Митяй родился хилым, с явными признаками недоношенности. Пяточки норовил вместе соединить. Сказался дефицит кислорода: специфика работы будущей мамы. Хоть и жалели её, позже в легкотрудницы перевели.
Прогнозы, что пацан своё нагонит, – не оправдались. К четырём месяцам стало ясно – не добирает. Вскоре закончилось молоко у мамки. Считай, что и не было. Перешли на заменители. Злобным цветом пожара расцвела на тельце аллергия.
Лежал он в пелёнках, тихий, молчаливый, морщинистый «старичок». Словно прислушивался к чему, или ждал какого-то особенного сигнала. Даже не гукал. Силы берёг.
Врач приходила, старушка белоголовая, коротко стриженная. Выписывала какие-то лекарства. Целую полку уставили пузырьками, косые рецепты торчат сбоку, под этикетки подсунутые.
Отец мотался, доставал что предписано. Всё было по блату.
Мамка только тихо плакала, а отец ходил мрачный. Выпьет полстакана водки, и курит весь вечер в коридоре общажном, у радиатора отопления.
Тревога поселилась в семье.
Невыспавшиеся. Оглушённые. Какая, там – радостная суета!
Вызвали из деревни тётку, двоюродную сестру отца, набожную Акулину. По-простому называли её – тетя Киля.
Небольшого роста. Крепкая, ладная, на толстых ногах. Ухватистая в работе. Глаза лучистые, небесной синевы, по-детски распахнутые. Настоящая деревенская женщина. В тёмном, одета аккуратно. Глянула на Митяя и заплакала, добрая душа. Раскачивается, глаза кончиком косынки утирает:
– Господи, прости – люди твоя! В чём душа жива! Крестили? Спасать надо ребёночка!
– Да – всё никак. Мы же – в комсомоле! – ответил отец. Отвернулся досадливо.
– Обезумли! Надо же! Метрон! Трамваем бы ещё обозвали! – ругалась тётка.
И увезла с собой в деревню. А там – своих детишек – четверо. Три сына и дочь.
Первым делом окрестила. Батюшка едва не выронил, из купели приподнимая, ждал, когда водица с синеватой, морскатой попки соскользнёт. А после сказал:
– Хитрован будет. С мыслями – потаёнными. Не по возрасту, – в нём – сурёз. Будто годов семьдесят, не ме́не! Другой бы изорался, а этот – молчок!
Потом договорилась она с соседкой, молодайкой, кормящей дочку, что будет и его прикармливать. Молока-то, как у бурёнки справной. Тока – дои́, успевай. Деревня! Не городские – гончие поджарые, с вешалки спрыгнули!
А перед этим к своей груди тихонько приложила, пока никто не видит. Снова себя мамочкой почувствовать. И чтобы контакт был с ребёночком – настоящий. Примета такая.
Вечерами же – в тёплый навоз лошадиный его до головёнки закутывала. Лошадь животное чистое, на овсе вскормленное, от него только польза. Такие вот «процедуры-ванночки». После в отваре чистотела ополаскивала. Аж кожа скрипит, когда вытирала, тряпицей льняной оборачивала, самотканой, чтобы тельце дышало. Уложит на грудь большую, как в люльку, с улыбкой всё – в радость, дело-то знакомое, привычное, и душа заходилась, словно свой первенец вернулся. Видать, соскучилась, давно, не нянькала, а внуков ещё надо дождаться. Выпускать неохота, Митяй спит уже, а она всё ходит в большой комнате, напевает про волков злых, но не страшных, лисиц хитрых, но не злых, вечных страдальцев зайчишек, ворона мудрого, немногословного, конягу-труженика.
Митяй повеселел. Мамка его звонила часто – всё расспрашивала. Благо у тётки почта – через шоссейку перейти. Тут же было доложено, что дело пошло на поправку.
Прилетела мамка, гостинцы привезла тётке, еле чемодан допёрла. Взяла Митяя на руки, а он вдруг – как пукнет, аж сам вздрогнул от неожиданности.
– Эк, дёрнул! – обрадовалась тетка. – Как его забирает! Щас улетит на ракете!
Развернули его, он ножками дрыгает, как на велосипеде. Глаза весёлые, пропала из них голодная дрёма. Песни поёт на своём собственном языке.
– Ты погляди, – искренне радовалась тётка, показывая складки на локотках, – перевязочки какие! А щёки-то – головёнка раскачивается! От мы его, козьим-то молочком поправим! – Лбом – круглым, большим, белым от косынки – забодала, запричитала:
– Дубки, дубки…
Засмеялся Митяй заливисто, с удовольствием, аж слюнка прозрачная изо рта пролилась на сторону. А мамка ещё громче засмеялась и забрала с собой в Москву.
Когда Митяй подрос, решили отдать его в круглосуточный садик. Походил он некоторое время. Как-то два сорванца, дождались, когда он уснёт, взяли кружки и стали переливать воду из одной в другую. Терпеливо, долго переливали – прирождённые пакостники, хоть и малолетки.
Митяй возился во сне, вертелся, чмокал губами и – сам не зная как – описался.
Скандал. Ему было стыдно, он не понимал, как это могло случиться, а коварные пацаны хихикали, не признавались. Девчонки презрительно крутили носиками, хмыкали, косичками мелькали. И от этого, почему-то было особенно обидно.
Не выдержал Митяй, схватил большого гуттаперчевого верблюда и стал бить по голове обидчиков. Сначала одного, потом другого догнал – лопаткой игрушечной. Поднялся рёв, пацаны испугались. Возмущённые родители настойчиво попросили убрать Митяя из группы: мол, семья неблагополучная, надо срочно принимать меры.
Пришлось маме опять с тёткой договариваться.
И пробыл Митяй в деревне до самой школы. Чужой – среди своих. Стоило тётке отвернуться, тут же его, как самого маленького, начинали братаны жучить и доставать. Обзывались обидно: – «батюшка – говно», «конина из-под жеребины», а то и просто – «говяшка». Но уличным пацанам в обиду не давали.
Дрались сообща, молча, с остервенением.
Спина к спине. До первой крови. Но проходило несколько минут – и опять вспоминались со смехом давешние дразнилки. Хотя и попадало братанам за это при случае, если тётка вдруг услышит, но Митяй рано понял: – надо надеяться только на себя. И – никаких слёз! Не давай повода! А лучше – сразу – ответь. Пускай наваляют. Стой – до последнего! Он рано потерял ощущение боли и опасности. Словно шторка опускалась на глаза, туман пеленал голову, и он отчаянно лез на рожон – жилистый, вёрткий, как намыленный жгут, беспощадный не по-детски. Темноволосый – в отцову казачью родню. Только вот – росточком маловат – чуть выше среднего.
Весь день на речке пропадал. Загорел до черноты. Кликуху деревенские дали – «Копчёный». Так он с ней и пошёл в эту жизнь.
Пацаны постарше отловят, за руки-ноги раскачают и с обрыва в реку! Ужас! Глаза открывает – вода мутная, несёт стремительно! Барахтается, всплыть пытается, за жизнь свою сопливую борется. Старшие тут же – следят, чтоб не унесло далеко, не захлебнулся бы ненароком.
Снизу, со дна, прохлада будоражит, а всплывёт, и вода – всё теплее, сверкает под солнышком!
Быстрина изгиб делает и прямо на отмель, на мелкий песочек, галечник разноцветный. Стекает мокрая вода с тела, с прилипших к ногам трусов. Темнеют от влаги камешки, ярче становятся, но тут же высыхают на жарком солнце, блекнут. Глаза сощуришь, они слипаются от воды. Запах от реки, прохлада от кустов ракиты. Дышится полной грудью. Житуха!
Камешек на отмели нашёл с дыркой – «куриный бог». Повесил на шею на бечёвке. На счастье, как местные говорили. Куда-то он потом затерялся, да так и не нашёлся.
Однажды окружили его в конце пустынной соседской улицы трое. Подловили, когда был без братанов. Видно, хотели на кулачках одного испытать.
