В четыре часа пополудни на курортном променаде всегда было много незнакомых ему людей, среди которых он мог ходить точно среди деревьев, не рискуя столкнуться с кем-нибудь, кто мог бы напомнить ему о прошлом.

Здесь он чувствовал себя в безопасности. Все связи с тем, что было, оборваны. Он приспособился к спокойному течению шелестящей толпы и привык к неторопливой курортной походке. Для этого ему потребовалось немало усилий, потому что на работе приходилось бегать с одного участка строительства на другой с планом или записной книжкой в руках. На стройке задач было много, здесь, на курорте, ничего срочного, неотложного. Его передвигали с врачебного осмотра к углекислой ванне, от ванны — к латунным кранам источника, где он пил лечебную воду, потом то грязи, то массаж. Его просто передвигали, другого слова он не находил. Поначалу это передвигание его раздражало: впервые за много лет его лишили права самостоятельно принимать решения — перемена слишком резкая, но через неделю он смирился с ней, впрочем, и со многим другим в своей жизни. Он принял эту перемену как неизбежность.

Как неизбежность он принял и то, что в определенный час в павильоне колоннады появлялись музыканты. Репродукторы, развешанные в кронах буков, окропляли музыкой самые глухие уголки, уединенные скамейки в зарослях. Однажды он забрел в такой уголок, и вдруг его ноги сами задвигались в ритме вальса. Приспособился и к этому, находя в этом даже удовольствие. Когда-то он очень любил танцевать. Да и теперь в свои пятьдесят два, когда и танцевать-то приходилось разве что на Восьмое марта или на балу строителей, он мог дать фору еще многим более молодым танцорам, щеголяя своей неутомимостью.

На курортный променад он ходил ежедневно, его влекли сюда эти незнакомые лица. С ними не надо ничего обсуждать и ни о чем спорить, они ему безразличны. Именно это и приятно. Эти люди знали о нем ровно столько же, сколько и он о них, друг для друга они были лица без прошлого. Какая благодать — сбросить с плеч прошлое, словно тяжелую ношу после долгого пути.

Перед ним мелькали разные картины, будто кто-то показывал ему диапозитивы. Человек без прошлого проходит мимо нас без следа, безболезненно и безразлично. И все же через неделю появилось какое-то прошлое, потому что в один и тот же час на прогулке появлялись одни и те же люди, и эти повторяющиеся встречи, даже не обязывающие здороваться, становились приятными и как-то приближали незнакомую среду.

Вот и сейчас все тут собрались. Мужчина в соломенной шляпе с сигаретой, которой он затягивался между глотками лечебной воды. Старая немка в брючном костюме в сопровождении молодого человека — с первого взгляда было видно, что он ей не сын. Две сестры лет под пятьдесят, носившие свои платья из одинаковой в цветочек ткани с увядающим очарованием близнецов. Была здесь и девица с длинными желтыми волосами в чрезвычайно короткой юбке; девица всегда разговаривала с одним и тем же мужчиной и с жадностью пила все новые и новые порции минеральной воды. Все вместе эти люди создавали живую картину без резких красок и тревожащей глубины.

Он рано ложился спать, едва только смеркалось, и, закрывая глаза, провожал день; если бы он верил, что на свете есть счастье, то, конечно, назвал бы счастьем именно эти мгновения.

Отдыхающие сменялись по понедельникам. Он не без удовольствия подсчитал, что ему до отъезда осталось еще два понедельника. Его обрадовало, когда в очередной понедельник на променаде он снова увидел мужчину, который курил в паузах между глотками целебной воды, стареющую любовницу с молодым любовником, сестер-близнецов, которые не желали замечать свою старость. Не хватало только девицы в короткой юбке и ее спутника. Одни лица из этой живой картины исчезли, появились другие, новые. И все безымянные.

