Свадебные ночи

Петишка Эдуард

«Свадебные ночи» — этот своеобразный цикл новелл известного чешского писателя Э. Петишки — о любви, о поисках подлинного чувства, возвышающего человека, помогающего ему обрести свое подлинное место в жизни. Вместе с тем, естественно, проза Э. Петишки и о современном чешском обществе, о нелегком становлении моральных и этических норм жизни нового человека.

 

Коротко об авторе

Эдуард Петишка — известный чешский поэт, прозаик, переводчик; родился в 1924 году в Праге. После войны окончил Карлов университет, занимался сравнительным литературоведением и германистикой. С 1948 года живет в Брандысе-на-Лабе.

Его первые поэтические произведения, «Глаза возносящегося времени» (1946) и сборник «Пражские оркестры» (1947), проникнуты переживаниями военных лет. Историческая и интимно-человеческая проблематика разрабатывается в книгах стихов «Солнце» (1949), «Мгновения» (1957), «Я жду тебя» (1962), «На опустошенные места» (1964), «Посреди» (1967) и «Семья Овидия» (1968). Древнегреческий миф положен в основу сборника стихотворений «Память Прометея» (1971).

В последнее время Э. Петишка часто обращается к прозе. В своих прозаических произведениях, отличающихся тонким лиризмом, он стремится проникнуть в психологию современного человека, большие и малые проблемы современника всесторонне интересуют писателя.

Немало книг Э. Петишка посвятил детям, особенно популярны его «Дедушка-сказочник» (1958), «Книжка для Мартинека» (1977).

Э. Петишке принадлежат многие переводы с немецкого, в частности произведений Гейне и Гёте.

Произведения Э. Петишки переведены на многие языки, в том числе на русский, венгерский, французский, японский и другие.

Все эти произведения — о любви, о поисках подлинного чувства, возвышающего человека, помогающего ему обрести самого себя, свое подлинное место в жизни. Вместе с тем проза Э. Петишки, естественно, и о современном обществе, «срез» которого сделан писателем, как точное социологическое исследование. Таковы его романы «Прежде чем мужчины созреют» (1960), «Апельсиновое платье» (1962), «Судья Кнорр» (1967), «Счастье, ночь и звезды» (1975), «Путеводитель молодого человека по супружеской жизни» (1981), повесть «Пятница героя» (1968), книги «Гостиница для иностранца» (1964), «Свадебные ночи» (1972), «Лучшая жизнь» (1973), «Мир, полный любви» (1979), «Движение цветов» (1981).

 

***

Августовская ночь одинока и ищет в тревоге, кто б ее проводил этой страшной тропою к рассвету, ночь бы тоже непрочь провожатого, спутника встретить, чтоб хоть кто-то был рядом… В тот раз мы сидели с другом на косогоре, на дальней окраине города. Нынче прибой городской истребил здесь траву. Раньше виден был тут горизонт, лунный свет натекал, точно сок из расколотой дыни. Иногда горизонт громыхал, кровь искрилась тогда на челе темной ночи. Там сражались и гибли, но мы были живы, и шли мы по свету. Я искал тебя, моя любовь, зная облик твой прежде, чем увидел тебя наяву. «Я-то знаю, кого я ищу», — я сказал. Друг травинку покусывал, но отвечал без запинки, с легкомысленной ясностью юности: «Ищем кого мы?.. Себя!» «Я ищу, — объяснил я, — ту, с кем бы я стал человеком». «И неполными, и невосполненными мы из мира уйдем», — он ответил. Он не верил, что сможет найти. Нам казалось, найти — это в травах нащупать колечко. О любовь моя, нынче уж знаем мы, что отыскать — это значит в ином направлении поиск продолжить. Мы искали когда-то вовне, нынче ищем во глуби — в себе [1] .

 

Тайна

Это она надумала провести брачную ночь на даче. Он эту идею не одобрял. У него не было каких-либо разумных доводов против — просто какое-то смутное неприятное чувство. Разумные доводы были как раз у невесты. На большой, просторной даче его родителей их ждало уединение, охраняемое лесом и рекой от всего этого мира родных и знакомых. Собственной квартиры молодоженам придется дожидаться самое малое года два. Правда, родители выделили им в своей квартире комнату. Она будет их пристанищем года на два. Они несколько раз пытались поговорить с глазу на глаз в этой комнате, но приходилось кричать, потому что за стеной в столовой гости за свадебным столом дружным хором распевали песни под гармонику.

И вот наконец они едут вдвоем, на маленькой машине женихова отца, слишком маленькой для длинных ног жениха.

Молодая радовалась! Все забавляло ее с самого утра, хотя утром она немножко волновалась. Но время шло, волнение постепенно улеглось, и под конец она просто забавлялась. Когда они выехали, в городе уже зажигались огни, а над самым горизонтом стояла маленькая желтая лужица света, которая на глазах испарялась.

— Ты слишком быстро едешь, — заметила невеста.

— С чего это ты взяла? — ответил он и прибавил скорость.

Езды до дачи было минут сорок пять. Он надеялся добраться скорее.

— Почему ты молчишь? — спросила молодая.

— А что говорить?

Он все еще не мог избавиться от какого-то тягостного чувства. Определенно, эта затея с дачей — не то. Он смотрел на дорогу с упрямством, с каким дети выполняют распоряжения взрослых в тайной надежде, что им же будет хуже.

Она рассмеялась:

— Ты иногда похож на мальчишку.

— Ну и ладно, — ответил он почти угрожающе.

Она погладила его по голове. Ей хотелось поболтать. Она немного выпила, и мир казался ей добрым и вполне терпимым. И два года ожидания квартиры были просто смешны. Даже петля, спустившаяся на новых чулках, ее веселила.

— Все будет хорошо. — Она снова провела ладонью по его волосам.

— Ну и ладно. — Угрожающие нотки исчезли из его голоса. Ему-то мир вовсе не казался столь добрым. Из-за того что надо было сесть за руль, он ничего не пил, и к тому же спиртное вообще на него плохо действовало. Стоило ему выпить несколько рюмок, как желудок тут же давал о себе знать. Мастер цеха, где он работал, страдал таким же недугом. Они вместе обедали в заводской столовой и делились опытом по этой части. Но мастер был на тридцать лет старше Оты. Его болезнь была куда серьезнее, но это было спорное преимущество, если учесть возраст Оты.

Он вел машину, жалел, что не выпил, и в то же время радовался этому.

— Не понимаю, на кой тебе эта дача, — проворчал он.

— Бука! — воскликнула она весело.

Ота не спускал глаз с дороги и не видел ее лица, но за ухом почувствовал влажный поцелуй. Дернулся, потому что не ждал поцелуя, — и машина подскочила на рытвине, которую в другое время он бы непременно объехал.

— У меня только одна жизнь! — любезно сообщила она.

— Ну и ладно, — с досадой отозвался Ота. Как-то там глушитель? Недавно поменяли… А ведь дорогу эту он знает наизусть. Со всеми ее ухабами и рытвинами. Наездился сюда по нечетным субботам! По четным отец был выходной, по четным субботам на дачу ездили родители. А по нечетным Ота. С девушкой. Не с этой, что сейчас сидит рядом с ним. Просто с какой-нибудь девушкой.

Приближался последний участок пути. Дорога пошла в гору. Он включил третью, потом вторую скорость, машина медленно преодолевала подъем. Вдоль дороги росли березы, белые стволы их, будто светясь в лучах фар, лениво проплывали мимо. Обычно на этом месте Ота, пользуясь тем, что машина шла на малой скорости, целовался с сидящей рядом девушкой. Сегодня ему целоваться не хотелось. Дана его жена, впереди у них долгая совместная жизнь, в которой, как ему думалось, незачем спешить с поцелуями. Где-то в глубине души у Оты шевельнулось смутное сожаление, которого он тут же устыдился.

На вершину холма они въехали молча. Спуск шел быстрее. Ота осторожно притормаживал, едва замечал на шоссе подозрительную тень рытвины, размытой вешними водами.

Дана пела. Его раздражало, что она поет, а ему приходится объезжать колдобины.

— Смотри, язык откусишь, — вежливо заметил он.

— А язык надо держать вот так, погляди, не между зубами, а вот как, — серьезно объяснила она.

Ох уж это ее пение! Из-за него она даже свидания пропускала. С двумя подружками из парикмахерской, где она работала, сколотила трио, и они пели всюду, где ими интересовались. Так вот, Оту это трио не интересовало. Хотя вообще-то он против пения ничего не имел, но не мог избавиться от ощущения, что пение Даны выражает совсем не то, что должно выражать. Дана умела выбрать момент, когда ее пение звучало как насмешка или просто равнодушие к его делам. Странно в общем, но Данино пение мешало ему. Почти никогда оно не совпадало с его настроением.

А Дана весело распевала, без слов, этакое «ля-ля-ля», но «ля-ля-ля» безмерно довольное и блаженное.

Итак, я женат, подумал он, прислушиваясь к себе: не произошло ли в нем чего-нибудь такого, что подтверждало бы, что он действительно женат. Никаких изменений в себе Ота не нашел, кроме робкого сожаления, которое он без труда подавил.

Спустились в долину. От шоссе в разные стороны ответвлялись проселки к дачам или к деревянным ресторанчикам, открытым лишь в летний сезон. Как-то ночью Ота с девушкой съехал на такой вот проселок, и было очень мило. Жаль, что уже через полчаса пришлось удирать задним ходом — их осветил фарами какой-то тип в лимузине. Типу надо было проехать к своей даче, а они загородили дорогу.

Несколько секунд Оту подмывало съехать с Даной на проселок. Сегодня, пожалуй, не помешает никакой тип в лимузине. День был будничный, да и дачный сезон еще не начался. Дане, конечно, было бы приятно. Она обожала неожиданности. Ничего не поделаешь, сказал он себе, я теперь женат. И его охватило безразличие.

Дана пела.

Чем ближе подъезжали к даче, тем больше портилось настроение у Оты. Нет, это не то. Определенно не то.

Они проехали долину, теперь шоссе пошло между лесом и рекой. Здесь дачи кончались. Лишь одна еще стояла за широкой полосой леса. Дача его родителей. В стороне от прочих, словно по ошибке попавшая за пределы дачного поселка. К ней вела лесная дорога, петлявшая между высокими соснами. Дача стояла почти над самой рекой.

Свет фар, обшарив стволы сосен, мелькнул по фасаду дома, по массивной каминной трубе и уперся в кустарник с крохотными зелеными каплями распускающихся листьев.

Ота выключил мотор и погасил фары.

— Ну что же ты? — вызывающе сказала Дана.

Поколебавшись, он коснулся ее мимолетным поцелуем.

— Вот это другое дело, — заявила она.

В доме было холодно. Растапливать камин им не хотелось. Они включили электрическую печку; Дана сбросила туфли и протянула ноги в чулках к теплу. Она сидела в вольтеровском кресле, прическа ее растрепалась, и две светлые пряди льнули к обнаженному плечу. Ее нарядное короткое платье было совсем неуместно в сырой, холодной комнате, нерешительно вбиравшей в себя тепло.

— Выпить не найдется? — были ее первые слова, едва она поудобнее устроилась в старом кресле.

Выпить нашлось, в холодильнике нашлись продукты, кроме той коробки с припасами, которую они привезли с собой. Все приготовила его мать, узнав, что они собираются приехать сюда после свадьбы. В соседней комнате молодоженов ожидала застеленная свежим бельем тахта, а в вазе на камине, словно приветствуя их, стояли еловые ветки.

Ота принес бутылку и штопор. Дана наблюдала за ним. Она полулежала в кресле, не заботясь ни о прическе, ни о чулках, розовая, довольная. В этой ее небрежности было что-то новое, и она демонстрировала ее, естественно, самоуверенно, словно открыла новые выгоды супружеского положения.

Дана немножко отпила.

— Ай-яй-яй, — пропела она, — крепкое!

— Водка. — Ота чуть-чуть пригубил.

— Надо было чокнуться.

— Можем и чокнуться!

— Теперь уже не считается. Надо первой рюмкой.

Теперь вообще много чего надо, промелькнуло у него в голове. Супружество — страна необходимостей. До сих пор жизнь предоставляла возможности, а с сегодняшнего дня, как ему казалось, возможности заменялись необходимостями.

До Даны в этом кресле сиживали другие девушки. Стоило ему взглянуть на Дану, как они невольно возникали в его памяти. Чья-то голова, чей-то смех, чьи-то ноги. Дана сидела в кресле не одна.

Ота допил рюмку.

— Так вот она какая, первая брачная ночь, — прошептала Дана, зажмурившись.

— Тебе не холодно? — спросил он, чтобы не молчать.

Помещение мало-помалу нагревалось. После третьей рюмки Дана пустилась в пространные рассуждения о гостях, прическах и платьях женщин, собирая в кучу разные сплетни с наслаждением, которого Ота не разделял, но с которым встречался и раньше. Девушки, сидевшие вместе с Даной в кресле, разговаривали подобным же образом, а у некоторых из них, наверное, наблюдательности было побольше. Болтовню остальных девиц Ота принимал снисходительно, считая ее чем-то вроде платы за проведенный вместе вечер. Но Дана была его женой.

— Прекрати! — вдруг сказал он.

Дана испугалась:

— Что с тобой?

Оте стало неловко, и он попытался исправить положение:

— Давай погасим свет. Спорю, сейчас прекрасно видно реку.

Даже этот старый трюк с рекой хочешь испытать на своей жене? — внутренне укорил он себя. Но укоры совести бывают только в тягость…

— Идет! — Дана соскользнула с кресла и сунула ноги в туфельки.

В темноте они нашли глазами реку. Луны не было, и река предстала им тусклым продолговатым пятном, чуть светлее полей и леса. Во всем этом не было ничего особенного.

Когда они целовались, Ота вдруг осознал, что завтра не отвезет Дану в город, как отвозил всех других девушек, что они проживут с ней здесь несколько дней, а потом им предстоит прожить вместе всю жизнь. И он вспомнил, как завидовали ему товарищи по цеху из-за Даны. Это его утешило.

Включать свет они уже не стали.

Ота проснулся в четыре часа утра. За окном совершенно ничего не было видно. Туман смешался с ночной темнотой. Ота встал и включил электрокамин, который выключил перед сном. Прислушался к пощелкиванию накаляющихся спиралей и тихому дыханию своей жены. Ему казалось, будто в комнате дышит еще кто-то. С другими девушками такого не случалось. Те приходили и уходили. Но Дана — исключение. Пришла и не уйдет. Лежит вот рядом…

Ота не мог избавиться от тягостного ощущения, что в комнате, кроме Даны, находится еще какая-то девушка. Он погружался в беспокойный сон, и по мере того, как сон овладевал им, Дана превращалась в кого-то другого. Это и радовало и огорчало, но, помучившись недолго, он уснул и проснулся, когда было совсем светло.

Дана еще спала. Светило солнце. От тумана остались лишь островки инея в тени, а на ветке вербы какая-то птица раскачивалась вверх-вниз, вверх-вниз.

При свете солнца все выглядело куда веселее, чем вечером или ночью. Ота повернулся на бок и стал смотреть на спящую Дану. Она лежала на животе, вытянув руки вдоль тела, скомкав одеяло, и плечи ее размеренно подымались и опускались. Размеренность ее дыхания придавала солнечному утру какое-то дополнительное спокойствие. Размеренность действует успокаивающе: она свидетельствует о том, что у людей и вещей все идет по правилам. Что в мире покой и порядок.

Ота выглянул в окно. Птица по-прежнему раскачивалась на ветке вверх-вниз, вверх-вниз. От электрокамина тянуло теплом. Все девушки уехали в город, он остался здесь с женой. Ему захотелось похвастаться ею, выехать вместе в это заманчивое голубое и серебряное утро, отпраздновать его как-нибудь необычно. Глядя на жену, Ота строил разные планы, отвергал одни и придумывал другие. Времени было достаточно — Дана не просыпалась. Ота не будил ее и чувствовал себя великодушным, оставляя ей свободу, которую дает сон; старался угадать, что ей снится. Она должна рассказать ему, что ей снилось. Что может сниться человеку, который спит на животе? Он глядел на Дану с той нежностью, с какой владелец смотрит на свою собственность. Коснулся ее волос, отделил одну светлую прядь и начал наматывать на палец. Локон поблескивал в солнечных лучах и мягко обвивал указательный палец. Тут Дана шевельнулась, и Ота нечаянно потянул ее за волосы.

Она сразу проснулась, легла на спину и с удовольствием потянулась.

— Доброе утро, — приветствовал он ее.

— Я еще сплю, — сообщила она.

— Не советую.

— Сплю, сплю, сплю…

— А у меня есть тайный замысел.

Она привлекла его к себе.

Когда потом они ехали в маленькой отцовской машине под высоким сияющим небом, мир казался еще прекраснее, чем утром.

Ота насвистывал, Дана тоже попыталась, но у нее не получилось.

— Думаю, я все же привыкну, — заявил он.

— К чему?

— К тому, что я муж. Понимаешь, ощущение такое… такое…

— Ты вполне стоящий муж, — сказала она одобрительно.

— Спасибо.

— Не без изъянов, конечно, — прищурилась Дана.

— Ну и ладно! — весело ответил он.

— Не скажешь, куда ты меня везешь?

— Сам не знаю!

Разумеется, он знал. Все продумал еще утром, пока Дана спала.

— Нехорошо с твоей стороны таскать меня по лесам без завтрака, — вздохнула Дана.

— Считай, что ты на диете.

— Разве я толстая? — Она погладила свой плоский живот. — Неужели я толстая?

Ота продолжал насвистывать.

За поворотом шоссе показалось озеро. Над его обширной гладью вспыхивали белые сполохи, а неутомимые чайки бросались в этот пожар и снова вылетали из него. Потом появилась красная крыша отеля. Весной она была заметнее, чем летом: летом ее закрывали кроны широколистых каштанов.

Дана все поняла, но на всякий случай спросила:

— Куда ты все-таки меня везешь?

— В торжественный день полагается торжественный завтрак.

— Ты это всерьез? Надеюсь, нет!

— С каких пор ты такая скромная?

Ота обладал удивительным даром объяснять себе все совершенно не так, как было на самом деле.

Дана замолчала. Говорить было нечего. А отель приближался, словно недруг, коварно прячущий оружие за спиной.

От избытка хорошего настроения Ота прочертил колесами на песке автостоянки лихую загогулину. Потом выскочил из машины, открыл Дане дверцу. Не в его привычках было открывать девушкам дверцу, но Дана не была его девушкой, а утро ведь было торжественное. Дана улыбнулась ему так, словно он на нее прикрикнул.

— Поехали дальше, — попросила она, продолжая сидеть.

— Куда?

— В другое место.

— Почему?

— Мне здесь не нравится.

— Ты уже бывала здесь?

— Нет.

— Вот и неправда. Сказала же, что тебе здесь не нравится.

Внезапно Дана вылезла из машины и пошла к веранде, даже обогнав Оту.

Летом на веранде танцевали. Сейчас на ее плитах, от самых перил до складных стульев и столиков, сложенных под тентом, танцевало только солнце. В воздухе пахло водой, землей и горьковатым дымком от костра из сырого хвороста. Ота с удовольствием задержался бы на веранде, чтобы полюбоваться на озеро, но Дана уже входила в ресторан. Ота едва успел придержать дверь, которая захлопывалась автоматически. Дана уже отодвигала от столика стул.

Ота предпочел бы сесть в конце зала, откуда открывался прекрасный вид на озеро. С того места, которое выбрала Дана, виднелся лишь его уголок. Зато здесь было свободно, а сзади за двумя столиками сидели люди. Ота уселся напротив Даны.

— Слушай-ка, — сказал он, — я привез тебя на торжественный завтрак, но, если ты будешь сидеть с таким видом, я подумаю, что мы на похоронах.

Дана промолчала.

— Тебе нечего мне сказать? — настаивал он.

Нет, ей нечего было ему сказать. Дана отвернулась к окну. Не для того, чтобы полюбоваться пейзажем. В оконном стекле, как в зеркале, отражалась дальняя часть зала. Только заметив в стекле фигуру приближающегося официанта, Дана на секунду отвернулась от окна и незаметно с облегчением вздохнула. Как ей это в голову не пришло? За три года здесь, верно, все официанты сменились. Три года — долгий срок. Частица вечности…

Заказывать завтрак Дана предоставила Оте и только на все соглашалась — ей было не по себе, успокоение пришло слишком быстро, она еще не могла в него поверить, прикидывала, нет ли где трещины, через которую может нагрянуть беда. Не ждала она, что прочность ее брака так скоро окажется под угрозой.

— Ты меня не слушаешь, — сказал Ота.

— Прости.

— Я спрашивал, когда ты была здесь в последний раз.

— В последний раз? — Дана хотела выиграть время. — В последний раз? — Тут она увидела метрдотеля, он тоже был новый. Дана воспрянула духом. — Как-нибудь я тебе все расскажу, — закончила она.

— Когда? — Ота был неумолим.

— Когда-нибудь. Сегодня это ни к чему.

— Почему?

Дана вздохнула. Ота наклонился к ней через стол, раздраженный и нетерпеливый. Теперь от него не отвяжешься, с горечью подумала она про себя. Так и будет допрашивать и никогда не перестанет. Даже если сказать ему правду. Даже тогда не отстанет.

Он выпрямился, только когда появился официант с подносом. Но едва тот ушел, Ота снова подался вперед, над всеми этими чайничками, тарелками и вазочками, желая заключить нечто вроде перемирия.

— Не будем об этом говорить, ладно? Если ты этого стыдишься. Расскажешь мне вечером, когда будет темно.

— Идет, — легко согласилась она.

До вечера было далеко, и кто знает, что ей за это время придет в голову. До сих пор ей всегда удавалось что-нибудь придумать, когда было нужно.

Ели ветчину, масло, сыр и мед, а запивали чаем. Всякий раз, встречаясь взглядом с мужем, Дана читала в его глазах благородно сдерживаемый упрек.

— Не смотри на меня так, не то закричу!

Он покачал головой.

— Разве я смотрю на тебя как-то особенно?

Три года — это целая вечность, повторяла про себя Дана. Когда-нибудь и сегодняшнему утру тоже будет три года. Знала бы, что через три года вернусь в этот отель с мужем, над многим бы задумалась. Большинство событий происходило бы иначе, если б люди отдавали себе отчет в том, что когда-нибудь их поступкам будет три года или бог знает сколько лет. С точки зрения будущего кое-что из того, что я делаю сейчас, в сущности, ошибки и заблуждения. Ведь три года назад ни о каком будущем я и не думала. Интересно, до чего в прошлом мало думаешь о сегодняшнем!

— Если хочешь, — сказал Ота, — можешь все выложить хоть сейчас. Разумеется, при условии, если ты сама того желаешь.

Дана намазывала на хлеб масло и мед. Три года назад после того вечера она точно так же сидела утром в этом зале и ела мед. Не буду думать об этом! — твердила она себе, буду думать только о том, что сейчас. Никого из тех, кто был под этой крышей вместе со мной три года назад, уже нет здесь. Зачем думать о прошлом, когда нет нужды опровергать свидетелей. Дана откусила кусочек хлеба, масло и мед соединились, растаяв во рту, их сладость непроизвольно вызвала в ее памяти другие лица, совсем не то, которое наблюдало сейчас за ней, склонившись над тарелкой с остатками ветчины. Она видела вокруг себя других мужчин. Закрыла глаза, а когда открыла их, вновь увидела Оту.

Он перестал жевать.

— У тебя голова болит?

— Нет, не болит.

— Возьми еще меду. Помогает.

— Ничего у меня не болит.

В глубине зала кто-то поднялся и направился к их столику. Лавируя между столиками, человек натыкался на стулья, его движения и извилистый путь напоминали путь бильярдного шара, до того как он попадет в лузу. Дана не спускала глаз с приближающегося мужчины. Он подходил все ближе — черная тень на фоне большого, освещенного солнцем окна. Яркий свет за спиной этого человека делал черты его лица неразличимыми. Он приближался, незнакомый и таинственный… Все ближе, ближе…

Дана чувствовала себя обреченной в этом пространстве, заставленном столами и стульями, между которыми на нее нежданно-негаданно надвигалась еще неизвестная ей беда. Она слышала, как Ота спрашивает:

— Куда ты?

И увидела свое отражение в стекле — как она садится на место. Все равно поздно, тот человек совсем близко, бегство изобличит ее пуще, чем если б она осталась на месте и все отрицала.

А человек ступил на ковер, черты его лица четко обозначились, и Дана поняла, что никогда с ним не встречалась. Человек, задумавшись, равнодушно миновал их столик и вышел на веранду.

— Да, большого торжества из нашего завтрака не получилось, — сказал Ота.

— Почему, была ведь и ветчина, и…

Ота посмотрел на нее испытующе.

Дверцу машины он открыл ей изнутри, выйти уже не потрудился. Небо сияло чудесной весенней синевой, а озеро словно тоже стало небом.

Ота включил зажигание и сказал:

— Прямо не понимаю, что с тобой сегодня. Такой прекрасный день…

— Ровным счетом ничего, — сказала Дана и расхохоталась.

Она хохотала, смехом разрывая свои опасения в клочья. На мелкие кусочки, на самые малюсенькие. Чтобы на них не осталось даже полбуковки, которую можно было бы прочесть.

Они выбрались на шоссе и вскоре нырнули в лесную тень.

— Ты все еще ничего не хочешь мне сказать? — спросил Ота.

Дана покачала головой.

— Что ты собираешься сегодня делать? — спросила она.

— Я хотел… Да только вот не знаю, на каком я свете…

Дана не стала больше спрашивать. Молчали теперь оба, и Дане казалось — она едет с совершенно чужим человеком. Она-то думала: то, что было у нее с теми мужчинами, три года назад, давно умерло, но ничто из прожитого не умирает, пока мы живы. Ее опять волновало все, о чем она вспомнила в ресторане. В случившемся тогда было что-то порочное, думала она теперь, став замужней женщиной.

Ота ощутил за ухом влажный поцелуй.

— Тебе уже лучше? — спросил он.

— Ничего со мной не было, но сейчас мне лучше.

Остаток дня они пролежали в шезлонгах на солнышке, заходя в дом, только чтобы перекусить. Слушали транзистор, листали прошлогодние журналы. Разговаривали о всяких пустяках. Так проходило время в ожидании вечера.

Правдоподобную историю Дана сочинила еще днем, и у нее не было охоты ждать, пока стемнеет.

— Если тебя так интересует, я была в этом отеле с подругой и… этим ее… ну, он начал ко мне приставать… понимаешь, так неприятно…

Ота стал ее расспрашивать. Пришлось выдумать кучу подробностей, ее это даже забавляло. Ота обладал редкостной способностью верить.

Они вошли в дом, поели, а так как уже похолодало, остались в комнате и включили электрокамин. В постель легли до сумерек, а уснули уже в темноте. Проснувшись, Ота осторожно высвободился из Даниных объятий и нашарил ручные часы на полочке возле постели.

Светящийся циферблат показывал девять часов. Всего только девять.

Ота лежал и мысленно подводил итоги первого дня супружества. Нет, он ничего не имел против такой жизни. Только нужно, чтоб у Даны не было от него секретов. Удивительно, какого труда ей стоит признаться в самых невинных вещах. Нет, это и впрямь удивительно, повторял он, засыпая. А поскольку он почти сразу заснул, то ничего другого ему в голову уже не пришло.

 

***

Слишком часто говорят о любовях, рассуждая об алхимии чувств и технике любви, притворяясь, будто пьют, хоть кувшин и сух, и пуст, — слишком часто говорят о любовях, слишком редко о — единственной — любви. Любови можно утолить, насытить, любовь же — никогда. Ни страданья, ни препоны, ни обиды, ни отчаянье не в силах погубить любви. А любови — неприметно умирают, если страсть утолена. Любовь не вянет в зной и засуху, сыта не мимолетным дождиком из тучки — ее поят глубинные ключи. Я нашел тебя и без конца обретаю — вот речь любви; я открыл тебя и без конца открываю, все во мне устремилось к тебе, точно к морю спешащие реки, о любовь, ты в нас отпираешь замки, освобожденные, мы перерастаем себя, перешагивая хоть бы и смерть.

 

Мечта

Отик с ожесточенным упорством резал шницель. Нож то и дело соскальзывал, и шницель двигался по тарелке, все глубже въезжая в горку картофельного салата. Прямо напротив Отика сидел толстомордый мальчишка, которого привели эти люди. Он ел то же самое, что и Отик, отхватывая ножом огромные куски шницеля и жадно запихивая их в свой большой рот. Как великан из сказки.

Отика посадили в самом конце стола, и никто не обращал на него внимания. За столом сидели одни взрослые, и каждому было больше лет, чем у Отика пальцев на обеих руках. Свои годы Отик мог сосчитать по пальцам. Нужно было растопырить пальцы на одной руке и добавить еще один.

Нож наконец-то врезался в мясо и громко звякнул о тарелку. Никто этого не заметил. Отик не привык к особому вниманию, и это его не огорчило. У взрослых свой язык, их не понять, даже когда они тебя замечают.

Отик подцепил на вилку салата, и кусок огурца упал на скатерть. Он осторожно поднял его, сунул в рот и облизал пальцы. Толстый мальчик напротив подхватывал вилкой большие порции салата и торопливо съедал их, хотя никто никуда не торопился. Отик наколол на вилку кусочек вареной моркови и, медленно пережевывая ее передними зубами, огляделся.

За последний год эта комната несколько раз менялась. Какая-то мебель исчезла, а оставшуюся передвигали из угла в угол. Перевешивали картины, и ковер сейчас был другой. Менялась обстановка, менялась и атмосфера комнаты.

Отик помнил, что прямо напротив, за спиной толстого мальчика, когда-то стояло пианино. Его увез папа. Папа иногда играл на нем для Отика. Папа был высокий, худой и серьезный. Но песенки он играл веселые.

В тот день шел снег. Отик сидел в кресле-качалке и рассматривал старый календарь. В комнате было тепло, и в теплом сухом воздухе носился аромат осыпающейся новогодней елки. Папа вошел в комнату в пальто, а ведь раньше он никогда не входил в комнату в пальто. Почему-то только теперь. На пальто таяли снежинки. Следом вошла мама и прикрыла за собой дверь.

— Итак… — сказала она.

— Пианино, вон тот шкафчик и качалку, — сказал папа.

— Качалку — нет.

— Это почему же, хотел бы я знать?

— Потому, — отрезала мама, — возьми кресло: оно от твоей бабушки осталось и у него расшатаны ножки.

— Ну ты хороша! — закашлялся папа.

— А тебе всегда всего мало. Всегда всего мало, правда?

— Знала бы ты, как мало мне надо! — сказал папа. — Ну ладно, скоро они будут здесь. Если в шкафчике остались твои вещи…

— Шкафчик я освободила. Он пуст. Я тоже пуста. Если ты способен это понять.

Папа отвернулся от шкафчика, и взгляд его упал на Отика. Мальчик счел нужным что-нибудь сказать.

— Привет, папа! — сказал он, сделав взрослое лицо.

— Привет-привет, — ответил папа и пошел к окну высматривать грузовик, но увидел только, как валит снег. «Вот ведь выбрал погодку! Только такой погоды и не хватало!»

— Надеюсь, — отозвалась мама, — на машине есть хотя бы брезент.

— Есть. И все же… — ответил папа. — Послушай, я, пожалуй, сниму пальто. Тепло тут у вас.

— Как всегда, — многозначительно заметила мама.

Папа снял мокрое пальто и отнес его в коридор. Мама все время стояла посреди комнаты скрестив руки.

— Да, чуть не забыл, — сказал папа, вернувшись. Он вытащил из кармана сложенный лист бумаги и подал маме. Но мама держала руки по-прежнему, и папа положил бумагу на стол. — Подпиши это, и дело в шляпе.

— В шляпе?

Папа пожал плечами, отошел к окну и смотрел, как мела метель.

— Не хочешь покачаться? — предложил ему Отик. Папа не ответил.

— Ты что, не можешь ответить ребенку? — спросила мама.

— Что?

— Ответь ребенку!

— На что ответить? — удивился папа и воскликнул: — Слава богу, едут!

— Меня всегда раздражала твоя отвратительная деловитость, — сказала мама, опуская руки. — Ты до омерзения деловой.

— Не заводись! — махнул рукой папа.

— Омерзительно деловой, — повторила мама и указательным пальцем отпихнула бумагу. Листок скользнул по столу и слетел на ковер.

— Ну и манеры у тебя! — заметил папа.

— Семь лет кое-кому служила, как ты, наверное, знаешь. За семь-то лет можно выучить и не такую тупицу, как я.

Отик не помнил, чтобы мама где-нибудь служила. Она ходила на завод, что на окраине города, только не делала там винтики, а писала и считала, она сама так говорила. Как в школе.

— Ты говоришь с чужого голоса, — заявил папа.

Так загадочно умеют разговаривать только взрослые. Как же может мама говорить чужим голосом, а не своим?

— А ты говоришь с ее голоса, — отрезала мама.

Но тут прозвенел звонок, мама пошла открывать, вошли двое мужчин в комбинезонах. Папа показал на пианино, подошел к ним, делая вид, что помогает.

— Ну и ну, — ворчали грузчики, — пианино!

Один из них вышел и привел третьего. Столько народу в комнате одновременно Отик еще не видел. Пианино унесли; после него осталось пустое место, новое, печальное и довольно интересное. Отик слез с качалки и пошел обследовать это новое пустое место. В хлопьях пыли он нашел стеклянный шарик, который искал уже месяц.

— Посмотри, — подбежал он к маме, — это тот шарик…

— Отстань, — сказала мама. Она снова обхватила руками локти, словно боялась прикоснуться к чему-нибудь и испачкаться.

Грузчики вернулись за шкафчиком.

— Пожалуйста, поосторожнее со стеклами! — кричал запыхавшийся папа, растерянно бегая вокруг грузчиков, пока они делали еще одно пустое место. Оно было поменьше и веселее, потому что шкафчик стоял между двумя книжными шкафами. Если бы мама дала мне одеяло, подумал Отик, можно было бы натянуть его между книжными шкафами, и получилась бы палатка. Отик хотел было похвалиться перед мамой своей выдумкой, но мама смотрела на кресло, и глаза у нее были какие-то странные. Вдруг она села в кресло, а вернувшиеся с папой грузчики молча остановились и смотрели на маму.

