустота, возникающая от бесконечного повторения одних и тех же впечатлений, — взяло верх над всем остальным. Жили они в старом доходном доме, в тесной двухкомнатной квартирке, мать Йозефа занимала комнату в том же этаже, вода и клозет были на общей галерее. По пятницам втроем ходили в кино, по воскресеньям они с Йозефом шли на футбол, по средам иногда на танцы, но все это было не то, что прежде. Прежде они ходили в кино вдвоем, и тьма укрывала ищущие друг друга ладони, создавая ощущение интимности, в которой они оба нуждались. Воскресный футбол и тогда не интересовал Марию, но ей нравилось, как Йозеф увлеченно, со знанием дела говорит об игре, она гордилась, что ее Йозеф во всем разбирается и бескомпромиссно неуступчив в своих суждениях. Танцы до свадьбы были волнующим обрядом.

Ядро исчезло, осталась одна скорлупа. Поэтому Марии так понравилась идея Йозефа строить дом. Не хотелось прожить всю жизнь в двух темных комнатах с удобствами на галерее. Но для этого необходимо было объединиться с матерью, чтобы та вложила свои сбережения в кирпич.

— А без нее никак нельзя? — спросила Мария, как только Йозеф завел об этом речь. С самого начала эта могучая старуха внушала ей страх. Десять лет назад она была еще дородней, чем сейчас, ее присутствие стесняло Марию, точно старуха при ней увеличивалась в объеме. Старая женщина постоянно предъявляла права на то пространство, в которое вошла невестка. Мария была незваной гостьей, старуха ревновала к ней, как ревнуют дети, которым достался меньший кусок торта. Мария мечтала избавиться от галереи, от темных комнат и одновременно от матери Йозефа. Они будут жить на другом конце города и в кино будут ходить вдвоем, без свекрови. А когда в зале погасят свет и она возьмет Йозефа за руку, старуха не будет нагибаться, стараясь разглядеть в темноте их сплетенные пальцы.

— Без нее? — удивленно переспросил Йозеф. — А ты знаешь, сколько нам и так-то придется одолжить? Без нее не вытянуть. И думать нечего!

Пришлось смириться с мыслью, что старуха перейдет и в их будущее. В конце концов, она будет жить внизу, ноги у нее больные, так что на второй этаж часто ходить не сможет. Мария забыла, что голос старухи долетит до самого отдаленного уголка дома, а взгляд проникнет через стены. За эти годы Мария не раз пыталась открыть Йозефу глаза. Говорила, к примеру:

— Думаешь, мать тебя любит?

— Не начинай, — защищался Йозеф.

— Знаешь, что ты для нее? Вещь. Ты ей принадлежишь, как шкаф или стенные часы. И она не может смириться, что я до тебя дотрагиваюсь. Не поцарапала бы на тебе лак, не выдавила бы стекло.

— Оставь, — раздраженно и вяло отмахивался он.

Мария обращалась к прошлому, чтобы на примере всей его семьи доказать, что не ошибается. Приводила факты, о которых узнала когда-то от самого Йозефа, подчеркивала, какое преклонение перед собственностью царило у них испокон веков, рисовала ему поколения лавочников, которых сама и в глаза не видела, и все эти предки воплотились теперь в его матери, злобно предъявляя свои права на вещи и на самого Йозефа. И невестку старуха рада была причислить к своим вещам.

— Это отвратительно, — говорила Мария, заканчивая перечень предков.

— Ладно, ладно, — обычно отговаривался он. — Только, видишь ли, мать есть мать.

Устав от уговоров, Мария прекращала атаки.

Иногда она обнимала Йозефа, прятала лицо на его плече и сетовала, скорее в надежде уломать его, чем от глубины чувств:

— Если она прикажет бросить меня, ты ведь бросишь.

— Нет, — решительно возражал Йозеф в такие минуты, — не брошу. Тогда я скажу ей, что обо всем этом думаю.

Однажды Мария получила возможность услышать, что Йозеф об этом думает. Как-то она шла мимо двери старухи за водой, и вдруг до нее донеслись голоса. На цыпочках подошла ближе.

— …Вся она тут, — говорила мать. — Не возражай, у меня есть глаза и уши. Лакомка, мотовка, ни в чем не умеет себе отказать. Это у них в роду. Я ведь тебя предупреждала, меня ты ни в чем не можешь упрекнуть. Говорила: не бери жену из рабочего квартала. Нам она не подойдет. Говорила! Сделай из такой девчонки даму, она протранжирит последний геллер.

— Перестань, — послышался голос Йозефа. — Изображаешь нас бог весть какими господами, а поглядеть — так живем в трех темных конурах.

— Дама и в конуре остается дамой. Это, голубчик, с первого взгляда определишь.

— Ладно, — проворчал Йозеф. — Во всяком случае, она экономна.