– Ну чё, говноед, засранец, жук-навозник, воняшь тут по всей нашей улице.
Митяй побелел. В прыжке, не теряя времени на разговоры, головой въехал в лицо самому рослому, да так, что у самого кость лобная заныла. Тот закрыл лицо руками, присел, завертелся. Второму, не мешкая, отвесил обидную, хлёсткую пощёчину. Третий убежал. А Митяй постоял немного и ушёл. Брёл так, пока в сознание не вошёл, не понял, что кулаки надо разжать.
После этого его стали приглашать на разбираловки в разные концы села. Он шёл охотно. Сразу схватывал суть. Наводил резоны. И перестали ему навозом в глаза тыкать. Не то, чтобы побаивались – уважали. И старшие пацаны на свой пляж разрешили Митяю приходить, загорать. Это был особый шик. Разговоры, сигареты.
Однажды они залезли с братанами на разорённую в коллективизацию колокольню. Далеко видно – до горизонта. Наверху – прель, запахи необычные. И гнёзда, где птицы высиживали в таинственном полумраке птенцов. Грудка тёмная, горлышко – светлее. Пёрышки переливаются зеленоватым. Глазки – чёрные, блестят бусинками. Дышит, живёт. Взрослые птицы волнуются, предупреждают:
– «Скриииии» – скрывайся! Не подходи к гнезду!
Смелые, а сами-то – с ладонь взрослого человека, тельце вытянутое, клюв небольшой, блестящий.
– Ласточки? – почему-то шёпотом спросил Митяй. – Вишь – хвост вилкой.
– Стри-и-и-жи. Похожи только на ласточек, – тихо сказал старший брат Иван. – Вырастут, свалятся однажды с купола, сразу на крыло лягут, и два года будут потом летать без посадки!
– И не спят?
– Не-а! И во сне летают, – ответил Иван с завистью. – У них же всё есть! С облака пьют, солнцем греются, мошку ловят на лету, скорость большая! Чё еще надо? Счастье, как говорится! – Иван зажмурился от удовольствия.
Митяй потом часто вспоминал колокольню, острые лучи солнца в прорехах купола, как сноп белого света. А главное – удивительных стрижей, которые вот так, запросто, не ударившись о землю, парят, и им хорошо в высоте! Распрями руки в стороны, падай с крыши и – пар! Тишина над миром. Нет ни врагов, ни друзей – один ты, как в момент рождения. Летишь уверенно, потому что знаешь, куда надо лететь! Туда, где все родились. Время потом перетасовало, а в памяти – то – первое осталось! И все к нему стремятся: хотя бы ненадолго вернуться, сил набраться, вспомнить себя, и уверенно лететь дальше, не ведая страхов и головокружения.
На зоне они к нему прилетали в злые, чёрные как чефир ночи. В лёгком забытье, на неразличимой меже сна и дрёмы. Митяй только вспоминал:
– «Скриииии!»
А может, примерещилось в вонючей духоте? Птицы и дети – под защитой Бога. И нечего им тут, в «хате», на зоне – делать!
К осени яблоки за пожаркой поспели, бесхозные, ничьи. Сочные, бокастые, кисло-сладкие, хрустят, сопротивляются. Чужие – они слаще ему казались. Митяй аж зажмурился от удовольствия.
А в этот момент подкрался сзади пожарник по фамилии Рябов. Толстый, вечно сонный. Лицо и впрямь – рябоватое, словно во сне воробьи поклевали, наделали мелких ямок.
Схватил его Рябов и поволок в пожарку. Посадил на стул и начал выговаривать: мол, безотцовщина, хулиганщина.
Дверь у него за спиной – не вырвешься. Метнулся Митяй, а тот как даст ручищей по голове. В ушах зазвенело. Застонал Митяй, сдёрнул конусообразное, красное, ведро со стенда, да как по ноге заедет козлу этому вонючему! По кости попало. Завопил – тот, схватился за ногу, а Митяй убежал.
Дошло до председателя колхоза.
И хоть Рябова не особенно уважали, но делу дали ход.
Приехала мама. Выслушала всех, всплакнула, допоздна с тёткой о чем-то долго говорили, а наутро – увезла его домой, на родину: на лавочку в метро и в коммуналку, перенаселённую очумелым людом и детишками.
Так он и болтался в метро: с лавочки – в дежурную. Поднимется наверх, эскимо купит за двадцать копеек, на солнышко вприщур глянет, ослепнет ненадолго, и назад. В метро – спокойней, привычнее. Ну и что же, что шумно, зато – родней, всё до пылинки знакомое!
Отец к тому времени стал выпивать по-настоящему. При работе машиниста – как скроешь? Заснул, станцию проскочил. Станцию своей мечты, как говорила мама. Спутался с какой-то женщиной, из столовки. Всё – наперекосяк.
Приходил домой пьяный, буянил. Доказывал, что он отличный машинист. Грамоты доставал, хвастался, нёс хмельную околесицу:
– У меня же профессия в руках! Я же – профессор в своём деле! Зачем меня так – в кувет! Я ж без метро – не жилец!
Больно было Митяю, и мамку жалко до слёз. Он заранее чувствовал приближение ссоры. Хитрил, прятался за шкаф, орал там, падал на пол, пытаясь отвлечь родителей от скандала. Но они, словно слепоглухонемые, – не понимали его хитростей. И друг друга перестали понимать.
А он вдруг ощущал остро, что виноват. В том, что он есть на белом свете, мешает взрослым, занятым родителям, что не может остановить ссоры. Пугался этой неожиданной злобы, в двух самых близких и дорогих людях. Откуда? Когда случилась эта дурацкая подмена?
Болело внутри, разрывалось от страдания. От того, что не смог отогнать тучу скандала, которая накрыла их всех большим, душным пологом. Задыхаются они под его тяжестью, трепыхаются, вырваться хотят, а он обволакивает, пеленает волю, гасит сопротивление.
Понимал свою бесполезность Митяй. Чудилось ему, словно он чужой – зашёл с улицы, а на него посмотрели вежливо, да и спровадили: – иди, мил человек, без тебя тут разберёмся!
Он прижимался к мамке – она же слабее отца! Смотрел на неё снизу:
– Ну, гляньте, какой же я – чужой, посмотрите внимательно, люди мои родные! Одумайтесь!
Отец говорил:
– О! Уцепился за мамкину юбку, тоже мне – мужик!
Митяю хотелось обнять отца. Вдохнуть несмываемый запах метро. Но отец бросал обидную фразу, булавку предлагал, – к юбке пришпилить мамкиной. Чужим становился, словно специально – отодвигался. И пропадало у Митяя желание быть к нему ближе, прилепиться и радоваться, что у него такой отец.
Возненавидел Митяй скандалы. Предпочитал тихий разговор.
Так и действует лучше, и прислушиваются повнимательней. Он это скоро понял.
Митяй помнил ужас того дня, когда им сказали, что отец – погиб на работе.
Узнал позже – прыгнул под поезд, с мостика, на переходе. Всё рассчитал, знал, что сделать, чтобы без осечки.
Перед этим приходил домой молчаливый, мрачнее тучи. Думал о чём-то сосредоточенно. Складка на переносице, как траншея. На вопросы Митяя, что-то отвечал кратко, глухим, неживым голосом.
Неожиданно поднимал на Митяя глаза – серые, глубоко посаженные. Словно лампочки небольшие включались где-то в тёмной бесконечности тоннеля. Сразу и не определишь, что они там осветили – далеко очень. И от этого становилось необъяснимо тревожно и страшно.
Митяя тянуло к нему, и он не знал, отчего это? Просто оттого, что тот – его отец? И только он один мог объяснить сыну, как мужчина мужчине, самое важное правило, без которого дальше невозможно жить и дышать, Митяй ему поверил бы без всяких оговорок.
В чём могла быть его тайна? Выходить на работу каждый день, водить поезда, гордиться – не тем, что незаменим, а своей полезностью для людей. Какая – невероятная ответственность!
Может, этой ответственности он и не выдержал, надломился, не рассчитал силы. Но он же – взрослый, значит, надо было стоять! Терпеть и стоять, как солдат на посту. Сам же – говорил!
