Скользкая рыба детства

Петков Валерий

Однажды приходим в этот мир. На всю жизнь нам завязывают пуповину и помогают войти в новое измерение. И мы не вольны в самом этом факте, выборе родителей, времени, места, страны своего рождения.

Мы такие все разные. У каждого своя дорога, но нас объединяет одно важное обстоятельство – все мы родом из детства. И, жизнь такая короткая, что детство не успевает по-настоящему закончиться. И да пребудет подольше нас – детство, удивительная пора душевной чистоты и радостного любопытства, пока мы есть на этой Планете.

 

АВВА

Каникулы я проводил в деревне, у маминых родителей. Приезжал, разувался – и всё лето бегал босиком с местными пацанами. Поначалу светился белым телом, но быстро становился коричневым, с толстой кожей на подошвах, как все.

Дед мой был технически увлечённым человеком, хотя и закончил всего четыре класса ЦПШ, церковно-приходской школы. У него стоял возле дома большой ветряк, играло радио, работали станки, а по вечерам небольшим насосом поливался огород, грядки сладкого болгарского перца и виноград «бессарабка» – чёрный, мелкие виноградинки плотно облепляли гроздь.

Вино хранилось в подвале, в огромной бочке. Почти три тонны в урожайный год.

Крупные, рельефные перцы он собирал с вечера. Они были красные и зеленые, мясистые. Скрипели упруго друг об дружку в мешках, не ломались. Дед складывал мешки в коляску мотоцикла, рано утром надевал плотную серую шляпу и вёз в Ново-Васильевку, к проходящим через станцию поездам. Самые крупные, красные, размером с литровую банку, стоили до пятнадцати копеек за штуку – неплохо, если учесть, что литр бензина стоил шесть копеек.

Поля шляпы спереди смешно приподнимались от ветра, но дед был очень серьёзен. В очках, глаза серые, рубашка застёгнута, тщательно выбрит, усы развеваются.

Каховскую ГЭС ещё не построили. Хотя он и после постройки ветряком старался пользоваться, доверял ему больше, да и привычней было как-то. Шкивы, ремни и маховики притёрлись за много лет – как топорище, с которым не набьёшь мозолей.

Деревенские считали деда чудаковатым, но уважали за смекалку и умелые руки. Он мог починить всё – от сенокосилки до телевизора.

– Как же это ты? – дивились мужики. – Откуда ты понял, что именно эта вот лампа накрылась?

– Да ведь это просто – по логике жизни! Мы же все – агрегаты. Хоть люди, хоть механизмы… С людьми даже проще – спросить можно, где болит, а вот машину, животное – их надо чувствовать! Бережно, подумать надо…

В деревне за много лет перец стал мельчать, вырождаться. Дед написал письмо в министерство сельского хозяйства Болгарии, попросил семян. Ему дали адрес опытного хозяйства, где-то под Одессой. Он съездил, познакомился с болгарскими специалистами и привёз отличные семена. Деревня стала знаменитой на весь район.

А ещё привёз пластинки с болгарскими песнями, музыкой, танцами хоро. Его с ними приглашали на свадьбы, праздники, такой вот вариант диджея.

На Украине много болгарских сёл.

Однажды он затеял починить накат на погребе. Что-то насвистывал, постукивал. Он всегда что-то себе в усы напевал – не бывало у него плохого настроения.

Я играл с мальчишками на улице.

– Василь! Василий! – кликнул меня дед.

– Что, деда? – спросил я запыхавшись.

– Держи, – дал мне молоток.

Друганы у забора ждали нетерпеливо.

Так простоял я минут десять.

– Дед, а что с ним делать? С молотком-то…

– О! – глянул на меня дед. – Так ты иди, бегай дальше. Скажи бабке, что на ужин уже заработал!

Зимой в избу набивались соседи, лузгали семечки. Дед выписывал много лет журнал «Крокодил». На полочке стояло полное собрание сочинений Ленина. Он сравнивал оба эти источника, находил несоответствия, смеялся, но выводов не делал.

– Ну, и что ты, Василь Василич, на это скажешь? – спрашивали мужики.

– Пора менять эту пластинку!

Смеялись мужики.

Вопросы деда ставили в тупик мою старшую сестру, студентку ист и филфака, пожизненную, не то что я, отличницу.

Один механизм был на попечении бабушки, дед только смазывал его изредка тавотом. Это был сепаратор – белый, алюминиевый. Он складывался в литую станину из нескольких посудин, одна входила в другую. Они были похожи на глубокие миски, но с отверстиями внизу.

Закреплен он был прочно, на большом ящике, в углу, справа от входа в малую избу. Сепаратор был такой один на эту половину деревни.

Утром рано приходили соседки. Бабушка садилась на скамеечку, веяла ещё тёплое молоко. Нежно гудел шестерёнками сепаратор. В тон ему женщины делились деревенскими новостями, судачили…

Когда моей маме было полгода, дед овдовел. Остался с двумя малыми детками. Женился снова, у второй жены – тоже двое. Потом и своих детишек прибавилось, снова двое. Стало шестеро. Для всех – мама. Для меня – бабушка…

Прохлада таяла, солнце поднималось. Молоко разделялось на сметану и обрат. Соседки оставляли бабушке за работу – когда молоком, когда сметаной.

Потом бабушка всё тщательно мыла и накрывала разобранный сепаратор тонкой, невесомой марлей – от мух. Только ручка хитро была прикреплена, не снималась. Надо было её ввести в зубчатое сцепление и плавно крутить. Можно это сделать и убежать, если бабушка не видит. Отбежишь подальше, остановишься, сдерживая дыхание, а позади ещё какое-то время гудят, крутятся колёсики, чуть слышно откликаются подшипники – надо время, чтобы успокоились.

Была и своя коза – Майка. Молоко у неё было жирнее коровьего аж в два раза.

– Сталинская бурёнка! – говорил дед.

Можно было сдать три литра в колхоз, а засчитывалось как шесть коровьего. Но когда я приезжал погостить, молоко козы не сдавали. Зимой я переболел воспалением лёгких – заигрался допоздна в хоккей, надышался морозным воздухом. Бабушка говорила – козье молоко «оттягивает» болезнь.

Коза была шкодливая. Её приводили на звонкой цепи после выпаса, привязывали под грушей. Оставался небольшой проход к огороду и будке. Однажды ночью я сонный пробежал мимо козы в туалет, а обратно она меня не пустила. Пришлось в трусах лезть через забор и по улице возвращаться домой в страшной темноте.

Наверное, коза понимала, что бабушка отдаёт мне её молоко. Или чуяла утрату изящным носом аристократки…

Женщины приходили, уходили, прижимая к животам посудины, а я ждал своего часа. Мне надо было отнести в центр села двухлитровую банку молока. В кирзовой суме. Дед, бывало, только глянет, качнёт укоризненно головой, но смолчит: не моё, мол, это дело – молоко ведь, не железо.

Мы шли вместе с двоюродным братом. Петя был чуть постарше и уже хабарил бычки вслед за отцом. Покуривал, старался не дышать при бабушке, но вонь была ужасная, я ему говорил об этом. Он полоскал рот душистым подсолнечным маслом, тогда воняло вообще какой-то дурью, а морда на солнце глянцево лоснилась. На его проделки смотрели сквозь пальцы – все мужики начинали курить в деревне, рано или поздно. Но мне было удивительно, потому что от отца я бы точно схлопотал, а дядя Митя, отец Петьки, только улыбался – выслушивая упрёки, он доставал пачку папирос «Казбек» и говорил:

– Познакомься, сынок, – нищий в горах Кавказа, – встряхивал и протягивал папиросину.

На фоне синего неба чернели зубчатые горы, белели изломы снежных вершин, скакал в бурке наотлёт верхом на резвом скакуне всадник – такой был рисунок на пачке.

Мы с Петькой соревновались. Надо было донести банку от начала до конца пути в одной руке. Например, я нёс в правой, а обратно он, в левой, но с налитой водой, для веса. Чтобы по-честному.

Потом шли долгие споры – кто ссутулился больше, кто меньше. Плечо ныло, но надо было улыбаться, иначе Петька пацанам расскажет, какой я слабак, и будет обидно, потому что на самом деле я сильный и выносливый!

Идти было далеко, деревня растянулась порядочно, двумя долгими улицами, и с нашего края до правления шагать и шагать по глинистой обочине! В конце пути была избушка – коричневая мазанка, вросшая в землю, будто кизяк коровий. Широкая завалинка, оконца небольшие – два спереди, три сбоку. Крыта толстым одеялом ржавой соломы, хотя в деревне почти у всех была красная черепица.

Стояла избушка наискосок от правления. Над входом висела тяжёлая занавеска, тёмная и старая, непонятного цвета. Там жила женщина по имени Авва. Я её ни разу не видел, хотя каждое утро относил банку молока, приезжая в деревню несколько лет кряду, пока не окончил школу.

Надо было за ширму поставить банку с молоком, забрать пустую и тогда уже заниматься своими делами. Во-первых, понаблюдать, как набиваются тётки в автобус до райцентра. Во-вторых, узнать, какое кино будет крутить механик Демьян вечером. Если индийское, сразу занять очередь, потому что такие фильмы любила не только старшая сестра Фрося, но и многие в деревне. Поэтому о билетах надо было задуматься заранее.

Дед смеялся вслед нарядной Фросе, говорил:

– Придумали себе горе, пошли слёзы лить!

Клуб – церковь без креста и колоколенки, с виду – длинный и высокий сарай. Истинно верующего батюшку и юродивого звонаря, пророчившего в безумии будущий хаос, забрали как врагов народа. Много людей тогда увезли.

Арестованных рассадили на подводы, потом вдруг взялись снова пересчитывать. Дед по отцу жил в этой же деревне. Его схватили в последнюю минуту. Так бабушка говорила. И сразу умолкала – не хотела много вспоминать. Или не могла.

В общем, церковь стала клубом.

Рядом было футбольное поле. Можно банку оставить около штанги, погонять немного. Потом домой, бегом, прятаться от жары в прохладе большой комнаты в доме бабушки.

В малой спал дед. Он вставал рано, немного ел, работал. Перед жарой выпивал стакан домашнего вина, съедал с большой тарелкой борща дюжину горючих перцев. Лицо вспыхивало, пламенело, пот от ядрёных стручков тёк ручьём, а дед только крякал и кхекал, принюхивая остроту пышным ломтём хлеба домашней выпечки.

Обедал он уже обстоятельно – курятина, овощи, брынза. Потом спал. Вечером опять работал, пока сумерки не займутся.

Умер он в декабре. Я был на срочной службе и не смог его проводить.

Спустя много лет приехал к нам в гости дядя Костя, старший брат отца. Очень энергичный, видный, высокий мужчина. Он занимал какой-то важный пост в Министерстве просвещения, был филологом по образованию.

Сидим, разговариваем, вспоминаем былое под рюмочку. Музыка заиграла, показали по телику шведскую группу, поползли титры – «АВВА».

– Смотри-ка, точно как ту женщину звали, в деревне, что напротив правления жила. Да вот же, мы ей ещё с Петькой молоко бабушкино носили… Помнишь?

– Я в архиве искал личное дело отца, твоего деда. Видел донос… Её рукой написан. Одна фамилия вычеркнута, другая сверху – звонарь, юродивый из храма. Расписка подшита в той же папке: получила премию по пятьдесят рублей за каждого «врага». За бдительность. Тоненькая такая папочка. Серенькая.

– А чья фамилия-то вычеркнута?

– Теперь уже не так важно…

От мазанки той остался бугорок. Распласталась, въехала в землю. Трава высоченная. Кое-где солома крыши догнивает чёрными лишаями. Заросло всё обильно. Только небольшой холмик и видно – сразу не приметишь, если не знаешь.

Когда я слышу песни группы АВВА, вспоминаю то странное имя, вижу лето, деревню, бабушку, деда на мотоцикле, друзей, козу Майку.

Репрессированного деда представляю по единственной фотографии.

Помню то странное состояние, что накатывало на меня, когда ставил банку с молоком на пол и наклонялся в полумраке у двери в избу. Всякий раз сдерживал дыхание и ждал чего-то…

Будто вот сейчас дверь приоткроется, и я – спрошу…

 

Апрель, полёт, жизнь…

На нашей улице красивые дома. С обеих сторон. Только одно место пустовало долго. Представьте – красивая улыбка, а спереди нет одного зуба!

Новый хозяин появился, как чёрт из рукава. Поначалу он рьяно взялся за дело – яму вырыл экскаватором, погреба вместительные затеял, похожие на бункер в фильме про фашистов, фундамент бетоном залил. Кричал, бегал, руками махал, вроде – руководил.

Въедливый такой тип, как пенсионер со сдачей у кассы.

Ходили соседи, гадали – что ж он там удумал с таким размахом. А его взяли и посадили. Хищения в особо крупных размерах. Говорили, что многие тысячи казённых рублей расхитил!

Стройка осиротела. Жив дом, если в нём люди. Где люди – там и жизнь.

И все гадали, что же будет с заброшенной новостройкой.

Нам же, пацанам – радость. Свой штаб появился.

Только радовались мы всего одно лето. Ранней весной следующего года привезли на участок брёвна, с торцов коряво пронумерованные от руки синей краской. Выгрузили осторожно, стали складывать на прежнем фундаменте настоящую деревенскую избу. С ажурными наличниками, высокой кровлей, красивым коньком ручной работы над стропилами.

Семья Галкиных поселилась тут же, во времянке, в углу участка. Спокойные, улыбчивые, работящие.

Трудились все – хозяин Григорий, хозяйка Анастасия, баушка. Так и звали – баушка, баушка. А она вроде и не спешила, всё время стряпала, мыла, но успевала всюду, и знала, что где лежит, а главное, в каком порядке надо делать работу – какую сейчас, а какая не к спеху.

Ни разу не слыхал, чтобы она голос повысила. Лицо морщинистое, доброе, глаза детские, руки узловатые, а мягкие. Зинка и Шурик, детки – помогали, как могли, но их особенно не неволили. Жалели, но вслух не говорили.

Соседи интересовались, но старались не мешать лишним советом – в каждой домушке свои погремушки.

Дом получился как картинка из русской сказки – с синими наличниками, большой, светлый. Кораблём у причала возвышался над остальными постройками улицы. Только из-за угла выйдешь, и вот он – плывёт в глаза.

Такое было ощущение, что у причала, если на резной конёк крыши снизу глянуть.

К осени управились, из времянки переселились, обуютились. Как ни зайдёшь – тепло, рады гостю, кошка Мурка старательно умывается, «ванька мокрый» – цветок бальзамин на подоконниках фонарики яркие развесил празднично. И радио всегда что-то рассказывает. Вроде и нет ничего особенного, а уходить не хочется.

– Ну вот, свили Галкины гнездо! – смеялась моя бабушка.

И я смеялся вместе с ней – понимал, о чём она хочет сказать.

Люди они оказались простые, истинно деревенские. Мне было очень любопытно у них бывать, баушкины вкусняшки пробовать и слушать диковинную речь домочадцев.

Или вот ещё – баушка маленькую буханочку ржаного «бородинского» хлеба закопает в печную золу, достанет, руками разломит на несколько кусков, хоть и горячая. Духовито, слюнку сглотнешь, обжигаешься, спешишь укусить – ничего вкуснее я в жизни не ел.

С Шуркой мы сразу подружились. Так бывает – проскочило какое-то улыбчивое ощущение, и, кажется, всё время знал этого человека, и жил он всегда на этом месте. Со всем скарбом, хозяйством, цветками, занавесками, кошкой дымчатой в тигриную полоску и шумной живностью в оградке.

Ходили вместе за грибами, ягодами – от нашей окраины до леса и реки было недалеко. Зинка всё время хвостом за нами бегала.

Старались её не брать – очень уж любопытная. Такая вот лисонька востроносая, шустрая.

Осень. Мы перешли речку вброд, пробуя глубину ногами, наощупь, вслепую, по едва видимой мели переката, по плавной дуге – на другую сторону.

Сложность была в том, что, оступившись, можно было ухнуть в ямину, а речка подхватит коварно, словно только тебя и ждала, в момент унесёт. А там – сом, грудь колесом, поджидает, чтобы съесть.

Да и без этого – холодная вода. Хватило бы несколько минут, чтобы ноги на глубине свело судорогой. И поминай как звали. Про грибы и ягоды и не вспомнишь.

Я – налегке, Шурка взял бидончик алюминиевый, трёхлитровый, попримятые бока, неказистый.

Побегали по лесу, устали, надышались осенней свежести до лёгкого головокружения. Пожухлые листья растёрли, завернули в газетную бумагу, покурили толстые «сигары». Тянули время: глянем на речку, и идти неохота.

Уж и серым дымком наплыли первые сумерки. Хоть устали и ни с чем, а пошли назад.

Прозрачная, свинцового оттенка и тяжести вода местами поднималась под грудь, сжимала до озноба пупырчатую кожу в жёсткую жменю. Одежду в узелке придерживали на голове одной рукой, шли, опасливо и пристально глядели на скользящую быстрину, стараясь не ужаснуться, не думать о возможном.

Я двигался вслед за Шуркой, с благодарностью глядел на его стриженый, крепкий, белобрысый затылок и был спокоен – он не ошибётся.

На берегу скоренько оделись, а заодно и вытерлись одёжкой, побегали по пустынному пляжу, песком назойливым выпачкались, как не из реки вышли, но согрелись.

– Эх, дурья моя башка – бидончик оставил на той стороне. Вот мне баушка накостыляет по хряпке! Говори быстро – кто пойдёт?

Смотрел на меня – глаза зелёные, капельки влаги на лице, фиолетовый от холода. Ужасный, замечательный – и вдруг неприятный сейчас, в своей правоте.

Я пожал плечами, подумал, что невелика потеря – старый бидон, а Шурка полез в воду.

– Если что, рвану на выручку, – только и смог ему пообещать посиневшими губами, трясясь больше, чем надо.

Я напряжённо наблюдал, как осторожно двигался он по перекату, пытался вспомнить, как мы шли друг за дружкой, по какому невидимому, призрачному пунктиру, чтобы подсказать в случае опасности, но вода коварно уносила придуманную мной линию, и я молча переживал за Шурку. Понимал, что это бесполезно, и если что-то случится, не успею я помочь, да и сил не хватит добежать, схватить, вытащить, и я позорно уползал, выкручивался из-под гнёта этой жуткой мысли.

Вот он уже на противоположном берегу. Побегал, согрелся, бидоном помахал и полез в воду.

Всё обошлось благополучно. Я чувствовал вину, вслух ничего не говорил, лишь молча и трусливо пытался убедить себя, что бидончик – не мой.

Зимой мы бегали на лыжах по краю леса. Был виден пристывший, неуютный пляж, перекат шумел укоризненно, не замерзала речка на быстрине, и я всякий раз досадовал на себя за то, что осенью за бидоном ходил Шурка, а не я. Никак меня это не отпускало.

Значит, прав был Шурка. Это меня злило, потому что возразить было нечего.

Мы учились в одной школе, я заходил за Шуркой перед занятиями.

Он оказался умелым и хватким, на уроках труда его хвалили, но вот с русским языком была беда. Деревенский говор мешал правильному написанию, и грамматика хромала.

– Тебе легче сделать, чем запомнить, что надо писать не «тубаретка», а «табуретка», – отчитывала его старейший педагог школы, учительница русского языка Ангелина Петровна.

У меня же всё было наоборот. Я сходу мог не вспомнить правило, но писал практически без ошибок. Такой вот, вроде ниоткуда – «абсолютный» слух.

С Шуркой мы заключили соглашение: он делает за меня табуретки, вытачивает напильником из квадратной болванки бесполезные молотки, а я пишу за него сочинения.

С этими рукописными опытами почерк я испортил на всю жизнь. Надо было за то же время успеть накатать в два раза больше! И не просто текст, а добротное, полноценное сочинение, грамотно и на определённую тему.

Некоторые хитросплетения слов в моем сочинении потом никто не мог распутать и перевести на русский язык, даже я сам, а Шурка половину урока красиво «срисовывал» мой текст.

У Шурки всё было строго на своих местах, в коробочках, промаркировано, а почерк – каллиграфический. Вообще он был необыкновенно аккуратен. Как будто не в деревне родился.

В итоге я получал 5/4, а он – 5/5.

Меня оценки не огорчали. Даже был какой-то необъяснимый кураж – успею вовремя или нет? И ни разу Шурку не подвёл.

Всё было сообразно – мне нравилось сочинять, а ему – делать руками.

Зима была суровая, несколько раз выпадало короткое, как зимний день, счастье – отменяли в школе занятия.

Мне нравилась тихая, улыбчивая Зина и я всё время проводил у Галкиных. Беленькая, подсвеченная невесомым ореолом волос, сидела она напротив окна, смотрела в учебник, опустив глаза, чему-то легонько улыбалась и краснела вдруг.

Первая, «телячья» влюблённость, когда за счастье – просто лизнуть руку и долго не засыпать, волнуясь и улыбаясь наедине, вспоминая важные мелочи.

Весна налетела наскоком, снег исчез скоро. Мы начали говорить о каникулах, Шурка с Зиной должны были уехать на всё лето к родне, в деревню, меня увозили далеко – на юг.

Нам не хотелось расставаться. Но нас не спрашивали.

Тёплый апрель. Припекает, дремотная лень, и уроки в тягость. Трава зелёная встрепенулась. В школу – во вторую смену. День располовинен бестолково расписанием. Среда.

Возле дома Галкиных столпились соседи. Военный пенсионер Саночкин, в трофейных кожаных штанах от немецкого танкового комбинезона. Здесь же вездесущая безумная, но нестрашная Полина в вывернутом тулупе, кривые зубы вырезаны из картошки, румяна во все щёки спелыми яблоками. Пожарник Майоров, по кличке «Брандмайоров», хмурый, лицо кирпичного цвета.

Столпились, молча слушают.

Окна раскрыты настежь, ветер треплет лёгкие занавески, словно зовут – ну, что же ты, беги скорее к нам, не мешкай, поторопись, такого больше не будет.

Непроизвольно ускоряю шаг, потом бегу, смеюсь чему-то, ещё не зная причины, поддаваясь общему настроению…

Меня обнимают, мутузят радостно по спине, кричат. Звучит торжественным баритоном громкий голос Левитана… «Выведен с человеком на борту… лётчик, майор Гагарин Юрий Алексеевич… Советский корабль «Восток» совершил благополучную посадку в заданном районе. Самочувствие нормальное».

Странно и непривычно отдаются во мне эти слова, радостные крики.

В школу в тот день мы не пошли. Взрослые ходили по улицам, смеялись, словно не до конца верили, что такое возможно. Собирались большими группами, пели песни, были счастливы, как никогда, оттого, что наконец-то все вместе.

Шурка стал делать ракеты. Наверчивал на кусок трубы тонкую прочную бумагу в несколько слоёв. Пропитывал её клеем «БээФ». Получались цилиндрические корпуса. Лёгкие, надёжные. Петельки из проволоки в трёх местах по всей длине удерживали ракету на прочном стержне. И небо – высоченное, вот оно – рядом. Глубокое, как опрокинутый океан, на всех хватит – плыви в любую сторону.

Новые слова появились в разговорах – «обтекатель», «стабилизаторы», «стартовый стол», «заданные параметры», «рабочий режим».

Селитра, алюминиевый порошок, какие-то ещё химикаты – всё было рассчитано Шуркой до грамма. Ракеты стартовали с громким шипением, слегка виляли от мощного напора, стремительно уносились вверх. Только белый дымный след замирал, недолго держался в воздухе и уплывал к белому подбою летучих облаков.

Улица Достоевского плавно стекала вниз, дальше – к крутому берегу реки. Туда падали наши мощные ракеты.

Много позже я узнал, что в романе «Братья Карамазовы» Иван Карамазов, словами чёрта, говорит:

– «Что станется в пространстве с топором?… Если куда попадёт подальше, то примется, я думаю, летать вокруг Земли, сам не зная зачем, в виде спутника».

Впервые в мире слово «спутник», в смысле – искусственный.

Последний роман Гения – 1880 год.

Всё сошлось причудливым извивом жизни в одной точке, на улочке небольшого городка.

Взрослые гордились нами. Мы были космонавтами или реально могли ими стать. Почти как Гагарин. Только надо подрасти и выучиться.

Вскоре в нашем городе открыли Школу юных космонавтов.

Все мальчишки стали записываться, и конкурс был невероятный. Набирали всего один взвод – тридцать человек.

Говорили, что в первую очередь примут тех, кого зовут Юра.

Смеялись, а глаза – серьёзные, потому что эти разговоры прибавляли волнений.

Было много Валериев, в честь Чкалова.

С нашей улицы прошли только двое. Я и Володя Шанин.

Синяя форма, курточка, пилотка, лётные эмблемы с «курицей». Учёба по программе первого курса лётного училища, тренажёры, физподготовка, морзянка, тренировки на выживаемость в экстремальной обстановке после приземления, участие в военных парадах, прыжки с парашютом в аэроклубе.

Есть чему завидовать.

Шурка не прошёл. Он не говорил – почему. Мы стояли с ним за домом, ворковали в загородке голуби, гомонил петух, чуял в нас угрозу, а Шурка ничего не видел, откровенно плакал от обиды и острой несправедливости, молчал.

Мне казалось, я попал в школу космонавтов легко, без усилий, особых волнений, но меня это расстраивало. Особенно, когда смотрел на Шурку.

«Почему я не утешаю его? Стою, молчу, а он же – мой друг. Пойти и отказаться – пусть останется он вместо меня. Ведь Шурка точно – сильнее, выносливее, достойнее, я это знаю лучше любой комиссии, сколько бы человек в ней ни заседало. Так будет честно!»

Мой праздник был омрачён, и хотя я не чувствовал собственной вины, это не приносило радости.

Я не стал ни лётчиком, ни космонавтом.

Шурка попал на срочную службу в РВСН – ракетные войска стратегического назначения. Через год у него уже было несколько рацпредложений, позже серьёзные изобретения. Он остался в армии, окончил училище, академию. Где и преподаёт в звании генерала, доктора технических наук.

Вот так и живут во мне деревенская изба, апрель, Шурка, запускающий ввысь ракету…

Мы смотрим в небо, застыли от восторга. Среда. Теплынь, скоро каникулы. И что делать на Земле целых три месяца, после всего произошедшего?

Чёрно-белое фото. Всем и – навсегда. Улыбается в круглом шлеме наш Юрий Гагарин.

 

РПЖ

Зимой я играл в хоккей. Был маленьким и юрким, и мне удавались прорывные финты к воротам противника. К началу лета в спортзале я стоял последним по росту, даже после девчонок, и носил тридцать второй размер обуви, в то время как пацаны в нашем районе за год повырастали выше некуда.

У меня даже появилась кличка – «Шпендрик». Кличка мне не нравилась, из-за неё приходилось много драться, я возвращался вечерами домой усталый и поцарапанный, расцвеченный синяками и ссадинами.

Отец поглядывал на меня внимательно, но молчал.

От отчаяния в моей шишковатой голове появилась нелепая идея – сконструировать пулемёт, который стрелял бы желудями. Даже название ему придумал: РПЖ, ручной пулемёт желудёвый.

Я представлял себе, как лягу у оконца под крышей нашего дома, неспешно и наверняка прицелюсь в выпуклый лоб Коляна Естифеева, с которым у нас шли бои, а успех был переменным. Жёлудь разлетится, на лбу противника мгновенно вспыхнет красная шишка. Колян вздрогнет, упадёт на землю…

В общем, чтобы не насмерть, но обидно! А желудей полно в лесу, до которого полчаса неторопливым шагом. Бесплатно, собирай-запасайся впрок, всем хватит – и белкам, и кабанам, и людям…

Стал пропадать в библиотеке. Она была в паре остановок от нашего дома. Выходил по утреннему холодку, не спеша, чтобы к открытию, к девяти, быть на месте. Тихо, дремотно, людей почти нет. Особенный запах пыли, клея и старых книжек. Хочется говорить только шёпотом.

Принципиальную схему пулемёта нашёл быстро, хотя в основном были цветные рисунки – каждый узел или деталь разного цвета. Было немного странно – такой красивый пулемёт должен был убивать. Но я-то убивать не собирался! Своих противников мне убивать не хотелось – ни к чему это, а вот достойный отпор дать – это было бы правильно. Из тех же книг понравились слова – «оружие возмездия». Как штык, который вонзается в дерево и раскачивается из стороны в сторону, завораживая, – так в меня входило слово «возмездие».

Первое, самое важное открытие – о заряде, выстреливающем «пулю». Он должен сообщать стартовое ускорение, но не должен быть мощным и пороховым, иначе жёлудь разлетится в момент выстрела, не долетит до цели. Должна быть какая-то пружина, возможно, из плотной резины, заводной механизм, чтобы перед стрельбой его можно было взвести. Как в часах, когда потенциальная энергия преобразуется в кинетическую. И тогда стреляй себе, сколько завода хватит…

Тут-то мне и попалось: «Анкерный механизм (анкер) состоит из анкерного колеса, вилки и баланса (двойного маятника) – это часть часового механизма, преобразующая энергию главной (заводной) пружины в импульсы…»

Проще говоря, схема такая: ствол, подающее устройство, магазин с патронами-желудями. Лента – плотная ткань, простроченная с двух сторон, в пазы вставлены жёлуди, механизм выталкивает их поочерёдно в ствол.

Можно было покопаться у деда в гараже в старых железках – там запросто мог обнаружиться ствол и всё необходимое. В крайнем случае, выручит сосед из дома напротив, старьёвщик Семён.

Семён был человеком необычным и странным. Во-первых, необычной была его профессия, в которой не было ничего героического, когда все вокруг занимались освоением космического пространства. Во-вторых, странным был он сам, внешне похожий на Герасима, вернувшегося после вынужденного злодейства над утопленной Муму: чёрный, бородатый, бельмастый на правый глаз и громадный. Руки большие, зубы редкие, молока попьёт – сразу спичку в зубы, а если иногда и заговорит, то по-доброму мыча или предупредительно порыкивая, если очень расстроится. Родом он был из деревеньки со странным названием – Хлебари. Не хлеборобы и не прихлебатели, но и не хлеборезы, получается.

Собирал он старые тряпки, кости, железяки, свинцовые пластины от аккумуляторов, ненужную проволоку. Принимал даже кривые и помятые гвозди, вынутые со скрежетом гвоздодёром из досок, всякую мелочь – в общем, всё то, что дома оказалось не нужным.

Дом у него был угловой, добротный, стены двойные, для утепления просыпанные мелкой изгарью. Двор казался большим. Но главной достопримечательностью была конюшня – с яслями, свежим, душистым сеном и первейшим для нас чудом, смирным коньком Соколиком, на котором Семён выезжал собирать своё барахло или вывозить его на неведомую нам «базу».

Конь был почти белым, местами покрытым тёмными пятнами, глаза – цвета спелой терновой ягоды, зеркально-матовые. Если всмотреться, можно было увидеть себя, будто в кривом зеркале. Мы любовались и восторгались конём, приносили хлебные горбушки с солью, чтобы потом погладить бархатный на ощупь бок.

– Чубарая масть, – говорил довольный Семён.

Я думал, масть так называется из-за того, что грива, хвост и чуб у конька были темнее.

Семён молча, неторопливо обихаживал коня, что-то выговаривал ему. Тот прядал ушами, будто стряхивал с них невидимое другим, но был послушным, справным, ржал под настроение и откладывал душистые «яблоки» где вздумается. Почему-то пахли они приятно – возможно, из-за сена.

Двор был пуст, свободен от всякой зелени, утрамбован многими ногами, обнесён высоким забором. В углу – навес, под ним было разложено кучками всё то, что мы сносили сюда и отдавали хозяину за копейки на кино и мороженое. А ещё – пистоны ленточные и штучные, для совсем мелких – свистульки расписные, «уйди-уйди», издающие ужасные и потешные вопли из тонкой трубочки, чудо-калейдоскоп – труба, похожая на подзорную, но с цветными стекляшками. Её надо было просто приложить одним концом к глазу и немного повращать. Ну и прочая мелочь, что по теперешним понятиям ерунда, а тогда – настоящие сокровища, хранившиеся в большом фанерном чемодане, разложенные по отделениям.

Но самое главное – рыболовная леска и крючки. Это всегда было в цене.

Пацаны были основными поставщиками Семёна. Но если они притаскивали с автобазы неподалёку замасленные запчасти или им удавалось тайком уволочь что-то с завода гидравлических прессов, он страшно и страстно, впадая в косноязычие, выговаривал добытчикам и требовал снести обратно. Мог и подзатыльник выписать – легонько и не зло.

Самым примечательным, ужасным и таинственным для нас было то, что Семён оказался верующим! Конечно, он не стучал себя в грудь кулачищем, не кричал об этом, но все свои знали. Спросить напрямую мы побаивались.

Семён соблюдал посты, регулярно посещал церковь, где был старостой, – странная и нелепая, применительно к нему, должность. Я скорее поверил бы, что он играет в народном театре ремонтного завода Карабаса-Барабаса в весёлой постановке «Буратино».

Он приходил к нам в гости после Великого поста, всенощного бдения, освящения куличей в храме. Уже в лёгком подпитии, был он весел, странно смеялся. Громоздкий, занимал половину кухни, – в валенках до колен, самодельных галошах из автомобильных камер, в тулупе и малахае, с сизым от холода лицом.

Весна в наши края не спешит.

Иногда он вдруг начинал страшно материться непонятными словами, впрочем, делая это всегда виртуозно и тогда, когда не было поблизости детей.

Мама угощала его холодцом с горчицей и тихо укоряла:

– Что же ты – из церкви, а матюгаешься…

– Зря я, что ли, десятину снёс в храм, поклоны бил, куличи оставил батюшке, каялся, слезьми изошёл, взопрел-избанился, даже спина досель не высохла!..

– Ты же верующий, Семён, а сквернословишь!

– Сегодня день такой… Я-то верующий, но я не фанатик… Принимающий веру не по вере – тот фанатик, а истинно верующий – он противоречив и склонен к ошибкам. А ведь и покаяться вовремя – какая это сла-адость! – зажмуривался он. – Вы того даже понять не можете! Я после соборования и сам могу грехи отпускать, а не делаю этого, рано ещё. Как только мне шепнут оттуда, – он показывал чёрным, кривым пальцем в потолок, лицо светлело, – так и сподоблюсь! Прости, Господи!

Мне становилось страшно от его убеждённого тона, и я замирал, сидя в соседней комнате, пугался, не представляя, что там, наверху, что-то ещё может быть, кроме атмосферы, облаков и космоса.

– Не слушайте вы его, – поправляла дымчатую пуховую шаль Катя, жена Семёна, женщина миловидная, по-своему красивая. Мне было невдомёк, чем ей пришёлся по душе такой страхолюдина. – Он же блаженный, разве не видно! – извинялась она.

– Блаженны нищие духом! Ибо они наследуют царствие небесное! Это значит, что я свою гордыню должен выкорчевать во благо другим людям. Да всё едино, ничё ты не поймёшь, голова бабья! Айда, матушка моя, разговляться, семь недель света белого не видел!

Запах ещё долго оставался в доме – снега, прелой шерсти, овчины, дымного костра. И лёгкого перегара. Все они уживались, не противоречили друг другу и настроения не портили.

Между прочим, возможно, именно сочетание веры и такой вот… профессии было причиной снисходительного к нему отношения со стороны строгих надзирающих органов – что с него взять, блаженного.

С помощью его закромов и была у меня надежда создать вожделенный РПЖ. Как-то сразу подумалось, что нужного качества ствол я у деда точно не найду. Он должен быть достаточно длинным, от этого зависела дальность и точность стрельбы, и гладким, конечно. И не нарезным. В этом я уже тоже начал разбираться.

Я поговорил с Семёном, не раскрывая план и проект. Сказал, что труба нужна для телевизионной антенны на крышу – мол, та, что есть, она низковатая, слабый приём сигнала. Он всё обещал, сулил, тянул, несколько раз уточнял сечение, толщину стенки, но не спешил, не спросив даже, почему с этой просьбой пришёл я, а не отец.

Я купил тяжеленный вузовский учебник, обложился справочниками, нашёл качественную пластичную резину, перепроверил много раз расчёты. Всё складывалось нормально, задерживала только труба. Время от времени я забредал на двор Семёна, да всё неудачно – то его не было, то он был занят, то случалась ещё какая-то несуразица.

Дело шло к осени. Скоро с каникул должны были вернуться мои друзья и враги – и было бы здорово встретить Коляна во всеоружии, запулив ему прямо в лоб очередь из желудей. Я представлял, как он падает на колени, крутится юлой в пыли, а я смеюсь… Потом мы, конечно, замиряемся.

От предвкушения меня даже знобило.

Как-то в середине августа я вновь появился во дворе Семёна. Было тихо. Набравшись храбрости, поднялся осторожно на крылечко и зашёл в дом. В каменном доме было прохладно и чисто, всюду были разложены полосатые половички-самовязы, которые Катя вынянчивала крючком. Ступалось по ним неслышно, будто и не ногами шлёпаешь, а на мягких кошачьих лапах крадёшься. Ещё везде по дому были цветы, красивые, ярких оттенков.

Редко кто из соседей сюда допускался, а уж пацанам дорога была и вовсе заказана. Вхож был разве что худосочный сын Семёна, Ваня, полная противоположность отца, тихий, пришибленный. Божий человек, взирающий на всё вокруг отстранённо и философски, сам болезненный и прозрачный.

Окна были прикрыты плотными занавесками, царил полумрак. Толстые стены берегли прохладу. В углу теплилась лампадка возле небольшого иконостаса. Огонёк плясал, колебался, отчего выражение лика менялось, то делалось строгим, а то теплело лёгкой улыбкой, словно лик слышал и принимал слова, обращённые к нему.

Семён дыбился перед иконой на полу тёмной горой, лицом вниз, раскинув руки, тихо плача, не утирая слёз и горячо что-то рассказывая писаному лику. И так странно и складно звучала его речь, являя совсем другого человека, вовсе не прежнего мычащего немтыря, что я даже засомневался, он ли это.

– Прости Ты их, деток неразумных! В горячности, в болезнях и ересях их души, не ведают они, чего творят. Ложь до небес, нелепица вселенская от непрестанной неправды и обмана! Жизнь свою коверкают и коротят! Счастливы радостью безумцев, не ведающих в гордыни, что говорить и как к Тебе обратиться, Господи! Срам один лишь только… Прости Ты их, Господи, и меня прости… Слаб человек, немощен от безверия и печали, потерялся среди таких же слепых, глухих и незрячих, и не знают истцы ответа, взывающие к Тебе, кто же они сами, но дерзят и язвят Тебя глупостью, вопрошают, бестолковые, кто Ты, Господи… Прими мои муки и вразуми их, Господи!..

Я тихонько вышел, вернувшись в ясный, белый день, по-осеннему тёплый, к закату прохладный и грустный.

Наступила школьная пора. Учёба отвлекла от безделья, РПЖ теперь стал казаться детской, странной причудой.

К Новому году я по росту догнал сверстников. Мама удивлялась такому скорому взрослению, расстраивалась, что вдруг приходится менять весь мой гардероб, а ведь всё это недёшево…

– Что ж поделать… Всему своё время…

Чтобы убедиться в теперешнем своем взрослении, я подрался за школой с Жекой Иванниковым, перворазрядником по вольной борьбе – и одолел его. После этого кличка Шпендрик сама собой забылась, теперь всё было нормально.

Под Рождество случилась сильная вьюга. Она страшно выла разными голосами; мело несколько дней так, что в школу мы не ходили.

Скучая, я решил написать пьесу про революционеров, расхаживая по дому с блокнотом и карандашом, чтобы немедленно записать любые гениальные идеи. Мне ясно виделась сцена расстрела большевика, в исподней рубахе до колен, с тёмными пятнами от побоев, но с гордо вскинутой головой. Вот он медленно опускается на снег, не побеждённый врагами…

В этот момент мама принесла нехорошую весть – Семён пропал. Сарай его был приоткрыт, самого хозяина нигде не было. Может быть, судачили, поехал в деревню, да заплутал в метели, сбился с пути, сгинул и погиб в степи вместе с конём, чубарым Соколиком.

Зима в тот год была морозной и необыкновенно снежной – сугробы заползали даже на крыши. Бурная, скоротечная весна разом превратила все эти снежные громады в лужи и ручьи.

Семёна обнаружили между забором и сараем. Он сидел, прислонившись к стене, в бордовой, как спёкшаяся кровь, косоворотке, положив руки на колени, слегка нагнувшись вперёд – чёрный, страшный и распухший.

Коня так и не нашли.

Я на похороны не пошёл – боялся поверить.

 

Илия

Он всегда появлялся неожиданно. Обычно под вечер, после работы, хотя мы знали, что он может появиться в любой момент.

Мама накрывала стол, отец аккуратно нарезал хлеб, и мне хотелось поскорее сесть кушать после долгих игр с пацанами.

Сначала громыхало легонько кольцо на калитке, потом, немного протяжно, с ударением на «ы» он звал отца:

– Васы-ы-ылю!

– Илия пришёл! – кричал я радостно.

И ни разу не ошибся.

Почему-то я всегда вспоминаю Илию в летнем, закатном освещении, тёплом уюте наступающего вечера. В руках небольшой чемоданчик. Он называл его – «балетка».

Родители выходили встречать.

Он заполнял пространство небольшой кухни, здоровался за руку с отцом, говорил маме:

– Здрастуйте, вашему дому, доброго здоровьица.

Он когда-то вместе с отцом строил мост через большую реку, потом перешёл на другой участок, но дружба продолжилась и позже.

Мама уговаривала Илию покушать, он отказывался, потом старательно мыл руки, присаживался к столу, ел неспешно, нахваливал:

– Невыносимо вкусно! Я назавтра сделаю чорбу с квасолею, Дукия.

Маму звали Евдокия, но только Илия называл её так необычно.

Илия был молдаванин, женат на русской женщине Марии. Он звал её – моя Маричка. У них была маленькая дочь – вылитая мама. Такая же беленькая, тихая, улыбчивая и красивая – на всю жизнь. При ней начинали улыбаться и взрослые и дети. Звали её «по-марсиански» – Аурика.

Потом Илия с отцом курили до сумерек на крылечке «цигареты», молчали.

Илия легко отщёлкивал замочки, открывал чемоданчик. Там был набор парикмахерского инструмента.

– Вот, глянь, Васыль – ото инструмент проверенный! Я у армии очень лихо управлялся ж! – говорил он с гордостью и перебирал ножницы, опасную бритву, толстый ремень для правки бритвы, чистые белые салфетки, алюминиевую чашечку для пены, помазок. – За меня не волнуйсь, профэссия верная в руках, а она… что ж она – хай живэ без меня! Если сможэть! Только – дочурка…

Он вздыхал, поигрывал горестно желваками, смуглое лицо мрачнело. Отец согласно кивал головой.

Илия доставал блестящую механическую машинку для стрижки, двигал её «челюстями». Бугрились мышцы рук. Мне было интересно.

– А почему он такой… весь в чёрных волосах? – спрашивал шёпотом маму.

Илия и впрямь был жгуче-чёрным от обилия густых волос. Они начинали расти через пару часов после бритья, торчали из ушей, буйно кустились в носу, выпирали нахально наружу через ворот рубахи.

– Он южанин, – отвечала мама, – там такие люди живут.

– Волосы тоже растут на солнце?

– Отчего ты так решил??

– Ведь на юге жарко, а тут ещё эти волосы. Он же шерстяной весь!

– Наверное, так легче переносить жару.

– И потом – Илия? Он же не старый?

– Почему ты решил, что раз Илия, значит старый?

– Так бабушка говорит – «Илия Пророк». Пророки же давно жили когда-то. Вон Муромец – Илья, а этого зовут – Илия.

– Так называют мужчин в Молдавии, в Болгарии.

– Глаза синие, почему? – допытывался я. – Так у молдаван принято?

– Вот ты – белобрысый, а глаза – карие, бабушкины. Тут уж как получится, – смеялась моя замечательная мама.

Мужчины заходили в дом. Илия вздыхал, рано ложился спать. Ночью часто вставал, курил, а утром извинялся, что он такой беспокойный «жилец».

Взрослые уходили на работу, а я всё думал про Илию. Какой он сильный, но грустный.

Грустный богатырь.

Тогда я решил, что, наверное, все молдаване грустные.

Вечером Илия приносил зелень, цыплёнка, пёструю фасоль, морковь, лук, перец, томатную пасту, сметану и квас в стеклянной банке. Из авоськи вываливалась эта красота, а на кухне можно было изойти слюной от пряных ароматов.

Отдельно он варил цыплёнка и фасоль. Чистил картофель, резал дольками. Строгал морковь, лук, корни петрушки и сельдерея соломкой. Обжаривал в томатной пасте, сгребал в бульон. Прибавлял ещё что-то, смеялся и говорил, что после леуштяны за уши не оттащить от чорбы, и наливал неожиданно квас, хотя мама только окрошку делала с квасом.

Клали по желанию сметану, а мужчины острый, красный перчик и улыбались, как будто готовились прыгнуть в опасную реку.

Мама всё время порывалась помочь Илии.

– Разве ж можно такою сюрёзноя дела довирять жэнщина! – утирал со лба обильный пот, улыбался.

Готовка занимала много времени, мне становилось невтерпеж, я незаметно макал в острую томатную пасту кусочки хлеба, за что изгонялся с кухни.

Илия открывал золотистое вино, разливал.

– За понимание между народами! – грустно улыбался, вертел в руках зелёную бутылку. – Вот и потерпел я – фетяско!

Вино называлось «Фетяска».

– Всё наладится! – говорила мама. – Милые ссорятся, только тешатся!

Илия в сомнении кивал головой, выпивал.

Потом они сидели с отцом на крыльце, курили.

– С красивой женщиною трудно, – говорил Илия отцу, – она не может этово понимать. Вот ей как-то всё просто… но ты же знаешь, что я этое не терплю! Вот этое вот – смех… какой-то такой… при других мужчины. Вроде журчит ласково, а как-то обидно! Я ей муж! Рядом.

– С женщинами нельзя успокаиваться, – отвечал отец, – с ними всегда не просто. И всё время надо доказывать, что ты достоин быть рядом. И чем дольше живёшь, тем чаще это надо делать. Вот такие они – женщины!

Илия кивал головой. Он был моложе отца.

– Это же ненормально – так ревновать! – тихо говорила мама перед сном отцу.

– Южанин! – соглашался отец. – Темперамент.

– А Нина Курлаева? – возражала мама. – Одни русаки до двадцать пятого колена! Алёшка её ревнует практически ко всему, что попадается на глаза!

– Там – есть за что! – вздыхал отец.

Алексей Курлаев, зять нашего соседа, плотника Семёна Брянцева, возвращался домой после долгой отсидки, хватал первое, что попадалось под руку, бегал за женой. Потом они мирились. Нина ходила улыбчивая и беременная. Неожиданно появлялся кто-то из тех, кто был с ней в отсутствие мужа, тогда Алексей хватался за топор, до убийства не доходило, но его судили, отправляли в тюрьму.

Так повторялось несколько раз. Детишек было уже четверо. Два мальчика, две девочки, совершенно не похожие ни на кого из близких.

К вечеру третьего дня пребывания у нас Илии приходила Мария. Держала за руку белоснежную дочку – Аурику.

Её водили на занятия в балетную студию, и я подозревал, что название чемоданчику дали именно поэтому – «балетка».

Пока Мария и мама разговаривали, Аурика разглядывала цветы под нашими окнами.

Затем стелили вышитую крестиком скатерть, ели варенье из розеток, пили чай.

– Дукия – надо отрабатывать своё коштувание! – распрямлял плечи Илия.

– Илия, чудной человек! Что ты надумал! – смеялась мама.

Некоторые буквы он произносил округло, и слова звучали мягче, чем в русском языке, и необидно. Мне нравилась его неторопливая речь.

Илия открывал «балетку», надевал белый халат, усаживал меня на стул, обматывал шею тугой салфеткой, доставал инструменты.

Без суеты, уверенно и просто.

Взрослые наблюдали за нами. Мне было странно и немного страшно видеть в этих ручищах кузнеца парикмахерский инструмент. Я зажмуривался. Над ухом клацали ножницы, пощёлкивала механическая машинка, а когда открывал глаза, Илия уже смахивал щёточкой волосы с шеи, резиновая груша пульверизатора, в плетёной сеточке, с кисточкой на конце, исчезала в его длани, в два качка мощная струя обволакивала всё пространство вокруг моей головы терпким туманом.

Зеленоватый одеколон в коническом пузырьке назывался «Шипр». Он распространял острый запах, и приходилось сдерживать дыхание.

– Самое мужское одеколон на сегодня! Теперь голова в порядке, – говорил Илия. – Это у нас будете называться – полубокс.

Голова моя круглая, была пострижена, лишь спереди короткий чубчик.

