Зять позвонил в больницу в понедельник, в десять часов утра. Ему сообщили, что Деда выписывают, но раньше двух часов дня приезжать не стоит.

Он позвонил Племяннице, у которой был автомобиль, договорились встретиться напротив больницы, возле стоянки супермаркета.

Сел на автобус и поехал в центр. От остановки возле Памятника Свободы до Христорождественского собора было недалеко.

Празднично сверкали свежей позолотой купола.

Людей мало. Тихо и торжественно. Две энергичные старушки в косыночках пыль вытирали, мыли, прибирали.

Он купил две свечки. Одну зажёг у иконы Николая Чудотворца. Стоял у большой, в полный рост иконы, складывал молча горячую молитву из простых слов. Потом стал просить Спасителя, всех святых, чтобы Дед окончательно выздоровел. И крестился, крестился.

Вторую свечку зажёг у распятия Христа за упокой всех близких и дальних. Свечей на подставке было много. Горели ярко, светло. Вспоминал долго. Сначала путался, потом начал с дедов, бабушек, родителей. Крестился истово, широко, в полупоклоне.

Настроение поднялось. Вышел на улицу. Небольшой мороз, день начинался светло и обещал быть тёплым, солнечным.

Он поехал в больницу.

Выписка из медицинской карты была готова. Заплатил в кассе на втором этаже со своей карточки 265 латов. Денег хватило, но оставалось совсем немного, а март месяц длинный, только начинался, всего неделя прошла.

Завотделением провёл с ним небольшой инструктаж, рассказал, какие лекарства принимать, какой режим соблюдать. При себе всегда носить паспорт кардиостимулятора. Через год прийти снова на проверку. На левой стороне не спать.

Дед был очень слаб. Самые простые движения давались ему не сразу. Одевались не спеша, довольно долго. Зять вспотел в зимней куртке. Собрали вещи, чашки от холодца, всё, что не успел он съесть. Неполный пакет памперсов.

Получилось две большие сумки.

Попрощались со всеми. Имант громко кричал, тянул к ним дрожащими руками жёлтую от времени газету, расправлял страницы, пытался рассказать что-то, но Дед помахал рукой, и они вышли в коридор.

Двигался Дед осторожно, словно по тонкому льду на лыжах.

Вышли на улицу. День солнечный, снег тает, лужи бликами играют, слепят. Дед зажмурился, качнулся.

– Какой крепкий воздух. Хмельной. Даже повело немного.

Зять крепко держал его под локоть. Прошли по бетонным плитам, большим, кособоко уложенным и неудобным для ходьбы. Огибали лужицы, по «зебре» прошли к супермаркету, топтали снежную серую кашу. Остановились на сухом тротуаре. Дед прислонился к стенке недалеко от входа.

– Сильная слабость.

– Конечно, что ты хочешь, целый месяц на улице не был!

Племянница подъехала. Усадили Деда на заднее сиденье. Он завалился куда-то вбок, ноги непослушные, Зять с трудом заправил под переднее сиденье костистые колени.

– Ничего, ничего, – сказал Дед.

Был он очень бледен.

Доехали быстро. По лестнице засеменил бойко, Зять сзади шёл, страховал. На втором этаже остановился, передохнул немного.

Племянница зашла на минутку, поулыбалась и сразу же уехала.

Разделись. Дед валенки серые натянул. Прошли на кухню. Зять достал бутылку коньяка. Дед попытался открыть слабыми руками. Не получилось. Зять отобрал, показал, как надо это делать.

– Молдавский, как ты просил.

– Это хороший.

Эсэмэска пришла от Жены, спрашивали, где они.

Зять тотчас нащёлкал ответ, перечитал вслух: «Деда забрал. Мы у него дома. Возможно, останусь ночевать».

– Да, ничего лишнего. Пусть не волнуется.

Смотрели оба на дисплей, молчали.

– Долго что-то не уходит, – засомневался Дед. – Другой конец Европы!