* * *
Приехала тётка Акулина. С порога запричитала в голос, до жути:
– На кого ж ты нас покинул, Серёженька-а-а! Посмотри, как жена плачет, сыночек!
Осиротил ты нас, Серёженька-а-а-а! Бросил – сирых одних – в чистом поле!
У тётки похороны шли нескончаемо. Муж, дядя Демьян, работавший пастухом, умер в пятьдесят лет. Крепкий был с виду, не болел, не жаловался никогда, но сгорел в одночасье – что-то с лёгкими. То ли на земле поспал около стада, застудился, то ли от самосада злющего, который сызмальства курил немерено.
Вскоре два младших сына ушли, обоим по двадцать пять было. Один в аварии разбился на «Жигулях», возвращяясь из райцентра, второй заступился за соседку, которую пьяный муж за волосы таскал. Отбил её, а мужичок поддал ещё, ночью вызвал в проулок, пырнул ножом. Пока скорая помощь приехала, довезла до райцентра – так на столе и умер.
И сейчас тётка всех помянула, слезами полила обильно все могилки – от деревни родной до самой Москвы.
И стало горе – общее, не забываемое. Долго шепталась с отцом Георгием – долгогривым, бородатым, припудренным первой сединой, в рясе, с лоснящимися прорезами сбоку, с небольшим животиком, словно кто-то кулачок снизу подтиснул.
Поп подробно расспрашивал тётку, маму, морщил высокий, с залысинами лоб, поправлял окладистую, кудрявую, хмурился. Те умоляли, чтобы отца отпели по-христиански, по чину. Ведь уныние, самоубийство – первейший грех.
Неожиданно произнёс явственно, сочным, поставленным баритоном, безоговорочно:
– Пусть будет – несчастный случай на работе! С Богом!
Достал замусоленную толстенькую книжицу из кармана. Загнусавил молитву заупокойную. – Сергия… Раба божия? – дивился Митяй. – Какой же отец раб? Сильный, работящий был. Бог – рабовладелец? Или отец мог только у Бога быть рабом, а у других – нет? А мы, все, тоже, что ли, – рабы? У Бога?
– Путалось всё в голове, не складывалось.
– А ведь Митяй тоже мог бы стать пастухом, как дядя. Табуном лошадиным, не таясь, любовался бы. И не ведал бы про город ничего. Так – издалека, в телевизоре, вечером, засыпая. Приезжал бы иногда – зимой, в гости к родне, и скорее – домой. В деревне – хорошо!
Коротать ночь у костра. Рядом собаки – сильные, умные, верные.
Стадо спит. Картошка пропеклась в золе, хрусткая, пачкает губы. Долго не остывает, обжигаясь, глотаешь, и нет ничего вкуснее!
Мотыльки вьются, хороводят, напоследок перед гибелью ткут невидимую шёлковую материю, пляску последнюю исполняют. Или сигналы кому-то посылают в темноту?
Родное всё, знакомое. Ночь, день, запахи, звуки. Спокойно от этого, несуетно.
И так – каждый год. И всё – вмещается! Всему место находится, ничто не пропадает, а плодится, поспевает. Умирает, но и рождается!
* * *
Забился дома в угол. Плакал тихонько, чтобы никто слёз не увидел. Не хотелось ему на кладбище ехать. Не хотелось удостовериться, что отца закопали, и это – насовсем.
Тесно, проходы узкие, втиснулись бочком, гроб над головами приподняли, чтобы за острия металлических оградок не зацепиться.
Пробрались к свежей яме кое-как, тело всколыхнули, обеспокоили.
Сбоку, из-за бруствера показалась она бездонной, как Тартар, про который он на уроке истории узнал. Гроб темнел сверху узенькой, коричневой дощечкой. У Митяя закружилась голова, он испугался, что сейчас упадёт вниз, пробьёт крышку и окажется в цепких объятьях, один на один с мёртвым отцом.
Голову поднял – деревья стоят равнодушные, листва еле шевелится.
Он схватил пясточку желтоватой землицы, сухой, сочащейся между пальцами, сжал её покрепче. Земля просыпалась вниз, припудрила бессмысленные кружева на крышке гроба. Стенки могилки осыпаются, насекомые какие-то ползают по подрубленным корням.
– Деревья оплетут гроб новыми корнями, сожмут, обнимут навсегда, и отец сможет приходить только во сне, – подумал Митяй.
После похорон ушёл в дальний угол кладбища, шептал тихо, присев на чужую лавочку возле ухоженной могилки:
– Папка, зачем ты это сделал? Как мы без тебя? Как же так? Бросил нас! Почему? – слизывал слёзы, а они копились на верхней губе, горькие, как лекарство.
Его искали долго, настоящий переполох получился. А мамка схватила его в охапку, заплакала, увлажнила ему щеку, шею такими горячими слезами, что Митяй не выдержал, словно растворился в этой обжигающей влаге, и сам заплакал в голос. Так они постояли в обнимку, не зная времени.
Поминки были. Кутья, бульон с пирожком. Водки выпили. Лица слегка разгладились, помягчели. В центре стола стоял на пустой тарелке стакан водки, накрытый куском хлеба, приборы – словно отец сейчас войдёт, вытирая руки полотенцем, кинет его на спинку стула и поест с аппетитом, неспешно, так что вкусно со стороны смотреть, и слюнка прибежит перед обедом, как бывало прежде.
– Он же от водки, может, и погиб, – глядел Митяй исподлобья на прозрачный стакан. – А теперь вот… и нет отца. Зачем же налили водки?
* * *
Пришла зима.
И стали Митяя донимать чирьи, фурункулы и карбункулы – это когда несколько злых корней внутри разрывают тело, раскалёнными гвоздями, да так, что температура с ног валит и шею не повернуть. Всю зиму дрожжи жидкие пил. По дороге из школы заходил в бакалею, выпивал стакан за двадцать копеек. Опротивели – донельзя, но – к лету прошло, только вся шея, как полигон на манёврах, изрыта была глубокими траншеями исковерканной, перепаханной кожи. Поэтому не любил раздеваться при людях.
Унижение и нищета, давили Митяя к земле, и не шла учёба, не лезла в голову, потому что рядом сидели весёлые, ухоженные детишки, при хороших, заботливых родителях, чистенькие, правильные. Всё – на месте, ровненько.
Митяй – тоже чистенький, только в стиранном-перестиранном, подштопанном, перешитом-перелицованном.
Он чувствовал, словно клеймо на теле под всеми этими тряпками несуразными, – «нищий»! И не смыть его ни в какой бане самой злой мочалкой, потому что – внутри, в самой серединке тавро коричневое, несмываемая отметина – пропечаталась.
Толстых с детства невзлюбил. Чудилось в этом благополучие, сытость и усыпляющий достаток в чужом, враждебном доме.
Цеплялся за малейшую возможность с ними подраться, повздорить.
Его сторонились. Некоторые заискивали, подхалимничали, «угощать» пытались: яблоко, конфеты, но ещё больше его раздражали, потому что понимал Митяй – с барского стола эти дары, не от сердца.
Грустный Новый год. Большая еловая ветка, немного игрушек, мишура, подарок казённый с двумя мандаринками, и маленькой шоколадкой. А за окном светятся другие окна: праздничные люди, гости. В праздники хуже всего – совсем некуда себя деть.
И друзей настоящих не было, разве что Лёнчик, стриженный наголо, двоешник. Голенький – и кликуха, и фамилия!
Брат его старший сидел в тюрьме. И наколку он первый сделал из класса, и курить начал раньше всех. Пацаны его побаивались и держались в стороне, памятуя о брате, который может вернуться из тюряги в один прекрасный день. Хоть и ненадолго, потому что рецидивист, а всё равно – опасно.
Не верил Митяй словам, никому не верил. Пустое это, туфта. Непослушный был. Слушал нравоучения, но не слышал, не выходил из горестной задумчивости, в каком-то столбняке находился.