– Виски я оставлять решил, – гладил он меня по голове и всякий раз спрашивал с улыбкой: – Уши сегодня приталивать?

Рука была сильная, но не тяжёлая.

Уши у меня торчали перпендикулярно голове, и это был предмет моих переживаний.

– Мастера сразу видно! – серьёзно говорил отец.

Женщины с ним соглашались, и я был уверен, что уши уже торчат не так заметно.

Илия улыбался, бережно складывал инструмент, закрывал на замочки чемоданчик, подсаживался к столу, горделиво поглядывал на Марию.

Потом Мария выходила на крыльцо, красивая, стройная, и говорила с улыбкой:

– Ну, что, Илиюша, пойдём, мой хороший, домой.

Я бы не смог сказать «нет», если бы меня так позвали.

Он поднимался, с поклоном благодарил родителей:

– Спасибо хозяевам – за хлеба, солю, приюта.

– На здоровье. И вам спасибо, – говорила мама. – Заходите ещё. Все вместе, будем рады.

Илия брал «балетку», они с Марией выходили на улицу. Между ними парила красавица Аурика. Маленький, изящный «замочек» крепко соединял их руки. Наверное, родители боялась, что она улетит, как парашютик одуванчика.

Мы долго стояли возле калитки, смотрели им вслед, улыбались, а я думал – какие хорошие обычаи у молдаван.

И снова в доме была размеренная последовательность забот.

Всякий раз, когда мне в парикмахерской сметают с шеи колкие волоски, я вспоминаю Илию – молдаванина…

Тогда я впервые задумался о том, что на свете много разных национальностей.

Это было серьёзным открытием. Может быть, оно пришло ко мне некстати? Или запоздало? Но оно пришло – само.

– Эх, ты, всё старо, как мир! – дивились моей провинциальности бойкие однокашники, выросшие на проспектах больших городов.

Беда и радость не спрашивают, что у вас в «пятой» графе записано.

Сколько людей – столько знаков Зодиака. Космос – вокруг!

Так я стал космополитом, гражданином мира.

Новые планеты образуются из старой пыли.

 

«Саид»

Вставал с кроватки.

Садился на коврик.

Вздыхал, закрывал глаза. Возникала пустыня.

Из любимого всеми фильма про бесстрашного красноармейца.

Согревал ладошками игрушку, жёлтую гуттаперчу выпуклых боков, шершавую гриву, крупитчатую, песчаную на ощупь, гладил осторожно по изогнутой, длинной шее. Старался повторить все изгибы, неровности.

Прикасался к поводьям.

Говорил тихо, чтобы никто не узнал тайну.

Укладывал между горбов большие, деревянные прищепки, перевязанные бечёвкой.

Поклажа.

– «Саид»! Мы обязательно спасёмся! – шёпотом.

Верблюд оживал, не был пустотелым. Косил на него глазом в ответ на человечье имя.

Их подстерегали страшные разбойники.

Они прятались в зарослях саксаула, в тени бархана. Острые, кривые ножи, длинноствольные ружья.

Халаты грязные, вата торчит неряшливо. Лица злые, чёрные от грязи, копоти костра, небритые. Длинные бороды спутались клоками.

Верблюд отлично бегает. Может обогнать скорый поезд.

Надёжный.

Трудно удержаться между подвижных горбов. Они опасно подкидывают тело, словно горячий уголёк в ладонях. Дыхание спирает от стремительного бега, летучая погоня медленно, но верно отстаёт. Вопли остаются позади, стихают, только в животе верблюда что-то ёкает.

Потом верблюд переходит на рысь, скорый шаг, успокаивается и вот уже неторопливо, вперевалку вышагивает по песку.

Мальчик заполняет гуттаперчу любовью, как сосуд жидкостью – для жизни. Включает верблюда в круг самых близких, доверенных. Тех, кто наверняка придёт на помощь в минуту смертельной опасности.

Мальчик худ и бледен. Плохо спал.

Ставит любимца на пол.

Так начинается утро.

Смотрит сверху и чуть-чуть со стороны.

Большой верблюд, высокомерно косит на него карим глазом, плавно опускает бесцветный веер ресниц, и он, маленький бедуин, храбро вышагивает рядом, через раскалённую пустыню. Колючий песчаный ураган, засады разбойников, убийственное солнце, ночная стужа, змеи, скорпионы – врагов не сосчитать.

Ему душно, он прикрывает глаза.

Понимает, почему в замечательном верблюде всё так устроено. Оно придумано с одной лишь целью – не погибнуть вдалеке от воды и людей.

Спастись самому и спасти ещё, хотя бы одну жизнь – человека.

Зимой мальчик заболел. Сидел на подоконнике, закутанный в тёплое, с перевязанным горлом. Кашлял сухо и надсадно.

В другом углу подоконника – герань в горшке. Прикоснёшься – пахнет лимоном. Окно по краям заплыло влажным, льдистым налётом. Сочилось в тепле. Пахло свежестью.

Прижимал к груди хрупкую гуттаперчу, проминал осторожно пальцами.

Увидел сразу. Так в фотографию проёма окна, движением в кадре, вдруг входит реальность, и начинают проявляться тёмные предметы уличного пространства.

Длинный караван.

Беззвучно дышат верблюды, клубятся белым паром. Везут поклажу в ложбинах меж горбов – коробки, тюки.

Заиндевелые ноздри, белые крутые бока. Горбы колышутся в такт неспешных, размеренных шагов.

Рядом погонщики в валенках. Низкорослые, будто подростки. Белые овчинные тулупы до пят, взметают подолом, едва приметно, снег. Воротники высоченные. Рыжие треухи на головах. Редкие усики в лёгкой побелке инея.

Азиатские лица похожи на сжатый, тёмный кулачок. Понукают гортанно, что-то приказывают верблюдам, выпускают на волю белые клубы слов, но что говорят – не разобрать.

– Они шли из пустыни и заблудились?

– Монголы, – тихо говорит мама, – братская помощь. Мясо, масло, шкуры.

Печь на кухне негромко гудит, малиновые круги конфорок, темнеют по краям бордовыми ободками. Он чувствует спиной лёгкое, уютное тепло, прислушивается к звукам из печного нутра.

Снаружи горлу горячо от плотного бинта, шерстяного шарфа. Внутри больно сглатывать. Холод от окна.

Он понял, что верблюды пришли со стороны грузовой станции.

Он рад им и волнуется.

Он всё знает про них. Они пришли на выручку.

Большие верблюды.

Мама отнесла его в кровать. Накрыла одеялом. Поцеловала в щеку.

Он уснул в обнимку с «Саидом». Холмики горбов погрызены. Он ощущает их колкость кончиками пальцев. Шершавые, как губы, искусанные во время сильного жара.

Мальчик рос, взрослел, но ещё не понимал, что же с ним происходит, и необъяснимо страдал от этого.

Болезнь убыстряет время, делает выпуклым всё вокруг, потом сводит в одну точку, как большое увеличительное стекло на определённом расстоянии. Зыбкое, подвижное. В миражах высокой температуры, караван уплывал в искажённую реальность, перетекал в неверность очертаний, переменял цвета от оранжевого до чёрного.

Местами кадры сильно обесцвечены, и кажется, что какие-то фрагменты утрачены совсем. Чёрное осыпалось невозвратно. Остался белый снег воспоминаний.

За ними, в глубине, что-то сместилось неявно, какие-то видения мгновенно меняются, нетерпеливые, как бенгальский огонь, но он старается успеть за ними взглядом, чтобы запомнить.

Ничего не получается.

Они растворяются друг в друге, эти странные видения, вспучиваясь бесшумной, обильной пеной, быстро видоизменяясь: формы, цвета, размеры.

Проснулся. Звон в ушах. Запах лекарств, болезни.

Остро чувствует запахи. Потраченного меха, лежалой одежды. Будто он в норе старого крота и где-то рядом спит ласточка.

Понял – так пахнет влажная от пота подушка.

Ночью выла вьюга. Мальчик метался беспокойно, скидывал одеяло. Ему казалось – волки догоняют караван в снежной круговерти. Всё ближе, ближе. Вот сейчас вожак стаи сожмётся серой пружиной, прыгнет на спину отстающему верблюду. Когтями – в горбы, переползёт к горлу, вцепится.

Смертельно.

Мальчик выздоравливает.

Мучительно, пугаясь сильной слабости, пьёт вкусный бульон, клюквенный морс. Проталкивает через больное горло.

Проголодался, но кушать боится. Боль терзает тело, в горле она не прошла совсем.

Самая красивая девочка в классе – умерла.

Слова – «эпидемия», «карантин» – запомнил навсегда.

Борта грузовика откинуты. Яркий ковёр, затейливая восточная пестрота, витиеватые письмена, арабская вязь перетекающих букв, присыпанная ломкой, слюдяной пылью редких снежинок.

Лицо девочки – белым парафином. На ресницы невесомо ложится снежная пыльца, искрится. Не тает. Кажется, она улыбается одними лишь уголками губ, сейчас откроет глаза.

Трудно в это поверить, но ужасно хочется, поэтому невозможно оторвать взгляд.

Напряжённое ожидание – а вдруг…

Отец, военный лётчик. Поперёк маленького гробика дочери, с непокрытой головой.

Серая шинель.

Вскрикнул коротко, срывая голос. Затих, стараясь сдержаться.

Не получилось. Заскулил, тонко, ничего, не видя кроме гроба, кроме дочери.

Он сейчас один в целом мире.

Военный лётчик. Мужчина. Мальчик его не осуждает. Он понял его горе.

Гроб подняли со школьных табуреток, принесённых из столовой. Четверо мужчин, непокрытые головы, в тёмных одеждах, как вороны на снегу.

Красные повязки.

Коричневые, растопыренные ножки табуреток, исчирканные чёрными отметинами многих подошв.

Венки в изножье гроба. Спиной к кабине – отец и мама девочки, в светлой шубке.

Машина медленно тронулась. Поплыла вправо, вниз, вывернула на шоссе. В сторону от посёлка.

Маленькое, кукольное личико в белом орнаменте вспененного тюля слегка повернулось к толпе.

Спящая принцесса.

Страшный крик.

Мама девочки рухнула безвольно. Не успели подхватить. Приподняли.

Снег на рукаве, полах шубы, осыпался.

Умерла?

Замешкались.

Нет – показалось. Обморок.

Отец помогал загрузить носилки. Слёзы на лице.

Увезли на «Скорой».

Сирена долго не утихала, стучалась противно сквозь вату зимней шапки, лезла в уши звуковой волной.

Сидел рядом с гробом. Один. И смотрел, смотрел, не отрываясь в неправдоподобно белое лицо дочери.

Воздух искрится мельчайшими, слюдяными искорками.

Поварихи прильнули к окнам столовой, утирают глаза подолами фартуков. На фоне пара, жарких плит, больших, алюминиевых баков, с коричневыми иероглифами корявой кириллицы, огромных, плюющихся жиром сковородок.

Сами – большие, рыхлые, лица красные, словно фарш в эмалированном тазу. Неопрятно белые туловища в халатах.

Много людей – военные, родители учеников, начальство, педагоги.

Люди зловеще тёмные на белом.

Венки из бумаги, цветного поролона, на каркасе из проволоки. Ленты перекручены, надписи плохо читаются.

Мальчик складывает буквы, пытается понять, что написано, хотя смысл – понятен и так.

Отменили вторую смену. Привели весь класс, проститься. Стояли молча на взгорке, безутешно мёрзли. Оркестр грянул в литавры. Оглушил звоном меди.

Внутри застыли колючие льдинки, и тело от этого могло взорваться в любую минуту, разлететься на тысячи мелких кристалликов.

Мальчик долго не мог согреться, растопить в себе стылый, бесформенный ком. И потом, много позже, что-то мешало это сделать.

Страшно.

Кто-то не выдержал, отрывисто всхлипнул, будто долго не дышал, испугался, что задохнется, и – вскрикнул от напряжения.

Тогда стали плакать ещё, ещё – многие. Теперь уже открыто.

Мама возмущалась вечером, рассказывала отцу:

– Кто это придумал? Взрослым – страшно. А тут – дети!

Мальчик закрывал глаза, ему улыбалась живая девочка. Смотрела пристально.

Он видел её лицо – близко, в пушистом венчике аккуратных косичек тугого плетения, с пробором посередине круглой головы. Красные ленточки, бантики из-за спины. И в свете от окна – отдельные волоски, ореолом.

Только лицо. Она что-то спросила, засмеялась беззвучно, лишь проявились ямочки на щеках.

Смотрел под ноги, краснел. Они сидели за одной партой.

Он долго боялся темноты, одиночества.

Прижимал к груди «Саида». Первая игрушка на его памяти.

Мальчик проснулся. Резкий запах рыбьего жира. Манная каша, чай.

Его плотно укутали в тёплую одежду. Пуховый платок завязали за спиной крест-на-крест. Варежки на резинке через шею, под воротником зимнего пальто.

Неуклюжий. Он стеснялся женского пухового платка.

Вышел на улицу. Долго стоял, привыкал к стеклянному царапанью морозного воздуха. Дышал в серый пух платка, наблюдал, как снаружи волоски становятся белыми, приметными.

Редкие, как у верблюда на нижней губе.

Неповоротливый водолаз в костюме для выживания, на дне прозрачной плотности догорающего дня. Он стоял на морозе и хотел вернуться. Уйти из пустыни зимы.

Посёлок, застывшие дома, выбеленные кристалликами инея, дым из труб – серыми столбами в небо.

К сильным морозам – так говорили дома.

Деревья, остолбеневшие, надолго замершие на холоде.

Большие сугробы уменьшили улицу, сузили до тропинки. Канава сравнялась опасной коркой льда с дорогой.

Прошлым летом он сделал из тонкой резинки рогатку. Она надевалась на два пальца в виде буквы «V». Надо было срочно испытать. В канаве плавала утка с выводком утят.

Утка громко закрякала. Выводок суетливо кинулся за ней.

Один утёнок замешкался. Мальчик прицелился и пулькой из гнутой алюминиевой проволоки попал ему точно в голову.

Утёнок погиб. Мгновенно. Молча запрокинулся кверху лапками.

Мальчик кинулся в канаву, завяз в грязной жиже дна, в ужасе, забыв обо всём и ничего не видя вокруг, кроме блестящей поверхности воды.

Острый приступ горя. Настоящее потрясение.

Выловил утёнка. Пока нёс за сараи, ощущал остывающий комок, страдал, что ничего не может изменить.

Утёнка не вернуть.

Вырыл ямку, закопал тельце. Сверху приспособил неуклюжий крестик из кленовых веток.

И плакал, плакал.

Хотел умереть здесь же. Верил, что умрёт.

Это была его тайна. Мама не могла взять в толк, отчего он вдруг заболел, когда на улице тепло и солнечно.

Тайна преследовала его. Он несколько раз хотел рассказать отцу об этом случае, но всё никак не мог собраться с духом.

Сейчас он опять вспомнил об этом, глядя на замёрзшую канаву.

Ему стало тошно и жарко. И как тогда – безутешно.

Он посмотрел по сторонам.

На стене дома табличка, синяя эмаль. «Переулок Нагорный».

– Почему «Нагорный»? Вокруг сплошная степь!

Всё вокруг вмёрзло в ледяное оцепенение.

Знал, что мама смотрит сейчас в окно.

Влага из глаз. Ресницы соприкоснулись, склеились. Мир вокруг, искажённый хрусталиками льда, смазался в неясную, влажную акварель.

Вдруг понял – он один. На всём видимом пространстве вокруг – никого. Как тогда – военный лётчик в кузове с откинутыми бортами.

Вспотел. Смотрел по сторонам, не поворачивая головы.

Где-то недалеко резко вскрикнул тепловоз. Громко лязгнули сцепки вагонов, гулко отозвался звук железа в морозном напряжении воздуха.

Мальчик вздрогнул.

Потом гудок повторился, долгим, протяжным переливом. Эхо откликнулось на несколько голосов, распалось на невидимые доли. Умчалось, вглубь зимы.

Безлюдный виадук. Стылый, некрасивый, скользким, опасным горбом над железной дорогой.

Умирающий вдалеке перестук вагонных колёс.

Стало пусто и неинтересно.

Он подумал, что после смерти девочки не женится, потому что сам умрёт. Теперь уже скоро.

Верблюдов не было видно, – ушли в Монголию! – решил он. – По льду большой реки, в степь и дальше, через горы. Пустыня – их родина.

Дома, над его столом, географическая карта. По краям – жёлтые разводы холмов, отрогов, тёмно-коричневые к середине.

Это значит – горы высокие. Опасные.

Он вернулся домой.

«Саид» исчез.

Необъяснимо.

Родители перерыли весь дом. Ничего не понимали, тревожились.

Ходили молча, виновато перешёптывались. Старались отвлечь и успокоить.

Он долго не мог уснуть. Злился на «Саида», потому что это несправедливо – бросить его одного.

Неслышно, вошла в детскую мама. Поправила одеяло. Легко прикоснулась губами к щеке.

Прядь волос дотронулась до виска. Щекотно.

Он прислушался. Затаил дыхание. Ждал, когда она уйдёт. Потом беззвучно заплакал. А хотелось – зареветь во весь голос от досады:

– Среди погонщиков скрывался волшебник. Он расколдовал «Саида». Где теперь – Саид»?

Он понял, что из пустыни возвращаются не все.

 

«Камо»

Небесный пахарь, биплан «Ан-2», опылял поля пестицидами, убивал на корню – сорняки.

Жаркое лето скатилось к холодам, наступила осень, и учёба в школе уже началась…

Голос в наушниках перешёл в крик, стал требовательным. Было приказано немедленно – произвести посадку.

– Да где я… вы что? – возмутился лётчик. – Тут поле сплошное! Бугры, да камни… канавы – куда ни глянь!

– Вот на него и – садитесь! Вы нам – срываете военные учения! Под трибунал – пойдёте!

«Ан-2», знаменитый трудяга «кукурузник», резко снизился и покатил, по жёлтому полю, сотрясаясь на колдобинах, высоко задрав морду и, выкашивая винтом широкую полосу колосьев.

Остановился у края, чудом не въехал в канаву на краю и замер. Косо и некрасиво. Серая марля пыли накрыла зелёный кузнечик-самолет, расчалки крыльев, повисла в воздухе у лесополосы. Лётчик перевёл дух, снял наушники. Сидел, ждал чего-то. Потом вновь надел. Ничего не понимая, стал методично повторять позывной:

– «Волга», «Волга», – я, «Сокол»!

– Говно ты, а не «Сокол»! – ответили ему, и раздался весёлый смех.

Лётчик опешил. Потом сильно покраснел и закричал в гневе:

– Это – кто? Эй, вы, слышите – вы ответите за свои… шутки!

История мгновенно облетела весь город.

Прошло два дня.

В учительскую привели прямо с урока. Гулкими, пустыми коридорами, мимо классов. За дверьми шли занятия, и я позавидовал сидящим за партами. Как же я сейчас любил свой класс, свою парту и тихое, вдумчивое присутствие на уроках! Я – всё понял мгновенно.

Они были в штатском.

В приёмной директора школы уже сидели вдоль стены – двое учеников, знакомых отдалённо, только в лицо, и Танька Жданова – грудастая девица, из девятого «Б» по кличке «Толстуха Трина».

Последним привели моего соседа и друга – Витьку Иванникова. Один следователь остался в приёмной, второй сразу завёл Витьку в кабинет директора.

Потом его увели в учительскую, через коридор напротив.

Школа была экспериментальная, новая, внедрялась «кабинетная» система: на каждый урок мы переходили в другой – «предметный» класс. Они были хорошо оборудованы. Там были даже кинопроекторы – небольшие, для показа учебных фильмов, с громким названием – «Украина».

Похоже, крепкие дяденьки не хотели, чтобы мы были все вместе, и что-то от нас скрывали. Я сидел в томительном ожидании. Очень хотелось пить и в туалет.

Причем – одновременно. Напала вдруг сонливость, зевота сводила скулы, но я гасил в себе этот скуловорот, от чего появлялись непрошеные слёзы.

Наконец дошла очередь до меня.

Алексей Иванович Берёзкин, наш директор, сидел в сторонке, за его столом – незнакомый мужчина. Моложавый, с колючим взглядом, в сером пиджаке, светлой рубахе. Он тотчас же опустил голову, что-то высмотрел в бумагах на столе – «склюнул» мгновенно взглядом.

Опрокинутым блюдцем мелькнула небольшая лысинка на макушке – и мне стало тоскливо.

– Почему-то бывает так, что незначительная на первый взгляд деталь или случайно выхваченный взглядом фрагмент, мгновенно убеждает в самом дурном и нежелательном.

Как же моя фантазия раньше не подсказала о последствиях, если делать что-то запрещённое или опасное. Как точно я это понял, но только – сейчас.

– А теперь – рассказывайте, как вы сделали передатчик, из чего? Есть ли у вас – сообщники? Подумайте – хорошенько и расскажите нам… Честно и по порядку. А, мы это всё запишем в протокол. Как он у вас – характеризуется? – повернулся «лысик» к директору.

– Учится неплохо, но неровно. Немнго балуется… иногда. Знаете – ребёнок.

Следователь вновь глянул в бумаги, блеснул влажной лужицей лысины, покачал укоризненно головой.

Мне шёл пятнадцатый год.

Алексея Ивановича уважали – он был фронтовик, воевал в пехоте, прошёл Сталинград…

Что-то киношное было в происходящем, но слишком серьёзное, чтобы посмеяться. Однако я горячим толчком в самое сердце оценил краткую характеристику, данную мне.

Если бы после этого меня отпустили, я бы помчался домой, похвалился бы отцу…

Передатчик у меня – был. Накануне вечером, я выходил в эфир. Позывной – «Камо». Новость про «кукурузник» узнал на средних волнах от «Жорика».

Такой позывной был у незнакомого передатчика, но голос явно девчачий. Я мгновенно понял, что это – Танька, но не знал, что отвечать и с чего начать. Говорить правду – не хотелось.

По школе циркулировали слухи, что несколько человек подпольно выходят в эфир, говорят открытым текстом, меняют место выхода, но друг друга не знают. Конспирация! Кроме меня и Витьки. Мы знали друг друга с первого класса. Он-то и подбил меня на это.

Но сейчас это было неважно.

Он всерьёз увлекался радио, ходил в кружок и почитывал журналы «Юный техник» и «Радио». Собственно передатчик – нехитрое устройство, главной деталью которого была лампа, со сложным, длинным набором цифр и букв, звучавшим таинственно и непонятно – 6П3С.

Именно она была главной деталью в кинопроекторе. Поэтому первой под проверку и попала наша школа. Тем более, что в кабинете биологии лампы в проекторе – не оказалось.

Вопросы ставились точно и тонко, и я готов уже был рассказать про свою «установку», про то, что самолёт – не моих рук дело, мы просто слушали музыку, трепались про уроки, школу, девчонок, но что-то останавливало. Может быть, мысль о том, что следом потянутся другие вопросы – про Витьку, про пацанов. Быть – «предателем» мне не хотелось. Я готов был пойти в камеру, мужественно переносить пытки, лишения-истязания, но только не это!

Быть таким, как революционер Камо!

Подключаешься к радиоле и просто-таки видишь огромное пространство. Я нелегально в эфире, я – «Камо», кто меня слышит? Приём, приём!

Сколько героической чепухи было в моей тогдашней голове!

– Ну, что ж, – посуровел следователь, – придётся проехать с нами. Зря – отпираетесь, всё очень серьёзно, могли погибнуть люди. Вы – хоть это-то понимаете? Я кивал согласно головой и обречённо – молчал.

Вчера после сеанса я выдернул провода из радиоприёмника и оставил передатчик на веранде, на подоконнике, за занавеской. Всё – было ясно – очень скоро на меня наденут наручники и посадят в тюрьму.

Меня и Витьку повезли в милицейском «бобике».

Не важно – как и куда, но необходимо было срочно исчезнуть, улететь, раствориться в воздухе и умчаться юрким сквознячком, обратиться в пыль на грязном полу – «бобика»…Только чтобы не осталось даже лёгкой тени моего… нашего присутствия за окном «в клеточку».

Да – разве это было реально!

– Нас сейчас отвезут – в тюрьму? – спросил я.

– Ты вообще заткнись, если тебя не просят! – неожиданно закричал Витька, и я понял – это сигнал, чтобы я помалкивал.

Однако нас привезли к моему дому. Витька жил немного дальше, в конце улицы, почти у реки.

Доехали мы мгновенно, хотя мне показалось – пылили не меньше часа! Так странно не соединялись время, желания и реальность.

Водитель остался караулить Витьку. Вошли в дом. Я первым делом глянул скоренько на подоконник. Он был пуст. Я ничего не понимал. Ведь вчера я его там точно оставил. Родители смотрели телевизор, я вышел в эфир. Потом сразу легли спать. Рано утром они ушли на работу, я помчался в школу, дом закрывал – я сам.

Даже сейчас я точно и чётко представил, что передатчик – был!

Корявая самоделка, лампа в центре поблёскивает тёмным стеклом, островерхим цилиндриком, таинственной спиралькой – и всё это очень приметно, в белом проёме окна. Трудно не заметить или не понять, проходя мимо, есть ли она – там.

Вдвоём они быстро проверили только им понятные места, где могло быть что-то припрятано. Открыли заднюю крышку приёмника, увидели толстый слой пыли, и я так порадовался в душе, что не послушался маму и не убрал её пылесосом.

– Ну, что же, – извините за вынужденное вторжение, – следователь чуть-чуть подобрел глазами. Служба! И дело – архи серьёзное!

Они уехали. Я долго сидел и не мог двинуться с места. Странная апатия напала вдруг на меня. Потом перерыл весь дом. Лихорадочно, но стараясь сложить всё точно в прежнем порядке.

Передатчика не было. То есть – как будто его и не было вообще!

В школу я уже не пошёл. Выглянул на улицу. «Бобик» всё еще стоял у Витькиного дома. Я – вернулся. Сел у окна. Время тянулось неумолимо.

Они проехали мимо, и я побежал проверить – как прошёл обыск у него.

Дом был закрыт. Я присел на крыльцо. Калитка бесшумно приоткрылась. Странного вида мужчина смотрел на меня в упор, не моргая. Глаза карие, покрасневшие. Так длилось краткое мгновение. Он круто развернулся и бесшумно исчез. Я боялся пошевелиться, подойти к калитке.

Потом просто заставил себя встать и сделать несколько шагов. Громко её захлопнул, задвинул щеколду. Перевёл дух.

Узкие ладошки сухих листьев в последний раз прятали внутри красный свет солнца. Схема яблоневых веток была простой и понятной. Страшное, испугавшее и, только что нависавшее глыбой надо мной, родителями, всем тем, что было так дорого и важно – исчезало мучительно, медленно, нехотя, но не уходило совсем.

– Разные ветки вырастают из одного ствола. Какие-то засохнут, их спилят, сожгут. За это время вырастут другие, – подумал я.

И остро понял, что голоден. Сорвал румяное яблоко, откусил бочок, задохнулся от обилия сока. Вкусного, но с кислинкой. Разжевал коричневую косточку:

– «В косточках есть незначительное количество синильной кислоты». – Я был горько рад тому, что вспомнил этот урок химии.

Мне захотелось съесть столько яблок, чтобы прилечь на крыльцо и тихо уснуть. Навсегда.

Родителям я ничего не сказал, но любопытство было испепеляющим – куда же всё-таки подевался передатчик?

Вскоре прошел показательный суд. Оказывается, в городе было много таких «самопальных» передатчиков. Кто-то отделался штрафом, кто-то – условно, кто-то получил серьёзные сроки.

Витька – больше всех: полтора года. Статья 206-я Уголовного кодекса РФ.

Срок был бы ещё больше, но не было доказано, что преступление совершалось им совместно с двумя или более лицами, в составе – группы. Так сказали после суда, на встрече с представителем прокуратуры у нас – на общешкольном собрании.

Мне это показалось тогда огромным сроком!

Наступили сильные холода. Белый снег не примирял меня с произошедшим совсем недавно. Всё было пресно, пусто, и тянулось бесконечно студёным не уютом зимы.

После школы я машинально приходил домой, переодевался, приносил дрова и растапливал печку. Однажды между стенкой дровяника и поленницей нашёл свой передатчик. Он был без лампы, корпус исковеркан – по нему ударили топором.

Просто кусок железа, немым укором. Бессмысленный и страшный, напомнивший о прежних переживаниях.

Вечером я рассказал о своей находке – отцу.

– Это я его – уничтожил. Помнишь, я строил туалет и в углу веранды стоял новенький унитаз?

– Конечно, помню.

– Вот – перед работой я и перепрятал – твой… «вражеский передатчик». Сунул – под крышку новенького унитаза… товарищ… «Камо»!

 

Шурочка

Со мной учился в одной группе. Звали Саша, Саня. Кудри, волосы тёмно-русые, нос картошечкой примостился на улыбчивом лице. Среднего роста. Кривоногий, косолапил заметно. Поэтому научился шить брюки сам, портным не доверял.

Курил много, красиво, аппетитно. Проснётся, руку под подушку, достанет пачку, сигаретку вытянет, зажигалкой – щёлк, пару затяжек сделает. С наслаждением. Потом глаза открывает.

Синие, как небо зимой над бухтой Нагаева, в родном Магадане.

Хотелось присесть и вместе с ним насладиться хорошей сигаретой.

Зажигалки коллекционировал. Купит сам или подарят, знали его увлечение, приносили. Разберёт до винтика, потом соберёт. Вызнает секрет. Только скажет: «Вот это, экземпляр неплохой». Попользуется и в коллекцию. Набор отвёрточек был, всякие металлические приспособы для такой работы.

Как у часовых дел мастера.

Аккуратист большой.

Раз в месяц мы сдавали кровь в Республиканской станции переливания крови. Выгода была очевидной: кормили вкусным обедом. Стакан чёрного кагора наливали, настоящего, ароматного, густого. Как кровь из вены.

Полагалось. Считали – так кровь скорее восстановится.

Кроме дня сдачи два выходных по справке.

Платили двадцать три рубля семьдесят копеек за четыреста пятьдесят миллилитров крови. Раз в месяц.

Это было хорошее подспорье к стипендии.

Как-то занятия пропустили, проспали дружно и на лекции не пошли. Что делать? Решили – кровь сдавать. Сидим в белом, бахилы, маски. Ждём, когда запустят. Переполох пошёл, Саньку куда-то увели. В прямом смысле – «под белые ручки».

Мы сдали кровь. Ждём, ждём, а его всё нет.

Спросили у сестрички.

– На прямое переливание забрали.

Ждать не стали. Вернулись в общагу. Винца купили, спешим кровь восстановить. Легкость такая приятная. И мысли светлые. Всё путём.

Вечер уже, темнеть начало. Шум, тарарам возле общежития, как будто табор под окнами остановился.

Смотрим – такси нараспашку. Санька наш, какой-то мужчина с ним, моложавый, кульки, пакеты в руках. В обнимку. Видно – весёлые оба.

Ничего особенного вроде, но любопытно. Хотя Санька и на «Камазе» однажды вернулся под утро, и на аварийке «Газовой».

В кафе «Лира» познакомился с хорошими людьми, так получилось. Привёз в общагу шесть человек друзей на горбатом «Запорожце».

Коммуникабельный был человек, хотя и не многословный.

И вот, двое этих весёлых мужчин в расцвете лет и сил вваливаются в комнату, и мы узнаём, что Санька привез в гости счастливого папу, юного отца маленькой девочки, дочки.

Жена его при родах потеряла много крови и через аппарат прямого переливания, «аппарат Боброва», ей вводили Санькину кровь. Группа первая, резус отрицательный. Очень редкая группа, как и сам Санька.

«По Саньке и шапка», как шутили общажные острословы.

– Мама и ребёнок чувствуют себя нормально! – смеялся и плакал счастливый отец. – Мы теперь пожизненные родственники.

– А ты-то как, Саня? – пытали мы осунувшегося однокашника.

– Привезли меня на каталке. Голову поворачиваю. Женщина за ширмочкой, только лицо. Мучается. Синяя уже. Едва дышит. Отвернулся, глаза закрыл, молчу. Страшно стало за неё. Тихо уплываю, вот думаю, как он подкрадывается. Пи..ц. Про себя думаю. Потом едва сил хватило со стола сползти! Показалось, что литра два из меня качнули. Пару стаканов порченой осталось. И счас я рухну. Первый раз такое.

Он улыбался, мы все смеялись и разливали вино в гранёные стаканы. Закуски было полно.

Утром ушли на лекции.

Коля, так звали отца маленькой девочки Шурочки, прожил у нас неделю. Они ходили с Санькой вдвоём, в обнимку, к телефону-автомату, в магазин и обратно. Потом бродили по коридорам допоздна. Обнимутся, как братья и поют весёлые песни.

Никто им не сказал ни слова в упрек.

Роженицу поехали забирать многие. А мы – всей комнатой. С цветами. Санька галстук надел, рубаху белую. Торжественно.

Стоят они с мамочкой в обнимку и плачут.

А мы улыбаемся.

Вспоминаю и думаю: «Как там Шурочка? Где она теперь?»

Санька ушёл рано, полтинник ему не исполнился.

В родном Магадане.

У меня есть его фотография. Чёрно-белая.

Курит, в майке, на кухне, дома. Облокотился и улыбается, прямо в объектив.

 

Каток

Каток мне нравился. До него было несколько остановок. Я ездил на каток один. Желающих составить мне компанию не нашлось.

Автобус петлял по району, потом двигался вдоль «Шанхая». Когда-то здесь добывали щебень. Потом в карьере настроили хибар, «нахаловка» разрослась до размеров посёлка.

Это был опасный, криминальный район, в который можно войти, но не всегда выйти.

Автобус ходил редко.

Пока я добирался до катка, наступала ночь.

Со всех сторон спешили на каток группы детей и взрослых.

Каток был виден издалека. В середине настоящей, морозной зимы был каток.

Там играла музыка, по кругу катились группы на коньках, было морозно. Клубы пара над толпой.

С краю небольшая будка, «кафе». Булочка и кофе с молоком. Бурая жидкость. Горячая, приятно держать в озябших руках гранёный стакан.

Мне нравился этот ритуал. А ещё нравилось – разогнавшись, влететь в сугроб на краю катка.

Кто-то на «дутышах», кто-то, заложив руки за спину, плавно скользил, словно это были соревнования в беге.

Смех, шум, фонари яркие висят сверху.

Всё время тяжким грузом нависал момент, когда надо было возвращаться назад. Одному, у края бандитского района, ждать автобус.

Это омрачало праздник, который сверкал на катке и я заранее готовил себя к тому, что неизбежно надо возвращаться.

Мысль пойти пешком примерно три остановки даже не возникала, потому что пришлось бы идти через «Шанхай».

Время было позднее, машины не ездили. Я стоял у края, «Шанхай» затаился в чёрной темноте котлована, подсвеченный снегом у края тропинок, между кособоких домишек. Ярко светила луна. Воздух был наэлектризован морозом и опасностью.

Казалось, вот сейчас из тени выйдет мрачная фигура, бандит прячет лицо в поднятом воротнике, криво улыбается, белая фикса пускает смертельный лучик мне в лицо.

Я холодел от этой мысли, не задавал себе вопроса – зачем я нужен этому рецидивисту и замерзал, мысленно умоляя, не знаю, кого, чтобы поскорее приехал автобус.

Я вижу, как с противоположной стороны медленно, на скользкой дороге, едет самосвал.

Его странное появление ещё нагоняет на меня ужас и ввергает в состояние столбняка.

В это время из «Шанхая» выбегает мужчина. Он спасается бегством. Это его надежда, и он ничего не видит вокруг. Во что бы то, не стало ему надо спастись.

Пальто нараспашку, шапка кое-как держится на затылке.

Он машет руками, старается удержать равновесие на скользкой дорожке, слышно, как тяжело он дышит, белое облако пара над ним серебрится в лунной голубизне.

Он бежит в мою сторону, наперерез самосвалу.

Я забываю о холоде, заворожённо смотрю на самосвал и мужчину, понимаю, что вот сейчас они встретятся, но не могу закричать от оцепенения.

Боковым зрением я вижу, что пустой самосвал уже не успевает затормозить, водитель видит бегущего, но тот не видит ничего, он сосредоточен полностью на желании не упасть, спастись.

Я был уверен, что он не видел ни самосвала, ни меня. Что-то смертельно опасное заставило его спасаться бегством. Они сближаются неотвратимо, роковым стечением и оба, да и я тоже, никто из нас не в силах это изменить.

Самосвал сбивает мужчину.

Я вижу, что он отлетает от металлической балки бампера, словно мячик подпрыгивает несколько раз на скользкой дороге, каждый раз всё ниже и вот он уже катится по обочине, нелепо взмахивает руками, застывает в позе куклы без опилок внутри, но внешне в объеме пальто. Ботинки слетают, падают в сугроб. Он лежит в шерстяных носках, пальто, на морозе, странно расслабленный. И молчит.

Самосвал наконец-то останавливается почти рядом с ним. Косо, мордой в сугроб. Водитель распахивает дверцу, вылетает из кабины, встаёт на колени, наклоняется над лежащим.

Подъезжает почти пустой автобус. Водитель автобуса косится влево через окошко, равнодушно смотрит на происходящее. Автобус медленно трогается с места.

Странная тишина, я ничего не слышу, оглох и, кажется, навсегда.

Я сажусь на заднее сиденье, поворачиваюсь, жадно смотрю на дорогу. На страшную пантомиму за окном. Она уезжает от меня, человек на пологом льду уменьшается. Потом его заслоняет перекошенный самосвал, но вскоре и он принимает игрушечные размеры.

Я часто смотрю это «кино» без звуков. Как режиссёр воспоминаний, но и как участник фильма.

Почему мы все там оказались тогда?

 

Гроб

Старенький автобус отъехал от города, оставляя пыльный шлейф. Натужно тарахтел, подвывал на взгорках. В салоне стало жарко. Пассажиров почти не было.

После деревни Колбановки автобус остановился по требованию у обочины. Саша и Влад вышли, взвалили на спины рюкзаки, углубились в лес.

Водитель тоже вышел, постоял немного, радуясь твёрдой земле под ногами, проследил, в какую сторону пошли двое пацанов, прислушался к треску горячего двигателя, неохотно влез в кабину, закурил и уехал.

Повсюду валялись пластиковые бутылки, мусор.

Сначала лес возле дороги был запылённый, грустный. Потом посветлел, они с удовольствием петляли в густом, жёстком подшёрстке поспевающей черники, ощущая под ногами лёгкую влагу. Густые кустики черники пружинили под ногами, сплетались плотным ковром. Хотелось упасть в прохладу мелких листиков и лежать, смотреть сквозь ветки сосен в безоблачное небо, отыскивать в вышине жаворонков, ни о чём не думать.

Однако мальчики сильно проголодались. Домашние бутерброды были съедены сразу же, как только сели в автобус. Ехали почти три часа.

Потом они набрели на уверенную тропу. Вскоре показались среди деревьев выгоревшие до лёгкой белизны армейские палатки, дорожки, посыпанные серым песочком. Под грибком сидел на лавочке паренёк лет пятнадцати с повязкой поверх рукава белой рубашки. Откровенно скучал.

Становилось жарко. Тихо, людей не видно. Саша и Влад решили, что все ушли в поход: лагерь был туристический.

Они оформили в школе кабинет по химии, и их премировали путёвками в этот лагерь по решению педсовета. Программа пребывания была такой: надо было пройти подготовку по теории, напрактиковаться в походах, а по окончании сдать экзамен и получить удостоверение туриста третьей категории.

Так им объяснили при вручении путёвок. Торжественно, на школьной линейке, под общий шум и аплодисменты.

Палатки стояли в два ряда, друг напротив друга, по десять с каждой стороны. По центру большая – штабная.

Путёвки у них принял загорелый до черноты, мускулистый мужчина с армейскими замашками, и трудно было точно определить, сколько ему лет. Звали его Олег Петрович.

Он пожурил их за то, что опоздали, не прибыли вчера, как все, рассказал о порядке в лагере, отвёл в палатку в самом конце правого ряда. По пути сказал, что остальные ребята скоро вернутся из трёхчасового похода. Потом обед и дневной отдых. Вечером общий костёр.

Они кинули в палатку рюкзаки, вышли к обрыву. Внизу сквозь деревья блестела синяя река. Хотелось разбежаться прямо с обрыва, задохнувшись на бегу, нырнуть в прохладную воду и купаться, купаться, до ослепления. Но этого без команды и присмотра плаврука делать было нельзя – Олег Петрович предупредил.

Справа была высокая гора. Её огибала тропинка. Саша пошёл по ней. Влад двинулся следом. Немного попетляли. Дышалось хорошо – лесным, настоянным воздухом, но в редколесье тени почти не было. Лето выдалось жаркое, и здесь была особенная, лесная духота, насыщенная смолянистым, сосновым духом, от которого сразу бросало в пот.

Влад заметил чуть в стороне расселину, спустился. Среди кустов и высокой, нехоженой травы – ямка. Он присел, заглянул внутрь, обнаружил лаз, втиснулся довольно далеко, по самые плечи, в узкое пространство.

Вылез, поморгал, привык к свету и позвал Сашу.

Гора состояла из плотного коричневого песчаника, похожего на коржи. Сквозь зелёную поросль они искрились мелкими зёрнышками в узком луче солнца, громоздились друг на дружке как попало. Мальчики по очереди пытались пролезть вглубь. Хотя и были оба невысокие и худощавые, но с первой попытки это не удалось. Саша сбегал в палатку за фонариком.

В глубине они разглядели большую пещеру. Луч терялся во мраке, не находя упора. Похоже, это была большая полость, и она плавно уходила вниз, в глубину горы.

– Ты знаешь, как в библии называется пещера? В которой Христа захоронили после распятия? – спросил начитанный Влад.

– Не-а.

– Гроб.

– Точно?

– Точняк, я те говорю, Сань!

Саша предположил, что это тайные ходы бунтовщиков. В этих местах когда-то стоял лагерем со своими людьми атаман Хлопуша Соколов, соратник Емельяна Пугачёва. Про пещеры и клад разговоров было много.

Влад добавил, что, возможно им повезло – именно здесь спрятан клад, – и сбегал за багром с пожарного щита.

Стали по очереди расширять лаз длинным, неудобным багром. Камни сыпались куда-то в глубину пещеры, шуршали, возбуждали любопытство.

Влад и Саша устали и решили немного отдохнуть. Стояли, смотрели молча на вход в таинственную прохладу неизвестности.

– Ну вот, мы и добились своего, – сказал Влад, – полезем? А то потом еды в брюхо накидаем, фигушки пролезем.

– Чур, я – первый! – поднял руку Саша.

– Давай пописаем и двинем, – предложил Вадим.

Они повернулись спиной к горе, слушали, как звенят струйки.

В лагере были слышны голоса, смех, это возвращались туристы.

С трудом мальчики протиснулись в пещеру.

Неожиданно в глубине, где-то под ногами, послышался гул, потом явственно громыхнуло, тропинка под ногами качнулась. Они оглянулись. Прямо на глазах пластины песчаника сместились, складываясь, будто слои торта «Наполеон» при нарезке тупым ножом.

Вход в пещеру наглухо закрылся.

Их долго искали силами МЧС, волонтёров с собаками, но не нашли.

Объявили в розыск.

Было темно, они медленно продвигались вперёд. Они не знали, сколько прошло времени, но не теряли оптимизма.

Вскоре где-то вверху показался едва приметный свет. Он становился явственней.

Через месяц на берегу реки Большой Кинель, на юго-западе города Бугуруслана, в развалинах женского монастыря во имя Покрова Пресвятой Богородицы, появились двое.

Измождённые, в живописных лохмотьях, с горящими глазами. Они приставали с вопросом к посетителям кафе «Кума» по адресу улица Гая, 5: «Как найти игуменью Серафиму?»

Хозяин кафе вежливо объяснил им, что монастырь закрыли в тысяча девятьсот двадцать четвёртом году, игуменья давно померла, дал десять рублей и приказал выпроводить.

Мужчины отдалённо напоминали Влада и Сашу.

На вид странникам было лет по сорок.

 

Катин секрет

Дома стояли по два – углом друг к другу.

Приземистые, восьмиквартирные, двухэтажные. Окна-бойницы. Бывшие фронтовики сразу окрестили – «укрепрайон».

Гражданская публика между собой называла «сталинские высотки».

С болезненной прожелтью обшарпанных стен, деревянными лестницами, покрытыми толстой, линючей шкурой тёмно-коричневой краски. Ступени скрипели, стонали в старческой немощи, звонков не надо, сразу слышно – кто-то идёт.

Мусор остался в пустых домах.

Дома подготовили к сносу. Да вдруг остановились.

Мостопоезд огородил большой кусок земли, прилегающей к реке, технику вдоль берега разместили.

Дома оказались внутри этой территории.

Вставили окна, полы наскоро положили на лаги, печки починили, кое-где подкрасили. Толстые, неуклюжие малярши в комбинезонах, косынках, с белыми от побелки лицами и губами, громко разговаривали в пустых стенах, смеялись вдруг, иногда даже пели что-то.

Дома заселили вновь. Вечным скитальцам мостостроителям объяснять не надо было – всё временно.

Семь квартир крайнего дома, ближе к реке, заняли семьи бригады клепальщиков.

Угловую квартиру на первом этаже занял участковый милиционер, старшина Степан Парашюткин. До получения служебной жилплощади. Его перевели откуда-то издалека в эти места. Он тоже жил здесь временно.

Толстый, рыжий, пузатый. И дочь такая же, с сонной поволокой в жёлтых рысьих глазах под хлопьями белёсых ресниц. Хвостом лисьим пламенела, вспыхивала от любого слова, взгляда на её толстые руки, покатые плечи, сиськи напористые, созревающие пышно, сразу, по-взрослому.

Пронырливая, вездесущая и любопытная ябеда.

Мамка её, молчаливая, неприметная, бледная от усталости и жара, устроилась работать на местный завод резино-технических изделий, штамповщицей. Запекала маски противогазов. В три смены у печи. Стране требовалось огромное количество противогазов. Атомная война могла вот-вот начаться.

Приходила домой, молоко приносила «за вредность производства» и падала. Дочь и муж были предоставлены сами себе.

После дежурства старшина расхаживал в широченных синих галифе плотной ткани, про которую сам шутил так: «Вот утром пёрну, к обеду тока дух выходит». В майке бирюзового некогда цвета.

Жарил на керогазе шмат свежего сала. Потом клал с любовью зарумянившийся кусок на большой ломоть хлеба, намазывал обильно горчицей, не спешил. Любовался мясной коричневой прослоечкой, жмурился смурливым котом. Плакал, головой мотал, как конь от мух изворачивался, и говорил: «Крепка, савецка власть! Ох, крепка!»

Внешней стороной ладони вытирал слёзы. Пальцы мягкие, толстые, женские, к грубому труду не приноровленные. Волоски на них редкие, золотистой искоркой иногда вспыхивали в промельке солнечного столба, будто дымиться начинал Парашюткин.

Приятный запах весёлой сытости шёл от поджаренного сала. Сизый дым застил маленькую кухоньку, изменял контуры неопрятной двухконфорной печки, хлипкого стола, пары солдатских табуреток, шкафчика на стенке, передника потерянного от времени цвета на гвозде за дверью.

Парашюткин открывал окно, ставил чёрную чугунную сковородку на жестяной отлив. Молча ел гигантский бутерброд, обжигаясь от нетерпения, переполненный слюной, багровел лицом. Смотрел сквозь влажную переливчатость слёз, как сковородка перестаёт потеть прозрачной слезой горячего сала, успокаивается, затихает и начинает медленно, будто речка к зиме, затягивать белым смальцем тёмную прогалину чугунины.

Представлял, как зарумянится жареная картошечка к ужину. На постном масле так не получится.

Такие бутерброды с салом он мог есть по несколько раз в день. Не надоедало.

Переводил взгляд туда, где строился новый мост через широкую реку. Там в любое время дня царили грохот и напряжённое движение большой стройки, машины тащили пышные хвосты густой пыли, покрывались ею сами, и всё вокруг упаковывалось толстым слоем потревоженного праха.

Кусты, деревья невысокие, многоводная река катится лентой, разноцветной в разное время, а там дальше степь, огромные пространства без людей, зной умертвляющий, пустыня, и новое месторождение газового конденсата.

Туда тянули ветку железной дороги, и мост строили в ударном темпе.

Был задумчив старшина. Замирал, глаза стекленели от неторопливых мыслей, и сало стыло на пухлых губах, но ему нравилось стоять вот так, в сытости, и никуда не спешить.

На руках до локтей, тугом загривке и плечах красноватым золотом, ореолом дыбились невесомо густые волосы. Ему всегда было жарко. Должно быть, горячее сало не остывало, съеденное впрок, грело желудок, растекалось по жилочкам, ускоряя кровоток, сладостно шептало что-то весёлое изнутри.

