Рассказ первый: Не так, как вчера
Я проснулся от звонка. Сбросил с себя скомканное солнце на одеяле и выбежал в коридор, вспоминая оборванный сон: я плыл, загребал и ухватился в воде за ногу женщины, за пятку, — и поднял телефонную трубку — такого же цвета, как пятка, и такую же гладкую.
Звонила Фрося; спросонку одно помню — попросила купить сливок. Только положил трубку, опять звонок, поднимаю.
— Что еще? — спрашиваю.
Наверно, я сказал «что еще» таким тоном, что полминутки никто не отвечал, затем скороговоркой:
— У нас в отделении почтальоны в отпусках, — выпалила. — Придите получите телеграмму, в пятое окошечко. — Потом опомнилась: — Да, это вы Иванов?
— Да, — отвечаю. — Вроде бы.
— Отвечайте серьезно, — говорит.
— Как вас звать, девушка? — спрашиваю.
Положила трубку. Выхожу на улицу и услышал будильник. Он прозвенел глухо, как из-под земли, и я не пальцем нажал на кнопку, а наступил на нее ногой, туфлей. На улице ни души — рань несусветная, и — приятная в сентябре прохлада. Проехал две остановки и зашел в магазин «24 часа». По нему шаталась пьяная женщина. Одета она была как у себя на кухне, однако — туфельки изящные, узкие, на маленьких ногах. Ступая по полу из мраморных плиток, несколько раз, пьяная, поскользнулась и едва не упала, со сладостью выругавшись.
Я подошел к молочному отделу, постучал по стеклу на витрине, заглянул в открытую дверь служебного помещения, спросил у продавщицы из мясного отдела: где эта?
— Сейчас подойдет, — лениво ответила продавщица.
— Этот не выспался, — показала на меня пьяная, и опять едва не поскользнулась, и рассмеялась; чтобы не упасть — ухватила продавщицу из мясного отдела за рукав.
Я показал на открытую дверь и попросил продавщицу:
— Позовите из молочного.
Продавщица не пошевелилась, а пьяная женщина в узких туфельках исчезла за дверью — там был деревянный пол — каблучки за стеной застучали иначе, снова послышался смех, только — приглушенный, задыхающийся, и тут же она вернулась.
— Завтракает, — сообщила и, увидев, что я недоволен, что по-прежнему пальцы дрожат на стекле, пьяная, прошептала: — Пускай покушает спокойно — потом хлынет народ. — Она еще ближе шагнула и поправила у меня воротничок. — Куда ты спешишь?
— Иди домой, — подтолкнула ее появившаяся продавщица из молочного отдела. На ходу она жевала.
— Пакет сливок, — показал я, — не этот, а большой за двадцать два рубля, — и протянул деньги.
В одной руке огрызок яблока, другой продавщица взяла деньги, пересчитала одними пальцами, как карты, и подала маленький пакет, но я ничего не сказал, взял сливки, поглядел пьяной женщине в глаза, окунулся в ее растравленную тоску и выскочил из магазина.
За это время солнечные лучи обрели силу — светили ярко и горячо. Я перебежал улицу, прошел мимо цветочных клумб и, очутившись в тени под деревьями, вдохнул сохранившуюся тут прохладу. Шагал неторопливо, словно ленясь, но утро было такое свежее, что сердце, после того как перебежал улицу, продолжало восторженно биться еще долго.
И когда позвонил в квартиру Фроси, не мог отдышаться, волновался и радовался. Но Фрося не открывала. Еще раз позвонил. За дверью ни звука. Нажал и пальца не отнимал от кнопки звонка. Отпустил ее и прислушался. Затем вышел из подъезда — солнце сияло по-прежнему, все осталось как несколько минут назад: чистое небо, зеленые деревья, девушка с книгой на лавочке и мохнатая собака у ее ног, — однако на сердце холодок и снова думаешь о жизни с горечью.
Обогнул дом, за ним простиралась тень. Листья на кустах и деревцах покрыты были росой. Пробирался между ними, и капли осыпались с листьев и оставляли на рубашке расплывчатые пятна, как на промокашке. Ухватился за решетку на первом этаже и подтянулся. Окно оказалось распахнуто. Увидел на кухне над столом бумажный абажур на длинном проводе с потолка: круглый белый шар среди серых стен. Подтянулся к другому окну. Еще один белый шар. Хотел было крикнуть, позвать, но услышал тишину такую, что нарушить ее не решился. Опять обогнул дом. Собака залаяла на меня, и девушка оторвалась от книги.
Я перебежал улицу, но те деревья, под которыми шел пятнадцать минут назад, оказались уже совсем другими, и от этого стало жутковато, хотя, может быть, я просто не заметил, как в душе разрастается тоска, я свыкся с ней и часто не замечал ее появления — она надвигалась всегда незаметно, подобно тени от облака, — и сейчас, когда увидел деревья другими, осознал в себе ее. Осознал и, сжав зубы, шагал и ни о чем не думал, по сторонам не озирался, взор обратил внутрь себя и опомнился, когда застрял среди людей.
Увидел красотку, к ней подвели лошадь; самая задрипанная лошадь элегантней любой женщины, а эта наверняка из цирка, — и я подошел поближе, конечно, к лошади; в это время красотка повернулась ко мне и посмотрела вскользь. В ее голубых глазах застыли слезы. Шагает навстречу; шуршит длиннющее платье, белое, в лиловых цветах, и с голой спиной, прошуршало; прошуршала, обеими руками поддерживала платье, чтобы не наступить на край; я заметил даже опавший лист, прилипший к подошве туфельки. Красотка подошла к толстому мужчине с бородой. В бороде у него крошки, жует бутерброд. Дальше кинокамера на тележке. Оператор смотрит в нее, а тележку толкают по рельсам рабочие; один из них без рубашки. Одной рукой толкал, другой сжимал бутылку пива. Под оранжевым стеклом пузырями пена.
— Стой! — скомандовал оператор, вытирая со лба пот.
Рабочий поднял бутылку над головой, выпятил губы и закрыл глаза.
— Сначала поскачешь на камеру, — начал объяснять красотке бородатый режиссер. — Затем надо повернуть…
— В этой сцене разве не будет моего крупного плана? — перебила его актриса.