Наконец эсэмэска ушла.

– Она как раз внучку укладывает на дневной сон.

Крохотные рюмочки коньяка Зять налил. Дед взял, рука непроизвольно дёрнулась, не удержал, рюмка упала.

– Вот, коньяк разлил, – огорчился Дед. – А врач разрешил, двадцать пять граммов в день, говорит, можно пригубить. Жалко!

– Да бог с ним, с коньяком. О нём не печалься. Плохо, что руки слабо работают. Здоровье, вот главное беспокойство!

Зять стол вытирал, приговаривал.

Дед жёстко прихватил рюмку, словно клешнёй манипулятора. Со второй попытки выпил. Почти сразу зарумянился, сонливость появилась в глазах.

– Всё, на сегодня хватит.

– Пьянству – бой, господа офицеры! Закусывай. – Зять рюмочку выпил. Крякнул, хлебцем занюхал. – Ядрёный какой!

Потом закуски разложил на блюдца: буженину мягкую, сыр, белый хлеб, колбасу, огурцов меленько нарезал.

– Сыр не буду. Каждый день был сыр и яйца. Их-то ещё ел поначалу, да тоже надоели, каждый день.

– Вот так! Я-то думал, Дед обрадуется свежему сыру!

– А я помню, как первый раз в эту квартиру приехал, – вспомнил Дед, – на Новый год, с пятьдесят второго на пятьдесят третий. Доченька уже была, родилась ещё там, мы у сестры жили. Три месяца было малютке. Беспартийный ещё был тогда.

– А как в партию принимали – помнишь?

– Как же, помню! Привязался старый коммунист, чёрт этот… Шумов! Как чиряк на задницу сел. Ты достойный, воевал, честный. Ла-ла-ла, тра-ла-ла. В партию, в первичку, принимали безо всяких, только скажи! Народу много было, когда принимали. Рассказал автобиографию, и всё, больше вопросов не было. Ни про политику, ни про партию ничего не спросили. Чего спрашивать, если я воевал! Что уж тут, мы его знаем, и все – за!

Телефон зазвонил.

– Привет, доченька любимая! Вот садимся завтракать. Или обедать, или ужинать. Три дня уже не ел ничего вообще. Замучили. Отравили весь организм лекарствами, ничего решительно не лезет. Опротивело всё. Уж в последнее время и микстуру вон выливал. Горькая, зараза, все кишки пожгла. Батарейка? Я её и не чувствую, как и нет вовсе.

Трубку Зятю передал.

– Привет, хорошая моя! Добрались. Слабый очень. Едва ходит. Ноги шаткие, лежал целый месяц, толком не двигался. Сейчас буду отпаивать молочком, чтобы яды от лекарств нейтрализовать, морс клюквенный отварю для поднятия аппетита, бульон наваристый сделаю. Худой Дед совсем. Одни косточки. Главное – грустный, вот что. Но настроен решительно на поправку. Плохо кушал. Не спал в палате из-за этого Иманта. Как ночь, так он заваливается, падает с кровати, шум, тарарам, не спят, пока его в чувство приведут. Готовка, магазин – всё завтра, а сегодня останусь у него ночевать. Набегался сегодня. Я тут всё прибрал, пропылесосил, постирал, погладил, сложил. Белье, одежду, тёплое. Не волнуйся. Ночью было минус девять, счас плюс три. Такие перескоки. Днём растеплило, по-весеннему сделалось. Пришёл март-марток, надевай семь пар порток. Ну, пока, целуем. Привет всем, ребятёнка поцелуй от нас. Хорошо.

Трубку положил.

– Ну, вот. Говорит, не спала всю ночь, волновалась.