Голова большая, плечи узкие. Лицо плотное, в рябинку, словно птицы во сне мелкие крошки и шкварки склёвывали с него, вспархивая и улетая неслышно.

Верка промчалась куда-то стремительно перед окном. Парашюткин вздрогнул, проследил за ней взглядом.

Вспыхнул лицом. Вдруг. Словно что-то припомнил такое, не для всех.

Учётчица Вера откликалась на клички «Чи’та» и «Верунчик». Вертлявая разведёнка говорила про Парашюткина, что он чуваш, поэтому у него «морда морскатая, а глазки свиняччи».

Злые языки утверждали, что видели её с Парашюткиным в «Бесстыжем овраге». В стороне от посёлка они «кувыркались». В густой поросли кустов, чуть в стороне от тропинки, не обращая внимания на крапиву, и будто бы Чита стонала и охала, как в первый раз, «под каба’нистым Степаном, и послеф этого всего стали они тайными полюбовниками».

Очевидцев было много, но кто был тот, самый первый, так и не дознались. Так эта сплетня лениво шевелилась, как драный, выцветший флаг над прорабским вагончиком.

Верка была родом из псковской какой-то деревни. Прижила на строительстве предыдущего моста, через Днепр, сына Бориса. Потом «табор» мостопоезда перекочевал на Урал, на новые берега.

Супруг остался, не захотел покинуть «ридну нэньку Вкрайину».

Борька заикался. Его напугал в детстве пьяный отец. Мальчик плакал долго, безутешно, звал мамку. Отец громко стеганул бляхой ремня по столу, заорал, чтобы примолк, засранец!

Вздрогнул маленький Борька и затих. Потом обнаружилось… Не очень сильно причитал заикатый Борька, если не волновался, местные привыкли, не замечали. Проблема была в том, что он писал так же, как и говорил. Словно азбука Морзе, была его прыгающая, беспокойная писанина, и приходилось её специально, с некоторым усилием расшифровывать.

Борьку это удручало ненадолго, пока он стоял рядом с учительницей, потом его уносило на вольные просторы улицы, на речку, и он мгновенно забывал об огорчении.

Тощий, длинный, нескладный. Альбинос – волосы, ресницы, кожа. Мгновенно краснел по самым малейшим поводам. Кожа головы просвечивала, и тогда он становился похож на спелый, искристый одуван под солнцем в зените.

Что-то было у них с Галкой Парашюткиной общее.

Шкодник Борька был великий, но не злобный. Постоянно попадался. Начинал что-то объяснять, прорывался через кашу скомканных звуков, слогов, глотал их странным образом, терпения выслушать у взрослых не хватало, ему давали подзатыльник и отпускали.

В рабочем посёлке всё мгновенно узнавалось. Чита крепко брала его за руку, тащила к месту преступления, начинала выяснять, как всё произошло. Кричала пронзительно, громко, слышал весь посёлок. Грозила сдать Парашюткину и отправить в детдом.

Женщины жалели Борьку-безотцовщину и говорили: «Верка включилась на всю катушку. Теперь не скоро стихнет!»

Борька в наказание сидел взаперти некоторое время дома, у окна. С улицы ему строили рожи пацаны. Он прилипал к стеклу, морда плющилась, краснела от лёгкого напряга, стекло мутнело. Всем было весело.

Через короткое время, извиваясь, ужом, он вылезал в форточку. Пацаны радостно принимали его, поцарапанного и счастливого, на руки и всей ватагой шли к реке делать шашлык.

Разводили костёр, ловили крупных лягушек. Борька смеялся, прятал во рту зелёный сгусток лягушачьей энергии, только лучики лапок торчали, двигались отчаянно и беспрестанно. Лицо у Борьки вытягивалось к подбородку, делалось лошадиным.

Он глаза нарочно выпучит, для смеха, чубчик дурацкий скруглится козырьком надо лбом, щёки шевелятся, будто он там лягуха языком гоняет.

Пацаны смеялись, падали, за животы хватались, а он вынимал скользкую жертву, цепко держал. Пальцы в бугорках. Обильно. Пацаны говорили, что это лягушки его обоссали, и появились в том месте бородавки.

Он разделывал хладнокровно опасной бритвой трепыхающиеся тушки, не обращая внимания на кровь, слизь. Окорочка из задних лапок нанизывал на белые прутики, очищенные от коры. А они всё двигались, не могли успокоиться.

Пацаны наблюдали, старались не отводить глаз в сторону.

Мясо на огне становилось белым, нежным, как куриные грудки, и вкус очень похожий. В золу закапывали стибренные дома картохи и запекали, пока готовился шашлык.

Губы чёрные от пропёкшейся кожуры, корочка хрусткая, изнутри коричневатая, хочется скорее проглотить, а картошка горячая, долго остывает. Надо посолить круто, и станет совсем невмоготу от ароматного пара и желания поскорее съесть эту вкуснятину.

Однажды Борька поймал в кустах ужа, кинул его в костёр. Уж скручивался в смертельные витки, изворачивался, пружинил, не мог уползти из цепких языков пламени. Потом затих пустой велосипедной камерой, словно умолк. Рядом осталось два небольших яйца. Они были удивительно белые в серой золе, до боли в глазах.

Володя ударил Борьку по лицу. Они сцепились, покатились по земле, в костёр въехали, золу вспугнули серую. Заклубились, до воды докувыркались, вывозились во влажном песке.

Пацаны наблюдали.

Потом их растащили. Володя сказал, что убить ужа – к несчастью. Так дед ему рассказывал.

Растирали пожухлые листья с ивовых кустов. Тонкие, изящные, с запахом коры и горечи. Делали здоровенную «сигару». Курили по очереди, дурачились, изображали буржуинов.

Газетная бумага чернела, синеватым дымком курчавилась едва приметно. Воняла остро свинцом. Буковки съёживались, расползались, строчки теряли смысл.

Оставалась тёмная, невесомая скрутка. Её шевелил ветер, уносил в разные стороны хрупкие черепки бумажных изгибов.

Иногда можно было разглядеть на них притаившуюся буковку. Она проступала сквозь темень сгоревшей бумаги, была впечатана в прах. Тогда вспоминались какие-то книжки про шпионов, записки революционеров молоком из камеры «на волю».

Называлось это курение странным словом – «шаби’ть». Пахло горелой газетой, пожаром, бедой, и горечь душила до слёз.

Кашляли, плевались. Потом полоскали рот речной водой, многословно и грубо матерились, прикидываясь взрослыми. Цвиркали слюну сквозь редкие, кривые зубы.

Смотрели молча, как стремительно несётся река, шевелятся кусты, как дальше, в воде, плавно извиваются водоросли. Если присесть и глядеть не отрываясь на поверхность воды, от ослепительных бликов слегка кружилась голова. Тянуло плавно войти в прохладу, раскинуть руки, лечь на спину и унестись далеко, к тёплому морю.

На пустыре густые заросли конопли выше человеческого роста. Листья лучами врастопырку. В кустах орава бегала. Прятались, делали засады, играли в «войнушку». Когда надо было что-то привязать, высоченный стебель выдёргивали, обрывали листву, теребили. Оставались крепкие нити. Влажные, зелёные, пачкали руки бледным соком, пахли скошенной свежей травой. Из них скручивали крепкие жгуты. Собирались даже сделать плот, но как-то отвлекались, да и река – не пруд.

Семена были вкусные. Их жарили на костре, на куске жести. Они подпрыгивали, шевелились, темнели. Пахло в воздухе едва уловимым дурманом и благородным деревом. Смешно было их ловить на зуб, словно собака блоху разжёвывает, и сладостно ощущать вседозволенность.

Выходной – только в воскресенье. К вечеру в субботу привозили жёлтую бочку пива. Отцепляли от грузовика, ставили на подпорку.

Сорт был один – «Жигулёвское». Быстро сходила с него пена, и становилось оно липкой и горькой желтоватой влагой.

С утра все были заняты домашними делами. Кроме Ивана Навальченко. Выходной для него был святой день. «Праздник лодыря» называл он воскресенье.

Кряжистый, сильный, лицо смуглое, яркий брюнет, а глаза синели васильковым пламенем, когда впадал в гнев. На свету или в задумчивости блёкли, выцветали, становились волчьими, пугали белой невыразительностью сала.

Жена его, тощая, маленькая, крутилась беспокойной обезьянкой по дому с раннего утра и ложилась поздно. Хозяйство большое – свинка в сарае, куры, утки, кролики. Голуби под крышей, сеткой старой рыболовной отделены, гладкий галечник звуков перекатывают. Тесно им всем, зато нагуляют скорее мяско да сальцо.

Тем запарь отруби, этим травки свежей насобирай, серпом накоси мешок-другой, зерна подсыпь, водицы плесни, па’сти ненасытные. И все за ней вереницей топчутся, требуют своё, орут.

К зиме многое превращалось в закатки, банки укладывались в ящики, исчезали в подполе. Иван смазывал крышки солидолом, чтобы не поржавели.

Погреб большой, забит припасами, но расходовали их экономно, за сезон и не съедалось всё к новым заготовкам.

Тревогой был насыщен воздух. Ждали нападения вражеских держав, какого-то несчастья, в котором только они и выживут, благодаря полной утробе погреба. Выжить было главной задачей. Что потом? Как что – жить! И всё.

Молчала, не перечила мужу, потому что он так же молча мог ударить её в лицо, в глаз. Хлёстко, с оттяжкой. Она молчала. Вскидывалась, голова назад резко запрокидывалась.

Только прикрывала руками синяк, уходила бессловесно и тихо плакала в своём углу. Утирала глаза концами косынки.

Иван хмурился, говорил мужикам неулыбчиво, без жалости, что поставил бабе своей «фонарь», чтобы помалкивала, не умничала, не лезла не в своё, а в следующую субботу повторит. Для порядка.

Урезонивать его было бесполезно. Авторитетов в этом вопросе для него не было.

Сын и дочь, погодки, семи и восьми лет, угрюмо, злыми глазами наблюдали за расправой, таились, привыкали с детства к жестокости и лукавой неискренности улыбок. И росли, зрея для мести.

Иван приползал в воскресенье «на веранду», в местную пивнушку, к открытию, к полудню. Праздничной одежды не признавал. Вечно был в несносимой рабочей робе. Синей, давно не новой, но аккуратной. Майка серая под ней. Роба оттопыривалась по бокам, и видны были синие трусы, если стоишь рядом.

Был прижимист, сам просил взаймы у всех подряд, а поскольку вокруг были такие же бедняки, ему не давали. Однако и у него уже было неудобно просить.

Работал на опережение. Хитрил, конечно, потому что «халтурил», где только мог, не считаясь со временем, но, в отличие от других, спиртное в расплату брал крайне редко. Денег просил.

Сидел под навесом, пил мутноватое пиво, громко чвякал, обсасывал плавнички, рёбрышки вяленой рыбёшки тщательно перебирал, смаковал. Любил поджечь спичкой плавательный пузырь. Грязновато-серый, двумя разновеликими мешочками, заострённый с концов, перетянутый посередине, натягивался он над пламенем, лопался, издавал лёгкий звук. Потом съёживался, темнел грязью неопрятного жира. Иван обжигал пальцы, заскорузлые, сплющенные работой, тряс догорающей спичкой, усиленно дул на руку.

Вонь от жжёного пузыря была знатная. Он не замечал.

Иван долго мог жевать пузырь. Упрётся взглядом в одну точку пристально, кажется, сейчас в том месте задымится и дырка появится.

Плотный брикетик коричневой икры оставлял к концу застолья. Любил очень. Говорил, что и «мармелада никакого не надо»!

Потом смотрел задумчиво на стремительную воду реки. Она в этом месте сужалась и делала крутой поворот влево. Течение сильное, посередине буруны переплясывали, словно бегун кивал головой, тряс мокрым чубом.

На другой стороне огромное дерево черёмухи нависало над самой водой. Много было крупной ягоды, чёрными точками зрачков, висели гроздьями. Горьковато-терпкие, вязкие, быстро набивали оскомину.

Иван любил эти ягоды. Их было много и бесплатно.

Это место называлось «Татарский пролив». Когда-то тут опрокинулся на вёрткой лодке после ледохода лихой татарин Ахметка. Заспешил порыбачить в весенней воде. Повернулся неловко. И мгновенно затонул. Крикнуть не успел. Потом долго искали в мутной воде.

Река равнодушно избавилась, вынесла на пляж распухшее, обезображенное тело далеко от этого места.

Володька только научился плавать прошлым летом, на спор поплыл на тот «бок», так говорили пацаны, наелся черёмухи. Косточек, как блох на собаке, зубы почернели, словно запечатал рот пастой вязкой ягоды.

И поплыл сажёнками назад. Один, отчаянный.

Посередине, там, где буруны плясали, развернулся резко, хлебнул изрядно воды и запаниковал. Руки отяжелели враз, в голове шум, несёт беспощадная силища воды, тащит на спине, не спрашивая, в широкое место, откуда долго к берегу плыть, да и вряд ли сумеешь. Не всякому взрослому под силу. Погибель.

Начал он тогда с испугу барахтаться, силы тратить напрасно, нерасчётливо. Пацаны смеются, пальцами показывают. Умора! Думали, шутит на публику.

Хорошо, на берегу взрослый парень загорал с девушкой, и лодка рядом.

Долго потом не мог Володька отдышаться. Рот открывал, как рыба, грудь ходуном, а кажется, всё равно дышать нечем. Глаза пучил навыкате. Пальцы словно рыбы поклевали – так кожу вода высосала.

Будний день. Мог бы и потонуть, запросто. Прямо напротив пивнушки с нездешним названием «Голубой Дунай».

Название придумала Катя-артиллерист. Голос у неё громкий, зычный. Командирский. Говорили – глуховата, потому и прозвали – артиллерист. В местной больничке уколы-прививки, клизмы, первую помощь оказывала.

Столовую на санитарию проверяла. Говорили, что училась когда-то в Москве, медицинский закончила. А потом не захотела возвращаться без ноги, будто без вести пропала.

До Будапешта дошла в войну. Ранена была, ногу потеряла.

Жила одна. Строго, скромно и аккуратно. Всю неделю. Как-то в стороне от баб и сплетен. Очень независимо держалась, слезливости не терпела. Про себя почти ничего не рассказывала, подогревая любопытство окружающих. Бабы поселковые её чурались, но и сплетничать побаивались. Фамильярности не допускала.

Только водилась за ней одна необъяснимая странность. От недостатка внимания, что ли?

После обеда мужики потихоньку собирались, подтягивались к пивнушке, вокруг столов свои компании кучковались. И всё поглядывали – не идёт ли там Катя. Скучно без неё.

Она по случаю выходного ковыляла на костыле, ноге давала отдохнуть от протеза. Обрубок вскидывал подол цветастого халатика, шевелился, дёргался в такт хомулянию на здоровой ноге. Чуть вперекос, вправо, усилие на костыль.

Волосы тёмно-русые, до плеч, пробором разделены, лентой бархатной, тёмно-вишнёвой перевязаны.

Ждали и мы дежурной забавы, бегали неподалёку. Ближе подходить опасно, схлопотать от выпившего мужика можно было очень даже легко. И мы роились по кустам мелкой мошкой, выглядывали бывалыми команчами в засаде.

Жарко летом. Катя скидывала халатик, сидела на веранде в больших трусах, в атласном белом, ослепительном лифчике, подставив под культю чуть ниже правого колена небольшую табуретку.

Культя снизу с рваными краями, словно пилили ножовкой прямо поверх тела, коверкали, да так и зажило всё, втянутое в центр там, где остаток кости внутри притаился.

Живот слегка выпирает, круглится. Плечи покатые, грудь объёмистая, выпирает через верх из лифчика, чашки конусами, тело в едва заметных отметинках, словно бледная шелуха от гречи налипла. Руки крепкие, натруженные костылём. Разворот плеч не женский.

Было страшно смотреть на Катю и невозможно глаз отвести одновременно. От тела, женского дородного, открытого всем напоказ и запретного, от культи уродливой.

Мы глядели во все глаза, ничего не ведая по малолетству, но понимая мальчишеским нутром, что тут кроется великая тайна.

Клава-буфетчица приносила ей сразу две кружки, знала уже. Ставила на стол, здоровалась, перекидывалась парой слов, уходила. Мужики тотчас выстраивались в очередь к окошку.

Первую кружку Катя выпивала залпом, в полной тишине. Все молча глядели на неё.

Глубоко вздыхала, закуривала папироску и тут же начинала пить вторую кружку, но уже медленно.

Обычно начинал разговор Иван. К третьей кружке. Подсаживался к Катиному столику. Спорил на пиво.

Катя могла дрыгнуть культёй и пукнуть. И так столько раз, на сколько уговорятся. Обычно – десять. Такая странная, дикая забава.

Дёрг культей – пук! Глуховато, странно до нереальности.

После каждого раза весёлый смех и крики болельщиков разносились далеко над речкой.

Секрета Катя не выдавала и не объясняла, как это ей удаётся.

Иван пристально следил за Катей, незаметно наплёскивал из чекушки водки, и вскоре Катя тихо засыпала, роняла коротко голову на замызганный стол. Волосы кое-где седина подбелила росчерком, заметным в проборе. Плечи обмякнут, лицо детское, морщинки разгладятся, беззащитная до слёз.

Иван руку подтиснет, грудь ладошкой похлопает снизу, будто вес определяет.

Руки смуглые, вены верёвками обвили, выпирают, броские на белом атласе лифчика. Осклабится. Зубы белоснежные, розовыми дёснами сияет:

– Ого! Две тити, по пяти’!

– Кило? – спрашивали бесстыдные пьянчужки.

– Нет жеш! Рублей!

Гопота смеялась.

Володя смотрел издали на сединки, тихо поселившиеся в густых волосах, и страшно жалел Катю, ему было стыдно за неё, и он не мог объяснить почему. И игра, которую позволяла проделывать с собой взрослым мужикам Катя, такая уверенная в санчасти, независимая в другое время, казалась нереальным безумием.

Он чувствовал себя так, будто унизили лично его. Нет – оскорбили. Он терялся в догадках: почему это происходит? Прилюдно. И она, такая сильная, красивая, бывалая женщина, превращается на глазах в безвольное существо.

Хотелось вскочить и разогнать эту дурацкую компанию.

Наверное, Катя догадывалась о проделках Ивана, но молчала. Ей тоже было интересно – кто кого переборет! Она и впрямь была сильной.

У Ивана была мечта: он задумал вызнать, как проделывает Катя свой фокус.

Сильный Иван брал обмякшую Катю на руки, костыль под мышку, нёс домой, что-то бормотал ей на ухо. Вкрадчиво, серьёзно, без улыбки, словно выпытывал потихоньку её тайну.

Вскоре возвращался.

Мужики ждали.

– Ну, чё, боец, вызнал секретные сведения?

Заискивали, лыбились.

– А вот хрен вам да губы! Остальное для Кубы! Не расколоть!

Молча досиживали до серых сумерек, шуршали рыбной шкурой, шелушили тараньку. Расползались по домам, переполненные горьким пивом, сонной слабостью.

Спать ложились, рано на работу вставать. Жёны ворчали, засыпали рядом.

Через неделю всё повторялось.

Однажды Катя перехитрила Ивана. Предложила ему попить из её кружки. Иван сделал несколько глотков, подёргал ногой. У него не получилось.

Иван стал азартно пытаться повторить, увлёкся. Всё без толку.

Катя засмеялась, потом посерьёзнела, что-то пошептала над кружкой, сделала два глотка, дважды дёрнула культёй. И всё у неё получилось.

В тот раз Иван сломался раньше Кати. Пошёл за угол облегчиться, да так и рухнул, как раненый, с распахнутой ширинкой и тёмно-коричневым «корнем», смятым в бесполезную шмяку.

– Вот и выпал птенец из гнезда! – сказала Катя без улыбки. – А храбрился.

Кто-то из друзей кинулся застёгивать Ивану ширинку.

– Да ладно, не девочка я уже. Нагляделась в медсанбате. – Сказала просто и поковыляла домой.

Однажды в «Голубой Дунай» пришла и Верунчик, мама Борьки-заики. Видать, скучно стало дома одной. Захотелось на люди.

Мы в кустах затаились. Галка маячила невдалеке, готовилась сдать нас взрослым. Ябеда-корябеда.

За Верунчиком начал приударять Иван. Вызывающе, нахально бока оглаживать, ногу заплетать своим копытом под столом. Всё норовил за воротник платья, в глубины выреза заглянуть. Хмелел и хамел на глазах.

И нет-нет, да на Катю глянет. А она молчит, хмурится.

Мы сидели в кустах, молча на Борьку поглядывали. Тоже жалели.

Он прыгнул на велосипед. Маломерка такая, «Орлёнок», для старших школьников. Подлетел к веранде, лихо тормознул, велик прислонил к заборчику.

– Руки от мамки убери, фашист! – сказал ясно, не заикаясь.

Побелел до невозможности.

– Чего ты сказал? Сопля зелёная! – поднялся Иван. – Учить меня будет!

– Чё слыхал – фашист! Ты – фашист! Понял!

Иван подхватил одной рукой из-за забора велосипед за коричневую ручку руля, замахнулся на Борьку. Колесо крутанулось блёстками, сверкнуло спицами на солнце. Вилка вывернулась. В этот момент, невероятным движением, откуда-то сбоку, из-за соседнего столика, Катя заслонила собой Борьку.

Ось втулки заднего колеса попала ей точно в висок.

Катя упала косо, на правый бок, руки под себой скрестила неуклюже. Странно дёрнулась, словно нехотя, распрямляясь, ослабела. И затихла.

Волосы спутались на виске, слиплись мгновенно бурым комом. Сквозь него сочилась тёмная кровь.

Словно приклеились волосы к полу. Глаза остекленели. В них небо пустое отразилось, какие-то птицы высоко, солнце на закат.

Пятно бурело, растекалось, стыло, чернело, с грязным полом одного цвета и становилось от этого холодно и невыразимо страшно.

Иван сел за стол, уронил голову на руки и завыл.

Побежали за Парашюткиным. Он примчался в галифе, кителе, без фуражки, в домашних тапочках. Суетился, брови белёсые на красной морде хмурил. Приказал мужикам связать Ивану руки.

Тот не сопротивлялся.

К Кате наклонился, пульс пощупал осторожно. Машинально пригладил белый ёжик волос у себя на голове.

– Летально. Надо судмедэ́ксперта, освидетельствовать. Вызывать счас будем. Всю бригаду, милицию, следователя.

Сел писать протокол. Фамилия, имя, отчество. Иван молчал. Чуть подавшись вперёд, руки за спиной связанные. Смотрел исподлобья, отрешённо и дико, словно искал что-то хорошо спрятанное в вершине черёмухи на другом берегу и не мог никак увидеть, ускользало это неуловимое.

И глаза белые. Только точки зрачков чёрной ягодой черёмухи в середине.

– Счас он успокоится, – сказала буфетчица Клавдия, – не в себе он явно. Вот что.

И запричитала визгливо, тонким голосом:

– Хосподи-и-и-и, страсть-то какая!

Вера стояла, обхватив голову сына руками, глядела вдаль, тихо плакала, что-то шептала.

– Ну, чё ты, мам, он же первый начал, – пытался вырваться Борька.

Он говорил чётко, не заикаясь, словно и не было такого с ним никогда прежде.

Вера стояла спиной, заслоняя от Борьки Катю, всё шептала, гладила светлые волосы, голову сына к груди своей прижимала, и крепко, нежно, словно убаюкивала, раскачивалась и не могла остановиться.

– А секрет-то Катин я так и не узнал. Да, – сокрушённо сказал Иван.

И засмеялся странно, словно всхлипнул.

Или вскрикнул?

 

Семейная легенда

Роман Мякишев ехал в пустом троллейбусе. Тихое зимнее утро, суббота.

Он вздохнул, посмотрел в окно. Солнечно. Бледным диском, высоко луна истончалась, а в другом углу небосвода день нежно светился оранжевым по белому холсту снега.

Осенью, в эпицентре вялотекущей сухомятки – работа-общага, он вдруг понял, что непременно должен купить фирменные джинсы.

Мечта разрасталась мощными корнями вглубь и пышной кроной ввысь.

Пока не стала навязчивой идеей.

Легко сказать сейчас, а тогда, в той реальности, зарплату за месяц надо было выложить. Цена вопроса – неподъёмная.

На работе, в отделе – «чёрная касса». Все туда по десятке в месяц относят, и очередной нуждающийся может взять в долг у своих же товарищей. Очень удобно.

Он написал заявление. Через неделю, получил желанные деньги с рассрочкой на девять месяцев. Жизнь окрасилась в цветное многообразие почти реализованной мечты и томительного ожидания её воплощения.

Предстояла покупка. Дело волнительное и не совсем простое.

Рынок на окраине.

Съезжались сюда разные люди, даже из других городов. У них не было знакомств, а хотелось купить что-то красивое и не быть жертвой массового, угрюмого производства.

Кто может это запретить?

Роман едва дождался субботы. Уж очень хотелось приобрести джинсы.

Кольцо троллейбуса. Через дорогу лесок, на взгорке. Туда тянутся муравьиной поступью, молча, с разных сторон, незаметно, сосредоточенные люди.

«Романтика» выходного дня! – так мысленно окрестил он свой поход.

Зимний лес, лёгкий морозец. Мужчины и женщины гуляют среди сосен. Конспиративным шёпотом друг другу что-то передают. Небрежно, вполоборота головы:

– Сапожки-замш-Венгрия…шапка-пыжик… кофточка-букле’-Италия…шарфы-мохеровые-Румыния…дублёнка-Югославия…

И уходят в сторону с напряжённой спиной. Словно ждут – сейчас кто-то откликнется, догонит и вот уже, долгожданная – продажа-покупка состоялась.

Как мало надо для счастья! Но сложность в том – чтобы постоянно была бы явлена эта малость.

Опасная, конечно, затея – поход на барахолку, если подумать. Ведь запросто мог кто-то взять крепкой рукой профессионала, сзади за плечо и строго приказать:

– Пройдёмте, гражданин!

И пойдёшь, как миленький. Хорошо, если товар в одном экземпляре, а в двух – уже спекулянт! Статья. Срок конкретный получишь. И подвергнешься дополнительно, общественному остракизму и проработке. Откажутся брать на поруки даже те, с кем был в добрых отношениях в быту и на работе. Изгой!

Тогда он не думал о трудностях, грозящей опасности и относился весьма легкомысленно к своему поступку.

Только он шагнул под сосёнку, и тотчас, кто-то невидимый спросил:

– «Пласты’»? Болгарские, лицензионные.

– Что? – вздрогнул Роман.

– Диски, интересуют? Запечатанные!

– А-а-а! Нет, нет! Мне бы… – Огляделся по сторонам. Никого. Куст большой. Кто это был? Трудно кого-то заподозрить. Ветерком в уши надуло?

Снуют люди, в глаза не смотрят.

– Броуновское движение, – подумал инженер Роман Мякишев.

Он растерялся, потому что по внешнему виду определить, кто же именно продаёт джинсы – не смог, а ходить и расспрашивать всех подряд – стеснялся.

Двигался в толпе, взбегал с бугорка на бугорок. Едва не упал – наст на подъёме отшлифовали в каток, и он начал уже сомневаться в успехе затеи.

Он прошёл сквозь толпу, хаотично, несколько раз, подмерз. Решил на работе расспросить девчонок, как и где лучше прикупить джинсы, и собрался уходить.

Толпа врассыпную прыснула мелкой рыбёшкой от хищника. Лишь хруст ломаемых веток и топот прокатился по лесу.

Гулкое эхо подхватило тревожный ропот, прошелестело студёным ветерком и накрыло опасно:

– Облава!

Благодушие улетучилось.

Роман заметил, как быстро и неумолимо сжимается вокруг кольцо милиционеров, кого-то уже жёстко прихватили за рукав, тщетно пытается вырваться гражданин с «земско’й» бородкой: «Кто, вы такой»? Показалось ему – вокруг одни милиционеры. В стороне, за деревьями автобус. Туда вели людей растерзанного вида, разгорячённых борьбой, со скособоченными шапками, сбившимися шарфами.

Ужас сконцентрировался на небольшом пятачке.

Роман ничего не успел сообразить. Его цепко подхватили за локоть. Он отпрянул.

– Добрый день, не пугайтесь… Свои! – откуда-то справа и сбоку.

Большие очки. Лицо приятное, но испуганное. Улыбка. Глаза умоляют о помощи.

– Симпатичная. Очень похожа на «графиню Вишенку», только в вязаной шапочке, – поразился Роман и согласно кивнул.

Естественно. Само получилось.

Они подошли к оцеплению. Девушка всё говорила, говорила. Искренне, но сбивчиво. Потом засмеялась. И вдруг замолчала.

– Ваши документы! – нахмурился сержант.

Оглядел внимательно обоих.

– Вот. Есть. Да, – Роман протянул пропуск в «закрытый» НИИ.

Сержант свёл сивые бровки к переносице, вчитался, сверился с фотографией.

– Девушкасомноймывместе, – скороговоркой выпалил Роман.

Глаза ослепительной сини. Прищурился, будто в перекрестье прицела, глянул на девушку милиционер. Долгая пауза:

– Проходите.

Они вышли из леса.

– Вы меня спасли, – засмеялась девушка, – кошмар, чтобы было! Даже думать не хочу!

– Странное ощущение, словно нас не двое, а человек пять! Двое вышли из леса, их было пятеро! И все что-то рассказывают. Удивительно, – подумал Роман и сказал, – ну, что, вы – на моём месте так бы поступил каждый! – потупился.

Покраснел слегка.

– А вот я – совсем не уверена!

И решительный парок слетел невесомо с красивых губ, устремился вверх.

Между тем они подошли к троллейбусному кольцу. Пустынно. Очевидно, остальные люди сидели в спецавтобусе, шла проверка, а скрывшиеся, затаились в глубине лесу, окопались и пока выходить не собирались.

Одни на остановке. Девушка по-прежнему крепко держалась за него, всё ещё боялась остаться одна.

И рассказывала. О том, как летом она отдыхала в деревне, у родных.

– Должно быть, она борется с волнением, – подумал он и спросил, – «Мавр сделал своё дело?» – хотел рассмеяться, но глянул на девушку и передумал.

Стало жаль девушку. И. конечно, приятно, что она держит его под руку.

– Вы не спешите?

– Нет. Совсем нет. Теперь уже не спешу.

– Роман. – Он чуть-чуть наклонился вперёд.

– Неля.

Он решительно взял её под руку.

Они пошли по улицам, как давние знакомые, среди высоких сугробов и узких тропинок расчищенного снега. В такт шагам хрустел снег под ногами. Город притаился. Роману показалось, что все спрятались по квартирам нарочно, чтобы не мешать их прогулке и выйдут на улицы, в магазины, в гости – позже, а сейчас смотрят на них из окон и улыбаются.

– У меня кроме проездного – ничегошеньки! Вот была бы история.

– Я решил приодеться. Джинсы купить. Первый раз. Вот. И так не удачно вышло. Хорошо хоть пропуск на работу, в кармане, – сказал Роман.

– Да? Надо же! – искренне удивилась она, – а, меня сестра младшая попросила джинсы продать. Она с маленькой дочкой сидит дома. В декретном. Денег нет. Совершенно новые джинсы, в упаковке. У вас тридцатый размер, я так думаю. Размер фирмы. Точно!

– Сорок восьмой, третий рост. Так, вы…припрятали джинсы в сугробе?

Роман посмотрел сбоку.

– Нет, конечно! Что, вы, смотрите? – она, похлопала куртку на груди, – вот, спрятала. Чтоб не украли и не очень заметно. Правда? Я – толстая?

– Вы – очень стройная! – возразил. – И отчаянно смелая!

– Вы, так думает? – засмеялась она от удовольствия.

– Я уверен!

– Приятно!

– Я сначала подумал – вы спекулянтка, прикрываетесь мной. Чуть не упал, когда вы взяли меня в оборот. Честно! Куртка на вас, джинсы, сапоги – всё импортное. Сразу отметил, хотя я не барахольщик.

– Что, вы! Я на вагоностроительном, в конструкторском бюро, инженером тружусь. Муж сестры привозит, он моряк. Оставил на продажу джинсы и ковер красивый. Яркий – «два на три». Продать и можно жить, пока Володя из рейса вернётся. Он матрос, училище закончил недавно. Зарплата крохотная.

– Ковер мне не нужен. Куда его, в общежитии молодых специалистов. Я, знакомых расспрошу, на работе. Может быть им, кому-то…

– Нет, что вы. Это я так, к слову. Вы не подумайте…

– Неля, давайте зайдём в кафе, напротив, я закажу салат, кофе. Потом вы оставите в туалете пакет, а я следом зайду и померяю джинсы. Вы – как?

– Вот же мой дом, – мы пришли. Спасибо, вам!

– Вы так недалеко… тут!

– Да, прошу – заходите. Померяйте.

– Можно?

– Конечно.

Второй этаж. Квартира «7». Тесный коридорчик. Влево проход в маленькую кухню, вправо – комната. Дальше – дверь во вторую.

– Вот. Наши с мамой хоромы. Мама у сестры, помогает с малышкой управляться.

В комнате неразложенный диван-кровать, свекольного оттенка, книжные полки, стенка мебельная, телевизор. Фотографии. Много чёрно-белых. Два кресла. Зеркало в углу, у окна. Чисто, скромно.

Неля сняла куртку. Из-под свитера вытащила пакет, заправленный в джинсы. Яркий, броскими наклейками. Заманчиво шуршащий. Протёрла запотевшие очки.

Поправила короткие волосы.

Роману понравилось это лёгкое движение.

Неля вышла на кухню.

Роман оглядел комнату, отметил с удовольствием, что фотографии только семейные. Потом влез в джинсы. Присел.

– По-моему неплохо! – сказал громко.

Неля вернулась в цветастом переднике, поглядела строго. Они встретились глазами в зеркале. Замерли. Смутились.

– Тридцатый – ваш размер. Как влитые! Слегка разносятся, это же стопроцентный хлопок. И вообще будет хорошо. Только укоротить бы надо.

– Может подвернуть? Слегка. Жалко отрезать. Я видел, так многие носят.

– Это дурной тон. Надо подшить.

– У меня сто восемьдесят рублей. Вас устроит?

– Что вы, мне сто шестьдесят хватит, вполне. Я не перекупщица!

– Нет! Я отложил сто восемьдесят рублей! Вы же рисковали. И ведь там же, маленький ребёнок. У сестры. Девочка…дочка. – Ему было приятно произносить это слово.

– Хорошо! Тогда я сейчас отмечу длину и подошью. Жёлтыми нитками, в тон прострочке, у меня есть такие. Прочные. Проутюжу и носите.

– Прямо сейчас?

– Вам так хочется уйти в джинсах? Мне надо хотя бы пару дней.

– Вы умеете шить! Жаль, конечно, я буду занят до четверга. Но, если надо… я оставлю.

– Приходите в следующую субботу. Я всё сделаю, испеку яблочную шарлотку.

– Замечательно! Отметим обновку.

– Чаю выпьете? Сейчас. У меня «Три слона». Кофе растворимый, индийский. Конфеты «ассорти», латвийские.

– Пожалуй, кофе. Только кофе и сахар.

Неля расставила чашки. Засвистел чайник.

Роман протянул деньги.

– Вы мне доверяете такую сумму? А вдруг эта квартира какая-нибудь…явочная?

– Вы же – доверились мне! А ведь я мог быть переодетым сотрудником «органов»! Или «сексотом» – секретным сотрудником.

Неля с сомнением покачала головой. Он засмеялся и пошёл в ванную, мыть руки.

Краны громко зашумели. Трубы гудели от скопившегося в них воздуха, сотрясались в лихорадочных конвульсиях.

Он вернулся на кухню.

– У вас найдётся отвёртка и резиновые шайбы?

– Вот, в шкафчике, папины инструменты. Что-то осталось. Он умер. Два года почти прошло. Мы тут – одни женщины! – пожала плечами.

Роман неспешно возился с кранами, что-то напевал тихонько. Вернулся.

Они пили кофе. Проговорили до сумерек. О простом, но важном сейчас.

– Спасибо. Кофе замечательный! – он постоял немного.

– Индийский. До субботы. – Протянула руку.

– Договорились! – он пожал уютную ладошку и не хотел отпускать.

Роман шёл в общежитие и думал:

– Вещи влияют на судьбу человека. Потому что, это часть жизни. Видимая часть, но парадокс в том, что именно её-то, как правило, и не замечаем. Вещи сами по себе ничего не представляют без нашего участия. И выглядят совсем не такими, какими кажутся на первый взгляд. Как бы не старались, мы никогда не узнаем о них всё. И даже если будет непоколебимая вера в это, надо ещё увидеть в происходящем важный сигнал из мира вещей. Тогда эта вещь обернётся на пользу другой стороной своего предназначения. Самой важной. И останется в памяти.

Так думал инженер Роман Мякишев, серьёзный молодой человек.

Он немного волновался, поэтому мысли были чуть-чуть торжественные.

Он вернулся через неделю.

Гвоздики, шампанское, сувенир – забавный, улыбчивый «старичок-домовик».

И остался.

Каждый год, 10 января Роман и Неля с друзьями собираются в сосновом лесу. Пьют глинтвейн, говорят тосты про «Барахолку».

Смеются, вспоминают «случайную не случайность» той встречи.

Хранят семейную легенду и первые джинсы Романа.

 

Пожар

Сестра была старше меня на несколько лет. Совсем другие игры, другое поколение.

У неё было трудное, послевоенное детство. Она чистила картошку – снимала кожуру в один микрон, да так скоро и ловко – три кило за пять минут!

Но это, конечно было не главное. Она во всем добивалась отличных результатов, получала грамоты, медали, её хвалили, и отец любил ходить на родительские собрания. На мои собрания ходила мама, потому что она – «человек с юмором». Так говорил отец. И извинялся перед ней:

– Прости! У меня просто нервы не выдерживают.

Учился я тоже неплохо, на олимпиадах разных отмечался, особенно по тем предметам, которые нравились. А надо было – по всем! Но я так не мог.

В свободное от любимых предметов время я хулиганил. Изощрённо, с фантазией, старался по-умному, изредка попадался, но не был порот ни разу. Трудно сказать, как это повлияло на мой характер и выбор профессии.

Сейчас, вспоминая эти «весёлые» годы, я удивляюсь терпению родителей. Они любили меня и сестру, но мы были очень разные.

Сестра окончила школу с серебряной медалью, страшно переживала, что из-за одной нелепой ошибки в сочинении сорвалось «золото». Поступила в пединститут и, естественно, закончила его с «красным дипломом».

Распределили её в большое село, в сорока километрах от областного центра. Называлось село «Боевое». Народ там, судя по рассказам сестры, был очень «боевой» и тащил всё, что плохо лежит. Или вообще то, что попало вдруг в поле зрения, в зону слуха, на расстояние вытянутой руки или в сферу чуткого обоняния.

Ей дали комнатку при школе, назначили классной руководительницей в восьмой класс, а преподавала она русский язык и литературу.

Она рассказывала со смехом, как пришла на первый самостоятельный урок, неизвестно отчего разволновалась и так себя взвинтила, что после звонка на перемену, находясь в здравом уме и твёрдой памяти написала на доске вместо «Задаю на дом» – «Надаю задом»!

Восьмой класс был счастлив! Молодого специалиста встретили – «на ура»!

Ей выделили участок, как и сельчанам, для посадки картошки. Длинный, узкий, плавно тянулся он лентой на взгорок, потом вниз – конца не видно.

Мы приехали всей семьёй, пахали субботу и воскресенье. Очень устали – всё же городские люди, не приспособленные. Непонятно, почему родители согласились на эту авантюру, мы не голодали. Но долгий прогон делянки – засеяли.

Я остался у сестры, потому что был от совхоза лагерь для школьников на берегу большого лесного озера Рудянского. Оно напоминало наш участок с картошкой – такое же длинное, тёмное, и непонятно – что в глубине?

На берегу стояли армейские палатки. Моя сестра и «физик» Семён Аркадьевич присматривали за ватагой пятнадцатилетних сорванцов.

Вечерами сидели у костра. Семён Аркадьевич знал много историй и стихов не из школьной программы, и когда все уходили спать, они с сестрой долго могли спорить о том или ином авторе и его творчестве. Интересно было, затаиться и слушать, слушать!

Иногда он «под шумок» читал и свои стихи, моя учёная сестрица мгновенно обнаруживала подлог, устраивала «разбор по образа’м», он конфузился, поправлял окуляры с пятью плюсовыми диоптриями, глаза становились как у рака – на стерженьках. Ещё, может быть, и потому был так похож, что очень краснел при сестре, даже у костра было видно. Хотя был строгий, и ученики слушались его на уроках.

Раки водились в озере. Надо было ночью с берега подсветить фонариком в темень глубокой воды. Там плотно переплетались корни деревьев, было много норок, в которых жили крупные особи.

К концу бечёвки привязывалась маленькая рыбёшка, опускалась в воду, и в свете фонарика было видно, как мгновенно, намертво рак хватает жертву клешнями.

После этого можно было спокойно вываживать добычу, кидать в корыто с высокими краями, чтобы он тихой сапой не уполз обратно.

Только очень аккуратно – мог до крови цапнуть за палец или за нос зазевавшегося школяра при ближайшем изучении.

За ночь их можно было насобирать огромное количество. Они ползли несметным строем, плотными рядами.

– Видите, – смеялся Семён Аркадьевич, показывал сестре, – и раки жителям под стать – если схватил, то намертво! Уже не отдаст.

Раки шуршали в корыте по ночам, как будто в темноте расправляли хитиновые крылья и пытались взлететь. На самом деле они пятились назад и мешали друг другу. Было грустно на это смотреть.

Местные мужики на другой стороне озера, там, где берег пологий, привязывали к доске падаль для наживки. Могли и кошку пришибить, прикрепить её к концу доски и опустить в воду. Для дела – не цацкались. Потом подкладывали под середину доски камень. Получалась катапульта. Через некоторое время по другому концу, который на берегу, ударяли ногой, доска пружинила, и раки устремлялись на берег – в последний полёт. Их собирали, варили и продавали – пара – пятак – возле пивного ларька и бани в райцентре. Красные, издалека приметные глазу.

Когда я опускал бечёвку в воду, там что-то сверкало, я думал, что это глаза несчастной кошки, которую утащила с доски банда нахальных раков.

Подсматривание таинственного мрака глубины всегда было для меня волнительно.

Прошёл месяц, меня отправили домой.

Сестра несколько раз звонила родителям, говорила, что надо прополоть сорняки на картофельной делянке, пока картошка не «задохнулась», но всё не получалось приехать. В конце концов она поставила ультиматум – надо выкапывать, иначе местные ловкачи перепашут и снесут всё в свои погреба. Пропадут наши труды, и – поминай клубни, как звали!

Что же делать? Как любил говорить мой отец:

– Если делать нечего – надо работать.

Он договорился со знакомым водителем, мы приехали в субботу. Издалека была видна именно наша «несжатая полоска». Она заросла по пояс высокой сорной травой, среди которой просматривались пожухлые верёвочки картофельных стебельков коричневого цвета.

Отец копнул несколько раз с краю. Урожай был отличный – розовая, крупная, с кулак каждая, и по несколько картофелин на корню. Просто хотелось тут же укусить и похрустеть! Так шикарно она смотрелась.

– Хороший сорт, рассыпчатая, – похвалил водитель. – Мы вот такую-то издалека, из Башкирии везём. Там она хорошо произрастает.

Трудно было поверить, что это наш участок. Отец обошёл остальные. Они уже были выкопаны, урожай собран, и сомнений больше не осталось.

Мы с мамой собирали, гремели картошкой, вёдра быстро заполнялись, потом отец ссыпал их в мешки. Получилось двадцать восемь больших, приземистых, как присевший у дороги путник, мешков.

Мы смеялись, радовались такому урожаю. Отец хвалил сестру, он никогда не забывал это делать.

Отец и мама уехали, я остался. До школьных занятий была ещё неделя.

Школу охранял старый казах. Я поинтересовался у сестры: почему такое странное имя?

– Когда он родился, была коллективизация. Его отец впервые в жизни увидел трактор и был так потрясён, что назвал сына – Трактор.

Точной даты своего рождения он не знал. Был известен только год прибытия в совхоз первого трактора ЧТЗ. Иногда, для краткости, и сторожа звали – ЧТЗ. Челябинский тракторный завод. Он смеялся, радовался.

Можно было, конечно, поднять документы, архив, но никому до этого не было дела.

Был он глуховат, подрёмывал на крыльце, караулил школу и наблюдал за магазином через дорогу. Иногда делал обход, чтобы размяться. Круглый год на нём был здоровенный тулуп до пят с высоченным, «боярским» воротником. Когда он поднимал воротник – головы не было видно. А если тулуп снять, то являлся всем Трактор, чуть поболе щуплого паренька. Его жалели, одинокого, состарившегося подростка, пропахшего насквозь кислым запахом овчины. На вверенные ему объекты не лезли. Да и что брать в школе? А магазин на сигнализации.

Я присаживался рядом с Трактором, пытался понять, а он что-то бормотал, потом говорил громче, волновался, как будто вышел с кем-то на связь и невнятно докладывает обстановку, боясь рассекретиться.

Пытался его расспросить, но он тонко смеялся, по-детски вскидывал руками и лучился какой-то своей радостью, неведомой другим. Смуглолицый, закопчённый божок в беспокойном море ковыля.

Сестра куталась в шаль, Семён Аркадьевич говорил назидательно:

– Простодушие является искушением для воров и обманщиков!

Расходились спать по своим комнатам.

Однажды ночью загорелся магазин. Мы стояли у окна, смотрели. Он светился красными сполохами беды, какие-то люди кричали, суетились, что-то уносили, делали вид, что тушат. Наконец-то прибыла бочка с водой, люди попинали ногами головешки, даже воду лить не стали, перекурили, затылки почесали и уехали.

Едва тлели точечками звёзды угольков, завораживали сверкающей пустотой отшумевшего пожара.

Грешили на мужика из соседнего с магазином дома – он втихую гнал из томатной пасты самогон в сараюшке, да уснул после пробы первача, вот агрегат и пошёл вразнос, раскалился, заполыхал. Сам мужик чудом остался жив.

Детей и пьяных бережёт другая сила, всем силам сила, остальным неведомая.

Ходил вокруг, мычал невразумительно, озирался бестолково, дивился: – Он жить, сарайчик-то – целай! Ну? – теребил сивый чуб, – вы – чё? В затмении, чё ли?

Тут уж совсем перестали даже самые пытливые понимать: что же произошло на самом-то деле?

Отыскали Трактора. Он спал в спортзале школы, на чёрном дерматиновом мате, завернувшись в тулуп. Рядом лежало ружьишко.

Кое-как, с большим трудом объяснили, что случился пожар. Он заохал, заахал, хлопал себя по щекам грязными ладоньками, побежал смотреть, топтался на пожарище. Взбивал полами тулупа седой, ещё тёплый прах, выдёргивал из-под обгорелых останков какие-то куски маркированных досок, ящиков, мешки пустые, скомканные, как рукав инвалида, сильно потел, почернел совсем от копоти. Никак не мог успокоиться.

– Уфь-уфь-уфь! – хлопал себя по щекам, говорил по-японски: – Сависэм нишава нэта!

Очень опечалился и только цокал, цокал горестно языком, как грустная птица на обочине пустынной степной дороги.

Потом наклонился, поднял что-то, положил в карман, довольный – засмеялся и пошёл обратно, пританцовывая.

Это был бесформенный комок расплавленных алюминиевых ложек. Из него торчала ручка. Она странным образом – уцелела.

 

Золотая рыбка

Судьба не спрашивает – сколько вам лет, в анкету не заглядывает.

Она подаёт знак – и дело ваше, как на это реагировать. Понятно, что взрослому легче его обнаружить, опыта жизненного больше, да и возраст – в помощь. А как быть, если совсем ещё пацан?

У Владимира по отцу два дяди. Один – старше, другой – моложе отца.

Очень разные.

Старший – Константин, высокий, видный, кудрявый, энергичный. Завуч в школе в Казахстане. Умница и красавец.

Младший – Пётр. Небольшого росточка, кругленький, редькой такой с хвостиком, будто намасленный. Шофёр. Работал по вербовке под Полтавой, женился на местной девушке и остался там.

Ездили в гости то к одному дяде, то к другому. Старались каждый год навестить.

Было Вовке уже лет восемь, когда вдруг затеялся большой переполох, и всей семьёй они срочно выехали к дяде Петру.

В дороге отец возмущался:

– Это ж надо, так охмурила! Совсем разума лишился! – Умолкал, смотрел в вагонное окно: – Н-да! Ночная кукушка любого перепоёт!

И выходил в тамбур курить.

Про кукушку мальчик не понял, ему всегда казалось, что она секретный счёт свой выдаёт днём, но из разговора отца с мамой стало ясно, что жена дяди Петра уговорила его сменить фамилию Пеньков и стать, на хохлацкий манер, Пенько.