Молодой человек с узким лицом и бесцветными глазами равнодушно глядел вдаль и держал лошадь под уздцы. Из-под хвоста лошади на дорожку зашлепали пахучие катышки.
— Где метелка?! — закричала полная растрепанная женщина; у нее на груди мотаются на шнурке от ботинка очки в серебряной оправе. На лоснящейся от пота шее черные полосы от шнурка.
Я засмеялся; смеешься от самых простых вещей, и от этого настроение переменилось, поехало куда-то дальше по косогору.
— Здесь нужна лопата, — сказал я ей и — вижу: идет навстречу Фрося, подошла и расплакалась.
— Что случилось? — спрашиваю.
— Как я опозорилась, — хнычет.
— В чем дело?
— Я забыла по телефону сказать, чтобы ты купил кофе, и выбежала к магазину, но ты к магазину не пришел, к этому магазину, за углом, около прачечной.
— Да, — сказал я, — я проехал две остановки и зашел в «24 часа».
— А я не думала, что ты зайдешь в «24 часа».
— Ну и что, что я зашел туда?
— Я, — говорит, — ждала тебя здесь, и не было сил ждать, и так захотела кофе, что попросила в магазине, чтобы мне дали в долг маленькую пачечку…
— И — дали?
— Нет, не дали, — опять расхныкалась. — Как я опозорилась!
— Не плачь, — утешаю. — Мы сейчас вернемся и в этом магазинчике, за углом, купим кофе.
— Да, — говорит, — в этом … чтобы они увидели.
Заворачиваем за угол, тут она передумала:
— Нет, лучше пошли в овощной, его уже должны открыть.
— Нет, — говорю, — именно сюда зайдем, чтобы у тебя не осталось чувства, будто ты опозорилась. Кстати, — интересуюсь, — ты получаешь пенсию, почему у тебя нет денег?
— Я их не взяла с собой, просто не взяла, потому что думала: встречу тебя.
Заходим в этот магазин, за углом.
— Слушай, — обнимает меня, — купи сосисок. Кофе не надо. Расхотелось уже. А сосисок очень хочется!
— И кофе, — обещаю, — куплю… — Тут же обращаюсь к продавщице: — Пожалуйста, сосисок.
— Я хочу развесных, — заявила Фрося. — Какие я брала здесь в прошлый раз.
— Развесных нет, — говорит продавщица. — Только в упаковках.
— Тогда пошли в овощной, — тянет меня, — раз у них нет!
— В овощном, — уточняю, — разве есть мясной отдел?
— Да, — утверждает. — Там есть разные отделы.
Подходим к овощному магазину. Дергаю за дверь — еще закрыто. На двери табличка, смотрю на часы — еще минут десять ожидать.
— Что случилось? — наконец спрашиваю. — Зачем ты мне позвонила в такую рань?
— Да, случилось, — объявляет она и не рассказывает, молчит.
— Пока есть время, рассказывай, — говорю.
— Я расскажу дома.
— Потом не будет времени, — говорю. — А пока…
— Нет, — говорит. — Это очень важно — то, что я хочу сказать, и — у этих вонючих баков с мусором, у этого столба я буду лучше молчать…
— Пока есть несколько минут, — вспомнил, — давай зайдем на почту, мне надо получить телеграмму.
— От кого?
— Откуда я знаю, от кого?
— Пошли, — говорит.
Тут я передумал.
— Ладно, — говорю. — По пути на работу зайду.
— От кого, — спрашивает, — телеграмма?
— Не могу знать, — развожу руками. — Ты сама подумай!
— Я вот и думаю, — говорит.
Купил развесных сосисок, кофе — конечно; еще бананов; пришли к ней домой; я все это достаю из пакета и — достал сливки, которые купил в «24 часа», — она увидела маленький пакет, и настроение ее опять переменилось.
— В который раз прошу не покупать маленький пакет, — протянула с разочарованием. — Слушай, Юра, что делать с котятами?
— Это по этому поводу ты меня разбудила?
— Нет, — вздохнула Фрося. — Я делаю тебе предложение, — объявила невозмутимо. — Если ты скажешь «да» — тут же иду стелить постель.
Сумел унять дрожь пальцев, шагнул к окну, головой задел бумажный абажур, еще шаг, и лбом уперся в железную решетку, а руки протянул к деревцам, под которыми недавно пробирался, но сейчас до листвы не дотянулся.
— Вечно ты головой — в абажур, — сказала с грустью Фрося и пальчиками придержала раскачивающийся белый шар. — Позвоню в церковь.
— Зачем? — я вынул руки из решетки.
Она сосредоточенно набирала номер. Меня внезапно затрясло от озноба; хотя я вида не показывал, что волнуюсь, и, наверно, в этом преуспевал, однако в одну минуту устал до изнеможения.
— Можно кого-нибудь из батюшек? — попросила Фрося. — Еще нет никого? — удивилась. — Извините, а с кем я разговариваю? Сторож? В таком случае, может быть, вы подскажете, что делать с котятами?
Сосредоточенно она слушала, хотя что можно ответить на такой простой вопрос, и невольно я усмехнулся, а Фрося кивнула несколько раз сторожу, поблагодарила и положила трубку.
К этому времени закипел чайник. Фрося достала чашки, но я поспешил объявить, что мне на работу.
— К скольки?
— К девяти.
— Успеешь.
— Я и так опаздываю, а еще на почту заскочить.
— Ну и что, если опоздаешь?
— У меня начальник — женщина, — тогда говорю. — А с женщинами трудно.
— Да, с женщинами тяжело, — согласилась Фрося. — Я предпочитаю иметь дело с мужчинами.
Прохожу в коридор и обуваюсь. Фрося поднесла мне кружку с булочкой и исчезла в спальне. Осторожно глотаю горячий кофе и отщипнул от сладкой булочки — тут же захотелось спать, и я зевнул, когда Фрося поднесла котенка.
— Что это значит? — удивляюсь — и нехотя принял его к себе на руки.
— Это ничего не значит, — язвительно замечает.
* * *
Прихожу на почту, в пятом окошечке подают телеграмму, читаю: Вы уволены с работы. Иван Антонович. Изображаю улыбку. Работница почтового отделения тоже улыбнулась и показывает:
— Какая у него хорошая шкурка!