Многое научился понимать, но бакланить, попусту болтать не любил. Отмалчивался, хмурился. Предпочитал действовать скоро, жёстко, молча.
Однажды мама суп куриный приготовила.
Прозрачный, красивый. Кружочки жёлты мерцают, плавают, морковка вспыхивает оранжево, лапша маминого приготовления – красота! Вкусно! Потом увидел в мусорном ведре, под раковиной, голубиные перья. Блёклые, скомканные влажной тряпицей. Кошка Муська часто ловила голубей, тащила их домой. Благо крыша – вот она, руку протяни к лестнице пожарной из комнаты в коммуналке. Они и на окошко присаживались, любопытствовали, косили оранжевым глазком, вертели головёнкой.
– Значит, мама сварила суп из Муськиного голубя? – Отобрала у кошки добычу?
Дико ему показалось, неправдоподобно. Спросить постеснялся.
Не хотел обижать.
Сначала решил – вывернуть суп этот, сразу ставший сиротским и горьким, – в унитаз! Да голод любого обломает. Присолил слёзками, бисером мелким крупного помола, но съел.
И осталась эта унизительная заноза внутри, никак не выдернуть и не забыть. Саднит и ноет, до звериного рыка доводит, до затмения умопомрачительного. На всю жизнь в той самой шкатулке, куда он все обидки складывал.
И не убывала она, не уменьшалась, и не закрыть – не выкинуть, топорщится колючее нутро.
* * *
Он был уже настоящим забиякой. Только еще больше озлился на всех и вся. Не от зависти, от безнадёги.
Он рисково вылезал из окна, подтягивался на руках, полз по жести к слуховому окну, линяющему лишаями старой краски.
На чердаке лежал припудренный пылью хлам.
Связки старых книжек, учебников. Он листал их. Здесь ему было интересно читать, играть в слова, переделывать их: каблук – «калбук», диагональ – «дионагаль», автобус – «аболтус». Рассматривал карты, размышлял о пёстром ковре мира, в котором множество разных стран, дорог, морей и океанов, людей и языков. Трудная, но радостная жизнь, наполненная доброй усталостью, тёплым домом, вкусной едой и добротной, удобной одеждой, которая нравится и годится на разную погоду.
Патефон в коричневом дерматине.
Пачка старых пластинок бурых конвертах из обёрточной рыхлой бумаги, словно йодом накапали на неё. Дырка в центре, кружок синий, красный. «Тачанка», Лидия Русланова, Шульженко – «Синий платочек». Шипела, крутилась пластинка, чёрная, как гудрон. Толстая игла двигалась, прижималась к тусклому глянцу, извлекала из толщи времени мелодию.
Чудилось, что вклиниваются какие-то неведомые, необъяснимые голоса из запредельной дальности. И было немного странно и жутковато, потому что он не знал – что им ответить, тем, невидимым в тяжёлой, угольной, ископаемой толще старой пластинки. Может быть, это было важно, и они спрашивали, посылали сигнал, ждали, а он безмолвствовал, обрекая их на неведомые страдания, так и не оказав помощи?
Здесь же нашёл прозрачный шар. Внутри наклонилась к жёлтому пляжу пальма, море ленивыми белыми барашками набегало на песчаный берег. Солнце в зените. Весёлый мальчик на спине дельфина. Всё это замерло в прозрачном желе, разбавленноем крохотными пузырьками.
Что-то было в этом шаре, кроме видимого глазу. Что? Что ещё было в этих пузырьках, без чего нельзя жить весело, празднично, в радость? А без чего нельзя – жить? Без мамы, еды, воздуха, солнца, красивой яркой одежды, денег? Чего ещё?
Одна пластинка называлась «Луна и мозги». Начиналась она с залихватского гитарного перебора, потом томный женский голос, манерничая, проговаривал:
– Как нынче чудесно! Луна-то как сияет! Интересно – есть ли жизнь на Луне?
Мужской голос, лишённый всякой романтики, грубовато отвечал вопросом на вопрос:
– А мозги у тебя есть?
Потом шёл долгий, нудный разговор на две эти важные для собеседников темы. Митяю становилось неинтересно, он отвлекался, представлял Луну, как большую таблетку валидола на маминой тумбочке, но только серую, пыльную. Не дослушав, он менял пластинку на заряженный бодрой энергией «Марш авиаторов», ясный и чёткий, как фигуры пилотажа в синем небе. А ещё выше – стрижи!
Однажды, в полнолуние, глядел Митяй в узкую прорезь вверху окна камеры, и резанул его вселенский, знобкий холод одиночества. Вспомнил пластинку бестолковую и подумал:
– Может быть, Луна – место ссылки самых отъявленных одиноких душ? Вечные поселя! Или души только на Земле могут существовать?
Голуби косили чёрным глазком, в оранжевой радужке, вертели головёнками настороженно, перебирали красными сафьяновыми лапками. Радужным оперением поблескивали. Потом успокаивались. Гуркали деловито, будто ядрышки негромкие перекатывали, делились новостями, которые принесли ему, разглядев с высоты своего полёта только самое важное.
От стрижей, пролетающих на родину – в Африку, или в Германию, к острым шпилям старинных кирх. Послушать, взволноваться и ринуться в необъятное, как рокочущая, яростная музыка органа, – бездонное небо. Стрижи – души лётчиков? Кто же ещё такой простор выдержит и не задохнётся?
Тишина приходила к звукам, словно это был первый день мира, и шуметь и разговаривать ещё не придумали, словами лукавыми играть – не научились.
Он становился тих и задумчив. Если бы кто-то сейчас его увидел – не поверил бы, что это тот самый пацан, который на пустыре за гаражами не испугался «один на один» выйти и победить на кулачках боксёра-разрядника «Опору». Витёк Опорышев, хам и оболдуй, отбиравший копейки у малышни, наглел с каждым днём и созревал неизлечимым нарывом для какой-нибудь беспросветной глупости, чтобы получить прописку на зоне. Весь двор болел за Митяя, и он – не подвёл.
Изустные рассказы о его подвигах гуляли по району. И прибавлялись приводы в местный отдел милиции. Он слушал всю эту ушещипательную ерунду от толстых блондинок в несуразной ментовской форме, презирал их и думал:
– Курицы-женщины в перьях! И чего они все – блондинки? Тёмных что, не берут в ментовку? Эх, кабы не мамка – меня бы только и видели!
Тётка приехала, покупки сделать перед школой. Пошли по магазинам. Его взяли.
Насмотрела платьишко Дусе, дочке своей.
– А вот давай-ка на Митьку примерим, – предложила тётка. – У него такие же габариты! Ну, может, – попа помене. – И лезут к нему с этой – коричневой… тряпкой несуразной. А он стал драться. Разозлился. Так было обидно. И убежал. Стыдно было перед тёткой, но остановиться, успокоиться уже не мог: вертел им кто-то невидимый, и не совладать!
– Ну, чисто – волчонок растёт! – сокрушалась тётка, мрачнела, на маму боялась взглянуть.
Мамка, рано постаревшая, молчала, смотрела сухими глазами и ничего впереди не видела. Что она могла поделать? Тут – мужчина должен поговорить строго. На место поставить, уверенно, без нажима, раз и навсегда образумить. Да нет его – мужчины, и вряд ли заведётся. Кому она теперь – с «довеском» нужна, молодая старуха.
* * *
На лето уехал в деревню, к тётке, помидоры, огурцы собирать. Десятый ящик за работу отдавали, расплачивались. Митяю не нравилось это занятие. Он уже себя взрослым считал – восьмой класс закончил, с осени в ПТУ должен был пойти, в «кабловку», как местная шпана окрестила училище.
И вертелась вокруг него Зиночка. Толстая, рыжая, нос шелушится от солнца. Румяные щёки вмиг вспыхивают пожаром от одного взгляда, так что все конопушки изнутри светятся, поспевшие в одно мгновение, на глазах. А глаза – зелёные, большие, плутоватые.
Тоже гостила у родни, откуда-то с Урала приехала. Постарше была – в десятый перешла. Сиськи рвут платье, – тесное в подмышках. Хи-хи. Ха-ха. Смеётся без конца и без повода, только что на спину не заваливается – так смешно! Дура!