Туда же срочно выехал дядя Костя. Братья хотели разобраться во всём на месте.

Жена дяди Петра – худая, работящая, немногословная деревенская женщина.

Двое детей – старшая Вика и младший, Виктор. Такая вот – семейная Виктория!

После приветствий три брата закрылись в горнице. На стол выставили большую банку самогонки, ковбасу с чабрецом, домашнюю снедь, обильно приправленную, до удушья – чесноком, пряными травами.

Детей тихими голосами уговаривали не шуметь и не бегать, женщины передвигались по дому осторожно, старались не смотреть друг другу в глаза. Наконец тихо улеглись спать.

Братья громко спорили всю ночь. Утром вышли в огород, поставили соломенное чучело, распылили его дробью из берданки и пошли в сельсовет восстанавливать временно попранную наследную фамилию.

Какую ни плохонькую, а – свою!

Пробыли в гостях неделю. Потом распростились и уехали.

– У-у, кацапы! – зло прошипел в спину Виктор. – Гэть! – Тихо, но внятно.

Взрослые, видно, не услышали, или сделали вид. Вовке слово показалось грубым, ругательным – по интонации. Он решил тогда, что это матерщина, только на украинском языке. И расспросить родителей постеснялся.

Однако слово застряло в памяти кривым гвоздём и нет, нет, да и раздражало.

Вскоре дядя Пётр с Виктором приехали в гости к Вовкиным родителям.

Было лето, каникулы. Стол накрыли на веранде. Мама пригласила всех. Стали рассаживаться.

Виктор ловко и незаметно убрал стул. Вовка грохнулся на пол. Было не больно, но обидно, и он полез в драку, а Витька причитал, хватался за голову:

– Ой, вжешь, горэнько! Так шож воно – не так и страшно, тож пошутил трошки, братко мий, ридный! Нэ журысь!

Глаза хитрющие, лживые.

Вовка не выдержал и расплакался.

– Кацап! – откуда-то из закоулков памяти выудил он ругательство.

– Тю! – вскинулся Витька. – Кто ж и кацап, так ото – ты! И москаль тожить!

– Дурак ты, Витя! Где Москва, а где мы! Полстраны!

Родители их разняли, успокоили. Но на улицу, играть с пацанами, Володя его не брал.

Так Витёк и слонялся по дому, где-то позади местной ватаги мелькал. Какая-то взрослая вредность, хитрованность была в нём, и простодушный Володька его избегал.

Неприметно они и уехали. Вовка даже специально пораньше из дома убежал, чтобы не прощаться. Так тот его обидел своим коварством.

Однако время шло, братья взрослели.

Владимир окончил институт, работал в престижном НИИ, женился. Новости изредка долетали от родни. Дядя Пётр на пенсии, Вика растит двоих деток, Грета часто болеет, а Виктор служит в милиции.

Перестройка задвигалась неуправляемой квашнёй из-под тяжёлой крышки, страна разъезжалась по разным углам. Многое забылось. Прежнее, детское Владимир не вспоминал.

Вдруг – звонок на домашний телефон. Виктор. «Привет, братка!»

Поговорили, общими фразами обменялись, про родню порасспросили.

– Можно я приеду у гости? – неожиданно сказал Виктор.

– Приезжай, – ответил Владимир, на волне душевной приятности от звонка. И подумал – кто старое помянет…

Про стул тогда и не вспомнил. Мало ли шалостей – пацаны.

Приехал Витёк быстро. Границы только начинали обустраивать, резать по людям, связям, землям, рекам и озёрам. Можно было ещё ездить короткое время – так, без больших строгостей.

И вот он приехал – на пороге дома. Толстенький, невысокий, челочка какая-то казённая, дембельская. Глаза пучит, лобик морщит. Очень похож на отца, дядю Петра. Только чернявая, южная «жуковатость» – мамина.

Полная противоположность Владимиру – высокому, стройному, улыбчивому.

Стол накрыла Володина жена. Оказалось, что Виктор любит пиво.

Первое, что он сообщил – из милиции его выперли.

– Москали замучили! От, вжэ, не дохнуть вид них! – закатывал он в потолок красные кабаньи глазки.

– Ты сам-то кто? – спрашивал шутливо Владимир. – Полукровка! А туда же! Шовинист! – Посмеивался, чтобы не звучало обидно.

– Та ни боже ж мий! Сказився, чи шо? У мэнэ же мамо – вкраинка! Цэ богато значимо! Наипэрше!

Он горестно поведал, что жена забрала сыночка, ушла к другому. Сказала, что не его – сынок.

Теперь Витёк приживал у какой-то женщины, торговали вместе цветами. На нём привоз-доставка, на ней – прилавок, клиенты.

Рано утром Владимир убегал на работу. Виктор ходил по городу. Приценивался – почём местные цветы, удивлялся, что так дёшево, прикидывал, может быть, возить отсюда, а не из Киева.

Он всё время калькулировал, уточнял курс доллара, что-то чиркал на бумажках, мрачнел, пыхтел обидчиво, начинал пересчитывать.

Очень любил куриные окорочка. Мог съесть их полдюжины за раз. Возмущался, что Владимир и собаке даёт иногда курятину. Легендарные окорочка только завоёвывали рынок, и они ещё не успели надоесть.

Каждый вечер Владимир приносил домой банки и бутылки нескольких сортов пива. На дегустацию и чтобы порадовать гостя.

Виктор был доволен.

– Богатый кошт! – лоснился он гладкой мордой. – Крепко коштуете.

Однажды вечером жена Владимира, торжественно так, сказала:

– Поздравляю с днём рождения, Виктор! А тебе, Володя, – за компанию.

Развернула пакеты. Там были зимние куртки для братьев.

– Это сюрприз! Я уж и призабыл, когда у тебя день рождения!

Виктор деловито рассматривал свою, потом тщательно прощупал куртку брата.

– Твоя на тридцатку дороже, – пожал обиженно плечами.

– Дарёному коню в зубы не смотрят! – сказал Владимир. – Зато от души!

– Так-то воно так…

– Ну, как тебе мой братишка? – спросил Владимир жену перед сном.

– Редкостный жлоб! – отвечала.

– Но он же – брат.

– Пожалуй, это его единственное отличие от других жлобов.

Она была хорошей женой, терпела, улыбалась, чтила закон гостеприимства.

Витёк уехал в новой куртке и перед этим всё время норовил потрогать куртку брата, помять рукав, убедиться лишний раз и напомнить, что она – лучше. Молча укорял. Или надеялся, что брат отдась свою? Владимир отворачивался и терпел.

Старался не обращать внимания.

Вскоре Виктор позвонил, расспросил брата, как обстоит у них дело с оптовой закупкой рыбы.

Владимир пообещал узнать, отзвонил ему, выслал прайс-лист.

Витёк ответил очень быстро, попросил выслать контракт на двадцать тонн селёдки, но «трошки ж шоб» и его интерес, «маржа ж» присутствовала.

Владимир округлил стоимость за килограмм и заложил на Витька семьсот баксов. Наживаться самому посчитал неприличным.

Тот был доволен, весело смеялся по телефону, обещал «выставить богато горилки».

– Украина? Только по предоплате! – отрезал представитель норвежской компании.

Владимир предупредил Виктора.

– Усёк! – ответил тот. – Шеув у курсе, мы выезжаем удвох, на «Камазе». Пока добираемось, баксы до вас вже на счёт упадут.

Позвонил Виктор дня через четыре, с границы. Оказывается, у него и водителя были туристические визы, поскольку так дешевле. Как потом оказалось. Их не пропускали.

– Братка, выручай, – кричал он в трубку, – штрафстоянка така дорогуща! У нас командировочных може трошки не хватить.

Пришлось Владимиру через знакомых дать двести баксов, чтобы их пропустили.

Утром Витёк уже был на пороге. Потемневший от копоти, пропахший солярой.

С ним – водитель. Оба усталые и голодные. Они покушали, вымылись и вместе с Владимиром поехали в таможенную зону, под загрузку.

Синие пластмассовые бочки, крышка с металлической стяжкой поверху. Сто килограмм нетто, сто сорок – брутто. Солёная селёдка. Виктор влез рукой в ледяной тузлук, выловил одну, с широкой спинкой, отгрыз возле головы приличный кусок, пожевал, зажмурился: – Добре! – Остальное завернул в газету, взял с собой ещё три селёдки.

К концу дня загрузили двести бочек. Виктор и водитель заночевали в машине.

Утром бухгалтерия созвонилась с банком, проверили – деньги не пришли продавцу на счёт.

По факсу прислали с фирмы Виктора копии платёжек. Трудно читаемый текст, мутными размывами печати. Какой-то неизвестный, банк в Велико Тырново переводил деньги за селёдку в адрес норвежской фирмы.

Владимир отвлекался от своей работы и один-два раза в день звонил на фирму – денег не поступало.

Дня через три забежал с работы вечером в таможню и ужаснулся. Виктор с напарником жили в кабине, боялись за груз. Покупали лапшу в столовке напротив и ели руками прямо из пакетов. Их пускали в посудомойку после закрытия. Были они чёрными от житья в тесной кабине, выглядели и воняли диковато.

Деньги у Виктора с напарником кончались. Или он решил утаить?

Был конец ноября. Морозы крепчали, входили в силу, и Владимир решил переговорить с тёщей о переселении бедолаг из кабины «Камаза» в её двухкомнатную квартиру.

Часто ему звонила секретарь шефа Виктора с Украины, уговаривала под честное слово отпустить машину с грузом, потом стал звонить и сам шеф, хамоватый мужик, густым басом гудел в трубку:

– Ты шо, не веришь ридному брату? Мы вжешь расписалы, кому, у какой магазин, люды жешь ждуть, шо вы тянете Яшу за луяшу? Отпускайте вжешь за ради бога! Я вас умоляю! Какие вы прямо… дотошные пунктуалисты – як нэмци, ей-богу!

Владимир уговорил тёщу, Виктор и водитель переехали к ней. До таможни пешком недалеко. Но предупредил, чтобы продукты покупали сами, потому что пенсионерка-тёща их не прокормит. И дал сто баксов на еду.

Подошёл Новый год. В аэропорту Владимира познакомили с нужным человеком, и за двести баксов Витька с водителем пустили в самолёт до Киева, праздновать и продлевать визы.

Перед отлётом пришлось их переодеть в ношеные, но приличные вещи Владимира и знакомых. Кое-что нашлось у тёщи в шкафу. Она хоть и сердилась на жлобоватых постояльцев, но пожалела странников.

Однако попросила их больше не присылать – подъели запасы основательно.

Похоже, Виктор сэкономил на тёще сотню баксов.

Опломбированный «Камаз» остался в таможенной зоне.

В середине января деньги пришли на счёт.

Получилось почти два месяца с момента загрузки. Таможенники успокаивали, говорили, что солёной селёдке мороз не страшен. Вскрыли пару бочек. Селёдка была деревянной, но выглядела бодро.

Владимир позвонил и передал в Украину долгожданную весть. На третий день примчался Виктор, но уже с другим водителем.

В таможенной зоне денег за стоянку не взяли, но Владимир пообещал угостить выпускающую смену.

Виктор долго, тщательно пересчитывал, перепроверял «свою маржу» – семьсот баксов. За вывод и обналичку этой суммы с Владимира взяли процент. Потом Виктор вздыхал, разводил руками, мол, тяжёлая такая жизнь. Как жить?

Владимир постеснялся выставлять ему счёт – всё-таки брат, давно не виделись, законы гостеприимства.

Они уехали. Часа через четыре Виктор позвонил с белорусской границы. Оказывается, они не проплатили залог за транзит через территорию Беларуси, их поставили на штрафстоянку.

Владимир узнал на таможне, как это лучше сделать, и рассказал по телефону Витьку, чтобы быстрее оформили оплату. Посоветовал Виктору заплатить из своих, а потом разбираться на фирме.

Тот сказал – разберёмось! Через пару дней транзит проплатили, но набежала некоторая сумма в оплату за стоянку в Беларуси.

– Ты проплати, братка, я потом прилечу – отдам. Тут же курс – чума, а не курс! Раздягают! Ты же меня знаешь.

Владимир передал в Беларусь через знакомых двести баксов.

Через пять дней позвонил Виктор и сказал удручённым голосом:

– Ваша селёдка стоит у два раза’ дешевше.

– Почему ты так решил? – опешил Владимир. – Ты же видел оригинальный инвойс собственными глазами!

– То ж нэ я так решив. Я тута ничё’го нэ рэшаю. Секретарша шефа глянула у тую бочку и казала, шо такая риба стоит у два раза меньш. Шеф велит вернуть половину денег. Срочно, бо може стрястися огромное горе. Я нэ шучу, братик!

– Но ты же видел сам, был на фирме… ты всё видел. И потом – секретарь шефа, она кто?

– Та подстилка вона! Так шефа жешь подстилка! Шо я могу возразить? Надо подключать Интерпол, слышь, братка. Воны вже моего «форда’» отогнали на свою площадку. Батя не переживэ жешь, када узнае, шо воны моего «форда’» зараз увелы до сэ’бэ.

– Куда мне звонить? – спросил Владимир.

– Ну, шо я можу казать? Може, у Интерпол, чи куда? Нэ знаю, братка. Последние дни мои насталы! Ой, беда прийшла, горэчько миё, горечько, ридный мий братик!

Владимир был в ужасе.

Прошёл день.

Владимиру прислали на работу факс. Красивым дамским почерком, накатисто, видно, секретарша постаралась:

«Первым делом отрэжемо уши вашему братику, потом фаланги, потом другие видные части туловищча. Зараз приедемо вже и до вас. Братик пока улыбается и шлёт горячий привет усий родни».

Подписи не было.

Дома Владимира встретила жена. Её трясло.

– Только что звонил Виктор. Кричал в трубку, что его приковали к батарее, требовал переслать денег, что у него их нет! Кричал – спасайте меня!

– Вот негодяй! Раздал бандоте все наши телефоны!

Пришлось поднимать знакомых. Подключился киевский РУБОП. За работу они запросили пять бочек селёдки. Чуть больше пятисот баксов – по себестоимости. Ничего другого не оставалось – там же погибал брат. Хорошо, что вообще появилась возможность спасти!

Силовики оперативно селёдку у шефа Виктора отбили, вывезли в соседний город, там оказалась родня начальника РУБОПа. Было настоящее маски-шоу, так доложили Владимиру знакомые друзей.

Прошло ещё несколько дней.

– Звонила секретарша с фирмы Виктора, – сказала вечером жена, – ой, мне сейчас плохо станет!

– Ну что там опять? – тревожно вскинулся Владимир.

– Секретарша говорит – молодцы, что не поддались на провокацию Витька. Он с первого дня со знакомыми ментами обложил их фирму. Никто его и пальчиком не тронул! Да и не собирался! А все эти ужасы под диктовку творились. То есть он рядом стоял и наслаждался этим цирком! Ты представляешь, какой негодяй!

Вскоре позвонил Виктор. Слабым голосом мученика он стал рассказывать, что его спасло чудо, что «надо свечечки понаставить у храму, братик».

Владимир послал его открытым текстом, попросил не звонить и не приезжать. Без срока давности. Раз и навсегда!

– Тю! А шо же воно такэ? – искренне удивился тот. – «Золотая рыбка» получилась! Спасибо тебе за всё!

– Ты не знаешь телефона братика Димы, сына дяди Кости? – спросил Виктор вдруг окрепшим голосом. – Говорят, он дуже крепко вцепился за Москву. Бизнесует, я тебе дам!

Владимир бросил трубку и подумал:

«Грабли могут приобретать любую форму. Даже – стула. Главное, вовремя их разглядеть».

Владимир долго не мог простить Виктора, жаждал мести и ненавидел себя. Потом это прошло. Ведь Виктор – брат.

Через много лет Виктор позвонил, извинился за непростые девяностые годы.

Владимир молча выслушал, положил трубку.

 

Чёрная дыра

Альберт глянул во двор с высоты девятого этажа, вспомнил, что сегодня суббота. Потом открыл окно, высунулся по пояс и подумал – неплохо бы полетать.

Желание было сильным, даже странное покалывание отдалось в подошвах ног, будто он уже оттолкнулся от безжалостного притяжения и перестал ощущать вес тела.

Надо лишь руки раскинуть и воспарить, чтобы это въявь почувствовать.

Лёгкая тошнота наплыла, как в самолёте при наборе высоты. Он прикрыл глаза и внутренним зрением увидел лунный пейзаж. Именно обратную сторону, невидимую с Земли. Ту, которую знал только он, в мельчайших подробностях.

Так ему казалось.

Кратеры, холмы, горы, присыпанные серой невесомой пылью. Поверхность планеты была безжалостно изрыта оспой метеоритов из космоса.

Моря с такими романтическими и простыми названиями – Облаков, Дождей, Паров, Пены и Влажности.

В школе на шкафу стоял глобус Луны. Он вспомнил его сейчас.

Он ощутил необыкновенный прилив сил, непередаваемое ощущение внутренней, глубинной связи школьного паренька Алика, жившего в детстве на берегу одного из лунных морей, и теперешнего, взрослого мужчины, непонятно как ставшего землянином.

Альберт вздохнул, умерил сердцебиение и вышел.

Двери закрыл на три замка. Плечом надавил, чтобы язычок замка плотно вошёл в отверстие. Прошёл к лифту, прислушался. Тихо. Лязгнул затвором мусороприёмника. Пакет скользнул по трубе, прошуршал невидимый и бухнул в контейнер внизу.

Потом Альберт шёл по разбитой асфальтовой дорожке и представлял, как мягко и невесомо, должно быть, было бы двигаться по воздуху. Не сбивая каблуков и не спотыкаясь.

Дети во дворе давно выросли, песок превратился в утрамбованное покрытие. Сейчас и лопата вряд ли его смогла бы взрыхлить, что уж про совочек говорить.

На ветхом, почерневшем ограждении песочницы сидели трое мужиков. Задирали головы в небо. С громким клёкотом пили пиво из двухлитровых коричневых ёмкостей, живыми рептилиями шевелились кадыки.

Впервые мужики появились здесь пацанами, сбегали с уроков, курили втихаря. И потом постоянно приходили.

Изредка кто-то исчезал на пятнадцать суток, а то и подольше, но потом вновь занимал насиженное место. Словно было определено оно ему раз и навсегда.

Где они ночевали, чем питались? Куда-то расползались ближе к ночи. Семьи, похоже, у них не завелись. Даже зимой они были здесь. Одежда лишь менялась, сезоны чередовались друг за другом, а они, словно приговорённые, тянулись сюда по невидимым магнитным стрелкам, как угри со всех уголков земли на нерест в Саргассово море.

Альберт знаком был с ними шапочно, даже имён не знал. Так, приметы пейзажа.

Привык, что они здесь в любое время года, и погода на их посиделки не влияет.

Получали пособие по безработице, позже какие-то пенсии им определили, невзрачные, как их существование.

Перебивались изредка разовыми халтурками, чтобы тут же деньги потратить без всякой фантазии и новизны.

Молча они всматривались в какую-то далёкую запредельность, туда, где скругляется за домами линия горизонта, не ропща, без попыток перемен.

Он кивнул головой, поприветствовал их молча, из вежливости, подумал:

«Земля – планета паразитов. Кто-то пытается с этим бороться, других ломает молчаливое упорство бесчисленных невидимых врагов, люди смиряются и сами превращаются в паразитов. Сдаются на милость победителя. Может быть, такие мысли появляются, потому что я – лунянин по происхождению?»

Слово «лунатик» он отверг сразу.

Можно было бы прибавить звучное – диалектика, но этого слова в лексиконе производственника Альберта не было, поэтому он подумал: «В человеке много химических элементов, соединений, металлов, а золота – нет. Даже у тех, кому говорят – «золото ты моё».

По левую руку высился большой супермаркет, лёгкий от обилия стекла и нарядный, в красивой рекламе, возбуждая вялотекущие грёзы уфологов. Словно опустился только что инопланетный корабль. Присел ненадолго и тотчас взлетит, полный романтиков, перед встречей со стихией родного неба, пронзительной синевой, пушистыми облаками. Забыв, что он супермаркет, а внутри скучные двуногие и прямоходящие существа в поисках непонятно чего.

Возникало острое желание скорее войти внутрь, пока не улетел чудо-аппарат. Или наоборот, мечталось кому-то улететь поскорее от всего того, что так обрыдло вокруг. И много людей бродило часами неспешно среди полок, втайне надеясь на то, что старт будет именно сейчас и им несказанно повезёт.

Рядом с супермаркетом сваи разновеликие во множестве наколотили пыхтящей чёрным дымом «бабой», под несколько высоток.

И бросили – кризис.

Откосы травой поросли, изумрудно-зелёной. Котлованы наполнились до краёв, возник искусственный водоём, камыш густо заколосился по берегам. Озеро называли по-разному, но корень у слов был один. Романтики называли его «Додон-озеро», а циники – грубее, потому что по форме оно напоминало резиновый заслон демографическому взрыву в рабочем состоянии.

Когда-то рядом с котлованом стоял большой щит, на котором значилась фамилия начальника участка – Додонов, а потом пацаны побойчее придумали свой вариант былинной фамилии, и получилось неожиданная топонимика.

Позже появились легенды о стаях уток, которые прилетают ночью. Молча садятся они под покровом темноты на водную гладь, чтобы отдохнуть во время перелётов по маршруту юг – север и обратно. И на лапках заносят в водоёмы рыбью и лягушачью икру. Стаи щук в это время норовят их цапнуть за лапы, утащить в темноту глубокого омута и там разделаться.

Гуляли в разных вариациях рассказы про некоего удачливого мужика, который выловил в здешних водах крупного карпа. Повесил его на руль велосипеда, а по асфальту за ним волочился толстый хвост, вбивающий пыль.

Правда, спорщики расходились во мнениях – одни говорили, что он с «Маскачки», хулиганского Московского района, а другие утверждали, что с «Баранки», там, где был клуб автомобилистов.

Очевидцев было много, а мнений ещё больше.

– Да толку-то – чуть! – говорили завистники. – Он же старый, карп этот, небось, тиной провонял насквозь! В рот не взять!

Пацаны с удочками днями напролёт пропадали у воды. Сбивали плоты из подручных средств, выгребали штыковыми лопатами на глубину, наивно надеясь выловить рыбный крупняк.

В камышах царили лягушки. С рыбой было похуже, но пацаны надежды не теряли, стерегли свою добычу и ненадёжный рыбацкий фарт.

На брёвнышках и таре громоздились реальные мужики, равнодушные к окружающей разрозненности и призрачному счастью в тёмной глубине.

Выпивали в теньке, наблюдали снисходительно за пацанами.

Блаженствовали, детство вспоминали, собственные рыболовные подвиги. Теперь уже мифические.

Ещё много было разговоров про армию. Кто, как и где «отстрелялся» на срочной службе. Самая памятная полоса в жизни.

Обычно к концу посиделок начинались споры, принципиальные разборки доходили до рукоприкладства, кровавой юшки. Поэтому Альберт сторонился компаний и любил уединиться.

Сборища эти казались ему собраниями непонятных пришельцев с неведомой планеты, далёкой от Солнечной системы, и что притаилась она коварно за какой-то большой, и яркой звездой.

Так туманили его мозг и сбивали с привычных ощущений нечленораздельные вопли пьяниц.

Сейчас он вспомнил многократно озвученное в телике предупреждение о том, чтобы земляне не спешили входить в контакт с пришельцами.

Ускорил шаг, стараясь уйти подальше от опасного места. Туда, где зеленела буйная растительность, тонкие деревца шли в рост, взрослея, множили кольца внутри себя. Окрепли, обзавелись собственной тенью и стали небольшим лесочком.

Вроде уже и не город, но на полпути до ближних деревень.

Он покупал пакетик ржавых снетков, похожих на оранжевые обрывки шнурков, пару пива, присаживался на автомобильные покрышки и думал о разном. Ни о чём конкретно, но обо всём понемногу.

Потом, неприметно, но обязательно мысли его плавно перетекали к Луне. Это стало привычным, вполне уживалось в нём.

Приходило умиротворение. Он возвращался домой, грел на плите куриный бульон с разбегами тонких лун на поверхности, оранжевыми шайбами морковки в глубине, отваривал картошечки с кислой капусткой, давил языком редкие ягоды клюквы, жмурился.

Разносолов не понимал, не был приучен.

Спал крепко, надышавшись вдосталь свежим воздухом.

Просыпался около трёх часов ночи, лежал с открытыми глазами. Так бывало не всегда, лишь на излёте полнолуния.

В этот раз его место было занято компанией из трёх мужчин.

Они раскачивались на покрышках, будто медитировали, и сосредоточенно курили дешёвые сигаретки.

В синих спортивных костюмах «Адидас» с белыми, похожими на лампасы, тройными полосками по бокам. Словно единая команда – в униформе. Некие командно-штабные учения призванных из запаса переростков.

Рядом из густой поросли травы и кустов торчал ржавый кузов «Запорожца». Бесполезной капсулой, некогда спустившейся на край полянки. Стропы растащили ещё раньше.

Стояла в центре компании бутылка водки и литровый пакет молока – на закуску.

Альберт сделал вид, что их не заметил. Не любил он пьяные компании и большие сборища. Сторонился безалаберного панибратства и слюнявой, никчёмной, клятвенной верности дружбе – в подпитии.

– Куда же ты топаешь, Альбертик? – спросил Славка. – Стрелку забил какой-нить тётьке? Счас же как правильно пишется? «Вкусты» – вместе, «из кустов» – раздельно!

Мужики как по команде заржали, головами покачали. Один смахнул с глаз слёзы. Порадовались остроумию собутыльника.

– Схожу… полетаю! – не глядя, махнул рукой в сторону деревьев Альберт, стараясь сквозануть по-тихому мимо.

Мужики строго глянули на него, заценили молча – чё, гонит?

– Тока высоко не лётай – я тя как сосед соседа прошу, – дурачась сказал Славка. – А то, может, на лимузине времени погоняем? – показал на ржавый остов некогда популярной марки авто.

Славик после развода и размена жил в малосемейке, на одной лестничной клетке с Альбертом.

– Ну, ты… Славон, конкретно, короче, ты это – Златоуст! Любому мо’зги загадишь, – осклабился коричневыми корешками зубов тот, что был напротив.

«И впрямь способен, – молча подивился проницательности неказистого типа Альберт. – Но что странно: Славка – приятный в общении мужчина, заметный в компании. Весь вечер можно его слушать. И забудешь спросить – как зовут. А потом и вспомнить нечего из его рассказов. Должно быть – шпион. Или агент влияния! А что если он – как и я? Но с другого берега Моря Туманов!» – А мы тут недалече, – сказал Славка, – нашли чёрную дыру! Абсолютно чёрную! Месторождение, значитца. Нефти в ней – немеряно, как у дурака махорки. Будем разрабатывать, качать начинаем с понедельника. Вот, с парнями! Подходи, если надумаешь! На чём бабки-то зарабатывать – тока на нефтянке!

Все трое громко заржали.

Альберт пожал плечами, свернул с натоптанной тропинки, путаясь в высокой траве, добрёл до пирамиды застывшего бетона. Взошёл на неё, присел. Бетон хорошо прогрелся на солнце, был едва шершавым. Берёзка со спины чуть-чуть прикрывала голову лёгкой тенью, тихо нашёптывала свои секреты. Хорошо!

Растения вокруг показались ему неведомыми, странными, замеченными только сейчас. Он стал придумывать им дурашливые названия:

– Разрыв-кусток, сизонь-бодяга, зацепень-репейник.

Засмеялся, пробку поддел концом ключа от квартиры. Чп-о-о-ок! Пробка скатилась вниз белой монеткой на удачу, звякнула тонко, пропала в траве.

Ничейная земля, нейтральная территория, за которой, возможно, другое государство и жизнь, отличная от той, что сразу за кустами.

Бутылка холодная – вспотела на солнце, легонько охнула, испустила плавный дымок.

Альберт не спешил. С удовольствием втянул носом сытный ячменный аромат, едва заметно заструившийся из горлышка. Вдохнул живительную эту, зримую лёгкость, глаза прикрыл от предвкушения.

Сомнение краткое в нём возникло – если лунянин, почему пиво в радость?

Думать шире и глубже сейчас не хотелось.

Его никто нигде не ждал. Во всяком случае, на Земле. Это был самый веский аргумент в пользу Луны.

К пятому десятку лет он оставался бобылём, попривык и что-то менять в привычном раскладе не хотел.

Отчего-то стало грустно. Он глянул на небо, и ему показалось, что облако вздохнуло деликатно, замерло, а потом быстро унеслось шустрой рыбкой, чтобы не пролиться дождём и не испортить ему настроения в такой день.

Сделал первый, долгий глоток, рыкнул громко, с удовольствием. Ощутил свободу, полноту и многообразие жизненных процессов в себе и вокруг. Приготовился не спеша, обстоятельно отдохнуть. Полез в боковой карман лёгкой безрукавки-хаки. Пошуршал в предвкушении пакетиком со снетками.

Глянул с вершины пирамиды. Сперва не понял и присмотрелся внимательней.

Перед ним был правильно очерченный круг. Метров десять в диаметре, ржавого цвета, без малейшего намёка на растительность. Будто стояла здесь прежде круглая ёмкость большого диаметра, с самой зимы, лишая света убогую растительность под днищем. Трава уж вокруг высокая выросла. Потом ёмкость убрали, и осталось на её месте безжизненное пятно.

Чей-то недогляд, бесхозяйственность. Явно – земного происхождения.

Неприглядная, унылая поляна. Птицы пролетали стороной, махали крыльями печально и беззвучно. Прочая живность в унылом круге не передвигалась, даже козявки ничего привычно не культивировали.

Мёртвая зона – одним словом. Со стороны казалось, над этим местом струится что-то невидимое, зыбкое и странное. Простое, но необычное, переворачивающее привычное в хрусталиках глаз.

Запах витал резкий – вроде бы знакомый, но не сразу понятный и объяснимый. Похоже, ветер сейчас дул в другую сторону. И это мешало сосредоточиться.

Он спустился с жёсткой горушки, зачем-то подобрал влажную от липких слюней палку, прокомпостированную крепкими собачьими клыками. Размахнулся, но кидать вдруг не стал. Подумал в последний момент, что может порушить какую-нибудь сущность или хрупкое нездешнее состояние, которому не придумали ещё название.

Откинул дубину в траву рядом.

Сделал шаг через край рыжей зоны, топнул ногой. Его плавно развернуло и приподняло. Судорожно дёрнулся назад, к краю. Встал, утвердился, постоял, удивляясь.

«Та-а-к! Что это может значить? В круге нет… притяжения, что ли? Аномальная зона, в которой вес не имеет значения? Ведь в разных точках Земли сила притяжения разная! Местами – слабо пробивается, а где-то её, может, и нет вовсе! А что, если нет и ускорения свободного падения! Именно на этой полянке!»

Он допил пиво, выдохнул, постоял у края и решительно прыгнул в круг.

Из кустов вынырнула проворная старуха в живописном тряпье. Искоса понаблюдала за ним, потом ловко вылила в горло остатки пива. Отёрла морщинистой ладонькой пенную накипь со впалого рта. Спрятала пустую бутылку в замызганную, серую суму. Стремительно и без единого звука. Осмотрела цепким взглядом побирушки прилегающую территорию. Так же бесшумно – исчезла, слабым дуновением на излёте, не побеспокоив листву на кончиках веток.

Альберт её не видел. Занят был своими мыслями.

Прыгнул он недалеко – метра на два-три. Но не упал, а распластался над бурой поверхностью! Его подхватила неведомая сила, приподняла. Он задохнулся, стал кружить и плавно опускаться, как в замедленной киносъёмке. Коснулся колкой, пожухлой поверхности руками, оттолкнулся. И полетел вверх тормашками, будто прыгун с шестом стремился ногами к заветной перекладине.

Задышал полной грудью в странной тишине. Лишь лёгкий звон в ушах. То ли от полёта, то ли от перепада высоты. Может, кровь прилила от ног к голове изменила циркуляцию.

Был ещё едва уловимый треск. Фоном. Он глянул на часы. Стрелки бешено откручивали время назад. Одежда на нём свободно облепила туловище. Альберт стал уменьшаться в размерах и стал лёгким, маленьким, как когда-то в восьмом классе, когда был впервые потрясён при виде глобуса Луны.

Пока не вырос и не утвердился таким, как есть.

Сначала он испугался, потом расхохотался. До слёз.

Ощущения полёта, невесомости – необычные, захватывающие. Он судорожно кувыркался, раскинул руки. Сначала это было похоже на барахтанье в воде, но воздушная среда была не такой плотной, и он быстро понял, как надо управлять телом с помощью рук и ног. Легко воспарил метров на двадцать. Увидел над деревьями неопрятные крыши высоток, лоджии, захламлённые бесполезностью, охватил взором весь микрорайон.

Людишки-букашки, редкие прохожие куда-то семенят, ножонками перебирают, машины клаксонят. Жёлтые купола собора в центре в глаза лезут нахально, слепят тонкими лучиками.

С другой стороны, через дорогу – колосятся поля поспевающего овса, золотятся висюльками зёрен, а ещё дальше – блестящие нити рельсов железной дороги разматываются в направлении Москвы.

Захватывало дух, страх прошёл. Альберт освоился окончательно. Появилась уверенность, будто занимался этим давно, с детства. Сделал несколько гребков руками, ощущая непривычную лёгкость и радуясь этой новизне. Спустился пониже и спрыгнул на край круга – приземлился. Притопнул ногой, убедился – всё в порядке.

Лишь была в ногах лёгкая слабинка, неустойчивость.

Часы затихли, усмирили стремительный бег, успокоились.

Альберт вновь вернулся в прежние габариты.

Он жадно вдыхал запахи зелёной травы, колосьев с полей. Всё сейчас казалось необыкновенно красивым, наполненным многозначительным смыслом, радостью возвращения из манящей небесной дали в кособокое, но такое знакомое.

«Может быть, я – землянин?» – засомневался он.

Счастливо засмеялся. Звуки вновь обрушились на него, словно кто-то невидимый плавно прибавил громкость: птицы шумно гомонили в ветвях на своём наречии, гул городского движения долетал отдалённо и не хищно, кричали звонко пацаны на Додон-озере, требовательно и надоедливо лаяла за деревьями собака.

Постоял немного, привыкая, решил, что надо будет повторить опыт. Его не покидало ощущение высоты и волнения полёта. Он и сейчас казался себе невесомым. Не ощущал ногами земли, как это бывало прежде, и забыл, что в нём восемьдесят шесть килограммов, метр семьдесят шесть роста и что он – бригадир наладчиков на современном предприятии.

Из-за деревьев неожиданно появился Славик, спокойно прошёл в центр круга, не замечая Альберта. Устойчивый шлейф неистребимого перегара потянулся следом.

«Наверное, так пахнет фосген», – предположил молча Альберт.

Славка оглянулся. Глаза красные, тревожно темнеют совиными окружьями усталости и недосыпа. Потом широко расставил кривоватые, короткие ноги, погнал мощную коричневую струю, привычно вычерчивал шкодливой рукой замысловатые вензеля на поверхности заветного круга.

– Ну, ты чё решил – идёшь в бригаду нефтянки? Последний раз предлагаю, больше звать не стану. – И закончил странной фразой: – знаешь, Альбертик, иногда невыносимо хочется стать оленеводом, чтобы проголосовать раньше других. За что-то хорошее. А жизнь проносится!

– Ты не знаешь, чего оно… такое – рыжее? – опешил Альберт.

– А мы, када от шейки до хвоста нальёмся с парнями на раёне – «радиатор» сливать сюда ходим. Оттого оно и рыжее, и не растёт здеся ни хрена, – попытался сплюнуть Славик вязкую слюну, – тактика выжженной земли! Напалм!

Потом он пустил ветры, протяжные, гулкие, как тяжкий стон большого существа, и в воздухе запахло гашёной известью.

Перекрестился вдруг, неловко, торопливо.

Свободной левой рукой. Что-то испуганно забормотал.

Одно слово разобрал Альберт – «дыра».

Ночью полнолуние пошло на убыль.

 

Любовь

Таких стариков всего четверо в деревне осталось.

Самый старый – девяносто девять лет. Сто грамм выпьет и песни поёт.

Правнучка взрослая.

Собираются у него дома, рюмочку, там, с девчонками.

Он говорит, девчата, а мне рюмочку нельзя? Невестка ругается: давление поднимется!

– А от этого другое поднимается!

Смеётся. Провал беззубого рта.

Наливаем, он приговаривает – вон как рука трусится, ну-ка ещё налей.

А поёт так славно.

У него семеро детей – четыре дочки и три сына. Жена уже умерла. Так и не женился второй раз – кому он нужен с семерыми.

И вот он рассказывает.

Пришли искать зерно ко мне. Семеро детей, а раскулачивают.

Раньше как было? Имеешь зло на соседа – напиши кляузу, что у него зерно зарыто, и сразу – пошли искать. Тут и сгинул сосед. Отбирали всё у людей. А кто написал? Свой же, дружок-корчмарь, который вино продаёт с-под полы. Решил от лишних глаз избавиться.

Тоже хитрый. Бочек три, бутылки большие такие, горлышко тонкое. Приходят, он спрашивает – какого налить, белого, красного? У него ж краска в бутылках. Надо красное – берёт бутылку соответственно, а вино одно в бочках – белое. Налил, стало красное.

Значит пришли ко мне смотреть. Вином напоил.

И вот уполномоченный говорит, наверно, на чердаке зерно спрятал. Я говорю, лезьте, если не найдёте, будете лететь. А их семь человек, целая комиссия. Коммунисты и две женщины с ними, комсомолки. Поднялись на горище, а там пустота, одна шкура старая висит. Откуда что заведётся? Семеро детей!

Я последний залез и лестницу столкнул ногой. Дрын прихватил и давай им по спине. Они сами попрыгали с чердака. Скандал. Поругались.

Обошлось тогда без последствий, но злобу затаили.

Пошли к другому соседу. Разнарядка пришла с района, столько-то надо зерна в селе собрать. А где его взять? Неурожай, засуха.

– Нет зерна! Детей четверо. Один меньше другого. Чем кормить? А весной что сеять?

– Врёшь, кулацкая морда! – и на него с кулаками.

Пытать собрались. Затолкали в подвал, закрыли, издевались.

Избивали жестоко. Так и умер, не сказал, где зерно, потому что четверо детей голодных. Семью спасал.

И счас ещё этот подвал стоит. В центре села, большой. Мимо проходим, когда в магазин идём.

А маминого отца тоже избили, и он вскоре умер. Такой был красивый мужчина, мой дед.

Дело было так. Отбирали всё у людей, а детей чем спасать? За одну ночь вырыли яму, закрыли зерно и на этом месте построили печку. С соседом. Всё за одну ночь. Затопили, чтобы печь высохла, и дед говорит бабушке: там на горище немного зерна, будут спрашивать – скажи про то, что на чердаке, про это не говори. Казнить будут – молчи! Не то умрём. Меня так точно убьют.

Тридцать седьмой год.

Пришла комиссия. Жена давай пироги готовить в этой печи, угощать самым последним.

Наелись они. Поискали. Им и в голову не пришло, что печка перед ними, а зерно под ней спрятано. Но чуют, подлые, где-то оно всё-таки есть!

Увели деда.

Сидит он в подвале. Дети вечером за руки возьмутся, четверо, все – дочки, мама моя старшенькая. К подвалу тихонько придут, плачут, хлебца ему кинут. Он смеётся, песни поёт, детей успокаивает, мол, всё будет хорошо, идите домой. Я вас люблю, хорошие мои.

Его избивали сильно, дубинами, насмерть, но он ничего им не сказал, выдержал, так вот и выжили дети.

Он и умер от побоев. Болел недолго.

Пришли тогда комсомольцы, давай бить бабушку. Она показала то, что на горище, забрали. И они ходили, убивали, избивали, грабили. Вот как жили? Люди боялись раньше.

И вот их потомки здесь живут. И они после того сами жили какое-то время. Руководили нами.

Семя змеиное плодили.

К чему это я? Тороплюсь, перескакиваю с пятого на восьмое. А кто меня ещё послушает!

Вечером сижу дома, настроения нет, сахар в крови зашкаливает, давление скачет, лежу, как колода старая. А дел не сделано много.

Зима.

Приходят два алкоголика, подкуривают тоже, наркоманы. Ну-ка, тётка, позычь десять рублей. С ними тока свяжись – то пять, то десять. Тока дай.

У меня нету, хлопцы, честно говорю. Да я-то, тоже дура старая, говорю, вон на холодильнике две тысячи, завтра уголь привезут, последние деньги. Ну, нету, если вам дам, мне не с чем самой жить.

Ушли.

И сестра моя старшая была тут, а она ж еле с палочкой ходит. Я её искупала, отвела в комнату, уложила и сама уже легла. Было холодно по-зимнему. Сестра говорит, на улице такой мороз, всё боимся, чтобы не замёрзли. Уголь, там кучка последняя, и дрова, всё время слаживаем там.

Печку прикрыли, чтобы копоти не было. Уже было где-то час ночи, от так где-то. Я уже в ночной рубашке была. Лежу и думаю, авось не замёрзнем. Потом нет, носки тёплые одела, думаю, встану.

Накинула пальто и выскочила на двор за углём. Они, видно, ждали, понимаешь, караулили. Я начала дверь открывать, а снизу тряпка подтиснута, чтобы не дуло, не дает, мешает. И они тут резко ударили ногой по двери. Упала я. И от такой черенок от лопаты у него в руках. Как начал бить, я успела голову поднять, узнала, кто это. Ага! Внучки тех комсомольцев, что дедушку убили.

Он бьёт меня изо всех сил, тут всё кругом забрызгано, кухня, рубаха, кровь ручьём течёт. Я кричу. Сестра вышла, кое-как, с палочкой. Растерялась, как глянула! В крови был весь холодильник. Всё. Понимаешь, бил гад с такой силой! Я уже сознание потеряла. Если бы сестра не вышла, убил бы, точно, но он не успел с холодильника взять деньги. Я утром собиралась за углём, деньги под салфетку тиснула.

Сестра вскинулась, давай кричать – Саша, Саша. Просто так! Мужа покойного звали Саша. Погиб на задании, оперативник, милиционер, бандитов ловил.

И этот поганец, видно, испугался, выскочил. Бросил палку. Она полностью поломалась на две части.

Убежали оба.

Их нашли. Скоро так. Ну и шо? Один на один, разве докажешь? Милицию ждали два дня, чтобы она выехала. Зять взялся было, я не дала разрешения. У него там есть такие хлопцы, знаешь, бедовые Племянники приехали Сашка, Андрей. Счас, говорят, выведем их в посадку, руки-ноги переломаем и бросим там подыхать. Но опять, как брать такой грех на душу!

Лежу я в больнице, дети ж на работе. Голова вот такая, гудит, как котёл. Так представь, голову поднять не могла вобще, глаза полностью заплыли. Всё чёрное было! И такие гематомы образовались, что разрезали голову, потому что могло пойти в мозг, вобще!

А он живёт здесь, сволочь такая. Бандит этот. Сашка, племянник мой, он такой здоровый, говорит, приеду, мы ему отомстим. Я говорю, уже поздно.

И он ходит по селу, ухмыляется, мол, что – доказала шо-нибудь! Я ему говорю, рот закрой, падла! Тебя вывезут и убьют! Оберегайся! Это так, чтоб он знал. Мужчин-то нет в доме, любой может прийти, поиздеваться.

А у меня такая вот душа, а вдруг его и вправду убьют, а у него дети, два мальчика, две девочки, нигде он не работает. Вывезут его в лес. И всё! А дочь говорит, что с того, что он есть? Какой с него толк? Синька такая.

Страшно было. Дочь приехала, дети. Пойдём, мама, топография сделаем, мало ли, что там, може, какая опухоль, може, что-то ещё. Я не схотела. Они меня с зятем посадили, зять за рулём был, дочь сзади, меня спереди посадили. Едем в райцентр.

И тут вдруг с моей стороны кабины хлопец решил пересечь дорогу. И врезается в мою дверь! И повторно удар. Дочь тоже рассекла голову, тут всё в крови, а меня вобще разнесло. После тех ударов, ещё один удар!

То он меня, негодяй, с левой стороны бил, левша, видно, а теперь ещё и с правой досталось. Не могу рассказать, какие боли! Я уже тут, в селе, ничего не могу. Дети плачут, говорят, давайте найдём сиделку, будем платить, потому что сказали, шо два года вобще нельзя нагинаться.

Ничего! Печку растоплю, кума приходила, помогала.

И что? Страховка у него была, за лекарства надо платить. Дело в том, что зять оказался виноват, спешил, меня вёз в больницу.

И так я пострадала снова. Теперь голова, как только погода меняется, ни на что не годится.

Вот так у меня в жизни получилось. И дети говорят, сама больная, а ещё за бабушкой смотришь. А куда я её брошу? Слепую, скоро девяносто. Старшая сестра моя не может, рассеянный склероз, средняя работает до пенсии, младшая совсем далеко.

В доме престарелых три месяца, редко кто больше живёт. Это для стариков тихий ужас! Что-то сделать, мастера надо звать, а они все алкоголики. Дай бутылку, приду. Уже четыре бутылки отдала, а он всё не идёт.

Я уже психанула, говорю, ну имей же совесть, старый человек, ничего не может сам! Скажи, не приду, и всё! Нет! Приду! От завтра жешь с утра буду. И так не приходит, по сей день!

Всё старое, всё рушится, нужны мужские руки. Что я могу сделать со своей больной головой, на свою пенсию, с больными руками? Да и дом как чужой, ни одного документа.

Отец умер как-то сразу и ничего не успел оформить в собственность. Живём, как в шалаше. Дети говорят, оставим себе будет дача, будем приезжать, отдыхать. Только тут надо всё время жить. На один день уехала в район, в больницу. Вернулась, козлёнка утащили. Такой славный козлёнок! Гостям растила, приедут жешь родственники с Урала, с Прибалтики. Давно не видались.

Дом же у меня в районе есть, дочь там живёт. У неё же тоже неудачно первый брак. Мне везёт в жизни, как утопленнику. Я же ничего хорошего не видела.

Дочь десятый класс заканчивала, жила у матери мужа, у свекрови моей. Сидят, яйца красят, к Пасхе готовятся. Тут подлетает хлопец со Степновки, тоже родня этих бандитов, шо меня извалтузили. Избил дочку, кинул в машину, изнасиловал. Я вобще! Думала, ума лишусь!

Она ж хотела вешаться! Если бы не сестра моя, младшая, я бы не знаю, что! Заявление написала в милицию. Приехали мать его, отец, упали на колени, плачут. Не губи! А что мне делать? Он же, гад, ребёнка моего искалечил, говорю. Давайте, пусть они поженятся, он согласен, не знаю шо! И я, как дура, влезла в долги, взяла денег, сделали эту свадьбу, чтоб его не посадили, урода. А она уже беременная, дочь моя. Ребёнок будет, шо с ним делать? Пошла к врачу, а у неё сердце больное. Надо рожать. А его через полгода в армию забрали. Она плачет, я не хочу, лучше повешусь. Муж мой запил вобще.

Сил у меня не стало. И тут внук родился. Пошла дочь учиться на экономиста. А внук такой хороший, я всё дочь уговаривала оставить! Боже ж, боже’нько! Что я пережила! Она ж молодая была совсем, ни с кем не встречалась. Десятый класс только закончила. Такая светленькая, хорошенькая! Ночью проснусь, слышу, она плачет, беременная, у меня сердце разрывается. А вдруг забудется, думаю? Нет, никак не отпускает.

А он вернулся с армии, паразит, избил её опять, что она с ним спать не схотела. Она зимой пришла со Степновки на босу ногу, в халатике. Спасалась от него. Можешь себе представить! По снегу. А сестричка моя, средняя, была здесь.

Звонит она мне домой, в райцентр, приезжай срочно, не телефонный разговор.

Я примчалась, дочь заболела, хрипит, температура сорок! Внучек маленький, полтора года. Поехали вещи забрать у свекровки. Дочь мне говорит, я его как увижу, у меня только ненависть к нему, я не могу с ним жить. Думаю, зачем заставлять её жить с ним, если он ей так жизнь исковеркал! Я иду, а он, зараза, все вещи попрятал. Внучка собрали, муж средней сестры около машины стоит, а он идёт с огорода. Я тут вилы подхватила и к нему. Ах ты, скотина! И на него. Дочь говорит, люди смотрят. Нехай смотрят! Хотела его заколоть. До полной истерики дошла.

А он вывернулся и в огород побежал. Такие вилы были острые, прямо вилами…

А счас даже и не знаю, где он. Честно, не знаю. Какая его судьба? Искали исполнительный лист оформить, алименты. Так и не нашли тогда.

Второй зять вроде ничего. Служил в спецвойсках, десантник. Серьёзный. Всё понял, принял, как есть. И девочка вскоре родилась у них.