— Ну, извини, извини, — развеселилась мать, — я и забыла, ведь ты ей муж. Извини. А теперь слушай, что я скажу. — Голос ее сделался жестким. — Залепила она твои глаза новой блузочкой, околдовала телом, поставила между тобой и мной постель…

Дальше Мария не стала слушать. Прошла на галерею, набрала в чайник воды, и рука у нее дрожала так, что чайник позвякивал о железную раковину.

Когда Йозеф вернулся, вода для чая уже кипела. Он пришел белый, с красными пятнами на скулах и принялся молча ходить из угла в угол.

— Отвел душеньку с матушкой? — спросила Мария.

— Ох, эта баба, — взорвался он и ударил кулаком по столу. — Все вы хороши! — добавил тут же, словно опасаясь, как бы Мария не сочла, что победа на ее стороне.

В ту пору шел третий год, как строился их дом. И хотя виной задержки обычно бывали причины, от них не зависящие, один начинал подозревать другого в тормозящих стройку ошибках и просчетах.

Ядро переросло скорлупу. Скорлупа дала трещины и развалилась. Осталось голое ядро. Дом, дом. Разговоры за обедом и за ужином вертелись вокруг медленно растущих стен, мечты зарывались в песок и цемент, который слеживался и каменел в бумажных мешках. Ложились спать с болью в коленях, голова была переполнена цифрами, заботами о деньгах, ссудах, рабочих. Давно уже не ходили ни в кино, ни на футбол, а танцевали только вокруг бетономешалки. Стройка и объединяла их, и натравливала друг на друга. Первые два года мечта о белом домике в зеленом саду придавала им силы, на третий год она постепенно стала действовать на нервы, как хозяин, на которого слишком долго гнешь спину. Но против стройки никто не бунтовал, бунтовали один против другого.

Четвертый год стройки был невыносим. Мечта уже так близка к исполнению, а они потеряли надежду, что когда-нибудь доведут стройку до конца. Оставалась еще масса недоделок, работы затягивались до бесконечности.

Старуха целыми днями неподвижно сидела на куче досок, вытянув больные ноги, и следила за движениями других. Она молчала, но Марии казалось, что она все время кричит: «Пошевеливайтесь, люди, а то я не доживу». Но Мария знала: беспокоиться нечего, старуха будет жить вечно.

И вот в один прекрасный день дом был достроен, но они даже не сумели насладиться этим мгновением. Слишком долго радовались мечте, поэтому действительность обрадовать уже не могла. После бесконечных проволочек завершение стройки показалось неожиданным. Обессиленные, они приняли этот факт совсем иначе, чем представляли себе.

«Вот достроим…» — утешали они себя в заполненные работой воскресные дни, просеивая песок и подавая кирпичи. Они принадлежали стройке, их пальцы, глаза, тела, их будущее — все принадлежало стройке.

Потом произошла эта история с ребенком.

— Теперь? — испугался Йозеф. — Теперь? Когда у нас еще недостроено?

Дому — Мария и сама понимала — требовалась рабочая сила. Аборт не прошел гладко, почти месяц она полеживала. Йозеф ходил вокруг нее, сдвинув брови, горько опустив уголки рта.

— Ты что думаешь? — со злостью спросила она. — Между прочим, в этом есть и твоя вина.

Когда он ушел на строительную площадку, где на груде досок восседала мать, Мария расплакалась. Она оплакивала неродившегося ребенка и неродившийся дом. Ребенок не родился, но дом родился.

После аборта Мария чувствовала постоянное недомогание.

— Пожалуй, мы все-таки могли позволить себе ребенка, — как-то сказала она Йозефу.

— Ты понимаешь, что бы это означало? — возразил он. — Стройка задержалась бы не меньше чем на год.

Он унаследовал от матери часть ее упорства, ее жадности к жизни и уверенности в своей правоте.

А теперь был дом, на втором этаже была кухня, в кухне — пол, выложенный плитками, а на плитках лежал молоток. Мария стояла на коленях над разбитой плиткой. Никогда еще жертвы последних четырех лет не казались ей такими напрасными.

Забывшись, Йозеф хотел наклониться, но боль, точно пружина, вернула его в прежнее положение Разозленный болью и слезами жены, он зашипел:

— С ума сошла?

Не поднимаясь с колен, она раскачивалась взад-вперед, раскачивалась в приливе внезапно нахлынувшего отчаяния, и с губ ее срывались короткие жалобные звуки.

— С ума сошла? — повторил Йозеф. Если бы не боль, он бы прикрикнул, поднял ее с пола, встряхнул как следует и поставил на ноги. Но теперь только повторял: — Ты с ума сошла? С ума сошла? Из-за одной-то плитки?

Мария не могла объяснить: это отчаяние вовсе не из-за плитки, а из-за того, о чем напомнила ей разбитая плитка. Как сказать ему, что через эту трещину в плитке вытекали вся горечь и все самоотречение последних лет, тщетность всех попыток придать стройкой хоть какой-то смысл их жизни. Разве объяснишь, что в этих стенах замурованы их воскресенья и спокойные вечера, что в них погребен и тот день, когда мог родиться ребенок. Жалость навалилась на плечи Марии, она металась под ее бременем, громко причитая:

— Мне жалко… жалко…

— Чего тебе жалко?