Как за стогом сена оказались? Вечером, уж все разошлись, пыль улеглась, коров по дворам развёл пастух. Прохлада вместе с пылью на дорогу опускается.
Целовались, мусолили влажно, горячие губы. Митяя дрожь пробирает, а она на коленки встала, спустила рывком с него штаны, в руку взяла, сжала несильно и неожиданно для Митяя – поцеловала. Так – самую малость, губами слегка прикоснулась. Как электричеством кольнула.
И тут – фонтан вырвался ей в лицо!
Смеётся она, заливается, остановиться не может, так её смех разобрал.
Лицо косынкой вытерла.
Митяю – стыдно, неловко. Худобы своей, штанов этих старых, выцветших, что всё так неудачно.
– А мне говорили – гроза всего района! Ладно! – сжалилась она. – Айда на речку. Пришли. Речушка в этом месте спокойная. Разделась она, купальник пёстрый, соски, выпирают, словно шарики железные от тёткиной кровати привинтили к груди, дразнятся и манят – возьми в обе горсти, сожми крепко, разомни, пусть мягше станут. Только всё наоборот – ещё крепче они становятся!
Митяй глаза отводит, стесняется, а руки, как и не его – сами тискают.
Искупались, на другую сторону речки заплыли.
Зинка, будто русалка речная, плещется, кончики волос намокли, потемнели.
– Пойдем – сушиться, – предложила. – И бегом в баньку ближнюю. Только пятки белые сверкают в сумерках. Вода с неё капает, словно китиха на берег выползла. Запыхалась. Митяй – следом.
На полок влезли. Она лифчик сняла. У него трусы вздыбились – будто кнопочку нажали.
Лицо близко, в конопушках. Руки, тело – будто через сито загорала. В сумерках, слепят, светятся оранжево – брызги солнечные, мелкие.
Она трусы свои сняла аккуратно, воду выжала, расстелила рядом. Потянула с него трусы.
Они мокрые, не даются, к телу прилипают.
Встал он, скинул – сам.
Запах банный – духмяный, вениками пахнет. Полок потемнел, но чистый. Банька «намоленная», пропаренная многажды. Присела на один бочок, к речке наклонилась поближе – к водице. Оконце запылённое, паучок в углу, в гамаке своём покачивается на фоне речной воды, сосредоточился, – ужинать – пора.
Река – граница, а на той стороне – лодка. И сидит в раздумье дедушко – как ему через эту границу перевезти и козу, и капусту, и волка, и себя, не ударив в грязь лицом. Не опростоволоситься – счас же вся деревня узнает, засмеют – до сёмого колена всю фамилию, изустно и в лицах – распозорят! Вперёд – на года!
И у каждого тут – своя жизнь, своя история, биография, а теперь вот – сложилось в общую географию, и как соединить, чтобы всем – на удивление и, на зависть?
Стоят они, смотрят друг на дружку, молчат, у каждого свой интерес, и думка – своя при этом.
Ответственность же – целиком на дедка ложится.
Такой вот – момент истины. И река-судьба, и лодка-судьба, а что потом?
Что может быть потом? Да неинтересно! Волк – в лес наладится, коза – в огород заспешит, а капусту дед – домой отнесёт – не выбрасывать же добрый кочан, плотный и тяжёлый.
– Эка невидаль – кочан! – скажет строгая бабка. Нахмурится – опять безделицу, завалящую приволок, а похваляешься – добытчик!
А дед вспомнит реку – может быть, самую яркую страницу всей своей жизни, и уснёт с улыбкой. Прибережёт для внука историю. Тот ещё не перестал удивляться и тормошит, семенит следом:
– Деда, расскажи, ты же обещал!
Как такому благодарному слушателю не потрафить? Садись – ухи на гвоздик, да слухай – сюда.
Дичится Митяй, зажимается. Она его руку на треугольник кудрявый положила, водит ею: гладь, мол. Как кошка, когда спинку подтискивает под ладонь. Откинулась, легла на спину, груди разъехались влево-вправо. Тело белое, и манкое и отталкивающее, неведомое ощущение, и сладость запретная – так вот оно как?! И всё это, – большое, перед ним раскинулось, и ещё больше сделалось, дыхание перехватило, и страх, и восторг, и огонь дьявольский – жарко стало в один миг, до озноба, как и не был в речке прохладной только что, не плескался в свежести вечерней.
– Иди сюда, – прошептала. – Я помогу. – Пальчикам – нежно так шевельнула.
– У-у-у. – Застонала, задвигалась под ним, навстречу его движению. – Хорошо. У-у-у. – Властно притянула, обхватила сильно руками, ногами, пятки жёсткие от ходьбы по земле, как наждаком по спине потёрла. Потом словно пришпорила Митяя, заторопила, в бреду каком-то странном лопочет: – Хорошо. Ещё, ещё. – Прикусила легонько плечо на самом скате, потом сжала руками, больно, как прищепкой, словно не в себе.
Митяя точно током пронзило. Задышал глубоко, во рту враз пересохло. Погнал ритмично – откуда что взялось, вроде и не учил никто.
Закричала, запричитала, заблажила. Напряглась, вцепилась в бока руками – до боли, до синяка. Выгнулась, как припадочная, глаза прикрыла.
Митяй близко-близко смотрит – тонкая сеточка синеньких прожилок вокруг глаз. Пульсирует, бьётся. Беззащитная она стала от этого, словно первый раз в дом к себе привела и говорит:
– А бери, что хочешь, ничего не жаль – добрая я сегодня! Для милого дружка и серёжку из ушка!
И как-то неловко от такой щедрости неслыханной.
Потом вздрогнула, обмякла и раскинулась.
Голову его руками обхватила, – волосы торчком от речной воды – целует, тянет к себе, словно опять в безумие впала. Но вдруг перекрестила и сказала по-бабьи:
– Лягушонок! Какой ты крепенько́й! Упругонько́й! А говоришь, не умеешь! – Засмеялась. – Научим, есть чего – учить! – Провела рукой. А колышка – и нету-ти! Пропал колышо́к – ко́тейка, – должно, унёс, под елову ветку! Чудно́, был боровичо́к, да сорвали под шумо́к, уж нету шляпки, одна ножка осталась, и та подвяла, накренилась!
Смех у неё радостный, довольный. Митяй духом воспрял, даже гордость поднялась – за то, что не подкачал, хоть сперва и опростоволосился.
– Не так всё и плохо в итоге. – Митяй даже превосходство ощутил, – всё-таки он-то сверху был! Победил. Мужиком стал – теперь! Это уж точно!
Наклонился дед до земли, в оконце банное глянул, усмехнулся, крёхнул досадливо, что некстати подглядел. Неловкость вышла нечаянная.
Луна – солнце цыганское – выкатилась большим белым колесом из-за тучки-пёрышка и осветила, неживым фиолетом обсыпала, и стало далеко видно, аж за тёмный край горизонта.
Задрал дед бороду, глянул на луну и потопал неспешно, холодя кривые ноги в старых галифе остывающей травой – куда уж теперь-то спешить! Да и не видел его никто.
А дело-то – слажено!
* * *
И Митяй ни с того ни с сего – вдруг стал рассказывать Зиночке про стрижей, чердак. Про страны разные, про себя, тётку, мамку, отца погибшего.
Раскрыл шкатулочку – ту самую, с чернухой, бездонную – и давай всё напоказ вынимать, да развешивать.
Горячо, складно рассказал, словно готовился давно, но высказать получилось только сейчас, в этой старенькой, кособокой баньке, чёрной от времени. Словно выкидывал старьё негодное, и становилось легче. Вроде уже и закрываться шкатулка начала – просторнее сделалась внутри, легче дышать стало. А всё равно много ещё в ней разного, потаённого.
Зинуля вздыхала искренне, жалела Митяя, прижималась горячим телом. Потом вдруг заплакала, слёзы горячие на Митяя обронила, обняла ласково. Поняла про него самое главное, да так, что он сам едва удержался, чтобы не зареветь. Вздохнул глубоко, замер и терпел долго, до головокружения, еле выдоха дождался.