В любви уже родила, в желании. А когда дочь была беременная, муж второй в командировке, этот урод получил исполнительный лист, пришёл драться из-за этого. А у дочки рос Барин, здоровущий кобель, девять месяцев ему тогда было, но уже был огромный собака. Кидается на него, рвёт на нём куртку полностью. Он упал, собака срывает с него брюки. Он уползти не может.

Дочь в это время звонит в милицию. Набирает номер, набирает, а руки трусятся. Короче, приехала милиция, давай писать, когда приехал, чего приехал. Бумаги всякие. Ладно, отпустили всех. Был бы зять, точно бы его прибил.

И я вот так сижу, звонит его мать. Здрасьте, здрасьте. Он пришёл проведать сына, а вы спустили на него собаку, она его разорвала. Я напишу заявление в милицию. Как это так – пришел проведать сына, и тут такое!

Во-первых, я перед тобой оправдываться не собираюсь, собака есть собака, но если б я была дома, и если бы он припёрся, я сама бы точно собаку спустила, а ещё бы и вилами, которые в огороде бросила – добила бы эту сволочь! Наколола бы! И вот это тоже укажи в своём заявлении! А я распишусь. Всю жизнь моему ребёнку испоганил, и ещё пришёл домой. Да, это я подала на алименты!

И вот дом у нас сейчас заложен, в райцентре, на десять лет. Зять брал в долларах, а сейчас вдвое дороже вышло. Транспортная фирма у него. Будем выплачивать, за год уложимся, ничего страшного. Жизнь без приключений не бывает. А мне после операции вес нельзя сбросить. Так на нервной почве меня разнесло, без дрожжей.

Выкручиваемся, как можем. Дочь училась, приходилось мне ездить в Москву на заработки. Всё это – таможня, проверки всякие, так утомительно.

Поехала на нефтебазу, недалеко тут, можно было достать красную рыбу, икру. Возили отсюда, мясо продавали, сало нам давали под реализацию.

Кума меня берёт, она всё время в Москву ездила. Она говорит, торгуем, увидишь – милиция, от прилавка отойди в сторону, вроде ни причём. Проверяют же, придираются.

Встали, торгуем. И вдруг люди все разбежались, я думаю, чего они? Я стою себе. Подходит милиционер. Кто он по званию? Не знаю. Мужчина солидный, красивый, ну ты шо! Кожаный плащ, выхоленный.

Смотрит: почем такая рыба, красавица? Я ему рассказываю. И икра есть, говорю, что почём, икру выложила. Да, икра, говорит, это белки. Хорошо. Берёт эту банку. Я ему рассказываю. Он головой кивает, мол, дело в том, что мне надо много рыбы.

Да, говорю, у меня недалеко ещё восемь штук есть. Он говорит, а мне надо ещё больше. Тут он расстёгивает плащ, думаю, будет платить! Нет! Китель. Удостоверение достаёт! Пройдите, вон «бобик» стоит. Та-а-ак, а шо ж вы в «гражданке»? А он смеётся! И я с ним смеюсь. Чево смеюсь?

Просто везёт мне! Забрали наших двоих. А те бабы были битые, прожжённые. А я, что ж, первый раз. Сижу, как эта… куча, а уже внук у меня был. Я рассчитываюсь с работы, сижу дома, езжу в Москву. В четверг, пятницу. Дочь на выходные сидит с сыном. Я на воскресенье ночью приезжаю. Ну, а шо делать? Как-то выворачиваться ж, надо.

И вот сидим, милиция. Настоящий обезьянник, там наркоманка валяется пьяная, обоссанная, там шото ещё шевелится в углу. Запах. Я говорю, извините, долго мне тут сидеть? – Мы имеем право держать двадцать четыре часа и даже трое суток. – Та вы шо? У меня жешь там ещё мясо и сало, когда буду это всё продавать? А я буду сидеть здесь! Как это так!

Но вот он попался какой-то человечный, понимаешь! Я же не хитрю, не обманываю.

Та выходите, говорит, «мариуполь», на меня, идите сюда. Я выхожу, сажусь. Он заполняет анкету. Что, как, мол, приехала торговать только сегодня. Значит, имеешь право торговать, в Москве быть только три дня. Без регистрации. А шо делали? Выходили к поездам, встречали, брали старые билеты и жили ж по месяца’м.

А в тот раз, когда мы были, я была не три, а четыре дня. Кинулись к поезду, а билеты уже все разобрали. А он смеётся, пишет – четверо детей? Нет, говорю, двое детей. Мужа нет? Есть, но очень сильно выпивает. Дочка есть? Да. Учится. Внук родился. Надо как-то выкручиваться. Он писал, писал. Потом смотрит на меня, говорит, распишитесь, и написал мне такую записочку небольшую, и поставил печать.

Сказал, берите, торгуйте своей рыбой, но в восемь часов я буду проходить мимо, с работы домой, если я вас увижу на этом рынке, а рынок был ночной, вместе с рыбой конфексую!

Я уже вышла с обезьянника, сижу в кресле в коридоре. Они меня не заметили, там как-то сумрак, сижу. Мариупольских начали трясти, они начали хитрить. Две бабы зашли в форме милиции, завели их куда-то, проверили.

Може, не первый раз они встречались? Товар изъяли, деньги изъяли. Представляешь! Боже, это вобще! А он смотрит на меня, говорит, женщина, вы свободны! Идите! Сво-бод-ны! Торгуйте, я вам сказал. Даже голос приподнял.

Так отвезите меня, говорю. А те хлопцы, шо на «бобике», как начали ржать! А я начала плакать. Куда идти? Москва, ночь, я первый раз. В семь часов уже темно, откуда я знаю, куда идти? Так он, дай ему Бог побольше здоровья, этому человеку, не злится, а я говорю, так у вас буду сидеть, а утром уже пойду куда-нибудь.

Он шото хлопцам сказал, они же этот объект проверили, дальше ж идут. Он говорит, женщина, идёмте, садитесь, будем везти вас. Я сижу в машине, еду. Смотрю уже сдалека, наши торгуют, кума моя и соседка. Шо, теперь и ваших взять? – смеётся. Я ему – не-не-не! И до утра всё расторговала. А наши спрашивают, штраф какой? Мы ж договорились, штрафы делим на всех, а ты ж ничего не говоришь. Я им рассказываю, они не верят.

Это ж первый раз, сколько я ездила потом, а это, то, шо мы покупали, я привезла чистыми триста долларов. Целое состояние! Представь себе. Это в Америке деньги, а уж у нас в районе и подавно. В субботу ночью я приезжаю. Других встречают, я ночью сама добираюсь домой! Ой-ой! Деньги за пазухой. Страшно!

А приезжаю домой, дочь плачет. Смотрю, она в полном расстройстве. Я ж прошу мужа перед поездкой, не пей, хоть два дня, пока меня нет, дочь тут с внуком. Шо я, дурак? Не буду. Клянётся, божится!

Дочь прибегает, папа уже пьяный лежит с собутыльником, не топлено, а ребёнок опрокинулся, выполз с кроватки на террасу, в одних ползунках, зимой, можешь себе представить? И она говорит, мама, я его как схватила, начала плакать, даже не пошла на учёбу.

Воду нагрела, его посадила в тазик, давай парить дитё, давай его отхаживать. Весь мокрый, уписиный, ледяной. Ручки синие, ножки. Представь себе. Кошмар!

Я ничего хорошего в жизни не видела. Я плакала, мужу говорю, как ты мог, изувер, ребёнка тебе доверили! Всё наготовлено, просто натопить и сидеть, ребёнок в манеже пусть играется. Я им наготавливала и всё-всё. Дочь приходит, кормит. И она после этого уже никуда не пошла.

Всё в жизни пережить пришлось. Всё! Вот стукнули по голове, а сестра говорит, что суждено, то будет. Я на неё всегда ругаюсь. А у самой протез на ноге, делает на голове стойку. Тридцать два года в школе отработала! Я бы с ума сошла с этими бандитами. Она же, как мать Тереза, всё с внуками возится. Домик снимает на море. Девчонки сидят в панамках на берегу, что-то строят себе в песочке, а хлопцы жешь шустрые! Один жопой вниз, другой головой вниз. Волной накрыло – ужас! А какая-то женщина приехала с Севера оздоровлять внука, и дитё захлебнулось и утонуло. Ото жешь на глазах всё. Представь! И я своим говорю, утопишься, домой не приходи – убью!

Я чего-то тут кашляю, в деревне. Може, астма? Речка рядом, сыро. Кашель сразу, задыхаюсь. Особенно по утрам.

Не устал слушать? Ну так вот!

Здесь вечером выйду, сяду на лавочку. Хорошо. Хоть перед сном посидеть трошки. Сижу, перебираю старое своё. С кем поговорить?

Какая-то птица поёт в ветках. До того красиво поёт! Тип-ти-ти, тип-ти-ти. Потом опять. И два дня её уже не слышно. Думаю, може, кот съел? Голуби шото гуркают. Мухи везде. Только где орех, нет мух. Они его не любят. Тут у меня лавочка. Давно. Ещё отец сладил.

Много лет тому обратно дядя мой ехал с города, вёз саженцы, подарил один. Теперь вон какое дерево вымахало. Надо бы акацию старую спилить у крыльца, посадить орех. Може, кто будет приезжать на мою дачу, чтобы мухи не мучили, посидят в теньке. Акацию как спилить, шоб ограду не погубить?

Могилки дяди и бабушки заросли вишняком, всё задушили кусты. Один дед символически похоронен. Только фотография, а самого репрессировали, расстреляли в тридцать восьмом в Днепропетровске. Антисоветская пропаганда. Комсомолка, шо его во враги записала, так и умерла одна. Закопалась в норе. Пришли, а она уже вонью пошла. Все от неё отказались.

Пойти бы, поправить могилки, да где уж, топором махать не смогу. Дети в городе, некому помочь. А двоюродные брат и сестра далеко живут, не собраться, уже двадцать лет не были на кладбище. Так и растёт лесок посередине могилок. Выше человека вымахал.

Сестра привезла с райцентра жидкость, говорит, залей траву, чтобы не душила, и не полоть, тяжело же. Залила. Смотрю, через два дня весь ячмень полёг вместе с травой! Я же тебе сказала траву, не ячмень брызгать.

Опять промашка.

Мимо огромные грузовики зерно вывозят в город. Колоннами. Летят, пылят круглые сутки. Гуси шарахаются к оградам домов.

Пока разговаривала, мои гуси зашли на ток через дорогу, зерна наелись, а одному арендатор ноги переломал. Палкой отколошматил. Просто ноги болтались. И он, бедная птица, пи-и-и-и. Теперь шо с ним делать? Зарезать рано, маленький, а так вот мучается скотина. Мне его так жалко! И утёнок слепой родился. Не могу его забить. Тоже жалею. Он тыкается клювом, все его клюют. Возьму на руки, комочек, прижмусь и плачу.

Шла с работы, котёнок как выскочит, тут машины несутся, подобрала котёнка. За пазуху. С пипетки выкормила. Счас он красивый кот. Прихожу в хату, спрошу его, как дела? А он мыр-мур, как будто отвечает. Кто-нибудь позвонит, так он лапой стучит, барабанит по столу, бери трубку. Чёрный, прямо пантера, назвала его Ночка. Ловит ужей, ящериц. Сам себя кормит. А чуть что зазеваешься, бывает, крышку с кастрюльки скинет, котлет наестся. Ловкий. И бегом на охоту. Мышей. Под утро возвращается.

Сосед жил один. Старик. Колбасу купил. Выложил на стол. Пошёл в другую комнату. Приходит, палка колбасы на полу, уже её почекрыжил кот. Наругал его, чилижным веником отдубасил. Кот ночью горло деду перегрыз. Так что надо дружить с котиком.

Вокруг, во дворе, оградках, всё какая-то живность бегает, копошится, пищит, требует еды, внимания. Так весь день ношусь с ними. Как чуть свет, поднимусь. Прилягу на часок в жару, и опять начинай пасти эту ораву.

Внук приезжает. Спрашивает, а кто здесь жил раньше? Я возьми да скажи – богатые жили, кулаки зажиточные. И он решил, что они спрятали в огороде золото. Подарил ему зять аппарат. Вот он приезжает, сразу надевает наушники, ходит по огороду, возле речки, дома пустые проверяет. Лёгкого счастья ищет. Молчком уезжает. Расстроенный, что какие-то куски отыскал, от трактора железная ерунда, а клад не находится. Провожаю его, думаю, может, закопать ему мелочь по краю грядок, пусть порадуется внучек.

Хоть бы привёз кто какого-нибудь пенсионера путёвого, всё в хозяйстве помощь была бы. Одна из сил выбиваюсь. Молодая была, замуж вышла, всё надо погладить после стирки. Своё, детское, все уголочки разглажу. Нормальная была? А счас постирала, сложила и одела.

Отца уже двадцать лет нет, а соседка всё ходит, ругается, требует вернуть ей часть огорода, мол, взял он лишний кусок у них. Бери! Сколько надо – бери! Я всё равно не в состоянии обработать весь огород. Так она опять что-то выдумает, идёт скандалить за любую чепуху. Уже сил нет с ней бороться. Она если не поругается, ходит больная весь день.

На меже растёт лебеда, кричит на всю улицу, чтобы я пошла сегодня и убрала, нечего сорняк разводить. Она мне командует! Это мой огород, говорю ей. Выращиваю специально семена лебеды и на следующий год засею весь огород лебедой! Это мои проблемы. Я её буду сдавать. Лебеду. На экспорт. За валюту. Она грозится – вырублю. Вырубай! Но там будет пастись моя коза, не вздумай вырубать.

А у меня было кольцо обручальное, девять граммов. Сняла, положила в сервант, в чашечку. Муж сел пьянствовать с соседом. Чашечки взял, сели за журнальный столик. Соседка зашла. Мужа пьяного забрала. Уже спать собрались. Кинулась, здесь же кольцо было! Бегом к ней. Спрашиваю, кольцо не видела? – Нет! Потом моя дочь говорит, у соседкиной дочери твоё кольцо на пальце.

Рано он умер. Сильно пил в последнее время.

Родилась в деревне. И в неё же вернулась. Как-то привычней. Хотя и жизнь не сдобные пироги. Дояркой работала, техникум закончила – бухгалтером. Землю за паи раздали, колхозную. Кто опять на коне? Кто был в правлении. Те же, что и раньше. Счас магазины их, кафе пооткрывали. Опять празднуют!

Вот где оно сладко – при власти!

В том году посадила мало чеснока. Был по тридцать пять рублей килограмм. Дорого было, хорошо. Подъехал такой, узкоглазый. Китаец, чи кореец? Поймёшь их. Спрашивает, почём? Тридцать пять. А если оптом, по тридцать отдашь? Ну, шо, не могу я торговаться. Забирай. Сколько в одной сетке? Десять килограмм. Одну сважил. Остальные и не стал даже важить. В машину закидал.

Ну, думаю, счас даст газу и уедет. Где его буду искать? Опять старуху надурят. Думаю, расплатись, потом грузи. Но – молчу. А они в пикап побросали. И шо? Я его буду догонять, если шо? Нет. Расплатились, уехали. Не подвёл китаец! Всё сдала, денег заработала. В этом году решила, посажу много, а принимают по восемь рублей! По пять даже есть.

Делала эксперимент, садила чеснок редко. Редко, редко. Так он вот какой большущий вырос. С кулак. В этом году он ничего не стоит. Дочь говорит, подожди, к осени дороже будет. Говорят, вывозили за границу, а счас запретили. Почему? Не знаю. Чистый, на навозе вырос! А цена смешная. Чёрта воно сдалося? Здоровье угробила, а вышел пшик.

Надо за козой идти. Вечереет. Пошла на неделю в больницу. Козе дважды в день зерна, по пол-литровой кружке. Дочь насыпала ей полный таз, коза объелась. Пришла, лежит, не подоить. Три дня молчала, бока раздулись, не пила, не ела. Думала, сдохнет козочка моя ласковая. Ветеринар говорит, ходите с ней больше. Думаю, шо я днём с козой по деревне, как дурочка. Встану ночью и с ней – тудым-сюдым, тудым-сюдым, хожу по дороге. К вечеру третьего дня попила она водички. Идёт коза рогатая, идёт коза бодатая… идёт коза поддатая! Так вот, находились с ней вдвоём.

Гуси пришли. Вон, домой просятся. А! Опять пришли. Что вы от меня хотите? Куры пищат, утки. Всем есть охота. На пенсию не выжить. Арендатор полторы тонны зерна на пай выдаст, сто килограмм семечек подсолнуха. Разве проживёшь? Год целый, до нового урожая.

Базарчик завёлся. Всякое там барахло привозят. Я к ним устроилась. Зимой меньше работы в селе. Жить-то как-то надо.

Работал у нас охранник. Сейф был, хозяйка там деньги собирала. Разлаживала по тысячам. Дома проверяет – не хватает! Там сто, там сто. Пересчитывает, резиночкой перевязывает. Ей говорят, неправильно считаешь. Она отвечает, не может быть такого. А ко мне приходит охранник, просит денег взаймы. Полтыщи. Я уже потом сообразила, где бы он взял, чтобы отдать? Он в киоск сходит, сотню разменяет. А она взяла, все деньги пометила. Я ей говорю, давайте все номера перепишем. Днём. А он, как счас помню, взял у меня пятьдесят рублей. Он бегал к игральным автоматам, постоянно.

Я ему даю пятьдесят. Утром он приходит, сотню можете разменять? Я говорю, могу. Он мне даёт сотню. Хозяйка приходит. Я ей говорю, поймала вора, шо будем делать дальше? Она собирает собрание. Он догадался. Пошёл к речке, выкинул ключ от сейфа.

Она собрала охрану, четыре человека. Признавайтесь, кто вор. Он говорит, это я. Признался. Да! Она ключ в сейфе оставляла. Сама по рынку пойдёт, туда-сюда, а он отпечаток изготовил, заказал ещё один ключ. Представляешь! А отец этого вора был начальник местной милиции. Какое имела право его уволить! Она говорит, вы что хотите, чтобы я заявление на вашего сына написала? Выгнали его. Додумался. Молодой хлопец, не женатый. И то она не сразу это заметила. Он же два года работал, и всё время бегал к этим лохотронам.

Я тогда тоже ж подхватилась. Позарилась на лёгкую жизь. В киоске уже работала. Сижу, а ну, думаю, дай и я попробую. Кинула пятьдесят копеек, сто рублей выиграла. И мне по пятьдесят копеек гору как навалило! В две жмени не взять. Грохот, сыпляться, как прорва! Ещё пятьдесят копеек бросила. Снова выигрыш – пятьдесят рублей. Это же вобще! Сто пятьдесят рублей с рубля выиграть. Потом все эти монеты, шо выиграла, побросала. Ушли. Ну, думаю, возьму с пенсии десятку, шобы вернуть эти деньги. Нет! Ну, ещё десятку. Нет! И так снова. Нет! И всю пенсию проиграла! И даже не заметила, как всё у меня вытянул этот лохотрон.

И я после этого перестала играть. Сам жешь не видишь, как ты к этому идёшь. Слепой становишься. А там такие люди проигрывали! Приезжали на новой машине, с «нуля», дома, квартиры залаживали. А что этот, который карты сдаёт? У него зарплата пять тыщ в месяц. Я ему, тихонько так, конечно, ты с кем-нибудь сговоришься и есть деньги? Такие деньги небольшие ж у тебя. А он мне говорит, эх, тётка, придут серьёзные дяди, с небольшим чемоданчиком, подключат тебя к нему, и пойдёшь потом продавать всё шо есть – и дом, и тачку, и всё на свете, лишь бы жизь оставили.

Ночь как-то сразу наступила. Темно.

Женщина пошла в избу. Кормит мать. Укладывает её в кровать, что-то говорит тихо, как ребёнку.

Старуха слушает молча. Потом:

– Вася меня очень любил, – говорит вдруг, – я прожила с ним счастливую жизь.

– И меня. Как отец, меня никто не любил, – говорит дочь.

Тихо поплакали.

Дочь ушла в большую комнату, легла.

Запоздалый тяжёлый грузовик проехал в город, зерно повёз. Высветил с дороги, сквозь тюль, низкую хату, пробежал по потолку.

В углу, на комоде, большой портрет отца в простой раме. Чёрно-белый.

Лицо круглое, глаза большие, пытливые и светлые, лоб высокий. В пиджаке, рубаха простая застёгнута на все пуговки.

Этот угол просел сильно. Будто вынули из дома «угловой» камень в основании. И он сильно накренился.

По всей улице семьдесят три дома пустуют. Четверть села.

 

«Медовый месяц»

Обычно этот маршрут проезжали на машине.

Серебристый «СААБ».

Коттеджи опрятные, декоративные, почти игрушечные.

Они мчатся мимо, настроение хорошее.

Такой привычный здесь пейзаж с дождём. Если свыкнуться, понимаешь – в этом есть что-то философское, тест на выносливость и терпеливость.

Погода в течение дня меняется несколько раз, но обязательно присутствует дождь.

Исключения – сродни аномалии.

Здесь дождь мелкий, водяной пылью, невидимой из окна, и когда выходишь на улицу, очень быстро промокаешь насквозь.

«Нет плохой погоды, бывает неудачная одежда». Английская поговорка. Трудно предугадать одежду на капризы погоды.

Шумно и долго они одеваются утром.

В выходные дни всей семьёй, после завтрака, едут в Хофт или Портмарнок.

Потом гуляют вдоль линии прибоя. Почти не разговаривают. Дышат, наслаждаются прогулкой. Дождь прогулке не помеха.

Возле яхт-клуба кормят мелкой рыбёшкой нерпу. Она фыркает, топорщит усы из тонкой светлой проволоки, надолго исчезает в тёмной воде. Всплывает неожиданно, вращается. Лоснится от влаги.

Работает на публику.

Дети смеются.

Бок нерпы рассечён глубокой траншеей шрама. Можно лишь гадать о причинах ранения, и от этого её, одинокую, особенно жалко.

Идут в ресторанчик. Руки пахнут рыбой. Всё заполнено морем.

Обедают.

– Ма’салс, ма’салс! – требует внучка.

Приносят большую тарелку. Устрицы в белом соусе. Заказывают рыбу. Море подсказывает выбор.

Ресторанчик старый. Стены обшиты тёмно-вишнёвыми панелями из дерева. Сумеречно, уютно и шумно. Посетителей много.

Сразу за окном, куда ни глянь, серое, спокойное море. Двигается, живёт.

Умиротворённые, усталые и сонные от свежего воздуха, прогулки, вкусной еды, возвращаются домой.

Ещё одна неделя закончилась.

Дочь, зять и внучка сейчас отдыхают в Италии. В горах.

Заполнили холодильник продуктами и улетели в Тоскану. На две недели.

Он и жена остались в двухэтажной квартире.

– Наш медовый месяц. Однако придётся постараться и уложиться в две недели, – шутит он.

Ночью прошумел страстным собеседником короткий ливень.

Утром он встаёт пораньше. Выходит на лоджию. Бодрящая свежесть.

На небе ни облачка. Птицы поют громко на деревьях вокруг стадиона.

«Ветки – стулья для птиц», – улыбается он.

За высокими кронами старых деревьев – зелёная поляна сонного стадиона.

Будний день. Там сегодня никого.

«В каждом языке есть слова из лексикона певчих птиц. Это древнее ощущение, почти забытое, должно быть есть в каждом из нас. Когда-то мы понимали их язык. Потом растеряли это умение и придумали речь. Такое ощущение. Очень индивидуальное. Мысль рождается из ощущений. Поэтому мало гениальных поэтов, певцов, композиторов, и отношение к ним – как к чему-то божественному, независимо от их «родного» языка и места, где они родились. И тогда они принадлежит всем. И живут вне времени. Без чего жизнь вообще теряет смысл».

Так он думает, пока варит чёрный кофе. Потом осторожно спускается по лестнице, стараясь не обжечься.

Окончательно просыпается от запаха кофе.

Приносит белую чашку. Горячую, ароматную. Ставит рядом с настольной лампой. Без сахара. Себе – одну ложечку тростникового, крупного, коричневого.

Улыбается.

Она просыпается и улыбается ему. Потягивается.

Утром самолёты беззвучно набирают высоту. Он видит их из окна кухни, стоя у плиты. Загружает мойку, стараясь не греметь посудой.

Идёт умываться.

Вечером самолёты вернутся. Низко над морем зайдут на посадку.

Аэропорт недалеко.

Он присаживается к компьютеру.

В ванной шумит вода.

Она прибирается в доме, читает, отгадывает судоку.

Они почти не разговаривают, но в этой тишине присутствует родной человек. Этого достаточно, чтобы молчать о главном.

Лишние слова особенно неуместны в браке.

В полдень выходят из дома.

Двухчасовая прогулка перед обедом.

Из Клонгриффина, мимо станции, идут к берегу.

Посёлок у моря тих, безлюден. Редкие авто на стоянках возле домов.

По дороге к морю слева большой парк, с внушительной каменной оградой. Параллельно берегу – сонная улица. Всякий раз они перестраховываются, берутся за руки, переходя на раундэбауте, круговом развороте. Непривычное правостороннее движение.

Звонко хлопочет стая скворцов.

Море видно издалека, но не каждый день. Оно уходит и возвращается. Но уже другое.

Он рассматривает донную грязь, ослепительно блестящую на солнце. И ёжится от студёного ветра.

Она надевает очки от солнца.

Он не любит затемнений.

Зеркало воды перевернулось, явилась тёмная изнанка, амальгама дна.

Дно обнажилось, неровное, бугристое, как голова, остриженная наголо.

Не всем это нравится.

Ржавая пустая коляска из маркета, поваленная набок, тёмная кроссовка, осколки керамики с рисунком, мелкий мусор, птицы какие-то безымянные, немногочисленные.

Пытается вспомнить: что за птицы?

Серые цапли, белые? Вальдшнепы? Канадские гуси? Краснозобая казарка?

Но не уверен.

Лишь нахальные чайки не вызывают сомнений. Большие. Про себя называет их – морские бройлеры.

Птицы ищут корм. В этом их жизнь.

Щурится от света, слепнет коротко, ночной птицей, летящей на солнце.

Понимает сейчас, что на том берегу гольф-клуб, а вовсе не чья-то богатая усадьба, как думалось прежде при взгляде из окна авто.

Красная кровля, белые стены разновеликих строений вписаны в холмы. Рядом деревья. Стоянка дорогих авто. Дальше – извилистые, ярко-зелёные языки лужаек. Он видит соревнующихся гольфистов.

Их заботят трава, погода и попадания в лунки. Море им сейчас не интересно. Оно для них привычно, не удивляет.

Они не сравнивают остров с большим кораблём.

Можно пройти по пологому дну пролива. Поболеть за игроков. Рассмотреть вблизи.

Они группой переползают по горбам полей, издалека похожие на многоногую сколопендру среди изумрудно-зелёной травы.

«С какой ноги встаёт сороконожка по утрам?»

Дойти? Если бы не грязь. А потом? Ждать отлива? Как долго?

Скорость пешехода позволяет ему делать мелкие открытия.

Что же сейчас – отлив или прилив? Есть русло, смена воды и движение, значит, не болото. Хотя грязи много.

Через полчаса ясно – отлив.

Дальше бирюзовая, а ближе к горизонту тёмная, почти чёрная вода. Плещется. Лёгкая волна.

Возле т-образного перекрёстка протестантская церковь. Высокая. Старинная. Серой глыбой. Без признаков жизни. Главный вход закрыт. Листок – просьба входить через боковой придел.

Каменный крест наверху покрыт изжелта-зелёной накипью мха.

На набережной следы собачьего выгула, мусорные ящики переполнены пакетами.

Надо зорко вглядываться в серую поверхность бетона под ногами, чтобы не вляпаться.

На лужайке в кружок сидят школьницы в форме христианского колледжа – белые блузки, юбки в зелёно-красную клетку, колготки монашеские, плотные, серые. Всё на вырост, неуклюжее. Местами по-детски замусоленное.

Подкрепляются фаст-фудом из гремучих пластмассовых контейнеров, смеются. Говорят громко, на английском.

Пахнет майонезом.

Проходят мимо них.

Присаживаются по очереди на старую лавочку. Фотографируют друг друга мобильником. На фоне недалёкого острова справа, бело-голубого парома. Кажется, сейчас он соскользнёт в пространство горизонта. Плоский и высокий, цветной открыткой в почтовый ящик Посейдона.

С этой точки.

Паром плавно исчезает за островом, похожим на корму ковчега.

– Вспомнил. Камера щёлкает, будто сосед цвиркает дырявым зубом. Там, в санатории. В феврале.

Он осторожно берёт у неё мобильник.

– Должно быть, это неприятно, – говорит она.

– Стоило больших усилий, чтобы не поскандалить. Три недели в одной палате. Процедуры, столовая… С возрастом привычки начинают тобой руководить. Властно. Не всегда смысл и жизнь совпадают. А сейчас – встаём. Надо идти, ветер беспокоит. Боюсь застудить спину.

Он распрямляется постепенно.

Убыстряют шаг.

– Гулять надо энергично, чтобы сжечь больше калорий! – говорит она.

– Когтями орлиными ветер хищно срывает кровлю, – декламирует он.

– Когтями?

– Почему когтями? Потому что ветер студёный, хищный, неласковый. Или так – черепаховый панцирь крыш… черепичных. Нет, это сложней.

Машины проносятся. Редкие прохожие навстречу. Здесь предпочитают авто.

Приветствуют радостно, улыбаются. В основном пожилые люди.

– Несколько раз пройдёшься по району, и начинают здороваться. Что-то деревенское в этом. Лично меня это роднит с ними. Знаю, тебе не нравится слово «родня», но оно очень точное. Сначала думал, здороваются все. Так принято. Позже понял – только ирландцы. Иностранцы отворачиваются, их можно узнать по лицам. Хмурятся, делают вид, что не замечают тебя вовсе, словно боятся, что выдашь их главную тайну. Хотя и так видно за версту – пришлые, озабоченные, хмурые люди. Не успевшие узнать в детстве обычные радости. Пожизненно угрюмые.

Метёлки редких невысоких пальм вдоль берега. Стволы серые, искривлённые ветрами, неопрятные шелушащейся слоновьей кожей.

Справа невысокие горы. На вершине ретранслятор, по склонам жёлтый дрок цветёт пышными букетами. Белыми вкраплениями – пасущиеся бараны.

– Знаешь, мне уже три дня снятся сны. Нашествие снов, говорит он и замолкает.

– Ты мне не рассказываешь ничего. Живёшь в своём молчаливом книжном затворничестве. И совсем не интересуешься, что со мной.

Он отворачивается. Пожимает плечами.

Потом приобнимает её за плечи, смеётся негромко, смотрит сбоку. Снисходительно, через улыбку.

Ему хорошо с ней.

– Так и быть. Слушай. Первый сон. В доме твоего отца. Он встаёт с «медицинской кровати». Ходит по квартире, машет руками. Рубашка на нём светлая, летняя, голова белая-белая. Седая. Пухом, нимбом. Возмущается: «Надоело! Сколько можно лечиться! Ходят врачи, няньки. Выгони их всех на хрен!» А я спиной к нему, в туалете, зажал пальцем прорвавшийся патрубок сливного бачка. Кричу, зная его глуховатость: «Надо набраться терпения. Понимаешь? Второй инсульт это непросто!» И вдруг тишина. Чувствую, что он вышел на улицу. Когда? При его неповоротливости, замедленности. Удивляюсь – ведь он ещё не полностью восстановился. И такое тревожное чувство, что больше его не увижу. Он не вернётся. Хоть плачь! Детали блёкнут, выцветают, испаряются из глубины картинки. Ощущение остаётся. Тревожное, непроходящее. Горестное.

– Тяжело об этом, – она с досадой отворачивается. – Потому что неизбежно.

– Ты просила. Он почти восстановился. Встаёт, двигается с помощью сиделки. Только путает дни недели, числа, события. Вне времени. Внутри своего временно’го коридора. Со стороны очень странно.

Идут вдоль улицы. Много объявлений о продаже. Он искоса рассматривает дома. Ухоженные лужайки, газоны. Маленькие вблизи, попросту убогонькие, низкие домики попадаются. Некоторые вызывают удивление – так похожи на тот, что построил Синьор Тыква и сейчас голова его приподнимет колпак кровли, появятся ноги хозяина.

Особенно неказисты старые дома. Где и как там возможно жить?

– Трагедия, ополовинившая трёхмиллионный народ эпидемией картофельной болезни, завезённой из Мексики. В середине девятнадцатого века, скудно и опасно жилось. Основа питания – картошка. Так безыскусно и страшно. Чума непридуманной жизни. Внутри неё разные люди – старики, совсем ещё дети. Оборваны скрепы между поколениями.

– Теперь-то уж такое не повторится. Невозможно! – говорит она.

– Ирландия входит в пятнадцать стран первых в мире по уровню жизни. Представляешь, только что у меня появилась мысль – хорошо бы родиться в Ирландии! Не тогда, а позже, в мой день рождения.

– А в этот же самый момент какой-то ирландец подумал – хорошо бы родиться в России!

– У всякого действия есть противодействие! Так странно. Зачем Творец создал полярный мир, в котором есть война. Здоровье – и смерть от болезней. Радость и горе, любовь и ненависть. У всего хорошего тотчас же находится дурной противовес. Как левая и правая чашки на весах. Это сделал не Он, кто-то другой? В пику Ему? Тогда почему Он, всемогущий, не воспрепятствовал этому всей своей созидательной мощью?

– Сомневаюсь, – смеётся она, – чтобы у ирландца появилась мысль родиться в России.

Кидает полосатый камешек в ярко-зелёную обнажённость дна.

– В стране четыре миллиона жителей, и за десять лет прирост за счёт эмигрантов более полумиллиона человек! Это о многом говорит. Всё дело в том, что они умеют отдавать, расставаться, не боясь утраты. И возвращается с лихвой. Исподволь я становлюсь патриотом маленького гордого острова, хотя меня никто не принуждает к этому. Меня принудили к эмиграции. Оттуда, где мы встретились с тобой, где у нас родилась дочь. Похоронены близкие люди. Знаешь… Живёшь, живёшь – потом вдруг понимаешь, что случайно оказался в этом месте. Эмигрант, не в своей стране живёшь. И что – тотчас же перейти границу?

Он говорит горячо, понимая, что нечаянно узнал тайну города, лежащего на берегу спокойного залива.

Сейчас.

Фешенебельный, уютный район. И он рад ему, как успешному, хорошему человеку.

Новые постройки просторны, много окон, стекла, интересная архитектура.

Просторные коттеджи. В окнах красивые модели парусников.

Напоминанием мечты.

Настроение поднимается.

Прогулка получилась странной, немного нервной: то они едва успевают проскочить под жёлтый сигнал светофора, то какой-то велосипедист чудом не наехал на них на набережной, а то вдруг вихрем, как из-под земли, пронёсся рядом высоченным двухпалубным кораблём омнибус в зазывном великолепии рекламы, и непроизвольно пришлось отклониться к каменному парапету.

Соль изъязвила поручни, столбы, металл. Море вылизало камни, скруглило выступы и неровности.

Он острым взглядом видит мелочи и воспринимает это как очень личное.

О чём хочется молчать.

Посередине неопрятной лужи отлива маленькая яхта, поставленная на киль, как мелкая монетка на ребро. Дальше остров. Пологий, невысокий.

– Трава и камни пахнут солнцем Приазовья, говорит он задумчиво.

– Двенадцать лет, мы отдыхали в Приазовье каждое лето! – говорит она.

– Помнишь, у Арсения Тарковского…

…На полустанке я вышел. Чугун отдыхал В крупных шарах маслянистого пара…

Та-та-та…

… Юность моя отошла от меня, и мешок Сгорбил мне плечи. Ремни развязал я, и хлеб Солью посыпал, и степь накормил, а седьмой Долей насытил свою терпеливую плоть.

… И дальше – как же там? Голова… Память дырявая стала, как головка сыра… Да! Вот!

…Снилось мне всё, что случится в грядущем со мной. Утром очнулся и землю землёю назвал, Зною подставил ещё неокрепшую грудь…

– Сплошные многоточия, как в любовной записке восьмиклассника! – сетует он. – Знаешь, в чём самая большая трудность, когда учишь другой язык?

– Память подводит.

– Нет. Всё время, постоянно помнишь о родине. Не сочти за пиетет. И думаешь на русском. И пока не поймёшь, где он, твой мир, так и будешь раздваиваться.

– Конечно! Мы же дома общаемся на русском.

– У Василия Шукшина есть мысль о том, что обязательно вернёшься туда, где прожил до семнадцати лет.

– Это участь эмигрантов первой волны.

– Волны моря житейскага! – он делает рукой жест вправо.

Там, впереди, красный конус маяка с белым навершием.

Можно долго смотреть на маяк. И просто молчать.

В этом молчании таится надежда и ожидание хороших перемен.

Воздух плотно унавожен испарениями йода и гниющих водорослей.

– Запах обнажённой морской жизни. Перейодическая таблица моря, – говорит он.

Солнце припекает по-южному, но прохладный ветерок, контрастен.

Садятся на ступеньки. Отдыхают.

– Отлив, кажется, заканчивается. Антракт. Вторая часть симфонии моря, – говорит он.

Пьют минералку. Сперва она. Потом отирает салфеткой губную помаду с маленькой синей бутылочки.

Он пьёт тёплую воду.

Привкус парфюмерный, но он молчит.

– Бываешь наездами, – говорит она, – я всё должна решать сама!

Он кивает головой, о чём-то своём думает.

В шортах, белой майке свежо и жарко одновременно. Его обнажённые руки потемнели. Он чувствует, как царапает шов покрасневшую кожу шеи. Соль растворена в воздухе.

Или ранит шею серебряный нательный крестик, подаренный женой?

Кажется, солнце сжигает вертикальными лучами, фокусируется прямо на них сквозь мощную небесную линзу.

Лёгкий ожог.

Наверху по набережной проносятся велосипедисты. Снизу видны лишь части блестящих колёс, спицы, мелькающие кривошипы ног, коленок. Вкрадчивый шелест шин. Великолепные каски.

Экипировка замечательная, дорогая.

Велосипедистов много. Они снуют водомерками, целыми группами навстречу друг другу.

– Если живёшь на острове – не ропщи на ветер, – говорит он. – В складках улиц и там, где нет ветра, сразу становится душно.

Ему кажется, что всё вокруг подаёт какие-то важные знаки, метки и тотчас отвлекает, смещает, переставляет их.

Сплошные перевёртыши.

Мелкие песчинки попали в мокасины. Он вытряхивает их, даёт короткий отдых босым ногам.

«Долгое ожидание, как злая мозоль на затяжном подъёме», – думает он, а вслух говорит.

– Видеть море и не искупаться, потому что оно холодное, или купаться, зная об этом. Это отражается на характере людей.

– Ирландцы весёлые и общительные. Но и консервативные.

– С работы идут в паб, обмениваются новостями, возвращаются домой. И молчат. При том, что замечательные рассказчики! Столько всемирно известных писателей – Беккет, Свифт, Шоу, Джойс… Уайльд. Талантливые, а прикидываются ленивыми. Открытые. С юмором. Похожи на русских.

– Вечные хлопоты о душе – русское ноу-хау.

Какие-то люди в сапогах, тёмных одеждах усердно ковыряются в иле, извлекают оттуда мелкую добычу, прячут в заскорузлые сумки на плечах. Четверо. Невысокие, похожи на подростков. С трудом переставляют ноги в блестящей трясине ила, вырываются из лоснящейся поверхности опустевшего дна.

Вот один распрямляется. Оказывается, это женщина. Руки в больших красных перчатках. Китаянка? Смотрит вдаль из-под козырька ладони, к чему-то прислушивается.

– Небось, вечером приготовят свою добычу в острой приправе, обжечь глотку, отбить запах гнили, рыбной вони, ила, и подадут в ресторане. Как саранча, подъедают всё что растёт и всё что шевелится.

– Мы все к этому придём, – возражает она.

Несколько раз он бывал в китайских ресторанах, и всегда это заканчивалось неудачно – желудочными расстройствами, лекарствами.

Ему неприятна мысль о китайском ресторане, но он не спорит с женой.

Начинается прилив.

Они сидят на ступеньках. Немного устали, и нет желания вставать, идти.

Сборщиков не видно. Куда-то пропали, словно затаились в толще ила и ждут своего часа.

Кажется странным такое мгновенное исчезновение.

Вода мутная внизу. Вползает на берег, плещется о стену, лобастые камни. Чёрные камни, давно застывшая вулканическая лава.

– Море не любит сора, – говорит он, – старается выкинуть его на берег.

Метров пять – полоса мутной воды, а дальше она сине-зелёная.

Подбирается к ногам вода.

Чудятся тени больших, хищных рыб. Невдалеке. Должно быть, что-то промышляют в придонной мути.

«Здесь мелко даже плоским крокодилам. Впрочем, откуда здесь крокодилы? Глупость!» – думает он вдруг.

На противоположном берегу семенит – собака? Нет – лиса. Он дальнозоркий.

Вода плавно прибывает, захватывает пустынный берег.

Они убегают, поднимаются по ступенькам на набережную.

Он подаёт руку, помогает ей.

– С появлением авто ветер улиц стал другим, – говорит он.

– Что со снами? – спрашивает она. – Ты ведь обещал рассказать.

– И вот – второй сон. Действие происходит там же, в квартире твоего отца. Вхожу. Он волнуется, говорит, только что был здесь институтский товарищ. Виталий вместе с дочерью. В очках, вежливый. Разыскивает тебя, хочет встретиться. Две минутки, как вышел. Я мчусь по лестнице, выбегаю на улицу. Стоит лимузин с российскими номерами. Шикарный, американский «шедевр автопрома», роскошный «Кадиллак» из великолепия шестидесятых. Голливуд! Окна маленькие, плоские, много забавных деталей. Игрушечная ракета. Розовый, необычный цвет. Руль большой, как штурвал корабля. Внутри какие-то блестящие побрякушки. Салон кожаный, красный. Никогда Виталий не был пижоном. Хожу вокруг, удивляюсь – ведь у Виталия сын? Откуда взялась дочь, думаю я. Дима у него, сын!

– Этот сон безобидный. Можно сказать, пустой. К перемене погоды.

– Здесь она меняется пять раз на дню. Безошибочен твой прогноз. Такое светлое ощущение, словно я выздоравливаю. Вот в чём перемена! – он засмеялся. – Четыре месяца рядом с твоим тяжелобольным отцом. Я вдруг, здесь, сейчас, вспомнил, как это было трудно. И ещё. Утром, в студенческом общежитии, перед занятиями, я умывался и пел. Ходил и пел что-то весёлое. Вот и сейчас хочется запеть, кричать весёлое. Без смысла для окружающих, поделиться радостью, щедро, как птица. Наверное, потому что ты – рядом.

– Ты молодец! Надёжный! – она сжимает в своей ладони его руку.

– Так долог день в пустой квартире и так мгновенно пролетают недели. Формула одиночества – «один минус один».

Он грустно улыбается.

Долго молчат. Идут и молчат.

– Ненавижу разрушенные дома. Нарушается логика жизни. Чтобы жить, нужен дом. – Он показывает на усадьбу напротив: – Грустный памятник разорённого очага, несостоявшихся надежд, погибшей радости. Нерождённой любви. Пустая шкатулка дома. В ней нет ничего, что говорило бы о семье. Он – скорлупа. Разбеги мелких трещин на стене, тонкими ветками, паутиной, могут испортить мне настроение. Мимо еду, иду… Безадресная жалость к незнакомым людям. Или самооправдание тому, что свой дом так и не построил. Увы!

– Здесь дорогое жильё.

– Мы столько денег тратим на перелёты! Хотя разве это главное! Но дети уже не смогут вернуться к нам, а мы не сможем остаться у них насовсем. Пока внучка маленькая, а что потом?

– Продать нашу квартиру. Купить в Болгарии, Испании. Сейчас цены упали. Где тепло, где можно отдыхать. Житьё не дорогое. И пусть прилетают к нам дети, друзья.

– Я один, без тебя. В другом углу Европы. Среди книг. Книги, книги. Тысячи книг. Везде книги. Тишь библиотеки. Так странно – в прошлой жизни, в девятом веке, я был библиотекарем в Польше. Так мне нагадала ясновидящая. Закрою глаза – книги, книги… И я – один. Вечерами. Даже когда мы все вместе.

– Почему?

– Потому что всегда в кармане обратный билет.

– Мы нужны детям.

– Я понимаю. Кто же спорит – надо помочь. Пока есть силы и возможности.

Подошли к переезду.

Зазвенела тревожно сигнализация.

Если здешний шлагбаум опустится, он плотно заблокирует дорогу, и невозможно будет его перепрыгнуть, обойти, проползти снизу.

Хватаются за руки. Застывают на секунду – вернуться или бежать вперёд, через двойные рельсы встречных путей?

Делают рывок.

Успевают в последнее мгновение.

Шлагбаум пришёл в движение у них за спиной. Сигнализация возмущается, верещит звонким металлом. Железные ножницы сзади плавно опускаются, отсекают от бешеной скорости.

Оборачиваются.

Мимо проносится дизель-поезд.

Зелёный, сквозным проблеском мелькающих окон, неявными профилями редких пассажиров. Громко сигналит, стремительно уносится вдаль.

– Ну, ты подумай! – говорит она, запыхавшись. – Весь день за нами кто-то гонится!

– А теперь третий сон, – говорит он. – Дублин. Я в спальне. Слышу шорох наверху. Просыпаюсь. Тревожно – кто-то там явно есть. Поднимаюсь по лестнице. Включаю свет. В кухне, на пустой столешнице, пакет. Серый. Нет – сиреневый. Или коричневый? Знаешь, такие дают в гомеопатических аптеках, внутри сборы трав. Ярлык белый с названиями на латинице. И что-то в нём шуршит, шевелится. Подхожу ближе. Оттуда лениво пытается выползти большущая крыса. Морда отъевшейся твари. Сонные глазки. Уши маленькие, плотный загривок. Серая. Противная. Толстая. Сено вываливается на столешницу, и из пасти у крысы торчат какие-то лютики-цветочки. Блёклые, сушёные. Клевер, сурепка, пастушья сумка? Торчат, а ей лень жевать. Меня не боится. Никуда не спешит. Локтем правой руки придавливаю её голову к столешнице. С усилием. Мерзкое ощущение. Она беззвучно трепыхается пару раз. Пока не затихает. Тихо, бескровно. Совсем.

– Крыса – нехорошо. Кто-то у тебя что-то пытается украсть.

– И заметь – все сны цветные!

Она хмурится.

– Ты помнишь, у Бергмана, в «Земляничной поляне», в начале. – Говорит он. – Сон доктора Берга. Чёрно-белый. Там, где катафалк раскачивается деревянный, разваливается прямо на глазах. Ждёшь, что сейчас вывалится одеревенелый труп. И скрип противный, тревожный. Нудный скрип режет, больно ранит слух. Предощущением беды, разъединения частей, крушения.

– Да, помню. Неореализм. Фильмы по полтора часа, смотришь, и кажется, что все три.

– А у меня сны беззвучные. Только вот цветные. И три дня подряд. Не припомню, когда такое было? Сериал!

Они делают большой круг по знакомым улицам. Усталые, возвращаются.

В маленьком магазинчике в своём районе он покупает бутылку красного вина «Shiraz», граппу.

– Почему не виски «Джемисон»? Твой любимый, – спрашивает она.

– Граппа напоминает ракию. Там, на Азовском берегу. На родине моих родителей.

Почти пришли. Их дом напротив пустыря. Здесь постоянно дуют холодные ветры со стороны железной дороги.

Дальше – море. И виадук, построенный до половины.

Справа Парк пастора Коллинза. Застывшие сегодня лопасти ветрогенераторов.

Недавно появился проект строительства на пустыре «Исламик Центра». Вывешены картинки в окнах компании-застройщика, рядом с маркетом.

Фиолетовый купол мечети, школы двух уровней, магазинчики сувениров, бассейн, футбольные поля и теннисные корты.

Грандиозная стройка намечается. Несколько гектаров. Сквозь зелёную сетку забора видно много техники, идёт подготовка к началу работ.

– Всякий раз, проходя мимо этого места, она говорит: «Вот и наш полюс холода», – думает он.

– Вот и наш полюс холода, – говорит она.

– Ещё один день на закате.

– Что за манера подсчитывать дни! – говорит она недовольно. – Тебе что – плохо?

– Всё сложнее прилетать и всё труднее возвращаться. Меланхолия. И всё-таки мне ценен каждый день с тобой, с вами.

Отдыхают после обеда. Понимают, что очень устали.

Она в гостиной, наверху, он внизу, в спальне.

В квартиру вкрадчиво вползает вечер.

В проёме окна беззвучно идут на посадку самолёты.

