После ухода Зятя Дед долго смотрел на лес за окном. Сумерки сменились ночью, и лес превратился в тёмную, общую массу, заслонившую всё видимое глазу пространство до самого горизонта.

Стало неинтересно пялиться во мрак, он завернулся в одеяло, согрелся и незаметно уснул.

Под утро Имант что-то громко мычал, бубнил невнятно, переходил на крик. Разобрать не было возможности.

Дед выспался. Лежал, вспоминал своё, но Имант отвлекал. Воздух сильно спёртый, едкий до лёгкого головокружения.

Потом Имант резко развернулся, кровать скрипнула, он нелепо вскинулся и рухнул на пол. Отчаянно закричал. Грохот был сильный, он звал на помощь, копошился медленно, странным, огромным жуком, потом заплакал от бессилия.

В палате сразу же проснулись. Сестра включила свет. Ничего не смогла сделать с вялой тушей Иманта. Ушла раздосадованная, лицо недоброе.

Привела двух охранников, недовольных ранней побудкой. Кровать Деда откатили к окну, кое-как вдвоём уложили Иманта на кровать. Он кричал страшным голосом, тон был возмущённый, какие-то претензии, видно, пытался высказать. Дюжие охранники кантовали его, как бревно. Утка опрокинулась, упала на пол, разлилась моча. Майка съехала, трусы сползли на колени. Сестра натягивала их назад на непослушное тело, но получилось не сразу. Правая часть лица, плечо, сгибы локтей в синяках.

Сестра убирала с пола шваброй разлитое. Запах всё равно остался.

Дед сидел на высокой кровати, спиной к этой суете, ноги не доставали до пола. Иссиня-белые, узкие ступни. Надо бы ногти уже остричь.

Запястья руки в сгибах локтей исколоты, синие разводы. Вены тонкие, словно неуловимые лесные тропинки, старческие, ломкие и хрупкие.

– Грибы-опята вырастут скоро на таких ногах, – подумал вдруг, улыбнулся странной мысли.

Сестрички резво накинулись на него, капельницы ставили одну за другой. Только успевай в туалет бегать. Хорошо, памперс сестра надевает. Две капельницы – три-четыре часа надо лежать.

Свет выключили. Имант вскоре уснул, затих. Бледный рассвет занялся за окном. Серый, невзрачный, как небо над лесом. Чёрная стена высоченных сосен стала тёмно-зелёной, цвета ящиков для снарядов. Просвет в облаках появился. Солнце колючее, зимнее робко показалось из-за неровной кромки зубчатых верхушек. Начинало пригревать нежным теплом. Сретенье скоро. Весна поспешает.

– Всё равно лето придёт. С нами, без нас… без нас, правда, скучновато будет.

Понедельник. Не думал, не гадал в больницу попасть. Собирались назавтра, во вторник, в баню с Зятем, но вот вышла незадача, порушились планы. Он вспомнил об этом, почувствовал лёгкий зуд в лопатках, спине. Хорошо бы веничком себя обстучать, пройтись по ним мочалкой, но когда теперь получится? Да и вообще разрешат ли врачи? Вопрос!

Озеро большое вспомнилось вдруг. Между Идрицей и Рассонами. До Беларуси всего-то пять километров от деревеньки. Тридцать пять дворов, одна улица. Зимой как снегом завалит, только дымки столбом из труб курятся уютно. Волки песни поют, не особенно боятся, хороводятся серые разбойники, хозяйничают. Тени мелькают. Кажется, сейчас в избу нагрянут. В крайней избе собаку съели. Тихо всё произошло. Спали и не услышали. Заласкали псину, заморочили до смерти. Ошейник и цепь остались от пса, ни ворсинки, ни шерстинки. Ловко управились, бандиты лесные. И на овец они зарились, только смотри, чтоб не перерезали горло, в лес не уволокли.

Лисы хитрили, подкапывались под оградку, кур тягали.

Всем хотелось есть.

Лес дремучий, тёмный бор. Зверья всякого развелось, вольного, людей нет. Богатые леса, изобильные.

Собак мало кто держал. Избы не запирали на ключ. Да и что воровать-то? Нищета, голь сплошная. У дядьки, брата отца, через два дома, была собака. Здоровенный кобель. Злющий, чёрный. Отец завечерился у брата, засиделся, мама послала позвать его домой. А дядька спустил на ночь пса, вольняшкой побегать по двору. Как-то он подкрался тихо, коварно, поднялся молча, морда к носу, пасть раззявил, язык розовой слюной лоснится, как лакированный, лапами на плечи. Едва удержался. Испугался тогда страшно. Несколько месяцев заикался после этого. Постепенно прошло.

Кошек было много в деревне. В каждом дворе. И у них была пёстрая, смешная, полудикая. Сама себя кормила, охотилась, мышковала. Каждый год котят приносила. Раздавали соседям.