Отцепляю когти от рубашки и протягиваю котенка.
— Возьмите себе на шапку.
— Что вы, что вы? — машет руками.
Выхожу из почты, тут же на ступеньках встречаю девушек: одна в шляпе, у другой — короткая стрижка.
— Предлагаю котенка, — скашиваю глаза, показываю.
— Какая прелесть! — восхищается девушка с короткой стрижкой.
Другая гладит его — изогнутым краем поля шляпы касается моего лица.
— Очень милый, — сказала, — только нам до обеда мотаться по магазинам, потом уезжаем в Воронеж.
Я даже разволновался, не ожидал, что так просто может получиться.
— Поднесу его к поезду, скажите: во сколько и какой вагон.
— Будем очень признательны, — говорит девушка с короткой стрижкой и достает из кармана билет, потом очки: — 195-й поезд, отправляется в 14:40, шестой вагон. Очень милый, — повторяет…
Иду дальше, тень от тучки промелькнула слишком быстро, чересчур мимолетно, вскользь, — настроение вдруг превосходное. Подхожу к своему подъезду, спиной ко мне сидит на лавочке соседка Клава, смотрит вверх. Услышала шаги, обернулась. Даже не поздоровалась. Опять подняла голову:
— Сашка!
Поднимаюсь к себе на второй этаж. И здесь слышно:
— Сашка!
Наливаю в блюдечко молока и тычу в него мордочкой котенка. Уже умеет лакать. Я наконец завалился в постель, однако не могу уснуть, думаю, как бы не проспать 195-й поезд, тогда встал, взял будильник, накручиваю его на полвторого.
— Сашка! — кричит за окном Клава. — Принеси зажигалку, ручку, яблоко и кроссворд! Что?
— Я не могу открыть дверь! — раздается сверху детский голосок.
— На замке такая штучка! — кричит. — Вправо два оборота, — объясняет, — не влево, а вправо!
— Это как? — спрашивает.
— Что же это ты такой?
— Какой?
— Будто из деревни.
Выглядываю в окно — показывает, где право, лево, и — снова:
— Зажигалку, ручку, яблоко и кроссворд!
Опять ложусь в постель и с наслаждением закрываю глаза, не успел закрыть, слышу, как царапается рядом…
— Что я тебе — мама? — спрашиваю и чувствую на одеяле маленький живой комочек, чувствовать его на себе приятно и трогательно, и с этим ощущением начинаю засыпать, тут снова:
— Зажигалку, ручку, яблоко и кроссворд!
Осторожно стаскиваю с себя одеяло с котенком и выглядываю в форточку.
— Клава! — зову.
Она поднимается с лавочки, цокает каблучками по асфальту.
— И кроссворд!..
Подхожу к двери, только отодвинул задвижку — звонит телефон. Поднимаю трубку.
— Юра, доброе утро! — узнаю голос секретарши. — Иван Антонович просил, чтобы ты явился через полчаса.
— Пятнадцать минут назад я получил телеграмму, — отвечаю.
— Ничего не знаю, — положила трубку.
Чувствую что-то за шиворотом. Поворачиваюсь. Клава отдернула руку с травинкой.
— Как ты быстро, — швыряю трубку не глядя и обнимаю Клаву.
— Ух ты, — вздыхает она. — Я не закрыла дверь. — На ее платье сзади на шее пуговичка, я расстегнул, еще какая-то тесемка. Дергаю за тесемку, и узелок на платье развязывается. Клава опять вздыхает и щекочет мне ухо шершавыми губами: — На нас смотрят. — На ее губах горький вкус травинки.
Еще звонок. Подхожу к аппарату. Опять секретарша:
— Иван Антонович просил, чтобы ты по дороге купил курицу.
— Какую?
— Минуточку… — Переспрашивает у Ивана Антоновича: — Какую?
Приоткрывается дверь — несмело и со скрипом. Заглядывает мальчик с ручкой, зажигалкой, яблоком и газетой с кроссвордом.
— Закрой дверь, — шепчет Клава ему.
— Копченую, — уточнила секретарша.
— Хорошо, — отвечаю и — положил трубку, а потом вспомнил, что на курицу не осталось денег.
— Извини, — говорю Клаве, — ты не одолжишь мне двадцать пять рублей?
Она взгрустнула и вышла, шаркает по ступенькам на четвертый этаж, очень медленно поднимается, с голой спиной. Кто-то сверху опускается, слышу шаги. Я не стал дожидаться…
* * *
На улице ужасно душно, невыносимо, жутко… По-прежнему ни облачка. Листья на деревьях пахнут пылью. Туфли прилипают к асфальту. Нагибаюсь — поднял, сколько просил. Вдруг, в одну минуту, очень захотелось есть. Посмотрел на часы, толкаю перед собой дверь — вижу красивую официантку в передничке, за ней — зеркало. Чтобы не видеть себя, листаю меню на стойке бара.
— Вы можете сесть за столик, — предлагает официантка.
— Можно я постою с вами?
— Конечно, — улыбается. — А я устала стоять.
Посмотрел на нее, опять увидел в зеркале себя. Листаю дальше меню, показал:
— Суп из свежих овощей.
— Чай, кофе?
— Ничего, — говорю, — один суп и хлеб.