Он смотрит фильм «Кочегар» Алексея Балабанова. Ему жаль якута, кочегара Ивана Скрябина. Майора, героя войны.

«Зло приходит из мрака, чтобы забрать нас. Нападает оттуда, где зарождаются катастрофы революций. И втягивает в воронку страданий помимо нашей воли. Красота пуста без страданий. Она лишь внешняя форма, а сама жизнь неизменна. Чтобы это понять, надо обрести свободу в себе. Личная свобода. И никто над этим не властен, кроме меня самого. И так много раз, много кругов. Момент истины может настигнуть в любой географической точке. Просто там, где родился всё по-другому, там мои корни, оттого всё – ярче. И от этого внутри тихая, молчаливая радость. А сейчас я обломок, выкинутый на берег острова».

Пьёт маленькими глотками граппу, закусывает орешками.

На пальцах крупинки соли.

Пришла в лёгком, светлом халатике жена:

– Спокойной ночи. Глаза красные. Нельзя так долго сидеть за компьютером.

Укоризненно глянула. Поцеловала в щёку.

Улыбнулась.

– Я слегка усугубил. – Он делает рукой неопределённый жест, хмурит брови, говорит:

– Спокойной ночи.

Она уходит в свою спальню.

Он долго не может уснуть:

«Время… Время – прожорливая крыса!»

Выпивает стаканчик граппы. Она тёплая, как тогда.

Давно.

Он закрывает глаза.

Вспоминает.

Подзабытый вкус свежих бычков, пахнущих свежестью моря.

Бычки похожи на старые, стоптанные башмаки. Голова большая, туловище клинышком, чёрные. Сильные.

Точное название – бычки.

Ловили их с резиновой лодки.

Внизу причудливый каркас потонувшей баржи. Медленно пожираемый ракушками, потерявший контуры каркас.

Теперь он искажён зыбкой линзой воды бутылочного цвета и солнечными блёстками мелкой волны на поверхности.

Заманчиво нырнуть в приятную прохладу глубины у дна и не вылезать в иссушающий зной степи, рыжую траву сразу за песком и мелкими ракушками.

Перед тем как изжарить на костре, он лизнул бычка – проверял, хорошо ли просолен.

Соль на теле, пальцах.

И крепкий запах. Моря, свежей рыбы, пыли, пресной воды, помидоров, брынзы. Ракии, вина.

Запах Приазовья.

Палатки на плоском берегу. В ряд.

Родители молодые ещё, не болели, а дочь, маленькая и родная до слёз, уже крепко спала к этому времени.

Осенью скоропостижно скончается отец…

А тогда, ночью, они купались нагишом. Стройные. Изображали дельфинов-спасателей. Шумно, в ореоле искристых брызг, разливах хрупкого серебра ночного моря, упругой и ласковой воды.

Смеялись, смеялись.

Пили ракию, чтобы согреться после долгого купания. Вздрагивали от её крепости.

Ракия сочилась из абрикосов в медный старинный куб и называлась «абрекотин».

Старик в деревне неподалёку гордился, как хорошим сыном.

Когда наливали в стакан, поверхность слегка дымилась голубоватым сполохом, и казалось, глотаешь языки горячего пламени.

И тотчас же внутри возникала тёплая волна, растекалась по всему телу.

Плавно, исподволь, коварно.

Хороводились у костра. Огонь развязывал узлы кореньев. Жар уходил, пепел оставался. Ветки старого тутовника превращались под утро в невесомый, бесцветный прах.

Под роскошной луной бронзовые тела. Белым светились пятна, очерченные контурами купальников в ярком свете долгого прошедшего дня, пропитавшего кожу коричневым расплавленным сиропом южного солнца.

Лишь тёмные завитушки причинного места да крупные, вишнёвые сосцы упругих, вздрагивающих грудей их жён-красавиц.

Не смущались. Радовались красоте молодых тел, мимолётному отдыху от солнца.

Наперегонки бегали.

Было смешно, бесконечно. Словно берег, плавно уходящий по дуге далеко-далеко, превращался на глазах в петлю Мёбиуса.

Под оглушительную какофонию цикад. Не сосчитать скрипок в этом оркестре и звёзд над головой.

В начале праздника другие мысли. Не утомительные, лёгкие.

Тогда не думалось – как долго?

Когда есть настоящее счастье – это слово не приходит на ум. Оно есть, присутствует в тебе молча. Как и всё, что тебя окружает, и лишь уходя, напомнит. Это может излечить от грусти, но что лечить, если ты перенасыщен молодостью и здоровьем?

Правда откроется позже, если вспомнится.

Истина приходит – не всегда.

Эта необозримость времени плавилась в жарком мареве пространства, тянулась от бесконечных полей подсолнечника у лесополосы абрикосовых деревьев, шелковицы, и дальше, до горизонта, под куполом неба, выбеленного ярким солнцем, на всей протяжённости ленивого, без придуманных границ, моря.

Лоснящаяся спина моря под ярким солнцем. Свободным пространством контурной карты исчезнувшей теперь уже страны.

Море лижет, щекочет ступни ног. Манит покоем, наплывает волнами воспоминаний.

Уютная, тёплая лужа Азовского моря.

Палатки, сшитые долгой зимой, своими руками, по лекалам популярного туристического журнала. Из парашютного шёлка, приобретённого за литр спирта, выданного «на промывку контактов».

Четыре семьи с детьми. Друзья.

Вино искрится, переливается. Золотое. Жёлтое. Драгоценным дурманным настоем выгоревших трав. Горячих рук виноградной лозы. Можно задохнуться от нежности.

Рубль за литр, на шумной трассе Мелитополь-Бердянск.

Только ведро подними повыше. Ждать недолго.

– Ну, шо, хлопчик? Ты шото хотел? Чи шо?

Так долго потом в разговорах мелькает это дивное – «чи шо»! За новогодним столом вспомнится вдруг со смехом.

Водитель улыбается. Белозубый. Лучиком проблеснула фикса. Запылённый, усталый, привычный к жаре и духоте. Загорелый до черноты, головешкой из костра. Без возраста. В домашних «тапках-процмэнках», чёрные «порепаные» пятки. Пропотевший, тёмными пятнами майка, в спортивных штанах-трениках.

Какой-то домашний, нерабочий вид.

Автомобиль-бочка местного винзавода.

Трасса переполнена автомобилями – всеобщая эвакуация на отдых. Мчатся мимо, клаксонят.

Кран большой – как у пожарного гидранта.

Прикроешь глаза. Терпкий аромат шумного, молодого вина.

Светлая струя льётся весело и бесконечно.

Синее эмалированное ведро, обколотая деревянная держалка-вертушка на середине ручки. Местами отбита эмаль, оспины ржавчины.

Надо аккуратно донести до палаток золотую энергию вина, не расплескать.

Раскалённая степь.

Кузнечики стрекочут, замолкают и врассыпную, предвестниками новостей. Один влетает в ведро. В люльку ладошки подхватил, выкинул его, пьяного, в степь.

Засмеялся вслед. Безмятежно.

Вино разливали в трёхлитровые банки. Смотреть сквозь эту «линзу» – обхохочешься!

В ведре закипают початки молодой кукурузы с недалёкого поля. Круто посыпанная крупной солью, обжигающая, вкусная до ломоты в зубах – кукуруза.

Сгорел в плавильне солнца июнь.

Счастье стало белым прахом.

 

Чё делать?

К панельным многоэтажкам от остановки можно пройти под большой аркой, но сначала надо подняться по семи широким мраморным ступеням. Тогда справа будет большой продуктовый супермаркет, слева аптека, кафе на пять столиков и книжный магазин.

Магазин новый, окна-витрины большие, много света, кондиционеры.

Запах типографской краски улетучивается быстро, а запах тлена и пыли, живущий в доме книги со стажем, ещё не поселился под большущей лупой стеклянных витрин.

Выбор книг хороший, можно заказывать новинки, и привезут из столицы – любую. Оставить номер мобильного телефона, и с радостью сообщат о получении желаемой книги.

Спрос есть – микрорайону лет тридцать, и «бумажные» книголюбы, в основном из старшего поколения, не перевелись.

Отдел канцтоваров – в глубине. Посетителей летом почти нет. Оживление здесь начинается в конце августа.

«Набегут дня за три до школы, скупят всё, и не скоро их увидишь», – грустно думает заведующая Раиса Георгиевна.

Она скрещивает руки на груди, смотрит в окно. Там мелькают покупатели супермаркета. Перемещаются, как ожившие фигуры на шахматном поле. Квадратные серые плиты тротуара навевают скуку, напоминают о том, что завтра снова на работу.

Покупателей супермаркета много, они снуют с озабоченным видом, даже не смотрят в её сторону, и это огорчает Раису Георгиевну. Она вслух уговаривает их заглянуть в книжный магазин. Стоит за пустым прилавком, говорит, как с больным человеком, её не слышат, естественно, спешат, не поднимая головы.

– Супермаркет стал местом встреч, общения, как прежде клуб.

Середина дня. Часов до четырёх посетителей практически не бывает. Раиса Георгиевна отпустила продавщицу Анжелику, попросту – Лику, покушать салат в кулинарии супермаркета, посплетничать с подругой Машей.

Сухонькая старушка появилась на фоне полок, материализовалась из воздуха. Выскользнула из завихрений солнечного света, словно телепортировалась из тёплого сгустка стеклянной витрины. Прямо к прилавку засеменила. В странной одежде. Серая, глухая кофта. Длинная юбка, тапочки какие-то лёгкие. Кожа провисла на ногах неопрятно, почти до белых носочков, и поначалу Раисе Георгиевне показалось, что у старухи съехали коричневые чулки. Косынка на голове белая, в мелкую синь цветущего льна. Лицо – крепко сжатый, костистый кулачок.

Глазки цепкие, острыми свёрлицами, блёклые, разбавленные водицей, как пахта нулевой жирности. Всё видят, но только для того, чтобы тотчас выцепить из происходящего какое-то несоответствие – и тотчас же сделать замечание, процитировать из Библии, священных книг, воззвать к совести, попытаться вразумить и наставить на путь исправления прегрешений. Или всунуть копеечный календарик со святым ликом.

Раиса Георгиевна вдруг застеснялась. Глубокого выреза, панциря чашечек модного бюстгальтера, готовых отскочить под напором большой груди мелких пуговок блузки.

Она подумала, что оделась сегодня непродуманно. Надо вообще от этой блузки отказаться. Хорошо хоть юбка ниже колен. Короткую стрижку баклажанного цвета поправила.

Старуха зыркнула, поняла всё мгновенно, строго, осуждающе, но промолчала.

– Талалаева улица, тридцать два? – спросила она.

– Да. Это наш адрес. Что вы хотели? – ответила Раиса Георгиевна и слегка покраснела.

– Значит, мне не зря откровение явилось.

Раиса пожала плечами. Мало ли чудаков заходит. Но старуху она прежде не видела.

– Общие тетради у вас есть? По девяносто шесть листов – меня интересуют. В линеечку.

– У нас разные тетради. Есть и такие. Пройдёмте. – Увела её вглубь магазина, подальше от полок на входе, забитых детективами и любовными романами на порыжелой газетной бумаге, в глянцевых золочёных обложках, похожих на этикетки молдавского коньяка.

– Вот же они! – укоризненно ткнула перстом старуха.

Она достала с полки толстую тетрадь. На обложке яркая с огненным хвостом то ли комета, то ли другое небесное тело, сметала мелкие звёздочки, как пыль из-под дивана, и сверкала, сгорая на излёте в тёмно-синей, почти чёрной пропасти неба.

Полистала, потёрла между пальцами бумагу, проверила плотность. Посомневалась.

– Немного навощённая. Под тушь нам надо. Переписывать «Огненную книгу будущего». – Головой покачала: – Сколько их у вас?

– Вот – всё, что есть на полке. Летом мы много не заказываем – каникулы.

– Шесть – мало! Нам не меньше двадцати штук надо. Несколько человек у нас над этим трудются. Истинно верующим только и доверено. Переписчики. По главам. Надо сохранить для будущего человечества, – глянула пристально, многозначительно.

Раиса Георгиевна заскучала, а старуха просмотрела каждую тетрадь, дотошно прощупала страницы, сшивку, посомневалась. Поставила на полку, снова взяла крайнюю:

– Нет же! Этот особый знак – Звезда Вифлеемская на обложке… воссияла сполохом. И мне было ясное виде’ние! Вот же – оно!

– Хотите – мы закажем ещё. Надо будет подождать несколько дней.

– Тогда я, пожалуй, возьму. Да – возьму все. Думаю, Степан Тимофеич меня не заругает. Он у нас всем этим делом руководит. Строоогай!

Старуха начинала утомлять, но Раиса Георгиевна была заведующей магазином, опытным продавцом с большим стажем, поэтому молча пожала плечами, давая возможность покупательнице самой принять окончательное решение, но стараясь, чтобы оно было положительным.

Старуха достала из холщовой серой сумы замусоленный кошелёк, долго выковыривала из него копейки, будто чешую с карпа соскабливала. Расплатилась, потом аккуратно спрятала в пустом отделении чек.

– Пакетик вам нужен?

– А сколько он стоит?

– Нисколько. Так положено – вместе с товаром.

Старуха, не разворачивая, сунула невесомый розовый пакетик в свою сумку, кивнула вежливо и вышла.

«Колокольчик над дверью почему-то не звякнул», – подумалось тогда, но мысль продолжения не имела, потому что прибежала смешливая Лика, и Раиса Георгиевна пошла в крохотный кабинетик-скворечник – выпить кофе с корицей, посидеть, помолчать ни о чём, в отрешённости бездумного столбняка.

Обычный ритуал в середине дня.

Потом созвонилась с менеджером насчёт дополнительного привоза тетрадей.

Пятница прошла незаметно. В субботу была хорошая погода, всех потянуло за город. Сонная тишина притаилась в магазине за полками на все предстоящие выходные.

В середине дня её нарушил постоянный клиент, странноватый Эдик.

Он писал романы, публиковал их под псевдонимом «Эдисон» на разных сайтах. Днем он выходил, чтобы размяться, купить хлеба, молока, «еды» и глотнуть кислорода.

Одинокий, скромно одетый, в джинсах и лёгкой курточке, он забредал в магазин, раскачивался, как водоросль в бегущей воде, долго рассказывал о новостях Интернета, своей переписке с известным писателем Присыпкиным, плавно соскальзывал на книжные новинки, пересказывал многочисленные новости и интриги вокруг литературных премий.

Раиса Георгиевна слушала его вполуха, улыбалась изредка. Эдик жил один, подолгу молчал, сидя за компьютером, и ему надо было истратить какую-то часть слов, дневной запас, озвучить их вслух, и Раиса Георгиевна была подходящей кандидатурой.

К тому же ему нравилась высокая грудь Раисы Георгиевны, на которую он нет-нет да посматривал ненароком. И она непроизвольно прямила спину, прощала ему долгие разговоры.

Он рассказывал, а мысли его при этом были посторонние, как если бы радио озвучивало некий текст, а вы слушали, отвлекались и возвращались вновь к невидимому болтуну, не заботясь сильно о теме и смысле передачи.

Раиса Георгиевна захотела рассказать ему про старуху, потом передумала, была немного рассеянной.

– Странно, – подумала она, глядя на Эдика, – словно глаза на затылке, как у камбалы, – и вдруг улыбнулась.

Он воспринял это как поощрение, вдохновенно стал рассказывать, с каким удовольствием перечитал роман «Будденброки», и ведь во многом это заслуга старой, советской переводческой школы.

– Ах… да-да – Генрих Манн, – сказала Раиса Георгиевна.

– Позвольте, это же Томас Манн, – вскинулся Эдик.

Раиса Георгиевна, в прошлом дипломированный филолог, зарделась пунцово, стала извиняться, подумала с досадой: «Кто тянул за язык?»

Эдик тотчас замолчал, словно обидели его лично, а не всемирно известного писателя, сверкнул лазерным лучиком очков, демонстративно раскланялся и ушёл.

Она плелась домой, замечая неопрятность улицы – многоэтажные бараки, чёрные, косые заделки швов, панели, сверкающие на солнце стеклом битых бутылок, пустые пакеты от чипсов, жестянки из-под пива, палочки от эскимо, скукоженный презерватив, плевком, под лавочкой на остановке. Она понимала, что навести порядок невозможно, и раздражение усиливалось.

Впереди был тихий, одинокий вечер, но ей уже сейчас стало тоскливо. Она поужинала холодным мясом, запила ромашковым чаем. Серьёзно, ни разу не улыбнувшись, просмотрела юмористическую передачу, легла спать и вдруг заплакала. Тихо, молча, как перед неизбежной казнью. Солёная влага, залила подушку. Раиса промокнула в неё припухшее лицо, перевернула сухой стороной, вздохнула громко и глубоко, унимая тяжесть под грудью, и тотчас уснула.

В воскресенье она постирала шторы, тщательно пропылесосила квартиру. Решила серьёзно побороться за стройную талию, приготовила лишь холодник. Поела с удовольствием, но осталась голодной. Не выдержала, сделала яичницу из трёх яиц, с толстыми ломтями ветчины. Ела, радовалась, а когда насытилась, стала злиться на себя за слабоволие.

Устала и прилегла отдохнуть.

Дети – Света и Митя, были у бабушки, в Ивановской области. Муж на перестроечной мутной волне уехал на заработки на Алтай, там успешно вскоре приженился и пропал навсегда из её жизни.

Проснулась она почти затемно, разделась, разобрала постель, долго не могла уснуть, ворочалась, словно лежала на куске кровельного железа. Ей вдруг показалось, что кто-то бестелесно присутствует в спальне, стоит рядом, наблюдает за ней укоризненно. Стало не по себе. Она закрыла дверь в спальню, но стало ещё хуже, и она снова открыла дверь. Лежала, ненавидела себя, своё расплывшееся тело, лихорадочно искала ответ на простой вопрос – почему этого не было раньше? Столько лет живёт в этой квартире – и вот, такая несуразица, именно сегодня, сейчас!

Перебирала в уме: может быть, у кого-то годовщина смерти, а она пропустила эту дату, или помянуть забыла близкого кого. Вроде бы нет. Решила, что надо свечку на неделе поставить за упокой, перечислить всех ушедших. Перебирала имена, сначала равнодушно, потом удивилась, что ушли очень многие. Так сильно сузился круг близких ей людей. Родня, подруги, даже однокашницы некоторые ушли – косит девчонок, необъяснимо, рак. Почему?

Сон не шёл. Она просматривала свою жизнь, бедную на события, понимая, что будущее очень похоже на настоящее. На квадратные серые плиты в проходе под аркой. Без ярких пятен в солнечной жёлтой гамме, без серьёзных отношений с сильным, а главное – любящим мужчиной свой мечты, для которого она станет родной и желанной.

«А какая у меня, собственно – мечта?»

И получалось, что плывёт она безвольно по течению, перетекает из одного невзрачного дня в другой. Шуршит сыпучим песком, потом колбу перевернут в новый день, и всё повторится, а она ничего не предпринимает для того, чтобы сделать свою жизнь неординарной, интересной.

«Халда!» – вспомнила она обидное, как плевок в лицо, слово.

После третьего курса они были в этнографической экспедиции, смешливые, наивные студенточки. Ходили за бабушками, записывали скоренько всё, что те рассказывали, пели да причитали.

За ней приударял молодой кандидат, руководитель. Перспективный, не урод. Вечерами они прогуливались к реке, сидели на кривом стволе рядом, смотрели пристально на воду. Он что-то рассказывал, увлекался, чему-то смеялся. Она молча слушала, спрашивала себя: смогла бы всю жизнь провести с этим странным мужчиной? Однажды он попытался поцеловать в щёку, но ей вдруг стало скучно рядом с ним, она не откликнулась на робкие знаки внимания.

Вечером она плакала, ничего не говоря.

Вот тогда подружка Вера и «выплюнула» это слово.

А Вера умерла, в сентябре. Рак груди. Только что за пятьдесят исполнилось. Семья хорошая, муж плакал искренне на похоронах. Лысый, серый какой-то, как в пыли вывалялся. Тот самый – кандидат наук. Словно Раиса его бросила под ноги, а Вера подняла, да и стала жить.

Это их не рассорило, но только Вера всегда немного ревновала Раису к мужу. И чем меня-то завлёк-уломал мой Васёк… Трубачёв! Хамоватый строитель-монтажник. Совсем мне не ровня, чужой человек. И двоих деток родила ему, как во сне! Теперь же – любуюсь на своё расчудесное дырявое корыто! И не выкинуть его, не использовать по прямому назначению, и столько места занимает!

Она выпила тридцать капель пустырника, подумала, что назавтра лицо будет припухшее, как мятая подушка, и вновь мгновенно уснула.

Утром во что-то оделась, не особенно копаясь в шкафу, без всякого азарта, интереса, скорее по привычке, и этим ещё больше испортила себе настроение. Дотащилась три остановки пешком до работы. Пожалела, что надела туфли на высокой танкетке, к концу дня икры заболят от напряжения.

Возле магазина её уже поджидал едкого вида старик. Одет опрятно. Бросилась в глаза корявая наколка сквозь жёсткие, короткие волоски на фалангах пальцев рук – «СТЁП».

В прозрачном розовом пакете она увидела давешние тетрадки и подумала, как неважно начинается новая неделя.

Старик был высокий, сутулый, мосластый, руки-грабли, голова исхудалой лошади, вихры седые. Уши выделялись – непропорционально большие. Толстенные линзы, приподнимали глаза над большим нудным носом. Этакий неподкупный ревизор-общественник.

Был он в светлой льняной рубахе с короткими рукавами, светло-серых брюках, тоже коротковатых, с немыслимо отутюженными стрелками, и начищенных до блеска, немодных коричневых сандалиях. Кивнул – поздоровался молча и серьёзно.

Раиса Георгиевна открыла магазин, выключила сигнализацию. Вяло, неспешно. Старик молчал, наблюдал за ней сквозь стеклянную витрину.

Хотя до открытия было ещё несколько минут, жестом она пригласила его войти.

– Тут вот неувязка, – сказал он.

Полез в пакет, чек из-под обложки верхней тетрадки достал:

– Не годятся они нам. Бумага тонковата, да и вообще – не того качества. Попробовали написание от буквы «А».

Он раскрыл тетрадь. В несколько столбиков изящной каллиграфической вязью шли выписанные по алфавиту, начиная с «А» слова:

Абдикация

Абонировать

Аггел

Адинамия

Адли

Айда

Акклиматизировать

Аккомпанировать

Акцептовать

Алкать…

Они красиво клонились, шли особенным строем, и казалось, будто их протравили насквозь кислотой через толщу страниц тетради причудливым кружевом, из-под которого проглядывала синяя изнанка задней обложки. При этом буквы были прозрачны, выглядели объёмно.

– Мы же их не делаем – только продаём, – строго сказала Раиса Георгиевна.

– Мы, сударыня, и не в претензиях лично к вам. Только хотим деньги вернуть.

Раиса Георгиевна хотела резко ответить на неожиданное обращение «сударыня», но промолчала, отчего-то захотелось заплакать, чтобы он извинился, этот замшелый старикан.

Оформила возврат четырёх тетрадей. Деньги отдала свои, из кошелька – касса пока была пуста. Записку оставила, чтобы потом не забыть вернуть. Закрыла кошелёк. Подняла голову.

Старика не было.

– Колокольчик над дверью почему-то не звякнул.

Она несколько раз открыла-закрыла дверь. Колокольчик тонко вызвонил.

Ей стало не по себе.

– Надо было у старика адрес взять, – запоздало подумала она, – вызнать про книжку. Может, что-то в ней… подсказало бы, навело на хорошее, светлое.

В супермаркет напротив валила плотная толпа покупателей.

«Должно быть, акция. Может, сёмгу уценили? – подумала она машинально. – А зачем она мне, одной? Наверняка весит два-три килограмма, и буду я её есть всю неделю!»

В другой день она бы вывесила на двери табличку «Технический перерыв», кинулась в первых рядах добычливых домохозяек, но сегодня ей было всё равно.

Лика, как обычно, слегка запаздывала. Пролетела от остановки, ворвалась трескучей шаровой молнией в пустой магазин. Дыша глубоко, извинилась.

– А тут тетрадка какая-то. Забыли? Чё делать-то? – заметила вдруг.

Раиса Георгиевна раскрыла тетрадь. Страницы были девственно-чистыми.

– Чё, чё! Чечёточная! Тоже… мне! Когда научишься говорить по-русски! – возмутилась Раиса Георгиевна. – Мы же не бананами торгуем!

Прошла в кабинетик, спряталась, как улитка в домик.

Сняла танкетки, вытянула под столом ноги.

Пила горький кофе с корицей, смотрела незряче сухими глазами в унылое пространство за огромным стеклом витрины.

Злость не проходила. Так она и сидела отрешённо, с мокрыми глазами.

 

«Поручик»

Признаюсь – давненько не ездил на троллейбусе.

И вот подкатывает к остановке, новёхонький, сине-белый красааавец-троллейбус! Вместительный, в салоне комфортно, электроникой напичкан – третья ступень пассажирской ракеты к дальним галактикам, можно сказать. Свободных мест полно. Сел к окну – громадное, как экран в кинотеатре, слегка притемнённое, солнцезащитное.

Тронулись плавно, плывём стремительно, а не едем. У остановки остановился, присел со вздохом – низкопольный. На таком хорошо, должно быть, мчаться на встречу с мечтой.

Даже неприятности отодвинулись слегка. Сижу один, кондиционер работает бесшумно – комфорт.

Люди заходят, были пешеходами, стали пассажирами, и тогда вижу себя на их фоне, в зеркале окна. Тронулись, и город за окном, улицы, машины, люди, а я в середине. Катим на всех парах.

Учёные утверждают, что путешествие во времени возможно именно с помощью зеркал. Надо под определённым углом друг к другу установить, правильно самому расположиться, и лети, удивляйся новым открытиям.

Смотрю на себя, любимого, в зеркальном варианте, думаю о разном.

Иногда себя спрашиваешь, особенно в молодости за собой замечал: а как я буду выглядеть лет этак… Потом загадываешь – через сколько-то, смотришь с сомнением, думаешь – вряд ли уж так сильно изменишься, и живёшь, греешься этим ласковым теплом изнутри, в твёрдой уверенности на много лет. Ну, посмеёшься над таким пустяком, и дальше скользишь, по поверхности, разве что чуть-чуть исказишь, наморщишь звонкое пространство жизненной реальности.

«Что же меня ждёт впереди? – Пытаешь себя, спрашиваешь. – А ждёт мама. Спохватишься, а её уже нет.»

Так проживаешь ещё сколько-то лет, не отвлекаясь на эти мысли, даже забывая о них напрочь, а сам в это время влезаешь в разные жизненные перипетии, и вроде бы всё нормально. А тут уже другие ощущения возникают.

Или вот – встречаешь кого-то знакомого, глянешь на него, думаешь: как же ты, брат, сильно сдал! Заплешивел, сивый от седины, и сутулость принагнула, и шаркаешь уже заметно, лицо перепахано глубокой зябью «осени», руки сами собой подрагивают. А главное – глаза, глаза уже не искрятся молодым задором. Потух в нх костёр. Увы!

Себя же по-прежнему воспринимаешь молодым и полезным, в той самой поре, когда загадывал и рассмеялся впервые от невозможности поверить в сильную переменчивость жизни, а если и нагрянет она, то когда-то очень не скоро. Может быть.

Так это всё перебираю в уме, придремал немного.

И заходит в салон мужчина. Сапоги хромовые, офицерские, зайчики пускают пассажирам в глаза, сверкают ослепительно чёрным глянцем. Аккуратно пострижен, виски белыми иголочками седины слегка тронуты. Волосы гладко зачёсаны, лоб большой, открытый. И держится осанисто, спина прямая. Тонкий, серый френч, как влитой на нём сидит, выправка отменная.

Сразу бросилось в глаза – на каждом плече по большой серой суме навьючено. Крепкие, ткань прочная, двойным швом прострочено, для себя сделаны. Ручки длинные, потёртые от частого использования. Внутри коробки квадратные, и что-то в них тяжёлое. Коробейник этакий. Современный вариант.

Бананами запахло в салоне, фруктами и плодами экзотическими.

Присмотрелся – батюшки! Да это же Витя Ракитский!

Поздоровались, улыбаемся всем лицом друг другу, рады встрече.

Присел он рядом, сумки-коробки в ногах пристроил.

– Я тебя сразу узнал, – шуршание троллейбусных шин перекрикиваю, – совсем, брат, не изменился.

– А ты малёк сдал! – отвечает Витька. – Вон уже и усы в муке, да и так.

Просканировал меня строгим взглядом.

Вот он такой и прежде был – никакого такта, как ляпнет то, что думает. Вроде и неглупый, а вот такой правдоруб принципиальный. Но как-то эта его правда не вызывала ответной злобы или ругани, потому что была к месту, хотя и не всегда в радость. Хотелось иногда, чтобы всё-таки потактичней.

Он на втором курс перевёлся с физмата университета на наш, экономический. Учёбой сильно не утруждался, не корпел сиднем над учебниками, но успевал на «отлично» и экзаменационных сессий не боялся. Шёл с улыбкой и сдавал. Была в нём уже тогда какая-то не юношеская надёжность, словно он намного старше нас, вчерашних школяров, а на самом деле – ровесник. Вместе со всеми, дистанция же чувствовалась, но и не было заносчивости угрюмого гордеца, которому любой экзамен нипочём, не то что вам, недоумкам.

А ещё что-то такое, то ли от русского гусара, то ли от барина, что ли. Поговаривали, будто и впрямь старинные корни у него, художники, учёные, кто-то в эмиграции из родственников живёт до сих пор.

Родители – отец военный врач, мама преподаватель техникума. Семья скромная, был у них пару раз дома, хотя друзьями большими с Витькой не были.

Внешний вид, взгляд, походка. Одним словом – благородство прирождённое, «белая кость» в нём просматривалась. Да он и не скрывал этого, и своего увлечения романтикой того времени, стихами запретными и каким-то негромким, но твёрдым неприятием массовых мероприятий. Был наособицу, и странное дело, его не «прорабатывали» активисты за такое отношение к культмассовости, упорное нежелание вступать в комсомол. Однако он так грамотно умел от себя отвести все наскоки, что от него отставали.

Девчонки на него поглядывали, вздыхали тайно, но он свои данные не использовал им во вред.

Придёт в общагу ненадолго, вина сухого выпьет, совсем немного, для настроения, гитару возьмёт, ногу на ногу, струны перебирает негромко. Все просят – Вить, «Поручика», а! Ну, пожалуйста…

Длинными ресницами глаза прикроет, серые, в крапинку, речными камушками с искрой, отрешённый, как не здесь вовсе. Пальцы тонкие, породистые. И проникновенно:

«Не падайте духом, поручик Голицын»…

Убедительно, до мурашек по телу. Веришь!

Кличку приклеили соответственно – «Поручик».

Проучился он с нами один год. Потом пропал. Говорили, поступил в МГУ, на биологический. И там отучился на «отлично» два курса, а вскоре вроде бы и оттуда ушёл. Ходили слухи, что в химико-технологическом его видели. И опять – отличник. То есть, с учёбой никаких проблем.

Потом забурлила, закрутила перестроечная «разлюли-малина», разметало людей.

– Ну, где ты, что ты, – спросил его осторожно. – Я вот на городской транспорт пересел, угнали моего коня, серебристый «Фольксваген-Пассат».

– И не вернули?

– Что ты! Чудес в наше время не бывает!

– Жалко коня?

– Сперва конечно, а потом – железо, оно и есть железо. Было бы здоровье.

– Вот это верно!

– Теперь гиподинамия не грозит – ножками, ножками. Тебя вот встретил, ещё один плюс, а так бы, не дай бог, может, и не свиделись.

– А я – вот, – показал Виктор на сумки. – Да, как… С учёбой тогда – завязал. Сделал несколько попыток. В разных вузах. Понимаешь, только к истории КПСС время подходит – так я документы забираю. Такая скрытая контра, внутренний враг во мне, вдруг встаёт в полный рост. Противно время на это тратить, такая жизнь короткая, и не как не мог себя уговорить. Конечно, вслух не говорю, причины выдумываю разные. Сейчас смешно. А тогда родители сильно переживали. Особенно когда я в грузчики ушёл на товарную станцию. Хотели видеть меня молодым учёным, а я, засранец, все их планы порушил.

– Да, – говорю ему в ответ, – зато сейчас вон… «жесть» стала легче, жисть стала веселей!

Про сумки неловко спрашивать, а любопытство разбирает.

– Да что мы всё про меня, ты-то – как, где?

– А я вот, – говорит Виктор, – заделался коробейником, старинная русская забава. Покупаю коробок спичек за полтинник, две штучки на копеечку, потом продаю – копеечка штучка. Двойной навар! Зато сам себе хозяин.

– Сколько же надо этих спичек продать, чтобы толк был? И сколько их надо народу, не хлеб же – каждый день?

– Это я так, про спички, для образности. Клиентуру наработал. Знаешь – парикмахерские, мелкие фирмочки. Тёткам некогда носиться по магазинам, а я привожу с доставкой прямо к рабочим местам. Им удобно, хозяйкам. Беру на базе, цены ниже, меня уж там знают. Скоропорт в основном, бакалеи немного, заказы принимаю. Я не жадный. Хватает. Хлопотно, правда, а и не кланяюсь никому!

– Семья – большая? Обзавёлся семьёй?

– Семья? Семья-то большая стала, – засмеялся он, – была маленькая, теперь вот большая. Не думали, не гадали. У нас с Наташей детей не было долго. Бились, бились, а вот – не получалось всё. Хотя очень даже старались, чего там. То врачи говорят, вроде из-за меня, то – у неё что-то там по-женски. Отчаялись уже. А сестрица, старше меня на четыре года, пьянь такая, двое деток. Настрогали, как кролики, и запили с мужем на пару – беспробудно. Работы нет, опустились на самое дно. Старшую дочь, Юльку, мама моя взяла. Ну, а мы оформили официально патронаж, Игорёху, племянника, к себе забрали. Семь лет ему. Худющий – невероятно. Подкормили. А он, чудак такой, поест до отвала, и всё чего-то шустрит, пацан. Понять не можем, а он еду припрятывать стал. Под кровать, в шкаф, под одежду. Завернёт аккуратно так. Наташа нашла эти припасы, заплакала. С сестрицей моей поскандалила, говорит, чтоб на порог ни ногой… фашистка, говорит, такая. Вот так, а теперь – другой смысл в жизни появился, – закончил Виктор, заулыбался.

– Хорошо! – Добрая история, – говорю, – поздравляю, мне такие очень даже по душе. Особенно в последнее время – когда сплошные неприятности.

– Ты погоди, я же самое главное недорассказал! Наташа-то, жёнка моя, бегала, бегала с пацанёнком, носилась. И тут в один прекрасный вечер говорит: – Что-то странно спину тянет, почки, что ли? С чего так? Окна мыла, может, застудила спину. Пошла, проверилась. Опять месячные начались. От так! Вроде бы уже прекратились, а тут – снова. Видишь, как её эти хлопоты с мальчиком развернули! И немного совсем времени-то прошло – забеременела Наташа моя! – засмеялся Виктор. – О, как! Не ждали, не гадали, откуда вести придут! Прямо чудо – по Библии. Ну, почти – Библия. Совсем другая жизнь, понимаешь! Уже на восьмой месяц покатило. Наташа помолодела, не узнать. Скоро-скоро моя родительница порадует. Кесарево будут делать, конечно, возраст, первый раз, ну, ничего! Тут столько всего надо купить! Доченьку ждём. От сканирования отказались – трудно носит, не навредить бы. Пусть как будет, так и будет. Но доченьку хотим необычайно. Пацан-то уже есть. Я-то уже забросить хотел свой промысел, а сейчас бегаю, скачу, как молодой олень! Народу – полный дом у нас теперь! Устаю, конечно, на ногах целый день, много ходить приходится. Наташа переживает за меня.

И засмеялся весело.

Поздравил его искренне, молодого папашу, говорю – к лицу тебе хлопоты! Вон как расцвёл, глаза горят прожекторами!

Посмеялись. Так на душе потеплело. Отвернулся я к окну. Задумались оба, молчим. Потом номерами телефонов обменялись.

Он вышел через две остановки, шагает уверенно с сумками. Глянул я, ну, думаю, Витька и впрямь моложе меня.

Да разве ж это – главное.

 

Плеяды

Я понял, что придётся долго сидеть в скучной примной, поэтому купил местную газетку. Развернул широкие страницы, как меха баяна. Фотографии большие, тексты незатейливые, много рекламы.

Некоторые фамилии под статьями были знакомы. На третьей полосе цветное фото. Интервью с ясновидящей, популярный на весь город салон. Я вгляделся пристальнее.

Русоволосая, с короткой стрижкой, дружелюбно улыбалась Вероника Михайловна Кольцова.

Ракурс был необычным, притягивал взгляд, и хотелось улыбнуться – навстречу.

Я узнал её. До перестройки мы были соТРУТНИками в закрытом НИИ.

Тогда была мода быть умнее, книжный голод, маленькие зарплаты. И бесконечные разговоры на кухне о глобальных проблемах, без реального их устранения. Она могла цитировать любой из двадцати пяти томов Библиотеки современной фантастики. Писала стихи, одно положили на музыку, без её ведома, пела вся пионерия страны, получился неплохой шлягер, но гонорар ей не прислали.

– Наверное, перепутали с известным русским поэтом, – смеялась она.

Стройная, улыбчивая, компанейская. Могла сходу сочинить хороший экспромт, сделать поздравительный коллаж из фото и цветных заставок старых журналов, настрогать вкусный салат перед коллективным междусобойчиком.

Лаборант Валя Никитенко ошпарил во время опыта руку. ВээМ, как мы называли её за глаза, сожгла на блюдце кусочек льняной тряпицы, помазала чёрным «дёгтем» ранку, и через три дня появилась младенчески-розовая кожа. Всё зажило удивительно быстро, а вскоре вообще не осталось следа.

Она читала нам выдержки из дневников деда-старообрядца. Он вёл наблюдения за природой, погодой, людьми. Точные, интересные. В узком кругу она говорила, что и сама предрасположена к оккультизму в части астрологии и целительства.

Я с интересом углубился в интервью. Только теперь, по прошествии нескольких лет, понял, что она немного старше меня и женщина – необыкновенная.

Вечером отыскал её домашний телефон. В прежней квартире оказалась расселённая коммуналка, никто долго не подходил, я уже решил, что звонок неудачный.

Бывшая соседка выслушала мои пояснения, долго шуршала листками, что-то бормотала вполголоса и дала новый номер.

Оказалось, что Вероника Михайловна с мужем переехали в новый микрорайон, на другом берегу реки. Я позвонил, вместе порадовались с Вероникой Михайловной и договорились встретиться у неё дома.

Купил красивый букет, взял с собой несколько семейных цветных фотографий.

Купил шампанское. Это была первая в моей жизни встреча с настоящей ясновидящей, я немного волновался.

Раз в год, под бой курантов я делаю два-три глотка праздничного напитка, но тут особый случай.

Мы расцеловались, прошли на кухню. Чистенькие зелёные шкафчики. Уютно, просто.

– Да вы совсем не изменились! – сказал я искренне. – Такая же стройная, обаятельная. Время мчится не для вас!

– Маленькая собачка – всю жизнь щенок! – засмеялась она, но было видно, что ей приятен мой комплимент.

В клетке на подоконнике беззастенчиво заливался волнистый попугайчик. Голубовато-белый, нарядный. Было чисто, аккуратно, но не стерильно. Много весёлой зелени в горшках. Она росли буйными, крепкими кустами. Странного вида цветы, над которыми кружила небольшая эскадрилья звонких насекомых.

– Пчёлы? – полюбопытствовал я, чтобы начать разговор.

– Нет. Популяция голубоглазых дрозофил. Вот, чудом спасла от вымирания. Милые сикарашки, правда!

В вазе красиво круглились жёлтые бананы. Сверху лежала небольшая ящерица. Грелась на зимнем солнышке из окна, трогательно изогнув тельце. Шевелился от дыхания бочок, глаза прикрыты.

Я затаил дыхание, но ящерка спала.

«Вот оно – волшебство!» – подумал радостно.

И понял, что давно соскучился по обычному волшебству.

– Очень хорошо, что ты объявился, – сказала Вероника Михайловна.

– Мотался по трём столицам – Рига, Дублин, Москва, – «старость меня дома не застанет, я в дороге, я в пути».

– Я знаю. Ты жил за границей, возле воды и занимался любимым делом.

– Верно! До океана – пешком полчаса. Теперь здесь. Жена работает бабушкой, а я пишу на досуге рассказы. Чтобы не сойти с ума. Когда получается удачно, читаю и думаю – точно, сошёл с ума! – пошутил я.

– Я тебя очень искала, хотела поделиться впечатлениями, но ты был далеко по всем приметам.

– А я частенько думал о вас. Газет не покупал с прошлого века, а тут смотрю – ваш портрет! Думаю, перст указующий. Порадовался заочно, хотелось пообщаться.

– Я же из созвездия Плеяд. В него входит и Солнечная система. Вот и вошла с ними в контакт. Вижу: передо мной – город, здания прозрачные, спортзал. Группа детей. В лёгоньких комбинезончиках. На груди у каждого кругляшка, как жетон. Светится зелёным: спрашивают, значит. Вдруг у одного он стал красным – похоже, малыш устал. Потом ещё у нескольких. Они перешли в другой уровень. Бассейн. И здесь много детишек. Прозрачные, едва видимые, они словно растворяются в воде. В полной тишине. Дальше – море сливается с небом, искристое, красивое необыкновенно…

– Неземное!

– Вот именно! Море бирюзовое, в нём – русалки. Точно как ты описал в своём рассказе. Помнишь – подарил мне, с автографом? Чешуя крупная сверкает, хвост большой. Изящные. Она открывает ротик, в полной тишине, но при этом слышится чудесная музыка! Здорово ты описал!

– Да, да. – Мне было приятно.

– Дальше – дельфины блестят, лоснятся чёрными спинами, сверкают. Прозрачный подиум, я в нём, внутри, невесомо – смотрю вниз, наслаждаюсь.

– Прямо – вот так, как у нас… или – почти?

– Нет. У нас – как у них. Мы же оттуда. Мы – такие как они, только ещё будем. Потом. Ну, может быть, они немного выше, лица прекрасные, у них там, в толпе, мы сойдём за своих.

– Может быть, мы – в ссылке?

– Нет. Мы – звёздная раса, поселились здесь по собственной воле. Когда-то давно прилетели на Землю красивые боги, влюбились в здешних красавиц. А мы – их потомки. Кто-то потомок плеядинцев, кто-то – сирианцев, лирианцев. Или – с Арктура. Космос плотно заселён, только расстояния – огромные по земным меркам.

– Тепло, должно быть… у них. А у нас – минус одиннадцать. – Глянул в окно.

– Да, комфортно. И потоки яркого света! Светлая энергия радости!

– Расстояние делает звёзды холодными, колючими. Я смотрю на них и не думаю, насколько они горячие или холодные. И сколько до них тысяч световых лет. Всё это далёкое и огромное делает их абстрактными, нереальными.

– Ты рассуждаешь как землянин.

– Это недостаток?

– Другой уровень знаний, ощущений, восприятия. Более, примитивный, что ли. Осознай это, и придёт прозрение. То, о чём я говорю, уже не требует доказательств.

– Мои многочисленные недостатки – следствие не меньшего числа достоинств. Только в разное время они в разной пропорции. Или меняются местами и всё запутывают. Очень тонкая грань бывает!

– У тебя нет недостатков. Так что к Плеядам полетим вместе.

– Иногда я ощущаю себя не таким, как все. Может быть, это срабатывает какой-то уровень глубинной… генной памяти?

– Так начинается преображение – в тебе самом!

– Есть только явь и свет? Нет ни тьмы, ни смерти?

– Пусть утвердится на планете и в людях – Свет. Во имя Матери, Отца и сына их – Иисуса.

– Пожалуй – верно. Дух святой – женщина. Духовность начинается с женщин. И греховность – тоже. А как же – ревность, веселье и тоска, страх и ненависть… зависть, злоба, уныние, забвение, нерадение… хула всяческая?

– Придумки попов. Мы родились не в грехе, но от божественного начала. И так же совершенны, как боги.

– Действительно! Человек рождается в любви. И разве это – грех?

– Человек совершенен – ведь он дитя Творца. Иисус говорил палачам «Здравствуй, добрый человек». Нет зла. Его проповедь – она о любви.

Я сидел вполоборота к коридору. В полумраке там кто-то неслышно двигался. Качнулась штора, мелькнула тень. Чья? Меня встретила только Вероника Михайловна. Значит ли это, что в квартире больше никого нет? Или разыгралось моё воображение от звонкой тишины за спиной, от рассказов о далёких Плеядах?

– Но ведь так сильны в нас инстинкты. Однажды они вырываются… Это – зверьё неуправляемое. Двери клеток нараспашку внутри нас. И становится плохо не только нам, окружающим тоже, – сказал я.

– Вера – это солнце. Культура – компас для сознания. Надо помнить, кто мы, откуда пришли. Тогда понятия добра и зла теряют под собой почву. Так ли верно мы истолковываем свои видения, от бессознательного к реальному вокруг?

– А любовь?

– Это и есть – Бог! Сгусток тепла. Надо её пестовать, лелеять. Уникальная энергия жизни сберегается только в ней!

– И однажды я, вернусь к себе домой?

– Конечно! Эту данность ты должен определить как высшую, единственную правду и двигаться дальше, веруя, любя и не сомневаясь. Правда – может быть только в единственном числе.

Мы выпили крепчайший кофе, смолотый из зёрен пяти сортов, с небольшой щепоткой соли. Взбодрились, вспомнили общих знакомых, похвастались успехами близких.

– А почему вы решили, что я тоже с Плеяд? Может, с Арктура?

– Смотри. – Она расстелила на столе большую, сложную таблицу с непонятными для меня красивыми знаками, загадочными символами, похожими на ветки ископаемых хвощей. Покачала над ней кристаллическим маятником. – Видишь? Вот моя звезда – главная из семи в Плеядах – Алкилона. Вот – твоя звезда, чуть в стороне.

– И так вот – просто?

– Надо просто верить. И воздастся – по вере, а не за примерное поведение.

– И нет случайностей на этом пути?

– Конечно! Мы не всегда последовательны и терпеливы, задумываясь о чём-то важном. Мудрость суеты не терпит. Она – награда за великий труд сопереживания, прежде всего – ума. Это единственный путь к себе.

Я стал одеваться. Попугайчик затих, дремал в клетке, роняя изредка голову, вздрагивал беззвучным тельцем. Ящерица исчезла, словно и не было, дрозофилы лучились голубыми искорками глаз по периметру горшка с цветами.

Уходить не хотелось, но было неприлично оставаться дольше.

В коридоре к нам вышел седой пудель среднего роста. Посмотрел глазами принципиального пенсионера из-под прозрачного козырька редкой чёлочки.

– А как же шампанское? – спохватилась Вероника Михайловна.

Пудель раскрыл пасть, молча зевнул, показал рекламный частокол белых зубов. Потом встряхнул головой и фыркнул.

– После возвращения с Плеяд, – прозвучал у меня в мозгу хрипловатый голос.

Мы переглянулись. По-прежнему было тихо в квартире. Показалось?

– Двадцать семь лет, а хоть бы раз тявкнул. Даже не знаем, какой у него голос! – засмеялась Вероника Михайловна и показала рукой на пуделя.

 

Почему я не пою

Их двое. Они стоят под высоченными соснами и молчат.

Пронзительно тихо и сумеречно среди редких деревьев. Лёгкий морозец, снег ещё не выпал, но земля уже пристыла в ожидании и готова его принять.

Мужчина невидяще смотрит вверх. Как дальтоник, который времена года определяет по перепадам температуры, осадкам и чёрно-белому вокруг.

Мужчине чуть-чуть за тридцать. Рядом мальчик. Папа и сын.

На мальчике светлое странного фасона пальто в клетку, с фиолетовой полоской и пуговицами слегка вперекос, навсегда пришитыми папой. Воротник и шапка коричневые, линялый мутон. Шапка похожа по форме на спичечную головку, и чёрные покусанные завязки разной длины, крепкие на холоде, свисают обрывками проводов. Мятые сапоги на вырост улыбаются белыми, истёртыми носами навстречу выпирающим коленкам брюк.

У папы поношенное, зауженное пальто робкой претензией на фасон, мягко принявшее фигуру владельца, и толстый шарф, суицидально скрученный на шее. Глядя на папину причёску, вдруг задаёшься вопросом – почему столько романтических восторгов по поводу пуха, а морщинистая лысинка облетевшего одуванчика – неинтересна.

– Какая тишина, – молча удивляется отец. – Вечность состоит из тишины. Они перетекают одна в другую, словно прозрачная вода в стеклянных колбах, но не до конца, что-то остаётся на донце, и в каждом сосуде – по-разному. И всё повторяется вновь.