Пружинящей походкой прошел он по колоннаде, выпил первый стакан воды, а вернувшись за вторым, вынужден был встать в очередь, которая к тому времени всегда выстраивалась у источника. Он смотрел в спину женщины в фиолетовом платье. Вдруг, словно почувствовав его взгляд, женщина обернулась.

Он сразу узнал ее. Женщина отвернулась — подошла ее очередь набирать воду, предоставив ему возможность порадоваться, что не узнала его. Она изменилась, но он надеялся, что сам изменился еще больше. Подошла его очередь, он наполнил стакан и хотел было отойти. Она загородила ему путь.

— Томик, — заговорила она, — неужели меня уже и узнать нельзя?

В первом приступе малодушия ему захотелось от всего отпереться, но потом, стряхнув с себя страх перед этой встречей, он сделал вид, будто удивлен.

— Не хочешь со мной разговаривать?

— Да нет же, нет, — промямлил он, хотя действительно не хотел вступать с ней в разговор.

— Все забыл? — Она приближалась к пятидесяти, и в ее глазах читалось, что она смирилась не только со всем пережитым, но и уже наперед с тем, что еще предстоит пережить.

— Как же я мог забыть, — ответил он с невольным оттенком галантности.

— Отойдем в сторонку. — Взяв за локоть, она вывела его из потока отдыхающих.

Некоторое время они шли молча, словно она собиралась ему что-то сказать, как только они дойдут до кустов, где еще несколько дней назад он выделывал па вальса. Он боялся, что она ударится в воспоминания, к которым ему не хотелось бы возвращаться. Она словно прочла его мысли:

— Ты ведь меня не боишься?

— Ну, для этого уже поздновато, так ведь, Ли? — ответил он.

— А, не забыл, — тихонько засмеялась она. — Еще помнишь, как меня называли.

— Я много чего помню. К сожалению.

— Ну-ну.

— Я очень изменился.

— Вовсе нет.

— Ты тоже другая, но мне кажется, это не то, что называется "измениться".

— Ах, после трех-то детей… А ты? Женат?

Он кивнул.

— И дети?

Он снова кивнул. Его занимало другое. Но он не хотел об этом думать. Сопротивлялся, как только мог. И начал рассказывать о детях.

Они прогуливались в отдаленной части курортного парка, и, когда проходили под деревьями, над которыми висели репродукторы, на них обрушивались то мазурка, то марш. Он слушал, что она рассказывает, слушал ее голос, его глубокие и приглушенные тоны, вслушивался в его музыку. Она уводила его в прошлое.

— У тебя красивый голос, — сказал он ей в ту ночь сорок четвертого года, и это была, пожалуй, первая фраза, которую ему удалось произнести, как только она впустила его в квартиру, где два дня хозяйничала одна — родители ее уехали в деревню. Она сама позвала его в пустую квартиру. Ей было двадцать, ему двадцать пять, но в свои двадцать она была куда смелее, чем он сегодня. Он проскользнул в затемненный дом мимо соседских дверей, — дверей, имевших уши, которые постоянно что-нибудь улавливали, даже когда ничего не происходило; по приглашению девушки проскользнул в темную квартиру.

Света она не зажгла. Окно было распахнуто в ночное небо.

— У тебя красивый голос, — сказал он ей возле этого окна.

— Да ты меня не слушаешь.

— Я слушаю твой голос.

Она рассмеялась.

— Тише, — прошептал он, — вдруг соседи услышат.

— И что же?

— Подумают, у тебя кто-то есть. Не станешь же ты смеяться одна.

— А мне это все равно, так и знай!

Она не любила приспосабливаться. Мир был создан для нее, чтобы она могла играть в нем свой веселый спектакль.

Остановились на дорожке под старыми грабами. Вот она стоит перед ним, шатенка неопределенного возраста, на голову ниже его и немного полнее, чем это сейчас модно. Он попытался вернуть эту зрелую женщину к тому далекому окну, и — удивительно! — она все еще была там к месту. Она оживленно болтала, но вдруг смолкла и посмотрела на него.