— И еще это кресло, — сказал папа, но мама все сидела и не вставала.

— Ты ведь говорила, кресло от бабушки осталось, — сказал папа. — Не хочешь же ты, чтобы мы унесли кресло вместе с тобой.

— Не отдам, — прошептала мама.

— Как это «не отдам»?

— Не отдам!

— Берите кресло! — воскликнул папа. — Да берите же!

Но грузчики стояли не двигаясь. Мама их заколдовала. У Отика сердце колотилось где-то в горле, он прямо чувствовал, какое у него большое сердце и какое маленькое горло.

— Ну ладно, — сказал папа, достал пачку сигарет и предложил грузчикам. Они закурили, а папа попытался улыбнуться:

— Время у нас есть.

— У меня тоже, — засмеялась мама таким смехом, каким раньше никогда не смеялась.

— Пойдемте! — Папа повернулся спиной к креслу и к маме. — Не стану я спорить из-за старой рухляди!

Они ушли. На улице заурчал мотор. Отик выглянул в окно, там все еще валил снег, а грузовик, наверное, отъехал в другую сторону. Мальчик обернулся от окна. Мама уже не сидела в кресле, а стояла возле него, поглаживая подлокотник.

Сегодня качалку и бабушкино кресло вынесли в соседнюю комнату, чтобы освободить место для стульев и длинного стола. Отик обошел стол и сосчитал стулья. Их было десять — шесть одолжили у соседей. Чужие стулья с домашними друг друга не понимали, это было ясно с первого взгляда. Домашние стулья сторонились соседских. А чужие стулья, наверное, стыдились своих кривых ножек. Мама и ее сестра расставляли стулья у стола, но у них ничего не получалось.

— Власта! — Мама надула губы, как всегда, когда над чем-нибудь задумывалась. — Эти стулья мне решительно не нравятся.

— Магда! — сказала тетя. — Стулья здесь не для красоты, а чтобы на них сидели.

Это была правда. Тетя могла ответить на все. Но множество чужих стульев изменило комнату. Она стала меньше, мир и уют из нее улетучились.

Пока накрывали на стол и передвигали мебель, пришел дядя, с которым у мамы была свадьба. Он потирал суставы пальцев и приговаривал:

— Ну и осень, вот так осень! Готов поспорить, что к утру пойдет снег.

Отик вспомнил метель в тот день, когда папа приезжал за пианино и шкафчиком. Это было так давно — за семью зимами, за семью веснами.

— Ну что, Отуш, — обратился дядя к Отику, — праздник у нас сегодня, а?

Отика так никто еще не называл. Отуш Отику был чужой, как домашние стулья соседским. Мальчик нахмурился.

— Все в порядке! — бодро сказал дядя. — Все в порядке, Отуш!

Этот дядя, у которого завтра свадьба с мамой, был не такой высокий, как папа, но толще папы, и он умел вырезать из бумаги человечков. Сложит газету совсем маленьким квадратиком, потом ножницами чик-чик, а когда развернет, получается длинная цепочка бумажных человечков, которые держатся за руки. Да, всякие такие штуки он умел! А маму называл Магдочка, клал ей руку на плечо и гладил по голове — мама это все ему разрешала.

И вот теперь все стулья заняты, во главе стола сидят мама с дядей, и свадьба уже была, и пир скоро кончится, а взрослые говорят свои глупости, и смеются, и пьют пиво и вино. Толстый мальчик доел картофельный салат, откинулся на спинку стула и окаменел.

— Отик! — позвала мама с другого конца стола. — Иди поиграй с Пепинеком.

— На улице дождик, — сообщил Отик. Дождь и вправду шел.

— Все равно, идите играть! Хотя бы в соседнюю комнату! — Мама повелительно взмахнула рукой. Взрослые всегда добиваются своего.

Толстый мальчик с неудовольствием слез с кривоногого стула и потащился за Отиком в соседнюю комнату.

— Ну и комната! — сказал он, едва за ними закрылась дверь.

Соседняя комната превратилась в комнату совсем недавно. Мама, неутомимая в своей изобретательности, переделала чулан возле ванной в кухню. А из прежней кухни устроила комнату. Ее предназначение до сих пор оставалось неясным. Комната возникла из энтузиазма, который рождается от невольной игры мысли, приходящей в ту минуту, когда человеку нестерпимо захочется изменить в своей жизни хоть что-нибудь, пусть самую малость, пускай только то, что всегда под рукой. Сейчас устройство соседней комнаты было отложено. Так всегда откладываются дела, порожденные энтузиазмом.

— А вот и нет, очень даже красивая комната! — И Отик с вызовом огляделся.

Комната ждала, когда ее обставят как следует. Вдоль стен громоздились различные предметы и мебель, для которой нигде больше не нашлось места. У окна стояла качалка, а напротив — бабушкино кресло, которое мама отказалась отдать. К ящику со старыми книгами и бумагами прислонились санки с круто закрученными полозьями. На деревянной подставке для цветов — на две головы выше Отика — вместо цветочного горшка стояла гипсовая статуэтка козлоногого сатира с рожками. Сатир сидел на гипсовом пне и играл на свирели. Вернее, на половине свирели, потому что другая половина и рожок были отломаны.

Толстый мальчишка нахально развалился в качалке и, жмурясь от скуки, тихо покачивался.

— Да ты не умеешь качаться!

— Умею, — зевнул Пепинек, — только мне неохота.

Отик со вздохом безнадежности плюхнулся в бабушкино кресло. За окном шумел дождь. Домик был одноэтажный, садик перед домом едва проглядывал в легком тумане, а под деревьями лежали темно-коричневые листья, как повидло на пироге.

— У вас тут и мебели-то нет, — лениво осматривался Пепинек.

— У нас много мебели, — возразил Отик, — только она у папы. Некоторые вещи он увез к себе.

— Ага, — понимающе отозвался Пепинек и качнулся.

— Что? — подозрительно спросил Отик.

— Ничего, — снова качнулся Пепинек, помолчал, потом брякнул: — А у твоей мамы красивая грудь.

Отик смотрел на дождь и чувствовал, как горят у него щеки. Подумал со стыдом и злостью, что краснеет. Его вдруг охватило странное отвращение, которого он раньше никогда не испытывал. Мама была для него — руки и волосы, глаза и губы, а еще домашние туфли в коридоре, по которым он узнавал, пришла она домой или еще на работе.

— Твоя мама, — хотел продолжить Пепинек, но Отик крикнул:

— Заткнись!

— Ты что, псих? — неторопливо спросил Пепинек. Его спокойствие, его ленивое самообладание выводило Отика из себя. — Ты совсем не достоин моего дяди, — качнулся Пепинек. — Мой дядя экстра-класс!

— Мне твой дядя не нужен!

— Тебе, может, и не нужен, зато твоей маме…

— Заткнись! — закричал Отик. — Ты… ты…

— Ори больше, сейчас все сбегутся, — ухмыльнулся Пепинек.

Но никто не пришел. Взрослые за столом пели немного фальшиво, но громко, а дядя-молодожен аккомпанировал им на губной гармонике.

Отик колотил кулаками кресло, он колотил его в бессильной ярости, расправляясь с креслом вместо Пепинека, его дядюшки и всех этих гостей. Вдруг ножка у кресла подломилась, оно накренилось, и Отик свалился на пол.

Пепинек расхохотался, чувствуя свое физическое превосходство и старшинство.

— Псих ты! — заявил он, нахохотавшись.

Отик, униженный и несчастный, поднялся с пола. Прихрамывая, добрался до ящика со старыми бумагами и книгами и вскарабкался на него, глотая слезы. Весь мир против него! даже кресло папиной бабушки.

— Знаешь, кто твой дядя? Вот кто! — показал Отик на козлоногого сатира.

— Все будет сказано, — важно вынес приговор Пепинек.

— Ну и ябедничай!

— Все будет сказано, все! — ликовал Пепинек.

Отик спрыгнул с ящика, подтащил к подставке для цветов чемодан, влез на него, снял козлоногого, ухватил его обеими руками и, занеся над головой, неожиданно швырнул в Пепинека. Сатир, не задев головы Пепинека, разбился о стену.

Воцарилась внезапная тишина. Гости за стеной перестали петь, и стало так тихо, будто все ушли. Потом открылась дверь, появились мама и тот дядя, с которым у нее была свадьба. У мамы горели щеки, вокруг рта и у глаз еще держались веселые морщинки, она только что смеялась. На ней было блестящее платье, плотно облегающее ее на бедрах, в талии и там… наверху… Это была уже не та мама, у которой только волосы, глаза и домашние туфли в коридоре, когда ее нет дома.

— Бога ради, что тут происходит? — спросила она.

Пепинек показал пальцем на Отика.

Мама сделала шаг вперед, и ее платье все так и заискрилось.

«Пусть она станет уродиной, — страстно заклинал про себя Отик, — пусть станет старой и безобразной, пусть никто на нее не смотрит, кроме меня. Ах, как бы нам было хорошо вдвоем!»

Взрослые решили, что Отик молчит из упрямства. А на самом деле он только страстно мечтал про себя…

 

***

Тогда, за городом, на косогоре, мы видели в черном струении ночи тысячи глаз, песчинок, взвихренных меж берегами Вселенной. Все эти глаза устремлялись к любви, то встречаясь, а то разлучаясь, песчинки летели друг к другу, как будто любовь измеряется жадным порывом… Кто в этом кружении вспомнил скалу, от которой отвеян? Воздушным потокам, летя, отдавалась песчинка. Как будто любовь — это только прекрасная встреча. С кем, с кем? — вопрошали сверчки трескотней сумасшедшей. Куда? — говорил я.

 

Пока ты жив…

Паромщик снял намотанную на сваю цепь и с грохотом бросил ее на палубу. Девушка в легком, с большим вырезом платье вздрогнула.

У паромщика, сухопарого жилистого старика, с лица не сходила улыбка. В его возрасте можно себе позволить улыбаться всему и всем. Да к тому же в кармане выцветшей брезентовой куртки, лежащей возле борта, у старика была припрятана бутылочка. Глубокий карман проглотил ее целиком, даже пробки не видно, но паромщик помнил и про бутылку, и про то, что в ней осталось еще целых две трети.

Он улыбнулся девушке и оттолкнулся шестом от берега.

Марцела отвернулась. Улыбки посторонних мужчин она воспринимала по-своему и отвечала на них с подчеркнутым безразличием. Сама она улыбнулась Ярину. Но тот не сводил глаз с машины.

Ярин блаженствовал. Добился-таки! Вот на пароме его машина! Почти его. Одно воскресенье его, другое — Карела. Да, скажу я вам — груду металлолома превратить в машину!..

Старая, похожая на утюг «татра» выглядела куда моложе и свежее своего возраста. Вся она так и сияла новым желтым лаком. Теплый желтый цвет — модный в этом сезоне. Все, что можно было надраить, — надраено, что можно было заново обтянуть — обтянуто. Над задним стеклом колыхалась золотая бахрома, а ниже пестрела наклейка с видом Эйфелевой башни и надписью «Paris». Вокруг багажника тянулась полоска из черно-белых шашечек, а над номерным знаком зеленел четырехлистник.

— Жаль только, — сказал Ярин, — не успели мы поставить противотуманные фары.

— Да ну! — Марцела сморщила нос. — Тебе вечно чего-нибудь не хватает!

— А чего ты, собственно, гримасничаешь? — раздраженно спросил Ярин. Его злило, когда Марцела морщилась.

На пароме, кроме них, было еще несколько незнакомых и ничем не примечательных людей. Прозрачная голубизна неба на горизонте переходила в легкую перламутровую дымку, но не настал еще тот час, когда пристань заполнится толпой ожидающих. Пока что там собралось лишь несколько парней в широкополых шляпах и с рюкзаками за плечами. Они ждали возвращения парома. Три года назад и Ярин вот так же ходил в шляпе, с рюкзаком и гитарой… А теперь у него позади служба в армии, многое переменилось. В авторемонтной мастерской, где Ярин работает, он считается вторым лицом после шефа. Ну скажем, почти вторым.

На берегу, от которого они удалились, раскинулся город. Сам город отсюда почти не был виден, виднелись лишь забор футбольного поля с плоской крышей трибуны, две фабричные трубы — унылый ландшафт, уже отторгнутый от природы, но еще не поглощенный городом. Кое-где, правда, предвосхищая будущее, уже выросли отдельные дома. Их Ярин совсем не помнил. Скорее всего, они появились в последние два года.

Противоположный берег сливался с зеленой природой: травой, зарослями вербы и ольхи, тополями и березами. Все это Ярин знал с малых лет. Всегда он мечтал когда-нибудь въехать на паром в собственной машине и переправиться на тот берег. А позже он бродил там с рюкзаком и гитарой. Да, все вокруг переменилось! И здорово.

На пароме Ярин не утерпел и вышел из машины — полюбоваться, как его машина переправляется через реку. Он бы с не меньшим удовольствием посмотрел со стороны и на самого себя, стоящего рядом с машиной. Марцела, разумеется, тут же вылезла следом за ним. Она во всем ему подражала.

— Села бы ты обратно, — буркнул Ярин.

— Почему? Если ты тоже сядешь…

— Ну ладно, — согласился он с подчеркнутой снисходительностью и полез в «татру».

Паром приближался к травянистому берегу. Марцела юркнула на переднее сиденье рядом с Ярином. Тот не отрывал взгляда от мощеного съезда, к которому они причалят. Между камнями в дерне виднелись две неглубокие колеи. Он невольно повернул руль, заранее примеряясь к ним.

— А как тебе мое платье? — спросила Марцела. — Ты так и не сказал, нравится или нет?

Она делала все, чтобы привлечь его внимание, ее раздражала безудержная страсть Ярина крутить баранку, она ревновала к самой машине — Марцеле хотелось, чтобы он занимался только ею, и ничем другим. Они с Ярином встречались уже целых два года, месяц и тринадцать дней. Она хранила блокнотики с записями — дневники, которые вела начиная с шестнадцати лет, а в прошлом месяце ей стукнуло двадцать один. Пять блокнотов лежало в запертом на ключ ящичке. Иногда Марцела их перечитывала. И удивлялась тому, как много успела пережить, удивлялась прежним своим убеждениям. Вот так она думала вчера, а так позавчера. В дневниках ее взгляды на мир менялись, как облака в небе, — истиной для нее было лишь то, что она думала в последнее время. Ярину на рождество исполнилось двадцать четыре. Он должен думать только о ней, должен серьезно с ней поговорить.

— Ведь ты даже не заметил, что у меня новое платье!

— Отчего же, заметил, — сказал Ярин.

— И ничего не скажешь?

— Погоди. Не видишь, я занят!

Паромщик цепью подтянул паром к съезду, Ярин потихоньку тронулся с места. Съезжая с парома, «татра» подскочила и резво стала взбираться по каменистому склону.

Впереди открылась равнина, справа и слева пошли луга. Поднимая мелкую белую пыль, они направились к пруду, образовавшемуся из непроточного рукава реки.

— Видишь? — показывал ей Ярин. — Вон там дачи и туристическая база Штефана Вальды, а у тех тополей начинается песчаный пляж.

Марцела ждала, что он будет думать о ней. А он думал о себе.

— Здесь я мальчишкой потерял воздушный шар, вон в том ивняке. Наверняка его кто-то украл. А неподалеку от Вальдовой базы мы как-то ночевали под открытым небом…

Он говорил, а сам искал глазами место, куда лучше поставить машину. Наконец выбрал его в беспокойной тени молодых ольховых деревьев в нескольких шагах от песчаной полосы, тянувшейся от пруда.

Ярин выключил мотор. Через открытое окно доносились голоса с пляжа, плеск воды, детский смех и неумолчный шелест листвы над головой.

— Здорово, да? — спросил Ярин.

Переодевались они в машине. Марцела долго копалась. Ярин выскочил из машины в плавках и закурил сигарету, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.

— Давай-ка пошевеливайся! — торопил он Марцелу.

— Ну, знаешь! — обиделась та и наконец выплыла из машины в оранжево-желтом купальнике.

Ярин запер дверцы и двинулся к пляжу. Видно было, с каким наслаждением погружал он босые ноги в нагретый мелкий песок. Он даже голову наклонил, чтобы лучше видеть, как песок струится между пальцами. Потом вдруг закружился, как мальчишка, не выпуская изо рта сигарету, плюхнулся на песок, протянул руку, чтобы схватить Марцелу за ногу. Она едва успела отскочить.

— Ну нет, так нет, — сказал он и не спеша поднялся.

Пруд был приличных размеров, почти со всех сторон его окружали луга, и только северный край вклинивался в лес. С юга пруд соединялся с рекой через рукав, заросший камышом.

Ярин облюбовал местечко в конце песчаного пляжа, у самого рукава. Пляж кишел людьми, но здесь было сносно. На этой стороне не было дач, а киоски с лимонадом и мороженым расположились в другом конце пляжа. К тому же отсюда было хорошо видно машину.

Марцела расстелила оранжево-желтое полотенце и устроилась на нем. Ярин опустился на песок. Он курил, ему было хорошо. Дома у него уже приготовлены французские противотуманные фары, завтра или послезавтра он их установит на «татру». Он все время улучшал свою машину и, пожалуй, теперь уже не мог представить, как выглядела «татра», когда они начали ее собирать. Ее приволокли к ним еще зимой. А как она теперь бегает!

— Мария замуж выходит, — сказала Марцела.

— Гм.

— Мария, моя двоюродная сестра, ты еще про нее как-то спрашивал.

— Ага, — кивнул Ярин. Он не любил, когда ему мешали мечтать, а он как раз мысленно выбирал радиоприемник для машины и никак не мог выбрать.

— Ты тогда очень интересовался Марией.

— Гм.

Оставив радиоприемник, он вернулся на теплый песок к молодой женщине, занятой мыслями о чьей-то свадьбе. Разговоры о свадьбах нагоняли на Ярина тоску. И за всеми этими свадьбами родственников и знакомых пряталась мысль совсем о другой свадьбе — единственной и самой главной. А Ярину не хотелось думать о ней.

— Что с тобой? — спросил он. — Разве тут не здорово?

Марцела не ответила, улеглась на полотенце лицом к голубому небу. Здесь чудесно, только это не то. Она чувствовала — не то. И пожалела, что ждала чего-то другого.

— Можно купить маг. Кассетный… Один парень из нашей мастерской продает… Дешево, — вслух размышлял Ярин.

Марцела достала крем и начала натираться медленными, ленивыми движениями. Не нравились ей такие разговоры. Все бы ему покупать да покупать! Его комната похожа на склад. Одних транзисторов три штуки — от самого большого, до совсем крохотного. И убираться в своей комнате он не позволяет никому, даже матери. Живет у родителей, а ведет себя словно квартирант.

— Ты можешь поговорить о чем-нибудь другом? — спросила Марцела.

— Пошли купаться!

— Я только что кремом намазалась.

Ярин встал и пошел к воде. Марцела сначала смотрела ему вслед, потом вскочила и кинулась за ним.

Вода была в самый раз. Ни теплая, ни холодная. Именно то, что надо. Они брызгались, смеялись всему, плавали по рукаву к реке и обратно, потом к противоположному высокому берегу. Ярин был неутомим, и Марцела не хотела отставать. Наконец Ярин вылез на берег напротив того места, где лежало полотенце. Марцела выкарабкалась следом за ним. Заметила, куда он смотрит.

— Неужели не надоест?! — бросила она.

— Что?

— Ты с машины глаз не сводишь!

— А что мне, на тебя смотреть?

— Да! На меня!

Ярин набросился на Марцелу и повалил ее в траву. Она испугалась, что испачкает зеленью светлый купальник, но все-таки ей было приятно, что Ярин хоть так, да проявил свои чувства, и она не противилась ни его губам, ни рукам. Порыв Ярина промчался как шквал — и вот уже они поплыли назад на песок.

Ярин отправил Марцелу к машине за сумкой с припасами, а сам остался лежать на солнышке. Закусывали булочками с чабайской колбасой, крутыми яйцами и солеными огурчиками. Пили чай из термоса. Ярину было хорошо, в душе воцарилось великое спокойствие. Еще вчера он продолжал бы говорить, не умолкая, о футболе, о политике, об отвертке — ее наверняка кто-то стащил. Сегодня же на него снизошло умиротворение. Чего, собственно, мне не хватает? — размышлял он. Все у меня есть, а чего нет, так будет. Держу пари! И Марцела — классная девчонка, только бы не заводила она этих разговоров о свадьбе. Так чего же нам не хватает?

— Чего нам еще не хватает? — подумал он вслух.

Марцела, зажмурившись, прихлебывала чай из крышки термоса.

— Я это к тому, — продолжал Ярин, — что ты меня все упрекаешь: мол, вечно мне чего-то не хватает… все упрекаешь. Согласись, чего нам еще надо?..

Когда на Ярина находило самодовольство, он становился прямо-таки несносен.

— Ну ладно, — сказала Марцела, завинчивая термос, — в таком случае, нам ничего не надо.

Сказать, будто ей ничего не надо, по правде говоря, не скажешь, и все же сейчас в ее настроении что-то изменилось, во всяком случае, она уже не та, что утром. К тому же после еды Марцела никогда не ссорилась.

Они перебрались поближе к ивам, в трепетную кружевную тень, и немного вздремнули. Поспав, включили транзистор, слушали музыку и чувствовали себя превосходно. Болтали о знакомых, и Марцела уже не вспоминала, что надо поговорить с Ярином совсем о другом. Они болтали о всякой всячине, а из транзистора неслись песенки одна за другой, трубили трубы и били барабаны.

Вскоре после полудня Ярин вдруг сказал:

— Там что-то случилось. Пойду-ка взгляну.

В транзисторе звучала мелодия «О, леди Мери», и Марцела осталась. Ей не хотелось двигаться. Ярин поднялся, закурил сигарету и пошел к реке, подпрыгивая, потягиваясь и проделывая на ходу нехитрые гимнастические упражнения.

Ярин вернулся, пока его не было, прозвучали три песенки.

— Там кто-то утонул, — сообщил он.

— Кто утонул?

— Не знаю, вроде какой-то парень двадцати одного года.

Марцела села.

— То есть как это утонул?!

— Господи! Как люди тонут? — Он опустился рядом. — Почем я знаю? Может, он плавать не умел, или судорогой свело, или еще что…

— Как же его не спасли? — Марцела не могла взять в толк, что среди бела дня, в нерабочую субботу кто-то может утонуть.

— Его так и не вытащили, — сказал Ярин, — ищут теперь. А он и не всплывал.

— Сколько кругом народу, а он утонул?!

— Что ты хочешь сказать?

— Ну, что утонул именно он.

— Я тебя иногда совсем не понимаю. — Ярин растянулся на песке и закрыл глаза.

Он принимал жизнь такой, как она есть, а в жизни случаются и несчастья. Ярин особенно легко мирился с несчастьями, которые не касались непосредственно его.

Ярин не мог сказать, долго ли он проспал. Его разбудила Марцела. Трясла за плечо.

— Смотри-ка! Смотри! — взволнованно проговорила она.

Сонно моргая, Ярин приподнялся на локтях.

— Да не туда, вон куда!

Мимо них проплывала широкая лодка-плоскодонка, три человека в ней длинными шестами обшаривали дно пруда.

— Это Штефан, — Ярин кивнул на того, что стоял на носу. Тот все свое внимание сосредоточил на поисках.

— Штефан? — покачала головой Марцела. — Они ведь утопленника ищут!

До Ярина не сразу дошло, чем она поражена.

— Ну да, и Штефан с ними… — пояснил он.

Лодка медленно скользила к устью рукава и прошла так близко от берега, что было слышно, о чем говорят те трое.

Штефан советовал:

— Пройдем рукавом до самой реки. Может, его утянуло глубинным течением…

Зашелестел раздвигаемый бортами лодки камыш, они оттолкнулись шестом и вышли в рукав, а лодку вскоре закрыл высокий берег.

Пока Ярин спал, Марцела думала о тысяче вещей, но при виде лодки и людей с шестами вдруг поняла, что, в сущности, ей не давала покоя одна-единственная мысль, а все остальное было лишь попыткой приглушить ее.

— Дай сигарету, — попросила она Ярина.

Он протянул ей пачку и поднес огня.

— С каких пор ты куришь?

— С этих самых, — ответила Марцела. — Только что начала.

— Дымишь как печка, — одобрительно заметил он.

Курить ей вовсе не хотелось. Надо было что-то делать. Даже Ярин наконец заметил, что ей не по себе.

— Что с тобой? — поинтересовался он.

Она бы рада была напрямик выложить, о чем думала, но разговаривать напрямик с Ярином было невозможно.

— Посмотри, — начала Марцела издалека, — ты только посмотри, сколько здесь народу. А один человек утонул. И именно он, а не другой.

— Всегда кто-нибудь тонет. Каждое лето тонут.

— А ведь и нас могли бы теперь искать! Это тебе в голову не приходило?

— Нет, такого мне в голову не приходило. Отдай сигарету, зря добро переводишь!

Марцела отдала сигарету. Все равно она ей не помогала.

— Все-таки согласись, — продолжала она, — ведь могли теперь искать и нас.

— Что это тебе взбрело в голову? Чушь какая. Во-первых, я плаваю с шести лет. Ясно?

— Неважно, — не сдавалась Марцела. — Не обязательно утонуть, есть тысяча других способов внезапно… — Она не решилась закончить.

— Ты серьезно?

— Абсолютно серьезно. Мне подумалось, что завтра нас может и не стать… — Вдруг этот день у нас последний и все, что ты сейчас делаешь, — делаешь в последний раз!

— Что за чепуха! Пошли лучше купнемся!

— Мне что-то не хочется.

— Тогда пойдем к Вальде, поедим мороженого.

Против мороженого Марцела не возражала. Они обошли стороной пляж — слишком много там было народу — и вышли к плотине, откуда тропинка вела к дачам и туристской базе Штефана Вальды.

— Ну, что опять? Чего ты остановилась? — спросил Ярин.

Марцела стояла, разглядывая залитый солнцем пляж. Если сощурить глаза, пляж терял свою раздробленность, группки людей сливались и возникало нечто целостное, вобравшее в себя мужчин, женщин, детей, собак, мячи, надувные матрацы, — в общем, нечто слитное, оно шумело, волновалось и сверкало. Перед Марцелой раскинулось какое-то гигантское существо, дышавшее одним общим дыханием. И это существо, вероятно, просто не заметит, если упадет с него какой-то жалкий волос. И Марцеле перед лицом этой громадины человеческая жизнь стала казаться, в сущности, всего лишь ничтожным волоском. Какое значение он имеет? Упадет волосок — и ничего не случится…

— Ну, пошли же! — торопил Ярин.

Он не любил, когда она становилась такой серьезной и строгой, словно открыла бог знает какую истину.

Марцела приблизилась к нему. Ее задумчивое лицо не отвечало веселому оранжево-желтому купальнику.

— Ты слишком много читаешь, — заметил Ярин.

— Что?

— Читаешь, говорю, много, а потом переживаешь!

— Но если и в самом деле в последний раз…

— Да брось ты! — раздраженно оборвал Ярин. — Нашла о чем говорить в такой день.

Они встали в очередь за мороженым.

— Как дела? — обратился Ярин к жене Штефана. — Две двойных, пожалуйста.

Штефану было под шестьдесят, его жене на пятнадцать меньше. Она ловко наполняла стаканчики мороженым и при этом без умолку тараторила:

— Что-то давненько вы у нас не бывали. Как поживаете? Жаль, Штефана нет, уехал на пароме…

— Мы его видели, — сказал Ярин и неожиданно для себя спросил: — Кто тут у вас утонул?

Он задал этот вопрос против воли и вряд ли сумел бы объяснить, почему интересуется тем, до чего ему нет никакого дела.

— Тоник Вагнер. — Женщина наполнила мороженым очередной стаканчик. — Он на железной дороге работал, только вчера поймал в дальней заводи огромного сома.

Ярин, с мороженым в руках, встал в стороне, а очередь продвигалась мимо него к окошечку киоска. У него не укладывалось в голове, зачем он вдруг спросил про совершенно чужого ему человека, с которым случилась беда. Это было не в его правилах.

— Заходите вечерком, посидим, — пригласила жена Штефана.

Ярин рассеянно кивнул. Его не оставляло какое-то тягостное чувство.

Ведь он всегда делал то, что хотел, и вдруг поймал себя на том, что делает не то, что хочет. В этом виновата Марцела. Нечего ей принимать этот случай так близко к сердцу!

Ярин отнес ей мороженое и сказал:

— Чтобы твоя душенька успокоилась — утопленника звали Вагнер, и он работал на железной дороге.

— Разве в этом дело?! Я ведь совсем о другом. — Марцела задумчиво лизнула мороженое.

— Я это к тому, чтобы твоя душенька успокоилась, — повторил Ярин. — И вчера этот парень сома поймал..

— Мне не интересно, кем он был, пойми ты! Просто человек исчез — и ничего не случилось…

— А что должно было случиться?

— Ничего. Понимаешь — еще утром он строил планы, и вдруг — ничего. Ни-че-го.

— Что ничего-то?

— Люди загорают, играют в мяч, зарываются в песок… В общем, ничего не произошло.

— О господи, да что же им делать?!

— Не знаю. Но разве не странно: вот я или ты однажды исчезнем — и ничего не случится.

— От твоих разговоров даже наш кот сдохнет, — сказал Ярин.

Он слизывал мороженое, мысленно прикидывая, что осталось бы после него. Транзисторы, магнитофон, ленты, туристское снаряжение, палатка, мотоцикл, половина желтой «татры». Да, это все осталось бы. И они все это продадут. Родители или сестра… И конец… Эта мысль была ему неприятна. Уж коли на то пошло, у него просто не было времени совершить что-нибудь. И почему это сегодняшний день должен стать последним?! Почему сегодня все должно быть в последний раз? Почему? Он повернулся к Марцеле:

— Что за бред? Почему сегодня все в последний раз?

— Не знаю. — Марцела была занята мороженым. — Разве кто скажет почему… Я просто подумала, — она снова лизнула мороженое, — случается ведь так — вдруг однажды человеку приходит в голову, что мало остается времени…

— Времени всегда мало.

— Это верно.

Марцела ела мороженое, и это раздражало Ярина.

— Чего ты его все время лижешь?

— Ужасно быстро тает.

Ярин отшвырнул свой стаканчик с остатками мороженого, оно вдруг показалось ему невкусным.

— Это верно, — повторила Марцела, — времени всегда мало, но наступает такой момент, когда его вовсе не остается. Если бы сегодня все было в последний раз…

— Ну знаешь, хватит! — не выдержал Ярин.

Но Марцела гнула свое.

— Тогда не знаешь, за что раньше браться. Как представишь, что завтра нас уже не будет, сразу и не сообразишь, что надо сделать в первую очередь. А может, ты знаешь, что надо?

— Бред, да и только! — сказал Ярин; ему захотелось курить, но сигареты остались в машине.

Вернулись по плотине к «татре». Пляж внизу напоминал пчелиный улей в момент роения — народу все прибывало.

— Каждый играет в своем песочке, — заметила Марцела.

— И это нормально, — отрезал Ярин.

— Ты так думаешь?

Ей в этот момент хотелось иметь опору понадежнее, чем «свой песочек», что-нибудь такое, что не исчезает вместе с человеком.

Ярин взял из багажника новую пачку сигарет, закурил и, затянувшись несколько раз, успокоился. Даже попытался сменить тему разговора:

— У тебя шикарный купальник! — похвалил он.

Марцела ждала этой похвалы весь день, но сейчас, когда перевалило далеко за полдень… Она вытащила из сумки иллюстрированный журнал.

Ярин заинтересовался:

— А кроссворд есть?

Марцела отделила страницу с кроссвордом, отдала ему. Они пошли по пляжу — их место оказалось занятым. Полотенце кто-то передвинул на траву и преспокойно расположился на их песочке. В другой раз Ярин затеял бы ссору, сегодня же только взглянул на загорелого толстяка и его дебелую супругу и не сказал ни слова. Подняв с травы полотенце, они пошли дальше вдоль рукава реки. В ивняке попадались уютные уголки, то поросшие высокой травой, то с наносами мелкого песка. По дороге заметили лодку с людьми, которые уже не так усердно продолжали поиски. Очевидно, смирились с неудачей и лишь время от времени наугад ощупывали шестом дно. Штефан стоял теперь на корме, железный наконечник его шеста бороздил речную гладь.

— Алло! — крикнул Ярин.

— Привет! — дружески помахал Штефан.

— Узнал меня, — сообщил Ярин Марцеле. — Старый морской волк, но в хорошей форме. Он матросом на реке еще с тех пор, когда я был совсем мальчишкой.

Лодка возвращалась к пруду.

Ярин расстелил для Марцелы полотенце, а сам, скрестив по-турецки ноги, уселся рядом на траву. В ногах он положил сигареты, спички и карандаш. Разложил перед собой страницу журнала и углубился в кроссворд.

Марцела следила за ним поверх журнала, для нее это было весьма любопытно. Если этот день последний в его жизни, то разгадывание кроссворда вряд ли самое подходящее занятие. Впрочем, что было бы подходящим в таких обстоятельствах? Глупо в такой солнечный день думать о подобных вещах, но Марцела ничего не могла с собой поделать. Вспомнила мать, отца и двух своих братьев… И семейный альбом с фотографиями, и снимок тети Марчи, умершей в молодости. Мать рассказывала о ней без волнения и слез, а ведь Марча была ее младшей сестрой и когда-то они жили в одной комнате. Сейчас Марцеле вдруг захотелось, чтобы мать горько оплакивала свою сестру. Ее тревожила мысль, как легко живые забывают мертвых. Раньше она этого не замечала. Только вот сегодня, на пляже, в толпе, где над головами равнодушных людей непрерывно летали мячи, обрывки слов и фраз — будничных серых слов и плоских фраз.

Ярин, почувствовав ее пристальный взгляд, оторвался от кроссворда. Марцела быстро опустила глаза на первый попавшийся абзац. Она читала, не вникая в смысл. А может, смысл был в одном — так или иначе вернуться к той тревожащей мысли?..

День тянулся. Тетя Марча в белой юбке, с теннисной ракеткой в руке… Память об одной жизни… Не более того… Для трех-четырех человек она оставалась просто «тетей Марчей». Училась в медицинском и не доучилась. Ушла из института и из жизни… Какой в этом смысл?