Мужчина переводит взгляд на тупые носы чёрных ботинок, вспоминает некстати, что у него протёртая до прозрачности пятка на правом носке. Он пытается примириться с этим, но досада цепляет и раздражает, словно заусенец по краю ногтя.

Про носок и пятку знают сын и – неприкаянность.

Она давно живёт вместе с ними. Её легко приметить со стороны.

Достаточно беглого взгляда. Вы можете долго не замечать дырку в собственном кармане, но окружающие её видят сразу. Трудно сформулировать точно, на что похожа неприкаянность. Это как укол – его ждёшь, а он уже сделан, а ты и не успел заметить когда, но такая инъекция сразу всё меняет. Подъём духа или глубина падения ничего не значат.

Люди при встрече с неприкаянностью отрешаются от внешнего, и у них внутри возникает сосредоточенность. Каждый пытается ответить – почему? А вдруг и со мной такое возможно? И ещё: разве так – справедливо?

Потом это проходит, но не у всех – бесследно.

– Если бы люди пели, как птицы, и совсем разучились говорить? Им стало бы легче? Они отвыкли бы ходить и стали – летать. – Мальчик пожал плечами, поправил шапку.

Мелькнул бледный след на руке от зелёного фломастера.

– Не у всех есть слух – вот в чём проблема. Одни поют, как дышат, красиво и естественно. Другие орут, третьи скрипят. По-разному.

– Главное – чтобы все понимали?

– Легко сказать, а как это превратить в знаки?

– Ведь ноты уже придуманы. Я сам видел.

– Они удобны для музыки, пения.

– Зачем птицам ноты? Они и так летают себе, радуются, – сказал мальчик.

Мужчина хотел его поправить, но передумал:

– Представь – все поют, а не летают, и пока научатся, у многих пропадёт желание петь. Всемирный тарарам начнётся. Не все же станут птицами. Останется для кого возможность полёта фантазий. Им этого достаточно. Можно ли при этом петь?

– А тебе никогда не хотелось петь?

– Очень хотелось. Я всегда завидовал… маме. А летал только во сне – пока рос. Рос… вырос. Вот такой вот – как теперь, – сказал с лёгкой обидой, раскланялся и глянул себе под ноги.

– Может, люди летали когда-то совсем давно-давно, а теперь даже вот – не могут вспомнить? Стали толстые в пальто, – пожал ватными плечами мальчик.

Громко звонит мобильник. Папа быстро смотрит на сына, отворачивается.

– Да. Извини, можно, чуть позже, – что-то ещё бормочет, телефон скользнул в широкую лузу кармана пальто. – Так вот, – разводит в стороны руки.

Поднимает голову. Над ним верхушки сосен, и сейчас он словно бы глядит на себя с высоты.

Так естественно делают женщины и отлетающие души.

Впервые за много дней он увидел краски вокруг, удивился и пожалел, что сейчас ноябрь, а не яркий, пёстрый июль, тепло и лёгкая одежда.

Он скинул с себя сутулость, распрямился, стал выше – и оказалось, что небо совсем близко, оно сплошь белое от снега внутри, как пуховая перина, а сумрак – от сосен.

Они машут ветками, как провожающие с перрона, что-то беззвучно говорят, и надо напрячься, чтобы слово ожило и согрело смыслом.

«Скорее всего, они говорят: «Счастливого пути!»

Он глубоко вдохнул:

– Орлы высоко летают, красиво, а не поют, только клёкот издают. Гордые такие. Видишь ли! Орлы!

– Там холодно и мало воздуха. Помнишь, ты рассказывал мне в самолёте? – нахмурил бровки сын.

– Они особенные.

– А можно так запеть, что не почувствуешь себя… Станешь сплошным звуком. Когда закричишь громко – оглохнешь, ни рук, ни ног не осталось. Всё звенит, и ты звенишь. Или ветер навстречу, бежишь, летишь, ничего не слышишь. Дышать трудно, а он лезет в рот, в нос, в уши. Это тоже – полёт?

– Ощущения… возможно. В каком-то смысле – да.

– В каком?

– В самом главном. Есть у человека такой внутри… кусочек свободного пространства, куда не всех пускают.

– У всех?

– Думаю – да, только не все знают, где он. Сплошное беспокойство. И у всех – по-разному. Душа – это называется. Или – совесть.

– Что ли – без своего места? Где попало у всех?

– Это такое состояние.

– Как гланды?

– Нет, они совсем для другого.

– А камень, вот – мрамор? Он же молчит.

– Он тоже говорит. Смотришь на него и пытаешься понять. Очень трудно понять тех, кто молчит. Красивый, а молчит! Даже обидно бывает.

Мальчик вздыхает, пожимает плечами. Шапка приподнимается, и выражение лица становится озадаченным. Лицо бледное, даже на свежем воздухе, от этого глаза ещё больше лазурью, нос заострённый, птичий.

На куст присела синица, заглянула снизу им в глаза чёрными бусинами, попыталась узнать, повертела головой, словно ресницы соприкоснулись – тихо и загадочно. Молча оценила. Ничего для себя не обнаружила.

Отец вздрогнул, искоса глянул на сына.

Птичка качнулась обиженно, отпружинила на ветке и упорхнула так же бесшумно, как и появилась, словно и не было её вовсе.

Отец с сыном замерли. Постояли. Ветка почти неприметно двигалась, жила.

Они посмотрели вслед синице, подождали немного.

Отец спрятал в своей большой горсти шершавую ладонь сына, она быстро согрелась и стала мягкой.

Сын сунул вторую руку в карман, вздохнул. Белое облачко мгновенно унеслось ввысь и пропало.

Они молча пошли между оградок. Сын чуть впереди, как поводырь. Фиолетовая полоска и квадратики пальто исказились, хлястик и рука сына, протянутая к отцу, стали похожи на гипотенузу.

«Как мама – никто не сможет спеть», – подумал сын.

 

Сомнения

Психологом в школе работаю.

В субботу проснулась, подумала сразу – где я?

А дома-то проснулась, и такая первая мысль.

Большая нагрузка. Всю неделю в школе, по пятницам ещё и вечерняя консультация.

Наслушаешься всякой зауми, потом какие-то куски всплывают корягами из памяти.

В ту субботу лежала и думала – что бы записать в дневник? Нет, не графоманить, бумагу марать, не писательства ради. Но многое осталось за кадром, и как-то хочется вспомнить этот кадр, вернуться. Переосмыслить, хотя бы для себя.

Муж к молодой сотруднице дезертировал из семьи. Пока я в школе пропадала день-деньской. Два сына выросли, хорошо устроились, жизнь у них интересная, насыщенная. Но внуков пока нет. Так что я от одного отплыла, а к другому не причалила.

Вчера… Да-да, вчера, неожиданно. Перед сном уже, в прищуре сонном, набрела в телевизоре. В повторе фильм «Я – русский солдат». И там главная героиня – девушка еврейской национальности. Она хромала, ножка у неё… протез, одним словом. Трогательная девушка. Жалко её до слёз.

Солдаты нашли этот протез. Там ещё любовь с этим… солдатиком. Ну и так далее.

Многие смотрели, не буду пересказывать подробно.

Первый раз прочитала, будучи молодой девушкой. Под сильным впечатлением была. Прочла ещё раз.

До сих пор не могу объяснить – почему меня так тронула эта девушка еврейской национальности?

И вот появилось ощущение, что это неспроста, как-то связана и с моей жизнью эта давняя история. Какое-то родство. То есть это некий тайный знак для меня. Волнительно стало вдруг.

Вообще у меня в жизни очень многое параллельно происходит, и – эта девочка. Приходит ко мне в мыслях, тогда я перебираю в памяти, какие-то детали нахожу, всякий раз новые.

Жизнь идёт, всякое происходит, и десять лет тому назад у меня умер папа. Ему почти восемьдесят было, он не вставал уже, долго умирал, мучительно. А болел он давно и был очень больным человеком.

Только нельзя привыкнуть к болезни. Утомляет и больного, и тех, кто рядом находится.

Он был сиротой. До войны остался без родителей. Одиннадцатый ребёнок в семье. Его отец «родил» в семьдесят лет. Через десять лет отец умер. Дедушка мой.

В баньку пошёл, попарился, лёг спать и не проснулся. Смерть – обзавидуешься, лёгкая, сказочная, можно сказать, смерть.

Всем, извините – в радость. Так ведь и есть, положа руку на сердце.

С моим отцом за десять-то лет все устали, да он и сам тяготился уже.

А перед смертью своей папа рассказал, что его отец, мой дедушка, похоронил свою первую жену. Она умерла от голода в Смоленской области, в тридцать четвёртом году был в тех краях сильный голод.

И он выбрал себе новую жену, женщину лет сорока. Она хромала, небольшой протез, и её в жены никто не брал. Никому она не была нужна.

Куда же ей в такую большую семью? Какой реальный прок? Ей бы самой кто помог, а тут хозяйство неподъёмное.

И она ему, эта женщина, родила ещё двоих детей. Кроме моего отца, ещё и сестру его родила.

И вот они жили в городке, шли бои между немцами и красноармейцами. Война. И эта женщина попадает в гетто. А кто попадал в гетто? Люди еврейской национальности.

Гетто разбомбили. Все разбежались. Они спрятались с дочерью в подвале своего дома.

Во время очередного налёта бомба угодила в этот дом. Отец нашёл свою сестру и мать. Убитыми. Похоронил их.

А ему было только четырнадцать лет. Мальчик ещё.

Это было много лет тому назад. Но в чём параллель? Как она проявляется?

Папа, будучи больным человеком, часто и подолгу лежал в больницах. А кто были врачи в советское время? В основном тоже – люди еврейской национальности. И всегда ему говорили открыто, мол, ты такой же Иван, как мы!

Они его везде принимали за своего. Вот в чём секрет.

И это наводит на размышления.

Когда у меня умерла мама и моя классная руководительница, еврейка, привела в наш дом свою подругу, и ему делались намёки на возможный брак с подругой, тоже еврейкой. Они обе были уверены, что мой отец еврейской национальности. Хотя тогда не все стремились правильно заполнить «пятую графу» в паспорте. В войну архивы погибли. Было много людей, которые скрывали правду. После всех ужасов.

Вопрос этот в нашей семье никогда не поднимался, на кого похож отец.

А фотографии бабушки – не сохранились.

Некоторые характерные черты проглядывали, это я уже тоже потом определила.

Так и не успела его расспросить. Жаль, конечно.

И когда я его похоронила, в горестных раздумьях о прошедшей жизни, вдруг вспомнила… Кино и книгу. Почему тогда, ещё не зная даже этих маленьких, но важных деталей, всё-таки связала со своей судьбой? Что это? Молчаливый знак? Настойчивый голос кого-то из предков в многовековом кровотоке? Потрясение на генном уровне? Подсознание? А где тогда – Бог? Разве подсознание не есть Бог, если оно всё знает?

Одним словом – мистика.

Летом я работала в семье новых русских, в Ницце, с детьми. Пригласили воспитательницей.

Однажды пришла на консультацию по поводу своих собственных вопросов к психологу, который врачевал Феллини. Но это очень долго, не буду отвлекаться, чтобы не утонуть в деталях.

Отношения у нас были хорошие. Мы были знакомы давно, через родителей моего подопечного. Психолог знал мою историю.

И он вдруг стал рассказывать про Феллини. Как они сидели в кафе, в Венеции.

Я сразу вообразила эту шляпу, этот знаменитый шарф. Так живо всё мне представилось.

Он его консультировал по поводу Мазины, актрисы. У Феллини было много женщин, которых он любил, однако одну женщину он любил всю жизнь – Мазину.

Я его выслушала и в конце не выдержала, спросила: какая тут связь со мной? Феллини с Мазиной венчались по католическому обряду. Возможно, какие-то дальние родственники были евреями, но об этом у меня информации нет.

А вот это ты должна понять сама, таков был ответ.

Совсем меня заинтриговал.

И вот мы с подругой, тоже психологом, приезжаем в Венецию, гуляем по прекрасному городу. Маленькая площадь. Кафе, сидим, наслаждаемся видом, хорошим кофе. И я вспоминаю то общение. И такое странное ощущение присутствия Феллини. Физическое ощущение, реальное. Осязаемое такое чувство, что он сидел вот здесь, на этом стуле.

Кожей почувствовала.

Поднимаемся из-за столика, уходим с этой крохотной площади. Я поднимаю глаза и вдруг вижу, что сидели мы на фоне витрины большого книжного магазина. И крупная надпись – «Владелец магазина Минигетти».

Психолог Феллини. Мой любимый врач.

Словно он стоял сзади, за спинкой стула, пока я с подругой кофе пила.

Потрясающая мистика.

К чему это я? К тому, что с еврейской национальностью отца я не могла ошибиться.

Ну никак! Тут уж точно – мистика заканчивается.

Или только начинается? Ведь достоверных фактов почти нет.

 

Пустота

Таможню прошли рано. В полудрёме расселись по местам.

Теперь спешили, пока не началась жара.

Пассажиры все крупные, в машине тесно.

Водитель – худощавый, жилистый, по виду работяга. Заметно лысеющий, на правой щеке косой шрам слегка «прикоснулся» к нижнему веку. Глаза синие.

Жена рядом, тотчас изобразила недовольную гримаску. Черты лица мелкие, но нос крупный, мужской, кожа смуглая с лёгкой желтинкой.

Строгий взгляд училки с большим стажем.

Стряхнула что-то, поправила на груди пёстрый сарафан. Жест энергичный. Большая масса тела всколыхнулась укоризненно.

Муж отвернулся к окну, выпустил облачко сигаретного дыма.

На заднем сидении, среди вещей, сын лет тридцати. Лицо костистое, похож на мать, только нос покрупнее. Несуразная чёлочка на круглой голове. На затылке едва приметный шрам.

Третий день в пути.

Начинает припекать.

Ближе к обеду покатили с горки, приехали в райцентр.

– «Посёлок городского типа», – прочитал сын. – Вот где они, мля, городские типы живут!

Круговое движение. В центре вождь на постаменте, в серебряных чешуйках отлетающей краски. В солнечном освещении кажется, что на нём мохеровый пиджак. Рука, воздетая к небу. Невразумительная клумба в пыли, пожухлый, бесполезный цветник у подножия.

Небольшой базарчик: баклажаны, помидоры, дыни, яблоки, груши. Вязанки бычков, почти чёрных, потеющих переизбытком белой соли. Картошка в вёдрах. Белая и розовая, мелкая и чистая.

Старушка разложила на картонном ящике белоснежные накрахмаленные воротнички, сплетённые крючком. Буквы газетки пробиваются в просветы плетения.

На что-то надеется мастерица от безысходности.

Покупатели в основном – проезжающие путешественники.

– О, вот он – «Райфайзен-Лаваль», солидно. Надо остановиться, – говорит сын.

Банкомат под железным козырьком, исписанным местными умельцами. На торце трёхэтажного дома из белого силикатного кирпича закреплён прочно. На уровне груди корявое граффити – «Просим здесь не ссать».

– Ты поспеши, чего нам два раза гонять. Надо засветло успеть, – замечает отец.

Сын набирает пин-код. Кнопки звучат под пальцами – мелодия ожидания денег.

– Хороший курс. Правда, долго пытал меня «Железный Дровосек»: кто я, что я. Снял полштуки. Вон они какие, гривны, «синяки чернильные». Я счас пройду дальше по кругу, взгляну, похоже, это культурный и административный центр поселения.

Отец сидит в машине, открыв дверцы, лениво наблюдает.

Сын возвращается:

– До двенадцати работает контора. Похоже, им денег не надо. Ваще забили на работу! – возмущается сын.

– Так у каждого же своё хозяйство, живут огородами, что ты хочешь! – говорит отец. – Так это что – единственное заведение в городе?

– Охранник дал адрес. Вот, записал – Горького, 19. Это по кругу, в гору и направо, после рекламного щита СТО должно быть, пятый дом. Говорит, увидите, дом такой видный издалека. Это их филиал, круглосуточный.

– Похоже, они тут по Гоголю – «выздоравливают как мухи». А я ведро груш прикупила, недорого, – говорит мать, – пока ты искал контору.

– Зачем? Вечно спешишь, будут ещё в деревне фрукты-овощи, – возражает ей муж от руля.

– Цена хорошая.

Она отдаёт пакет сыну. Усаживается на переднее сиденье.

Машину слегка качнуло.

– После Мурманска любой фрукт хороший, даже дичка при дороге, – говорит муж.

Едут.

Сын обтёр об аляповатые шорты грушу, звучно ест, жмурится:

– Сочная, сволочь, ща всё склеится и прилетит ос, злой мух, мля!

– Бабушка сказала, что их не обрызгивает, если вдруг червяк попадётся, мол, не ругайтесь потом. Жёлтые, красивые какие. Второе ведёрко маленькое. Говорит – забирай и его. За семь гривен. Хорошо, пакет большой.

– Груша с мясом – неплохо! – прижмуривается от удовольствия сын.

– Церковь адвентистов! Опа! Хорошая реклама! И щит такой нехилый! – замечает отец. – А вон внизу плакатик самопальный, бычков предлагают.

Сын выкинул в окно огрызок груши. Дожёвывая:

– Чё-то не похож пейзаж, давайте спросим, вон дед какой-то шкандыбает. – Высовывается в окно: – Дед, где тут услуги похоронные предлагают?

– Не услуги, памятники! – кричит отец.

– Та вот жешь, видите, дэ черэшня большая, тама ещё куча щебня вывалена на пол-проулка. У них большая, отошь, стройка идёт, хоромы возводят. Они нагробники людя́м делают, целый завод у их.

– Спасибо! – благодарит мать.

– Немного совсем не доехали, – замечает отец, – вот она вывеска… «чёрный мрамор», пожалуйста! Домик-то хорош, «хижина бедняков», бизнес явно процветает! На «жмуриках». Однако дорожка к нему – зубодробильная, мля, – посетовал.

Участок разгорожен, к дому от дороги плиткой выложен проход, вдоль соседского забора образцы надгробий, цветников, декоративных плиток разной формы и цвета. В глубине небольшой сарай. Всё вокруг и само строение сильно припылено серо-белой пудрой.

Вылезают из машины, разминают ноги. Отец громко кашляет.

Никто не встречает. Птицы поют. Недалеко слышно, как шумят машины – оживлённая трасса на юг.

Отец кашляет громче.

В сарае звонко лает собака.

Гремят железные двери. Выходит заспанный юноша.

– Здравствуйте! – громко приветствует отец.

– День добрый! – Лицо недовольное.

– Нам бы присмотреть чего-нибудь у вас.

– Крошку мраморную или чёрный мрамор? Природный.

– Присмотреть сначала.

– Вот образцы, – показывает рукой. – Вам какие фотографии?

– Нам два надгробия. На одном одно фото и на другом два, – говорит мать.

– Памятник, от такой – семьсот гривен. Фото – сто, табличка сто тридцать. Хорошо делают, аж в Донецке заказываем.

– Нормально! – говорит сын. – Штукарь всего одно надгробие в комплекте.

– А сколько вот такая, чёрный гранит? – интересуется отец.

– От размера зависит, ну, примерно… тысяч пять.

– Нам вот такую по размерам, но из крошки. Горизонтальная, но из крошки, понимаете?

– Понимаю. Можно одну общую плиту, можно две и два надгробия, – предлагает юноша. – Доставка-установка – двести пятьдесят.

Из сарая выкатился щенок. Спина чёрная, с подпалинами. Большой, несуразный, пушистый и неуклюжий. Несильно хватает с разбега женщину за ноги. Она смеётся, отмахивается.

– Не любит женщин, какой вредный. К нам как-то спокойней, – замечает отец. – Вазон, вазон… Вот такой, но поширше, есть у вас?

– Кыш! – отмахивается от щенка мать. – Нам как в Европе – надгробие и никаких вазонов.

– И всё! – подытоживает сын.

– Шварц, место! – приказывает юноша.

Щенок останавливается, замолкает.

– Ах ты, развели «фашистов»! – возмущается отец.

– Ещё вырастет, зверюга! Чёрный «шварц»! – замечает юноша с лёгкой гордостью в голосе. – Восточно-европейская. А сколько до вашей деревни?

– Двадцать кэмэ, – отвечает сын.

– Угу. Вкладываемся, – отвечает после паузы юноша.

– А если фото насечкой сделать? – спрашивает отец.

– Дорого, батя! И долго! У нас неделя на всё про всё! На всю гастроль, – возражает сын.

– Ну, да. Ну, тогда на керамике. Вклеим, – отвечает отец.

– Тогда получается тыща четыреста гривен… и доставка… – Сын что-то подсчитывает в уме.

– Материал полностью наш, перемычки. Примерно – тыща шессот, тыща семьсот выйдет за единицу, – отвечает юноша.

– А как долго вы это делаете? – интересуется мать. – За неделю управитесь?

– Заготовки есть, – рукой махнул в сторону сарая, – тока фотографии могут задержать слегка. Мы фотки набиваем, а клеёные заказываем. Им неделя нужна. Как минимум.

– Может, старые отбить фотографии? И переклеить, – предлагает мать.

– Если найдём, – говорит отец, – сто лет не бывали, сто первый пошёл, что там? Реально.

– Вы с далека? – интересуется юноша.

– С Севера. Дедушку репрессировали в тридцать седьмом, старший сын бабушки, дядя Сергей, пропал без вести где-то под Оршей. В сорок третьем. Наступление было большое. На кладбище фактически одна бабушка похоронена. Вот она перед смертью попросила рядом поставить памятник мужу и старшему сыну, – говорит мать.

– Получается – отец, мать и сын. Общая память. Одна семья.

– Как мы, – хмыкает сын.

– Типун тебе! – одёргивает мать.

– Чё ты объясняешь чужому человеку! – останавливает её отец.

– А как же! Надо объяснить! – возражает ему сын. – Мы тут уже стока лет не были. В деревне-то осталось две-три бабушки. Доживают. Может, их и нет уже?

– Вот как сразу хотели, по первому варианту – будет лучше и быстрее, – говорит юноша.

– Один общий памятник нам нужен на двоих, один раздельно и общую плиту, – говорит отец. – Бабушкино фото переклеим, а на мужчин сделаем табличку общую. Фотографии-то дома остались. Забыли впопыхах. Надо попытаться отклеить старые. А у вас – электрическая набивка?

– Есть и компьютерная. Так столько же и будет. Только под эту пойдёт одна узенькая, а под эту – широкая.

– Там места-то хватает. Тёща, наверное, думала – для себя. Жила тут, в деревне, пока силы были. Потом собралась и к нам переехала. Я её перевёз. Прицеп на фаркоп, сложил вещички и вперёд! – говорит отец.

– Великое переселение душ и людей, – обмолвливается мать.

В соседнем дворе неожиданно громко кукарекает петух.

Коротко помолчали.

– Ну, всё, решили! – подытоживает мать.

– У меня пятьсот гривен с собой. Заедем, ещё снимем в банкомате, – говорит отец.

– Аванс оставим. Остальное отдадим потом. Посчитаемся под конец, – говорит мать.

Идут в дом.

Кухня полупустая, большая, светлая, в стороне газовая плита, на полу картон упаковки. У окна колченогий стол, на нём компьютер. Пахнет краской и лаком.

– Может, по дороге в хозмаге какую плитку насмотрим? – предлагает сын.

– А тут она почём? – интересуется отец.

– Двенадцать гривен штука.

– Тридцать на двадцать? – спрашивает мать.

– Бордюрами ещё облаживают вокруг. Двадцать гривен штука, с укладкой жеш, – предлагает юноша.

– Нам надо шестнадцать штук на один памятник. Умножим на двенадцать… – подсчитывает сын.

– Сто шейсят и тридцать два… почти двести гривен! – прикидывает отец. – Давайте я сделаю предоплату, чтоб вы начали уже работу. Какую-нибудь квитанцию нам дадите?

– Та шо там, оставите сто гривен. Достаточно. Я вам телефон дам. Адрес потом уточним.

– Хорошо. Фамилию запишите. И для таблички запишите данные. Какой-то документ нужен? От нас, – говорит сын.

– Та не трэбуется.

– Первая буква «П», а не «В». Так, теперь верно. – Мать отдаёт деньги и рукописный листок юноше.

Тот читает:

– Адрес – деревня Степняки, улица Ленина, 13.

– Центральная улица, она там одна. Да – магазин, вперёд немного и слева. Баба Тося живёт напротив. Мы у неё остановимся. Ваш телефон запишем и созвонимся, – предлагает мать.

– Найдём. Мы уже ездили туда не раз. Работы много. Знакомые места. Мы землицу разровняем, спланируем участок, установим.

– Хотелось бы до отъезда всё успеть, – говорит сын.

– Мы с семи утра трудимся. Заканчиваем как когда, пока люди идут.

– Мне нравится такой подход! – хвалит отец. Руки загорелые, мускулистые, вертит в заскорузлых пальцах визитку, читает:

– Максим Геннадьич – это ты, штоли?

– Да.

– Максим с улицы Максима Горького! Очень приятно, будем на вас ориентироваться.

Идут к машине. Щенок увязался следом.

– Шварц! А ну-ка иди, дом сторожи! Шварценеггер! – отгоняет отец. – Иди, иди! Место!

– От, тямтя-лямтя! Привязался, не отогнать! – смеётся мать.

Садятся в машину, выезжают на трассу.

– Надо бы мне зайти в интернет-банк. Глянуть, чё там творится на счёте. Он у меня мультивалютный, хоть в рупиях, хоть в тугриках, как скажешь, – озабоченно говорит сын.

– Четыре тыщи рублей на два. Примерно, – отвечает мать.

– Мать, ты с куркуляцией этой, на гривны, на рубли и обратно – завязывай, пока крыша не отъехала напрочь.

– Ты как с матерью разговариваешь! Так чё у нас с дебетом-кредитом? – спрашивает отец.

– Один бабушке и двойной деду и дяде Сергею. – Говорит мать.

– Братский обелиск! Символический, – говорит сын. – Вечером нарисуем, покумекаем. – Молчит, потом добавляет:

– Надо жидкость не забыть. «Торнадо». Убивает живое, растительность всю вокруг. Густой раствор, покруче атомной бомбы! Могилки будут чистые – надолго. А вот и хозмаг.

Выходят из машины. Сын задерживается на крыльце.

Магазин пуст. Остро пахнет стиральным порошком и старыми галошами. Продавец, толстая, полусонная женщина, неряшливо одета и небрежно причёсана.

– Нам нужна химия. Которая убивает растения. Кажется, «Торнадо» называется, – спрашивает отец.

– Може, «Тайфун»?

– Покажите. – Изучает этикетку. – В России «Торнадо», у вас – «Тайфун». А, всё едино! Сорок миллилитров на двадцать литров воды. То, что надо. Тридцать пять гривен? Берём.

Выходят из магазина. Садятся в машину. Ждут сына.

Сын появляется минут через десять, на ходу пьёт из банки пиво. Проливает мимо рта.

– Мля, рот прохудился! – отряхивает майку.

– Чёрт тебя побери! – кричит отец. – Нельзя на минуту оставить! Невтерпёж ему!

– Действительно, тебе хоть совсем не давай денег! – возмущается мать. – Сдачу верни!

– «У попа сдач нет и не бывает». – Сын негромко отрыгивает, в салоне пахнет свежим пивным солодом.

– Шею тебе намылить, этим… «Торнадо», – сердится мать.

– «Тайфуном», – поправляет отец.

– Какая разница! Сейчас будет вонять кабаком в салоне!

Едут, молчат. Сын допил пиво, с треском мнёт в руках хрусткую банку. Вздохнул. Кидает банку под ноги.

Придремал, свесил голову на грудь.

– Счас приедем, и за стол! Водочки нальём! С устатку! – прижмуривается отец.

– Надо экономить, – сетует мать.

– Экономить надо до отпуска! – возражает отец. – А в отпуске расслабляться. Вот оно как должно быть.

– И ты туда же! А кто постового проворонил в Ростовской области? Три тыщи псу под хвост!

– Ну, всё! Теперь три года будешь пилить! В год по тыще! – возмущается отец.

Помолчали.

– Счас баба Тося ахнет, когда нас увидит! – улыбается мать, глаза слегка повлажнели. – Старенькая совсем. Я на Новый год передавала ей приветы, поздравления.

– А где её внучка живёт? – вскидывается сын.

– Ты не спишь? В Италии, – отвечает мать. – Замужем, два сына. Муж какой-то бизнесмен.

– В другой конец Европы унесло! – говорит сын.

– Конец у всех один, – многозначительно хмыкает отец.

Достаёт сигарету из кармана рубашки, закуривает, делает глубокую затяжку. Косорото выдыхает дым в сторону открытого окна, блеснув металлом фиксы.

Искоса следит за дорогой, рулит одной рукой.

Едут молча. Шумит машина. Сумерки надвигаются.

Кладбище на окраине. Справа от дороги, на въезде в село.

Останавливаются. Разминают ноги. Устали. С трудом перебираются через кювет. Медленно поднимаются на небольшой холм. Трава выгорела, порыжела.

Перед ними кресты на фоне тёмно-синего, почти чёрного неба.

Бродят между редких могил. Надгробия темнеют тревожными силуэтами.

Большое пространство плотно заполонили кусты, не продраться сквозь них. Нахальные ветки завалили забор, он повалился пьяно, разметался как попало. Штакетины рассыпаны, седые от времени, ржавые гвозди вырвались на свободу, видны в поперечинах.

Трое разбрелись в разные стороны. Ищут родные могилки.

Скорая южная ночь навалилась плотной темнотой, посторонними звуками, пряными запахами засыпающей травы и пыли.

Не могут найти.

Перекликаются вполголоса. Прислушиваются. Снова бродят между могилок.

Из темноте прокукарекал петух, и показалось, что он где-то совсем рядом, уселся на чьё-то надгробие.

Постояли, прислушались. Сын светит фонариком под ноги, мужчины снова расходятся.

Сын выключает фонарик, прячется за куст, с наслаждением, долго справляет малую нужду.

– Может, завтра пошукаем? – громко кричит отец. – Темно совсем. Мрак и пустота!

Мать останавливается у свежей могилы.

Мужчины подходят.

Искусственные цветы выцвели, заметен проволочный каркас венков. Земля просела в середине, и деревянный крест в изножье накренился, вот-вот упадёт.

Сын высвечивает фонариком кусок фанеры, медленно читает неумело написанное от руки:

«Ка-ти-на Антонина Влади-ми-ров-на…»

– Смотри, а баба Тося умерла… в феврале! – потрясённо ахает мать. – Вот беда-то!

Громыхнуло где-то за лесопосадкой, не очень далеко. Потом сухой, пронзительный треск, воздух упруго воспротивился мощному давлению взрыва, уплотнился.

Стало тревожно и неприкаянно.

– Гроза начинается! – вздрагивает мать. – Не хватало нам ещё…

– После этого всегда тишина такая возникает. Звонкая тишина в ушах. И – пустота. Я знаю. Я три года служил. Орудия большого калибра. Это гремит – война! – заволновался отец.

– У кого руль, тот и прав! Похоже – пипец! Ну, чё, предки – где заночуем? – засмеялся сын.

 

«Одинокий джентльмен»

Ехали с вокзала через райцентр.

Не быстро, дорога плохая.

Молчали. Каждый по-своему.

Племянник улыбался, обхватил руль двумя руками, навалился слегка на баранку широкой грудью. Румяный, ладный и крепкий парень. Рад был встрече: «Похож на иностранца. Сколько же он лет, тому обратно, уехал? Я школу заканчивал. Давно. А вот же – вернулся! Хоть бы и в отпуск, а всё равно. На Стёпку моего порадуется».

– Стёпка-то твой спит, поди! – улыбнулся мужчина рядом.

– Дык, чё ему станется – молокосос!

Мужчина всматривался в пейзаж за окном, находил какие-то, только ему памятные приметы, но и перемены очень точно определял. Особенным взглядом выцеливал важное после долгой разлуки. Волнение приятное возникало в груди, и окружающее не казалось убогим, как думалось прежде, когда уезжал отсюда юношей.

– Стой! Иван, остановись! – закричал вдруг.

Водитель резко притормозил, машина вильнула и резко остановилась вперекос. Спросил тревожно и участливо:

– Чё такое? Вам плохо, дядь Вить? Укачало?

– Ну как же меня может укачать? Скажешь, не подумавши!

– Перепугался маленько-то, чё!

– Не пугайся. Мне сейчас даже очень хорошо! Только вот – постричься надо, вот оно что, – приподнялся, глянул в зеркало заднего вида, погладил себя по голове. – Явлюсь на порог кудлатый, понимаешь, лохматый и неаккуратный! Непорядок! Подождёшь? А нет – не беда, такси возьму.

– Ну, это ничё тогда. Что уж, так и быть. Дело-то неплохое! – заулыбался, синими глазами засветился Иван.

Приезжий вылез из машины. Постоял немного.

Где-то недалеко тонко блеяла коза. Птица неведомой породы пела высоко на дереве. Мужчина слушал пение, улыбался.

Промчался трескучий мопед, оставляя вонький выхлоп.

Мужчина нахмурил брови.

Высокий, худощавый, шагнул через убитый газон, обошёл корявый ствол клёна, едва заметно белого, примерно на метр, после весенней побелки.

Прямиком вышел к небольшому двухэтажному зданию.

Первый этаж облицован белым сайдингом. Длинной полосой над окнами-пакетами – чёрным по розовому фону витиеватая вывеска. Прочитал: «Salun – Spa, Парикмахерская».

Хмыкнул.

– Чего уж там! Пахермахерская. Явропа! – вспомнил с иронией местное «наречие».

Второй этаж некрасиво выпирал наружу: серые брёвна, трухлявые с торца, давно не крашенные оконные рамы, убогие тюлевые занавески неопределённого цвета, герань на кособоких подоконниках. Крыша словно кое-как нахлобучена на дом и выглядела неаккуратно. Казалось, что брёвна могут раскатиться в любую минуту, и останется только нижний этаж.

Мужчина ещё раз окинул взглядом строение, подумал с грустью: «Тоже мне, вырядились, губы накрасили, а туфли не почистили! Непорядок!»

Племянник открыл дверцу, закурил, не выходя из машины, глянул ему вслед. Покачал головой и снова улыбнулся весёлым мыслям накануне приятной встречи.

Колокольчик на двери салона звякнул. Мужчина поздоровался, увидел женщин, числом пять, сгрудившихся в небольшой комнатке перед зеркалом-трельяжем.

Беззвучный шабаш музыкального клипа метался цветным безумием под высоким потолком.

Календарь скручивался по углам папирусом и дарил выцветшую улыбку вечно молодой Софии Михайловны Ротару.

Запах уксуса вперемешку с парфюмом и мужским дешёвым дезодорантом.

Пол неровный, с уклоном в сторону улицы плохо подметён.

«Что-то они… Столько женщин, а подмести некому».

Коротко нахмурился, но спросил с улыбкой:

– Тут исключительно дамский салон, или можно привести в порядок причёску одинокому джентльмену? Ну, там – лёгкий пирсинг, кольцо в нос, гвозди в уши, ваксинг, мелирование и наращивание волос, ногтей и прочего хозяйства?

Женщины дружно засмеялись, не стесняясь обмазанных краской волос, неряшливых голов, будто из воды вынырнули, полудомашнего вида и незавершённых штрихов радикального макияжа последней надежды.

– Можно, можно, вот кресло свободное.

– У нас мужчины в дефиците!

– Не стесняйтесь, проходите!

– А где мастер… мастерица? – спросил мужчина.

– Это я. Садитесь.

Женщина лет сорока отделилась от стайки, показала рукой на вытертое по бокам кресло с «пролежнями» в соседней, совсем крохотной комнатёнке.

Она была миловидна, среднего роста, волосы русые, короткие. Спина прямая, шея открытая. Грудь мелькнула в разумном вырезе чистого белого халата.

Просматривалась в ней аккуратность, и ещё приметил он, мгновенно и безошибочно, что-то, чему не нашёл сейчас определение, но оно ему понравилось. Он её сразу выделил среди товарок, хотел, чтобы именно она его стригла, и был рад, что не ошибся.

Ещё он отметил карие глаза, грустное лицо.

Про себя он пожалел незнакомку и снова улыбнулся.

Потом уселся в кресло основательней, повертел головой, убедился, что поступил правильно – стричься ему приспело.

Позади в окно был виден парк, пыльные деревья. Семенила с коляской какая-то бабуля. Он подумал, что она похожа на пешехода на «зебре», каким он виден в зеркале заднего вида в автомобиле.

– «Присаживайтесь». Не «садитесь», а – «присаживайтесь». Приставка «при» означает кратковременность действия глагола. Извините за нотацию. А теперь давайте за меня возьмёмся. Всерьёз! Я доверяю вам свою голову. Вот!

Женщина накрыла его тёмной пелериной, плотно обвязала её вокруг шеи. Расправила на плечах. Потом посмотрела на него пристально в зеркале, провела рукой по голове, едва коснувшись волос. Немного рассеянно, словно задумалась коротко или решала что-то важное.

– Давайте. Как будем стричься?

– Покороче. А то я уже совсем потерял форму головы. Потерялась – голова. Я это понял сейчас. Согласны?

– Голову нельзя терять. Но чтобы было красиво – это можно.

– Верно. Хотя я и так… в меру упитанный. Как Карлсон. А вот – голова! И одинокий.

– Да? Что-то не очень верится, – стрельнула взглядом. – Одинокий.

– Представьте себе, такая история… леденящая кровь. И кошмары стали сниться.

– Почему?

«Брови натуральные, это хорошо! Терпеть не могу «выщипанных», ниточек рисованных!» – подумал он и сказал:

– Кудри вьются, локон душит, просыпаюсь от ужаса. Надо привести волосы в соответствие с какой-нибудь причёской. Поздно патлами обзаводиться, да и не люблю я долгогривых. К тому же старость…

– Вы же не старый. Не обманывайте!

– Не буду.

– Вам от силы сорок два! Сейчас подстригу коротко, ещё моложе станете.

– Меня же на границе остановят! И не пропустят в Евросоюз.

– Пропустят, куда они денутся.

– Я на вас тогда сошлюсь. Или вернусь на ПМЖ. Пока будет идти суд по правам человека в Брюсселе.

– А вы откуда? Издалека?

– Из Ирландии.

– Правда?

– Представьте себе! «Зелёный остров».

– Далековато. И что же вы – там?

– Да, живу я там. Вы – тута, а я – тама!

– О-о-о! Везёт же вам. А как туда попали?

– А вот, собрался с духом и поехал. Помните, у Пушкина: «За мной гнались, я духом не смутился, и дерзостью неволи избежал». И попал. В хорошем смысле – попал. В заграницу. Сначала тоскливо, конечно. «Если вы утонете, и ко дну прилипнете, полежите пять минут, а потом привыкнете». Так вот просто.

– Давно мне никто стихи не читал. А до этого где жили? – засмеялась она.

– Так что делать-то на вахте? И спляшешь, и споёшь, и стихи разучишь. Здешний я. Из Ждановки. Правда, не был давно. Из Ирландии вот добираюсь, вечерней лошадью, можно сказать. Который год всё не могу добраться. Столько лошадей загнал-поменял. Уж сёстры, наверное, стол накрыли. Завалили его всякой вкуснятиной ради такого случая.

– И где лучше?

– Где нас нет, там лучше всего. И с каждым годом именно там – всё лучше и лучше. Можете не проверять.

Машинка трещала, они улыбались друг другу через зеркало, обменивались пытливыми взглядами.

Ему были приятны прикосновения её рук.

– Решили оставить чубчик? – спросил он.

– Нет, сейчас приведём его в порядок. Подровняем. А вы хотите оставить?

– Что вы! Мастеру видней, что надо делать. У меня форма головы сложная.

– И приедете к столу – краси-и-и-вый! – сказала она.

– Мужчине комплименты не особенно важны. Но всё равно – спасибо.

Он снова улыбнулся ей в зеркало.

Она чуть-чуть сместила уголки губ, глаза опустила. Получилось мило, и он опять молча отметил – нравится.

– И как вам там живётся?

– Нормально. Трудимся от зари до зари.

– Кем?

– Менеджером. В порту, на грузовом терминале.

– А язык знаете в совершенстве?

– Прилично знаю. Если бы я знал в совершенстве, получал бы двадцать пять евро в час, а так – всего лишь пятнадцать.

– А что ж не учитесь?

– Думаю на русском. Вот в чём дело! Мешает говорить, но помогает родину не забыть. Как без этого?

– И в каком городе?

– В Дублине. В столице. Столичный парень!

– Хорошая страна?

– Нормальная. Вам бы здесь чиновников поскромней, так и тут, глядишь, было бы неплохо. Набивают карманы, остальное им не интересно.

– Это уж точно! Мне кажется, ни в одной стране мира такого нет!

– Согласен! Я много стран повидал.

– И давно уехали?

– Да уж много лет набежало. Так вот – живёшь, живёшь, и вдруг однажды начинаешь понимать, что нет тебе места в этой стране. И что же, переходить нелегально границу? Сдал на латвийское гражданство. Историю, гимн рассказал. С выражением. Восемь строчек. Собеседование про то, про сё. Напрягся. Язык сдал и забыл – зачем он мне в Ирландии? Квартира у меня в Латвии, от пароходства дали. «Однушка» в кооперативе. Запер и уехал. А в Дублине на съёмной живу.

А сюда часто ездите?

– С прошлого века не был. Как уехал поступать в мореходку, так и не получалось проведать. Всё как-то съёжилось, а рядом другое выросло. За это время. Жизнь пустоты не любит, заполняет жизнь пустоту. И людьми, и растениями. Даже дураками и чертополохом. Факт!

– А родня-то здесь осталась?

– Почти и нет. Сёстры старшие. Старенькие все. Когда теперь снова-то свидимся?

– Здесь немного снимем? Виски сделаем косые?

– Конечно. Мне нравится. Хорошие у вас руки, не раздражают. И дело знают.

– Спасибо. А мы тут живём примитивно, как идиоты.

– Отчего же именно идиоты?

– Да… Верим всему, что по телику говорят, уши забивают, а потом злимся на себя, что опять обманули. Ну разве не идиоты? А там у вас тоже всё дорого?

– Конечно. Но и зарплаты высокие. Главное – найти работу. Хотя там всякая работа есть. Сосед, молдаванин, пиццу развозит, с пяти вечера до двух ночи. Десять евро в час, восемьдесят за смену – доволен!

– Наши за границей – кто нянькой, кто горшки выносит за больными. Что хорошего? А что можно купить за один евро?

– За один евро? Пожалуй, пучок укропа!

– Дорого! А стрижка сколько стоит?

– Вот такая, например – тринадцать-пятнадцать евро.

– Пятнадцать минут и пятнадцать евро! Неплохо. И что же – у вас там свой мастер есть, наверное? Красивая?

Фен громко погнал горячий ветер. Они замолчали.

– Прекрасно! – оценил он работу в зеркале. – А стригусь я там, где придётся.

– Нормально? Вам нравится?

– Мне нравится!

– Вы немного похожи на Вилли Токарева.

– Должно быть, усами. Не вокалом же! Мне при других петь запрещается! Людей надо беречь.

– Да!

– Вот Токарев – тоже эмигрант, а нашёл себя. И слава богу.

– Довольны своей жизнью?

– Да так… нормально. День за днём. Размеренно, уклад образовался. Ритм какой-то, что ли. На этом очень время экономится, делаешь машинально, голову отключаешь. Потом что-то копится, копится. Подспудно. И как схватит за горло, – он сделал движение рукой под пелериной, остановился, волосы просыпались на пол. Пегие, пучками. – В один денёк распрекрасный каа-ак навалится. Как пьяный на спину. Это всё. Хоть волком вой. Но отпустит – и снова, вроде бы, и неплохо!

Встал с кресла, повертел головой, плечи распрямил, изучил себя в зеркале.

– Замечательно.

– Заходите, будем рады.

– Сколько я вам должен?

– Сто пятьдесят рублей.

– Вот – пятьсот.

– Ой, это много. Неприлично много!

– У меня нет мельче. В Дублине стригут хуже, а плачу больше. Плачу́ и пла́чу! Шутка! Так что мне вас порадовать – тоже в радость.

– Вы на маршрутке?

– Племянник поджидает. В-о-о-н он, дымит, как паровоз. На алой «Ниве». «Алые паруса», да. Такой вымахал… племяш. Папаша новоиспечённый. Крестить будем Стёпку, сына его.

– Будете в наших краях – заходите.

– Спасибо. Деньги будут – забегу!

– Всего доброго. Вы весёлый такой. Так заходите, не надо денег. Вы нескучный клиент!

– Берегите себя!

– Для кого – беречь? И вы тоже себя берегите!

Мужчина вышел.

Она стояла у окна, смотрела ему вслед. Потом села в кресло.

«Ничего мужчина. Залётный морячок. Ворвался, как… пират. Только без ножика. И машина у него, как свёкла варёная. – Тихо вздохнула. – Надо будет вечером зайти в магазин, занести хлеба буханку бабушке. И творог. Промтоварный уже закроется, а надо бы лак для ногтей купить, тёмный, средство для мытья посуды. Завтра бы не забыть. А что на ужин?»

Женщины за её спиной переглянулись, обменялись короткими взглядами, засмеялись.

«Ржут, как… не знаю что!» – подумала она, но было приятно, потому что знала причину этого веселья.

А он стоял у машины, курил, хмурился, наклонялся к кабине, о чём-то разговаривал с племянником, изредка посматривал в сторону парикмахерской.

Шёл обратно, делал короткую отмашку руками. Высокий, энергичный.

Решительно бросил окурок в урну.

Зазвенел колокольчик.

Она круто развернулась в кресле.

– Что-то забыли?

– Слышите? – показал рукой вверх, на дверной косяк. – Я знаю, для кого звонит этот колокол. Едем – в Дублин!

 

Капли счастья

Воспоминания.

Цельной картинки не получается, хотя я стараюсь её приукрасить весёлой виньеткой домысливания.

Ощущаю, как замедляется дыхание во время глубокого погружения в воспоминания.

Судорожный вздох.

В какой-то момент сон смазывает представление о реальности, я вдруг явственно слышу ход часов. Вкрадчивый, размеренный шаг времени.

Мама склонилась надо мной. Прутья люльки, первая неволя. Для моего блага. Так решили взрослые. Потом будут ещё придумки взрослых, якобы для моего блага, а на самом деле им так было удобней.

Или я внутри мамы, в тесноте родной клетки, и это стучит её сердце, чуть выше, надо мной?

Я вновь судорожно вздыхаю и понимаю, что образы, явленные мне сейчас, навеяны Интернетом, а не моим присутствием в утробе.

Это огорчает, и я вновь пытаюсь определить, с какой точки и кто сейчас пристально вглядывается в моё прошлое – я сегодняшний или тот, ещё не родившийся, в теле которого я себя ощущаю сейчас?

Мама хочет уйти, кладёт меня в люльку. Я вижу балку потолка, корявые, побелённые известью доски, и начинаю орать – требовательно, потому что отчётливо понимаю, что мама не вернётся, но не могу пока ещё сказать об этом. Как передать ей ужас потери?

В пелёнках тесно, душно, руки прижаты к тельцу, поэтому я кричу. Если удастся повернуть голову в сторону – видны прутья кроватки. Меня это возмущает.

Я делаю кульбит с переворотом вперёд и плавно вращаюсь в ласкающей влаге утробы. Воды гасят резкость моих движений, под изгибом позвоночника, среди красных водорослей нервных окончаний.

Как я сюда попал?

Я же библиотекарь.

Мне за сорок, седина. Книги, книги. Высоченные потолки, каменные стены. Похоже на комнату в замке.

Звуки извне не долетают сюда.

Дом сложен из больших серых камней. Камни красивы в своей естественной, природной дикости.

Гостиная. Сводчатый высокий потолок. Огонь в камине потрескивает, облизывает кору, медленно объедается сосновыми поленьями.

Шкафчик небольшой. Книги за стеклом.

На улице холодно, свет, словно тонкая ткань, струится сквозь оконце. Там снег, и от этого в комнате светло. Горы видны.

Я возвращаюсь в кухню.

Вдоль стены, на уровне плеч, висят разнокалиберные медные сковородки, черпак, большая плоская кастрюля оттопырила широкие уши ручек. Горит огонь, освещая очаг. Весёлое пламя домашнего уюта.

Хозяйка в чепце, длинной цветастой юбке, переднике, обшитом по краю лентой. Заметен живот. Временный домик хрупкой жизни. Едва-едва, намёком будущего явления нового человека.

Она что-то стряпает в большой медной сковородке с деревянной ручкой и прислушивается к тому, что у неё внутри.

Входит мужчина, говорит: как вкусно здесь пахнет едой. Она смеётся вместе с ним и обещает, что сделает сегодня острый соус, который он любит.