Сажусь за столик. Соль, перец в баночках и зубочистки. За соседним столиком спиной ко мне сидит дама в шляпе — больше никого. Официантка ушла. Другая появилась и тоже ушла. Беру зубочистки и метаю их одну за другой даме в шляпу. Если бы зубочисток было много, у дамы сидел бы ежик на голове. Появляется официантка, несет даме пиво в бокале. Разумеется, увидела. Посмотрела на меня с удивлением — ничего не сказала. Отошла к стойке и оглянулась. Нет, не на меня, а на даму. Дама пьет пиво. Еще вынула сигаретку. Тоненькую. Закурила. Глоток пива — и сладко затягивается. Котенок мяукает у меня на плече. Дама оглядывается. Я улыбаюсь ей, и она улыбается мне. Или котенку? Нет, котенку! Впрочем, я ее понимаю. Смотрю на часы: как долго! Зачем я сюда зашел? Наверняка только поставили варить суп. Нет, несет. Тарелочку с двумя кусочками белого и двумя кусочками черного хлеба. А ты рассчитывал на полбуханки? Я задумался и нахмурил лоб. На деньги, сколько стоит этот суп, можно купить восемь буханок хлеба и жить четыре дня. Жалею денег, поднял руку и у себя на плече глажу шкурку котика. В кафе заходит еще дама и с ней — две девушки. Садятся. Одна сбрасывает с себя пиджак. Какая белая рука! И какая тонкая и гладкая! Официантка, которая устала стоять, несет чай. Я махаю, что мне не чай, а суп. Она невозмутимо подходит, подносит ближе чашку, ставит ее на столик, — и я вижу: ошибся. Все-таки это суп. Я продолжаю кивать, будто благодарю. Беру ложку и смотрю на часы, потом как-то механически на зубочистки в шляпе, окурок в пепельнице, остатки в бокале и так дальше; другая дама поворачивается ко мне:
— Разве можно так хлебать?
— Извините, — говорю, — очень вкусно и очень спешу.
В шляпе — допила пиво и тоже обернулась:
— Если хотите, могу отдать вам остатки мяса.
— Буду очень рад.
Она поднимается, подходит с тарелкой к моему столику. Наклонила голову, смотрит на котенка, еще нагнулась, чтобы поставить тарелку на стол. Я испугался, подумал: сейчас как посыплются. Упала только одна мне в суп. Она даже не заметила. Заметила девушка с голыми руками. Расхохоталась. Я сначала хотел поставить тарелку с остатками мяса на пол, но подумал и — котенка с плеча на салфетку, к ее тарелке. Нюхает. Довольная дама ушла. Я достал зубочистку из супа и облизал. Смотрю на часы. Съел черный хлеб, принялся за белый. В супе кусочки моркови, свеклы; выловил, осталась жирная вода. Прислушиваюсь: странный звук. Урчит. А, он в первый раз ест мясо. Опять смотрю на часы, подхожу к стойке. Появляется официантка. Отдаю ей деньги. Только сейчас обратил внимание:
— У вас рыжие волосы.
Она отвечает:
— Спасибо.
Беру котенка вместе с кусочком мяса в когтях и сажаю на плечо. Урчит рядом с моим ухом. Выхожу на улицу. Сразу не замечаю, что небо заволокло тучами. Все-таки жирная вода с белым хлебом — это смешно в животе, а потом больно. Кусочек мяса упал на тротуар. Я сначала даже не разобрался, отчего хромаю. Иду по мосту. Перила железные и острые. Поскользнешься — голова с плеч. Поднял ногу и подошвой туфли по перилам. Ласточки над водой. Она течет. Иду, а подо мной гулко. Перешел мост — сверкнула молния. Осветила все, что под мостом. Может быть, и под водой. Не знаю, но догадываюсь. Вокруг трех-, четырехэтажные кирпичные домики. Так потемнело, что в окнах зажигается электрический свет. Улица разрыта. Заглядываю с котенком в яму. В ней черные трубы, облитые смолой. Слышу: шь-шь-шь-шь… — вдали. Поднял голову и догадался, что это на тополе у вокзала листва зашелестела… Шь-шь-шь-шь-шь… Здание вокзала будто в тумане, и над ним хлещет в косую линейку. Сразу же сообразил и побежал назад вдоль рва с трубами. Прохожие смотрят как на идиота. Затем повернул к мосту, но все равно не успел. Как сыпануло с неба белым горохом! Те, которые смеялись надо мной, — сами побежали. Юркнул под мост, над головой свист и шорох дождя, топот — будто не люди, а лошади. Еще проехала машина с каким-то электрическим дребезгом, давила колесами градинки — тысячи их, с таким звуком, словно нож с хрустом рвет полотно. По щетине на щеке — наждачная бумага. Вспомнил про котенка. Лижет меня и дрожит. Ветром сносит на нас водяную пыль. Посмотрел на часы, но стрелок не разглядеть. Чтобы выйти к краю — пришлось потолкаться. Чем ближе к дождю, тем столпившиеся под мостом чаще дышат. Гляжу снова на часы — как раз солнце из-за тучи! Рядом мужчина в очках, снял их и протирает галстуком. Затем смахнул слезы.
Я выбираюсь из-под моста, опять иду вдоль рва с черными трубами. Они сделались еще чернее — лежат в белом. Над крышами радуга. Озон пахнет бензином и снегом. Вижу через яму две доски. На противоположной стороне собака. Иду по доскам. Они подо мной качаются. Сначала одна, потом другая. Собака гавкнула. Нет, не на меня. Оглядываюсь — мужик тянет корову за веревку на рогах. Копыта скользят над ямой. Понятно, что собака гавкает не на котика, а на корову, — испугалась и убежала. Навстречу пьяница. После дождя мокрые штаны с него упали, а он не может их поднять, потому что ведет в руках велосипед.
Поворачиваю за угол — на привокзальной площади столпотворение, играет оркестр. Вижу дальше трибуну, вчера сбитую из позавчера распиленных желтеньких досок. Появляется представительный мужчина при галстуке. Оркестр смолкает, раздаются аплодисменты; еще слышу, как у меня булькает в животе. Представительный мужчина достал бумажку, шуршит, что многократно усилено микрофоном. Аплодисменты заглохли, раздался зычный голос, его подхватило эхо. Вижу аккуратно подстриженные газоны, яркие вывески, росу после дождя, лужи на асфальте, и еще раз увидел лошадь, которую утром снимали в кино. Опять кучи на асфальте ! Протискиваюсь среди плащей. На меня оглядываются с изумлением. Я сухой, а они мокрые. Им наверняка пришлось в грозу слушать выступление докладчика. Как интересно! И я жалею о том, что пропустил. Я завидую им, а они завидуют мне.
Подхожу к вокзалу.
— Туда нельзя, — показывает милиционер и — другому милиционеру: — …с коровой по газону — корова тут ни при чем, но я как дал ему по рогам.
— Мне, — говорю, — к поезду на 14:40.
— Движение поездов остановлено, — докладывает другой.
— А к буфету можно?