— Послушай, — начала было Марцела, но, заглянув в лицо Ярину, тотчас поняла, что не найдет у него ответа.

— Брось ты, — сказал Ярин на всякий случай. — Хватит уже.

Сделав над собой усилие, она сосредоточилась на чтении. Я читаю о летней моде. О зоопарке. Читаю рецепты. Читаю рассказ, говорила она себе. Занятие для человека, которого завтра, может, не будет на свете. Интересно, пришло ли сегодня что-то подобное в голову еще кому-нибудь здесь, у пруда?

В шесть часов Ярин встал и объявил:

— Пора к Штефану!

Сначала они задержались у машины, и Ярин впервые опробовал «спальную систему». Он придумал хитроумное устройство, чтобы в «татре» можно было ночевать, и решил проверить его еще засветло.

— Ночью в машину комары налетят, — сказал он, раскладывая странное ложе и застилая его пледами.

Марцела натянула длинные оранжевые брюки и надела желтую блузу.

— Ты, кажется, не признаешь других цветов! — встретил ее Ярин, когда она появилась из кустов.

— Зато ты признаешь все остальные, — ответила она тоном, каким ответила бы раньше, до сегодняшних раздумий. Ответила, словно сегодня отвечала не в последний раз.

Ярин расхохотался. Марцела его успокоила. Жизнь покатилась по накатанной колее.

Дорогой Ярин прочел ей целую лекцию о прицепах. Как только появятся деньги — прицеп у него будет!

— Я знаю одного парня, который отдал бы по дешевке. В прицепе и жить можно, как в вагончике.

— Тебя ждет бессмертие! — воскликнула Марцела. — Накупишь уйму вещей, а в придачу к ним — вечность!

— Подожди, постой! — Ярин схватил ее за локоть и внимательно пригляделся. — Тебе нехорошо?

— Да, от твоих разговоров.

— В самом деле тебе плохо?

Марцела вырвалась.

— Ну и ну! — покачал головой Ярин и пошел следом за ней.

Не успели они дойти до туристской базы Штефана Вальды, как он снова поймал ее за локоть:

— Чего ты хочешь? Скажи, что, собственно, тебе нужно?

Марцела не ответила. Она и сама не знала. Но в ее молчании Ярину почудилось что-то вызывающее и враждебное, он мысленно объявил ей войну.

Окошечко киоска, где еще днем торговали мороженым и лимонадом, было закрыто. Зато кипела жизнь на открытой веранде, прилепившейся к деревянному строению. Своими подпорками и перильцами веранда напоминала декорации к фильму об американском Диком Западе. За четырьмя длинными столами сидели мужчины — кто в плавках, а кто в потрепанных полотняных брюках. Они потягивали пиво и курили.

Ярин величаво прошествовал между столиками, не без удовольствия отметив про себя, что присутствующие оглядываются на Марцелу. Он отлично знал, как неприятны ей взгляды мужчин, которые ей безразличны, и поэтому нарочно не спешил, шел медленно, и жалел, что веранда не так велика. Она примыкала к кухне.

— О, пан Ярослав, приветствую вас! — воскликнул старый Штефан, сидевший за столом с чашкой кофе. Он тут же отставил чашку, подошел к гостям.

Ярин представил Марцелу с небрежностью, с какой знакомят давних приятелей с близкими родственниками.

Жена Штефана оторвалась от плиты — она готовила ужин — и тоже протянула руку. На кухне сильно пахло жареным луком.

— Что будем пить? — осведомился Штефан. И, не дожидаясь ответа, снял с полки бутыль «Старой пшеничной».

Выпили, Штефан налил по второй. Про свой кофе он забыл и теперь, держа рюмку с водкой, принялся провозглашать тосты:

— За здоровье капитана и команды! Только не за рулевого!

Ярин хохотал. Они со Штефаном все время перебрасывались какими-то многозначительными словечками, которые были понятны только им. Марцела вообще ничего не понимала — и не спрашивала. Ярину и в голову не пришло объяснить. Он никогда ничего не объяснял.

Они сидели за кухонным столом, говорили о прежних временах и о сегодняшнем случае. Но разговоры об утопленнике перестали действовать на Марцелу. Она чувствовала себя гораздо лучше, чем днем. Штефан походил на бывалого капитана океанского лайнера и поминутно галантно обращался к Марцеле. И только когда он завел речь о том, что следовало бы сделать тому парню, чтобы выплыть наверх, когда он пошел под воду, Марцеле снова стало не по себе. «Нечего советовать мертвым», — думала она, и ей было стыдно за живых, которые всегда умнее тех, кто умер, хотя бы потому, что они-то живы и последнее слово за ними.

Жена Штефана все реже выносила гостям на веранде бутылки с пивом, народу заметно поубавилось. Гул голосов стихал. Дачники потянулись в поселок ужинать. В открытое окно ветер приносил ароматы летнего вечера и шевелил листья ольхи, растущей под самым распахнутым окном. В просветах листвы виднелся пляж, освещенный косыми лучами солнца. Пока они тут пили и разговаривали, пляж почти совсем обезлюдел.

— Пустили бы по воде буханку хлеба с зажженной свечой, наверняка нашли бы Вагнера, — бросила от плиты жена Штефана.

— Ну да, — усмехнулся Штефан, — он уже где-нибудь в реке. Если кого глубинным течением потащит, того мигом в реку унесет.

Ярин и Марцела остались ужинать. Они задержались и после ужина, когда дачники снова начали собираться на веранде, чтобы перекинуться в картишки. На веранде и на кухне опять пили пиво и водку. У Марцелы снова стало легко на душе. К чему мучиться, все равно от судьбы не уйдешь!

Прощаясь с хозяевами, Марцела улыбалась. Она одарила улыбкой даже паромщика, который завернул на веранду выпить пива и глядел на Марцелу широко раскрытыми глазами. Марцела готова была улыбаться всему миру.

Ярин тоже забыл, что всего несколько часов назад объявил Марцеле войну. Они возвращались к машине, держась за руки.

Позже, когда Марцела лежала на изобретенном Ярином ложе, смотрела в темный потолок «татры», на мгновение возник перед ней неясный призрак того, кого там, в реке, уносило сейчас течением дальше и дальше… Она закрыла глаза. Во тьме слышалось только легкое шуршанье занавесок — Ярин занавешивал окна, — его дыхание, и затем Марцела почувствовала прикосновение его пальцев, они шарили по ее телу, будто открывая неведомые и полные опасностей земли.

Какая глупость, подумала она. Умереть ни с того ни с сего…

 

***

Какое уж там постоянство, — ты возражал, — не видал я, как может быть постоянным мужчина, и женщина — быть постоянной? И вёдро сменяется ливнем, и зной — холодами. Не верил… Неужто забыл ты свой край? Он тот же — и в солнце, и в дождь. Или небо? Что значит какая-то туча? Есть постоянство и средь изменений, верность, присущая дереву, когда от почки к цветку, от цветка до плода и в созревших плодах оно остается собою. Мы проносим свое постоянство, как пламя — свеча, мы меняемся, мы убываем, но свет наш погаснет лишь с нами.

 

Счастье

Она лежала на спине в широкой деревенской кровати, беззащитная против густой теплой тьмы, рождавшей какие-то особенные, идущие из всех углов запахи, горьковатые и сладкие; такие запахи словно по какому-то заклятью впитались в стены деревенских строений; они сохраняются, даже когда дом сносят, и долго еще витают над развалинами, постепенно превращаясь в аромат черной бузины.

Она лежала с закрытыми глазами; ей очень хотелось сбросить перину, но она не решалась. Под периной было жарко, но она ее защищала. Женщина не доверяла темноте, и хорошо было отгородиться от нее этой пуховой преградой.

Оба окна, выходившие на деревенскую площадь, она затворила, как только вошла в комнату: боялась, как бы кто не залез. Душная августовская ночь тяжко наваливалась на рассохшуюся кровлю избы, дерево слабо потрескивало и поскрипывало.

Она натянула перину до подбородка.

Неприятно было лежать в темноте и теплом смраде, поднимавшемся в наглухо запертой горнице к низкому потолку. И все же она была довольна, что поступила, как просил Штепан. Он давно задумал съездить к родственникам — она не могла ему отказать. Приятно, что ему не хочется с ней расставаться. Но сегодня Штепану не следовало уходить, да что поделаешь? Ей даже понравилось, что Штепана позвали на помощь. Значит, уважают, он нужен. Штепан обещал скоро вернуться. И вот его все нет.

Сначала она думала дождаться его, да очень захотелось спать. Ждать было трудно, потому что ее клонило в сон, а заснуть она не могла, потому что очень уж этого хотела. В таком состоянии между сном и бодрствованием перед ней вдруг возникло лицо Ондры.

Время, прожитое с Ондрой, она вспоминала теперь как историю, когда-то прочитанную в книге. С каждым воспоминанием что-то забывалось, и надо было додумывать, а иногда и придумывать, что унесли эти годы. Придумывать дом ей не надо было, она помнила одноэтажное строение, комнату, выделенную им матерью Ондры, и пристройку. Сюда он привел ее прямо из ресторана, где у них был свадебный ужин. Она вышла за Ондру, когда ей было девятнадцать, слегка обиженная тем, что пять ее одноклассниц успели выйти замуж раньше.

Она пыталась восстановить в памяти, кто же тогда сидел за свадебным столом. Тут ее воспоминания словно засохли и начали крошиться. Конечно, ее родители, мать Ондры, какие-то девушки из конторы, ну и парни из цеха окраски автомобилей, где работал Ондра. Лиц она не помнила, это было несущественно. Играл проигрыватель, но никто не пел. Родители разговаривали с матерью Ондры о вещах, не относящихся к свадьбе. Все напоминало случайную встречу знакомых в ресторане, а никак не свадьбу. Когда она была еще девчонкой, то представляла свою свадьбу совершенно иначе. Торжественный день! А вышло — случайная встреча довольно молчаливых гостей у накрытого стола.

Ондра вообще не отличался разговорчивостью. Это было странно и притягательно. Он умел молчать. В том возрасте, когда молодые люди говорят обо всем без умолку, словно все уже познали, Ондра молчал. И этим вызывал доверие.

На улице перед домом кто-то завел мотоцикл. Треск мотора доносился в комнату словно из-под воды. Потом звук мотора стал удаляться, будто кто-то все выше и выше поднимал мотоцикл. Бензиновая вонь назойливо просочилась через плохо подогнанные оконные рамы и на минуту поколебала застоявшиеся запахи дерева, сырости и трав.

Со свадебного ужина шли пешком, домик Ондровой матери был рядом, только за угол завернуть. Она отперла дверь. Сени были насыщены бензиновыми парами. Ондра вечно копался в мотоцикле: никак не мог его собрать. Мотоцикл стоял в углу сеней, словно хромой зверь, роняя бензиновые и масляные слезы на заботливо подостланные тряпки.

Штепан никогда не потерпел бы подобного беспорядка — в этом она была убеждена. Штепан знал границы, о которых Ондра понятия не имел. Восстанавливая в памяти лицо Ондры, она вдруг поняла, что некоторые черты уже стерлись и ей приходится восполнять их воображением. Обломки, которые она подклеивала к его попорченному временем облику, во всем отличались от тех, которые она находила в лице Штепана. Ей казалось, что лицо Ондры собрано из разных обрезков, оставшихся после создания безупречно выточенных черт Штепана.

— Эва, что ты делаешь? — спросил Ондра, когда они в тот вечер вошли в комнату и она повернула ключ в двери.

— Запираю.

— Зачем?

Она подыскивала слова, желая объяснить ему, что, запирая дверь, она окончательно отделяет его от матери, от прошлого, от всего остального мира. И догадывалась, что Ондра не поймет. Со Штепаном было совершенно иначе. Штепан не спрашивал, он все умел объяснить сам.

А Ондра смотрел на нее, ничего не понимая.

— Ты так на меня смотришь, будто я тебя похитила, — рассмеялась Эва.

Ондра молча распахнул окно в летнюю ночь. Свет вырвался из темноты во двор, в сад, осветив свежевыбеленную пристройку. Ту самую.

Она протянула руку к выключателю и погасила свет. Две трети окна заслоняла пристройка, в оставшемся прямоугольнике плыли звезды. Тогда она видела только звезды.

Ондра не понимал лирики.

— Ты всегда будешь со мной, — сказала Эва. И говорила это совершенно серьезно. Тогда…

Ондра кивнул.

А через какой-нибудь месяц все изменилось, год спустя — еще больше, а через пару лет все и вовсе стало иным. Строго говоря, она искала не мужа, а счастье. Счастье, которое мог дать ей муж. Об этом она мечтала, об этом же когда-то мечтали и ее одноклассницы.

Штепан совершенно не такой, как Ондра. Да и Ондра вначале не был таким, каким стал потом.

Сначала с Ондрой было неплохо. После работы он самой короткой дорогой возвращался домой. И прежде всего заходил в пристройку. Он был прямо-таки помешан на этом.

Первое время Эве нравилось ходить к нему в пристройку. Она наблюдала, как ловко он рисует на листах металла, на полотне, на деревянных досках зеленые пейзажи с голубыми реками и фиолетовыми крепостями, закаты солнца, растекающиеся алым цветом, ланей, пасущихся на желтых полянах. И букеты, сверкающие всеми цветами радуги, цветы, которым взмахи кисти придавали самые фантастические формы. Она с интересом наблюдала, как легко рождаются под его руками картины, и тихонько восхищалась им. Она никогда не давала оценку картинам, они нравились ей, обычно только если о чем-то напоминали. Напоминала картина что-то приятное — значит, это красивая картина, а та, что напоминала неприятное, была плохой и некрасивой. Что же касалось красок, то Эве нравились яркие. Так что работы Ондры вполне отвечали ее вкусу.

На природе или еще где-нибудь Ондра никогда не писал. Только в своей пристройке. Туда Ондру вместе с его страстью выставила мать, там он и остался.

— Я тебе не мешаю? — спрашивала Эва.

— Нет, — отвечал Ондра.

Эва отлично знала, что она мешает, что Ондра любит рисовать в одиночестве. Но она снова и снова задавала свой вопрос. Ей хотелось убедить себя, что Ондра говорит правду и она ему действительно не мешает. Позже она спрашивала уже из чистого злорадства. Заставлять Ондру говорить не то, что он чувствует, — в этом было уже что-то издевательское. Заставляя его скрывать свои истинные чувства, Эва словно обретала над ним власть. По крайней мере ей так казалось. Насколько это было ошибочно, вскоре выяснилось. Однажды после очередного вопроса, не мешает ли она, Ондра вспылил и прогнал ее.

Эву оскорбил не сам крик, а грубо высказанное признание Ондры в том, что он хочет остаться один. Один со своим счастьем… Это счастье Эва прочла в его глазах, когда, сдвинув брови и наморщив лоб, он выписывал кистью сочно-зеленые кроны деревьев. Ондра умел быть счастливым в одиночестве.

Эва тогда ушла в сад и легла под яблоней. Не странно ли, что над всеми трудными событиями своей жизни она размышляла лежа? Тогда-то она возненавидела Ондру. Счастье, которое он находил в пристройке, было для нее загадкой. И прежде всего потому, что Ондра умел создавать для себя эти счастливые мгновения без чужой помощи.

Для Эвы счастьем было то, что она получала бы от другого, нечто такое, чем она могла бы поделиться с другим. Счастье Ондры принадлежало ему одному, а ей заранее не было там места.

— Ты смешон! — сказала она Ондре, когда через час тот вышел в сад с сигаретой в руке.

— Почему это?

— Смешон. И ты сам, и твое художество.

— А мне нравится, — защищался он. — А кроме того, ты же знаешь, это покупают.

— Ну нет! Я-то знаю, почему ты рисуешь!

Ондра молчал.

— Очень хорошо знаю, голубчик!

Что именно она знает, Эва скрывала. Пусть сам догадывается, пусть поймет, что это он ей назло, хочет унизить ее, показать, что отдает предпочтение кисти, раз ищет счастья не у нее.

Ондра, ничего не ответив, вернулся в пристройку.

Эва решила как следует испортить это его единоличное счастье. Вошла следом за ним, встала перед развешанными картинами и разразилась презрительным, издевательским смехом.

Ондра продолжал работать, не обращая на нее внимания. У него ни на минуту не пропала охота водить кистью.

— Твои картины просто ужасны! — кричала она. — Они отвратительны, отвратительны!.. Как и ты сам!

Она выбежала из пристройки, успев все же заметить, что ее оскорбления Ондру не задели. Он не позволил уничтожить свое счастье.

Эва повернулась на бок и посмотрела в окно. Темнота побледнела, на оконном стекле застыл тусклый лунный свет.

— Послушай-ка, — сказала тогда мать, когда Эва пришла к ней, — ты все это не преувеличиваешь? Каждый мужчина ищет счастья по-своему. Пусть себе рисует, радуйся, что не пьет.

— Уж лучше бы пил!

— Ты в своем уме?

— Лучше бы пил!

В глазах пьяниц она никогда не видела такого счастья. А кроме того, пьяниц ждет расплата — похмелье.

— Зачем же я замуж вышла?! — взорвалась Эва.

— Да, — сказала мать, — и зачем только мы замуж выходим?!

В том же году Эва познакомилась со Штепаном. Это произошло в кино возле гардероба. Он помог ей надеть пальто. По дороге от кино до площади она узнала массу вещей. Штепан был тут недавно. Приехал в их город работать ветеринаром, пока присматривается ко всему. Эва сказала ему, что любит животных, но только живых, а не нарисованных. Он засмеялся, приняв это за шутку.

Штепан умел удивительно интересно рассказывать. О своей работе, о своей жизни, обо всем в мире. После нескольких свиданий Эва узнала о Штепане больше, чем об Ондре за два года замужества. Чем лучше она узнавала Штепана, тем меньше знала Ондру.

Однажды вечером она вошла в комнату, где они жили с Ондрой. В комнате было темно, только в пристройке еще горел свет. В верхней трети окна сияли звезды. Когда она вошла сюда после свадьбы, ей казалось — звезды прибиты к небу и жизнь ее с этой минуты обретет постоянное и твердое место. Сегодня звезды на небе казались ей беспокойными, колеблющимися, и, действительно, одна из них сорвалась со своего места и упала, описав длинную дугу.

— Поскорее бы кончилось с Ондрой, — попросила Эва падающую звезду. — Пусть все счастливо начнется со Штепаном!

Когда вечером Ондра вернулся из пристройки, Эва уже лежала в постели. Не странно ли, в самом деле, что все решающие события своей жизни она обдумывала лежа?

— Ты больна? — спросил Ондра.

— Почему?

— Да вот лежишь…

— Мне так захотелось.

Она наблюдала, как Ондра двигается по комнате. Совершенно чужой человек. А эта комната?! Зал ожидания, где каждый день в определенный час встречаются одни и те же люди и ждут, когда наступит ночь или утро.

— Нам нужно разойтись, — сказала она.

— Разойтись?

— Давай разведемся!

Этого Ондра не ожидал. Чего другого, только не этого! И Ондра заговорил. Никогда он столько не говорил. И все последующие дни — тоже говорил, говорил… Эва не слушала, ей были безразличны его слова. И безразлично было, что говорит его мать и ее мать. Тогда Ондра наговорил столько, что даже охрип. Но Эва уже условилась со Штепаном, когда они поженятся.

Несколько раз случалось, что, когда она назначала свидание Штепану, за ними по пятам следовал Ондра. Это было неприятно, но в то же время она впервые праздновала победу над кистью.

Вместо того чтобы рисовать, Ондра теперь бегал за ними. Эва одержала победу тогда, когда она для нее уже ничего не значила. Впрочем, Ондра недолго унижался. Он опять заперся в своей пристройке, множа число ланей, закатов и ярких букетов.

Эва со Штепаном начали обзаводиться хозяйством. Как-то они вместе пошли в стекольный магазин подобрать раму для зеркала. В витрине Штепан увидел картины Ондры. Не успела Эва сказать Штепану, кто их нарисовал, Штепан расхохотался.

— Ты только посмотри на эту мазню!

Эва тоже расхохоталась, хотя ей эти картины, в сущности, нравились. Так она безоговорочно перешла в лагерь Штепана.

В окнах потемнело, тучка закрыла луну. С кровати, на которой лежала Эва, не было видно даже кусочка неба. Кровать стояла у противоположной стены.

«Да как же это мы, тетя, не уместимся на такой широченной кровати?!» — говорил Штепан. И вот его нет.

Эва уснула. Проснулась более усталой, чем когда засыпала. За окном стоял ясный день, по деревенской площади ехал трактор. Со своей кровати она его не видела, только слышала.

Место рядом с нею было пусто. Штепан еще не вернулся. Она взяла со стула часики. Седьмой час. Эва отбросила перину и начала делать упражнение — «езда на велосипеде».

За дверью послышались шаги. Она перестала крутить ногами и скользнула под перину. Закрыла глаза.

Штепан в носках крался к кровати длинными кошачьими шагами. Эва громко рассмеялась.

— Ты не спишь? — удивился он.

— А ты спишь?

— Ну и ночка была! — сказал он.

— Теленочек родился?

— Целых три, — зевнул он, — такая вышла история. За мной приехали еще и из соседней деревни. — Штепан стал раздеваться. — Я тебе расскажу, только отдохну немного. Ты мне долго спать не давай, так весь отпуск проспим.

Кровать заскрипела, и Штепан улегся рядом с ней.

— Какой ты тяжелый, — провела она рукой по его волосам.

— Боже, ну и ночка выдалась! — повторил он.

Эва склонилась над ним и заглянула в глаза. В усталых глазах Штепана сияло счастье, которое ей было непонятно. Да, это было счастье, и оно высокой дугой сияло над его усталостью.

— Спокойной ночи, — сказал Штепан.

— С добрым утром, — слегка расстроенная, ответила она и опустилась на подушку.

Штепан тут же заснул.

Хорошо, что он спит, что я не вижу его глаз, сказала себе Эва. Попыталась заснуть — мешали бессонные мысли. Как ни рассуждай, а Эва не могла избавиться от ощущения, что ее обманули. Словно было на свете какое-то таинственное, неделимое счастье, к которому ей не было доступа.

Эва еще раз взглянула на спящего Штепана. Вот так, когда у него закрыты глаза, определенно, лучше.

Наконец она тоже заснула. Встали они уже в полдень. И когда одевались, глаза у Штепана опять были прежние, такие, которые она понимала и которые ее не тревожили.

 

***

Что общего у молнии и солнечного света? Есть миг пожара и мгновенье вспышки, но нету счастья быть испепеленным… Как это хорошо! — ты говорил. И говорил: — Любовь? Проста, как молния. Всегда спешащий, ты и не заметил, что, собственно, уже дождался счастья — и миновал его. Незримо, с каждым днем оно ветвило корни, день изо дня, из года в год. И счастью нужно время. У кучи глины, мимо коей в гонке по жизни пробежал ты, ты мог бы зачерпнуть из чистого колодца. Но видел ты одну лишь глину. Грязь. И дальше мчался в ненасытной жажде.

 

Письмо

В то утро ему пришлось вернуться с работы домой, потому что он забыл доклад, над которым проработал до полуночи. Работал до полуночи, а потом забыл — вот так и получается: забываем о том, что стоило нам больших трудов, зато о всяких пустяках думаем, пока не разболится голова. Он шел и размышлял о подобных нелепостях, было солнечно, в другое такое утро ему, наверное, хорошо бы думалось, он поразмышлять любил, но сегодня чувствовал себя усталым, и утреннее солнце его не радовало.

На своей улице он встретил почтальоншу и взял у нее почту. Ему давно не приходилось самому это делать. Обычно в это время он бывал на работе, и почту получала жена. Он забрал почту и дорогой просмотрел ее. Газеты, счет за телефон, пригласительный билет и письмо. Личное письмо, адресованное ему. Как он ни вспоминал, никак не мог предположить, кто бы захотел написать ему письмо.

Он шел, не торопясь вскрывать его, продлевая наслаждение, какого давно не испытывал, — ощущение, которое сулит нам тайна, а разгадка ее у нас в руках. Посмотрел на штемпель. К счастью, он был смазан, и загадка не прояснилась. Даже понюхал письмо, но не почувствовал никакого особенного запаха.

Конечно, существовали двое-трое знакомых, которые могли о нем вспомнить, но у них не было поводов писать ему. Строго говоря, ни у кого на свете не было причин писать ему. И тем не менее письмо он получил. Судьба вручила его прямо в собственные руки. Так вот почему забыл он дома доклад, хотя прежде никогда ничего не забывал. И тогда ему не встретилась бы почтальонша, и он не получил бы письма прямо от нее. Интересно, какой вид был бы у его жены, если б ей пришлось отдавать ему письмо? Скорее всего, он вернул бы его жене и попросил: «Прочитай-ка мне». У них не было секретов друг от друга. Жена стала бы читать ему письмо, а восьмилетний Гонза и десятилетняя Кайя тоже слушали бы. Все горести и радости у них были общими. Такое уж у них было заведено правило. Но письмо, попавшее к нему в руки столь удивительным образом, было исключением из правил. Оно принадлежало ему одному. В этом он не сомневался.

Повертел письмо в руках. Обратного адреса не было. Почерк красивый, почти без наклона, продолговатые буквы воинственно устремлены вверх. В этом почерке самоуверенность сочеталась с мягкостью и какой-то уступчивостью.

Приближаясь к дому, он сунул письмо в карман. Они жили на шестом этаже. В такое время никто не пользовался лифтом. Он подавил в себе искушение вытащить письмо, чтобы еще раз взглянуть на почерк. Правда, его нельзя было назвать совершенно незнакомым. Эти буквы напоминали ему чей-то известный уже ранее почерк.

Жена вытирала пыль в гостиной, дети были в школе.

— Возьми почту, — сказал он, кладя на стол газеты, счет и приглашение. Письмо оставил в кармане.

Достал он его только перед обедом. За это время он отдал доклад, принял участие в двух заседаниях и выдержал дюжину телефонных разговоров. В половине двенадцатого он остался в комнате один, даже телефон не звонил. Выдалась подходящая минута вскрыть письмо. Он вытащил его из кармана и положил перед собой на кипу бумаг. Почерк показался ему еще более знакомым, чем раньше. Он взял длинные канцелярские ножницы и отрезал сбоку на конверте узкую полоску. Скомкал ее и выбросил в корзину для бумаг. Все это он проделал с обычной аккуратностью и старательностью. Вынул из конверта сложенный квадратом лист. Стоило ему увидеть этот квадратик, как он решил, что пишет женщина. Мужчины, по его мнению, складывают бумагу прямоугольником. Он начал читать:

«Милый Гонда!
Маргарита».

Ты, конечно, удивишься такому обращению, но еще больше ты удивишься, когда узнаешь, кто тебе пишет. Говорят ли тебе еще что-нибудь имена Фауст и Маргарита? Если говорят, то тебе, наверное, небезынтересно будет узнать, что Маргарита замужем и у нее двое детей. В эту субботу я буду в городе нашей юности. Случайно узнала, что ты все еще живешь там. Захочешь повидаться со мной — буду ждать скорого поезда в вокзальном ресторане с одиннадцати до без пятнадцати двенадцать. Если силы ада не преградят мне путь.

Он перечитал письмо еще раз. Когда человеку сорок лет, он вправе полагать, что какие-то главы его жизни уже закончены. Детскую веру, что все еще впереди, в один прекрасный день сменяют юношеские сомнения в долговечности всего. А в сорок лет оглядываешься назад, уже твердо зная, что именно навсегда ушло из твоей жизни. Отношения Фауста и Маргариты закончились двадцать три года тому назад.

Он встал из-за письменного стола и подошел к шкафу. Между шкафом и окном висело небольшое зеркало. В нем он увидел свое лицо, каким привык его видеть во время бритья или когда расчесывал свои поредевшие волосы, по утрам, когда полотенцем стирал с подбородка следы зубной пасты. В зеркало он смотрелся недолго и по-деловому. И впервые за многие годы он взглянул на свое лицо иначе, не думая о волосах или следах пасты. Он долго разглядывал невыспавшимися глазами свои невыспавшиеся глаза и темные мешки под ними, неровные вертикальные морщинки над переносицей, коричневые пятна, выступавшие у него каждую весну на носу и на щеках, отметив при этом, что лицо осунулось, видны следы усталости, напряженной работы, семейных забот, но вместе с тем его лицо носило теперь печать зрелости и спокойствия, которые заслонили прежнее нетерпеливое любопытство, а также плохо скрываемую юношескую восторженность. До сих пор он не интересовался теми переменами, какие наложило на него время. Письмо раскрыло ему это. Он разглядывал себя, будто чужого человека, которого долго не видел и который за это время сильно изменился. Он чуть было не воскликнул, как дядюшка, к которому приехал в гости племянник: «Господи, ну и вырос же ты!»

Он вернулся к письменному столу и еще раз перечитал письмо. Давно он не вспоминал о ней, и вот она вдруг возникла перед ним из этих нескольких строчек и стоит, простоволосая, с крепкими ногами, обеими руками прижимая к себе школьный портфель, и хохочет, мотая головой, отчего волосы падают ей на лицо. «Если силы ада не преградят мне путь…» Но ведь силы ада подвластны Фаусту. Чего еще ждет Маргарита от Фауста?

После работы он шел домой теми же улицами, что и каждый день, но, пересекая главный проспект, вспомнил, что в кондитерской на углу он когда-то сидел с Маргаритой. Он тогда продал несколько книг букинисту и пригласил ее в эту дорогую кондитерскую: хотелось найти уголок, где бы не было гимназистов. Маргарита приглашение приняла. Он боялся отказа, но она согласилась без всяких колебаний. Его немного обескуражило, когда она, не раздумывая, кивнула. От свидания в кондитерской он ожидал очень многого. У него было приготовлено несколько многозначительных фраз, но ни одной из них ему не удалось произнести. Он говорил о пустяках, чувствуя, как в нем закипает злоба на самого себя от этой пустой болтовни. И он облегченно вздохнул, попрощавшись с Маргаритой.

Он остановился перед кондитерской и заглянул в зал через большую витрину. Стойка была на том же месте, длинная, белая, вся заставленная сладостями, но столики и стулья выглядели иначе. Он огляделся, припоминая, где же они тогда сидели. Но не мог найти то место, и это его огорчило. Да ведь это же глупость, ну что за глупость! — убеждал он сам себя, экие глупости…

Дома никого не было. В кухне на столе лежал вырванный из тетрадки листок, где было написано:

«Мы пошли поздравить бабушку. Приходи и ты.
О. и Г. и К.»

Ольга — молодчина, заранее учитывает его забывчивость. Он совершенно забыл, что у его матери сегодня праздник. Надо идти. На всякий случай по дороге он купит бутылку вина. Может, Ольга уже и купила. Но это неважно.

Он в рассеянности стоял посреди кухни. Вспомнил, что собирался что-то сделать дома, но никак не мог припомнить, что именно. Пошел в комнату, закурил, задумался. Потом отпер шкаф и вытащил коробку с фотографиями. Он долго рылся в перемешанных детьми фотографиях, пока с самого дна коробки не вытянул фотографию своего выпускного класса.

Люди на этой фотографии жили на далеком острове, все вместе, и с ними жил там он, ему отвели место посередине. Маргариту поместили в первом ряду, как раз под физиономией директора гимназии. Целый остров молодых людей странствовал по прошлому и иногда невольно соприкасался с настоящим — это когда он получал свадебные приглашения от одноклассников. Прошло десять лет, и приглашения перестали приходить. От Маргариты он приглашения так и не получил, да и сам никому не сообщил, что женится.

И вот в последнее время покой его супружеской жизни омрачала тоска по какой-то неизведанной жизни, хотелось перемен, которые хотя бы на миг вырвали его из спокойной, размеренной череды дней. А потом тоска исчезала, привычный распорядок успокаивал его, и всякое отклонение он воспринимал словно какую-то несправедливость. Тем более поразило его, что он еще способен испытывать нечто такое, чего давно не испытывал. В нем пробуждалась светлая юношеская печаль.

По дороге к матери он купил вина, но, оказалось, напрасно: жена уже принесла и вино, и кекс. Мать жила в домике на окраине, и дети убежали в сад. Он сидел с матерью и Ольгой в столовой, где со дня смерти отца ничего не изменилось, как и во всем доме; не спеша ел испеченный матерью пирог и отхлебывал кофе. И все смотрел на старый отцовский письменный стол в углу. Над столом висела фотография матери в молодости. Еще гимназистом он любил помечтать за этим столом, глядя на фотографию.

У него давно вошло в привычку вспоминать из прошлого то, что нужно человеку, чтобы утвердиться в настоящем. И вот из прошлого возвращались к нему мечты и желания, которые ему не нужны. Но они явились, и он не знал, что с ними делать. После себя они оставляли в душе грусть и беспокойство.

Ольга занимала мать разговором; голоса женщин доносились до него, словно шум большого цеха, который не мешает собственной работе. До сегодняшнего дня его прошлое было единым целым, а сейчас оно распадалось на части и кусочки, и он был вынужден складывать все заново.

Он вышел в сад позвать детей. В саду росло много старых деревьев, некоторые уже начали чахнуть. И здесь после смерти отца время остановилось. Но можно ли остановить время, если и люди, и вещи меняются, движутся, уходят — и ничто не в силах их удержать.

Вместо того чтобы увести детей в дом, он ходил с ними по заросшим тропинкам и показывал деревья, на которые лазил мальчишкой, кусты, где прятался с книжкой про индейцев, а позднее с блокнотом, куда записывал свои стихи. Когда он гулял тут с детьми в последний раз, то объяснял им, как называется тот или иной куст, дерево, знакомил с окружающим их миром. Сегодня же он рассказывал — о своей юности, о своих мечтах. Он говорил, а самого не покидало ощущение нереальности всего того, о чем вспоминал.

Дети слушали, словно он рассказывал сказку. Давно ему не было так хорошо. Он не сразу заметил, что и Ольга его слушает. Она стояла поодаль и глядела на него. Он подмигнул ей. Она подмигнула в ответ и улыбнулась. Они вспоминали свою давнюю игру в мигалки. По мере того как прошлое распадалось, перед ним все чаще стали всплывать отдельные моменты, забытые, утраченные, отброшенные, — они требовали внимания.

Неужели это я? — удивлялся он. И это тоже я? И это? Давно не вспоминал прошлое, и теперь обрадовался возможности привести в порядок свою жизнь.

— Ты как-то помолодел! — сказала ему Ольга.