— Жалко мне…

— Плитки?

Ей вдруг захотелось схватить молоток и крушить все подряд. Плитки, тарелки, стены, стекло в окне. Если б она могла все это разбить, ей бы наверняка стало легче, свободней на душе. Овладев собой, Мария поднялась на ноги.

— Вот видишь, — сказал Йозеф, — из-за такой-то ерунды…

— Молчи, прошу тебя, только молчи. — И Мария принялась распаковывать посуду, внешне спокойная, только щеки у нее горели от слез и расстройства.

Йозеф привстал со стула и застонал.

— Йозеф! — отчетливо донеслось снизу. Видно, мать подошла к самой лестнице. — Йозеф!

Мария взглянула на мужа. Тот сделал рукой отрицательный жест.

— Скажи, не могу. Мне нехорошо.

Никогда он не посылал Марию с какими-либо поручениями к матери. Она удивилась, не понимая, что бы это значило. Спустилась на площадку между этажами. Старуха стояла под лестницей.

— Я тебя не звала, — неласково встретила она невестку, — пускай выйдет Йозеф.

— Йозеф послал меня, — сказала Мария. — Он не может прийти. Ему плохо.

Старуха смерила ее испытующим взглядом:

— Не идет, потому что ты ему наплела бог весть что.

Мария с достоинством повернулась к старухе спиной и подчеркнуто легко взбежала к себе, на второй этаж.

— Лгунья! — закричала ей вдогонку старуха.

На кухню Мария вернулась уже в значительно лучшем настроении. Йозефа на кухне не было. Она отворила дверь в комнату. Здесь у одной стены стоял буфет, у другой — кресло, у третьей — диван. В большой комнате мебель терялась. Без занавесок, ковра и картин было пустовато. Йозеф лежал на диване, и его бледный лоб покрывали капельки пота. Завидев Марию, он пробормотал:

— Мне очень плохо.

— Что-нибудь болит?

— Все. Когда я был внизу, понимаешь, — он говорил медленно, через силу, — подо мной развалился ящик.

— Надо же сообразить! — сказала Мария. — Становиться на ящик, на котором сидела она.

— Она тут ни при чем.

— Ну, конечно. Удивляюсь, как этот ящик не развалился под ней.

— Может, сделаешь мне примочку?

Мария намочила в кухне тряпку, но непонятно было, куда ее класть. В конце концов она положила тряпку на голову.

— Йозеф, — послышалось совсем близко.

— Притащилась на кухню, — отметила Мария.

Дверь в комнату задергалась, отворяясь, — старуха вошла, еле переставляя больные ноги. Минуя взглядом Марию, она долго, пристально рассматривала лежащего Йозефа. Наконец раскрыла рот. И произнесла фразу, которая вертелась на ее языке с той минуты, как ушел сын:

— А что будет с часами?

— Мне плохо, — вздохнул Йозеф.

— Ни с того ни с сего? — усомнилась старуха.

— Да, ни с того ни с сего.

— Ах, боже-боже-боже… — запричитала старуха. — Как я теперь узнаю время? Ведь надо же мне знать, который час.

— Придется обождать, — сказал сын.

— Обождать? Но ведь надо мне знать, который час. Если не можешь сам, скажи ей, пускай она повесит.

Йозеф посмотрел на Марию. В ее покрасневшем лице он прочел решимость не сдаваться.

— Скажешь или нет? — настаивала старуха.

— Мне плохо, — снова вздохнул Йозеф.

— В игрушки со мной играете! — воскликнула старуха. — Сбережения мои выманили, а теперь в игрушки играете? Мне нужно знать, который час.

— Может, сделаешь? — тихо спросил Йозеф. Мария не узнавала мужа. Это был не он. Ее взволновало такое явное отпадение Йозефа от материнского клана. Это пробуждало сочувствие, а сочувствие воскрешало умершую любовь.

— Не могу, — ответила она. — Еще не окрепла. Ходики тяжеленные, не стану я надрываться.

— Я уже из-за них надорвался, — сердито заметил Йозеф.

— Сговорились! — крикнула старуха.

— Идите кричать вниз, — посоветовала ей Мария.

— Что? — взвизгнула старуха. — Меня выгоняют из собственной квартиры?

— Ваша квартира внизу, — сказала Мария, подталкивая старуху к двери.

— Помогите! — завопила старуха. — Бьют! Йозеф!

Йозеф лежал с закрытыми глазами.

Марии удалось выставить старуху на лестничную площадку. Та все не умолкала. Мария выпроводила ее и с лестницы.

— Грабители! — орала свекровь. — Проклятые!

Она села на нижнюю ступеньку, и оттуда ее уже было не сдвинуть. Старуха была могучая, тяжелая, и Мария оставила ее там.

— Ах ты муха! — насмехалась она. — Муха. Не делала бы абортов, была бы такая же крепкая, как я.