Должно быть, года четыре ему было, когда он вошёл в память. В школу ходили за три километра, с девяти лет. Пять классов всего удалось окончить. Плохо учился, не было на учёбу азарта. До школы ни азбуки, ни таблиц не знал. И война началась. Потом уж, когда работать устроился. Год походил. Какая же учёба после работы. Усталость сильная. В сон клонит, ничего в голову не лезет. Так и остановился на пороге, в седьмой класс не зашёл. Директор вечерней школы всё письма присылала домой – приходи, приходи. Нет, лодырем не был. Чего ему в школе? Идёт домой, а в глазах мушки белёсые роятся с усталости, недоедания. Другая учёба была, на заводе, по профессии – металл, обработка. Это нравилось и получалось. Высокий разряд почти сразу получил.

Одна изба-пятистенок. В центре села. Почта недалеко. Сорок соток земли. Мало. С избой, сараями, хлевом. Что на них посадишь? Картошкой спасались. Лук сажали, чеснок. Огурцы, репа. Капуста. Квасили на зиму с клюквой, морковкой. Бедно жили. И после революции ещё хуже стало.

Колхоз затеяли, на работы сгоняли. Последнее в закрома государства сгребали. Живи-выживай, как хочешь. На одной картошке. Если б не она, караул кричи! И лес ещё сильно выручал.

С виду добровольно в колхоз записывались, преследований боялись, но в душе противились, не одобряли.

Один только со всей деревни отказался. Огород ему оставили. Приметный был человек, три дочери и сын. Почему его не тронули тогда?

Сторонились на всякий случай.

Присматривал он за колхозным жеребцом. Пятнистый, серый, благородных кровей конёк, купили где-то далеко. В Киргизии? Казахстане?

Трудодни-палочки корявые рисовали частоколом, считали, складывали. В конце года выдали по полмешка трухи, пустой половы. И навалился голод.

Кур десяток, коровёнку разрешалось держать. Да они и молока давали меньше доброй козы, местные бурёнки – три литра в день. Не было породистых.

На зиму в хлев две овцы, к весне ягнята, окот, а всего не больше пяти чтобы было.

Дядя родной завёл несколько коров. До новой травы должно было хватить сена. Трудился много, кажется, и спать не ложился. Тонны три на каждую бурёнку, чтоб до свежего первотравья дотянуть. Зажиточный был дядька. Только завистники его избу подожгли. Он переехал в другую деревню, подальше, пять километров. И там подожгли завистливые лодыри. Вернулся опять в свою деревню, с одной коровёнкой. Только тогда оставили в покое. Кому он мешал, чьё добро отбирал? Пахал себе и пахал с утра до ночи, до бесчувствия.

Лебеду, крапиву подъели. И всё время хотелось кушать. Самое сильное впечатление той поры. Труба железная от печки. Луковицу пополам разрежет, положит на горячую трубу. По улице побегает с пацанами, вернётся. Луковка запечётся, духмяная, можно есть. Любимая еда.

Зять бульон варит, всегда ему луковицу подтиснет. Знает его слабость. Первым делом её съест. Любовь на всю жизнь. Лакомство. Хорошо!

Грибы солили бочками. Даже в Ригу, в Ленинград возили. Приёмный пункт был, заготконтора. Сдавали им за копейки. Орехи, лещина стеной. Лес богатый, делился с людьми. Хорошо бы счас грибков солёных. Груздей похрустеть, упругих. Каша тут совсем невразумительная. Размазня больничная. Ни соли, ни перца, ни сахара. Как трава безвкусная. В лесу черники в сезон навалом. Корзинами. По болоту пройдутся женщины, девки, клюкву обильно начешут, пальцы врастопырку, полные короба. Бочка стоит на улице. Зимой наковыряешь мёрзлых красных ягод, оттают они в избе. Ешь горстями. Прижмуришься, зубы ломит, а хорошо!

Озеро, километра три до него. И там клюкву собирали. Старшая сестра как пойдёт, заплечный мешок доверху наполнит. Брусника. Такие ягоды. Сластимые, с горчинкой. Всё что хочешь. Лес-батюшка. Поклонись ему и получишь своё в изобилии.

Было одно болотце, небольшое, в окружности метров сто. Гадюк там видимо-невидимо. Сплошной гадючий клубок. Так и вьются, так и вьются, сплетаются друг с дружкой, блестят драгоценной чешуёй. Всё лето. Осенью пропадали. Прятались, видно, спать уходили к зиме. А ягоды там вкуснейшие. Самые смелые брали палку, стучали, шумели, змей пугали и так вот, рисковали, а собирали. Потом хвастались, рассказывали ужасы. А как же – не соврёшь, не расскажешь.

Гонобель, голубика-ягода. Крупная, тёмно-синяя, почти чёрная, на кустиках. На солнце другого цвета. Мягкая, под пальцами проминается, и нежная в обращении. Только много не съешь, хмелеть начинаешь от неё, голова идёт кругом. Пьянит-дурманит лесная ягода.

Травы, коренья. Лечились, бодрились. Выживали, лесные люди, лесом спасаемые.