Он восхищался своей женой. Какая умница! Помолодел — вот точное слово. Молодеть — это возвращаться к ценностям минувшего времени. Не ко всяким ценностям — только к обретенным в молодости.

Домой они ехали городским автобусом, а так как улицы были перекопаны, пришлось ехать в объезд по тем местам, где ему давно не случалось бывать. Смеркалось, уличные фонари загорались зеленоватым светом. Автобус медленно прокладывал себе путь в оживленном вечернем потоке машин, то и дело притормаживая и неуверенно продвигаясь вперед. Потом он свернул в пустынную боковую улочку и начал подыматься в гору, мимо проплывали дом за домом, словно на смотру, и все эти дома были старыми знакомыми.

Вот сейчас проедем небольшой парк, думал он, а в угловом доме на пятом этаже живет Альберт. То есть он жил там еще два года назад, когда он в последний раз был у него. Даже и тогда они поругались. Ссорились они всегда, еще со школы. Они учились в одном классе, иногда и сидели за одной партой. Раньше они с Альбертом встречались по меньшей мере раз в месяц. Он и сам не мог понять, чем объяснить этот двухлетний перерыв. Он несколько раз собирался поехать к Альберту, но из этого никогда ничего не получалось. Всякий раз что-то мешало.

Он с интересом посмотрел на угловой дом. На пятом этаже горел свет. Если Альберт не переехал, то он дома. Целых два года живешь своей жизнью, и вот тебе, случайный объезд, где-то засветилось окно — и напомнило о ком-то, кто уже был предан забвению. Все люди, с которыми мы когда-либо встречались, не исчезают из нашей жизни и в любой момент могут неожиданно появиться перед нами с немым укором.

Дома вечер начался как всегда и пошел своим ходом. Дети не хотели есть, им больше хотелось пить. Гонза вспомнил, что еще не сделал какие-то уроки, Кайя желала еще почитать. Над всей этой суматохой возносился голос жены — то сердитый, то успокаивающий, то уговаривающий.

Пока тянулся семейный вечер, он думал о письме. Надо бы с кем-нибудь поговорить о нем. Интересно, что бы сказала Ольга, покажи он ей письмо? Рассердилась бы, стала бы его успокаивать или уговаривать? Он думал о письме, и чем больше он думал, тем яснее ему становилось, что он должен уйти. Побыть одному, чтобы никто к нему не обращался, чтобы не надо было отвечать на вопросы, которые его сейчас не интересуют. Сейчас, когда он думал о самом себе, чего давно не случалось, он не понимал, как могло в нем за все эти годы сохраниться чуть ли не мальчишеское нетерпение, юношеская тоска и страстное желание изменить свою жизнь. Откуда вдруг эта надежда, что его ждет что-то необычное?

С Ольгой они прожили одиннадцать лет, между ними сложилось удивительное взаимопонимание. Но поговорить с ней о том, чем были заняты его мысли, он не мог. Есть вещи, о которых с ней нельзя говорить. Что бы ни сказал он ей про письмо и про другую женщину, которой Ольга не знает, — в ее глазах все приобрело бы иной смысл. Все его слова она просеивала бы сквозь сито, а самые главные все равно не дошли бы до нее.

— Отчего ты такой задумчивый? — вдруг спросила жена.

— Я? Задумчивый?

— А я знаю, о чем ты думаешь!

Где-то в самой глубине его души шевельнулся страх. Сам того не сознавая, он весь день ждал, что Ольга что-то заметит.

— Ну-ну, скажи, — собрался он с духом, — скажи, о чем же я, по-твоему, думаю?

— Об Альберте. Ты с ним давно не встречался. Когда мы ехали в автобусе, ты смотрел на его окно. Но уж это не моя вина, что ты с ним не встречаешься.

— Альберт, — повторил он с облегчением.

— Я не права?

— Ты всегда права.

— Если тебе это так важно, сходи к нему.

Идея была неплохая. Дальняя прогулка пешком по городу показалась ему заманчивой. Если не захочется идти к Альберту, можно ведь и вернуться.

Сначала он был уверен, что до Альберта не дойдет, незачем после двухлетнего перерыва идти к человеку, с которым все равно поругаешься. Но потом неторопливое блуждание по улицам неожиданно для него самого сменилось быстрым шагом к цели.

Альберт встретил его в черных трусах, на ногах у него были толстые носки.

— Заходи. — И он повел его через маленькую прихожую в свою холостяцкую однокомнатную квартиру. Он двигался за Альбертом, обходя кипы бумаг и стопки книг, сваленных на полу. Тахта была не застелена, на одном кресле стоял чемодан с бельем и книгами, на другом лежали два фотоаппарата, полевой бинокль, складной зонт и несколько кожаных футляров. Свободен был один стул.

— Садись, — показал на него Альберт. — Я сварю кофе.

И он бесшумно, точно призрак, исчез в своих толстых носках за занавеской. В этом был весь Альберт — он умел встречать людей, которых давно не видел, словно расстался с ними вчера.

Альберт чуть-чуть отодвинул пишущую машинку — мешали коробки с фотоматериалами. На высвободившийся краешек стола, заваленного разными вещами, поставил чашку кофе.

— Вот тебе кофе, Ганс! — сказал он.

— Почему ты зовешь меня Гансом? Знаешь ведь, это меня раздражает.

Альберт со своей чашкой уселся на ковер и улыбнулся. Из нескольких толстых книг он соорудил столик и поставил на него чашку.

— У холостяков всегда беспорядок в доме, — заявил он, — а у женатых — в душе.

— Не у всех, — ответил гость, соображая, нельзя ли использовать шпильку Альберта как предлог для желанного разговора. После впечатлений сегодняшнего дня ему нужно было кое-что для себя прояснить, и Альберт казался ему подходящим для этого человеком. Конечно, у исповеди должны быть свои границы, и надо постараться все не выкладывать.

Альберт поправил носок на правой ноге.

— Завтра лечу в Египет, — сообщил он.

— Счастливого пути.

— И тебе, Ганс.

— Я никуда не еду.

— И в этом твоя вечная ошибка, — сказал Альберт. — Все мы постоянно путешествуем, не телом, так головой. Но меня кормит газета, так что я должен путешествовать и телом. Вот я и дал ему немножко свободы. В предстоящие три недели меня ожидает куча неудобств. Ты любишь жару? Я — нет. Жара — это моя беда. Я тут же начинаю вариться в собственном соку. Хоть я и не толстый. Посмотри, — Альберт двумя пальцами оттянул белую кожу на животе, — никакого жира.

Он слушал, что говорит Альберт, все время ища лазейку, через которую ему удалось бы проскользнуть к своей теме. Но это было безнадежно.

Зазвонил телефон.

Альберт встал и бесшумно поплыл к столу. Положив трубку, сказал:

— Девица. Она мне действует на нервы. Самое время с ней порвать.

За эти годы он не изменился. Альберт вечно расходился с какой-нибудь женщиной. Самым примечательным было то, что женщины, с которыми он рвал, не переставали быть членами его клана, некоего клуба поклонниц, ходивших на его доклады и лекции. Он наблюдал, как Альберт усаживается на ковре, белотелый, черноволосый, в черных трусах, — движения мягкие, и весь он удивительно беззащитный. Именно беззащитность, видимо, и притягивала к нему женщин. Каждая из них наверняка была убеждена, что именно она призвана помочь ему и защитить его. Очевидно, некоторые мужчины так и рождаются с какой-то легендой о своей беспомощности или мужестве, и, веди они себя как угодно, от этой своей легенды им не избавиться. Когда-то не только у Альберта, но и у него была легенда: «Фауст» — называли его в школе. Лучший химик, лучший физик. Ему предсказывали блестящую будущность. А он стал экономистом, и конец легенде.

— У тебя сентиментальный вид, — заметил Альберт. — Фауст, Фауст, что это с тобой?

— Фауст, — тут же воспользовался он этой возможностью, — да, было… Послушай, а ты когда-нибудь вспоминаешь школу?

— Стареешь, мальчик, — сказал Альберт. — Постой-ка, была у нас такая учительница, блондинка, как ее звали?.. Да, и еще, конечно, та, что сидела на первой парте, Маргарита. Конечно. Ты, кажется, за ней ухаживал?

— Провожал иногда.

— Ну и лопухи мы были в этом деле.

Нет, этак ничего не прояснишь. А чего он, собственно, от Альберта ждал? Какого совета?

— Маргарита! — причмокнул Альберт. — Сегодня ей наверняка уже место на свалке!

— Ужасно, как ты все умеешь очернить!

— Но, Гансик, — отхлебнул Альберт остывший кофе, — что нам притворяться? Обманывать самих себя?

Он с досадой отметил, что от слов Альберта в его настроении появилось что-то новое и не очень приятное. Письмо Маргариты дышало молодостью, а она сама? Он представлял ее девушкой с фотографии, а старение относилось только к нему.

— Весна красоток! — провозгласил Альберт. — Видали мы и осень! Отрастят себе тут, — и он хлопнул себя по животу, — и тут, — шлепнул он себя сзади.

— Циник! Для тебя только тело и существует.

— Стоп. Здесь все обратно пропорционально. Тело полнеет, а на душе появляются морщины.

— У кого как.

— Да брось ты! Я изучаю диалектику. Держу пари, что, пока я ее изучаю, ты роешься в старых фотографиях и хнычешь!

Ошеломленный, он уставился на Альберта. Видимо, отвык от его гениальных фейерверков и пророчеств: сейчас его ясновидение не только огорошило, но и вызвало отвращение. Альберт омрачил его радость, его надежды.

— Пророк! — насмешливо воскликнул он.

И это слово явилось сигналом к ссоре, без которой не обходилась ни одна встреча с Альбертом. Любопытно, что, ссорясь с Альбертом, он никогда не мог привести убедительных доводов. Он стремился лишь к одному — оспаривать все, что бы Альберт ни сказал. И ни разу ему не удалось — как всегда хотелось — разозлить Альберта. Под кажущейся беззащитностью Альберта таились огромные запасы спокойствия. Обычно спор кончался обменом обидными прозвищами.

— Циник! — крикнул он Альберту.

— Фаустишка! — ответил Альберт.

— Борзописец!

— Бухгалтер!

Уходя, он сухо попрощался с Альбертом, но тот не забыл ему напомнить, что через три недели вернется из Египта.

Расстроенный, он пошел обратно к реке. Настроение было испорчено. Он остановился под уличным фонарем и вытащил из кармана письмо, начинавшееся словами «Милый Гонда». Еще раз перечитал его, и постепенно все вернулось на свои места. Письмо было его магическим заклинанием.

Домой он шел по улице, по которой более двух десятков лет назад провожал Маргариту. Дом, где она тогда жила, еще стоял, затерявшись со своими тремя этажами среди домов-башен. За забором отцветала огромная черешня, и лепестки цветов падали на улицу.

Много лет назад перед новогодним школьным вечером повалил снег. Он заметил это, когда начали раздавать подарки. За окнами физкультурного зала под уличным фонарем кружились снежные хлопья. Он нарочно смотрел в окно, чтобы скрыть волнение. Он послал Маргарите новогодний подарок, и именно в этот момент через два ряда от него она разворачивала его сверточек. Он так внимательно смотрел в окно, что пропустил момент, когда Маргарита разглядывала подарок. После вечера он пошел ее провожать и невзначай заговорил о подарках.

— Что мне подарили? Книжку, конфеты, духи…

— И все?

Он ждал, что она скажет: «Еще я получила маленькую серебряную ящерку, очень красивую, только не знаю от кого». А он отдал за эту серебряную побрякушку с крошечными зелеными глазками целое состояние. Да еще взял в долг у Альберта. Тот, конечно, думал, что он покупает что-нибудь для своих химических опытов. Для девчонки Альберт никогда бы не одолжил.

— И это все? — повторил он.

— Ну… еще какая-то безделушка, — ответила она. — А духи от тебя, да?

Он промолчал. Они шли в глубокой тени, а снег все падал и падал. Вдруг она его поцеловала. Он почувствовал, будто к его лицу прикоснулась снежинка. Он обнял Маргариту, ее мохнатое пальто было мокрое и холодное. Губы у нее тоже были холодные и влажные, зато шея теплая. Вдруг она отпрянула, отвела его руку, которая просунулась между пуговицами ее пальто, а может, и не просунулась, а просто Маргарита не хотела, чтобы так было.

— Нет, нет, — быстро прошептала она и побежала к дому.

С того вечера Маргарита избегала встречаться с ним глазами, старалась не оставаться с ним наедине, в школу ходила с подругой.

Только на выпускном вечере он признался, что это он год назад послал ей маленькую серебряную булавку с ящеркой.

— Так это ты? — спросила она равнодушно. — Ну спасибо.

Горечь от этих слов никогда не исчезала у него. Он бы рад был что-то сказать ей, но выдавил из себя только вопрос:

— За что?

— Что «за что»? — спросила она, невинно подняв брови.

На этом и закончился их разговор. «За что?» — было последнее слово, которое он сказал Маргарите. Может, она хочет в субботу, двадцать три года спустя, ответить ему?

В следующие дни он был очень занят на работе, но всякий раз, закуривая сигарету или отпивая кофе, что случалось в течение дня довольно часто, он мысленно перечитывал строчки письма. И уже не чувствовал ни удивления, ни беспокойства: за эти несколько дней письмо стало частью его жизни, как телефонные разговоры, почта или диктовка секретарше. Ночью, когда ему не спалось, он представлял, как пойдет в вокзальный ресторан, нажмет ручку двери, войдет в зал, станет искать среди сидящих лицо Маргариты. Несколько раз в полудреме ему снилось, что они встретились. Она выглядела точно так, как на школьной фотографии.

В пятницу он совсем забыл про письмо. Только за ужином вдруг вспомнил, что Маргарита приезжает завтра и нужно придумать для Ольги какой-нибудь правдоподобный предлог, почему он уходит из дома в одиннадцать часов. Он не привык лгать жене, и, когда около одиннадцати начал объяснять ей, почему ему нужно уйти, на память вдруг пришли слова его матери: одна ложь влечет за собой другую, та третью, а третья…

В субботу утром светило солнце. Он оглядел себя в нескольких витринах и остался вполне доволен. У вокзала он замедлил шаги, ему не хотелось прийти раньше положенного. Спустя столько лет нет необходимости спешить на свидание. И волнение, охватившее его, когда он наконец нажал ручку ресторанной двери, показалось ему неуместным для его возраста: трезвость тут более кстати, чем смятение чувств.

Зал ресторана был заполнен на три четверти. За тридцатью столиками — он быстро сосчитал столики первого ряда и помножил на число рядов — за тридцатью столиками сидели женщины, мужчины и дети. И нигде не было видно одинокой женщины. На такой оборот дела он не рассчитывал ни во сне, ни наяву. Он растерянно оглянулся.

— Вы ищете место? — спросила его официантка.

— Я сам найду, — заявил он и двинулся к столикам. Его способности организатора пришли в действие. Достаточно пройти четыре ряда. Если та, которую он ищет, сидит здесь, они непременно встретятся.

Он шел, незаметно приглядываясь к сидящим за столиками, а каждую женщину соответствующего возраста мысленно сверял со школьной фотографией. Почти никто не обращал на него внимания, все были заняты своими заботами, едой, газетами. Он мешал официантам и наконец, пройдя четвертый ряд, сдался.

Возвращаясь к выходу, он заметил еще один столик у самой стены с вешалкой. За столиком сидела женщина с длинными каштаново-рыжеватыми волосами, ее короткое вязаное платье едва прикрывало колени, открывая длинные ноги. Он обогнул вешалку, чтобы подойти к женщине. Она испытующе посмотрела на него, но очень скоро взгляд ее потерял всякий интерес и прошел сквозь него, как сквозь стекло. Потом она повернулась к окну, выходящему в зал ожидания. Через неплотно задернутые шторы было видно, как входят и выходят люди. Женщина была довольно красива. Но больше она не удостоила его ни единым взглядом.

Проходя мимо нее к выходу, он заметил, что на воротничке ее платья приколота маленькая серебряная ящерка с зелеными глазками.

 

***

Округло-льстивые слова любви легко скользят, на них всегда найдется покупатель, они в заманчивой обертке, в неглиже — охотничьи угодья торгашей, спешащих делать деньги. Округло-льстивые слова скользят, струятся и нежат пальцы и уста. А мне продай хоть черепок, обломок слова, которое твердо и непродажно, чтоб ухватились за него мы и держались, хотя бы он изранил наши пальцы — обоим нам.

 

Экзамен

В комнате было темно. Только циферблат будильника излучал зеленый фосфоресцирующий свет. Стрелки показывали половину второго.

Она не могла заснуть. В последнее время случалось, что ночью ей меньше хотелось спать, чем днем. Ночами она подолгу размышляла о вещах, о которых днем вовсе не думала. В голову приходило разное: тут мысли и о матери, и о Лешеке, и выпускные экзамены через два месяца, а еще — все бескрайнее пространство, именуемое «будущим», потому что в него мы вступим лишь завтра. Что касалось будущего, то у нее уже был некоторый опыт. В сущности, она постоянно ожидала его, но будущее превращалось в настоящее, а настоящее становилось прошлым — вот и все…

И никаких великих перемен, торжественных и радостных, которые бы разом перевернули будни. Если не считать Лешека.

Лешек лежал рядом с ней и спал. Даже в темноте она представляла себе, как он выглядит. Он спал на правом боку, согнув ноги в коленях, его длинные волосы щекотали ее голое плечо. Стоило ей подумать про Лешека, как тут же вспоминалась мать.

Вчера утром мать обошла обе комнаты, где они прожили вместе больше двенадцати лет, с той поры как от них ушел отец, а ей, дочери, было тогда всего пять лет. Мать ходила по комнатам, распространяя вокруг себя запах больницы. Хотя она и переодевалась на работе, оставляя там свой сестринский халат, но все равно словно приносила больницу домой. У дочери был на это тонкий нюх. Мать расхаживала по квартире и все искала какие-то следы. Началось с того, что, едва переступив порог, она на ковре обнаружила окурок.

— Дениза! — крикнула она дочери. — Опять он был здесь?!

Такую же фразу, сказанную тем же тоном и в то же самое время, Дениза впервые услышала полгода назад. После этого целые полгода они были осторожны и уничтожали все следы. Окурок наверняка выпал из пепельницы, когда Дениза несла ее вытряхивать. Пока мать бегала по квартире и кричала, Дениза пришла к заключению, что окурок — единственное, что осталось в квартире после Лешека, и успокоилась. Решила молчать и не возражать матери.

Мать ходила взад-вперед, нервно, мелкими шагами, а в ее словах слышались усталость, раздражение и беспомощность.

— Я на работе… а ты… чужого парня в дом…

Из потока материнских слов до Денизы доходили лишь некоторые.

— Товарища, — поправила она.

— Стыд-то какой! — воскликнула мать. — Стыд и позор! Что ж, продолжай! Продолжай, скоро на весь дом прославишься!

Дениза не узнавала мать.

— Товарища! — В устах матери это слово потеряло свое значение и прозвучало как что-то дурное и зловещее. — Товарищ! — Мать буквально выплюнула это слово, будто оно могло навредить ей, задержись на языке.

Все, что произошло вчера утром, было повторением такой же сцены полгода назад. Тогда Лешек забыл шапку. Он явился вечером, когда мать ушла на ночное дежурство. Дениза тут же сказала ему про шапку.

— Да что ты? — удивился он. — А я совсем забыл, что на мне была шапка. Где она?

— Мать забрала.

— Она знает мое имя?

— Нет.

Лешек обнял Денизу за плечи и повел к тахте.

— Нет-нет! — сказала она. — Пошли в кино.

— Мне не хочется.

— Как это не хочется?

— Ты сама знаешь, чего мне хочется.

Усевшись на тахту, он смотрел, как она в нерешительности стоит у стола. Так было всегда. И в тот раз тоже…

— Я же люблю тебя, — тихо сказала Дениза.

— Как мамочку и папочку.

— Да нет.

Отца-то он зачем сюда приплетает?

— Хочешь со мной встречаться или нет?

— А разве мы не встречаемся?

— Как с мамочкой и…

Он медленно поднялся с тахты, медленно обошел стол и медленно направился к двери. Ждал, что Дениза его остановит. Она не остановила. Лешек вышел в коридор. Дениза молча отперла ему дверь на лестницу.

Спускаясь, он шаркал ногами на каждой ступеньке. Звук был такой, словно кто-то пилил тупым ножом пробку.

Дениза все-таки не выдержала, догнала его внизу. С колотящимся сердцем она вела его обратно, боясь, что кто-нибудь увидит их вместе. Но они никого не встретили.

Ту ночь Лешек впервые провел у нее. Это случилось несколько месяцев назад. С тех пор у матери было много ночных дежурств, во время которых Дениза и Лешек встречались здесь. Почти полгода.

Лешек освоился в квартире, словно член семьи, а о нем никто ничего не знал. Не будь этой шапки да окурка, даже мать ничего бы не заподозрила. Дениза не рассказывала о Лешеке одноклассницам, и вообще никому. Когда ее одолевали сомнения в правильности своих поступков, она утешалась мыслью, что все это — глубокая тайна. Тайна отличала ее от других людей, она чувствовала свою исключительность. Ее это волновало. Тайна касалась мужчины.

Прежде единственным мужчиной в семье был отец. Пускай далекий, он излучал какой-то особый свет, похожий на зарево пожара, который и пугает, и возбуждает любопытство.

Отец прозябал где-то в Австралии, никто не знал о нем ничего определенного: может, умер, а может, разбогател. Только мать была твердо убеждена, что он прозябает. Когда он ушел, жена и дочь перестали существовать для него. И для них он тоже умер, но даже на могилу к нему они не могли ходить.

Он ушел, и мать сняла со стены фотографию в металлической рамке. Молодой мужчина сидел на мотоцикле и улыбался. Молодой мужчина был отец Денизы, а мотоцикл принадлежал его товарищу.

— Мотоцикл и тот чужой, — говаривала мать.

От фотографии на стене остался светлый четырехугольник. Но после стольких ремонтов теперь трудно найти место, где висела фотография. Однажды Дениза спросила про нее мать, та резко оборвала ее. Так отец и его фотография исчезли из жизни Денизы.

Было, наверное, и много другого, но Денизе в голову не приходило, что она будет так остро ощущать отсутствие этого — одним словом, многого не было в ее жизни, значит, и потерять она ничего не могла. И все же порой ее охватывало такое чувство, будто она теряет то, чего никогда не имела. Это чувство появлялось у нее, когда находило настроение поделиться с матерью, поговорить с ней о мальчиках из класса или с их улицы.

— Ты это брось! — с досадой отмахивалась мать, и в ее глазах таилось плохо скрываемое подозрение, что у дочери начинает проявляться отцовская наследственность.

Мать никогда не говорила о мужчинах. Между ней и мужчинами преградой стоял печальный опыт с одним из них, хотя другие женщины (Дениза имела возможность наблюдать это повсюду) использовали свой печальный опыт с одним мужчиной как мостик, по которому они перебегали к другим. Дениза смутно догадывалась, что в отце она нашла бы поверенного. Она уже не помнила облик отца и не имела возможности восстановить его. Но в соседней комнате висела фотография отца ее матери. С фотографии на Денизу глядел молодой человек с усиками.

Молодой дедушка на фотографии был почти таким же нереальным, как и отец. Правда, с отцом Дениза еще могла встретиться: ведь живых никогда нельзя сбрасывать со счета. Дедушку Дениза сама втянула в игру. По мере того как в ее воспоминаниях облик отца все больше тускнел и терял очертания, его место занимал дедушка — его лицо она видела ежедневно. В конце концов умерший дедушка сделался для нее более живым, чем, наверное, еще живой, но далекий отец. Лицо незнакомого дедушки заслонило лицо отца. И когда Дениза пыталась представить, что мог бы сказать отец, он говорил ей дедушкиными губами и улыбался его глазами.

Шесть лет назад почтальон принес письмо от отца. Первое и последнее. Дениза простодушно надеялась, что мать прочтет письмо вслух.

— Кто это пишет? — спросила она.

— Он.

— Читай же!

— Нет, — сказала мать, сложила письмо и сунула в карман фартука.

Она спрятала письмо. Заперла в ящик стола. Но ведь нет на свете тайны, которую можно уберечь.

Однажды, торопясь на работу, мать впопыхах забыла запереть ящик. Так Дениза добралась до письма, которое давно мечтала прочесть. Где-то здесь был ключ к прошлому, которое мать запирала от нее. Дениза страстно желала узнать правду. Когда она вынимала письмо из конверта, обклеенного большими разноцветными марками, у нее от волнения пересохло во рту. Письмо выпало из рук. Подняв его с пола, она торопливо прочитала:

«Магда! У меня сейчас не все all right, потому и пишу тебе. Если бы все было all right, я бы не написал. Я много испытал горя и радости, но тебе, пожалуй, до этого нет дела. Потому что ты всегда стоишь на своем и никто тебя не переубедит. Просто ты всегда абсолютно права. К твоему сведению, я и ушел-то потому, что ты невыносима со своими нравоучениями и со своей правотой, все время делаешь вид, будто одна ты знаешь правду, а больше никто. А я хотел жить свободно. Только какая уж там свобода, коли тебя все время срамят. Я не сумел этого сказать, так хоть напишу. Семь лет не писал, да и сейчас это ни к чему. Но я сейчас не all right, вот и пишу. Держись своих правил, и будет порядок!
Карел».

Сначала Дениза решила, что плохо поняла письмо: прочла его слишком быстро и до нее не дошел глубокий и тайный смысл отцовских слов. Она вгляделась в почерк, обратила внимание, что эти несколько фраз написаны по-разному, почерк то и дело менялся, словно у того, кто писал, все время ускользал стол из-под руки и последние буквы неизвестно зачем самонадеянно ползли вверх, заканчиваясь кривой линией перед точкой.

Она рассмотрела конверт, австралийские марки, неразборчивый штемпель и снова принялась за письмо. Ей стало обидно, что отец даже не упомянул о ней, но он, в сущности, и о матери ничего не писал, все о себе да о себе. Мать была для него лишь предлогом поговорить о своих страданиях.

Не надо было читать письмо, укоряла себя Дениза, разумнее сдерживать некоторые свои желания, не торопиться с их исполнением. Какой смысл был в том, что она прочитала письмо? Дениза поняла это только вчера утром, когда мать устроила ей сцену по поводу окурка. Материна утренняя раздраженность, обостренная бессонной ночью во время дежурства, нарастала, становилась злобной и агрессивной. Дениза вдруг поняла, что гнев матери вызван не Лешеком, совсем ей незнакомым, а мужчиной, который ее бросил, и что нет на свете мужчины, который не был бы виновен в ее неудачной судьбе, только потому, что принадлежит к категории человечества, которая называется «мужчины». И Денизе сразу неприятна стала правда матери, о которой та кричала на всех перекрестках. Она не выдержала и, когда мать умолкла, чтобы перевести дыхание, сказала:

— Ты всегда абсолютно права! — Дениза не отдавала себе отчета в том, что произнесла фразу из отцовского письма. Но мать-то знала письмо наизусть, и ее переполняло желание ответить на него откровенно и резко, но адреса отца у нее не было, и она прямо задыхалась от этих невысказанных слов.

— Значит, ты прочла письмо?! — воскликнула она. — Мало того, что водишь в дом мужика, ты еще суешь нос в чужие дела?!

Не помня себя от злости, мать употребила несколько грубых выражений, которых Дениза от нее никогда не слышала. Было тягостно видеть мать, униженную злобой, видеть, как она все больше и больше теряет чувство собственного достоинства, как прорывается ее ожесточение, смешанное с истерикой, отчего вся серьезность ее слов приобретала комический оттенок и делала мать смешной.

Только сейчас наконец-то состоялся разговор между матерью и отцом, и то, что мать не могла бросить в лицо отсутствующему мужу, она выкрикивала Денизе.

— Никто никогда не находил во мне ничего плохого! Только он! И ты. Это за то, что я пожертвовала собой ради тебя? Нет. Потому что ты такая же, как он! Послушай, что я тебе скажу, — заплакала мать, — я-то свою судьбу стерплю, все вынесу, пусть одна останусь, всеми покинутая, но он и ты, вы-то ничего не снесете! Ничего, ничего! — предрекала она удел мужа и дочери.

Мать продолжала свой монолог, перечисляя сомнительные качества отца: его легкомыслие и легковерие, мелкие измены, которые затем вылились в большое предательство, его лень — да, она так и сказала: «бездельник», — и, по мере того как росло ее возбуждение, когда она вспоминала различные эпизоды, голос ее звучал все громче, и Денизе казалось, что она даже на расстоянии чувствует дыхание матери.

— А когда я сказала ему, что жду ребенка, он сбежал в первый раз! — горячилась мать. — Только попробуй сказать безответственному мужчине, что его ждут обязанности, он тут же испарится, это я, я нашла его и заставила вернуться. Иначе бы у тебя не было отца…

Дениза слушала мать и вместо расплывчатых черт отца перед ней возникло молодое дедушкино лицо, самоуверенное и веселое. Она не понимала мать, ее обвинений и отчаяния из-за окурка чужой сигареты, она жалела, что не сочувствует матери в горе, которое причинил ей отец. Тайно прочитанное отцовское письмо только теперь обрело смысл. Интересно бы послушать, что скажет на сей счет он сам, думала Дениза. Потом она перестала слушать мать. Так или иначе, одно было ясно — от материнских разговоров веяло одиночеством, а Дениза ничего в жизни так не страшилась, как одиночества.

Если бы в один прекрасный день Дениза не почувствовала себя одинокой, она не познакомилась бы с Лешеком. Лешек всегда знал, что надо делать. В нем была та самоуверенность, какая исходила от портрета дедушки… Лешек объяснил Денизе, что учится в политехническом институте, и рассказал кучу неинтересных сведений о моторах, непоколебимо убежденный, что ей это интересно, и ей в самом деле стало наконец интересно.

— Ты меня не слушаешь, — сказала мать.

— Слушаю, — солгала она.

— Когда захочешь послушать меня, будет уже поздно, — закончила вконец измученная мать и ушла в другую комнату отсыпаться после ночного дежурства.

И вот сейчас, когда мало-помалу рассветало, а в темноте мерцал зеленым светом будильник, Лешек лежал рядом с Денизой на тахте и она слышала его спокойное дыхание — у матери опять ночное дежурство, а притихший дом спит, — а Дениза никак не могла уснуть.

Сейчас, ночью, она отчетливее слышала материнские слова, чем тогда, когда сидела против нее. От чего сбежал отец? От ответственности или от матери? А что, если Дениза унаследовала от матери принципы и взгляды, которые всю жизнь будут отпугивать от нее мужчин, что, если она получила от матери ее горькое упрямство, ее непримиримость и напрасно защищает какую-то ненужную правду?

В последнее время они с Лешеком часто ссорились по пустякам. Пустяками они казались ночью, когда Лешек спал, но какое важное значение приобретали они для нее при свете дня. А вдруг это признак того, что она унаследовала от матери что-то такое, чего лучше было бы не наследовать? А не предзнаменование ли это того, что она потеряет Лешека?

Дениза ощупью поискала выключатель торшера. Ей мало было слышать дыхание Лешека, ощущать его волосы на своем обнаженном плече. Ей нужно было его видеть, взглянуть ему в лицо, убедиться, что ничего не случилось, что все по-старому. После нескольких безуспешных попыток найти выключатель Дениза вспомнила, что вчера оттащила торшер от тахты. Она стеснялась раздеваться при ярком свете. Лешеку это было непонятно. Вот она и перенесла торшер подальше в угол комнаты.

Она осторожно встала, чтобы включить лампу. Из-под розового абажура по комнате разлился приятный свет. Дениза вернулась к тахте, легла и укрылась. В неясной розовой мгле она разглядывала Лешека, он лежал на правом боку, уткнувшись в подушку. Пока было темно, Дениза слышала его дыхание, а теперь ей показалось, что он не дышит. Он лежал неподвижный, без признаков жизни. Дениза испугалась. В этот момент Лешек шевельнулся, задев лицом руку Денизы, которой она пыталась уловить его дыхание. Лешек открыл глаза и наморщил лоб.

— Что такое? Пора вставать?

Ей стало неловко.

— Ничего. Спи. Я сейчас погашу.

Погасила. Долго ворочалась, сон не приходил. Опять показалось, что теряет Лешека, и снова захотелось убедиться, что он дышит. Но это не удавалось, она опять встала и включила торшер, но вернуться в постель не успела. Лешек уже сидел на тахте.

— Что ты вытворяешь? Что с тобой?

— Ничего.

— Ну да! С тобой что-то творится.

И тут у нее мелькнула мысль. Когда позднее она вспоминала об этом, то должна была признать: не будь той ссоры с матерью, подобная мысль никогда не пришла бы ей в голову, так вот, среди ночи, в сладком розовом свете.

— Что, если я жду ребенка?

— Глупость какая!

— Ты так думаешь?

— Глупость! Какой еще ребенок?

— Обыкновенный, — сказала она.

Лешек спустил ноги с тахты. Он спал в трусах, его белая спина была усеяна веснушками. Он пожал плечами.

— Если такое и случилось, я тут совершенно ни при чем.

— А кто при чем? — спросила она.

Лешек потянулся к брюкам, висевшим на спинке стула, и достал сигареты. Закурил. Дениза предусмотрительно взяла у него обгоревшую спичку.

— Кто при чем? — повторил он ее слова. — А я почем знаю?

Дениза уже хотела было сказать, что никакого ребенка она не ждет и ничего не случилось — это шутка, ей захотелось проверить, как он себя поведет. Но она промолчала. Последние слова Лешека задели ее. И потому, что он ее оскорбил, она неожиданно почувствовала превосходство над ним, которого в их отношениях ей всегда так недоставало. Вооруженная этим превосходством, она заявила:

— Да, это так. Придется тебе жениться.

Лешек несколько раз затянулся.

— Жениться?

— На мне.

— Вот как?! — сказал он.

Она удивилась — таким он вдруг стал неуверенным и растерянным. А ведь раньше всегда знал, что делать.

— Послушай, — сказал он, гася в пепельнице сигарету. — Меня в это дело не впутывай!

— Ты…

— Если девчонка водит к себе по ночам…

— Ты…

Лешек, избегая ее взгляда, потянулся за рубашкой. Одевался он торопливо и неловко и все время бормотал:

— Если девчонка водит к себе… она и другого кого может привести… если уж водит…

— Замолчи! — крикнула Дениза.