— Можно, — сказал, глядя в сторону.
Посмотрел и я — пчела в соломенных волосах. Их обладательница оглянулась не на меня, а на милиционера, потом на котенка. Выхожу на перрон — много народу шляется — с цветами, пивом, целуются; мальчишки прыгают, собака с колокольчиком.
Подхожу к телефону-автомату. Набираю номер и очень долго ожидаю.
— Это ты? — наконец поднимает трубку Фрося.
— Да, я, — говорю. — А ты — как?
— Спала.
— Я тебя разбудил?
— Нет.
— Ну, извини.
— Когда ты придешь? — спрашивает, и слышу: зевает.
— У меня проблемы на работе, — говорю. — Вечером освобожусь.
— А где ты сейчас?
— На вокзале.
— Что ты делаешь?
— Начальник попросил купить курицу.
— У тебя же женщина начальник, — вспомнила Фрося.
— Это начальник начальницы, — выкрутился я.
Подходит милиционер и хлопает меня по плечу:
— Нельзя звонить по телефону.
— Почему? — спрашиваю с недоумением.
— Что? — спрашивает Фрося.
— Потому, — говорит милиционер и нажал на рычажок.
Не знаю, что делать. Всегда так, когда спешишь, а потом неизвестно чем заняться. Собираю камешки. Под ногами их много. Подхожу к рельсам. Выбираю гайку на рельсе и бросаю в нее камешки. Ни разу не попал. Опять собираю. Опять ни разу не попал. Люди на меня оглядываются. Камешки отскакивают от рельса в разные стороны. Оглядываюсь по сторонам. Речь закончилась. Под аплодисменты снова захотел есть. Подхожу к бу-фету.
— Булочку.
Продавщица подает бутылку водки.
— Я просил, — говорю, — булочку.
— Ах, — засмеялась, — а я услышала: водочки. Такие, как ты, подходят и только водочки просят, еще ты так одет…
— Как я одет? — интересуюсь.
— Нормально, — говорит, — как все.
Жую и собираю камешки. В левой руке булочка, а правой собираю. Наконец один раз попал. Подходит в который раз милиционер.
— Что вы делаете?
— Бросаю камешки, — бубню с набитым ртом. — А что — нельзя?
— Нельзя.
— Почему?
Не ответил. Жую булочку и смотрю на часы. Опять заиграл оркестр. Толпа расступается: проходят представительные дяди. Я забываю жевать. Они смотрят прямо перед собой, но ничего не видят. Как раз на самого важного — сверху! Охранник подскочил и улыбается с почтением. Начальник достал из кармана носовой платок и пытается глянуть через плечо, но шея у него короткая и толстая. Другие из его сопровождения остановились и задрали головы. С высоченного тополя над ними взлетели вороны, целая стая, и по площади промелькнула, как сетка, тень. Начальник сделал указание; пошли дальше. Им открывают дверки автомобилей. Шикарных черных автомобилей с зеркалами вместо стекол. С зеркалами для меня, для нас. Один за другим автомобили разъезжаются.
Спешу наконец на вокзал. И на вокзале — буфет. Увидел курицу и вспомнил про Ивана Антоновича. По громкоговорителю объявляют, что 195-й поезд отправится через пять минут с третьего пути от второй платформы. Бегу в подземный переход. Через две ступеньки вниз, а потом — вверх. По перрону на второй платформе идет офицер. За ним бибикает машина. Отхожу в сторону. На колесах железная будка с окошечком. На окошке решетка. За ней лицо с раскосыми глазами. Смотрит на меня. И я смотрю на него. Машина проезжает мимо. За ней два солдата с автоматами. Останавливаюсь у шестого вагона. Девчонки увидели меня первые. С короткой стрижкой — отодрала когти котенка от моей рубашки, а с шляпой — протягивает двадцать пять рублей.
Возвращаюсь на вокзал и покупаю курицу; подходит молодая обаятельная женщина.
— Извините, у меня не очень хорошее зрение, — сокрушается. — Во сколько прибывает утренний поезд из Жухович; вторая строчка сверху в расписании — не вижу отчетливо: не то в 6:45, не то в 8:45?
— У тебя глаза цвета асфальта, — вырвалось.
— Ладно, — говорит.
— Ты обиделась? — Я испугался.
Но она не обиделась, а наоборот — оценила, сочла за комплимент, хотя на лице это не отразилось — я заметил только, как края ее губ приятно изогнулись:
— Ладно!
— Кого встречаешь?
— Ребенка.
— Один едет? — и, не дожидаясь ответа, я нашел вторую строчку сверху в расписании: — Тебе придется встать завтра очень рано, — говорю. — Поезд прибывает в 6:45.
— Спасибо, — поблагодарила. — Да, один едет, — добавила, — бабушка, то есть моя мама, посадит сегодня вечером Павлика на поезд, а я его здесь встречу утром.
— Да, это очень важно, — говорю, — если встречаешь одного ребенка — не опоздать.
* * *
Над головой: фрр-рр-р-р… — стремительно, потом дверь стукнула, забыл придержать. Испугался и не сразу сообразил, что это птичка выпорхнула из подъезда, и я глубоко вздохнул, когда нажал на кнопку звонка.
— Проходи, — сказала Фрося, открывая, — а я немножко полежу, досплю; оттого что резко вскочила — голова кружится.
И она легла обратно в постель, накрывшись одеялом, и веки ее сомкнулись. Я присел рядом. На столе лежала газета, я развернул ее, но читать не смог. Вскоре Фрося открыла глаза; если бы она не открыла, я бы тихонечко поднялся и ушел, и все сложилось, может быть, иначе, но вижу: она просыпается, и я решил ее не подгонять. Рядом с газетой лежала ручка, я взял ее и начал обводить заголовки статей, просто черкать что-то, рисовать на фотографиях женщинам усы. Тут зазвонил телефон. Фрося нехотя поднялась и прошла в другую комнату, подняла трубку, ничего не спрашивала, а отвечала немногословно:
— Да, нет, да, нет, нет, да…
Потом направилась в ванную — слышу, как умывается; наконец вернулась в комнату — я бросил газету и поднялся:
— Извини, у меня нет сегодня времени.