— Скажи, — быстро спросил он, — знала ты тогда, почему я должен был уйти?

— Ах, опять этот мост. Ты ведь имеешь в виду мост?

— Я имею в виду Ольду и Йожку.

— Да ведь с тех пор уже лет тридцать прошло.

— Для тебя — может быть.

— Я тебе предложила пойти посидеть в кафе за парком.

— Скажи, — повторил он, идя рядом с ней туда, куда она его вела, — знала ты в ту ночь, почему я должен уйти?

— Знала.

— А если знала, как же ты могла…

— Именно поэтому.

Но тогда, в ту ночь, у него не было ни малейшего предчувствия. Он мог остаться у нее до одиннадцати, впереди была уйма времени. С Ольдой и Йожкой они уговорились на полночь. Ли оставила окно открытым, не спустила затемнения и сама принесла из темной глубины комнаты лимонад и ореховое печенье.

Они с хрустом грызли сухие жесткие коржики, пили лимонад, путая в темноте стаканы. Когда начали целоваться, он с сожалением осознал, что время опять двинулось с места. Ли пошла в кухню посмотреть на часы.

— Четверть десятого, — сказала она. Ему хотелось, чтобы было только четверть десятого, поэтому он ей поверил.

Потом Ли еще раз ходила на кухню проверить время.

— Половина десятого.

Она взяла его за руку и повела в темноту комнаты. Он запнулся о стул.

— Осторожно, — сказала она, — смотри не разбейся у меня.

Она сделала его своей вещью, присвоила, как присвоила весь мир.

Тахта пахла ванилином. Они уселись, но от малейшего движения тахта тихонько потрескивала, как волосы под расческой.

— Сахаром пахнет, — сказал он.

— Это я так пахну, — отозвалась Ли.

— Нет, ты пахнешь мылом.

Его губы блуждали по ее коже. Кожа пахла мылом и была горьковатой на вкус. Он хотел расстегнуть ей платье, но оно оказалось уже расстегнутым. Ли всегда чуть опережала его.

Теперь он тоже шел позади. Она уже пробиралась между занятыми столиками кафе. Наконец нашли столик на двоих, в самом углу. Он отодвинул для нее стул. Сели, заказали кофе. Когда официантка отошла, он машинально посмотрел ей вслед.

— Помню, — сказала Ли, — тебе всегда нравились длинноногие.

— Ну что ты!

— Женился-то хоть на длинноногой?

— На длинноногой?

— Мы с тобой в таком возрасте, когда можно не стесняться.

Он представил свою жену рядом с этой шатенкой в фиолетовом платье. Нет, ни ту ни другую длинноногой не назовешь! Да разве длинные ноги — все, что он искал в жизни?

— Держу пари, что у твоей жены ноги не длинные, — сказала его спутница.

— Никогда не интересовался деталями.

— Всегда — только главным, так?

— Во всяком случае, старался.

…Потом они лежали рядом на тахте, электрическое потрескивание тахты прекратилось, или ему приснилась эта тишина, потому что он дремал, пока ему не стало холодно. Тогда он тихонько слез с тахты и начал одеваться, все еще словно во сне, пока испуг не прогнал полудрему.

В этот момент проснулась Ли и тихонько замурлыкала в темноте, как кошка. Она потягивалась и мурлыкала. Наверное, думала сделать ему приятное — во всяком случае, в начале вечера эта игра в кошечку ему нравилась.

— Который час? — в ужасе спросил он.

— Да чего ты так хлопочешь?

Он кинулся на кухню. Закрыл за собой дверь и включил свет. Кухонные часы с черными силуэтами дам и кавалеров эпохи рококо показывали час двенадцать минут.

Он бросился в комнату.

— Знаешь, сколько сейчас?

— Слушай, — сказала она, — ляг и не волнуйся.

— Знаешь, сколько? Почти четверть второго! А мне нужно было уйти в одиннадцать, чтобы успеть.

— Куда успеть?