Он показал на стену, напоминая — соседи!

Дениза накинула халат и с ключом в руке побежала вперед. Лешек обувался на ходу.

Дениза открыла ему входную дверь. На улице светало, только в небе, словно память об ушедшей ночи, еще стояла луна.

Вернувшись в дом, Дениза пошла прямо в ванную и долго-долго стояла под холодным душем. Потом сняла пододеяльник, простыню, наволочки и застелила постель чистым бельем. Открыла окно, проветрила комнату. Вымыла пепельницу. И все никак не могла утолить свою жажду чистоты.

Она положила на стол список экзаменационных вопросов по истории. Будильник показывал четыре часа тридцать три минуты. Дениза смотрела в книгу, но вместо букв видела перед собой лицо Лешека.

«Как я его ненавижу!» — думала она, сама не зная, кого ненавидит больше — Лешека или себя, за то, что устроила ему такой экзамен. А может быть, мать: если бы не она, Денизе в голову не пришло бы что-нибудь подобное.

И чем больше она об этом думала, тем сильнее жалела, что это всего-навсего экзамен. И еще она думала об отце, который как-никак прожил с матерью пять лет. Как-никак… И эти пять лет представились ей невообразимо прекрасной порой…

 

***

Августовская ночь одинока и ищет в тревоге, кто б ее проводил этой страшной тропою к рассвету, и сколько на свете людей, что как раз в ту же точно минуту обращаются с тем же к кому-то, кто даже не знает о мольбе этой, ибо безмолвны призывы, просьбы помощи, и зачастую не знают те, кто кличет, какой они помощи ждут. Молча ждут: может, именно ты поспешишь к ним навстречу, угадаешь источник страданья, услышишь сердечную боль. Есть ведь люди, что всю свою жизнь этой помощи жаждут молчаливо, упорно, взывая очами распахнутыми, и руками простертыми, и ладонями жаркими, чтобы кто-то, вдруг сжалившись, им объяснил их мученье, их суть.

 

Часы

Старуха сидела на деревянном ящике, ноги уже плохо слушались ее, но глаза были любопытные и живые. Едва завидев трактор с прицепом, она крикнула:

— Едут! Едут!

Ее высокий голос ворвался в дом, отразился от голых стен, рассыпался по вымытому полу и через распахнутые двери вылетел в сад. Крик ее прорезал пустынную и умиротворенную тишину дома.

На втором этаже протекла батарея. Когда раздался крик, Мария как раз ставила под затвор тазик. «О господи! — подумала она. — И чего старая так надрывается? И ведь всегда, как раскричится, голос у нее срывается на визг». Мария медленно подвинула тазик, дожидаясь, пока капнет очередная капля. Только после этого вышла из комнаты и, не торопясь, еле переставляя ноги, стала спускаться по лестнице. Старуха не умолкала:

— Едут! Еду-у-у-т! Еду-у-у-т!

«Вот настырная!» — подумала Мария и еще замедлила шаг, злорадно представляя себе, как старуха побагровела от злости, потому что никто ей не отвечает и никто не бежит встречать трактор.

Наконец-то дом готов. Готовы крыша и погреб, есть вода, электричество и паровое отопление. Внизу две комнаты, наверху три. Настоящий особняк. Даже с гаражом — правда, еще без дверей. Но машины-то все равно нет.

Оставалось только оштукатурить дом снаружи. Когда начинали копать фундамент, Марии было двадцать шесть, а Йозефу тридцать восемь. С тех пор прошло четыре года. Дом достроен и пуст. И вот теперь на тракторе с прицепом привезли сюда немногочисленную мебель из прежней маленькой квартирки, чемоданы и корзины.

Они заказали трактор — так выходило дешевле. За рулем сидел приятель Йозефа.

Старуха наконец-то умолкла и уставилась в окно. Мария вышла из дому. Старуха следила, как она отпирает ворота, как нагибается, чтобы вытащить из бетонного порога крюк. Движения невестки казались старухе невероятно медленными, фигура безобразно тощей, а домашнее платье чересчур нарядным, чтобы его носить дома. Старуха старалась углядеть в ее поведении строптивость и упрямство. Это ей удалось без труда, и она успокоилась и ободрилась. Теперь можно переключить внимание на сына. Тот, спрыгнув с прицепа, о чем-то переговаривался с трактористом. Голосов старуха не слышала: окно было закрыто. Йозеф стоял, опираясь одной рукой на трактор, а вторую засунув в карман. Его самоуверенная поза озадачивала старуху. С той поры как был достроен дом, сын сильно переменился, хотя он тщательно скрывал это от матери.

«Ишь как у тебя брюхо-то растет, будешь толстопузый, как родимый папочка», — вслух сказала старуха, хотя никто ее не услышал. Сын с невесткой в это время несли в дом стол.

— Почему сначала не часы? — закричала старуха.

Не дождавшись ответа, она повторяла свое до тех пор, пока в дверях не появился сын.

— Часы лежат в самом низу, — объяснил он.

Дом заглатывал вещи, как море камешки.

Он был слишком просторен, а мебели мало. Если не считать мебели старухи, выговорившей для себя обе нижние комнаты.

Трактор уехал, а Йозефу, прежде чем собрать и поставить супружескую кровать, надо было повесить матери часы. Высокий застекленный ящик с циферблатом и маятником.

— Не знаю, не знаю, — бормотала старуха, — будут ли они ходить здесь так же хорошо, как шли всю жизнь.

Она уже устроилась в своем старом кресле, а сын залез на ящик, где она до этого сидела.

— Осторожнее — ящик шатается, — предупредила старуха.

Сын с молотком и крюком в руках влез на ящик. Ящик слегка качнулся. Йозеф поднял руку с крюком.

— Не там, — сказала мать, — слишком низко. Выше.

Йозеф прижался животом к стене и поднял крюк выше.

— Левее, — приказала старуха, — а теперь немного правее.

— Если крюк не войдет, надо будет сверлить отверстие для пробки, — сказал сын. — Только я сделаю это завтра.

— Завтра! — проворчала старуха. — Ну конечно, когда же еще! Тебе бы все завтра…

Йозеф замахнулся молотком. Ящик под ним зашатался.

— Осторожно! — сказала мать.

Он снова замахнулся и ударил. Крюк вошел в стену. Йозеф забивал его с тихим ожесточением. Ящик под ним скрипел и лениво покачивался из стороны в сторону. С последними ударами молотка он начал оседать, гвозди по углам загнулись, ящик разваливался не спеша, не сразу, трещал и постепенно оседал — и наконец рухнул окончательно.

Ящик ломался так медленно, что старуха вскрикнула, когда было уже поздно.

Ящик медленно оседал, но вдруг так резко рухнул, что Йозеф почувствовал в спине сильную боль, стрельнувшую в голову. Он уперся лбом в стену и стоял так неподвижно, тяжело дыша.

— Что такое? — спросила старуха. — Что с тобой?

Боль понемногу отпускала. Йозеф повернул голову. Но едва он шевельнулся, как от боли у него перехватило дыхание. Йозеф замер, а когда ему наконец удалось вздохнуть, осторожно переступил через дощечки сломанного ящика и, как был, с молотком в руке, направился к двери. Он не решался даже повернуть голову.

— Куда ты? — закричала вслед ему мать. — А как же часы, так и оставишь?

Йозеф, не отвечая, повинуясь инстинкту самозащиты, прикрыл за собой дверь; он знал, что мать начнет кричать и звать его. Стал подниматься по лестнице — ноги двигались, а верхнюю часть тела он на подгибающихся ногах нес как неподвижное, мертвое бремя, в страхе, как бы снова не задохнуться от боли.

В кухне Мария вынимала из корзины посуду. Когда Йозеф опустился на единственный стул (больше в маленькую кухоньку не вошло), она сказала, не поднимая глаз от своих кастрюль и тарелок:

— Ей лишь бы часы повесить.

Йозеф все еще держал молоток в руке. Стремясь избавиться от него, он огляделся, поворачиваясь всем туловищем. Лишь краешек стола был свободен. Йозеф попытался положить молоток туда, но пальцы свело внезапной судорогой. Молоток с громким стуком упал на пол.

Мария вздрогнула и резко повернулась к нему.

— Плитка раскололась, — жалобно сказал Йозеф, чувствуя бессильную ярость. В этих словах прозвучало нечто большее, чем подтверждение случившегося.

Мария поставила тарелку и опустилась на колени возле расколотой плитки. Пол в кухне был выложен в шахматном порядке голубой и белой керамикой. Откололся уголок голубой плитки, и от него во все стороны разбежались трещины, похожие на волоски. В покалеченном месте голубизна исчезла и явственно проступил серый цвет. Мария кончиками пальцев коснулась этого места, будто хотела ласковыми прикосновениями залечить рану. Глаза ее наполнились слезами. Это было уж слишком.

Она вышла замуж за Йозефа десять лет назад после года знакомства, и тогда ей казалось, что, кроме своих родителей, она никого не знает так хорошо, как его. Но то, с чем Мария познакомилась во время свиданий, на танцах или в поездках за город, после свадьбы отошло на задний план, а все, чего она не представляла себе: размеренная жизнь Йозефа, его привычки и та особая пустота, которая появляется от постоянного повторения одного и того же, — все это стало главным. Они жили в старом доме, в квартирке из двух комнатушек. Мать Йозефа жила в своей комнате на том же этаже. Вода и туалет находились на галерее. По пятницам все трое ходили в кино, по воскресеньям Мария и Йозеф отправлялись на футбол, а по средам иногда выбирались потанцевать, но все было не так, как прежде. Прежде они с Йозефом ходили в кино вдвоем, темнота в зале надежно укрывала их руки, искавшие друг друга, давала ощущение уединенности, к которому они тогда так стремились. Воскресного футбола Мария не любила, но ей нравилось, с каким пылом и знанием дела рассуждал об игре Йозеф, она даже гордилась тем, что он все знает и никогда не отступится от своего мнения. А танцы, пока они не поженились, были для нее волнующим ритуалом.

Исчезло ядро, осталась одна скорлупа. Потому-то предложение Йозефа построить дом пришлось Марии по душе. Не хотелось ей всю жизнь прожить в темных комнатушках с удобствами на галерее. Но для строительства надо было объединиться со свекровью, вложить ее сбережения в кирпич.

— А без нее никак нельзя? — в замешательстве спросила Мария, когда муж сказал ей это.

Могучая старуха с первых дней внушала ей страх. Тогда, десять лет назад, свекровь выглядела еще внушительнее, чем нынче, и одно ее присутствие давило Марию, словно возле нее старуха увеличивалась в размерах. Старая женщина не переставала претендовать на место, которое заняла Мария. Невестка была незваной гостьей, старуха ревновала, словно ребенок, которому достался меньший кусок торта. Мария мечтала избавиться и от полумрака в комнатах, удобств на галерее, и от свекрови. Они будут жить на другом конце города, станут ходить в кино без его матери. А когда в зале погаснет свет и она возьмет Йозефа за руку, свекровь не будет наклоняться, вглядываться в темноту, чтобы увидеть их сплетенные пальцы.

— Без нее? — удивленно спросил Йозеф. — А ты знаешь, сколько нам и так придется занимать? Нет, без нее никак не получится.

Мария в конце концов смирилась и с тем, что свекровь перейдет в ее будущую жизнь. Старуха ведь поселится внизу и вряд ли отважится часто взбираться по лестнице на своих больных ногах. Мария забыла, что старухин голос будет слышен в самом отдаленном углу дома, а взгляд ее проникнет сквозь стены. За эти годы Мария много раз пыталась открыть Йозефу глаза на их отношения с матерью. Объясняла ему:

— Так ты считаешь, что она любит тебя?

— Перестань, — защищался Йозеф.

— Знаешь, что ты для нее такое? Ее собственность. Принадлежишь ей, как комод или настенные часы. Она же из себя выходит, стоит мне к тебе прикоснуться. Будто я полировку твою поцарапаю или стекло раздавлю.

— Оставь, — слабо и досадливо защищался Йозеф.

Тогда Мария обращалась к прошлому, показывая, какова семья его матери, чтобы доказать свою правоту. Знала она все это от самого Йозефа, он сам рассказывал ей о своем семействе. Мария вспоминала о том почтении, с которым у них всегда относились к имуществу, описывала поколения мелких лавочников, которых никогда и в глаза не видывала. Все эти предки словно воплотились в его матери и со злобным упорством заявляют о своих правах на вещи, а вместе с ними и на Йозефа. Старуха явно пыталась причислить к своему имуществу и сноху.

— Как это гадко, — заканчивала Мария перечень предков.

— Ну хорошо, хорошо, — соглашался Йозеф, — но сама понимаешь: мать есть мать.

Устав переубеждать его, Мария отказалась от дальнейших нападок.

Иногда она обнимала мужа и, прижимаясь лицом к его плечу, не столько от глубокого чувства, сколько от желания сломить его сопротивление, говорила с горечью:

— А ведь если она тебе прикажет, ты и меня бросишь.

— Нет! — решительно заявлял в таких случаях Йозеф. — Я тебя не брошу. Тут уж я ей выложу все, что думаю.

Как-то Марии представилась возможность услышать, что он думает. Она пошла за водой на галерею и, проходя мимо дверей старухиной комнаты, услышала голоса. На цыпочках подошла поближе.

— …такая она и есть, и не говори мне ничего, — слышался голос старухи. — Я не слепая и не глухая. Любит вкусно поесть, пожить в свое удовольствие, ни в чем себе не откажет! Это она из своей семейки принесла. А я тебя предупреждала, теперь не упрекай меня. Говорила тебе: не женись на девчонке из рабочего квартала, нам такая не подходит. Сделай из такой девки барышню — последний твой грош на сладости проест.

— Слушай, — отозвался Йозеф, — корчишь ты из себя бог знает кого, а глянь-ка — живем-то мы в темной дыре!

— Дама остается дамой и в темной дыре! Это, голубчик, с первого взгляда видно.

— Пусть так, — пробурчал Йозеф, — но она бережливая.

— Ах, прости, пожалуйста, — вдруг развеселилась старуха, — я совсем забыла, что ты ей муж. Прости. А теперь послушай, что я тебе скажу. — Тон ее стал жестким. — Ослепила она тебя новой блузкой, одурманила телом, поставила между тобой и матерью постель…

Дальше Мария не стала слушать. Вышла на галерею. И когда наливала воду, руки ее так дрожали, что чайник дребезжал о металлическую раковину.

Йозеф вернулся, когда вода уже закипела. Белый, с красными пятнами на скулах, он молча ходил по комнате.

— Приятно побеседовали с маменькой? — поинтересовалась Мария.

— Ну и баба! — взорвался он и стукнул кулаком по столу. — Ох и бабы вы! — тут же поправился: пускай Мария не думает, что верх ее.

Это было, когда дом строился уже третий год. И хотя строительство затягивалось по причинам, от них не зависящим, они начали подозревать друг друга в ошибках и просчетах, из-за которых дело стопорилось.

Ядро разбухло, скорлупа треснула и распалась. Осталось только ядро: дом, дом, дом. За обедом, за ужином медленно растущие стены дома словно окутывались их бесконечными разговорами. Во сне они проваливались в песок и засыхающий цемент, каменевший в бумажных мешках. Спать ложились с ноющими коленями и головой, набитой цифрами и мыслями о деньгах, кредитах, рабочих. Давно уже не ходили ни в кино, ни на футбол, а танцевали теперь вокруг бетономешалки. Строительство одновременно объединяло их и настраивало друг против друга. Первые два года их поддерживала мечта о белом доме посреди зеленого сада, на третий год и эта мечта сделалась ненавистна, как хозяин, на которого долго батрачишь. Но ненависть их обращалась не на строящийся дом, а друг на друга.

Четвертый год был невыносим. Цель так близка, а они перестали верить, что когда-нибудь этой стройке придет конец. Не хватало еще множества вещей, доделка дома затягивалась.

Старуха не шевелясь, неподвижно сиживала на куче бревен, вытянув перед собой больные ноги, зорко наблюдая за движениями окружающих. Она молчала, а Марии казалось, что свекровь кричит: «Работайте, люди, я хочу дожить до этого дня!» В чем, в чем, а уж в этом Мария не сомневалась. Старуха будет жить вечно.

И вот в один прекрасный день дом был готов, но они не в состоянии были насладиться долгожданной минутой. Слишком долго радовались в мечтах, чтобы действительность могла их порадовать. В сущности, долгожданное окончание строительства оказалось неожиданным. Измученные, они восприняли его совершенно не так, как рисовалось им все эти годы.

«Вот когда кончим», — утешали они себя, просеивая песок и таская кирпичи по воскресеньям. Строительству они отдавали все: свои руки, глаза, свои тела и даже завтрашний день.

А потом случилась эта история с ребенком.

— Сейчас? — испугался Йозеф, когда жена сообщила новость. — Сейчас? Когда дом еще не достроен?

Дому были нужны ее руки. Мария это понимала. Операция прошла неудачно, потом почти месяц ей пришлось лежать. Йозеф ходил нахмурив брови и горько опустив уголки рта.

— Ты что же думаешь? — Ее охватывала злость. — Согласись, что тут и твоя вина!

Йозеф ушел на стройку, туда, где на куче бревен его ждала мать, а Мария расплакалась. Она оплакивала и нерожденного ребенка, и неродившийся дом. Ребенок не родился — родился дом.

После операции Мария чувствовала себя неважно.

— Наверное, мы могли бы позволить себе этого ребенка, — как-то сказала она мужу.

— А ты понимаешь, что бы это значило?! Строительство задержалось бы самое малое на год!

Было в нем что-то от материнского упрямства, от ее жадности к жизни и от уверенности в своей непогрешимости.

И вот дом стоит, есть в доме кухня, в кухне на полу плитки, а на плитках валяется молоток.

Мария стояла на коленях над разбитой плиткой, и никогда еще все жертвы последних лет не казались ей такими напрасными, как в эту минуту.

Забывшись, Йозеф нагнулся, но боль, подобно пружине, молниеносно заставила его выпрямиться. В озлоблении от боли и плача жены он прошипел:

— Чего дуришь?

Мария раскачивалась, не вставая с колен, во внезапном приступе отчаяния, а из груди ее вырывались прерывистые жалобные выкрики.

— Ты что, спятила? — крикнул Йозеф. Если б не боль, он бы поднял жену с пола, поставил на ноги и накричал на нее. Но сейчас он только повторял:

— Сдурела? Сдурела? Из-за кусочка плитки?

Мария не умела объяснить, что отчаяние ее — не из-за плитки, а из-за всего того, что ей эта плитка напомнила. Как объяснить, что через трещину в плитке вытекает вся горечь, все самоотречение последних лет, все напрасные усилия придать строительством дома смысл жизни. Как объяснить, что в этих стенах замурованы все воскресенья и спокойные вечера, что в этих камнях замурован и тот день, когда мог бы родиться их ребенок. Позднее сожаление придавило Марию, и она, шатаясь под этим бременем, громко всхлипывала:

— Мне жалко… как мне жалко…

— Чего?

— Жалко… мне…

— Этой плитки?

Ей вдруг захотелось схватить молоток и крушить все вокруг. Плитки, тарелки, стены, стекла. Разбей она все, ей наверняка полегчало бы — сняло напряжение. Но Мария, превозмогая себя, встала с пола.

— То-то же, — сказал Йозеф, — что за глупости.

— Не говори ничего! Пожалуйста, ничего не говори, — попросила она. И снова занялась посудой, внешне спокойная, но лицо ее покраснело от волнения и слез.

Йозеф поднялся со стула и застонал.

— Йозеф! — отчетливо послышалось снизу. Старуха, видно, подошла к лестнице и звала оттуда. — Йозеф!

Мария взглянула на мужа, тот сделал отрицательный жест:

— Скажи ей, что я не могу. Что мне нехорошо.

Никогда прежде Йозеф не поручал жене что-либо передавать матери. Мария не могла понять, что это значит.

Она спустилась на лестничную площадку. Старуха стояла под лестницей.

— Я не тебя звала! — крикнула она. — Пусть придет Йозеф!

— Он послал меня, — сказала Мария. — Он не может прийти, ему нехорошо.

Старуха смерила ее пронзительным взглядом:

— Это, уж конечно, ты ему наплакалась, вот он и не идет.

Мария с достоинством повернулась и с демонстративной легкостью поднялась наверх.

— Лгунья! — заорала старуха.

В кухню Мария вернулась уже в лучшем настроении. Йозефа там не было. Она открыла дверь в комнату. У одной стены там стоял буфет, у другой кресло, а вдоль третьей тахта. Мебель терялась в просторной комнате, казавшейся пустой без штор, без ковра и картин. Йозеф лежал на тахте, на его бледном лбу выступил пот. Увидев жену, он пробормотал:

— Плохо мне.

— Что у тебя болит?

— Все. Там внизу, — он говорил медленно, с усилием, — подо мной сломался ящик.

— Сообразил же — вставать на ящик, где сидела она!

— При чем тут она?

— А как же! Удивляюсь, как это ящик не проломился под ней?

— Сделай мне компресс.

Она приготовила компресс, но они оба не знали, куда его приложить. Болело везде. В конце концов Мария положила компресс на лоб.

— Йозеф! — послышалось совсем рядом.

— В кухню притащилась, — сказала Мария.

Дверь в комнату открывалась рывками — старуха с трудом переставляла свои больные ноги. Не глядя на Марию, она долго, не мигая, смотрела на лежащего Йозефа. И наконец произнесла слова, которые вертелись у нее на языке с той минуты, как сын вышел из ее комнаты:

— А как же с часами?

— Мне плохо, — простонал Йозеф.

— Вот так сразу? — подозрительно спросила мать.

— Так сразу.

— О господи! — запричитала старуха. — А как же я теперь узнаю, который час? Мне ведь нужно знать время!

— Придется обождать, — ответил сын.

— Обождать?! Мне надо знать, который час! Если сам не можешь, скажи этой, пусть повесит часы.

Йозеф посмотрел на Марию. На ее лице читалась твердая решимость не подчиняться.

— Скажешь ты ей или нет? — настаивала старуха.

— Мне плохо, — вздохнул Йозеф.

— Вы мне голову морочите! — заявила мать. — Слопали мои сбережения, а теперь комедию ломаете!

— Сумеешь? — тихо спросил Йозеф.

Мария не узнавала мужа. Это был не он. Марию охватило волнение — она увидела, что Йозеф явно отходит от союза с матерью. И это будило в ней сочувствие к нему, а сочувствие словно воскрешало отмершую любовь.

— Не сумею, — ответила Мария. — У меня нутро слабое. Что мне, надорваться из-за тяжелых часов?!

— Я уже надорвался, — сказал Йозеф матери.

— Сговорились! — крикнула старуха.

— Кричать ступайте к себе вниз, — посоветовала ей Мария.

— Что?! — взвизгнула старуха. — Меня выгоняют из моей же квартиры?

— Ваша квартира внизу, — сказала Мария, подталкивая старуху к дверям.

— Помогите! — орала та. — Меня бьют! Йозеф! Йозеф!

Сын лежал с закрытыми глазами.

Марии удалось вытолкнуть старуху на лестницу. Та кричала, не умолкая. Мария помогла ей сойти вниз.

— Воры! — вопила старуха. — Подлые обманщики!

Внизу она уселась на последнюю ступеньку, и сдвинуть ее было невозможно. Она была крупная, тяжелая. Мария оставила ее там.

— Муха ты! Муха и есть! — издевалась свекровь. — Не делала бы абортов, была бы такая же сильная, как я.

Будто Мария могла забыть тот вечер, когда решалось, оставить ребенка или нет. Именно старуха все время твердила: «Сначала дом, а потом ребенок. Всему свое время».

— В другой раз, — заявила Мария, — если вы еще к нам заявитесь, я не сведу вас вниз, а прямо спущу с лестницы.

— У, муха, — прошипела свекровь.

Наверху в комнате стояла тишина. Йозеф лежал с закрытыми глазами.

— Спишь? — шепотом спросила Мария.

— Нет. Худо мне.

— Может, доктора позвать?

— Нет-нет, само пройдет.

Мария пошла в кухню, распаковывать посуду. Привела все в порядок, подтерла пол и села на стул, а в соседней комнате было по-прежнему тихо.

Время… Старухе нужно знать время, подумалось Марии. Ее время долгое, наше короткое. Ребеночку был бы уже год.

Она осторожно приоткрыла дверь. Йозеф лежал с открытыми глазами.

— Не спишь?

— Думаю.

— О чем?

— Знаешь, я вдруг подумал — если я умру, ты останешься совсем одна.

— Глупости! С чего тебе умирать?

— Умру, а ты останешься одна.

— Ну, не совсем одна.

— Знаю. Но это хуже, чем остаться одной.

Его откровенность растрогала Марию. Она не узнавала мужа. Йозеф изменился. Изменился до неузнаваемости. Она наклонилась, поцеловала его в щеку. Щека была горячая.

— Ты только не волнуйся — ничего серьезного тут быть не может, подумаешь, ящик под тобой сломался.

— Ты бы все-таки вызвала врача, — попросил ее Йозеф.

Мария посмотрела мужу в глаза. Они были огромные, круглые и полные страха.

— Как хочешь, — согласилась она.

Выбежав на улицу, Мария оглянулась на дом.

Он стоял горделиво, кичась своими размерами, своими двумя этажами под веселой зеленой крышей. На первом этаже в окне белело лицо старухи.

Потом события развернулись с необычайной быстротой. Врач велел отвезти Йозефа в больницу.

Пока ждали санитарную машину, Мария стояла у тахты, где лежал муж, придумывая, что бы такое ему сказать. Что-нибудь приятное.

— Вот видишь, — повторял он, — видишь…

— Ничего, — успокаивала его Мария, — тебя вылечат. Как же иначе.

Она не могла постичь, как это можно умереть из-за такого пустякового и смешного случая. Но мужнин страх сбивал ее с толку. Она не припоминала, чтобы он когда-нибудь боялся.

— А ты останешься одна, — сказал он.

— Да нет же, ты ведь знаешь.

— Она тоже когда-нибудь умрет.

— Что значит «тоже»? Ты не умрешь! Выкинь это из головы!

— Ну, если хочешь, выкину, но только чтоб не огорчать тебя.

Мария готова была расплакаться от его смирения. Прикусила губу. Такое смирение совсем не в характере ее мужа.

— Знаешь, — заговорил он, когда послышался шум подъехавшей санитарной машины. — Я все думаю об этих годах. Мы жили не по тем часам. Надо было жить по другому времени.

— Не думай об этом. — Мария заставила себя улыбнуться.

Ночью она не могла спать. Все думала о Йозефе, который лежал сейчас в больнице. Хоть и вдали, он был ей близок. Из окна, как маленькое облачко, оторвавшееся от Млечного Пути, виднелись огни больницы. Так было, конечно, только вечером, а сейчас ночь, и огни погасли. Ветер нагнал дождь, и тот принялся вызванивать по водосточным желобам. Иногда Марии казалось, что дом качается под ветром, словно корабль на волнах. Нет, просто она на минуту погружалась в укачивающий сон, такой же стремительный и короткий, как дождь, ветер и ночь за окнами.

Мария все время возвращалась мыслью к удивительной перемене в поведении мужа. И хотя одержанная победа доставляла ей удовлетворение — все же чудился отдаленный зов смерти.

Мария снова уснула, а проснулась от знакомого крика: «Йозеф!»

Она и забыла про свекровь. Старуха там. Внизу. В темноте и, конечно, задыхается от злобы, потому что не слышит тиканья своих часов.

Мария встала, накинула халат и решительно вышла. Сейчас она ей все скажет. Все. Невысказанные слова рвались с ее губ. Она побежала, прыгая через две ступеньки, в темноте чуть не поскользнулась и не свалилась с лестницы.

Внизу была тишина. Мария вошла к старухе в комнату. Тихо и темно. Она зажгла свет. Старуха открыла глаза и зажмурилась спросонок.

— Что случилось?

— Вы ведь звали.

— Я? Сумасшедшие, даже ночью покоя от вас нет!

— Нет, вы звали. Вашего сына увезли в больницу, а вы не перестаете звать его. Вечно будете звать! — Голос у Марии сорвался на крик. — Господи, и я тоже начала визжать! — промелькнуло у нее в голове, но понизить голос она уже не могла.

— Гусыня! — презрительно сказала старуха.

«А ты останешься одна», — услышала вдруг Мария голос Йозефа. «Одна. Мы жили не по тем часам». Голос Йозефа звучал совсем рядом.

— Погаси свет! — приказала старуха. — И убирайся.

Мария попятилась к дверям и тут только заметила кучу дощечек, из которых торчали гвозди. Прислоненные к стене, стояли часы с маятником в большом застекленном ящике — как их оставил Йозеф.

Мария подошла к часам и носком выбила стекло. Часы повалились набок. Тогда она вскочила на них обеими ногами и стала топтать их, не обращая внимания на то, что осколки стекла ранят ноги. С наслаждением слушала она, как трещит дерево и стонут металлические внутренности ненавистного времени. Вместе с чувством облегчения нахлынула беспредельная усталость.

Мария вышла из старухиной комнаты, она задыхалась, ноги кровоточили, в ушах стояли треск, звон и скрип. Она не слышала воплей старухи, только грохот разгрома.

— Слава богу! Слава богу! — восклицала она, поднимаясь по лестнице. Мария не знала, почему повторяет именно эти слова, и ей было неприятно, что она так кричит.

На чисто вымытых ступеньках оставались следы крови.

 

***

Мы проходим сквозь время — таков наш удел. И оно бесшумно распахивается. Перешагнули порог детства, отрочества порог, возмужанья порог; а иные смеют еще рассуждать о безбрежной свободе, свободе в любви. Только тот, кто несчастен, и тот, кто не может любить, разделяют любовь на свободную или же тесную. Тот, кто любит, не грезит свободой, коей мог обладать бы. Для любящих, этих двоих, вся свобода — внутри, а вне их, этой пары, тесный, замкнутый мир.

 

Верность

— Я не могла не прийти, — с порога заявила женщина. — Я не могла иначе, что поделаешь!

У нее были волосы цвета грецкого ореха, уложенные в аккуратную прическу, аккуратную и строгую. Вся она выглядела ухоженной и опрятной и была в том возрасте, когда женщинам удается задержать время, причем по ним никогда не заметишь, каких усилий им это стоит. Едва переступив порог, она остановилась и закрыла за собой двери — так и стояла возле двустворчатых дверей гостиничного номера, словно боясь, что он ее отсюда выставит.

— Нет, не может быть! — пошел он к ней навстречу.

Он только что принял ванну, сменил рубашку, надел голубой пиджак с плоскими золотыми пуговицами и собирался спуститься поужинать в гостиничном ресторане — несколько раньше, чем обычно. Вечером у него был спектакль, а в последнее время он уже не мог себе позволить есть когда попало.

— Нет, это просто невозможно! — схватил он ее протянутые руки. — Ну проходи же, садись! — Он подвел ее к креслу между окнами, а сам уселся против нее на стуле. — Значит, ты живешь в этом городе?

— Нет, но неподалеку отсюда. — Одним взглядом она охватила безликую пустоту и печаль гостиничного номера. — Но афиши с твоим именем расклеены повсюду, у нас тоже.

— Здесь довольно приличный театр, — сказал он, стараясь не нарушить атмосферу комнаты, не допускавшей ничего личного.

— На каждом углу афиша, оповещающая, что ты играешь Ромео.

— Недолго мне осталось его играть.

— Эта роль на всю жизнь.

— Возможно, — согласился он, — но только не на сцене.

— Ты прекрасно выглядишь!

Она ждала, что он ответит ей комплиментом, но он сказал:

— Я всегда так выгляжу, когда голоден. Я как раз хотел пойти поужинать. Сделай мне приятное, поужинай со мной.

Как мало он изменился за эти годы. Неуклонно шел к намеченной цели, и ничто, никогда не могло его остановить.

В ресторане он спросил, что она будет пить. Совсем забыл, что они когда-то пили вместе, а вот она помнит даже узоры на обоях в его квартире.

— Ты живешь все в той же квартире на набережной? — спросила она.

— А где же еще?! А что, твой муж по-прежнему ходит на рыбалку?

— Ходит.

Разговаривали они только для того, чтобы не молчать, все это ни к чему не вело, а ведь ей хотелось сказать ему что-то очень важное. И не могла на это решиться. Во всяком случае — не тут, в этом ресторане, где, нарушая атмосферу интимности, на них задерживались взгляды присутствующих.

— Ты хорошо живешь, — вдруг сказала она.

— Да знаешь… — сделал он неопределенный жест, — сама понимаешь.

— Тебе всегда было хорошо.

Он нервно поежился — не любил, когда ему кололи глаза его счастливой звездой. Визит этой светловолосой женщины стал казаться ему досадным недоразумением. К счастью, появился официант и подал ужин. За едой не надо ломать голову, о чем говорить. Зато она считала, что должна поддерживать беседу, чтобы все присутствующие видели, в каких отношениях она со знаменитостью, хотя сама знаменитость проявляла к этому полное пренебрежение.

— Когда мы жили в Праге, все было не так, — попыталась она приблизиться к волновавшей ее теме.

Он кивнул и проглотил кусок.

— Каждый год какой-то мир кончается и начинается другой, — сказал он. — И потом с трудом вспоминаешь эти ушедшие миры.

— Кто как.

— Кофе будешь?

— Да.

Выпили кофе. Было уже довольно поздно, его ждал театр, а ей все не удавалось начать разговор.

— Ты не обидишься — мне пора в театр, — извинился он, — но мы, конечно, еще увидимся. Я пробуду здесь три дня. Хочешь билеты на какой-нибудь спектакль? Только скажи…

Она отказалась.

К автобусу она поспела в самый раз, чтобы найти место. Села, стала смотреть в запыленное окно: по площади в свете летнего заката шли люди. А может, мне и вовсе не стоило к нему ездить? — засомневалась она в целесообразности своего посещения. Чего я, собственно, ждала? Надеялась, что каким-то чудом выберусь из закоулка, где топчусь уже несколько лет? А закоулок-то на самом деле просто тупик…

Автобус выехал из города. Он останавливался на перекрестках посреди полей. Ветра не было, светлые волны пшеницы стояли не шелохнувшись, виднелись деревенские крыши, и деревья тянули к сияющему небу неподвижные ветки. Нигде ничего не происходило. Все выжидало на своих местах без всяких изменений, даже как будто протестуя против каких-либо перемен. Весь мир был доволен тем, что есть.