Она как-то странно молчала, при этом на лице — никакого выражения. Я посмотрел на часы и еще присел, решил еще побыть с ней, совсем немножко, а она достала из тумбочки помаду, коробочку с тенями, осторожно — кисточкой по ресницам, затем будто вспомнила обо мне, подошла, взяла карандаш из моей руки и на полях газеты стала писать, написала: 17 июля умерла моя мама. Положила карандаш на газету и назад — к зеркалу, взяла помаду и провела ею по губам и все же вздрогнула, когда опять по межгороду затрезвонил телефон.
Продолжаю рисовать женщинам усы и слышу снова:
— Да, нет, да, нет, нет, да…
На этот раз Фрося сразу же после разговора объявила:
— Она забыла сказать, что ее мама умерла 16 июля.
— Кто — она?
— ОНА.
— Твоя родственница?
— Нет, — покачала головой. — Чужой человек.
— А почему? — удивляюсь, — родные не сообщили тебе, ведь прошло уже два с половиной месяца, и если бы не чужой человек …
— Она еще сказала, что папа хочет приехать ко мне.
— Иди позвони ему, — говорю, — сейчас же.
— Там нет телефона, — разводит руками.
— Дай телеграмму, — говорю. — Напиши письмо хотя бы.
— Может, ты напишешь?
— Хорошо, я напишу, — соглашаюсь. — Только не сейчас.
— И ты такой же, как остальные, — говорит.
— Меня ждут, — оправдываюсь.
— Кто? — с насмешкой интересуется.
— Она болела? — расспрашиваю про Фросину маму. — Как она умерла?
— Нет, она совсем не болела. Она подошла к окну, посмотрела в него, упала и умерла. Что это ты рисуешь? — показывает. — Нарисовал?..
— Где?
— На газете.
— Это? — сам себе удивляюсь. — Вот труба, а это дым из трубы.
— На полгазеты, — говорит.
— Ну и что?
— Рисуешь, как маленький ребенок, — усмехается. — Дым колечками.
Решительно поднимаюсь и объявляю, что мне надо идти.
— И я с тобой, — говорит. — Я уже готова. Почти готова. Только еще на щеках румянец положить.
— Куда со мной?
— Куда угодно, — говорит. — Мне безразлично.
— А мне не безразлично.
— Я тебя не узнаю, — протянула.
— Скоро я вернусь, — обещаю. — Подожди.
— Я тебя ждала всю жизнь, — заявляет. — И я уже не могу больше ждать.
— Меня ожидает женщина, — говорю. — Если ты хочешь знать…
— Не хочу, — говорит. И добавила: — Я не верю, что тебя может ожидать женщина.
— Почему? — удивляюсь.
Она не отвечает.
— Я прошу тебя, — говорю. — Послушай меня. В моем отношении к тебе ничего не изменилось и не может перемениться, однако ты можешь помешать моему счастью, — объясняю. — Давай не будем ругаться. Останься, — говорю. — А я потом ей расскажу о тебе. Это же длинная история. И так сразу нельзя. Послушай меня хоть на этот раз.
Надела белый плащ и на ноги белые туфельки.
— Как? — спрашивает. — Идет?
— Ладно, — говорю. — Пошли. Только скорее.
Закрыла квартиру. Выходим из подъезда. Но ее нет. Я туда, сюда — нигде нет. Не знаю, что подумать.
Фрося показывает:
— Смотри, какое небо.
А я смотрю в землю.
— Подыми голову, — говорит.
— Отстань, — прошу.
— Нет, посмотри, — настаивает.
Посмотрел.
— Ну и что? — спрашиваю.
— Ты не переживай, — продолжает. — Небритый, — погладила по щеке. — Ни одна женщина. Ни одна…
— Нет, — говорю.
— Поверь мне, — говорит. — Только я.
Иду, с каждым шагом быстрее. Она за мной побежала, стучит каблучками. Я повернулся.
— Может, все-таки ты осталась бы дома, — говорю.
— Какой ты жестокосердный, — говорит. — Теперь, когда я получила известие, со мной так обращаешься…
Иду очень быстро и уже не слышу каблучков за собой. На остановке обошел всех ожидающих и каждому — даже мужчинам — посмотрел в лицо. Не могу стоять, тогда отправился пешком. Прошел две остановки, и — когда шагал у другой — догоняет автобус, из него выходит Фрося.
— Ну что? — спрашивает.
Я пожал плечами.
— Ты думаешь, она у тебя дома, — говорит. — Чего ей там делать?
Подхожу к подъезду.
— Я подожду тебя здесь, — говорит.
Поднимаюсь по ступенькам. Навстречу сосед с третьего этажа.
— Нашей соседке с четвертого, — докладывает, — муж поставил «бланш».
— Что это такое? — спрашиваю.
— Показать?
— Не надо, — говорю. — Вроде он не пил вчера.
— Она пила, — ухмыляется.
С замиранием поднимаюсь на лестничную площадку. Впрочем, ключа у нее нет. Зачем ей стоять под дверью? Может, оставила записку? Никакой записки. Зачем я пришел сюда, не знаю. Что делать? Ну не поворачивать же сразу назад. Вынул из кармана ключ, открыл дверь и вошел в квартиру. Постель так и осталась не прибрана, на трельяже она забыла заколку для волос, потом я обнаружил на полу бланк телеграммы. Я поднял ее, на ней отпечатан узкий след туфельки.
* * *
Вернулись, когда стемнело.
— Душно, — сказала Фрося, — не хватает воздуха, — и одно за другим распахнула все окна в квартире.
— Что ты делаешь? — изумляюсь. — Сейчас налетят комары, хотя бы следует выключить электричество.
— Пускай летят, — говорит. — А то умру — в этой квартире не хватает воздуха.
Нажал на выключатель; тут же она включила:
— На том свете будет темно, а пока на этом…
— Делай что хочешь, — говорю.
Звонят в квартиру.
— Открой, — просит. — Я переодеваюсь.
Открываю.