Лёску плёл из конского волоса, из хвоста. Плотвичек, уклеек тягал на озере. До озера недалеко.

Всё равно было детство. Что-то запомнилось до войны. Короткое получилось, а было же оно, детство. Вскакивал с утра и к лучшему другу, Ваське Лебедеву. Отец Ваське купил гармошку. И так хотелось тоже научиться. В армии стал подбирать мелодии, сам.

Погиб Васька, освобождая Мадону, в Латвии. Большое наступление, выдвинулись сильно вперёд. Гнали фашистов. Они очухались, перегруппировались, отсекли от основных сил наши части. Тылы отстали, прикрытия нет, и попали в окружение. Егор Бирюков, Митя, его брат. Полегли там. Всё – их фамилия. Пока «катюши» подошли, накрыли немцев, перебили, а только уже нет тех ребят. Совсем и в пацанстве не побыли, а погибли и не успели взрослыми стать. Кто призывался в сороковом, сорок первом весной, всех выкосило. С ихней деревни, соседних деревень, полегли все до одного. Первыми ушли в бой. А как Вася на гармошке играл знатно! Танцевать учились. Перед самой войной. Всё это детство.

Лёня, брат Мити, был там, на могилах, после войны. Большое братское кладбище. Сколько же там головушек сложено!

И детство, и отрочество, и юность. Враз закончилось оно, в семнадцать лет. Коротко и резко. А уж потом надо было работать много и трудно, жизнь налаживать. Счастье великое, что в Риге оказался. Что бы делал в деревне? Спивался, с ума сходил от беспросвета, безделья и нищеты. Вон они, спиваются, безобразничают. Умирают. И тоже молодыми уходят, но глупо, ни за что. Так что он счастливый оказался, хоть и на войне, а спасался.

Жена брата рассказывала. Столовая у них была. Егор сына маленького принесёт туда, себе водки в стакан и мальцу. Где же он алкоголиком не вырастет? Так и вырос пустым человеком. Может, и спился уже совсем? И Егор, верно, такой же стал. Егерь, леса продаст сколько-то и пьянствует. Может, и помер уже. Сколько писем ему послал. Ни ответа, ни привета. Случилось что? При такой жизни любая трагедия станется очень скоро.

Отец не был строгим. Не бил, не ругал, не наказывал.

Коров мальцом поил у крёстной, делом был занят. В их деревне несколько домов. Там она жила, почти у леса. Через лес пробежится, бывало. Коровы мычат протяжно, здороваются, головами вертят, встречают. Слюни по губам тянутся липкие, носы кирзовые, а мягкие, в пятнах разноцветных.

Молочко тогда же полюбил. Три литра в день – не много вовсе. С того времени всю жизнь пьёт, напиться не может, такое удовольствие молоко приносит.

Жил бы как-то, не задумывался, а тут в войну как проехал Россию из конца в конец да обратно. От и до, йохты! До Камчатки. И думать прежде не думал, какая она огромная, красивая. Байкал увидел, не поверил, что такое может быть море посреди страны. Наладили бы только жизнь для людей! Перед войной голые ходили. Нечего было надеть. Женщины не все о трусах имели понятие в деревне. Тряпицей обмотается и ходит. Ни лифчика, ничего, ё-моё.

А после войны и мужиков нет, и пахать нечем. Женщина за плугом, женщина в плугу. И дома женщины, и по хозяйству, и рожать, и растить – всё женщина. Всё на ней.

Как-то ляпнул один боец, в Монголии было дело, мол, бабы дуры. А старшина его поправил, говорит – что ж, и тебя дура родила? Учила, песни пела, сказки рассказывала? Так говорить, значит мамку родную ни во что ставить.

Запомнил эту историю.

Чего только Россия не перенесла, кошмар! Были всякие войны – и шведы, и поляки, и Наполеон – но такого, как последняя война, не видывали. Разграбил немец до Волги, спалил полстраны. И народ повыбивали, вывезли эшелонами и людей, и богатства…

Уборщица выгнала всех в коридор, на диванчик. Только Имант спал беспробудно. Сейчас ему никто не мешал. Храпел и пердел беспрестанно. В полном бесчувствии после ночной тревоги.

Сидел Дед, думал о своём. Что-то подсказывало ему, что не скоро он вырвется отсюда. Была такая тревожная чуйка в нём, повидавшем за жизнь разные виды.

Врач пришла с обходом. Сказала, что будут тщательно обследовать. Динамика позитивная, но неясно с сосудами сонной артерии. Если больше семидесяти процентов забито бляшками, надо будет вмешиваться, устранять. Дней десять-двенадцать понадобится, не меньше.

Дед прикинул возможности своей пенсии и загрустил. Получалось, всю её надо будет отдать. Чем платить за квартиру, телефон, газ, электричество?

Месяца два тому назад с тромбом в ноге попал в эту больницу зять средней сестры Деда. Неделю лечили, потом тромб оторвался. Мгновенная смерть.

Тоскливо стало Деду и бесприютно в душной палате.

Впервые за много лет он был сам не свой.