Наконец снова замелькали дома. Когда она сегодня уезжала отсюда, все находилось в движении: люди, машины, даже дым над крышами. Сейчас все замедлилось и остановилось. Тем более что все это движение ни к какой цели не вело.

Автобус остановился перед аптекой. Женщина почувствовала, как на нее наваливается тяжесть всего пережитого за последнюю неделю, с той самой минуты, когда увидела на афише знакомое имя; к этому бремени добавилось еще и все то, что накапливалось на душе последние несколько лет.

Она миновала распахнутые настежь двери аптеки, за прилавком мелькнул муж, он ее не заметил, погруженный в чтение рецепта; она медленно прошла мимо витрины, где рядом с пожелтевшим призывом собирать лекарственные растения вызывающе алела афиша с именем актера, напечатанным жирным шрифтом. И сюда добрался! Еще днем его тут не было. Его имя… Везде, везде…

В квартире на втором этаже никого не было. Через распахнутые окна в гостиную лился теплый аромат сада, лежащего в тени дома. Солнце еще не зашло, и его яркие, сверкающие лучи, словно за последнюю надежду, цеплялись за верхушки берез. В саду гуляла мать мужа с пятилетним Михалом и семилетней Маркеткой.

Отсюда, со второго этажа, дорожки сада, пересекающиеся строго под прямым углом, напоминали карту для настольной игры. Дорожки сбегались к небольшому бассейну. Бабушка и дети как раз подошли к нему. Маркетка опустилась на колени и принялась вылавливать прутом ряску. В эту пору бассейн всегда затягивался ряской, а широкие, похожие на блюдца листья каких-то сорняков закрывали бетонные бортики бассейна. Весело было ловить ряску или рвать эти необычные листья. А Михал стоял спиной к бассейну и с непонятным интересом смотрел в небо.

Спрятавшись за шторой, она внимательно наблюдала за своими детьми. Как ей хотелось бы ошибиться — все было бы куда проще!

Вдруг кто-то прикоснулся к ней. Она вздрогнула.

— Ужинать будем? — спросил муж. На нем уже не было белого халата, а руки, которые он положил жене на плечи, пахли мылом. — Ты что? Испугалась?

— Я как-то задумалась, — рассеянно улыбнулась она, — смотрела на детей и задумалась.

Он тоже глянул вниз.

— Маркета опять шалит. Чуть бабушку не свалила, — сообщил он.

— Маркета всегда шалит.

— Я тоже шалил. И вот дошалился, правда?

— В аптеке много не пошалишь!

— Я думаю! — заявил он с удовлетворением.

Она не помнила, чтобы муж чем-нибудь был недоволен. Во всем он знал меру и не пытался ее переступить. Он не тянулся к тому, чего не мог достичь, и поэтому жил в мире сбывшихся надежд и осуществленных стремлений — свои мечты и желания он благоразумно ограничивал заранее определенными рамками.

Оживленнее всего муж бывал перед ужином. А после все его движения и вообще всякая деятельность были лишь подготовкой ко сну. Она хорошо знала образ жизни своего супруга, подчинялась ему, и в то же время он нагонял на нее скуку. Сейчас муж был еще оживлен.

Он последовал за ней на кухню и стал наблюдать, как она готовит ужин.

— Что новенького? — осведомился он.

— Ничего.

— Когда я езжу в город, всегда узнаю какие-нибудь новости.

Она резала в большую кастрюлю кнедлики, разбивала яйца, мыла под краном помидоры — все такие знакомые и будничные дела. Ей это было противно. И казалось недостойным. Сейчас ей следовало решать серьезные вопросы, а не вытаскивать из яичного белка попавшие в него кусочки скорлупы.

— Поди позови их, — попросила она мужа.

Он подошел к окну, кликнул детей и с удовольствием оглядел сад. Дорожки под прямым углом — это была его идея. Одно огорчало — до чего упорно держится ряска. Чистить бассейн он предпочитал механическим способом, а не химикалиями. Но ничего не помогало. Впрочем, утешил он себя, ряска такая ярко-зеленая, и если взглянуть с этой точки зрения, то и огорчаться не стоит. На все нужно смотреть с соответствующей точки. Самое худшее — оценивать весь мир, придерживаясь лишь собственной позиции. Тогда никогда не будешь счастлив. Нет, тогда в жизни никогда не изведаешь удовлетворения.

Она сняла с плиты кастрюльку и достала с полки тарелки. Прибежали дети, подставили ей свои мордашки. Она их наспех поцеловала, но даже в спешке успела заметить, что личико у Маркеты теплее, чем у Михала. Совсем разные, все больше убеждалась она, разные до мелочей.

— О чем задумалась? — В дверях кухни, покачивая головой, стоял муж.

— Ни о чем, — ответила она, и снова стала раскладывать еду в тарелки. — Все-то ты спрашиваешь, что было да что происходит! — перешла она в атаку.

В действительности же она боялась одного-единственного вопроса, но он его никогда не задавал. Ее удивляло, что даже свекровь не замечает разницы между Михалом и Маркеткой. Муж, разумеется, думал только о том, о чем ему хотелось думать.

Однажды, с полгода назад, когда она уже не могла этого выдержать, она сама опрометчиво начала разговор.

— Тебе не кажется, — спросила она тогда мужа, — что Михал какой-то странный?

— Думаешь, у него температура?

— Нет. Я не о том.

— Что значит «странный»?

— Ну, не такой, как Маркетка.

— Еще бы! — расхохотался муж. — Так уж повелось, один человек такой, а другой совсем иной.

Он не желал понимать ее, и был таким самоуверенным в своем благодушии.

— Он даже играет совсем иначе, чем Маркетка в его возрасте.

— На то он и мальчик! — ответил муж, и на этом проблема кончилась. Для него, но не для нее.

Ей необходимо было выговориться, и она искала слушателя. В минуту слабости дошла до того, что бросилась искать совета у подруги. Как будто не убеждалась много раз, что словом «подруга» женщина называет другую женщину, которой удается искусно утаивать свою враждебность.

Как бы между делом она поведала этой подруге трогательную историю:

— Вообрази, вчера я получила письмо от своей одноклассницы, с которой не виделась много лет. У нее двое прелестных детей — мальчик и девочка. Она и фотографию мне прислала. Такие очаровательные дети! А она несчастна… Мучается, что дети у нее от разных отцов. Понимаешь, один ребенок от мужа, а другой от любовника, с которым она уже сто лет не встречалась…

— А муж знает?

— Нет.

— Так чего же она мучается?

— Я тоже не понимаю. Может потому, что любовник ничего об этом не знает.

— Ну, из-за этого я бы не стала терзаться, — сказала подруга. — Посмотри на это дело так: если бы она овдовела и снова вышла замуж, все равно дети у нее были бы от разных отцов.

— Конечно, конечно, — согласилась она, хотя у нее было весьма отчетливое чувство, что разговор пошел совсем не о том, что ее мучило.

Потом подруга спросила фотографию тех детей, и она была вынуждена делать вид, что ищет в ящиках и не находит. Было чистейшим злорадством заставлять ее рыться в ящиках. Очевидно, она сделала промах, ища совета у подруги. Но ее беспокойство было сильнее, чем страх проговориться и выдать себя.

Она накладывала еду на тарелки, тщательно следя, чтобы дети получили одинаковые порции. Не делая различия в возрасте, она поровну делила между ними сладости, напитки, похвалы и наказания и все время контролировала себя, чтобы хоть внешне проявлять к дочери столько же любви, как и к сыну. Она понимала, что такая уравниловка не на пользу детям, потому что всякая уравниловка только подтверждает и усиливает неравенство. А может, этим она пыталась уравнять то, чего нельзя было уравнять. Сын был не такой, как дочь. Тише Маркетки, и в свои пять лет он глядел на окружающий мир задумчиво и недоверчиво, а порой даже с презрением. Словно глазами мальчика смотрело грехопадение матери, меж тем как ее взгляд выражал кажущееся безразличие — единственное оружие слабых до тех пор, пока у них не накопится достаточно ненависти, чтобы ринуться в бой.

— Да, чуть не забыл, — повернулся муж, наколов на вилку кусок кнедлика. — Завтра идем смотреть Владю. — Он называл актера «Владей» с тех самых времен, когда они оба учились в одном классе. — Я уже купил билеты. Если у него будет время, может, и к нам приедет.

— Это еще зачем?

— Зачем, зачем? Затем, что хочу тебя порадовать. К нам давно никто в гости не приходил! Разве тебе не будет приятно?

— Конечно.

— Он будет играть Ромео! Ромео! — Муж покачал головой. — Интересно посмотреть, как он его сыграет. Представляешь меня в роли Ромео!

Она улыбнулась — муж с удовольствием начал развивать свою мысль.

— А Маркетка могла бы сыграть Джульетту, — вставила свекровь.

Что ж, действительно, подросли уже и более юные Джульетты, но все-таки со стороны свекрови это была просто бестактность.

Вечером следующего дня муж подогнал машину к дому уже в шесть часов. Пока она причесывалась наверху в спальне, он посадил в машину детей и покатал их по городку. Когда они вернулись, жена уже ждала его у подъезда. Он высадил детей и, пока бабушка уводила их домой, долго смотрел вслед Михалу.

— Знаешь, — сказал он, когда жена садилась в машину, — Михал такой странный. Я обещал детям выполнить их желания. Маркетка попросила конфет, а… знаешь, чего хотел Михал?

Чтобы скрыть свое замешательство, она кончиками пальцев поправила прическу.

— Он хотел, чтобы я задавил собаку!

— Ах!

— Не знаю, откуда это у него. Иногда он говорит так неестественно для ребенка, что мне кажется, будто я разговариваю со взрослым, который надо мной насмехается. Как ты думаешь, насмехается он надо мной?

— Да нет. Ничего подобного, — поспешно сказала она.

— Иногда он смотрит на меня так, словно знает что-то такое, о чем мне не скажет.

Она взбивала волосы на висках, глядя на шоссе, на поля, проплывающие мимо в сгущавшихся сумерках, и не отвечала.

Площадь перед театром была забита машинами. Над их блестящими крышами светилось оранжево-желтое здание театра, который семьдесят лет назад при открытии был провозглашен «Очагом муз». Это название в духе того времени словно навеки запечатлелось в его внешнем виде. Хотя сейчас уже никто его так не называл. Но слова умирают, а гипсовые венки и львы из песчаника остаются.

Она редко бывала в этом здании, но всякий раз ей не хватало воздуха под низкими потолками коридоров, а от сладковатого запаха плюшевых кресел першило в горле. Сегодня горло ее сжалось еще на улице. Она боялась, что в помещении ей станет совсем худо.

— У нас еще есть время, — сказала она мужу, когда тот запер машину, — я бы выпила чего-нибудь.

— Почему бы и нет, — засмеялся он, — немножко молока или кефира.

Муж был в хорошем настроении, он шутил и озирался, ища знакомых. Вид театрального здания напоминал ему студенческие годы, когда он играл в любительских спектаклях.

В баре напротив театра они уселись на высокие табуреты у стойки.

— Я бы выпила коньяку, — сказала она.

Он заказал ей коньяк, а себе черный кофе, а когда бармен отошел, сказал, наклонившись к жене:

— Я уж и не помню, когда тут бывал. Если б не Владя, не сидеть бы нам тут.

— Ну, это ты можешь и без него.

Ей неприятно было признавать какие-либо заслуги за человеком, который вскоре выйдет на сцену в роли Ромео.

— Ах, не говори. — Муж клал сахар в кофе, поглядывая по сторонам.

Наконец ему удалось обнаружить знакомого врача; он пригласил его к стойке, а узнав, что тот тоже идет в театр, не преминул рассказать о герое сегодняшнего вечера, о своих школьных годах и их дружбе.

— Закажи мне еще коньяку, — попросила она.

Он заказал.

— Не слишком ли ты увлекаешься? — посмотрел он на нее.

— Пониженное давление, — предположил врач.

— Да, — ответила она, — у меня пониженное давление.

Но они ей не верили, прямо видно было, что они ей не верят. К дурному настроению, от которого она не могла отвязаться, прибавилось чувство стыда. Вторую рюмку коньяку она выпила быстрее. Коньяк был не французский, но именно поэтому он ей нравился — после него на языке не оставалось привкуса мыла. Если бы это зависело от нее, она вообще не пошла бы в театр. Сидеть у стойки, потягивая коньяк, казалось ей куда приятнее. Конечно, она не могла сказать об этом мужу и вообще кому бы то ни было. Ведь именно тайные желания и есть самые прекрасные.

После двух рюмок ей стало легче. Расстроенные чувства и смутное ощущение стыда остались, но алкоголь покрыл все это словно тонкой ледяной коркой. Внешне она была спокойна.

К счастью, у врача оказались билеты в другом ряду, и, когда они отыскали свои места, она с радостью убедилась, что рядом нет никого из знакомых.

— Вот и хорошо, — сказала она.

— Что хорошо? — удивился муж.

— Что здесь нет твоих знакомых. Иначе ты бы всех осчастливил воспоминаниями о своем школьном товарище.

— А тебе жалко, что у меня есть знаменитый школьный товарищ?

— Мне? Мне для тебя ничего не жалко, — ответила она загадочно. Но муж ее не умел разгадывать загадки.

— Посмотри! — незаметно кивнул он на одну из лож. — Нет, этого быть не может!

В ложе сидела дородная дама в крикливом желтом кружевном платье, а возле нее стройный седоватый мужчина.

— Уж коли Индра пожаловала… Она тоже из нашего класса. Ее муж важная шишка.

Он откровенно уставился на ложу, ловя взгляд женщины в желтом, а когда ему это удалось, он, не вставая с места, важно поклонился. Женщина в желтом слегка улыбнулась, немного приподняв верхнюю губу.

Она смотрела на эти светские игры своего супруга с дамой в ложе, и ей оскорбительно было видеть, как муж гордится этим, словно малейшее соприкосновение с сильными мира сего (или хотя бы теми, кто такими кажется) выделяет его из толпы. Но самое скверное, что вечер только начинался и за любой неприятностью могло случиться что-нибудь еще похуже.

Свет погас, и светские игры в зрительном зале кончились. Начался спектакль на сцене. Как только появился Ромео, она так и впилась в него взглядом. Стройный и гибкий, он метался по сцене, страдая с пылкостью, на какую способны лишь юноши, у которых боль и мечта слиты воедино. Это было невероятно, иллюзия столь искусна, что ее увлекла игра, и она отделила Ромео от человека, с которым вчера ужинала и которого когда-то близко знала.

— Ну что, — сказал муж в антракте, едва стихли аплодисменты, — как тебе нравится Владя? — Он не дожидался ответа, захваченный новой идеей. — Я забегу за кулисы и договорюсь с ним о встрече. Ты не обидишься, если я тебя пока оставлю? Понимаешь, я-то скорее попаду за кулисы. Только договорюсь с ним и обратно.

— Иди-иди, — безропотно согласилась она.

Она надеялась, что актер не проговорится, с кем он вчера ужинал. Подумав о том, что все может всплыть наружу, она удивилась: ее это вовсе не испугало, она даже и не пыталась придумывать объяснение. Вот посидела в баре — и теперь все ее прошлое, включая вчерашний вечер, казалось ей весьма далеким.

Она взглянула на ложу. Дама в желтых кружевах в антракте не вышла, сидела, беседуя со своим спутником. Дама в кружевах была довольна, это было заметно даже из партера.

Она огляделась вокруг. Часть зрителей вышла в вестибюль, но в опустевших рядах оставалось еще вполне достаточно довольных физиономий. Люди довольны — разглядывала она их. Слишком много довольных людей, от которых ее недовольство, наверное, отразилось бы, как солнечный луч от зеркала, не продолжайся действие алкоголя. А теперь она смотрела на них с отвращением, которое не нарушало ее уверенности в себе, пожалуй, даже усиливало ее.

«Откуда у вас право быть довольными?» — мысленно спрашивала она всех этих спокойных людей. Но за множеством довольных лиц ей виделось лицо мужа. И вопрос относился к нему.

Он как раз возвращался, так и сияя.

— Все было чудесно! — сообщил он. — После спектакля мы с Владей идем в винный погребок. Знаешь, в тот, студенческий. Владя будет рад тебе. Говорит, сто лет тебя не видел!

— Да ну?

— Он был такой милый!

— Хотелось бы мне когда-нибудь быть такой же довольной, как ты.

— Да это нетрудно, — его не покидал отблеск успеха, — нужно только правильно выбирать друзей.

— Вроде той дамы в желтом платье.

— Она не из числа друзей, — бесхитростно ответил он, — зато у ее мужа всюду есть рука.

Встреча с актером после спектакля проходила не так, как ей хотелось бы. В погребке собралась целая компания: актеры и актрисы, несколько местных деятелей, несколько завзятых театралов, и разговор шел сумбурный.

Мужу это не мешало веселиться, так было больше возможностей блеснуть дружбой с актером, и он не упустил ни одной из них.

Она сидела в конце длинного стола, далеко от знаменитости, и на этом расстоянии он казался таким же молодым, как и на сцене. А люди вокруг нее болтали о всякой всячине, и она не понимала, зачем нужно было собираться такой компанией, чтобы потолковать о завтрашнем футбольном матче или о крапивном чае. Место мужа рядом с ней почти все время пустовало: он бегал вокруг стола, заговаривал со знакомыми, в том числе и с самим актером, причем дружески обнимал его за плечи.

Она сама перекинулась с актером всего несколькими фразами. Зато дама в желтом платье сидела прямо напротив него и имела возможность говорить с ним в любую минуту.

После полуночи они с мужем собрались уходить; поднялся и знаменитый актер, слегка раскрасневшийся от вина, комплиментов и духоты винного погребка.

— Старик, — сказал он ее мужу, — ты доставил мне огромную радость! Ты совсем не переменился. А твоя супруга… — он поклонился ей, — да если бы у меня была такая жена, я бросил бы сцену и сидел дома!

— Ну-ну! — похлопал его по плечу муж.

— Серьезно. Говорю же тебе! — Он заметил, как она поджала губы. — Вы мне не верите? Ну и не верьте. Я из тех, кто позволяет себе оба наслаждения: владеть и изменять.

— Видала! — воскликнул муж. — Он всегда изображает из себя не того, кто он есть! Ну разве не блестящий актер?

— Вы ему верите? — спросил актер у нее. Он говорил ей «вы»! Он ей говорил «вы»!

— Нет! — твердо ответила она.

В его глазах она уловила разочарование, и это было единственным, очень маленьким удовлетворением за сегодняшний вечер.

По дороге к автомобильной стоянке муж выговаривал ей за неуместность ее поведения.

— Господи, еще и это! — воскликнула она.

— Ты должна была сказать ему что-нибудь приятное.

— А что приятного сказал он мне?

— Это совсем другое дело! — отрезал муж с досадой.

Площадь в такой час была пустынна, их шаги и голоса отражались под аркадами, и казалось, весь город притих, чтобы ни слова не упустить из их ссоры.

— Оставим это, — сказала она.

— Ромео! — Муж повысил голос. — Это был великолепный Ромео.

Тут он задумался и, только когда включил зажигание и когда машина тронулась с места, решил поделиться с женой результатами своих размышлений.

— Словечком «Ромео» спокойно можно назвать заболевание, которому подвержены только люди. У животных все иначе, гораздо проще.

— Оставь в покое животных!

— Но согласись, у людей все куда сложнее. Поставь человека в самую простую ситуацию, и она тут же станет сложной.

— Ох, ты-то хоть не усложняй!

— Хорошо еще, что мы оба не сложные натуры. Слава богу, что это так! Или, может, ты думаешь, мы — сложные?

— Где уж мне!

Он включил фары. Машина выехала из города, над полями висело темное небо, но оно было похоже не на небо, а на пустое темное пространство, откуда бежали и звезды, и луна, и, может, даже солнце завтрашнего дня.

Муж тихонько насвистывал за рулем, она сидела рядом и думала о мужчинах, которые приходят к женщинам, а потом бросают их. А женщины обычно остаются с детьми, о которых мужчины ничего не знают или не хотят знать. Вот о чем она думала. Женщины остаются, потому что иначе они потеряют самих себя. А мужчины не боятся этого. О, мужчины не боятся…

 

***

В моих глазах и через столько лет тот августовский лес… Я настиг тебя наверху, в сырой тени скалы, и разом у меня явилось столько рук, а впрочем — мало рук: скорей я был в тот миг совсем безруким. Меж той субботой и сегодняшней промчалось тридцать лет. Довольно времени, чтоб выросли у человека руки и узнал он, что с ними делать. Но тогда я был крылат. И ты не притворяйся, там, в глубине, во мгле воспоминаний, что этого не знаешь. Все мы когда-то, хоть бы раз, летали пред тем, как научились мы ходить.

 

Осень

Эмиль дошел до леса и оглянулся. Противоположный склон курился под осенним солнцем, желтые костры деревьев величественно полыхали, искрились луга под длинными послеполуденными лучами, все сияло тем завораживающим сиянием, которое природа приберегала всю весну и лето, чтобы разом выплеснуть его, когда настанет этот день. И стены маленького отеля под горой тоже излучали необыкновенно белое сияние. Где-то там в саду за отелем под желтеющими каштанами сидела вместе со своей сестрой жена Эмиля, обе по-своему проводили отпуск: читали детективы, время от времени прихлебывая уже из второй или третьей чашки черный кофе.

Эмиль всегда брал отпуск осенью. Под конец сезона, вернее, уже после сезона они уезжали с женой в какой-нибудь маленький отель. Детей у них не было, поэтому им не приходилось считаться с каникулами. Чем старше становился Эмиль, тем больше убеждался, что в этом, пожалуй, единственное преимущество бездетных супругов. Со скрытой тоской он завидовал своим друзьям с их заботами о детях. Но его жена, казалось, была довольна своей участью. Она с нескрываемым облегчением встретила свое сорокапятилетие — появление ребенка теперь не угрожало привычному образу жизни. А Эмиль понемногу толстел в своем референтском кресле одного из страховых учреждений. Он собирал этикетки спичечных коробок, отвыкал курить и записывал в блокнот начало анекдотов, чтобы не позабыть их.

Осень в этом году выдалась солнечная и теплая. Эмиль любил осень. Он уверял, что все хорошее, что когда-либо произошло в его жизни, всегда случалось осенью. Он улыбался, когда кто-нибудь говорил, что май — месяц влюбленных. Тихое шуршание сухих листьев под ногами, взволнованное перешептывание хрупкой, отмирающей листвы вызывало в нем чувства отрадные и нежные. Можно сказать, что именно осенью в его душе расцветала сирень и весенняя поэзия. Но ему необходимо было оставаться одному, чтобы насладиться настроением, приходящим только раз в году. К счастью, жена была не охотница до дальних прогулок и предпочитала сад отеля.

И вот он, один, счастливый и растроганный, стоял перед осенним великолепием. В последние годы, с приближением пятидесятилетия, растроганность все чаще охватывала его. Когда у жениной сестры умер муж, он всплакнул потихоньку. С покойником Эмиль встречался редко и плакал совсем не оттого, что умер близкий человек. Смерть родственника напомнила ему о том, что все смертны, и в слезах, обжигавших его глаза, была значительная доля эгоизма. Чтобы очистить душу от этого эгоизма, он пригласил свояченицу провести отпуск вместе с ними. За это приглашение обе женщины были ему так благодарны, словно он проявил бог знает какую доброту.

А может, я и вправду добрый, думал Эмиль, глядя на солнечный склон. Что это значит — быть добрым? Вероятно, просто умение не слишком мешать другим, не становиться у них поперек дороги. А не мешать может только тот, кому тоже никто не мешает. Вот что я испытываю, рассуждал Эмиль.

Осень сглаживала все недоразумения и противоречия, накопившиеся за год. Заботы отступали, оставляя место воспоминаниям. Он перебирал их в памяти. Во время долгих прогулок Эмиль, охваченный волнением, заново переживал случаи из своей жизни, о которых никому не мог рассказать. Некоторые из них никого бы не заинтересовали, для чужого уха они могли бы показаться просто скучными. К примеру, воспоминание о том, как маленьким мальчиком он отправился с матерью на ежегодную ярмарку и что там увидел. Он помнил ларьки, товары, лица продавцов, снова как зачарованный стоял перед бочкой с солеными огурцами, которые продавал сказочный старичок, и снова с жадным любопытством смотрел на продавца счастья, покрикивающего на попугая. Но главное было не в том, что он видел, гораздо важнее было то особенное и очень приятное чувство безопасности, которое исходило от руки матери, когда они пробирались среди спин и животов в толпе. О таком, наверное, можно было бы рассказывать только детям. Если бы они у него были. А другие потаенные воспоминания, которые, возможно, и были бы кому-то интересны, Эмиль сам не хотел рассказывать. Это было его заветное и принадлежало только ему. Хрупкое как стекло и бесконечно дорогое.

Какая-то часть пережитого была непередаваема, другую часть он не хотел поверять никому, а третья… да, эту он иногда рассказывал жене или знакомым — маленькие историйки с моралью, вежливо воспринимаемые репризы. Куда ближе его сердцу были те сокровенные, нерассказанные случаи из прожитой жизни.

— Ах, какая осень! — вполголоса произнес он, радуясь зеленой долине с белым отелем на заднем плане, довольный собственной растроганностью, добротой и воспоминаниями.

Любуясь осенней природой, он вдруг увидел далеко впереди фигурку. Кто-то шел по тропинке, ведя велосипед. Человек был еще далеко, Эмиль даже не мог разобрать, мужчина это или женщина. Но незнакомец все приближался, и Эмиля это не радовало. Приближался человек, который нарушит его одиночество.

У Эмиля был выбор. Он может избежать встречи с незнакомым человеком, если прибавит шагу и скроется в лесу. Но это не избавит его от неприятного ощущения, что кто-то идет сзади. Можно переждать, пока нежеланный пришелец пройдет мимо, и войти в лес спустя некоторое время после него. Эмиль выбрал второй, более приятный вариант. В нескольких шагах от дороги он нашел большой, нагретый солнцем камень, расстелил на нем носовой платок и сел, всем своим видом показывая: мне спешить некуда.

Фигура с велосипедом приближалась очень медленно. Эмиль наконец разглядел, что это женщина. Он мысленно заговорил с ней на «ты»: на твоем месте, девушка, я сел бы на велосипед да нажал на педали. Зачем же тебе тогда велосипед? Вот типично женская логика — он даже возмутился, — если говорить о логике вещей. Одним словом, они, эти женщины, просто-напросто мыслят иначе.

Женщина остановилась и начала что-то поправлять в хозяйственной сумке, висевшей на руле велосипеда. «Давай, девушка, двигай дальше», — мысленно подгонял ее Эмиль. Когда незнакомка снова зашагала вперед, он пришел к выводу, что она и не молодая, и не старая. На молодость у нее уже не было притязаний, но до старости было еще далеко. Теперь женщина то и дело останавливалась — пройдя несколько шагов быстро, замедляла ход. «У тебя, видно, тот еще велосипед!» — удивился Эмиль и мысленно посоветовал: «Оставила бы свою рухлядь лучше дома!» Женщина остановилась в четвертый раз, и Эмиль проворчал: «Давай-давай, останавливайся, отдыхай спокойно! Мне это очень по душе!»

Прерывистое движение чужой женщины с велосипедом вызывало у него непреодолимую охоту окликнуть ее, подтолкнуть, поторопить. Эмиля разбирало нетерпение, хотя спешить ему было некуда. Повторялось то же самое, что и на воскресных прогулках с женой. Всякий раз, как она останавливалась у витрины, в нем вспыхивало нетерпение. На прогулках они никуда не торопились, и все же каждая остановка раздражала Эмиля. Его успокаивало только движение — или уж полный покой. Поэтому он с большой настороженностью анализировал эти свои приступы нетерпеливости. Опасался, что это признак старения. Чем старше человек, тем больше он спешит, даже если и сам не знает куда и зачем. Это ощущение преследовало его и здесь, в этой заводи осенней тишины.

Не позволю я испортить праздничное настроение! — приказал себе Эмиль, стараясь не смотреть на дорогу, по которой к нему приближалась женщина с велосипедом. Это стоило ему больших усилий, как и всегда, когда он что-то запрещал себе. Была бы хоть сигарета! Но сигареты он запретил себе еще месяц назад. И ему не оставалось ничего другого, как смотреть на лес, начинавшийся в нескольких шагах за его камнем. Между деревьями пробивались длинные конусы солнечных лучей, они двигались: то сходились, то расходились. Когда через некоторое время Эмиль невольно обернулся, женщина стояла уже в нескольких шагах от него и опять поправляла сумку.

Эмиль испугался ее, будто перед ним вдруг возник призрак. Женщина не обращала на него внимания. А он разглядывал ее с неприязненным интересом, она была нарушителем его покоя, его врагом. Женщина была статная, можно сказать — цветущая, но Эмиль не желал ей льстить. Длинные темные волосы ее были собраны в узел на затылке, гладкая прическа открывала белый и удивительно молодой лоб. Кожа остальной части лица и вокруг глаз была смуглее. Цвета ее глаз он не разглядел, но ее маленький, чуть вздернутый нос сразу кого-то ему напомнил. Он не знал, кого именно, и торопливо стал искать в ее облике еще какую-нибудь черточку, которая помогла бы ему разгадать загадку. Вот руки на руле велосипеда — да, и длинные пальцы с очень короткими ногтями тоже были ему знакомы. Женщина прошла мимо него к лесу; он смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду. От того, что она наклонялась к рулю велосипеда, юбка ее приподнималась, открывая белые ямки под коленями. И эти ноги тоже будили в нем какое-то забытое воспоминание.

Женщина скрылась в лесу, а Эмиль остался на своем камне. Он все силился связать маленький, чуть вздернутый нос и длинные пальцы с короткими полукружьями ногтей в одно воспоминание. О ком? Он порылся в памяти — и вдруг все вернулось. Перед ним возникли длинные девичьи пальцы на перекладине лестницы и лицо с маленьким вздернутым носом, густые темные волосы, спрятанные под платок, и удивленные глаза.

«Просто невероятно!» — с удовлетворением улыбнулся Эмиль. Вспомнил ведь! Непостижимо, каких только не бывает в жизни превращений, сколько раз превращаешься в «куколку», чтобы появиться из нее совсем другим человеком! А потом оглядываешься на пустую оболочку и только головой покачаешь в удивлении: неужели я появился оттуда? Возможно ли? Разве то был я?

Тогда они с Петром были в пути всего лишь второй день, и уже начались разногласия. Дома-то обоим все казалось ясным, на все они смотрели одинаково. Военной осенью 1944 года они решили отправиться в Словакию помогать партизанам. Насколько Эмилю помнилось, у них не было какого-либо особого плана. И это тоже им было ясно. Все время идти на восток, перейти границу Словацкого государства, а там уж как-нибудь. Оба были молоды, и планы их реяли, как знамена на ветру.

На исходе второго дня начались ссоры.

— Кто это удумал — добираться пешком? — спросил Петр.

Он был прав, «удумал» это Эмиль. Ему не хотелось ехать на велосипеде. Эмиль готов был помогать партизанам с оружием в руках, готов был стрелять, но велосипеда ему было жалко. Он уже тогда бережно относился к своему имуществу.

— Я думал… за три дня доберемся…

— За три дня!

Вдобавок пошел дождь. Промокшие, раздраженные, обозленные ссорой, они в конце концов набрели на какой-то хутор. Перелезли через забор в старый яблоневый сад, и собака во дворе залилась неистовым лаем. К счастью, она была на цепи. Сенной сарай, куда они нацелились, стоял в конце сада. Под дождем добежали до лестницы и влезли наверх; пес, потеряв их из виду, умолк.

Наконец-то оба очутились в сухом месте, и какое-то время слышали только собственное дыхание да звук дождя, поливавшего тесовую крышу. Через щели в бревенчатой стене они могли видеть дорогу, по которой пришли, и еще двор. Дорога была пуста, во дворе тихо, нигде никакого движения. Эмиль успокоился.

— А здесь здорово, — сказал он, — а в случае, если будет грозить опасность, заметим издали…

— Какая еще опасность?! — взорвался Петр.

Он был реалистом и начинал бояться только тогда, когда причину страха можно было потрогать руками, а поскольку был он к тому же неповоротливым реалистом, то случалось, страх приходил к нему с запозданием.

— У тебя нет воображения, — сказал Эмиль.

Петр открыл рот, но ничего не сказал. Его взгляд был прикован к проему за спиной Эмиля. Тот быстро обернулся.

На лестнице стояла девушка, им видны были только ее плечи, голова и руки с длинными тонкими пальцами, которыми она держалась за верхнюю перекладину. Ее румяное лицо было в мелких каплях дождя, хотя на голову и плечи она накинула большой грубый мешок. Они молча смотрели на девушку, а та — тоже молча — на них. Только на мгновение она сняла руку с перекладины, чтобы откинуть со лба мокрую прядь длинных волос, и слегка поморщила свой немного вздернутый нос. И все это время она не спускала глаз с непрошеных гостей.

— Привет! — первым опомнился Петр.

Девушка невнятно ответила что-то, вроде:

— Бр-р… день…

— Привет! — осмелел и Эмиль.

— Ты здешняя? — спросил Петр.

Она кивнула.

— Мы здесь переночуем, что ты на это скажешь? — брякнул Петр напрямик.

— Пойду спрошу, — с недоверием выдавила из себя девушка, собираясь слезть.

— Постой, — остановил ее Петр. — Полезай-ка лучше к нам на минутку.

Девушка на лестнице замерла, но Петр схватил ее за руку и заставил влезть на сеновал. Он втащил ее внутрь, чтобы со двора ее не видели.

— Чего дрожишь? — спросил он. — Нас боишься?

— Н-н-нет, — ответила девушка, — просто холодно.

— Ну, присядь-ка, — предложил Петр.

Она скинула мешок и со строптивостью, непонятной тогда Эмилю, села рядом с ними на сено. Юбку она натянула ниже колен, но оба приятеля успели заметить, что у нее красивые длинные ноги.

Все трое сидели молча, пока к Петру не вернулся дар речи. Он говорил долго, горячо, главным образом о себе, немного об Эмиле и о партизанах, и от этой речи он словно вырос и раздался в плечах, превратился в героя, мстителя и богатыря. Эмиль про себя подсмеивался над ним, осуждал и не принимал во внимание его болтовню. Ведь до сих пор им не довелось встретиться ни с одним партизаном.