– Такая слабость. Как в сорок четвёртом после госпиталя. Крупозное воспаление лёгких у меня было. И после войны первые годы. Трудно. Есть нечего. Голые. Мне Гайлис, директор завода, как хорошему работнику, пальто подарил с бобриковым воротником. Добротное! И у меня его украли, в цеху. Зима! Я опять к Гайлису, он новое пальто выдаёт! Воровали же всё подряд. Только смотри. Придёшь на работу и смотри, чтобы не спёрли чего. Станки были немецкие, добротные, передовые по тем временам. Прессы – сто, шестисоттонные. О, какие! Потом при мне их на переплавку отправляли, когда ВЭФ угробили. Вон сколько лет они простояли, только у нас лет сорок, а сколько у немцев – одному Богу известно! Германию полностью опустошили. Тёща моя за скотом в Германию была отправлена, гнала его сюда. Машины, оборудование! Да у них и сейчас столько денег не собрать, сколько они ущерба наворотили, до самой Москвы. А людей положено убитыми. Миллионы. Со всей Европы собери, и будет мало. Ещё когда наступали, не так, а вот когда назад шли, вот уж они пожгли, понавзрывали ниже основания. И народ под метёлку. Ты вот мне газеты приносил в больницу. Там была статья большая про это. Сп. ли газету. Одни латыши вокруг, а вот утащили. Воровали русские газеты безбожно. Видно, им не всё в латышских газетах рассказывают, такие они падкие до русских газет. Есть интернет, а всё равно.

– Ничего, жизнь продолжается. Сейчас отоспишься, поправишься. В своём дому.

– Коньяк расслабил. Я сейчас спать завалюсь. А ты делай, что хочешь. Астриса придёт, поговори, накорми.

– Может, сготовить чего-нибудь? Пюре, рыбки поджарить?

– Желудок вялый, давай не сегодня. Очень валит в сон. С ног сбивает и навзничь опрокидывает.

– Я, прежде чем к тебе ехать, в храм сходил, свечечку поставил во здравие. И так и будет. А ты крещёный?

– А как же! Я же не батрак, а крестьянский сын, свободный, значит, крещёный. От нашей деревни пятнадцать километров деревня была, на берегу озера. Там была православная церковь. Большая церковь, светлая. На Пасху меня крестили. И каждый год на Пасху обязательно ездили туда. Всей семьёй соберёмся. Стоишь, а с верхнего оконца свет бьёт, прямо прожектор ослепительный, иконы золотит. Батюшка басом заводит молитву, хор как подхватит, дыхание вон. Так всё торжественно. И колокола как возьмутся гудеть. Стройно, внушительно. Лет с пяти понимать начал. Может, даже и с четырёх!

Ну и вот, в церкве той в войну поселились полицаи. В сорок втором году. Числом двести шестьдесят плюс командование. Мы такое не могли стерпеть. Весной приказ пришёл из партизанской бригады. С запада окружили, оставили проход, коридор в сторону озера. Бой был на рассвете, не долгий, потому что внезапно их атаковали. Пулемёт у них стоял на колокольне. А в третьей бригаде была пушка, семидесятипятимиллиметровая. И вот по этой колокольне вдарили… так и не стало её в один миг. Загнали полицаев в озеро. Некоторые пытались сопротивляться. Всех уничтожили. И церковь уже не восстанавливали. Так она и умерла, тихо. А всё в памяти стоит, светлая, с колоколенкой.

– Я в интернете прочитал, попалась статья, что партизаны бесчинствовали, мародёрствовали, насиловали, убивали.

– Это дурак какой-то писал! Пустоцвет глумной. Мы же жили за счёт населения! Как же мы могли себя так вести! Такой статейкой капитала себе не прибавишь.

– Ты вот воевал, не боялся? Страха не было?

– Объявляю сурьёзно – не было страха!

– Молодость, бесшабашность, наверное.