Преступил гордыню и исповедался блуднице.
Так молча, и лежали. Холодясь спиной и согреваясь, влажнея теплом груди, слипаясь ненадолго жарким потом горячих, молодых тел.
И страшно было разъединиться, но и подсказывало в сердце что-то горестное – сейчас всё и закончится, здесь, – на этом странном, случайно, подвернувшемся – ложе.
Никому и никогда он так много про себя не рассказывал, как случайной этой попутчице ставшей так скоро, накоротко – родной.
Будто кто-то шепнул ему, что больше они не встретятся – никогда!
А всё равно досадовал – чего разнюнился, разоткровенничался! Как назавтра в глаза ей глядеть?
Прошли вдоль речки, задами огородов, шевеля белую изнанку ватных лопухов.
На мостке высветились – перед всем селом – как на рентгене. Поцеловались – стыдливо, неумело, уткнулись носами, мешая без привычки.
– Прощай, Митя. – Хороший ты… – Обняла, прильнула грудью, взволновала снова, запахами поманила – реки, водорослей, травы, настоя банного, горячего напора молодости.
– До свиданьица, Митрий Сергеич! – Всхохотнула необидно от неловкости и щедрой доброты, на какую только и способна в своей безоглядности женщина, но, уже слегка играя, кокетничая, словно бы отодвигалась легонько.
И бегом, к дому.
А ему захотелось вот прямо сейчас её на спину уложить и – как недавно, в бане, не останавливаясь, пока снова крик этот – с потолка не рухнет вместе с аспидным, бархатным налётом копоти. Уж теперь-то он справится! Не забудет теперь – первого урока, пока время напрочь не отшибёт память и не сделает равнодушным ко всему!
И на себя опять подосадовал – чего рассказывать начал?
Выложил, исповедаться решил?
* * *
Домой Митяй вернулся поздно. Тётка не спит, потому что всё уже знает. Пока он с другого конца деревни добрёл по темноте, под лай собачьей эстафеты, «сарафанное радио» уже его подвиги озвучило.
– Вече́рять будешь? – только и спросила.
Кивнул согласно.
– Экой, ты – голодный, – пожалела его тётка, наблюдая, как он быстро ест. – Ровно две смены отпахал. Спать пора, иди, мужичок, ложись.
Ничего больше не сказала.
Улыбнулась, залучилась морщинками и растворила их в синеве глаз – мудрая тётка.
Пришло время, и всё. У всех оно однажды приспевает, но по-разному приходит.
Лёг Митяй, вихры пригладил, только успел вспомнить: пацаны постарше, с которыми он водил компанию, не скупились на рассказы о своих подвигах с девицами на районе. Он щёки надувал, скрытничал, не признавался, что не было у него ещё никого ни разу.
– Ну вот, тепереча и я отметился! – думал Митяй. – Без обмана. – Только не станет болтать всяко-разно. И не потому, что науку постиг не сразу, а оттого, что это касалось лично его – Митяя. Только его. И её, наверное, тоже, а её-то что ж срамить для красного словца?
И ещё понял он, что врали по большей части пацаны. Самого главного не сказывали – что сладко это! Да так, что на всю жизнь. А значит, мололи впустую про ничего!
Уснул. Так до утра на одном боку и проспал, как пожарник на экзамене.
На следующий день Зиночка на работу не пришла. Митяй все глаза проглядел, но спросить было – неудобно: сразу догадаются. И так их уже поженихали в отсутствие других новостей местные сплетницы.
Весь день не находил себе места, извёлся. Решил, что он сделал что-то не так, из-за чего она не смогла выйти на работу. Да нет же! Она улыбалась, когда прощались. Может, у них будет ребёнок? Маленький такой. Рыжий, как Зинка, конопатый от пяток до затылка. И шустрый моторчик на солнечных батарейках – как Митяй!
Мысль эта была самая ужасная из всех, что приходили ему в голову. Какой из него отец? Значит, ещё одна на свете – безотцовщина! Вот так – с первого раза – ребёнок? С какого раза, он не знал, и спросить – не у кого. Пацаны? Засмеют, задразнят, проходу не дадут, потому что опять же – всех не перелупишь!
Уж и день закончился трудовой, жара спала. Стали собираться, неспешно от усталости, пропотевшие, пыльной пудрой запорошённые.
– Зинуля-то – что ж – при болезнях? Или по-женски? – спросила тётка Клава, жена бригадира Алексеича.
– Уехала сегодня, срочно. В Свердловск. Что-то дома – там-от. Тётка Фрося её отправила с Сергей Викторовичем, в райцентр, совсем ранёхонько.
Митяй побрёл к дому тётки Ефросиньи. Прошёлся несколько раз, не спеша: а вдруг вернулась назад и выйдет? Не верилось ему, что вот только-только началось, что-то светлое, новое, может, самое-самое в его жизни важное – и опять облом? Что же это такое?
Толян с Лёхой подъехали на мотоцикле, на «козлике» трескучем.
– Чё зыришь? – спросил нагловатый Лёха. Носастый, глаза – цыганские: мамка его на базар в город ездила и прижила с каким-то южанином. Ручкой газ то добавит, то сбросит, грохот стоит, дым сизый – Умотала краля городская – не переживай! – Орёт, мотор перекричать старается. – Наши девки – не хуже! Вон, какие булки отрастили – залюбуисси! Только по баням не шастают! Сохраняют себя до свадьбы! Блюдут, а не блядут – слышь, – Толян? – И засмеялся, аж голову запрокинул, затылком кучерявым, мерлушкой нездешней, Толяну в лицо въехал.
Нашло на Митяя затмение. Ударил коротким тычком в морду, наглую, смеющуюся. Повалился мотоцикл на бок, затрещал вхолостую, задвигался бестолково, припадочно, как курица с отрубленной башкой.
Пока Митяй Лёхе морду кровянил, задыхаясь, зверея от самозавода, боли в костяшках, не ощущая, только хруст слышал, Толян выполз из-под синего облака мотоциклетной вони и успел сбегать за подкреплением.
Очнулся Митяй: толпа идет с дрекольем, гомонят, друг дружку поддерживают – счас мы этом, фрукту столичному, устроим – профилактику! Междурёберную и не только.
Вскочил Митяй на мотоцикл, газанул и в толпу на скорости врезался. Что оставалось делать? Или ты, или тебя, других вариантов – не было!
Шарахнулась толпа, вскрякнула, как утки в камышах при виде ястреба, раздалась в стороны.
Только Владика вверх подкинуло передним крылом мотоцикла, ударило сильно. Упал он, все кинулись к нему, а Митяй рванул к тётке. Мотоцикл у забора кинул. Скоренько вещички собрал, не стал никого дожидаться, понял всем нутром – тут был у него нюх и опыт – пора линять! Летняя такая – линька – нежданно-негаданная, некстати и не в сезон.
Денег взял у тётки. Молча, смотрела она на него, знала, что больше не свидятся.
Дано ей было это понять. Но и Митяй, хоть и был много моложе, почему-то тоже это понял. Сердцем. Добрая тётка, родная. Хоть и не знал, конечно, что к своей груди его прикладывала когда-то давно и привязала невидимо, чтобы стал он – родным.
– Экой, ты – беспокойный, жить ещё не начал, а уж – вон… – Заплакала. На образ Божьей Матери в переднем углу хаты глянула, прошептала: – Спаси и оборони, Мать-Заступница!
Перекрестилась наскоро.
И Митяй неожиданно заплакал, хотя не собирался при ней, перебороть себя хотел.
– Бывай, тётка Акулина, спасибо тебе, хорошая ты. – Слёзы кулаком по лицу размазал, отвернулся, да разве от тётки спрячешь? – Хотел прибавить, что любит он её, как мамку родную, но сдержался, смолчал.
А невыплаканные слёзы ещё оставались где-то глубоко, и его трясло безостановочно, ломало до озноба. Всё внутри вибрировало от неопределённости впереди и предчувствий самых чёрных.