— У нас задание, понимаешь? — объяснял Петр девушке. — Но это тайна. Тайна жизни и смерти.

Девушка слушала его россказни, широко раскрыв восхищенные глаза, и взволнованно разглаживала на коленях юбку. Очевидно, она еще никогда не слышала такого вдохновенного вранья. Ей нравились эти сказки, и она готова была принять за правду красивую сказку.

— Ну хватит, — с неудовольствием остановил приятеля Эмиль.

— Молчите, поручик! — резко оборвал его Петр. — Будете говорить, когда я вас спрошу.

От такой неслыханной наглости у Эмиля дух захватило. Но прежде чем он пришел в себя, девушка уже слезла, чтобы принести еды, предварительно торжественно поклявшись, что никому ничего не скажет.

Петр и Эмиль остались одни.

— Ну ты и натрепался! — с горечью воскликнул Эмиль. — И кто это приказал тебе произвести себя в командиры, а из меня сделать всего лишь поручика?

— Слушай, друг, — молвил Петр миролюбиво и устало. — Все это пустяки. Мир хочет быть обманутым. А если сказать честно, ты не бабник, а я — да. Девчонка тут только одна, и думаю, ты не будешь в претензии, если она положит глаз на меня, а не на тебя.

— Мы же идем на помощь партизанам, — с достоинством возразил Эмиль, — а ты превращаешь все в фарс.

Петр откинулся навзничь на сено. Под шуршание сухих стеблей и затихающий шум дождя он изрек с театральной интонацией:

— Ничто человеческое мне не чуждо.

Начинало темнеть, дождь перестал. Эмиль решил разговаривать с Петром только в случае крайней необходимости. А Петру, похоже, было наплевать. Он тихо лежал на сене, может спал или сочинял новые дурацкие приключения, чтобы заморочить голову доверчивой девчонке — этой воплощенной невинности.

— Только семнадцать лет, а уже принцесса захолустья! — неожиданно изрек Петр.

— Слушай, это у вас в семье и раньше бывало или у тебя первого? — осведомился Эмиль.

Петр не ответил, он молчал до тех пор, пока в проеме не появилась тень. Девушка сдержала слово. Она принесла ужин. Два огромных куска хлеба с творогом.

— Ты — чудо! — похвалил ее Петр и легкими движениями помог ей взобраться.

В темноте они ели черствый хлеб и мягкий творог, а тем временем наступила темная ночь. Они узнали, что девушку зовут Ганка, что в городе у нее две старшие сестры, что родители рано ложатся спать, а сама она спит в чулане с окном во двор, да вон то окно, рядом с дверью. Эмиль самоотверженно вглядывался в темноту, туда, где он угадывал Ганку; им овладевало чувство странного волнения. Сам он называл такие состояния влюбленностью. Так случалось с ним часто, но ни разу он не позволил себе выдать свое чувство девушке, которая его вызвала. Любил издали, прикасаясь к предмету обожания осторожно и нежно, словно девушки были созданиями из стекла.

От грез его пробудил голос Ганки.

— Вот я вам принесла…

— Ангел! — возликовал Петр. Однако в этом обращении небесами и не пахло, совсем наоборот — слово прозвучало весьма чувственно и смачно. Эмиль инстинктивно отдернул руку, когда Петр в темноте что-то протянул ему.

— Да не бойся! Черт возьми, он никак боится!

После такого вызова Эмиль протянул руку и нащупал бутыль.

— Это чтоб вам ночью не было холодно, — пояснила девушка.

— Холодно? — расхохотался Петр и начал с невероятным бахвальством рассказывать свои еще более невероятные приключения.

— Жарко мне уже бывало, да как! — болтал он. — Но чтобы холодно?..

Он отхлебнул из бутылки и передал ее Эмилю. Тот попробовал. В бутылке оказалась домашняя сливовица.

Тучи на небе начали расползаться, в просветах высыпали звезды. Эмиль увидел на фоне неба профиль девушки и твердо решил после войны возвратиться сюда. Ты помнишь, дорогая? Тот самый сеновал, где мы с тобой познакомились. Над твоей головой мерцали звезды, а крыша напротив блестела от дождя…

— Ну, мне пора, — сказала Ганка. Петр ее не удерживал.

— Жаль, — вздохнул Эмиль, когда она ушла.

— Чего жаль? Теперь-то все и начнется.

— Что начнется?

— Хочешь выпить? — Эмиль отказался. — Понимаешь, — объяснял ему Петр, — девчонки везде одинаковые. Главное, что я теперь знаю, где ее окно.

— Ты что, рехнулся?

— Осел! — Петр хлопнул Эмиля по плечу.

— Не пойдешь же ты к ней?! — ужаснулся Эмиль.

— Пока нет. Пусть девчонка немного остынет. Никогда, старик, не пей горячего. У горячего вкуса не почувствуешь. А тут надо посмаковать. — Петр пускался в философию, только когда бывал голоден или когда алкоголь ударял ему в голову. Сейчас Петр был сыт, значит, причина во втором.

— Она хорошая девушка.

— А хорошую девочку нужно наградить, — продекламировал Петр. — Послушай, друг, мы не должны отказывать себе. Не должны. Может, мы идем на смерть. А смерть и любовь неотделимы друг от друга. Понимаешь?

— Я тебя к ней просто не пущу.

— Осел! Осел, осел, — ласково пропел Петр.

С этого момента они сидели молча. Петр прикладывался к бутылке, а Эмиль караулил каждое его движение. Откуда-то выплыл месяц, большой и мокрый, а в яблоневом саду поднялся ветер, он шелестел в кронах деревьев и приносил на сеновал запах осени, сладкий бродильный запах тления и сырости.

— Раз как-то… — Петр начал рассказывать, да не досказал. Улегся с бутылкой в руке, пробормотав: — Это я на минутку, чтобы ты знал… а горячим ничего не едят.

Он уснул с бутылкой в руке.

Эмиль не смыкал глаз, сквозь щели в стене проникала лунная ночь. Ночь влюбленных. А дорога, по которой они пришли, по-прежнему была пустынна, словно предназначена только для них, для того, чтобы они пришли по ней, а завтра утром продолжали свой путь. И двор был пуст, и дом не подавал признаков жизни. Только ветер шевелил кусты и деревья. Прошумел вдали и тут же снова затих лес. Эмиль сидел неподвижно, даже ноги затекли. Он боялся шелохнуться, чтобы не нарушить то особое возвышенное настроение, которое его захлестнуло. "Наверное, я, действительно, хороший", — думал он.

Было уже совсем поздно, когда он заметил во дворе Ганку. Девушка вышла из тени в полосу лунного света и остановилась, глядя на сеновал. Эмиль не мог поверить, но это, без всякого сомнения, была она. Ее стройная фигура легко двинулась к сеновалу, словно плыла в лунном свете. Эмиль ждал, что в проеме вот-вот покажется ее голова, темнея на фоне светлого неба. Но девушка снова появилась во дворе. Она возвращалась. Постояла в серебристой лунной пыли и исчезла в тени, из которой только что появилась.

На другой день ранним утром — хозяева и их дочь еще спали — Эмиль и Петр ушли. Все, что случилось с ними дальше, было совсем непохоже на сказочное начало их пути. Но это уже другая история. Девушку Эмиль больше никогда не встречал.

После войны он приехал однажды на велосипеде в места своего осеннего странствования. Нашел место — только место. Яблоневый сад одичал и разросся, от хутора остались лишь обгорелые стены, а от сенного сарая — следы фундамента. Вон там, в вышине, где сейчас струится воздух, несколько лет назад он сидел в темноте, ел хлеб с творогом и восхищался длинноногой девушкой с вздернутым носиком.

Эмиль поднялся с камня и, погруженный в раздумья, побрел в лес. Сначала медленно, потом прибавил шагу. Может, еще догоню эту женщину. Надо было сразу же идти за ней, упрекал он себя, это наверняка была она, готов поспорить, что это она!

Он почти бегом достиг перекрестка лесных дорог. Наугад пошел влево, вернулся, пустился прямо и наконец побежал вправо.

Женщины с велосипедом нигде не было.

Смеркалось, когда Эмиль вошел в освещенный коридор отеля. Директор вышел из кухни, впустив в коридор густой и жирный запах ужина.

— Хорошо прогулялись? — встретил он Эмиля. — Такой осени сколько лет не было!

Эмилю захотелось спросить директора про женщину с велосипедом, но он не знал, как это сделать, как описать ее, чтобы не вызвать любопытства или даже подозрения.

— Вы ведь всех здесь знаете? — спросил он.

— Конечно, я к вашим услугам, — с удивлением ответил директор.

Если бы не его удивленный вид, Эмиль, пожалуй, продолжил бы расспросы. А теперь он только сконфуженно поблагодарил:

— Спасибо. Спасибо вам, — и стал подниматься по лестнице в свою комнату. Дважды она промелькнула на его пути, только мелькнула. И оба раза осенью.

Жена Эмиля с сестрой сидели за столом и раскладывали карты.

— Эмиль, — оторвалась она на минуту от карт. — Ты не заблудился? Мы уж давно свет зажгли, а тебя все нет и нет.

— Хочешь, погадаю тебе? — добродушно улыбнулась свояченица.

— О чем? — ответил он, кладя на постель шапку.

— Туда не клади! — сказала жена.

Эмиль взял с постели шапку и посмотрел на жену, склонившуюся над картами. У нее был совершенно прямой, обыкновенный, не вздернутый нос. Карты она держала в пухлых пальцах и перед тем, как бросить их на стол с легким шлепаньем, коротко рассмеялась.

Чему?

 

***

Ближние всхолмья закрыли обзор, и мы только гадаем об отдаленных вершинах и кряжах, нас гложет сомненье, но отрицать — кто посмеет? Можно ли — даль отрицать? Изредка кто-нибудь к нам забредает из дальней страны и говорит, что вдали возвышаются горы, и говорит, что прекрасны они… Мы внимаем рассказу, и непременно найдется средь нас любопытный — спросит дорогу… "Туда?" — переспросит рассказчик и покажет себе на грудь. Есть ли иная дорога, кроме вот этой — сквозь лес, сотрясаемый бурей, лес, что зовется как ты? Эта дорога изрыта оврагами, дыбится диким кустарником, но на седом валуне, на стволе в буреломе я отыскал твой впечатанный маленький след, о любовь моя, маленький саднящий след.

 

Мост

В четыре часа пополудни на курортном променаде всегда было много незнакомых ему людей, среди которых он мог ходить точно среди деревьев, не рискуя столкнуться с кем-нибудь, кто мог бы напомнить ему о прошлом.

Здесь он чувствовал себя в безопасности. Все связи с тем, что было, оборваны. Он приспособился к спокойному течению шелестящей толпы и привык к неторопливой курортной походке. Для этого ему потребовалось немало усилий, потому что на работе приходилось бегать с одного участка строительства на другой с планом или записной книжкой в руках. На стройке задач было много, здесь, на курорте, ничего срочного, неотложного. Его передвигали с врачебного осмотра к углекислой ванне, от ванны — к латунным кранам источника, где он пил лечебную воду, потом то грязи, то массаж. Его просто передвигали, другого слова он не находил. Поначалу это передвигание его раздражало: впервые за много лет его лишили права самостоятельно принимать решения — перемена слишком резкая, но через неделю он смирился с ней, впрочем, и со многим другим в своей жизни. Он принял эту перемену как неизбежность.

Как неизбежность он принял и то, что в определенный час в павильоне колоннады появлялись музыканты. Репродукторы, развешанные в кронах буков, окропляли музыкой самые глухие уголки, уединенные скамейки в зарослях. Однажды он забрел в такой уголок, и вдруг его ноги сами задвигались в ритме вальса. Приспособился и к этому, находя в этом даже удовольствие. Когда-то он очень любил танцевать. Да и теперь в свои пятьдесят два, когда и танцевать-то приходилось разве что на Восьмое марта или на балу строителей, он мог дать фору еще многим более молодым танцорам, щеголяя своей неутомимостью.

На курортный променад он ходил ежедневно, его влекли сюда эти незнакомые лица. С ними не надо ничего обсуждать и ни о чем спорить, они ему безразличны. Именно это и приятно. Эти люди знали о нем ровно столько же, сколько и он о них, друг для друга они были лица без прошлого. Какая благодать — сбросить с плеч прошлое, словно тяжелую ношу после долгого пути.

Перед ним мелькали разные картины, будто кто-то показывал ему диапозитивы. Человек без прошлого проходит мимо нас без следа, безболезненно и безразлично. И все же через неделю появилось какое-то прошлое, потому что в один и тот же час на прогулке появлялись одни и те же люди, и эти повторяющиеся встречи, даже не обязывающие здороваться, становились приятными и как-то приближали незнакомую среду.

Вот и сейчас все тут собрались. Мужчина в соломенной шляпе с сигаретой, которой он затягивался между глотками лечебной воды. Старая немка в брючном костюме в сопровождении молодого человека — с первого взгляда было видно, что он ей не сын. Две сестры лет под пятьдесят, носившие свои платья из одинаковой в цветочек ткани с увядающим очарованием близнецов. Была здесь и девица с длинными желтыми волосами в чрезвычайно короткой юбке; девица всегда разговаривала с одним и тем же мужчиной и с жадностью пила все новые и новые порции минеральной воды. Все вместе эти люди создавали живую картину без резких красок и тревожащей глубины.

Он рано ложился спать, едва только смеркалось, и, закрывая глаза, провожал день; если бы он верил, что на свете есть счастье, то, конечно, назвал бы счастьем именно эти мгновения.

Отдыхающие сменялись по понедельникам. Он не без удовольствия подсчитал, что ему до отъезда осталось еще два понедельника. Его обрадовало, когда в очередной понедельник на променаде он снова увидел мужчину, который курил в паузах между глотками целебной воды, стареющую любовницу с молодым любовником, сестер-близнецов, которые не желали замечать свою старость. Не хватало только девицы в короткой юбке и ее спутника. Одни лица из этой живой картины исчезли, появились другие, новые. И все безымянные.

Пружинящей походкой прошел он по колоннаде, выпил первый стакан воды, а вернувшись за вторым, вынужден был встать в очередь, которая к тому времени всегда выстраивалась у источника. Он смотрел в спину женщины в фиолетовом платье. Вдруг, словно почувствовав его взгляд, женщина обернулась.

Он сразу узнал ее. Женщина отвернулась — подошла ее очередь набирать воду, предоставив ему возможность порадоваться, что не узнала его. Она изменилась, но он надеялся, что сам изменился еще больше. Подошла его очередь, он наполнил стакан и хотел было отойти. Она загородила ему путь.

— Томик, — заговорила она, — неужели меня уже и узнать нельзя?

В первом приступе малодушия ему захотелось от всего отпереться, но потом, стряхнув с себя страх перед этой встречей, он сделал вид, будто удивлен.

— Не хочешь со мной разговаривать?

— Да нет же, нет, — промямлил он, хотя действительно не хотел вступать с ней в разговор.

— Все забыл? — Она приближалась к пятидесяти, и в ее глазах читалось, что она смирилась не только со всем пережитым, но и уже наперед с тем, что еще предстоит пережить.

— Как же я мог забыть, — ответил он с невольным оттенком галантности.

— Отойдем в сторонку. — Взяв за локоть, она вывела его из потока отдыхающих.

Некоторое время они шли молча, словно она собиралась ему что-то сказать, как только они дойдут до кустов, где еще несколько дней назад он выделывал па вальса. Он боялся, что она ударится в воспоминания, к которым ему не хотелось бы возвращаться. Она словно прочла его мысли:

— Ты ведь меня не боишься?

— Ну, для этого уже поздновато, так ведь, Ли? — ответил он.

— А, не забыл, — тихонько засмеялась она. — Еще помнишь, как меня называли.

— Я много чего помню. К сожалению.

— Ну-ну.

— Я очень изменился.

— Вовсе нет.

— Ты тоже другая, но мне кажется, это не то, что называется "измениться".

— Ах, после трех-то детей… А ты? Женат?

Он кивнул.

— И дети?

Он снова кивнул. Его занимало другое. Но он не хотел об этом думать. Сопротивлялся, как только мог. И начал рассказывать о детях.

Они прогуливались в отдаленной части курортного парка, и, когда проходили под деревьями, над которыми висели репродукторы, на них обрушивались то мазурка, то марш. Он слушал, что она рассказывает, слушал ее голос, его глубокие и приглушенные тоны, вслушивался в его музыку. Она уводила его в прошлое.

— У тебя красивый голос, — сказал он ей в ту ночь сорок четвертого года, и это была, пожалуй, первая фраза, которую ему удалось произнести, как только она впустила его в квартиру, где два дня хозяйничала одна — родители ее уехали в деревню. Она сама позвала его в пустую квартиру. Ей было двадцать, ему двадцать пять, но в свои двадцать она была куда смелее, чем он сегодня. Он проскользнул в затемненный дом мимо соседских дверей, — дверей, имевших уши, которые постоянно что-нибудь улавливали, даже когда ничего не происходило; по приглашению девушки проскользнул в темную квартиру.

Света она не зажгла. Окно было распахнуто в ночное небо.

— У тебя красивый голос, — сказал он ей возле этого окна.

— Да ты меня не слушаешь.

— Я слушаю твой голос.

Она рассмеялась.

— Тише, — прошептал он, — вдруг соседи услышат.

— И что же?

— Подумают, у тебя кто-то есть. Не станешь же ты смеяться одна.

— А мне это все равно, так и знай!

Она не любила приспосабливаться. Мир был создан для нее, чтобы она могла играть в нем свой веселый спектакль.

Остановились на дорожке под старыми грабами. Вот она стоит перед ним, шатенка неопределенного возраста, на голову ниже его и немного полнее, чем это сейчас модно. Он попытался вернуть эту зрелую женщину к тому далекому окну, и — удивительно! — она все еще была там к месту. Она оживленно болтала, но вдруг смолкла и посмотрела на него.

— Скажи, — быстро спросил он, — знала ты тогда, почему я должен был уйти?

— Ах, опять этот мост. Ты ведь имеешь в виду мост?

— Я имею в виду Ольду и Йожку.

— Да ведь с тех пор уже лет тридцать прошло.

— Для тебя — может быть.

— Я тебе предложила пойти посидеть в кафе за парком.

— Скажи, — повторил он, идя рядом с ней туда, куда она его вела, — знала ты в ту ночь, почему я должен уйти?

— Знала.

— А если знала, как же ты могла…

— Именно поэтому.

Но тогда, в ту ночь, у него не было ни малейшего предчувствия. Он мог остаться у нее до одиннадцати, впереди была уйма времени. С Ольдой и Йожкой они уговорились на полночь. Ли оставила окно открытым, не спустила затемнения и сама принесла из темной глубины комнаты лимонад и ореховое печенье.

Они с хрустом грызли сухие жесткие коржики, пили лимонад, путая в темноте стаканы. Когда начали целоваться, он с сожалением осознал, что время опять двинулось с места. Ли пошла в кухню посмотреть на часы.

— Четверть десятого, — сказала она. Ему хотелось, чтобы было только четверть десятого, поэтому он ей поверил.

Потом Ли еще раз ходила на кухню проверить время.

— Половина десятого.

Она взяла его за руку и повела в темноту комнаты. Он запнулся о стул.

— Осторожно, — сказала она, — смотри не разбейся у меня.

Она сделала его своей вещью, присвоила, как присвоила весь мир.

Тахта пахла ванилином. Они уселись, но от малейшего движения тахта тихонько потрескивала, как волосы под расческой.

— Сахаром пахнет, — сказал он.

— Это я так пахну, — отозвалась Ли.

— Нет, ты пахнешь мылом.

Его губы блуждали по ее коже. Кожа пахла мылом и была горьковатой на вкус. Он хотел расстегнуть ей платье, но оно оказалось уже расстегнутым. Ли всегда чуть опережала его.

Теперь он тоже шел позади. Она уже пробиралась между занятыми столиками кафе. Наконец нашли столик на двоих, в самом углу. Он отодвинул для нее стул. Сели, заказали кофе. Когда официантка отошла, он машинально посмотрел ей вслед.

— Помню, — сказала Ли, — тебе всегда нравились длинноногие.

— Ну что ты!

— Женился-то хоть на длинноногой?

— На длинноногой?

— Мы с тобой в таком возрасте, когда можно не стесняться.

Он представил свою жену рядом с этой шатенкой в фиолетовом платье. Нет, ни ту ни другую длинноногой не назовешь! Да разве длинные ноги — все, что он искал в жизни?

— Держу пари, что у твоей жены ноги не длинные, — сказала его спутница.

— Никогда не интересовался деталями.

— Всегда — только главным, так?

— Во всяком случае, старался.

…Потом они лежали рядом на тахте, электрическое потрескивание тахты прекратилось, или ему приснилась эта тишина, потому что он дремал, пока ему не стало холодно. Тогда он тихонько слез с тахты и начал одеваться, все еще словно во сне, пока испуг не прогнал полудрему.

В этот момент проснулась Ли и тихонько замурлыкала в темноте, как кошка. Она потягивалась и мурлыкала. Наверное, думала сделать ему приятное — во всяком случае, в начале вечера эта игра в кошечку ему нравилась.

— Который час? — в ужасе спросил он.

— Да чего ты так хлопочешь?

Он кинулся на кухню. Закрыл за собой дверь и включил свет. Кухонные часы с черными силуэтами дам и кавалеров эпохи рококо показывали час двенадцать минут.

Он бросился в комнату.

— Знаешь, сколько сейчас?

— Слушай, — сказала она, — ляг и не волнуйся.

— Знаешь, сколько? Почти четверть второго! А мне нужно было уйти в одиннадцать, чтобы успеть.

— Куда успеть?

Он не мог рассказать ей, куда он должен был успеть. Это было бы неосторожно. Теперь-то ему ясно — она знала об этом, а спросила только затем, чтобы услышать от него то, о чем он не имел права рассказывать. А она заставила бы его все выложить в доказательство любви — должно быть, так она себе это представляла. Присвоила его тело, и для полного подчинения оставалось только присвоить его тайные мысли.

Он был в отчаянии.

— Как я мог проспать, — крикнул он, позабыв о соседях.

— Не мучайся, — успокоила его Ли. — Когда ты второй раз спрашивал время, было гораздо больше, чем я сказала.

— А сколько было, сколько? — приступил он к ней, словно можно было еще что-то исправить.

— Одиннадцать.

— Ты солгала!

— Можно назвать это и так.

— Ты мне солгала!

— А разве тебе здесь плохо было?

— Зачем ты солгала?!

— Мне не хотелось, чтобы ты уходил. Я тебя люблю.

— Знаешь, что ты наделала?

— Нет.

Она сказала "нет", и это опять была ложь.

Длинноногая официантка принесла кофе и оставила под блюдцем бумажку с двумя черточками.

Он повернулся к женщине с каштановыми волосами, которая говорила без умолку, и перебил ее:

— Слушай, если ты знала, куда я должен был успеть, почему ты от меня это скрыла?

— О чем ты говоришь?

— Все о той ночи. — Его уже охватывало нетерпение.

— О господи, я ему рассказываю о своей работе, а он все об одном и том же. Да в чем дело? — Ее снисходительность оскорбляла, но он не мог остановиться.

— Если ты знала, что готовится, почему скрыла это от меня?

— Так, — вздохнула она, — что же мне, признаться тебе в любви? Я боялась тебя потерять, хотела удержать, понимаешь, я цеплялась за тебя. Когда любишь, говоришь любимому не правду, а то, что он хочет слышать. А ты ведь хотел думать, что я ничего не знаю.

— Постой, — он с трудом собирался с мыслями, — если кто-то кого-то любит, он не должен лгать. Ложь — это предательство.

— Ты совсем не изменился, — негромко рассмеялась она. — Все жонглируешь высокими словами, ценностями и…

— Ведь это ложь…

— Хватит! — по-матерински прикрикнула она. — Не будем ворошить прошлое.

Нет, надо привести в порядок мысли, думал он, постепенно перенося на эту женщину часть вины за то, что тогда случилось. Скажи он ей прямо, что она виновата, — она бы его не поняла. Мир был сотворен для нее, и, если в нем обнаруживался изъян, погрешность или ошибка, она воспринимала их как личную обиду. И если была чья-то вина в игре, то исключительно вина других, не ее.

Ли, вероятно, даже не задевало, что он не слушает ее или слушает рассеянно. Главное, она сама могла говорить, ей нравилось говорить. На курорте Ли была одна, без семьи, без знакомых. Он радовался своей безымянности в толпе, ее же это угнетало.

После кофе отправились в ресторан, близился час ужина. Если бы он внимательно слушал ее, то узнал бы кучу подробностей о жизни ее детей, о службе мужа, о работе самой Ли, подробностей о городе, где она жила, о собаке, которая у них то и дело терялась. Умолкла Ли только за едой. Он наблюдал, с каким аппетитом она опустошает тарелку с салатом, с каким наслаждением подносит куски ко рту, с какой гурманской неторопливостью пережевывает мясо, как при этом двигаются ее гладкие розовые щеки, и в нем поднимались отвращение и страх. Страх перед этим животным началом, которое ничего не упустит, которое нельзя даже упрекать, которое все побеждает. Хотя между ними был стол, он даже на этом расстоянии чувствовал исходящее от нее тепло — тепло механизма с большим зарядом энергии.

Они тогда спустились по темной лестнице — ей пришлось проводить его, чтобы отпереть входную дверь; она спускалась первой, и душистое тепло, исходящее от ее тела, указывало ему направление в темноте. Он был подавлен своей изменой товарищам, и все же улавливал душистое тепло, тянувшееся от ее халата. Халат она в спешке накинула на голое тело. Ли отперла дверь и уже в дверях спросила еще раз:

— Не хочешь вернуться?

Он кинулся к реке, к тому месту, где должен был встретиться с Ольдой и Йожкой. Там уже никого не было. Он побрел вдоль берега, но едва отошел на несколько метров, раздался взрыв. До моста оставалось еще два километра, и потрясший воздух удар донесся именно оттуда. Все было кончено, дальше идти было незачем.

Ли ела шоколадный торт, острой ложечкой крошила блестящий темно-коричневый кирпичик, довольная и всецело поглощенная тем, как постепенно уменьшается лакомство.

— Ты не будешь торт? — удивилась она.

— Не люблю сладкого.

— Надеюсь, ты уже выбросил из головы тот мост?

— Они могли подумать обо мне что угодно, когда я не пришел.

Ли положила ложечку на пустое блюдечко.

— Если бы ты тогда ушел вовремя, — заявила она, — то сегодня не сидел бы здесь со мной. Скажи мне спасибо, что я тогда тебя задержала.

— Если бы я не опоздал, с ними ничего бы не случилось. Я лучше их в этом деле разбирался. Я был им нужен. Они погибли, потому что меня с ними не было.

— Это была бы напрасная жертва. И ты стал бы напрасной жертвой.

— Если бы я пошел с ними, мы взорвали бы мост. Мы бы его обязательно взорвали. Механизм не сработал бы у них раньше времени, и оба остались бы в живых. Я совершенно уверен, что взорвал бы мост.

— Много ты знаешь, — заметила Ли.

— Конечно, — ответил он.

Они пили легкое белое вино, и, когда прикончили первую бутылку, он вспомнил, что вино ему запретили.

— Мне нельзя пить, — сказал он.

— Мне тоже, — призналась женщина.

Нарушение предписанной диеты их объединило. За второй бутылкой она попросила:

— Расскажи мне о своей жене.

— Зачем это?

— Какие у нее волосы?

— Ну, какие? Каштановые.

— А глаза?

— Что глаза?

— Ладно, я угадаю. Серые?

— Скорее зеленые.

— У-у, зеленые… А когда-то ты любил серые. Серые, как у меня.

— Да ведь это все равно.

— Ты не представляешь, как мне тогда хотелось тебя удержать. Я готова была пойти на все! На все, только бы удержать тебя!

Он вертел в пальцах рюмку, и голос женщины доносился до него точно из дальней дали. Она говорила негромко и спокойно, подводя итоги тому, чего уже не изменишь.

— Наверное, не надо мне было так за тебя цепляться. Тут, пожалуй, и была моя ошибка, правда?

После второй бутылки они поднялись. На улице зажглись фонари, город готовился ко сну. В теплой летней ночи между ветвями деревьев мерцали огни реклам.

— Я живу на частной квартире, — сказала она. — Хозяева уехали сегодня к сыну в Прагу и вернутся только завтра.

Ага, подумал он, этих слов я тоже ожидал. Он проводил ее до дому и попрощался.

Позднее, лежа в своей комнате на кровати, он с сожалением думал, что отныне среди незнакомых лиц на променаде появится одно знакомое. От него не спрячешься, не уклонишься, а за ним он всегда будет видеть неотделимые от него лица тех двух из давно прошедшей ночи. Пока ты жив, тебя где угодно может настигнуть любая частица твоего прошлого.

Он закрыл глаза и представил себе Ли в пустой квартире дома, перед которым расстался с ней. Он надеялся, что она расстроена, и ему очень хотелось, чтобы она плакала. Его бы утешило сознание, что в эту ночь, в этом курортном городе, она так же одинока и несчастна, как и он. И было у него такое чувство, как будто ее печаль снимает с него часть вины.

 

***

В громе, выкриках дня все бесшумное, может почудиться незначительным, малым, хоть то, чему долгая жизнь суждена, длится тихо, в глубоком молчанье — как земля, или скалы, озера… Крик дается тому, что цветет мимолетно, словно шум — это способ, один среди прочих, на миг победить всемогущее Время. Дай мне руку, любовь моя, и попытаемся тихо быть подобными скалам, озерам, земле…

 

Филемон и Бавкида

Лучшего дня нельзя было выбрать! Они легко взбирались в гору, все их радовало: солнце, свежий ветерок, знакомые запахи леса, скал и зарослей папоротника. Годы свои они оставили там, внизу. Она — шестьдесят восемь, он — семьдесят. На половине пути остановились на смотровой площадке. Скалистая площадка была обнесена деревянной подгнившей балюстрадой, а лавочкой служил валун. Старушка аккуратно смахнула с валуна хвойные иглы, подстелила носовой платок и опустилась легко, словно бабочка. Старичок наблюдал за ее миниатюрной, стройной фигуркой, за ее движениями, которые даже с годами не утратили изящества. И только когда она уселась, он подстелил газету и устроился рядом. Далеко внизу под легкими порывами ветра колыхались верхушки елей, сквозь которые кое-где проглядывали лысые утесы, а за лесом под синим массивом горы тянулось белое июньское шоссе. По нему мчались машины, совсем крошечные, вспыхивавшие, когда на них падал солнечный луч. Шум сюда не долетал — слишком далеко, и ветер дул от площадки в сторону гор.

— Паша! — Она осматривалась с тихим восторгом. — Паша, надо бы каждому так сделать. Возвратиться в те места, где началось его счастье!

— Конечно, Малышка! — улыбнулся старичок. — Да только люди обычно не помнят, где началось их счастье. Зато хорошо знают, когда оно кончилось.

— А жалко.

— Почему?

— Потому что мне так хорошо и хочется, чтобы все люди радовались! Не люблю радоваться в одиночку.

— Но я-то ведь тоже радуюсь!

Она вложила свою маленькую гладкую ручку в его сухую ладонь, да так и оставила.

— На тебя не дует? — спросил он.

— Нет, — улыбнулась она, — ветерок приятный. Чувствуешь, какой аромат?

Он глубоко вздохнул. Воздух был пропитан запахами хвои, смолы и прошлогоднего истлевшего папоротника. В расщелинах песчаниковых скал дремал дождь, хотя небо было чистое и ясное.

— Знаешь, о чем я мечтаю?

Он кивнул. За годы, прожитые вместе, у них выработался, как он говорил, немой язык. Оба могли молчать, достаточно было взгляда или пожатия руки, чтобы понять друг друга без слов. Они молчали, продолжая немой разговор.

— Нет, я и вправду мечтаю об этом, — повторила она.

— Я тоже, — ответил он. Хотя и не верил, что им удастся уйти из жизни одновременно, в один и тот же час.

— Жили дружно и умерли в один день, — сказала она.

— Не надо думать о печальном. Не для этого мы сюда пришли.

— Нет, Паша, не для этого. — Ее рука шевельнулась в его ладони.

— Ты только посмотри вокруг! Если б у нас были дети, я водил бы их сюда, на эту площадку.

— А я бы крепко держала их за руки, чтобы они не свалились со скалы. А знаешь, куда бы мы с ними пошли потом?

Он кивнул. Поднялся, сложил газету, на которой сидел, и опять засмотрелся на жену. Маленькую, подвижную. Малышка. Сам он был худощав и не намного выше ее ростом. И все же выглядел мужественно. Он походил на человека, который многого добился в жизни. А на самом деле добился лишь пенсии.

Старики вернулись на лесную тропу. Она все круче поднималась, ее пересекали корни деревьев и длинные островки мелких камней, принесенные сюда весенними водами.

Выше смотровой площадки мужу и жене идти стало труднее.

— Подожди, Паша, не спеши, — удерживала она мужа, как только чувствовала, что ему следует передохнуть.

— Не поспеваешь, да? Не поспеваешь? — ласково подтрунивал он.

— Да уж теперь не то, что прежде, — отвечала она.

— А вот я, Малышка, мог бы подняться без остановки, — хвалился он, с удовольствием делая передышку.

— Знаю, знаю, — снисходительно улыбалась его геройству жена. Ей льстило, что он все еще старается держаться при ней молодцом.

— Хочешь, перепрыгну через тот камень? — спрашивал он так, словно она не верила. — Как в чехарду, перепрыгну! — обещал он, передохнув немного.

— Я знаю, ты сможешь, — успокаивала его жена. — Меня-то тебе не надо убеждать.

— Ты ведь знаешь, мальчишкой мне приходилось по полтора часа добираться до школы. Полтора часа туда и полтора обратно. Каждый день. Эти ноги еще кое-что выдержат!

Ноги были крепкие, а вот с дыханием дело обстояло хуже. Пока добрались до лесистой вершины, пришлось останавливаться еще несколько раз. Напоследок — уже наверху, на плато. Прикинули, далеко ли до цели. Но это была не единственная цель сегодняшнего дня. Их было несколько.

— Пошли, — сказал он наконец, — я, пожалуй, поел бы.