Словно не было того памятного для Марии вечера, когда решался вопрос о ребенке. Старуха тогда твердила. «Сперва дом, потом ребенок, всему свое время».

— Если еще раз, — сказала Мария, — если еще хоть раз вы подниметесь ко мне наверх, я не поведу вас вниз, а спущу с лестницы.

— Муха, — повторила свекровь.

В комнате наверху было тихо. Йозеф лежал, не открывая глаз.

— Спишь? — прошептала Мария.

— Нет. Мне плохо.

— Позвать доктора?

— Нет, нет. Наверно, пройдет.

Мария вышла на кухню и снова принялась распаковывать посуду. Все убрала, подтерла пол, присела — в комнате стояла тишина.

«Время. Старуха хочет знать, который час, — подумала она. — У нее время долгое, у нас короткое. Теперь ребенку был бы уже годик».

Осторожно нажала на ручку. Йозеф лежал, но глаза его были открыты.

— Не спишь?

— Думаю.

— О чем?

— Понимаешь, мне пришло в голову: если я умру, ты тут останешься совсем одна.

— Глупости. С какой стати умирать?

— Я умру, а ты останешься совсем одна.

— Ну, не сказать, чтобы совсем.

— Знаю. Это хуже, чем быть одной.

Его откровенность тронула Марию. Она не узнавала мужа. Он стал другим. Невероятно переменился. Мария склонилась и поцеловала его в щеку. Щека была горячая.

— Не беспокойся, — сказала она. — Ничего серьезного быть не может. Ведь под тобой всего лишь ящик развалился.

— Пожалуй, все-таки вызови доктора, — вдруг попросил Йозеф.

Мария посмотрела ему в глаза. Они были большие, круглые, испуганные.

— Как хочешь.

Она заторопилась и, шагая по дорожке, оглянулась на дом. Дом стоял гордо, выставляя напоказ свои внушительные размеры, свой второй этаж и веселую зелень крыши. Внизу за оконным стеклом белело лицо старухи.

Затем события развернулись необычайно быстро. Врач велел перевезти Йозефа в больницу.

Пока ожидали «скорую помощь», Мария стояла возле дивана, на котором лежал Йозеф, размышляя, чем бы его напутствовать. Хотелось сказать что-нибудь ободряющее.

— Вот видишь, — повторял Йозеф, — вот видишь.

— Пустяки, — утешала она. — Вылечат. Иначе и быть не может.

В ее сознании не умещалось, что человек ни с того ни с сего вдруг должен умереть от такой ничтожной, нелепой случайности. Смущал только страх Йозефа. Она не помнила, чтобы Йозеф когда-нибудь боялся.

— Останешься тут одна, — сказал он.

— Сам ведь знаешь, что нет.

— Она тоже когда-нибудь умрет.

— Что значит «тоже»? Ты не умрешь. Выбрось это из головы.

— Если тебе так угодно, выброшу… Чтобы тебя не беспокоить.

От его покорности на глаза Марии навертывались слезы. Она даже язык прикусила. Никогда прежде Йозеф покорностью не отличался.

— Знаешь, — продолжал он, когда машина «скорой помощи» уже стояла под окном, — я все думаю про эти годы. Видно, часы у нас с тобой были не в порядке. Нужно было поточней знать время.

— Выкинь это из головы. — Мария заставила себя улыбнуться.

Она не спала ночь. Думала о муже, который лежит в больнице. Далекий, он стал ей ближе. Из окна второго этажа можно было разглядеть больничные огни — маленькое облачко Млечного Пути. Правда, это было еще вечером. А теперь ночь, огни погасли. Ветер нагнал дождь, и он принялся стучать по крыше, вызванивать по жести труб. Минутами Марии казалось, будто дом под ветром кренится, как корабль на волнах. А это просто ее на миг сморил сон, короткий и беспокойный, как дождь, ветер и ночь за окном.

Без конца возвращалась она к перемене, которую заметила в Йозефе. И хотя одержанная победа не могла ее не радовать, ей словно бы слышался далекий зов смерти.

Мария уснула. Проснулась от знакомого крика: «Йозеф!»

Про старуху она забыла. А старуха там. Внизу. Во тьме. И наверняка задыхается от злости, что не слышит тиканья своих часов.

Мария встала, накинула халат и пошла вниз. Вот когда она все ей выскажет. Все проглоченные прежде слова просились на язык. Она больше не могла сдерживаться — побежала, перепрыгивая через ступеньку, поскользнулась и чуть не свалилась вниз, во тьму.

В первом этаже было тихо. Мария вошла в комнату. Тихо и темно. Зажгла свет. Старуха открыла глаза и спросонья пробормотала:

— Что случилось?

— Вы звали.

— Я? От вас, от сумасшедших, и ночью нет покоя.

— Вы звали. Сына вашего увезли в больницу, а вам все неймется, кричите, зовете. Так без конца и будете звать. — Голос у Марии сорвался, полез куда-то вверх и перешел на визг. «Господи, кажется, я тоже визжу», — мелькнуло в голове, но понизить голос она не могла.