– Не в этом дело. Такая ярость… ослепительная была к фашистам! Вот было дело. Форсировать реку, приказ такой пришёл. Там много подвод с продовольствием награбленным. Как это сладить? Основная группа ведёт бой, а мы скрытно обходим, окружаем группировку, гарнизон. И надо в воду прыгнуть, под пули. В какой-то момент взял меня страх. Как это – с рюкзаком, вещами, оружием. Что топор в воду. Тогда я своему взводу командую – в деревню, берите доски, двери: плавсредства. А деревня вот она, рядом, на берегу. Переправились. Невелика река, метров двадцать, а всё ж не перепрыгнешь разом. А тут ещё стреляют по нам в упор. Весна, апрель, вода ещё холодная была. Просто думать надо, как уменьшить опасность. И всякий раз об этом думку держать. Так от страха избавился. Переправились, вода с нас ручьями, брат рядом со мной, Егор. И комбриг бежит с пистолетом, кричит «Вперё-ё-ё-ё-д!». Подводы отсекайте от охраны, чтобы не угнали. И битюги бельгийские эти… Першероны. Мы с Егором рты разинули. Лошадей таких огромецких сроду не видывали. А комбриг легонько меня по шее: нечего тут топтаться, ротозеи, вперёд!

Так с комбригом познакомился. Да больше его с войны и не видел. Вроде бы в Луге живёт, по слухам. А Рожко умер, командир отряда, в Киеве. Давно уже. И Вараксов умер, которого я мечтал убить. Такая была ненависть огромная. Несправедливо это было. Я это всем сердцем понял. Хотел ему в бок всадить пулю. Пусть бы и меня расстреляли, а только отомстил бы за брата. До сейчас всё волнует эта история. Ан нет, кто-то меня одёрнул. Кто? Хотя не сказать, что был верующий. Перед войной понимал эти принципы – не убивай, не воруй, не обижай… не ври. Всё такое. Это к старости жизнь подводит так, что понимаю – верующий я. Отец истинно стал верующий, когда вернулся с Первой мировой, Георгиевский кавалер. У мамы была большая вера, истинная. Сестра её, тётка моя – утром встанем, перекрестит; чуть куда шаг-два сделает, обернёшься, опять крестное знамение. Спать ложимся, пошепчет, глаза прикроет, помолится за нас. Она многие молитвы знала. А когда в партию меня уговорили, чувство было такое – не обижай людей. Хотя знал, что коммунисты головорезы, много таких было среди них. Сколько людей выручил. Анонимку же раньше напишут в партком, считай, гибель! А я старался выручить. Разрядить обстановку. Прикрывал людей, как мог. Поддерживал. Прикрыть – это как ладошкой темечко его уберечь, спасти от удара по затылку, а поддержать – это под руку, чтоб не упал. Тридцать пять человек под моим началом. Разные приезжали. А я за каждого в ответе. И я за них горой стоял, воевал, в обиду никого не дал. И никто меня не подвёл! Вот так.

Ещё не женат был, вступил в партию. И до сейчас себя не казню. Как-то это меня не унизило, не запачкало. Так и жили, по совести старались.

– Жил ты в Риге у младшей сестры, а старшая помогала?

– Что ты! Ещё как. Работала бухгалтером в совхозе. Свиней держала, кур, огород засажен от края до края. Поле! Человек-то она деревенского воспитания. А мы что – я на резке металла, потом ученик слесаря, жена на изолировке катушек. Сколько мы там зарабатывали? Да и не было ничего в магазинах. Разруха. В субботу после работы к сестре срываемся, ночуем, помогаем в огороде, по хозяйству. Один денёк выходной. Вечером назад, утром снова на работу. Никакого отдыха. Очень меня жалела. Я с Камчатки приехал – шинель без рукава, без полы. Кургузая такая… кацавейка. Ботинки, обмотки. На Дальнем Востоке сапог нам не давали. Так она сразу же заказала сапоги хромовые, знакомый у неё был мастер, кожаное пальто сладили. Как она бывала нам рада, когда мы все вместе приезжали! Уже в Елгаве они жили, перебрались в город. Вроде и квартирка небольшая, дочь с зятем, внучка тут же, а стол – ломится! Радушная была женщина, добрая. В три дня не съесть, хоть и спать не ложись. Она была главбух в совхозе, а председатель сельсовета пьющий, спиртиком стали они вместе баловаться, самогонку гнали. Странно, вроде и еврей, а пьющий. Необычно это. Войну прошёл, воевал как следует. Верно, война его надломила. Так и она начала выпивать за компанию с ним. Прежде такой она не была, вот так.