Ресторан помещался в старом одноэтажном доме у лесной тропы. Окна были забраны железными решетками — очевидно, еще с тех времен, когда неподалеку отсюда на перепутье дорог разбойники нападали на дилижансы. С годами дом раздался вширь, крыша у него разбухла, а прогалина, где находился когда-то этот бывший постоялый двор, поросла березами. Перед рестораном, по обе стороны входа, стояли столы и грубо сколоченные скамейки.

— Знаешь, чего бы мне хотелось?

Он кивнул и показал на стол слева, окропленный разбросанными солнечными пятнами, которые еще не успели высушить на досках утреннюю росу. Они уселись лицом к дороге, по которой пришли.

— А мы много прошли, Паша, — сообщила она с гордостью.

— Много прошли и заработали обед.

Но выяснилось, что обед будет готов только через полчаса.

— Суп уже могу подать, — предложил им мужчина в вельветовых брюках и клетчатой рубашке.

В ожидании супа они разглядывали противоположный склон горы. Там росли могучие лиственные деревья бывшего графского заповедника, а с самого края цвела огромная липа.

— А липа пахнет, как прежде, — сказала старушка.

— Только пчелы над ней уже другие.

— Но гудят они так же. Разве не удивительно? У меня такое ощущение, будто все, что было сорок или пятьдесят лет назад, было вчера. Или сегодня утром. Как будто все пережитое было только сегодня утром, несколько часов назад. Что ничего не изменилось или разве только чуть-чуть.

— Я с тобой почти согласен.

— Обратил ты внимание на человека, который предложил подать нам суп?

— А ведь верно.

— Ты тоже заметил, да?

— Только у того рубашка была в красную клетку.

— Интересно, испытывала ли моя мать подобные чувства, когда была в моем возрасте?

— Насколько я помню, она своими чувствами никогда и ни с кем не делилась.

— Не с кем было — ведь отец погиб в самом начале войны. А я всегда была для нее маленькой девочкой. И, даже став взрослой, для нее я все равно оставалась маленькой. Между нами всегда стояла разница в возрасте, и я никак не могла ее догнать. Как грустно, когда человеку не с кем поделиться. Я думаю, эта замкнутость сократила маме жизнь.

— Малышка, многие люди — одиноки и даже не подозревают об этом.

— Моя мать слишком хорошо знала о своем одиночестве.

— Но ведь она с тобой никогда об этом не говорила.

— Разве ты забыл, как она все время перечитывала старые письма? Держала их даже в кухонном буфете, чтобы они всегда были у нее под рукой.

— Да, помню, она любила перечитывать письма.

— А ведь те, кто написал их, давно умерли. В последние годы жизни мама часто разговаривала сема с собой. По крайней мере я так думала. Но сегодня, кажется, знаю, с кем она разговаривала.

— Да что ты, Малышка!

— Она разговаривала с теми, кого уже не было. А с кем еще ей было поделиться, если никто из живых не казался ей для этого подходящим?

— Знаешь, я не люблю таких похоронных разговоров.

— Знаю, не сердись. Просто мне жаль, что в такое прекрасное утро где-то есть несчастные люди. Несчастные и одинокие.

— Это как звенья в цепи, — сказал он, — кто неспособен на настоящую любовь, тот неспособен на постоянство, а кто неспособен на постоянство — неспособен на жертвы.

Она засмеялась глазами:

— Ах, какой ты прекрасный проповедник!

Человек в клетчатой рубашке принес две тарелки супу, ушел в дом и вернулся с хлебом в корзиночке, с солонкой и ложками.

Когда он ушел, старушка предупредила:

— Осторожно, Паша, суп горячий.

Перестав помешивать ложкой в тарелке он сказал:

— Я еще не окончил проповедь. Цепь тянется дальше. Кто неспособен на жертвы, тот неспособен на постоянство, а кто неспособен на постоянство, тот неспособен и на любовь.

— Но, Паша, ты вернулся к началу.

— Именно так, Малышка. В начале была любовь, а без нее ничто не может хорошо начаться, а может только плохо кончиться.

И он стал опять задумчиво помешивать суп.

Ей было не совсем ясно, какое отношение имеют ее воспоминания о матери к его проповеди о любви, но она чувствовала какую-то глубокую взаимосвязь, какую встречала в стихах, когда еще читала их. Взаимосвязь иного рода, чем та, какую находишь в обыденном разговоре.

— Ты, Паша, поэт! — с восхищением сказала она.

Ему было семьдесят, но он еще не утратил способности расцветать под ее восхищенным взглядом. Припомнились ему студенческие времена, когда он не без успеха сочинял стихи, печатавшиеся в нескольких студенческих альманахах и в одном местном журнале. Как давно все это было! Его Пегас терял перышко за перышком в пропыленных канцеляриях, в залах суда, разменивал свои крылья на деловые бумаги, которые на крылья легконогого Пегаса действуют как царская водка на благородный металл. Сначала повыпадали большие перья, растворились в серых буднях, в чернильницах, потом пришла очередь и последнего пуха. Но как знать, может, перышко-другое еще и осталось.

Он глядел поверх тарелки на противоположный склон с цветущей липой.

— Если ты хочешь, я прямо за этим столом сочиню тебе стихи о сегодняшнем дне.

— Ах, сочини! — Она захлопала в ладоши, как хлопают маленькие девочки, — нетерпеливо и радостно.

— Вот только суп доем, — поднес он ко рту ложку.

Он ел и приговаривал:

— Ты, Малышка, чем старее, тем моложе.

— Ах, спасибо, большое спасибо!

— Ты просто как маленькая.

— А я всегда мечтала быть маленькой девочкой. И сегодня у меня такое чувство, будто еще в семь утра я была маленькой девочкой. В восемь — закончила школу. В девять — вышла замуж…

— Постой, — прервал он ее, — это значит, в половине девятого ты бродила где-то здесь по лесу вместе со мной, и началась гроза с ливнем.

— Без пятнадцати девять…

— Сколько же нам тогда было лет?

— Ровно столько же, сколько сегодня, — решительно ответила она, — разве ты забыл, что еще нынче утром я была девочкой?

— Послушать тебя, так почти поверишь, что утром я был еще мальчишкой. Но я был мальчишкой уже вчера. У меня иначе не получается.

Они подняли головы и увидели в лесу юношу с девушкой. На нем была белая рубашка с открытым воротом и вылинявшие добела серые полотняные брюки, на ней — желтая блузка с короткими рукавами и юбка цвета меда. Молодые люди держались за руки, образуя на фоне темной листвы светлую букву "М". Они шли к ресторанчику нарочито небрежной походкой молодых людей, которым в отличие от старших никуда не надо спешить, потому что пока еще они не заботятся ни о положении, ни о приобретениях.

— Знаешь, о чем я подумала, Паша?

— Большое "М" — Молодость, — прочитал старик мысль жены.

Парочка подошла ближе, и старые супруги почти одновременно подумали об одном и том же.

— Этого мне только не хватало, Паша! — просияла старушка.

— Ты права, эти двое — мы с тобой много лет назад.

— Сегодня утром, — поправила она.

— Как хочешь, — кивнул он. — Да, они очень похожи на нас.

Молодые люди сели за соседний стол, и супруги понизили голос, чтобы те их не услышали. С этой минуты старики только и говорили о юноше и его девушке. Они находили все новое и новое сходство между собой и ими и, счастливые, делились своими открытиями.

— Он такой же крепыш, каким был ты, — шептала она. — И волосы светлые, и ходит вразвалочку…

— А девушка — малышка, ну просто малышка, — радовался он. — Ты только посмотри, какая она хрупкая. Если начнется дождь, ее смоет первой же каплей.

— Постой, постой! Это ты говорил про меня! Не смей отдавать посторонним девушкам то, что когда-то подарил мне!

— А ведь тогда, в грозу-то, на мне была такая же белая рубашка, — припомнил старик.

— Конечно, такая же! И пока мы добежали до сарая, она вся промокла.

Они переговаривались вполголоса, время от времени поглядывая на соседний стол. Молодые люди в их сторону не взглянули ни разу. Они заказали суп и молча вылавливали из тарелок куски мяса и овощей.

— Не очень-то много он ей наговорил, Паша, как ты думаешь? Он тебе никого не напоминает?

— Но ведь она тоже молчит, Малышка, и не она первая. Знавал я одну такую девушку — та всякий раз молчала о чем-нибудь другом. Ты ее случайно не встречала?

— Ничто не кончается, Паша, все имеет продолжение.

— Даже обед, — заметил старик, потому что из дома вышел человек в клетчатой рубашке, неся поднос со столовыми приборами.

— Ах, Паша, какой же ты прозаик.

— А еще минуту назад, Малышка, я был поэтом.

— А ты мне этого еще не доказал.

— Прошу прощенья, сейчас мы это исправим.

Он дождался, пока официант удалился, и над тарелкой с дымящимся жарким начал декламировать стихи. Декламировал он тихо и помахивал в такт указательным пальцем:

Июньский день и липы цвет, как в те мгновенья прежних лет сидим мы вместе и…

Тут он запнулся, не зная, как продолжить. Переоценил я свои силы, укорил он себя в душе. Опустив голову, он старательно подбирал рифму.

— Прекрасно! — прервала его молчание жена, — прекрасно, Паша. Если подумать, что ты ведь давно не сочинял стихов, это просто великолепно. Как это тебе удается? Вдруг вот так просто взять и сочинить! Мне бы ни за что на свете не удалось так красиво зарифмовать.

Обогревшись в солнце ее похвал, он начал оправдываться:

— Скажу честно, это жаркое меня отвлекает. Сочинять стихи и одновременно думать про еду — это как-то не сочетается.

— Ешь, ешь, ты заслужил обед, — сказала она, беря в руки нож и вилку.

Тем временем молодые люди за соседним столом доели свой суп, заплатили и скрылись в лесу.

— Кто из них платил, Малышка?

— Я как-то не обратила внимания.

— Всегда важно знать, кто за кого платит, — заметил он, проглотив кусок. — Возьми ты все человеческое общество. Одни платят сами, за других платят.

— А как быть с теми, кто и сам не платит и за которых никто не платит?

— Таких я не знаю.

— Не могу тебе их назвать, не припомню, но такие тоже есть. Держу пари, есть такие люди.

— Я из тех, кто сам платит, — обратил он разговор в шутку и подозвал официанта.

Мужчина в клетчатой рубашке, получив деньги, начал с равнодушным видом собирать посуду и приборы.

Полдень только миновал. Лес, куда они отправились, дышал умиротворением и великим покоем. Они шли теперь по ровному месту, но после обеда двигались медленнее, чем когда поднимались в гору.

— А я что-то знаю, — подмигнула она.

— Конечно, я привык после обеда подремать, — признался он, застигнутый врасплох ее словами.

— А может быть, тот сарай с сеном еще стоит и открыт, как тогда, там ты и вздремнешь.

— А ты не сочтешь это осквернением святыни? Такое место!

— Но, Паша, сон не может ничего осквернить.

— И откуда там взяться сену? — возразил он с некоторым раздражением, вызванным усталостью послеобеденного времени.

Она на это ничего не ответила. Наконец они вышли на тропинку под соснами.

— Вот здесь нас тогда застигла гроза, — сказала жена.

— Да, но в сарае тогда было сено. — Старик упрямо возвращался к этой мысли.

— Да, — вздохнула, она, — сарай уж небось давно снесли.

— Зачем это его сносить? — несколько задетый, отстаивал он свою надежду на отдых.

Она с облегчением вздохнула, когда впереди меж высоких сосен появился сарай. Поначалу они не могли решить, стоит ли он на том же самом месте, где раньше, но потом пришли к выводу, что сарай стоит все там же, а вот окрестности изменились.

— Ты посмотри, Малышка, как торопится жить лес!

— Никто не торопился жить так быстро, как я! — ответила старушка и двинулась было вперед, но муж задержал ее.

— Погоди, Малышка, я пойду первым, а ты беги ко мне. Как тогда, ладно?

— Боюсь, Паша, не смогу я уже бегать-то.

— Ничего. Главное — придешь ко мне.

Воспоминания придали ему сил. Он чуть не бегом бросился к сараю. Двери были приоткрыты, но когда он подошел ближе, услышал голоса. В щель между досками разглядел белую рубашку и желтую блузку. Те, кто был внутри, даже не заметили, что у сарая кто-то остановился.

Старик тихонько вернулся к жене. Та была еще только на половине пути.

— Придется вернуться, Малышка, — шепотом объяснил он, — в сарае полно народу.

— Не может быть, Паша.

— Там этот юноша с девушкой. Которые с нами обедали.

— Да что ты!

— Они нас опередили.

— Да нет, это мы их опередили!

— Можно посидеть на лавочке у овчарни.

В дальнем конце длинного луга под высокими лиственницами в скале было вытесано сиденье. Сели. Он откинулся к скале и сразу задремал. Она еще какое-то время смотрела на луг с заросшими бурьяном развалинами старой овчарни; потом луг превратился в зеленый туман, и в этот зеленый туман вышла из-за лиственниц серна, она улыбалась. "Эта серна — я", — подумала женщина. И от этого проснулась. Спала она, должно быть, недолго — солнце и тени остались на прежних местах. Старушка редко спала днем больше нескольких минут. Короткий сон освежил ее, она сидела и думала.

— Что, Паша, ты тоже уже не спишь?

— Нет.

— А я все думаю про ту парочку. Будут ли они счастливы?

Он тихонько начал насвистывать начало песенки "Маки алые во ржи".

Она взяла его за руку. Этим свистом много лет назад он давал знать, что ждет ее перед домом.

— Будут счастливы, если сумеют ждать и не станут убегать друг от друга. Помнишь? Однажды я так долго ждал тебя на скамейке перед домом, что даже уснул.

— Но, Паша, — сжала она его руку, — я была уверена, что ты ушел!

— Во время той грозы мы ждали вместе. Долго пришлось ждать. А потом ночью я провожал тебя к твоей маме, а ты ее побаивалась.

— Бедная мама. Тогда она еще не читала старых писем. Она не спала, вязала что-то.

— А знаешь, ждать того, кто опаздывает — не каждый умеет. Уметь ждать — это искусство.

— Мы всегда ждали друг друга. А все-таки жалко, если эти молодые люди не будут счастливы.

— Хватит о них. Лучше сходим еще к дому лесника и к роднику.

В тот день они обошли все места, которые наметили, и через луга отправились на железнодорожную станцию.

— Сколько там у нас времени? — спросил он, желая поддразнить жену.

— Никакого времени нет, Паша. Твои часы показывают неверно. Еще сегодня утром я была маленькой девочкой.

Потом за границей лугов вынырнула крыша станции, красная, раскалившаяся на летнем солнце. Крыша словно струилась в жарком мареве.

— Признаться, Паша, я с удовольствием посижу.

— Мы придем к поезду слишком рано, Малышка. Вечно спешим, пора бы и отвыкнуть от этого.

— Не знаю, как ты, а я спешу, чтобы спокойно подождать.

На пустом перроне они сели на скамейку под огромным каштаном. Но старик не мог усидеть на месте, поднялся.

— Тебе здесь не нравится, Паша? — удивилась она.

— Нравится, Малышка, нравится, только мне надо немножко размяться. Вот пройдусь и немножко разомнусь. Что-то нога затекла. Видишь, сколько лет сижу, а все не научился.

Он отошел в конец платформы, делая вид, что разминает ногу, чтобы у жены не возникло никаких подозрений. С ногой было все в порядке. Появились боли в животе. "Должно быть, от сметанного соуса", — решил он, довольный, что сумел свалить боль на другое. Завернул за угол деревянной будки и тут, на штабеле шпал снова их увидел, ту парочку: юноша в белой рубашке и девушка в желтой блузке сидели на штабеле шпал, только на противоположных концах. Юноша курил сигарету, а девушка носком туфельки чертила в мягком песке замкнутый круг.

Старик прошел мимо них, и на память ему невольно пришло воспоминание, как тогда, после грозы и ночного приключения, он вдруг почувствовал внезапную грусть оттого, что вот он уже связан: тогда он впервые ощутил путы и заколебался, не избавиться ли от них. И вот то, что он считал бременем, постепенно превратилось в крылья. Что такое счастье? Счастье — это быть вместе.

На обратном пути он снова прошел мимо молчаливой парочки, обошел будку и вернулся к жене.

— Паша, какое наслаждение — это солнце! — встретила она его.

— Июнь, — отозвался он лаконично, чтобы жена по голосу не догадалась, как его мучают колики в желудке.

Но она была в хорошем настроении и все болтала, пока вдали не показался поезд. Тут она поспешно встала, охваченная легкой дорожной лихорадкой: найдутся ли в вагоне свободные места.

Село в поезд лишь несколько человек. И та молодая парочка. Но старику удалось встать так, чтобы жена их не видела. Потом он увел ее в другой вагон. Он не был уверен в этих молодых людях. А ему хотелось, чтобы день закончился так же хорошо, как и начался.

В вагоне оказалось как раз два свободных места.

 

***

Если б ты был в живых, мой старый друг, а горизонт не застили дома, мы б видели: струится лунный свет, как сок янтарной дыни; если б ты был в живых, наш общий опыт просеивал бы наши слова, покуда сквозь это сито не прошли бы все наши слова до последнего и не осталось бы нам ничего — разве только молчать, слушая стук сердца, которое столько уж тысячелетий стучится в ворота: да отворятся они хоть раз, хоть кому-то из нас.

 

Между тобой и мной

Снова припустил дождь. Майский дождь длинными тонкими струями поливал цветущие кусты сирени, а небо цвета молока словно отсырело. Шум дождя и теплая сырость проникали в комнату через настежь распахнутые окна. В шуме и шелесте падающей воды терпеливый слушатель мог бы найти утешение.

Посередине комнаты сидел на стуле человек; он не прислушивался к дождю, сидел прямо, сложив на коленях руки, время от времени проводя по коленям ладонями, словно вытирая их о темные брюки. Шум дождя в кустах ничего не мог ему сказать. Человек плохо слышал и был очень стар. Он сидел, глядя прямо перед собой.

Мертвая лежала перед ним на столе в открытом гробу. Крышка гроба была прислонена к стене, а стол служащий похоронного бюро задрапировал черной материей. Стол уже не был похож на стол, а усопшая совсем не походила на его жену.

Она лежала в гробу, словно в колыбели, которая будто росла вместе с ней все эти семьдесят лет, чтобы наконец снова принять ее. Лежала в своем праздничном черном платье, руки сложены на груди, неподвижная и далекая.

В домике, где лежала покойница, были только комната да маленькая узкая кухонька. В старой рабочей колонии такими были все дома. Доживало в них уже лишь несколько человек. Большинство переселилось в новый поселок. Недалек был тот момент, когда поселок этот вклинится в старую колонию и последним обитателям домишек придется выехать.

До дождя старика навестили несколько ближайших соседей. Они тоже были стары и принесли с собой частицу прожитой жизни. Но этот предвечерний дождь отделил от всего мира и домик, и комнату, где лежала покойная, никто больше не приходил — только нескончаемый вечер.

Служащий из похоронного бюро ушел в полдень. И с тех пор старик сидел тут один. Как только он устремил взгляд на этот черный блестящий гроб, им овладела неотвязная мысль. Долгая, если так можно сказать о мысли, долгая и широкая, и она заполнила собою все думы старика, не оставив места ни для чего другого. Не было в ней особой глубины, в сущности, то был просто образ, очень живой и подробный образ давно пережитого события.

Пока соседи и знакомые приходили прощаться с покойной, пока в комнате разговаривали, мысль старика не могла развернуться и картины прошлого не трогались с места. Нужно было отвечать на вопросы, рассказывать, как у жены внезапно отказало сердце, где она в тот момент стояла, как он ее поднял и уложил, думая, что укладывает живую, что сказал врач и когда приедет из Остравы сын. Нужно было отвечать, а мысль требовала его целиком, она топталась на месте и ждала своего часа.

Теперь дождь отрезал дороги, и этот час настал. Старик, моргая, глядел на блестящий черный гроб, а сам мысленно жался к блестящему памятнику в далеком городе. Памятник был мокрый от массивного постамента до коня, на котором восседал не то какой-то герцог, не то генерал. Стоял март, все утро держался туман, и капли воды стекали со статуи на гранитный постамент.

После полудня туман рассеялся, и открылась площадь вокруг памятника. Нигде ни души. Совершенно пустынная площадь. Железные жалюзи на витринах магазинов опущены, а ставни, там, где они имелись, своевременно закрыты. Потом сквозь туман пробилось бледное солнце. Такое солнце даже согреть не могло.

Когда звонили полдень, он еще прятался за грузовиком с простреленными шинами. Пробирал холод, хотя от напряжения он был почти в горячке. Даже винтовка казалась сделанной из льда.

Он не мог понять, как же это вышло. Рабочие отряды держались по ту сторону площади, а он, единственный из отряда, торчал за грузовиком, как раз на противоположной стороне. Где-то на улицах позади него полицейские отряды готовились к атаке. В двадцать первом году в Саксонии был изрядный хаос.

Памятник на площади высился перед ним. Если бы удалось добежать до него и спрятаться за гранитным постаментом, — если б только это удалось, то потом легко можно было бы перебежать на другую сторону площади к своим.

Едва рассеялся туман, он начал прикидывать расстояние. И вдруг выскочил из-за своего укрытия, петляя, перебежал площадь и, обогнув гранитный постамент, всем телом приник к нему. Только прижавшись к гладкому блестящему камню, он осознал, что кто-то стрелял в него. Краешком глаза он успел заметить тень — кто-то тоже бежал. И снова стало тихо и пустынно. Массивный гранитный постамент укрывал его от опасности, подстерегавшей с той стороны площади. Он рассчитывал, как преодолеть вторую часть пути от памятника к товарищам, с которыми пошел в бой. В парке на той стороне можно укрыться в кустах и за деревьями. Так он прикидывал, обдумывал — и все же не побежал. Почувствовал новую опасность. Он был не один у памятника.

Сначала возникло ощущение, что с другой стороны за постаментом кто-то прячется, — неясное ощущение, что за каменной глыбой притаился и выжидает враг. Должно быть, тот самый, который в него стрелял, когда он, петляя, перебегал к памятнику. Слишком ретивый враг. Преследовал до самого памятника.

Это казалось неправдоподобным и напоминало детскую игру. Два человека прижимались к мокрому постаменту, словно играли в прятки, одни среди пустынной площади, где, кроме них, все уже попрятались. Стояли друг против друга затаив дыхание.

Вот этот образ, эта долгая мысль и не давали старику покоя. Он вжимался в мокрый от тумана гранит и ждал смерти. А смерть за камнем заряжала ружье. Он услышал лязганье металла о металл. "Которая же пуля моя?" — думал он. Глупо было думать о смерти, но он ничего не мог с собой поделать.

В такую минуту, когда смерть совсем рядом, — в такую минуту человек всегда одинок. Конечно, по ту сторону площади, где-то в узеньких улочках, были товарищи, друзья немцы и несколько чехов, которые, как и он, приехали в Германию на заработки, а теперь вступили в бой. Все они рабочие. Но для того, чтобы соединиться с ними, нужно остаться в живых. Нужно перебежать от памятника до одной из противоположных улиц. А если он побежит, из-за памятника высунется неизвестный человек и выстрелит…

Он один, и это самое скверное. В нагрудном кармане хранилась фотография, но взглянуть на нее он не решался — как бы тот, другой, не застал его врасплох. А ему страшно хотелось хоть на миг глянуть на фотографию. На ней была Ружена, а рядом он, оба принаряженные, такими их запечатлел фотограф на ярмарке. Сначала он предложил было сфотографировать их на фоне полотна с нарисованной Пршибрамской святой горой. Вот уж нет! Они с Ружей встали к забору, да так и остались на снимке до сего дня. А у их ног цветут одуванчики. Эта фотография просто приросла ему к сердцу. Старик положил ее на ночной столик поверх кучки писем.

Он встал, отошел от гроба взглянуть, на месте ли фотография. Она была там. Ружена смущенно улыбалась, ей тогда не хотелось фотографироваться. Но ему надо было взять ее фотографию с собой в Германию! С тех пор прошло ни много ни мало — почти полсотни лет. У Ружены было свое понятие о счастье. Немножко вычитанное из романов, печатавшихся с продолжением, а немножко от детской сказки о птице счастья, которая поет в хижинах и теряет голос во дворцах. Ее мечты казались ему детской игрой. Оттого, наверное, на фотографии рядом с ней он выглядел таким солидным и взрослым.

Под фотографией старик сложил пачку писем, которые писал из Германии будущей жене. А она в углу каждого конверта аккуратно проставляла номер. Тридцать четыре письма. Пачка показалась ему неполной. Он открыл дверцу шкафа и вытащил картонную коробку с фотографиями. Не разглядывая, он положил их к пачке на ночном столике, потом поспешно вернулся на свое место.

Памятник в чужом городе уже поджидал его. Он снова прильнул к влажному камню постамента, настороженно оглядываясь влево и вправо, чтобы смерть не перехитрила его. Он страстно мечтал о ночи и тумане. Но до ночи было далеко, а туман рассеивался.

Долго ли мы так продержимся, думал он, я здесь, а тот — с другой стороны памятника, кто кого раньше застигнет? Не станут же они ждать так до вечера! Распластавшись на животе, с ружьем на изготовку он пополз к углу постамента. Если тот подкарауливает за углом, то, конечно, не ждет его снизу, он целится выше, а пока опустит ружье, потеряет несколько драгоценных секунд. Затаив дыхание подполз к углу постамента. Молниеносно высунул голову, готовый выстрелить первым, пока соперник не опомнился. Но за углом никого не было.

Он отполз назад с чувством разочарования и затаенной радости. Нужно повторить вылазку с другой стороны памятника. Подкрался туда и так же быстро выглянул за угол. Но и за тем углом тоже никого не было. Враг, вероятно, притаился за широкой стороной постамента, не отваживаясь напасть.

За окном в траве тихо шелестел дождь, отдельные тяжелые капли соскальзывали по листьям сирени и, падая с листка на листок, растворялись в сгущавшихся сумерках. Было тепло, но старик зябко вздрогнул от холода. Ружена ушла глубже в свое черное ложе. Он должен был привстать, чтобы разглядеть ее. На фотографии она была ближе. А та, что лежала перед ним, была уже не она. Совершенно другая.

"Сегодня я уже другая, — сказала она наутро после свадьбы. — Совершенно другая!"

"Вовсе нет, Ружена!" — засмеялся он. Она всегда что-нибудь выдумывала.

Ружена нахмурилась:

"И ничего смешного. Разве я не могу измениться? Если хочешь знать, я совершенно новая".

"Это верно — все на свете меняется", — сказал он.

"Кроме одного", — ответила Ружена.

"И это?.."

Она, конечно, хотела сказать "любовь", но никогда не произносила этого слова вслух. Ружена была воспитана по-старому, по правилам старины, а тогда высокими словами не бросались. В старину любовь отдавали раз и навсегда и скрепляли свадьбой. Под солнышком старины любовь была вечной, как гора, как скала, и не менялась. Ружена духовно жила в мире своих опекунов, которые до самой свадьбы держали ее в служанках. У нее были огрубевшие руки и возвышенные мечты. А за его плечами были рабочие восстания в Германии, забастовки в Чехии, и все вокруг себя он относил или направо, или налево.

Ружена на фотографии была ему ближе, чем та, что лежала перед ним в гробу. В последнее время прошлое придвигалось все ближе, а настоящее отдалялось. Он все хуже слышал, но голоса, звучавшие в сердце, становились все явственнее. Время, которое расчленяется приходом на работу, обеденным перерывом и уходом с работы, время, которое можно понять, только разделяя его на части, — это время отмерло. Делить больше было нечего. Случалось, он не был уверен, утро сейчас или вечер, особенно когда не было солнца.

Он не знал, долго ли ждал, прижавшись к постаменту памятника. Рассеянный дневной свет, процеженный сквозь туман, не отбрасывал тени, и по солнцу нельзя было определить время. Часов у него не было. Он осторожно разминал окоченевшие руки и ноги, шевелил пальцами и кистью, остерегаясь произвести малейший шум. По ту сторону памятника тоже было тихо. Не раз его подмывало рвануться, выскочить, как на состязаниях по бегу, преодолеть пустынное пространство между памятником и началом ближайшей улицы. Он мысленно перебрал все кусты и деревья, между которыми стал бы петлять, знал наперед, где бы залег и куда потом откатился, где бы поднялся и как побежал бы дальше. Кто знает, может, позади памятника и нет никого, может, он просто внушил это себе.

Он уже уверил себя, что за памятником никого нет. Буду считать до десяти. Если ничего не услышу — побегу. Он сосчитал до десяти, но не побежал. Сомнения удержали. Начал считать снова.

И тут кто-то закашлялся. Совсем рядом. Беззаботно так закашлял. Легкомысленно. Но кашель мог быть и частью плана. Обдуманного и коварного. Возможно, кашель был вызван сгущавшимся снова туманом.

Услышав этот кашель, он перевел дыхание. Конец неизвестности. Он постарался представить себе своего противника. Знал он этих парней из полиции, появившихся в городе. Широкоплечие, упитанные, розовощекие. Он так ясно видел теперь этого врага, что мог бы сосчитать пуговицы на его мундире. Смерть явилась за ним в мундире и дает знать о себе кашлем.

Им вдруг овладела отчаянная храбрость. Он лег и снова пополз к углу постамента. Выглянул. Никого. Пополз дальше, но, прежде чем высунуть голову за следующий угол, с усилием сглотнул слюну. Сердце билось где-то в горле, во рту…

Хлопнула дверь домика, кто-то пришел. Старик не слышал. Вот сейчас, только наклонить голову, можно заглянуть за угол памятника. Он все еще медлил, напряженный и взволнованный. Поднял голову, лишь когда отворилась дверь в комнату. Было уже так темно, что старик не мог разобрать, кто пришел.

— Я зашла узнать, не нужно ли вам чего, — сказала женщина.

По голосу старик узнал соседку.

— Мне ничего не нужно, — ответил он.

— А я вам булочек принесла, на кухне они.

Соседка потопталась у двери, но старик молчал. Женщине хотелось поговорить о покойной, но она не знала, как начать. В конце концов ей стало не по себе в темной комнате, где лежала покойная, и она попятилась в кухоньку. Закрыла за собой дверь, потом дверь в прихожую, вышла во дворик. Потом стукнула калитка.

Этот звук старик услышал. Это был выстрел. Человек в мундире упал на колени и стал медленно клониться к земле, и, пока он так клонился, стало видно его пожелтевшее лицо. Ружье выпало из его рук раньше, чем он упал. Рука, державшая носовой платок, разжалась, словно человек протягивал его кому-то.

Он не мог поступить иначе, выбора у него не было. И все-таки жалко… Некогда было разглядывать убитого. Опасно делать из себя мишень. Он быстро нырнул за постамент и ринулся в туман, испытывая облегчение и странное сожаление. И радость… Добежав до безопасного места, он первым делом вытащил фотографию — сообщить Ружене, что жив и выдержал испытание.

Старик встал, подошел к ночному столику. Включил лампу, взял фотографии, письма и картонную коробку. Вышел на кухню, оставив лампу включенной, чтобы освещать дорогу. В кухне включил свет и подвинул к печке низкую табуретку.

Стал перебирать фотографии. В них за последние пятьдесят лет воплотилось множество лиц и событий — неподвижные живые картины, застывшие в давно минувшем времени. Придать им движение мог только очевидец. Жизнь — это движение. Когда уходит очевидец, умирают самые памятные фотографии. Не будет на снимке ни его, ни Ружены, с их мечтами и надеждами, никому не вспомнится тот бойкий ярмарочный фотограф, скачущий возле большого деревянного аппарата. Кого взволнует путь, проделанный этим снимком вместе со своим владельцем? Просто изображение двух незнакомых людей у деревенского забора. Все превратится в скучную банальность — какие-то люди что-то делали. Погрузится в забвение — глубже и глубже.

Старый человек отложил фотографии, чиркнул спичкой, поджег первое письмо. Бросил его в печь и через открытую дверцу стал смотреть, как огонь пожирает исписанную бумагу. На горящее письмо он бросил второе, третье, четвертое… Он доверил огню свое прошлое, следя, чтобы оно сгорело дотла. Письма старик брал по номерам и, когда сгорели все, взялся за коробку. Фотографии опекунов Ружены, дядей и племянников, прядка волос сына — дорогие кому-то реликвии, но того, кому они были дороги, уже нет.

Для сына — старик знал — эти памятки ничего не значат. Сын живет в другом мире. Старик не представлял, что из этих реликвий он мог бы передать сыну. Медленно и аккуратно бросал он вещи в огонь. Они уйдут с покойной, они принадлежат ей, и никто не посмеет осквернить их равнодушием, если и он умрет так же скоропостижно, как она.

Сгорело все, кроме той фотографии с ярмарки. Он держал ее двумя пальцами, раздумывая. Жечь или нет? И завтра успеется…

Он сунул фотографию в карман пиджака, захлопнул дверцу печки, погасил свет и возвратился в комнату, где лежала покойная.

Положил фотографию на ночной столик и долго смотрел на нее. Как в тот раз, когда ему удалось перебежать от памятника до улицы, где его поджидали товарищи.

"Я жив!" — сказал он тогда Ружене на фотографии. "Я жив", — мог бы сообщить он ей и сейчас. Но тогда он испытывал чувство победы, а сегодня победы не было.

Старик погасил лампочку и ощупью нашел свой стул. Сел. В темноте он уже не видел гроба. И не видел памятника. Только Ружена стояла у забора и смущенно улыбалась.

Надо сказать ей, что у меня умерла жена, пусть будет со мной на похоронах. Хорошо, что хоть кто-то у меня остался. По крайней мере я не так одинок.

 

***

Августовская ночь одинока и ищет в тревоге, кто 6 проводил ее этой страшной тропою к рассвету, ночь бы тоже не прочь провожатого, спутника встретить — хорошо бы для маленького приключенья… В эту минуту где-то на свете снова рядом сидят два друга, на косогоре, за городом, — смотрят они на луну. Она светит, как встарь, пусть на коже ее серебристой расписался уже человек… Один из друзей промолвит: "Я знаю, кого ищу". А другой, покусывая травинку, поглядит с недоверьем. И оба станут, каждый по-своему, искать на земле монету, которой заплатят однажды перевозчику.

Ссылки

[1] Стихи даны в переводе Т. Глушковой.