Он не мог рассказать ей, куда он должен был успеть. Это было бы неосторожно. Теперь-то ему ясно — она знала об этом, а спросила только затем, чтобы услышать от него то, о чем он не имел права рассказывать. А она заставила бы его все выложить в доказательство любви — должно быть, так она себе это представляла. Присвоила его тело, и для полного подчинения оставалось только присвоить его тайные мысли.

Он был в отчаянии.

— Как я мог проспать, — крикнул он, позабыв о соседях.

— Не мучайся, — успокоила его Ли. — Когда ты второй раз спрашивал время, было гораздо больше, чем я сказала.

— А сколько было, сколько? — приступил он к ней, словно можно было еще что-то исправить.

— Одиннадцать.

— Ты солгала!

— Можно назвать это и так.

— Ты мне солгала!

— А разве тебе здесь плохо было?

— Зачем ты солгала?!

— Мне не хотелось, чтобы ты уходил. Я тебя люблю.

— Знаешь, что ты наделала?

— Нет.

Она сказала "нет", и это опять была ложь.

Длинноногая официантка принесла кофе и оставила под блюдцем бумажку с двумя черточками.

Он повернулся к женщине с каштановыми волосами, которая говорила без умолку, и перебил ее:

— Слушай, если ты знала, куда я должен был успеть, почему ты от меня это скрыла?

— О чем ты говоришь?

— Все о той ночи. — Его уже охватывало нетерпение.

— О господи, я ему рассказываю о своей работе, а он все об одном и том же. Да в чем дело? — Ее снисходительность оскорбляла, но он не мог остановиться.

— Если ты знала, что готовится, почему скрыла это от меня?

— Так, — вздохнула она, — что же мне, признаться тебе в любви? Я боялась тебя потерять, хотела удержать, понимаешь, я цеплялась за тебя. Когда любишь, говоришь любимому не правду, а то, что он хочет слышать. А ты ведь хотел думать, что я ничего не знаю.

— Постой, — он с трудом собирался с мыслями, — если кто-то кого-то любит, он не должен лгать. Ложь — это предательство.

— Ты совсем не изменился, — негромко рассмеялась она. — Все жонглируешь высокими словами, ценностями и…

— Ведь это ложь…

— Хватит! — по-матерински прикрикнула она. — Не будем ворошить прошлое.

Нет, надо привести в порядок мысли, думал он, постепенно перенося на эту женщину часть вины за то, что тогда случилось. Скажи он ей прямо, что она виновата, — она бы его не поняла. Мир был сотворен для нее, и, если в нем обнаруживался изъян, погрешность или ошибка, она воспринимала их как личную обиду. И если была чья-то вина в игре, то исключительно вина других, не ее.

Ли, вероятно, даже не задевало, что он не слушает ее или слушает рассеянно. Главное, она сама могла говорить, ей нравилось говорить. На курорте Ли была одна, без семьи, без знакомых. Он радовался своей безымянности в толпе, ее же это угнетало.

После кофе отправились в ресторан, близился час ужина. Если бы он внимательно слушал ее, то узнал бы кучу подробностей о жизни ее детей, о службе мужа, о работе самой Ли, подробностей о городе, где она жила, о собаке, которая у них то и дело терялась. Умолкла Ли только за едой. Он наблюдал, с каким аппетитом она опустошает тарелку с салатом, с каким наслаждением подносит куски ко рту, с какой гурманской неторопливостью пережевывает мясо, как при этом двигаются ее гладкие розовые щеки, и в нем поднимались отвращение и страх. Страх перед этим животным началом, которое ничего не упустит, которое нельзя даже упрекать, которое все побеждает. Хотя между ними был стол, он даже на этом расстоянии чувствовал исходящее от нее тепло — тепло механизма с большим зарядом энергии.