— Я — как мог — вытер, — шамкает беззубым ртом старик. — Снял с себя рубашку и вытер. Но все равно течет. А если я крепко засну? — приподымает большие мохнатые брови. Весь сам маленький, по пояс мне, и — детские ножки в выцветших дырявых штанах «трико», еще маленькие небесной голубизны глаза, как у ребенка, а вот брови разрослись на пол-лица. — Я плохо слышу, поэтому не буду закрывать на ночь дверь; если потечет — вы сможете подняться и разбудить меня, а я не спать не могу. Я тоже, — говорит, — человек. И так, — говорит, — сколько раз приходилось вскакивать посреди ночи. Спишь, как на иголочках!
— Что такое? — спрашивает Фрося, когда я закрыл дверь.
— Сосед сверху.
— Понятно, — усмехается она, стучит окном и задергивает штору. — Действительно, — говорит, — налетели.
Я поднимаю голову: комары вьются перед глазами, как в лесу. Фрося выкатывает пылесос. Включила, ловит длинной трубой комара на потолке.
— А что, если их сюда засасывает, а оттуда они вылетают, — показываю на дыру в пылесосе — из нее по ногам горячий воздух.
— Я заткнула.
— Чем?
Посмотрела, говорит:
— Затычка выпала, найди ее и заткни.
— Твоя затычка, ты и ищи, — говорю. — Откуда я знаю, какая она?
— Тряпочка; нет, — говорит, — просто скомканная газета, поищи на полу.
Смотрю, как она на цыпочках опять тянется к потолку, забрал у нее пылесос.
— Иди приготовь ужин.
Алюминиевой трубой к бумажному абажуру — белый светящийся этот шар летит надо мной, ко мне, выше, комары вспархивают с него, и я успеваю отвести шланг, а то абажур присосало бы к жерлу и свистящим потоком воздуха разорвало бумагу, и так на шару дыры: одна, две, три, четыре, — из которых лампочка бьет по глазам. Шар раскачивается, еще долго будет раскачиваться, а я придумал занятие: считаю пойманных комаров. Сквозь рев пылесоса доносится со двора чей-то голос — как труба, а Фросю не услышал, пока она в ухо не закричала. Выключил пылесос, и опять за окнами — труба, но слов не разобрать.
— Я подогрела тебе суп, — повторяет Фрося.
— Супа на ночь не хочу.
— Ты же сам попросил, — посмотрела на меня с удивлением, и тут же еще спросила, чуть ли не по слогам: — Ты мне ска-зал: вы-клю-чить хо-ло-диль-ник.
— Нет, — говорю. — Ты опять слы-шишь го-ло-са? — спрашиваю… тоже по слогам.
— Да.
Иду на кухню; действительно, отключила холодильник — вилка с проводом на полу; потянул за провод, вилку — в розетку, — холодильник дернулся и снова загудел.
— Ладно, — говорю, — если подогрела, поем, — беру тарелку, ложку.
Ем и глотаю из окна трубу, надо мной звенят комары, взял газету, где я нарисовал раньше другую трубу и дым, машу над собой левой рукой, в тарелке рябь — как на озере, собираю ложкой и ем ее.
— Что это он кричит там? — спрашиваю. — Кто это?
— А ты не слышишь? — криво она усмехается. — И о чем другие разговаривают между собой.
— Другие меня не интересуют, — говорю. — А у этого…
— Они все говорят, — утверждает, — одно и то же, и этот…
— Им нет до тебя никакого дела, — схватил ее за руку и кричу: — Это тебе только кажется так! Им всем — и на тебя, и на меня — с высокой колокольни!..
— Неправда, — плачет, руками закрыла лицо, и слезы текут между пальцев. — Неправда!
— Правда! — утверждаю. — Вот сейчас — какие-то — прошли; я разобрал только: куда ты в лужу? — Это, наверно, ребенку, женщина, слышишь, а вот и ребенка голос: не хочу. А сейчас шаги навстречу. Слышишь? Смеются еще…
Она посмотрела на меня с удивлением, с непомерным, всевозрастающим удивлением, и на глазах ее заблестели слезы.
— Они смеются, — проговорила изумленно, — над тем, что умерла моя мама. Да?
— Нет, — мотаю головой. — Они просто смеются. Они ничего не знают, не могут знать.
— А мне кажется: они все знают.
— Нет! — кричу. — Это тебе кажется.
Опять шаги и голоса…
— Ты не думай, — стараюсь быть спокойным, — о чем кто говорит, лучше поешь, — попросил Фросю. — Ешь, пока горячее, а я пойду, — хлопаю себя по лбу и тут же по щеке, — включу пылесос…
Досчитал до семисот сорока трех — и услышал, как она рыдает на кухне. Выключил пылесос и тихонько подошел к Фросе, погладил по голове, и от этого прикосновения, которое, казалось, должно немножко утешить ее, она разрыдалась сильнее. Вижу — тарелка супа нетронутая на столе, а в руке у бедняжки дрожит ложка. Я обнял Фросю, и ложка у нее выпала из руки.
— Как мне теперь жить? — всхлипывая, она запричитала: — Я целый год, каждый день, собиралась написать маме письмо — и не успела. Аяяяя-я-й, моя хорошая! Прости меня, пожалуйста, мамочка!
Я опустился перед Фросей на колени и поднял ложку, горячие ее слезы капали мне на руку, — а я хочу уйти, уехать домой, но опять за окнами голос, что труба, и мне страшно становится выйти в ночь.
Помыл ложку, вытер полотенцем и подаю обратно.
— Может, еще раз подогреть суп?
— Да, — кивает, — подогрей.
Зажег газ, тут она успокоилась и говорит:
— Не надо. Я буду холодный.
— Ладно, — выключил газ, — я устал, — я действительно устал, — останусь у тебя, — обращаюсь к Фросе, — постели мне.
— Будто ты не знаешь, где постель, — замечает она. — Не притворяйся.
Я прохожу в большую комнату, затем возвращаюсь:
— На диване мне ложиться или на софе?
— Где хочешь, — говорит с ложкой холодного супа в руке.
Открываю шкаф и достаю простыню. Стелю ее с краю софы — у стены лежат в стопках книги. Нашел одеяло и подушку. Разделся, потушил свет в этой комнате и лег, и еще зажал пальцами уши, чтобы не слышать, как за окном труба и ветер… Только стал засыпать, Фрося включила электричество и стала переносить книги с софы на стол. Я глаз не открываю, а она все перекладывает и перекладывает. Сначала я подумал, что Фрося убирает книги ради моего удобства, потом догадался: она их перекладывает, чтобы лечь со мною рядом.