— Дура, — презрительно произнесла старуха.

«Останешься тут одна, — слышала Мария голос Йозефа. — Одна. Видно, часы у нас с тобой были не в порядке…» — Голос звучал совсем рядом.

— Погаси свет, — приказала старуха. — Погаси и убирайся!

Мария сделала шаг к двери. И только тогда заметила кучу досок, из которой кое-где торчали гвозди. Часы в застекленном футляре еще стояли у стенки так, как их поставил Йозеф.

Мария рванулась к часам и носком домашней туфли разбила стекло. Часы свалились набок. Мария вскочила на них и обеими ногами стала топтать футляр, не обращая внимания на то, что стекло разрезает кожу. Она с наслаждением слышала треск дерева, скрежет осколков и металлический нутряной стон ненавистного времени. Вслед за чувством облегчения пришла невероятная усталость.

Задыхаясь, оставляя кровоточащими ногами следы, Мария вышла из старухиной комнаты. В ушах стоял треск, дребезжанье, скрежет. Криков старухи она не слышала — только звуки побоища.

— Слава богу! — кричала она, поднимаясь по лестнице. — Слава богу!

Мария не понимала, почему выкрикивает именно эти слова, и неприятно было, что она производит столько шума.

А с ног на чисто вымытые ступени стекали капельки крови.

 

Между тобой и мной

Опять зарядил дождь. Майский дождь тонкими, длинными струйками падал на цветущую сирень, а небо было матово-молочное, набухшее влагой. Через раскрытые настежь окна шум дождя и прохладная сырость проникали в комнату. В шелесте падающей воды терпеливый слушатель мог бы найти утешение.

Человек, сидевший посреди комнаты на единственном стуле, не обращал внимания на дождь. Сидел выпрямившись, положив руки на колени, и время от времени проводил ими по туго натянутым черным брюкам, точно вытирая ладони. Шум капель в кустах ничего для него не значил. Человек был глуховат и очень стар. Он сосредоточенно смотрел прямо перед собой.

Покойница лежала на столе в раскрытом гробу. Крышка гроба была прислонена к стене, а стол служащий погребальной конторы накрыл черной скатертью с бахромой. Стол уже не был похож на стол, а мертвая — на живую.

Она лежала в гробу, словно в колыбели, которая росла вместе с ней все семьдесят лет и вот, наконец, заново приняла ее в свое лоно. Лежала в нарядном черном платье, скрестив на груди руки, неподвижная и далекая.

В домике, где стоял гроб, была вот эта комната, с покойницей, и рядом еще маленькая, узкая кухонька. Все дома в этом старом рабочем поселке были такие. Теперь здесь оставалось совсем мало жителей. Большинство перебралось в город. Не за горами и тот час, когда город вклинится в этот поселок и последним обитателям придется покинуть свои домишки.

До того, как пошел дождь, старика и покойницу навещали соседи. Это были старые люди, и каждый приносил с собой частицу давно минувших времен. Но дождь, припустивший на склоне дня, отделил домик и комнату с покойницей от всего света, никто больше не приходил, кроме томительно тягучего вечера.

Служащий погребальной конторы ушел в полдень. С тех пор старик так и сидел тут. Как только он взглянул на черный блестящий гроб, его начала преследовать одна мысль. Длинная — если так можно сказать о мысли, — длинная и широкая, она наполняла старика, ни для чего больше не оставляя места. Это вовсе не была какая-нибудь глубокая мысль, просто перед его взором возникла картина, воскрешавшая очень давние события.

Пока попрощаться с мертвой приходили соседи и знакомые, пока здесь разговаривали, мысль не могла развернуться, картина оставалась неподвижной. Нужно было отвечать на вопросы, рассказывать, как у жены вдруг отказало сердце, где она в это время стояла, да когда это случилось, как он поднял ее и положил на постель, еще думая, что кладет живую, и что потом сказал доктор, и когда приедет из Остравы сын. Он отвечал, но мысль требовала его всего, целиком и нетерпеливо переминалась с ноги на ногу в ожидании своего часа. Дождь перекрыл пути к их домику — и этот час наступил.

Старик, моргая, глядел на блестящий черный гроб и одновременно всем телом прижимался к памятнику в далеком городе. Памятник весь влажно блестел — от могучего постамента до коня, на котором восседал какой-то генерал или герцог. Стоял март, с утра стлался туман, и теперь со статуи на гранит постамента стекали струйки воды.

После полудня туман прорвался и открыл площадь вокруг памятника. Ни души. Площадь совершенно пуста. Жалюзи лавочек спущены, ставни, где они были, тоже наглухо закрыты. Потом сквозь разрыв в тумане пробилось бледное солнце. Но согреть оно не могло.

Когда вызванивали полдень, он еще прятался, скорчившись за грузовиком с простреленными шинами. Там его пробрал холод, хотя от напряжения бросало в жар. Винтовка в руке казалась вырезанной изо льда.