Они тогда спустились по темной лестнице — ей пришлось проводить его, чтобы отпереть входную дверь; она спускалась первой, и душистое тепло, исходящее от ее тела, указывало ему направление в темноте. Он был подавлен своей изменой товарищам, и все же улавливал душистое тепло, тянувшееся от ее халата. Халат она в спешке накинула на голое тело. Ли отперла дверь и уже в дверях спросила еще раз:

— Не хочешь вернуться?

Он кинулся к реке, к тому месту, где должен был встретиться с Ольдой и Йожкой. Там уже никого не было. Он побрел вдоль берега, но едва отошел на несколько метров, раздался взрыв. До моста оставалось еще два километра, и потрясший воздух удар донесся именно оттуда. Все было кончено, дальше идти было незачем.

Ли ела шоколадный торт, острой ложечкой крошила блестящий темно-коричневый кирпичик, довольная и всецело поглощенная тем, как постепенно уменьшается лакомство.

— Ты не будешь торт? — удивилась она.

— Не люблю сладкого.

— Надеюсь, ты уже выбросил из головы тот мост?

— Они могли подумать обо мне что угодно, когда я не пришел.

Ли положила ложечку на пустое блюдечко.

— Если бы ты тогда ушел вовремя, — заявила она, — то сегодня не сидел бы здесь со мной. Скажи мне спасибо, что я тогда тебя задержала.

— Если бы я не опоздал, с ними ничего бы не случилось. Я лучше их в этом деле разбирался. Я был им нужен. Они погибли, потому что меня с ними не было.

— Это была бы напрасная жертва. И ты стал бы напрасной жертвой.

— Если бы я пошел с ними, мы взорвали бы мост. Мы бы его обязательно взорвали. Механизм не сработал бы у них раньше времени, и оба остались бы в живых. Я совершенно уверен, что взорвал бы мост.

— Много ты знаешь, — заметила Ли.

— Конечно, — ответил он.

Они пили легкое белое вино, и, когда прикончили первую бутылку, он вспомнил, что вино ему запретили.

— Мне нельзя пить, — сказал он.

— Мне тоже, — призналась женщина.

Нарушение предписанной диеты их объединило. За второй бутылкой она попросила:

— Расскажи мне о своей жене.

— Зачем это?

— Какие у нее волосы?

— Ну, какие? Каштановые.

— А глаза?

— Что глаза?

— Ладно, я угадаю. Серые?

— Скорее зеленые.

— У-у, зеленые… А когда-то ты любил серые. Серые, как у меня.

— Да ведь это все равно.

— Ты не представляешь, как мне тогда хотелось тебя удержать. Я готова была пойти на все! На все, только бы удержать тебя!

Он вертел в пальцах рюмку, и голос женщины доносился до него точно из дальней дали. Она говорила негромко и спокойно, подводя итоги тому, чего уже не изменишь.

— Наверное, не надо мне было так за тебя цепляться. Тут, пожалуй, и была моя ошибка, правда?

После второй бутылки они поднялись. На улице зажглись фонари, город готовился ко сну. В теплой летней ночи между ветвями деревьев мерцали огни реклам.

— Я живу на частной квартире, — сказала она. — Хозяева уехали сегодня к сыну в Прагу и вернутся только завтра.

Ага, подумал он, этих слов я тоже ожидал. Он проводил ее до дому и попрощался.

Позднее, лежа в своей комнате на кровати, он с сожалением думал, что отныне среди незнакомых лиц на променаде появится одно знакомое. От него не спрячешься, не уклонишься, а за ним он всегда будет видеть неотделимые от него лица тех двух из давно прошедшей ночи. Пока ты жив, тебя где угодно может настигнуть любая частица твоего прошлого.

Он закрыл глаза и представил себе Ли в пустой квартире дома, перед которым расстался с ней. Он надеялся, что она расстроена, и ему очень хотелось, чтобы она плакала. Его бы утешило сознание, что в эту ночь, в этом курортном городе, она так же одинока и несчастна, как и он. И было у него такое чувство, как будто ее печаль снимает с него часть вины.