Рукой махнул обречённо, не глядя, и бегом – за порог.
Бежит и плачет взахлёб – никто же не видит. И тяжесть отпускает, и вздыхается легче, из самой глубины, и грустно становится, и себя жаль невозможно, забубённую свою головушку, молодую, непутёвую. И облегчение-то – на короткий миг.
По перелескам до большака под утро добрёл из последних сил, потом на попутке, с пересадками – в Москву родимую.
* * *
А дома – уже ждут!
– Ну что, – Метрон Сергеевич? – спросил участковый, как старого знакомого. – С прибытием на родину! – Глянул поверх очков: – Сбирайся, – на выход, с вещичками!
Долгие годы его потом будет эта команда сопровождать и преследовать.
И мама – красивая. Платье белое в синий горох, солнце от окна, и она – в нимбе, как на иконе. А в него, как в мелкую козявку, словно тонкую булавку вогнали – и больно, и не соскочить с неё.
Святая женщина – мама!
Потом всю жизнь будет это видение к нему приходить. Уж и мамки-то не станет.
После первого опыта с Зинкой, он понял, как несовершенно то, что люди назвали замусоленным словом – «любовь». Или это был безотчётный страх новой неудачи? Он не сомневался в себе, он ненавидел предательство во всех формах. Вспоминал отца, словно опереться на него хотел, часто вспоминал. Как бы тот сказал, посмотрел.
И был Митяй требователен к новой женщине, может, даже излишне, и не представлял, что вот эта чужая незнакомка, со своими привычками, требованиями, отношением к определённому ею порядку вещей, к нему – Митяю, сможет стать родной, чем-то большим, чем просто женщина. У него не получалось быть одному и быть вместе тоже не получалось. Его одинокое «я» не оставляло места никому другому.
* * *
Владик выжил, – но остался калекой. Срок определили Митяю – условный, по малолетству, плюс оплата ущерба по нездоровью Владику.
Кое-как, с большим трудом устроился на работу.
Противное это хождение по разным кабинетам, унизительные просьбы матери, выклянчивание работы перед каменными мордами кадровиков. Только и взяли – через знакомых каких-то – учеником токаря-револьверщика.
Такое героическое название, а на самом деле – болты нарезать из прута на полуавтомате.
Немецком, ещё трофейном. Кое-где краска тёмно-зелёная сохранилась и табличка завода-изготовителя. Очень длинное название, запоминал долго, думал – в жизни не забудет, ан вот – видишь: на шконке как-то измучился, извертелся ночью на пупе, а вспомнить так и не смог. Чуждое слово, не улеглось в память.
– Сколько же на нём всего нарезали, на станке этом? Металла извели? – думал иногда Митяй.
Спать ляжет, глаза прикроет, а гайки в ящик металлический падают. Считать начнёт, да так и засыпает на втором десятке.
Митяй быстро наловчился, норму стал выполнять и успевал в домино с мужиками в обед постучать. Но – перевыполнять норму мужики отсоветовали – расценки срежут. Ни к чему это, вечные догонялки. А посерединке – в самый раз!
Стал Митяй зарабатывать неплохо, деньги домой приносить. Костюм купили с мамой, красивый, дорогой. Долго она ходила, высматривала, а уж потом вместе пошли, примерили – что надо! Мама же всё про него знает!
Туфли-корочки в коробке картонной, лежали в шкафу, каждая в отдельном, сером мешочке. Фирма! Но не любил он наряжаться, не привык. Как и дни своего рождения избегал отмечать. Словно осознавал, что не надо ему было родиться, да ещё в таком месте неприспособленном – в метрополитене.
Вроде бы всё складывалось неплохо. Только вот изводила тоской такая пресная жизнь и была Митяю не в радость. Двигался он по ней, как полуавтомат револьверный на малой передаче, а нутро другого требовало – огня, приключений! Романтики!
Глянет на свои руки – неопрятные, заусенцы грубые, траур под ногтями несмываемый, как ты их ни скобли, а всё равно видно – работяга. Он стеснялся своих рук, лишний раз не показывал.
На майские праздники Митяй поехал с корешами на речку. На электричке, потом пешком. Жратвы набрали, водяры – залейся, пивка.
Одно радовало – назад нести не придётся!
Костёрчик запалили. Разговоры, споры – ни о чём. Пивком залились, как междугородний автобус – солярой. Невдалеке какой-то хмырь тёлку молоденькую тискал – проверял, хорошо ли она накачана, упруга ли? Потом ушли они в лес. А Митяй на спор чёрную «Волгу» угнал, так – для потехи. По дачному посёлку поездили.
Чисто, аккуратно, не газовали. Вернулись назад, а тут уже – менты!
И как он ни доказывал, что не было корысти в его действиях, – и назад вернулся, и добровольно сдался. Ещё и выпивку присобачили – езда без прав, в нетрезвом состоянии нестояния.
И рецидив припомнили – судимость первую.
А мужик тот оказался каким-то начальником, шишкой местного розлива. Озлобился донельзя, принципиалку погнал! И слышать ничего не хочет. Мстит, потому что и дома у него скандал, и кралю уже другой тискает.
И пошёл Митяй по этапу – в Главный Российский Университет – тюрягу, аж на девять лет, без скидок и амнистий… «Путём поглощения менее отягчающих, более отягчающими». Статьями приговора, имелось в виду при оглашении.
На том детство и юность резко закончились. Дверца в клетке – захлопнулась громко и надолго.
В мир блатной не совался. Усвоил общие понятия, но в высший круг не стремился. Чужаком себя ощущал, а не хранителем выработанных до него законов этого страшного, незнакомого мира подлых перевёртышей, которые морочили головы пацанам пустой романтикой, мнимым братством, взаимовыручкой.
Изредка посещали небогатые воспоминания. Приходили вместе с толстомясой Зиночкой, такой недосягаемой и желанной во сне. Рассаживались на шконке и терзали память, – словно рана покрылась первой корочкой, а ты её разом и оторвал, вместе с бинтом присохшим. Кровянится она и долго не заживает. Потом шрам на этом месте.
Адрес старый у него был, и он решился написать ей о своих «чувствах.
Ответа не получил.
Мама приезжала. Привозила «кабанчиков», передачки, значит.
Однажды приехала с Маринкой, соседской дочкой – худющей до прозрачности, тихой скромницей. Потом та стала одна приезжать. Обвенчались в храме тюремном, выстроенном и расписанном лубком кособоким – зеками, впавшими в православие от полного безверия, никчёмности и повседневной скуки.
– Ну, что ты во мне нашла? – допытывался Митяй, засыпая на кровати в комнате свиданок, отплывая после соития в сладкое забытьё.
– Глупенький, – прижималась к нему Маринка, – ты даже сам не знаешь – какой ты хороший, и справедливый, и – сильный, и страдаешь из-за этого! – Чмокала его в синюю наколку на бугристом плече.
Была любовь – не была любовь? Да нет её, чё вы гоните, фраера – алё! Отвечайте за базар, кто вас за язык-то тянет! Инстинкты и продолжение рода! И не надо пузыри пускать людям в глаза! Расслаблять их по жизни сказочками для слабеньких и слезливеньких.
Забеременела Маринка, глупая баба! Жалел её. Сын родился, назвали Родионом. Маринка настояла. Родион Метронович – как в Греции получилось сочетание! Иностранно звучит, но отчасти по-православному.
– Нормально! – решил Митяй. – Девкам-то куда как сложней в этой жизни! Тока бы шпаной не вырос, как я, – хватит одного в семье, нашпанился за всю родню!
Мама так была рада! Посветлела, преобразилась на глазах.
– Молодцы! – смеётся счастливо, – такое чудо сообразили! – Я же медаль получила, высшую награду Российской Федерации! Почётное звание – «Бабушка»!
Живут нерасписанные. Поп – благословил, вот и ладно. Да – кому какое дело, в наше-то время. Вроде как – семья образовалась. «Личинка государства» – как говорил Степаныч, бывший главбух огромного комбината, на старости лет, влетевший на зону, в особо крупных размерах.