Он не мог понять, как это получилось. Рабочие отряды закрепились на другой стороне площади, а он, хоть и был из их рядов, почему-то, присев на корточки, прятался за грузовиком здесь, на противоположной от них стороне. Где-то за его спиной, в близлежащих улицах, готовились к нападению полицейские команды. В двадцать первом в Саксонии была порядочная заваруха.

Памятник стоял на площади прямо против него. Добраться бы туда и спрятаться за гранитный постамент. Если бы это удалось, он мог бы потом без особых затруднений попасть на ту сторону площади, к своим.

Как только туман прорвался, он стал мысленно измерять расстояние. И вдруг выскочил из своего укрытия, побежал, петляя, прыгнул за гранитный постамент и прильнул к нему всем телом. Уже прижавшись к блестящему гладкому камню, понял, что в него стреляли. На бегу уголком глаза успел заметить тень. И вот — тихо, пусто. Массивная плита постамента укрывала его со стороны, где подстерегала опасность. Смерил глазами второй отрезок пути, от памятника к товарищам по оружию, С этой стороны площади был сквер, суливший укрытие за кустами и деревьями. Он все продумал, рассчитал и все-таки не побежал… Но теперь почуял новую опасность. Он был не один около памятника.

Сначала — только ощущение: по другую сторону памятника кто-то прячется. Неопределенное ощущение: за постаментом прячется враг. Скорее всего тот, что стрелял во время перебежки. Слишком усердный враг, который, преследуя его, добежал до самого памятника.

Это казалось чем-то не совсем реальным, напоминало детскую игру в прятки. Стоят, прижавшись к влажному граниту друг против друга, словно считают считалку, одни посреди пустой площади, а все уже спрятались. И стоят так, затаив дыхание.

Эта картина, эта длинная мысль неотступно преследовала его. Притиснутый к мокрому от тумана блестящему граниту, он ждал смерти. Напротив, за камнем, смерть перезаряжала винтовку. Он слышал звяканье металла о металл. «Которая из этих пуль?» — мелькнуло в голове. Глупо было думать о близости конца, но не думать он не мог.

Когда смерть подстерегает тебя вот так, рядом, в такой момент ты всегда один. Конечно, там, по ту сторону площади, где-то в узких улочках, были товарищи, друзья. Немцы и несколько чехов, пришедших, как и он, в Германию на заработки и теперь принимавших участие в общем деле. Все рабочие. Однако, чтобы присоединиться к ним, нужно было остаться в живых. Перебежать от памятника в одну из улочек на той стороне. Но если он побежит, неизвестный высунет голову из-за памятника и выстрелит.

Он здесь один — вот что плохо. В нагрудном кармане лежала фотокарточка, но он боялся взглянуть на нее, боялся, как бы тот, другой, не воспользовался этой минутой. А взглянуть очень хотелось, хотя бы краем глаза. На карточке была Ружена, а рядом он сам, оба в праздничной одежде — так их снял во время храмового праздника фотограф. Хотел сфотографировать парочку перед полотном, где была намалевана пршибрамская Святая гора. Нет, только не это. Они с Руженой встали около забора, да так и стоят на карточке поныне. У ног их цветут одуванчики. Фотография словно приросла к его сердцу. Он положил ее поверх стопки писем и конвертов на тумбочке.

Старик встал и пошел к тумбочке — лежит ли фотография? Она там лежала. Ружена улыбалась растерянно, потому что не хотела тогда сниматься. Но он хотел увезти ее карточку в Германию. С тех пор прошло без малого пятьдесят лет. У Ружены было свое представление о счастье. Чуточку вычитанное из романов с продолжением, чуточку — из детской сказки о волшебной птице, которая поет в домишке бедняка, а в замке теряет голос. Он считал ее мечты ребячеством. Наверно, потому и выглядел на фотографии рядом с ней таким взрослым, солидным.

Под карточкой ровная стопка писем, которые он писал будущей жене из Германии. На углу каждого конверта ее рукой выведен номер. Всего тридцать четыре. Он подумал, что это еще не все. Раскрыл дверцу шкафа и достал плоскую картонную коробку, где хранились фотографии. Но не стал просматривать содержимое и поставил коробку сверху на письма. Затем вернулся на свой стул.

Памятник в чужом городе ожидал его. Он прижался к влажному камню постамента и осторожно посмотрел направо, оглянулся налево, и еще раз направо и налево, чтобы смерть не опередила его. Скорей бы ночь да туман. Но до ночи было далеко, а развеявшийся туман больше не собирался густеть.

«Долго ли мы оба так выдержим? — спрашивал он себя. — Я здесь, он — по ту сторону. Кто кого первый застигнет врасплох? Не могу я ждать до вечера!» Он лег на живот и, держа палец на курке, выставив вперед винтовку, пополз к углу постамента. Если тот и подкарауливает за углом, он никак не ожидает увидеть противника внизу, у самой земли, наверняка целится выше, и, прежде чем успеет опустить дуло, пройдет несколько драгоценных мгновений. Задерживая дыхание, подполз к углу. Стремительно высунул голову, готовый выстрелить первым. За углом никого не было.