Когда Фрося потушила свет и легла со мной, я обнял ее, как раньше.
— Ой! — вскрикнула она. — Не обнимай меня так сильно, — попросила. — Мне очень больно. Они били меня по ребрам.
И я стал проводить руками, не касаясь ее тела.
— Вот так? — спрашиваю.
— Да, — отвечает, — вот так мне очень хорошо…
И в этот момент за окном полилась вода — кто-то сверху вылил ее, как-то странно вылил; вода — будто камешки застучали по железной решетке и по листьям на кустах. Я догадался, что это старик со второго этажа снял с себя рубашку и вытер лужу в ванной комнате, где нет ванны и течет кран, а под ним стоит дырявое ведро; но так как выкрутить рубашку не над чем, то он открыл окно и в окне выкрутил ее — поэтому вода и полилась странно. Мне стало почти смешно, и опять голос — как труба, и почему до сих пор, до глубокой ночи, играют во дворе, смеются и кричат маленькие дети, и лупят без конца по резиновому мячу, и время от времени кто-то из них постарше — со всей силы — в кирпичную стену.
Не помню, как уснул; просыпаюсь от бряцанья ключей, поднимаю голову — в коридоре Фрося открывает дверь.
— Куда ты?
— Мне послышалось: ты позвал меня, — заявляет, и у нее такой вид, будто она хотела что-то украсть и я застукал ее.
— Я здесь, — говорю. — Закрой дверь и ложись спать.
Закрыла дверь, безучастно прошла по коридору в комнату, и опять голос — как труба, — перелезла через меня к стене, и в одежде забралась под одеяло, и тут же уснула. А я не мог заснуть — начало светать, я тихонько встал и оделся.
Отдернул на кухне штору; сейчас, когда забрезжил свет нового дня, думаешь о жизни не так, как вчера. На столе увидел тарелку холодного супа. Взял ложку и стал хлебать и смотрел в окно. Вижу — по дорожке идет с палочкой старичок и держит перед собой букетик астр. В утренней тишине откуда-то сверху, из дома напротив, раздается голос женщины.
— Иди домой, пьяный дурак, — кричит она, — сколько можно людям спать не давать?!
— Иду! Иду!
А, это у него голос трубы! Как неожиданно! И опять думаешь о жизни иначе, каждую минуту по-другому. Но этот букетик в руках у старичка заставил мое сердце вздрогнуть. Заглядываю в комнату к Фросе: она сидит на софе, локти на коленках и крепко ладонями сжала уши. Я посмотрел на часы, и Фрося оглянулась:
— Тебе надо уходить? Да?
* * *
Бросаю камешки в столб на перроне. Когда рядом проходят, пересчитываю камешки в руке. Так пересчитывал, и вдруг осенило: камешки — из ладони — в карман проплывающей мимо расфуфыренной тети. Оглянулся — никто не заметил; наконец показался поезд. Опять собираю камешки; тепловоз гудит — трясется земля; подымаю голову — первый вагон, за ним сразу двенадцатый, тринадцатый, потом пятый, шестой, седьмой, бегу за седьмым, потому что мне надо восьмой, а поезд еще идет, быстро, — бегу и бросаю камешки: в столб, в мусорное ведро, столб, мусорное ведро, пустое, камешек по жести, слышно звонче, чем перестукивают колеса; вслед за седьмым вагоном пятнадцатый, я останавливаюсь, шестнадцатый, двадцать третий, двадцать четвертый; поезд останавливается на двадцать пятом вагоне передо мной, я бегу дальше; сразу же за двадцать пятым — восьмой.
Проводница открывает дверь, и стала тряпкой протирать металлический поручень, и — отдернула руку, раздался такой звук: дзыньк! — и камешек отскочил от поручня.
— Ты что, с ума сошел?! — кричит мне.
Шлю ей воздушный поцелуй кулаком, потом увидел мальчика, и кулак у меня разжался — посыпались на асфальт камешки: все вместе они прозвучали, будто стеклянные, — от неожиданности я улыбнулся и вздрогнул.
— Павлик! — кричу, и в эту минуту кто-то из сумасшедших, которые — одни — спешили в голову поезда, другие — в хвост, — здорово толкнул его, и он — весь внимание — едва не упал, на глазах слезы; мальчик повернулся к тому, кто его толкнул, но тут с другой стороны — зацепили еще чемоданом, и растерянность на его лице выразилась прекрасно в мечущейся по перрону толпе.
— Павлик? — подбегаю.
— А где мама? — сразу же он спросил.
— Ах да, — не знаю, что ответить.
— Вы — дядя Жора?
— Нет, — отвечаю, вымучив улыбку, и — улыбнувшись, сумел показать на лице прежнюю беспечность и уверенность.
— А где мама? — еще раз спрашивает Павлик.
Через минуту перрон опустел. Даже те обезумевшие, что шныряли по перрону, пытаясь разобраться в нумерации вагонов, наконец заняли свои места и выглядывали из окон. Из двадцать пятого вагона после восьмого полилось на землю. Один из милиционеров, вышедших на перрон, заорал проводнице:
— Почему не закрыла туалет?!
— Сломалась ручка в двери!
— А то, — вопит, — здесь санитарная зона!
— Кто-то не выдержал, — оправдывается проводница. — Санитарная зона сорок пять километров и стоянка десять минут.
Подбегает большая мохнатая собака и лает на проводницу. Та замахала:
— Иди дальше, туда…
— А то напишем бумагу! — не унимается милиционер.
— Извините, спасибо, — благодарит его проводница.
Собака продолжает гавкать.
— Она просит, чтобы ее впустили в вагон, — подсказываю проводнице. — Тоже хочет ехать.
— Дальше, дальше, — показывает собаке проводница. — Неужели ты не понимаешь?
Раздался свисток тепловоза. Милиционеры направились к вокзалу. Собака наконец сообразила и побежала дальше. Из вагона-ресторана ей выбросили кости. Тут же объявились другие собаки. Павлик забыл про маму и смотрел, как они грызут кости.