* * *
Было их несколько человек – из серьёзной номенклатуры, но Митяй сдружился со Степанычем. Нравился он ему своей рассудительностью, основательностью. В любом деле так всё разложит, что и дураку понятно – чего дальше-то делать! Набирался от него многому, потому что сам Митяй был дремуче невоспитан и упрям до полной собственной досады, хотя и выручало это его в непростом, суровом и вредном местном климате.
– Прости, Степаныч, ну как же вот ты-то сюда попал? – дивился Митяй в момент откровенных разговоров «про волю». – Ладно, я – балбес необразованный, шпана и безотцовщина!
– Понимаешь, Митя, – отвечал Степаныч, – к моим годам кажется, что знаешь все «крючочки, ходы и выходы», всё – про всех, и можешь совершить идеальное преступление! Рубануть на раз и залечь на дно, чтобы деткам, внучкам что-то осталось. А вот – фигос вам под нос! У бассейна две трубы – в одну вливается вода, из другой выливается, и при желании, даже небольшом, – всегда можно трубы эти вычислить!
Было бы оно, это желание.
Хотя сейчас-то шкала поменялась. Многое из того, что при коммуняках было «особо крупным», «экономическим», и так далее, – сейчас – бизнес! «ПроЭкт» – модное словцо, понимаешь!
Горизонты расширились! Грамотно отстирал бабло – уже можешь называться предпринимателем! Чуешь разницу? Но самое главное – деткам этот мой подвиг – на хрен не нужон! Чего-то я сам себе навыдумывал. Ну и пусть сами живут, своим умом. И не надо им мешать. Поздновато докумекал!
– А дефолт, этот – долбаный? – допытывался Митяй. – Кто кого кинул? Никого же не посадили из руководства, а всю страну на колени поставили!
– Экономическая ситуация! – отвечал мудрый Степаныч. – Сутулился, разводил большими руками в стороны, как рыбак, который величину рыбины показывает, с крючка соскользнувшей и в глубине изменившей размеры прямо на глазах.
– Эх! Степаныч! – заводился Митяй, – сажают за три колоска! А если ты украл миллионы – завсегда откупишься. Ещё останется, бля, на весёлую житуху!
– Это психология преступника, – отвечал Степаныч. – А вдруг не поймают! Вон тех поймают, а меня – нет. Я это теперь знаю – доподлинно!
Вертелся Митяй длинными, как узкие планки по краям шконки, тюремными ночами на опостылевшей своей «кроватке», думал.
«МММ» ему глянулся. Просто и без затей! Нарезаешь бумагу цветную, а собираешь реальное лавэ! Народ охоч до халявы. Главное – развести грамотно. Сперва раздеть, а потом – обуть!
И слинять! Вовремя и незаметно.
Засыпал. И шумело, морским прибоем накатывало ощущение новых, красивых перемен, блестело драгоценной чешуей. Только пальцы скрещивай на обеих руках, чтоб не сглазить!
Страна начинала подниматься, народ повеселел.
– Сытый всегда ленив и нелюбопытен! Лохи, лоси сохатые! Должно получиться!
Продумывал до мелочей. Главное – это портрет солидного человека на всех документах, визитках, бланках, в рекламе: любуйтесь, – вот он – отец-основатель! Мудрый вождь!
Митяй выбрал Луку Пачоли. Степаныч рассказывал про итальянца, который придумал в пятнадцатом веке систему двойного учёта в бухгалтерии. Можно сказать, – «отец бухучёта».
Большой смысл и символ виделся Митяю в понятии «двойная бухгалтерия». Опять же – как корабль назовёшь, так он и поплывёт!
Изображение в такой овальной рамочке: волосы – до плеч, кудрявые, подбородок – волевой. Нос большой, итальянский – естественно. Брови густые, тёмные. Смотрит прямо в глаза недоверчивым – и лишает их последних, жалких сомнений!
Это он всё потом нашёл, в Интернете, когда «откинулся» и задумку свою начал реализовывать.
Серьёзный мужчина – Лука Пачоли. Любой – подпишется и поведётся на такого!
И засыпа́л с улыбкой под утро, и не было обрыдлой тюряги, стен этих серых, параши, вертухаев-мордоворотов, «дятлов», долдонов-начальничков, пайки нищенской, тупорылых соседей, робы с биркой, жёсткого распорядка, который он перестал нарушать, к удивлению «кума». Неожиданно попросил у Маринки учебник английского языка. И неплохо пошло! Когда в охотку и никто не подгоняет, совсем ведь другое дело!
Мамка попыталась выхлопотать Митяю условно-досрочное освобождение. Да где – там! Бабок поизвела немерено. И стройматериалы покупала, и холодильник, и телик – благотворительность, вроде бы. Только всё куда-то загинуло без результата, и получилось, что никаких поблажек – торчи, Митяй, от звонка, до звонка! Да и хрен с ними! Такие же мазурики, только в хаки – «цвета каки», да при погонах и с другой стороны забора. Зря мамка повелась!
А тут – засветил маячок впереди. Манил и согревал перспективой, в которой он попашет пару годочков, зато потом – оторвётся по полной программе! Вот тогда и наступит настоящая свобода. А если нет лавэ – разве ж это свобода? От зарплаты до аванса, как пёс цепной на поводке – то длинней, то короче! Ему мечталось – повидать города и страны. И ни от кого не зависеть.
В этих мечтах он видел себя в неброском прикиде, но таком, чтобы сразу было понятно, что к чему. Достаток – он сам себя кажет, неназойливо, но солидно, как скромная этикетка на марочном вине. Без молдавского серебра и позолоты, а денег стоит нехилых! Сигара и смокинг с бабочкой – ну да, самый неброский прикид.
Капитал же Митяй представлял себе не в виде пластиковой карточки-фиговины с цифирьками-буковками, а в виде красивого, солидного сундука. Он видел такой у тётки. Открывать его по необходимости и брать сколько надо. Ему – лично! Не ждать, пока хакер твоё бабло бесконтрольно зафуфырит на край света. Немного можно на карточку положить, и всё. Это и есть – свобода! Конечно, тут свои тонкости: хранение, секретки, ну он-то организует всю конспирацию в лучшем виде, после таких университетов.
Как-то на перекуре, хмырина – один рассказал про древний народ асуров, про потайные ходы, которые они под всем миром сделали.
Ни виз не надо, ни бумажек этих, которые разные правители навыдумывали и смотрящих назначили, чтобы рулить через них – самим.
Но Митяй им свою систему противопоставит. Не чтобы миром рулить. Нет! На кой ему эти хлопоты. Свободы прибавится! Вот оно – главное!
Сперва не поверил он тому мужику – мало ли кто и что на зоне бакланит! Но после попалась ему толстенная книжка про Будду, и нашёл он там – были асуры! Значит, остаётся найти ихние норы древние.
Щёлк! Вот оно – звено последнее, самое главное в его схеме. На это и пойдут первые прибыли – на розыск схемы этих тоннелей. Первым делом – открыть офис в приличном месте, в центре. Бумажки учредительные – купить фирму готовую и переоформить. Реклама. А деньги? Хату заложить для начала. Не дело, конечно, но – ничего, подсоберу бабла – разом отдам.
И – никому ни слова до поры.
Маринка радовалась – исправляться начал её Митенька. Ничего! Он им обеспечит безбедное существование! И Маринку отблагодарит, что подобрала его не в самом лучшем виде, и мамку – на курорты, запахалась, бедная. Сына – в спецшколу! Первым делом – языки, без этого – сейчас никуда. Помощником будет Митяю, правой рукой!
Гулял Митяй по дворику, жмурился на солнышко, улыбался своим мыслям, не делился ими ни с кем. Дивились сокамерники таким переменам, но в душу шибко не лезли – можно и схлопотать весьма ощутимо на подлёте к душе.
Засыпал с улыбкой. Свобода! Он заплатит, за независимость много отдаст, чуть-чуть себе оставит, чтобы не беспокоили. Откупится и пошли все – на хер!