Отполз назад, испытывая разочарование и неосознанную радость. Но нужно повторить вылазку еще и с другой стороны памятника. Подполз к углу, быстро высунул голову — тоже никого. Очевидно, враг прижимается к широкой стороне постамента и не осмеливается напасть.

Дождь за окном с тихим шумом падал на траву, тяжелые одинокие капли стекали по веткам сирени, с листа на лист и исчезали во тьме. Было тепло, но старик дрожал от озноба. Ружена как будто западала в свое черное ложе. Чтобы увидеть ее, пришлось привстать. На фотографии она была ближе. А здесь — это уже не Ружена. Кто-то другой.

«Сегодня это уже не я, — сказала она утром после свадьбы, — сегодня я совсем другая».

«Да нет же!» — смеялся он. Вечно эта Ружена что-нибудь придумает.

Она нахмурилась:

«Не вижу тут ничего смешного! Почему бы мне и не перемениться? Я совсем новая, если хочешь знать».

«Как же, как же, все на свете меняется», — согласился он.

«Только одна вещь не меняется».

«И это…»

Разумеется, это была любовь, хотя слово «любовь» она никогда в жизни не произнесла вслух. Ружену воспитывали по старинке, а в старину громкими словами не бросались. Любовь тогда единожды и на всю жизнь скреплялась свадьбой. На этом старосветском солнцепеке любовь высилась точно гора или скала над долиной, никогда не меняясь. Ружена жила в мире понятий своих воспитателей, которым она прислуживала до самой свадьбы. У нее были грубые ладони и нежные мечты. А за его плечами были уже рабочие мятежи в Германии, стачки в Чехии, и все в мире четко делилось на правое и левое.

На фотографии она была ему ближе, чем та, что лежала сейчас перед ним. В последнее время прошлое становилось все ближе, а настоящее отдалялось. Слышал он хуже и хуже, но голоса в его сердце с каждым днем набирали силу. Время, делившееся на отрезки уходом на работу, обеденным перерывом, концом смены, — это время, вполне понятное, только когда мы делим его на куски, теперь навсегда ушло. Больше нечего было делить. Случалось, что, если не было солнца, он даже не мог определить, утро сейчас или день.

Он не знал, долго ли ждал так, притиснутый к постаменту. Рассеянный дневной свет, просачиваясь сквозь туман, не отбрасывал теней, и определить время он не мог. Часов у него не было. Он осторожно разминал закоченевшие руки и ноги, шевелил запястьем, пальцами, стараясь не производить никакого шума. За памятником — тоже тихо. Несколько раз он уже собирался пригнуться и выскочить, точно на состязаниях по бегу, пересечь пустое пространство между памятником и началом ближайшей улицы. Он помнил наизусть все кусты и деревья, среди которых предстояло петлять, прикинул, где бы залег, куда бы откатился, где поднялся, чтобы продолжить бег. Кто знает, может быть, за памятником никого нет, может, он зря боится.

Он уже не был уверен, что за памятником действительно кто-нибудь прячется. Решил: сосчитаю до десяти. Если никто не даст о себе знать, выбегу. Сосчитал до десяти, но не выбежал. Сомнения удерживали на месте. Стал считать еще раз.

И вдруг кто-то кашлянул. Совсем рядом — руку протянуть. Кашлянул беззаботно. Легкомысленно. Но ведь кашель может быть и частью плана. Продуманного и коварного. А может быть, во всем виноват вновь сгустившийся туман.

Услыхав за памятником кашель, он с облегчением вздохнул. Неуверенность пропала. Представил себе, как тот выглядит. Он знал этих молодчиков из полицейских команд, прибывших сегодня в город. Плечистые, толстые, розовощекие. И видел своего противника так ясно, что мог бы сосчитать пуговицы на его мундире. «Смерть пришла за мной, она в полицейском мундире и заявляет о себе кашлем».

И тут его охватила яростная отвага. Он лег животом на гранит у самого подножья памятника и снова пополз к углу. Выглянул. У короткой стенки никого. Пополз дальше и, прежде чем высунуть за угол голову, несколько раз с трудом глотнул. Сердце билось где-то в горле и во рту.

Дверь домика хлопнула, кто-то пришел. Старик ничего не слышал. Если теперь наклонить голову, можно заглянуть за угол. Он все еще медлил, взволнованный, напряженный. Только когда дверь в комнату отворилась, поднял глаза. Тьма уже так разлилась, что он не узнал, кто вошел.

— Я только глянуть, не нужно ли чего, — произнес женский голос.

Эта была соседка.

— Мне ничего не нужно.

— Я тут принесла пирожков, они на кухне, — сказала та опять.

Она переминалась у двери, но старик больше ничего не ответил. Соседке хотелось бы поговорить о покойной, но она не знала, как начать. Наконец ей стало страшно оставаться в темной комнате, где стоял гроб, и она поскорей отступила на кухню. Прикрыла за собой дверь, потом дверь из кухни в прихожую, потом из прихожей в палисадник. Стукнула калитка.