– Это тоже, поди, от доброты сердечной, не хватило сил отказать.

– Может, и так. Пойду я прилягу.

Дед прошёл в малую комнату, брюки тянул с себя сидя. Зятю хотелось ему помочь, но не стал этого делать, пока не попросит.

Потом прилёг на тахту. Валенки стянул медленно. Остался в стареньких кальсонах, простиранных до прозрачной голубизны, тонких, перештопанных самим много раз, коряво – после ремонта обуви руки грубеют. И такая беззащитная худоба, грудь клинышком из-под майки, волоски седые, реденькие, руки слабые, неуверенные. На сгибах локтей пластырь от капельниц. В глазах усталость лёгкая притаилась.

– Ты вот что. Астриса придёт или позвонит – объясни, мол, Дед притомился, не спал толком несколько ночей подряд, отдыхает. Накорми её, успокой, скажи всё нормально.

Она поймёт. У неё два высших образования, она не глупая, хотя и вредная, конечно, избалованная дамочка. Да уже и не такая вредная, как прежде была, потихоньку выправляется. Она тут попылит, нашумит и бежать. Всё политика. Что она ей далась, на девятом десятке. Потом приходит, я ей не напоминаю. Как ничего и не было. Так вот перевоспитать надеюсь.

Штору Зять задёрнул.

– Ты отдыхай. Давай-ка я пластырь с тебя сниму тихонько. Валенки под батарею. Встанешь, тёплые обуешь. Может, в свежее переоденешься? Я тут тебе целый пакет привёз. Глаженое, душистое и пушистое.

– Нет, притомился. Давай назавтра. Валенки-то эти – целая история. ВЭФ уже закрутили, беси, на развал дело шло. Иду мимо склада, а тут их целая гора. Спрашиваю кладовщицу – чьи? А ничьи! Бери, коли надо. Взял три пары. В цеху одну пару подарил дружку, две домой принёс. Сестрину мужу подарил потом одну пару. А там сколько их бесхозно громоздилось! Без счёту! Уф. Ну, я падаю в тряпки! Всё. Надо очухаться немного. Заморили меня врачи, измотали совсем.

– Я на кухне приберусь, посудку помою. Потом лягу в большой комнате. Ты зови, если что. И на левый бок не ложись, там батарейка.

– Как дома замечательно! Будто с войны вернулся и тихо, хорошо. Эх, сладость на душе! Истома.

Придремал Дед.

Пришёл к нему в сон друг детства Вася Лебедев.

Стоят они на площади. Солнце во всю небесную видимость, аж глазам больно от нестерпимой яркости.

Смеются оба, радуются нечаянной встрече.

Вася в плащ-накидке, сапогах, пилотка набекрень. Воин!

– Я тут с местной девчонкой договорился, будет тебе помогать по дому, – сказал Вася, – а зовут её – Айна. По-латышски. Почти как Аня – по-русски.

– А ты сам-то где живёшь? – спросил Дед.

– Здесь вот, под Мадоной.

И рукой показывает вправо от себя.

– Тут же только деревья, да ещё – памятник?

– Я же погиб, ты что – забыл? В окружение попал и погиб.

– Помню я, Вася.

Вскочил Дед, на часы глянул:

– Ах ты ж, засоня! На работу пора, разоспался.

Засуетился, собираться начал.

Потом успокоился, присел на тахту, засмеялся:

– Вон как привык на работу бегать столько лет! Надо Васе будет свечечку затеплить в церкви. Говорил ему, поедем учиться на танкиста. Не послушался. И голову сложил. Мёртвым друзьям без нас скучно. Только я ещё немного повоюю, Вася. Дай мне времени немного. Очухаюсь, и в бой!