Старик услышал удар. Это был выстрел. Человек в полицейском мундире упал на колени, потом медленно опустился наземь, и, когда опускался, на мгновение показалось изжелта-бледное лицо. Он не успел упасть, как винтовка вывалилась из его рук. Ладонь, в которой он держал носовой платок, раскрылась, точно он кому-то его предлагал.

Рассматривать убитого было некогда. Не торчать же здесь вместо мишени. Он быстро обогнул постамент и побежал в туман, чувствуя облегчение и странную жалость. И одновременно радость. Ведь иначе он поступить не мог, выбора не было. И снова жалость. Добежав до безопасного места, он первым делом вынул фотографию и сказал Ружене, что остался жив, выдержал испытание.

Старик поднялся, прошел к ночному столику. Зажег ночник, взял фотографию, письма и картонную коробку. Лампочку не погасил, чтобы не искать в темноте кухонную дверь. В кухне тоже зажег свет, подставил к плите низенькую табуретку.

Стал рассматривать карточки. За последние пятьдесят лет немало событий и лиц запечатлелось на фотографиях, в неподвижных сценах, оставшихся где-то в прошлом. Привести их в движение мог только свидетель этих событий. А жизнь есть движение. Когда уходит свидетель, умирают и самые дорогие фотографии. Это уже будут не они с Руженой, полные своих планов и надежд, и ни для кого уже эта карточка не воскресит бойкого фотографа, прыгающего вокруг громоздкого деревянного аппарата. А кого взволнует, сколько путешествовала эта фотография по его карманам? Это будет лишь изображение незнакомой парочки у деревенского забора. Все погрузится в никому не интересную всеобщность — какие-то люди что-то делали. И будет погружаться глубже и глубже, пока не забудется.

Старик отложил фотографию, чиркнул спичкой и поджег первое письмо. Бросил его в топку и через раскрытую дверцу следил, как пламя схватывает исписанный лист. На горящее письмо положил второе, третье, четвертое. Вручал прошлое огню и присматривал, чтобы оно сгорело без остатка. Брал письма по номерам, а когда все они сгорели, принялся за коробку. Вот фотография Ружениных опекунов, дядьев, племянников, вот конверт с прядью волос их сына, памятные предметы, которые были кому-то дороги, но этот кто-то умер.

Для сына, насколько он его знал, подобные вещи не значили ничего. Его мир иной. Старик не мог себе представить, как бы он передал сыну какой-нибудь из этих сувениров. И медленно, задумчиво бросал их в огонь. Пусть они уйдут вместе с мертвой, ей они принадлежали, и никто не оскорбит их равнодушием, если и ему самому суждено умереть так же внезапно, как умерла Ружена.

Сгорело все, осталась только фотография с храмового праздника. Старик держал ее большим и указательным пальцами и размышлял. Бросать — не бросать. Можно ведь сжечь и завтра.

Он сунул карточку в карман пиджака, закрыл дверцу плиты, повернул выключатель и возвратился в комнату к мертвой.

Положил фотографию на тумбочку и долго рассматривал. Как в тот раз, когда перебежал через сквер к жилому кварталу, где его ждали товарищи. «Я остался жив», — сказал он тогда глядящей на него с фотографии Ружене. «Я остался жив», — мог бы сказать он и сегодня. Но тогда было ощущение победы, сегодня это не представлялось ему победой.

Старик выключил свет и ощупью добрался до стула. Сел. Теперь, во тьме, гроб уже не был виден. Памятник тоже. Только Ружена стояла у забора и нерешительно улыбалась.

Нужно сказать ей, что у меня умерла жена, пусть пойдет со мной на похороны. Это хорошо, что кто-то у меня все-таки остался. Хоть не буду так одинок.

 

ЭДУАРД ПЕТИШКА — EDUARD PETISKA (род. в 1924 г.).

Чехословацкий поэт и прозаик. После войны окончил философский факультет Карлова университет в Праге. С 1948 г. занимается литературным творчеством: это и книги для детей, которыми он заявил о себе в конце 40-х — начале 50-х годов, и поэтические сборники «Мгновения» («Okamziky», 1957). «Жду тебя» («Cekam na tabe», 1962), «Семья Овидия» («Ovidiova rodina». 1968). «Прометеева память» («Prometheova pamet», 1971) и книги новелл, среди которых особое место занимает своеобразный роман в новеллах «Прежде чем мы становимся взрослыми» («Nez uzra]i muzi», I960), рисующий нравственное и идейное формирование юношей в период фашистской оккупации. Э.Петишка выступает и как автор ряда психологических романов о современном человеке — «Судья Кнорр» («Soudce Knorr», 1967), «Пятница героя» («Hrdinuv patek», 1968).

Предлагаемые читателю рассказы взяты из сборника «Брачные ночи» («Svatebni noci». Praha, Ceskoslovensky spisovatel, 1972).