Мужчина вернулся после дня работы. Руки на столе. Впереди ужин.

Она что-то говорит, но огонь трещит в очаге, и слов не разобрать.

У женщины чудесное, согревающее имя – Грэта.

Она называет меня – Книжник. У нас редко бывают гости, а те, что приходят, – как правило, с детьми. Она любит детей.

У нас тоже будут дети. Сначала дочь, потом сын.

Мирный, сонный городок, в стороне от больших дорог, страстей и гибельных войн.

Благостно, нет тревоги сейчас, и в безбрежном грядущем тоже – мир.

Она раздевается, волосы текут на плечи. Естественно, чудесно и невесомо.

Я любуюсь заворожённо, не могу оторвать глаз.

Мы ложимся в постель, обнимаемся. Тепло вкрадчиво обволакивает нас.

Мужчина вспоминает, как торжественно было в церкви во время венчания, и улыбается молча.

Я вижу их со стороны, но ощущение, что я там, в постели, внутри действия.

Мужчина улыбается.

Я улыбаюсь.

Женщина чувствует движение мускулов моего лица, спрашивает:

– Ты о чём?

Мужчина тихо начинает говорить. Слов не разобрать.

Женщина тоже улыбается в темноте.

Неслышно засыпают.

Воздух чист и прохладен в тишине спальни.

Я это чувствую, хотя нахожусь в утробе и очень мал. Размером с большое яблоко.

Я ещё не знаю, что мама повенчана совсем молодой, потому что её отец, вдовец, привёл новую хозяйку. Тогда будет осень, и яблоки оттянут ветки к земле.

Мой отец, первая, единственная любовь мамы, уйдёт из жизни раньше, и это настоящее горе для неё…

Мама говорит утром, что снова выпал тихий снег-гипнотизёр, и, если смотреть в окно долго, начинаешь видеть сны с открытыми глазами и жить двумя жизнями сразу.

Мы почти не разговариваем, лишь улыбаемся друг другу.

Мама понимает, что я, внутри, тоже улыбаюсь сейчас.

Кофе, свежий хлеб. Прикосновение к нему рождает молчаливую нежность предощущения таинств.

Она провожает отца, даёт коробку с бутербродами и восторженно смотрит вслед. Ей нравится, что он умный, библиотекарь, погружён в мысли и много читает.

Спускаюсь по коварным наледям ступеней. Оглядываюсь, потому что хочу увидеть, как она смотрит вслед.

Я знаю точно – она уже не одна. Это – моя семья.

Но следов на снегу не видно. Становится неизъяснимо грустно.

А дом похож на готический собор.

Дом мне достался от деда. Он читал книги зимой, когда не было работы в саду.

Садился к камину и читал. Углублялся в чащу повествования лёгкими тропинками смыслов, ощущал восторг, забывал о тяжкой работе.

И я пристрастился к книгам.

Я спускаюсь вниз по тропинке в городок. Дома разбежались по склонам и притаились в лёгком морозце.

Безлюдно. Дым из труб невесомыми столбами.

Трубы как будто целиком вырезаны из тёмного картона на фоне голубого неба, не видны кирпичи.

Большой кованый ключ. Глухой звук проснувшегося механизма, скрип отворяемой тяжёлой двери.

Растапливаю печь, смотрю на огонь. Становится тепло, я снимаю пальто.

Беру большую лопату, чищу дорожку от снега, чтобы можно было читателям прийти ко мне.

Черенок лопаты похож на ручку у медной сковороды. Они сделаны руками деда.

Возвращаюсь. Смотрю на полки с книгами и ясно понимаю, что я не здешний, а прислан сюда с особой миссией ради нескольких любознательных детишек.

Одна полка с книгами по астрономии, и пытливый мальчишка тоже один. Ему нужна эта сложная книжка. А ещё он интересуется естествознанием и ботаникой.

Он вызывает у меня уважение, я ему помогаю не заблудиться в бесполезном чтиве и найти свою тропинку к яркой мечте.

Мне больше нравятся романы из рыцарской жизни. Хочется разобраться в сложном придворном этикете, кодексе чести благородных сердцем людей.

Меня не смущает, что детей мало, ведь моя работа приносит им пользу. Но это будет не сразу. Я терпелив, потому что вижу впереди их будущее. Скрещиваю руки на груди, смотрю в белизну снега за окном. Там ничего не происходит, но мне хочется, чтобы дети поскорее пришли и помогли мне открыть что-то иное в привычном, сегодняшнем.

Это будет радость узнавания, и я сравнюсь с ними в возрасте.

Мне уютно и тепло от этого ожидания. Я понимаю, что со мной именно сейчас происходит самое важное.

А за окном холмы, и ничего, никого, кроме девственного снега и умной тишины. Ощущаю себя игрушкой, скрученной умелыми руками из ваты, подвешенной на рождественскую еловую ветку.

Потом я возвращаюсь к столу, перекладываю книги в кожаных переплётах. Убедительные в своей пользе.

Пишу впечатления в дневнике. Мне нравится вести дневник, я отношусь к этому серьёзно, долго размышляю над каждым словом.

Я не отмечаю день, месяц, год, поэтому есть лишь листы и толщина тетради. Слишком коротка жизнь, чтобы делить впечатления на даты.

Мне представляется, что много времени спустя его прочтут, и будет интересно. Каждый сможет сравнить со своей жизнью, потому что нет временны́х вешек.

Втайне я мечтаю написать роман.

О том, как интересно мне общаться с дедом, как встретил я будущую жену, как это преобразило жизнь новыми смыслами.

Родители не принимали моё увлечение книгами. Молча осуждали. Сейчас они живут в соседнем городке, а я живу в доме, который мне оставил дед.

Дед был крестьянин, любил выдумывать остроумные приспособления, наблюдал за природой, людьми и точно подмечал главное внутри того, что его окружает.

Он многое умел делать руками, делал на совесть, поэтому знал тайну открытий, был краток, точен и скуп на слова. Когда я попадал в это сильное энергетическое поле, замолкал заворожённо.

Что-то простое, по форме понятное многим, без ненужной красивости, хочется написать мне в романе. Интересное путешествие среди событий и мыслей.

Вдруг в поле зрения возникает тёмная птица. Вспыхивает резким движением в пространстве хрусталика глаза.

Через мгновение упорхнула.

Я успел лишь открыть и тотчас закрыть глаза.

Я уже в преклонных годах.

Роняю голову на книгу. Эта жизнь закончилась.

Дети выросли. Книги давно никто не листал, не согревал руками и мыслями. Кому сейчас нужны книги?

Тонкий звук. Потом пронзительная тишина.

Ключ к тайне вечности – Любовь.

Я – белое, подвижное облачко, ямки по краям в форме улыбки. Плавно передвигаюсь. Состояние восторга растёт, переполняет, я поднимаюсь вверх.

Так теперь будет всегда. Я буду парить в благости и невесомости доброй энергии.

Один. Мне хорошо и никого не надо. Нет верха, низа, левой стороны, правой. Меня окружает со всех сторон яркая небесная лазурь.

Только ощущение подъёма, плавного скольжения. Словно пузырёк в бутылке минералки, но нет плотности воды. Меня объяла невесомо, толкает вверх добрая воля влаги, и я подчиняюсь ей безоговорочно.

При этом я – мыслю, мои эмоции – ярки. Это значит, я – реален, и пластичное лоно времени, в котором я сейчас, тоже реально.

Нет границ времени, примет пространства, нет во мне приземлённой горечи и разрушающих эмоций.

Безбрежное пространство добра. Обволакивает мягкое тепло, солнце, невидимое глазу, греет ровно, ласково. Словно во сне, но реальность чётко присутствует.

Мне комфортно, воспоминания не угнетают.

Появляются звуки. Гулкие, как из проснувшегося органа в пустом, огромном помещении.

Они перерастают в птичье щебетание. Я пытаюсь подражать. Птицы замолкают ненадолго, прислушиваются и снова возвращаются к своим привычным песням.

Они не знают других и не умеют их петь. Им достаточно своей песни.

Весёлые, живые органчики в радужном оперении.

Я прежде летал по-другому. Мой полёт не похож на парение пылинки, пёрышка. Или воздушного шара на верёвочке.

Это другое знание. Оно вызрело через другое зрение, породило другой ряд предощущений.

Однажды мне показалось, что моё сердце висело на тонкой паутинке и ножницы смерти её перерезали.

Я мгновенно задохнулся, тотчас же наступило облегчение.

И началось скольжение в затейливом жёлобе, похожем на бобслейную трассу. Сверху вниз, по извивам перепадов. Проношусь невесомо, не касаясь поверхности. Странно, меня не обдувает встречным ветром, хотя движение стремительное, но трения нет.

Вокруг – пышное многоцветье пространства. Цвета назойливые, химически неестественные в яркости своей. Пузырится, мгновенно увеличивается в размерах, заполняет всё вокруг, обступает меня, я безболезненно прохожу сквозь эту объёмность, мне совсем не трудно это сделать, нет физического прикосновения, и дышится легко.

Так я летал прежде, теперь же прибавилось ощущение невесомости. Нет физических законов, оков земного тяготения, и лишь безграничность пространства. Даже не надо смотреть по сторонам, чтобы это понять.

Тяготение жизни и притяжение счастья.

Слово «счастье» кажется неуместным, но оно напрашивается само, и не сразу найдёшь ему синоним.

Мне это слово непонятно, я не знаю, что это такое и можно ли его сейчас применить.

Как я здесь оказался? Через какие кусты и колючки тернистых воспоминаний, аллюзий прорвался сюда, в неведомую новизну.

Какое дать определение тому, чего нет, но внутри чего находишься?

Я достиг какого-то уровня, состояния и замер без движения, но не упёрся во что-то раз и навсегда сформировавшееся, а лишь застыл, зная, что не упаду, не причиню боль себе, кому-то ещё.

Это пространство насыщено кислородом. Есть ли кто-то рядом?

Да и не нужен мне сейчас никто. Моё одиночество комфортно. Я не был здесь прежде, но из этого состояния мне не хочется уходить, потому что оно мне кажется знакомым и уютным.

«Нуль-состояние». Я вернулся к началу, и этого достаточно, чтобы оно протянулось бесконечно и отсюда можно было обозревать прежние перевоплощения.

Я могу длить это наслаждение сколько пожелаю…

Я возвращаюсь в библиотеку.

Я назову роман «Замок».

Вдруг вспоминаю, что заканчивается первое тысячелетие. Роман я напишу не скоро. Я на полпути к роману.

Но ведь это же – Кафка! Разве может быть Кафка на пороге первого тысячелетия? Нет, конечно. Он будет в своё время, много позже, и уйдёт, разочарованный в творчестве, невостребованный читателями при жизни, и лишь душа его узнает о том, что он стал писателем мирового масштаба.

Я встретил его сейчас.

И задумался – стоит ли писать роман, если он будет написан гениально другим, более достойным, хотя и не скоро?

Вспомнил о жене. Захотелось, чтобы она была здесь. Подспудная досада, оттого, что её нет сейчас рядом.

Окончательно понимаю, что мне не удастся написать роман – не хватает усидчивости, сосредоточенности.

Глубоко вздыхаю.

Открываю глаза и делаю сэлфи.

Включаю камеру, рассказываю вслух о путешествии, парении в чудесном. Слушаю и не узнаю в тишине свой голос и себя в этом повествовании.

Фоном вплывают другие голоса.

Они возвращают туда, откуда началось путешествие.

Разные люди.

Я не интересуюсь, кто они, почему сейчас присутствуют здесь. Мне не нужны посторонние.

Когда в мою тишину вероломно врывается картавый вороний крик или звонкое чириканье воробья, я это чувствую сразу.

Появляется страх при мысли, что я перейду в иное измерение, чтобы уже не вернуться.

Я выключаю камеру.

Смотрю на высокие деревья леса, туда, где условная линия очерчивает видимость, данную зрачку.

Понимаю, что ухожу. Нет – улетаю.

Легко.

Страх исчезает, я улыбаюсь.

Роняю голову на книжку, медленно превращаюсь в подвижный пузырёк кислорода.

Теперь уж насовсем.

Мне невыразимо хорошо и сладостно.

 

«Зяма»

Свет фонарей на снегу – синеватый, фиолетовый в изломах. От этого ещё холодней, если долго смотреть.

Зима обильна снегом, коварна перепадами температуры. Хрусткая наледь под ногами готовит подлую подножку.

Сосульки свисают прозрачные, нацелены вниз, опасно.

Людей мало. Вечер. Будний день уставшей зимы закатывается в темень.

Автобус старый, добитый, может быть, это его последний сезон. Так жалобно он стонет на ухабах.

В салоне жарко, удушливо в зыбкой вате сизого тумана. Откуда-то снизу, из-под пола, сквозь дырявый корпус пробивается в салон дымный выхлоп солярки. Глаза щиплет слезоточиво.

Мальчик. Нескладный подросток. Черты лица мелкие, скуласт, подбородок выдаётся вперёд, и в зимней шапке голова кажется квадратной.

Он троеперстием делает проталинку в наледи окна. Дышит морозным холодом инея. Кажется ему, что это спасение от автобусного угара.

Мрак и бесприютность зимы сменяются освещёнными пятнами. Здесь люди, суетливая жизнь городской несуразности. Окраина.

Проталинка затекает студёной влагой. Пальцы холодные мальчик прикладывает ко лбу. Ему нравится.

После усиленного дыхания на ледяное окно – охлаждает разгорячённый лоб. Ему вдруг кажется, что если ещё растопить лёд пальцами, то получится дырка на улицу. Тогда он прислонится ртом к дыре и спасётся от автобусного удушья.

«Избушка ледяная, избушка лубяная», – думает он, погружаясь в лёгкое забытьё.

Большая серая папка из дерматина, с рисунками и эскизами внутри, топорщится рядом на сиденье. Две ручки из растрёпанных витых верёвок. Углы изломаны, потёрты.

Урок рисования закончен. Домой ехать почти час, с пересадкой в метро.

Он думает, как передать игру света и мягкой тени мокрой акварелью. Так, чтобы искрился снег маленькими крупицами. Короткой, точной кистью, лёгким касанием, почти неощутимым. Белое и фиолетовое. Когда снег только что выпал, пушист невесомо и не улёгся толком. Снежинки не успели сцепить друг с дружкой невидимые глазу колючие шестерёнки.

Ему кажется, что он знает.

Красное авто. В центре, ярким пятном, доминантой цвета. Блестящее авто на белом. Блики. Эффектно.

Он прижмуривается, и предметы за окном становятся колючими, искажаются сквозь смежённые ресницы. Топорщатся тонкими иглами, теряют реальные очертания.

«Выёживаются иглами».

Ему нравится слово. Оно округлое, но защищается колючками и перестало быть ругательным.

Влага медленно стекает от проталинки на стекле. Вниз, к чёрной резинке уплотнения окна. Причудливое русло. Наледь теперь похожа на прозрачный леденец.

Широким мазком свет фар, жёлтым, наискосок, полоснул равнодушно, становясь почти белым у вершины сугроба. Шарит во мраке, белой тростью слепца. Исчез.

Он смотрит в окно, улыбается, понимает – впереди у него много интересных событий.

Ему четырнадцать. Нескладный, руки из рукавов тонкими ветками.

На остановке вваливаются двое парней, с ними две девицы.

Девицы одеты ярко, не по сезону легко. Юбчонки в облипку с усилением заползают на ляжки.

Они громко разговаривают, смеются. Навеселе. Словно тесно стало в салоне.

На них исподволь поглядывают, укоряют молчаливыми взглядами усталые люди, озабоченные суровой реальностью долгой жизни в зиме.

Куртки парней одинаковые, коричневые «аляски», шуршат с мороза. Парни откидывают капюшоны с серой неопрятной оторочкой из меха невиданного зверя. Снова накидывают на голову.

Им лет по тридцать. Тот, что пониже, зыркает во все стороны, глаза серьёзные, серые, как у хищной кошки, с желтинкой крапинок. Цепко привычно ищут опасность. Небрит, острижен коротко. Говор с хрипотцой, шершавый, тревожащий. Приблатнённый. Лицо костистое, готовое держать удар.

Привычное к удару лицо.

Второй – вальяжный, расслабленный красавец. Такие обычно верховодят. И жёстко мстят. Глаза большие, маслянистые, тёмные и нагловато-прилипчивые. Лицо порочное, хитрованское.

Знает, что нравится бабам, умеет этим пользоваться сполна.

Приобнял деваху рядом. Подмял.

Товарка напротив – лицо серое, усталое, лёгкая ря’бинка делает его простым. Голову прислонила к плечу приблатнённого. Волосёнки короткими кончиками из-под вязаной пёстрой шапочки.

Жилистой рукой приблатнённый погладил её по голове. Вены вздулись. Наколочка корявая на пальцах.

Губы у девицы красной раной помады разъехались. Морщинки уже от уголков рта наметились лёгкими трещинками. Глаза пустые, чёрным подведены нарочито.

Молчит, лыбится натянуто. Терпит привычно. Рада, что хоть кому-то нужна.

Другая льнёт к вальяжному, дурочка.

Мальчик рассматривает блестящие пуговицы её курточки, пальцы с бордово-красным маникюром. Тонкие пальцы в постоянном движении. Завораживают.

Медленно переводит взгляд на узкий воротник под розовым шарфиком вокруг шеи. Подбородок мягко очерчен, прячется в складках ткани.

Лицо тонкое. Не красавица, но что-то притягивает к ней. Словно она другая. Случайно здесь оказалась, так уж получилось. Он вдруг это понял каким-то внутренним, неведомым до конца знанием, выделил именно её из этой компании.

Глаза карие, со светлыми, сумасшедшими брызгами. Весёлые лукавят, смеются. Играют с ним, как с котёнком. Кокетничает одними лишь глазами.

Всё остальное для мальчика сейчас становится неважно, куда-то проваливается, исчезает. Одежда, разговор удалых кавалеров.

Глаза. Приворожили.

Он набирается смелости и смотрит ей в глаза. Не отрываясь. Взгляд выразительный. Стесняется вдруг, слегка краснеет.

Такого с ним ещё не было.

Парни неодобрительно замечают эту молчаливую игру, переглядываются. Тёртые жизнью, взрослые мужчины.

Обмениваются взглядами, напрягаются.

Мальчик не ощущает опасности.

Компания выходит через пару остановок.

Он высоко поднимает папку, чтобы не задеть ступени автобуса, бредёт следом, стараясь не касаться ею сугробов.

Неуклюжий подросток в зимней одежде на вырост, в длинном, пёстром шарфе крупной вязки. Бредёт в ночь.

Ему становится жарко от досады, скованных движений, надоевшей папки.

Шарф колючий и злой, трёт мальчику шею, оставляет алый след.

Глаза манят, он хочет снова в них заглянуть. И погибнуть в тоскливом ощущении потери.

Чувство яркое, толком ещё неведомое. Захватило его целиком.

Компания спускается в пустой подземный переход. Разговаривают шумно, парок белёсый над ними вспархивает и расползается.

«На морозе слова можно не только услышать, но и увидеть», – так он думает.

На другой стороне, извивом, громадная стена нового микрорайона. Неприкаянно, посреди пустого пространства сугробов.

Холодная, нерадостная стена.

Гулкие шаги, эхо валится под ноги, отскакивает от стен, неопрятного белёного потолка. Жёлтая лужица мочи пристыла в ложбинке асфальта, у самой стены. Стена кафельная, коричневая, как в общественном туалете. Следы плевков и потёки.

Компания резко заворачивают за угол. Звук утихает. Потом становится совсем тихо в неласковой пещере пустынного перехода.

Он ускоряет шаг. Пытается догнать. Боится потерять их из вида. Заворачивает за угол, спешит, необъяснимо зачем.

Вдруг тот, приблатнённый, выскакивает, как чёрт на пружинке, крепко хватает за узел шарфа, притягивает плотно к себе, душит. Смотрит пристально. В упор. Равнодушные, безжалостные глаза, как лезвия. Льдистые, пустые, без выражения.

Становится трудно дышать. Подросток безвольно машет руками.

Взрослый, сильный мужчина. Поджидал, таился, и сейчас держит его в руках, ненавидя подспудно благополучность маминого птенчика, раздумывает, равнодушный к чужой боли, – оторвать ему голову или нет?

Мальчику не страшно. Он вертит головой, пытается освободиться из жёсткой хватки, ищет глазами девушку.

Всё остальное теряет смысл. Он перестаёт сопротивляться.

Трое впереди, в пустом проёме двери, оглянулись, ждут. Улыбаются снисходительно, жалеют молча неразумного мальца, невесть как свалившегося на них.

Она недовольна. Хмурится. Игра в гляделки для неё окончена.

– Слышь, «Зяма», не зли дяденьку, вали отсюда на х..!

Вонь дешёвого табака, удушающий дурман перегара. Поклацал чем-то блестящим перед носом, звонко. Спрятал в карман.

Плавной, развалистой рысью возвращается к компании.

Подросток вдруг замечает его грязные остроносые туфли, похожие на лыжи.

Смеются. Парни раскатисто, девицы звонко и дробно, очередями.

Уходят. Двери бесшумно раззявили половинки створок, бликами по стенкам мелькнули. Двигаются, словно аплодируют молча. Успокаиваются.

Мир этих мужчин незнаком и враждебен для него. Превозмогая ужас, кидается следом, большая папка мешает, тормозит. Движение по узким ступенькам опасное, мылкая наледь пятнами на тёмном граните грозит подставить подножку.

Выбегает на проспект. Дышит часто, затравленно и обречённо. Теперь только доходит опасный смысл угрозы. Матерное словцо остро хлестнуло и обжигает, въедается в самую сердечную мякоть, ранит. Пронзительно и больно.

Кажется, раздавит. Заклеймит память и уже не оставит никогда.

Злости нет. Хочется плакать от беспомощности, безответности на унижение, но он сдерживается. Не плачет.

Вдруг осыпало потной испариной. Дышит учащённо.

Оглядывается. Спешат прохожие. Машины, снег, заезженный многими колёсами. Светофоры перемигиваются. Тени за спинами домов чёрные, опасные.

Грязный, вязким, непролазным месивом около бордюров, потерявший очарование снег… Машины, люди, реклама.

* * *

Он стоит у большого окна мастерской, смотрит на вечернюю суету засыпающего города внизу. Вспоминает.

Снег, снег…

«Снежная королева». На выпавшем белом холсте снега. Та, другая.

И лицо. Серая морда уголовника. Портрет на стене. Как напоминание о невозвращённом долге за унижение.

Близко, пристально, в упор. Глаза с болезненной желтинкой, крапинкой тёмных брызг. Как тогда.

Гнусное, корявое лицо беспредельщика следит за ним.

У художника семья. Два сына. Он боится отпускать их одних, тревожится, когда запаздывают. Нервничает, звонит на мобильный телефон, спрашивает – где сейчас, что делают?

Огни. Колючие, лучистые в морозном воздухе. Многое напоминает, как было тогда.

Он искал её после той встречи. Эту странную девушку из той компании. Глаза маячили, звали явью и во сне. Преследовали, не давали покоя.

Болезнь приутихла, затаилась, но не прошла, становясь навязчивой страстью.

Он бродил по улицам, в метро. В самых неожиданных, опасных местах, рисковал. Жаждал встречи. Отомстить? Думал об этом упорно. Решил однажды:

«Должно быть, приезжие. Приезжих много. Очень много. Невероятно вновь встретиться в этом огромном городе. Не судьба, значит».

Он не задавался вопросом – а если встретит, дальше-то что? Просто – искал, это было важнее всего.

Важно было доказать себе, что он чего-то стоит.

Как себя вести и что он скажет при встрече? Он не знал тогда. Да и сейчас не знает, но что-то гнало его в поиск.

Потом он успокаивался. Надеясь где-то очень глубоко внутри, что это отболело, потаённо и тихо умерло в нём. Творил, яростно погружался в работу, стараясь забыть, вытравить из памяти живую картинку.

Он никому не рассказывает о той встрече.

Успешный художник. Картины, много картин. На них женские глаза, те самые – кричат, зовут и отталкивают обманным, холодным лукавством. Прописаны точно, завораживающе.

Очень нравятся его жене. Она находит что-то своё, неоднозначное в этом. И что-то не выразимое словами понимает про него. Он благодарен ей за это.

«Может быть, их убили тогда? – думает он сейчас. – Такие всегда найдут повод сцепиться, огрызнуться. Нацелены на драку, вестники глупой, бесславной смерти».

Ему нехорошо от этой мысли. Он смотрит на огромный город под ногами. Слегка кружится голова, опасливое ощущение высоты.

«Скорее всего, они уехали. Невозвратно. А приезжих всё больше и больше».

В тот вечер Москва перестала быть родной.

Он ненавидит приезжих.

 

Скользкая рыба детства

Солнце яростно пробивалось сквозь плотную ткань.

Андрей проснулся сразу. Жена спала рядом.

Шторы цвета кофе с молоком. Лежал, рассматривал рисунок. Завитки, похожие на виноградную лозу, были почти коричневыми, заплетались барашками затейливо.

Андрей разглядывал завитушки «усов». Вдруг подумал, что они похожи на гребни волн, чередой догоняющие друг друга.

Он вспомнил высокий глинистый берег. Ослепительное зеркало воды.

Река. Глубокая – на уровне глаз. Он и одноклассник Серёга ловят раков. Запускают руки в норы, ждут, когда рак схватит клешнёй палец, чтобы сразу выкинуть добычу на берег. Руки, ноги, живот – в воде, спину обжигает беспощадное солнце, и хочется окунуться, освежиться хоть немного.

Пацанва купается, лето в разгаре. Вдруг вдоль руки стремительно скользнула рыбина. Плавник изогнулся. Что-то щучье и змеиное одновременно в длинном теле: мелькнуло, вскинулось навстречу и тотчас исчезло в плотной илистой мути.

Вода всколыхнулась, нежно, но опасно щекотнула руку. Он не успел подумать – отчего это так? А рыба уже ударила хвостом, брызги воды в лицо ослепили. Заставила вздрогнуть, напугала пружинистым напором сжатого тела, спасая свою жизнь. Он ужаснулся, заслоняясь руками. Увидел особенным зрением всё это – сразу, но как бы со стороны.

Потом, хватаясь за корешки, выступы, оскальзываясь на глине, мокрой от обильно стекающей с него воды, мгновенно взлетел наверх. Мелькнул на солнце влажным, загорелым телом.

Страх помог. Стоял, дышал глубоко, освобождаясь от пережитого только что, стесняясь своей трусливой стремительности, смотрел вниз. Река, узкая в этом месте, изгибалась и плавно катилась дальше. Белая от солнца, равнодушная.

Рыба ушла, исчезла в прибрежной мути, словно и не было её вовсе.

Серёга, стриженный «под ноль», крепко сбитый, большеносый, белозубо смеялся, лучился загорелым лицом, глядел из-под берега, снизу, стоя по грудь в жёлтой взвеси взбаламученной воды.

– Эх, ты – рыбак! Налима упустил! Килограмчика на два! У него такая большая печень, – показал руками. – Ииии, скусна-а-ая! А питается – падалью! Так что – не переживай! – Серёга махнул рукой.

Потом засмеялся, видно, не со зла укорил рыбацким невезением, побрёл к пологому спуску немного дальше, чтобы спокойно взойти на берег.

Он жил недалеко, в частном доме, брал с разрешения отца лодку и знал про реку очень много. Больше, чем Андрей про свой микрорайон.

Андрей досадовал на невезенье, но успокаивал себя тем, что уж очень рыба скользкая, руками не схватить. В нём возникло брезгливое ощущение от слова «падальщик», представил вялое шевеление утопленника среди плавных извивов водорослей, в лёгкой придонной мути.

Подумал, словно оправдываясь и молча соглашаясь с Серёгой:

«Вот и хорошо, что ушла! Зачем мне нужен… «трупоед»! Не велика радость от такого»

…Андрей лежал с закрытыми глазами, боялся шевельнуться и потревожить чуткий сон жены. Прислушался. Спит беззвучно – не показалось. Свернулась калачиком и ничего не знает про налима. Он подумал о том, какая она деликатная. Стало радостно и грустно одновременно.

Ему захотелось приобнять, сграбастать Алёну, увидеть милое лицо, поцеловать, закопаться в одеялах и простынях. Искать, прикасаться друг к другу, смеяться и дурачиться. Он придержал дыхание, потом беззвучно вздохнул.

Отдалённо слышались через приоткрытое окно птичьи голоса из берёзовой рощи за домом. Кто-то коротко просигналил, разговор, хлопнула дверца автомобиля, лёгкий шум – уехали.

Дочь у бабушки, можно расслабиться и блаженствовать, не смотреть на часы.

Суббота.

Он накинул рубаху в синюю с белым клеточку. Со студенческой поры ему нравились рубашки в клеточку, куртки-ветровки и одежда, в которой много карманов. В них помещались ручки, книжки, диктофон, сигареты и обилие разных необходимых и важных предметов. При этом руки были свободны. Можно было шагать долго и далеко, помогая себе, давая отмашку руками.

Он сидел на кухне в трусах и полузастёгнутой рубашке, пил кофе, раздумывал мучительно – закурить или сначала умыться. А уж потом закурить и ещё выпить чашечку кофе. Решил, что если начнёт умываться – разбудит жену, тотчас закурил, глубоко затянулся, ощутил лёгкое головокружение от первой сигареты и ещё сильнее захотел выпить кофе.

Мобильник нудно завибрировал, задвигался над сердцем, в кармане рубахи. Запульсировал зелёным светом, проявился настойчиво сквозь ткань противным насекомым, словно пытался выпрыгнуть на волю. Сразу захотелось его прихлопнуть и сидеть в тихом раздумье, смотреть в окно и спокойно курить.

Андрей был редактором отдела новостей. Единственное, что омрачало сейчас его хорошее настроение – дежурство в редакции. А это – лотерея: выдернут на срочный вызов или нет. Пять минут на сборы – и вперёд! Новостная лента должна двигаться непрерывно, иначе возникнет информационный вакуум, грянет взрыв беспокойного любопытства, и – катастрофа. Невозможно остановиться, надо всё время думать о том, чтобы выдавать в эфир всё новые и новые новости. Такая технология.

«Старых не бывает. Срок их годности – семьдесят два часа. Только новые новости… Вот ещё типичный пример тавтологии!»

Он достал из кармана мобильник и глянул на дисплей. Высветилось имя – Лена, и он ответил.

Это была Ленка Осипова, дежурный редактор.

– Спишь? Не разбудила? – наждаком по уху, голос долго молчавшего курильщика со стажем.

– Нет, не спишь! Это ему кажется. Бегущей строкой, титрами понизу экрана – «Это ему кажется», – ответил тихо. – Во сне бормочу.

Ленку представил: в свитерке, джинсиках, рука на отлёте, сигарета – вечный дымок негасимого вулканчика – курится. Мать-одиночка. Конечно – поэтесса, член литобъединения и автор-исполнитель собственных песен. Вечная романтика!

– Извини, Дрю. Я на выпуске, не сорваться.

– Ладно… Чего уж там – вещай. Что-то срочное?

– «Горячий пирожок»! Позвонили из вэчэ. Майор… сейчас, да, вот – фамилиё. Фундамент копали строители с утра пораньше. Обнаружили мины неразорвавшиеся. Много мин. Адрес… Да! Запишешь? Запоминай. Машину прислать?

– Будет тебе – всю редакцию поднимать по тревоге. Пока Михалыча подгонишь, все уже разбегутся! Пёхом доберусь. Это же новостройка в моем районе. Пару остановок. Попробую успеть к вечернему выпуску со своей горячей байкой.

– Если что – с диктофона на мобилку запишу, подмонтирую, – пообещала Ленка.

– До связи.

Бриться Андрей не стал. Умылся на кухне, рот ополоснул. Рукой смахнул со щетины на подбородке непослушные остатки влаги. Свежесть осталась.

Залпом допил кофе.

Разгрузка, сумку привычно на плечо. Вышел, тихо прикрыл двери.

Середина мая. Одуванчики весело подсвечивают жёлтыми фонариками газоны. Окраина города. Когда-то тут были огороды, да строители их разорили. Хибарки, летние времянки – укрыться от солнца, инструменты сложить, каркасы тепличек с рваными лохмотьями старой плёнки. Сиротливые, без хозяев. Почему-то особенно жалко стало отцветающие яблони, вишни, сливы и груши. Черёмуха тоже отцвела, и было по-летнему тепло, но она – растение вольное, не огородное.

«Черёмуха – русская сакура», – включил диктофон, записал эту странную фразу.

Просто так, чтобы проверить, работает ли диктофон.

Прошёл за ворота – хлипкий каркас, сетка рабица поверху. Пробрался через горы песка, строительного мусора. Большой микрорайон активно застраивался.

Котлован неглубокий огорожен, кое-где сваи торчат. Жёлтый влажный песок. Экскаватор с поднятым ковшом. На прутиках, рейках криво висела пёстрая лента ограждения. Машина армейская, зелёная – «Разминирование» на борту, молчаливая мигалка на кабине. Рядовой ходит с жезлом, в каске, следит, чтобы не приближались любопытные. Строители угрюмо толпились, курили у бытовки и приближаться не собирались.

«Первый ТВ-канал ещё не пронюхал! Хорошо! Мы сегодня первые!» – порадовался молча Андрей.

Он показал удостоверение сонному охраннику, назвал фамилию майора, прошёл к самому краю котлована. Наговорил текст: про то, что город спит, а вот тут – осколки прошедшей войны напоминают о себе подгнившим больным зубом. Затаилась опасность!

Попросил экскаваторщика завести двигатель, поработать несколько минут. Повторил «отсказ» – «Затаилась смертельная опасность, а город спит». Махнул рукой – стоп!

– Ковш буквально в санцы’метре прошёл, рядом, и вот с угла – вижу, чушка такая… ржавая морда – торчит. А там – ещё… и опять ещё, – делился наблюдениями экскаваторщик.

«Хорошо! Живая реакция. Надо будет сохранить это косноязычие», – подумал Андрей.

– Мы фундамент под «нулевой цикл» двенадцатиэтажки должны были сегодня выработать, я прораб на этом участке, – сказал неказистый мужичок в спецовке с цепким взглядом из-под кустистых бровей.

Потом сунул корявую дощечку руки. Андрей машинально протянул навстречу свою. Прораб сжал её. Пришлось выдёргивать, стало неприятно, и он отвернулся, чтобы не закричать на невзрачного человека.

Из армейского «бобика» вышел майор. Поздоровались. Андрей включил диктофон, познакомились – ещё раз, для эфира. Фамилию записал в блокнот, майор прочитал, кивнул – верно. Попросил подождать немного, видно, волновался, потом махнул рукой, и Андрей опять включил диктофон.

Майор кратко доложил, что мины старые, немецкие. Четырнадцать штук. На подушку песчаную сложены, в машине. Сейчас их вывезут на полигон и уничтожат. Помолчал.

– Стодвадцатимиллиметровые мины. Немцы украли у нас образец миномёта. До войны. Потом документацию захватили в Харькове, на заводе, когда наступали. Тыщи три их успели наклепать за войну. Может и больше чуток. Я думаю, кого-то расстреляли за это… расп… раздолбайство, – сказал майор, – как врагов народа!

«Ленка подчистит… без расстрела. Это уже другая тема», – подумал Андрей и спросил: Сложно было? Опасно? Можно к этому привыкнуть?

– А вы как думаете? Ржавые – вот в чём затыка. Весит она пятнадцать кило. Взрывчатки в ней три кило. Практически боеспособные. Взведённое состояние. Каждый раз по-разному, понимаете! Двух одинаковых случаев не бывает.

«Кило, кило», – подумал Андрей, – как яблоки вёдрами на базаре».

Полиция прибыла с мигалкой.

«Сейчас включат сирену, запишу для антуража, фоном, и поеду в редакцию», – подумал Андрей.

Привычно и буднично.

Майор стоял, думал что-то своё, оглядывал строго происходящее на стройплощадке.

– Не хотите с нами? На ликвидацию, просил пытливо, в глаза смотрел прямо.

– Я уж думал, самому напроситься, да постеснялся. Хорошая идея! – сразу согласился Андрей и подумал: «Времени до эфира – навалом, зато может получиться полноценный репортаж».

Они тронулись в путь. Двигались неторопливо, будили сонную тишину улиц. Полицейские впереди предупреждали по громкоговорителю. Слова отскакивали эхом от панельных домов, накладывались тревожно, люди появлялись на лоджиях, быстро исчезали.

Дорога пустынная. Хорошо, что день нерабочий, ротозеев нет.

Андрей наговаривал в диктофон про всё, что видит. Получилось несколько патетично, на фоне сирены, а ещё и взрыв перед финальным отсказом запланировал. Немножко мелодраматизма – но очень хорошо ляжет к финалу репортажа.

Он был доволен.

Майор оглянулся, глянул на Андрея внимательно, промолчал.

– Лесом едем – лес поём, степью едем – степь поём! – пошутил Андрей. – Специфика работы.

Получилось – вроде как извинился за многословие.

Майор и солдат-водитель переглянулись.

Полицейские развернулись у края леса, уехали. Потом пошла лесная дорога. Машина двигалась медленно, осторожно, вперевалку, словно лежало поперёк кузова коромысло с вёдрами с водой, до краёв, и нельзя расплескать ни капельки.

Где-то в стороне мелькнул несколько раз забор из бетонных плит, кубики напомнили плитку белого шоколада. Колючая проволока на столбах смотрелась странно среди густого, спокойного леса.

Андрей это впечатление отметил, но вдруг опять вспомнил рыбу, попытался представить сейчас, как выглядела тогда река, и не смог. Ему остро захотелось вспомнить поточнее, но в памяти были лишь яркие солнечные пятна, промельк плавника, ослепительные блики на воде мешали, гасили другие впечатления. Он почувствовал досаду, а тут уж и приехали.

Сержант и рядовой осторожно нянчили мины, переносили на руках в неглубокую ложбинку на открытой поляне. Андрей из-за сосны, там, где указал стоять ему майор, наблюдал на расстоянии, как ловко и уверенно работают сапёры. И опять ослепило яркое солнце, словно кто-то сверху пускал зайчиков, стараясь попасть точно в глаза, отвлекал Андрея от основного действа на поляне.

Он неожиданно понял, что лес тогда, на противоположном берегу реки, выглядел точно так же, как этот сейчас. Разве что колючей проволоки не было. Зеркало поиграло бликами, Андрей увидел себя мальчишкой, в глинистой мути по пояс, у берега. Собственные страхи вдруг показались по-детски смешными.

Он отогнал наваждение.

В лесу тишина, душно и сухо – спичку поднеси и вспыхнет. Только птицы какие-то невидимые не знают ничего, тенькают негромко. Он поднял голову. Давящая духота гнетёт к земле – будет гроза.

Ему показали взрыватели, белые шнуры, похожие на электрические провода. Наверное – бикфордовы. Засомневался в названии, решил спросить у майора, уточнить. Попросил зажечь небольшой кусок, отвлёкся. Огня не было видно, лишь лёгкий серый дымок быстро двигался, шипел неотвратимо и негасимо, оставляя невесомый пепел. Записал эту фразу – пригодится. Перед взрывом вставить – неплохо. Или на фоне разговора. Может быть, стихотворение про войну наложить на взрыв, при монтаже? Так будет короче, и слова не затёртые.

– Вы, я вижу, всё подряд записываете, – сказал майор, – а сколько будете рассказывать?

– Минут пять-семь.

– Так у вас уж, кажется, на целый час набралось!

– Как говорил Антон Палыч Чехов, чтобы написать хороший рассказ, надо иметь материала на два. Хотя текст для эфира отличается от написанного текста. Много чернового материала улетает в мусорник. Микрофон – такое коварное устройство, ловит любую фальшь. Поэтому очень трудно вести передачу в прямом эфире. Бывают разные «ляпы», весёлые и не очень. Вот, например – диктор вышел в эфир и объявил: «Местное время – четырнадцать часов пятнадцать копеек!»

– А мне и книжку некогда раскрыть, – сказал майор, – подъём-отбой, отбой-подъём. День-ночь – сутки прочь! Вот у вас – жизнь интересная!

– Да уж! Скучать не приходится! Даже в субботу!

Потом белобрысый сержант сдвинул на затылок пилотку, она каким-то чудом там держалась, поджёг шнур, спустился в окоп. Андрей с майором спрятались в другом окопе.

Андрей включил диктофон, выставил вверх руку. Майор немного осадил её, потянул за локоть вниз, чтобы не выше бруствера. Андрей молча подчинился. Напряжение было разлито в воздухе. Потом раздался взрыв. Андрею показалось – очень громко, с раскатистым треском разорвалось, словно толстый ствол расщепило в один миг. Он ждал взрыва, готовился, но всё равно непроизвольно вздрогнул.

Майор попросил включить запись. Прослушал. Остался недоволен.

– Стыдно! Пердёжь, извините, какой-то, а не взрыв! Будем считать первую попытку неудачной. Сейчас повторим. – Нахмурился, стал отдавать приказания.

Сержант и солдат, сгибаясь, принесли по его приказу из глубины леса тяжёлую авиационную бомбу. Потом разбрелись в разные стороны, натаскали, как дрова, мины, снаряды. Изъязвлённые ржавчиной, но внешне не опасные – металлолом. Аккуратно сложили их в общую кучу.

Опять сидели в окопе. Шипел горящий шнур, ждали взрыва. Тишина была уже не такой звенящей, хотя в её глубине по-прежнему таилась опасность.

Обильный пот увлажнил волосы, катился по лицу, спине.

– А – ёп… пэ-рэ-сэ-тэ! Вы же без каски, товарищ корреспондент! – вдруг явственно сказал майор.

– Так и вы без каски!

– У меня голова деревянная! – ответил майор.

Раздался оглушительный взрыв. В ушах зазвенело, очень тонко, надоедливо. Андрей понял, что задержал дыхание, пока ждал взрыва, а сейчас его бросило в жар, он шумно вздохнул полной грудью. Потом успокоился и слушал тишину затаившегося леса, пытаясь понять – сильно ли оглох, надолго ли это у него?

Майор сходил, полюбовался воронкой, вернулся. Принёс запах пороха, свежей развороченной земли. Попросил прослушать запись.

– Вот! Нормально! Теперь – даю добро, корреспондент! – заулыбался.

Андрея подвезли в военный городок. Ему показалось, что майор хочет о чём-то сказать, расспросить, но отчего-то не решается. Или, может быть, даже – уехать вместе с ним. Махнуть на всё рукой и уехать! Сидеть в городском кафе, пить водку, задыхаться в её тёплой сивушной волне, обмениваться короткими, внешне незначительными фразами. Ёмкими, с подтекстом. Эх, если бы времени больше – сделать солидный материал, действительно на полчаса, о жизни и службе этого замечательного «пахаря» – майора.

Лаконичный, мужской, уважительный разговор, внешне похожий на незатейливый трёп, но с некоей внутренней пружинкой.

Некогда! Может быть, вернуться попозже к этому материалу? Вряд ли – очень уж он событийный.

Они обменялись телефонами.

Стояли на остановке, молча курили. Звенело в ушах по-прежнему, тонко и утомительно, и другие звуки, мирные, со стороны трёх пятиэтажек военного городка напротив прорывались сквозь этот звон.

Андрей коротко придремал в автобусе, на горячем сиденье. Вскинулся, бодрость почувствовал, показалось, что спал долго. Глянул на часы – минут на десять всего отключился. Это тоже с опытом появилось.

Он позвонил маме, услыхал голос дочки, но вдруг расхотелось говорить. Он понял, что с ней всё в порядке, но говорить сейчас не сможет. Распрощался.

Смотрел за окно.

Автобус петлял, делал неведомые Андрею остановки, кто-то входил, выходил, что-то говорили. Какие-то люди, и он среди них едет в незнакомом городе, где не был ни разу и попал сюда по странной случайности. Какая-то диковинная смесь дальней командировки и возвращения откуда-то, чему он не может подыскать названия, или он ещё только выехал в командировку? И пытается вспомнить – а что же он там должен сделать и с кем встретиться? И никак не может прорваться сквозь ступор тяжёлой усталости.

Куда его только не заносили задания редакции! И ничего толком не увидел, до конца не ощутил. Тамошние красоты, достопримелькательности интересовали лишь с точки зрения полезности: насколько они ложатся в контекст темы, задания. И – как с цветка на цветок. Что же он приносил с этих «цветков»? Нектар? Если бы. Искал жемчуг в навозе. Состоявшийся журналист, журналюга. Дилетант! За несколько часов надо въехать в тему, вникнуть, раскрыть, разжевать, донести просто и ясно, интересно, улыбаясь – всё на продажу! И никому нет дела – голова у тебя болит или… печень! Он пыжится, старается, тиражирует, вываливает на миллионы голов, ушей, находясь в центре события. Потом его подхватывает другое событие, срочные дела, а об этом уже подзабыли через два-три дня. Тщеславие гонит, торопит, надо успеть, уложиться, напомнить всем о себе, словно уколоться этим допингом.

«Сделает ли это кого-то лучше? А уже плавно приближается сороковник, – подумал грустно и устало. – Бегаю, как пацан с сачком за неуловимыми бабочками, наслаждаюсь сиюминутным эффектом, эфемерной властью над теми, кто с той стороны микрофона. Создаю мифы из пустоты эфира, чтобы они превратились очень скоро ни во что и растворились в пустоте. А потом всё повторяется. Стойкая зависимость от событий – в пустоте вокруг! Информационный «наркотик».

В редакции выпил крепкий кофе, понял, что проголодался, но буфет был закрыт – суббота, да и времени до эфира почти уже не оставалось. Ленка принесла на блюдце четыре печенюшки. Они хрустели во рту, ранили нёбо. Потом приклеивались к дёснам мягким комом, мешали говорить, отвлекали.

Прополоскал рот в туалете, глянул на себя в зеркало над раковиной, подумал – неинтеллигентная какая… харя! Глаза красные, небритый. Вот бы сейчас на экран – брутально бы смотрелся! На фоне взрыва – взгляд прямой, только видно, как пальцы крепко сжимают микрофон.

Полез в карман. Достал крупный осколок. Злой, колючий, слегка вытянутый, выгнутый, блестящий кристалликами разорванного металла. Сержант белобрысый подарил.

Кинул в никелированное ведёрко под раковиной. Звук получился громкий, и он вздрогнул.

В ладони осталось ощущение тепла.

Вернулся в редакцию. Закурил, дым пускал в открытое окно. Подумал:

«Такая мелкая деталь, как и всё вокруг, соединённое, сцепленное в ужасное и прекрасное, тесно спаянное и постоянное напряжение от того, что серединки-то на самом деле – нет. Есть условный переход из одного состояние в другое. Между ними невидимый зазор внутри звеньев, в длинной цепи случайностей, и он пытается найти в их череде логику, последовательность, смысл и закономерность в тайных знаках, посланных кем-то. Расшифровать, узнать что-то ещё и облегчить себе жизнь и существовать дальше, опять чего-то ожидая… Так и грызу чёрствое печенье своих дней. Не забыть бы эту мысль!»

Эфир прошёл нормально. Ленка принимала звонки. Их было много. Она оживилась, сидела в студии, в центре внимания «широких масс», поблескивая очками, улыбалась радостно через стекло, наушники наезжали на ямочки щёк, показывала большой палец – удачный материал. Стих какой-то свой стала читать.

Андрей вспомнил вдруг, что и сам про стих подумывал, да вот опять ускользнуло от него. Досаду коротко ощутил – жаль, не записал. Привык всё записывать. Какая-то странная память от этого становится – записать, чтобы забыть!

Он устал и был опустошён.

Позвонил жене. Она настрогала разные салаты. Договорились, что на ужин приготовят рыбу с сухим вином. Тихо, вдвоём, по-семейному – в кои-то веки, будут «домушничать», никуда не пойдут.

Андрей забежал в супермаркет. Долго выбирал вино. За ним пристально наблюдал пожилой худощавый старик. Стильный, в белой бейсболке, карминного цвета рубашке с короткими рукавами, в светлых джинсах. Пижонистый дедок.

– Может быть, это? – показал старику этикетку вина «Совиньон».

– Вчера хотел пукнуть и нечаянно обосрался, – сказал вдруг старик. – После этого я перестал вообще что-либо понимать. Хотя мне всего-то шестьдесят восемь лет. И служил на границе, не в штабе жопу плющил об табуретку. Когда-то очень давно – отслужил.

Он огорчённо махнул рукой, ссутулился, ушёл к лоткам с фруктами.

Андрей купил чилийского белого «Шардоне». Ходил вдоль длинного прилавка, придирчиво выбирал рыбу.

– А что вот это за зверь? Вот этот хищник.

За стеклом аквариума-витрины, на дне затаилась странного вида рыба. Что-то в ней было отдалённо знакомое.

– Налим!

– Не узнал! – подивился он, рассматривая, наклонился ближе. – Вот этот вот… экземпляр – будьте добры. Килограмма два будет? Вот и хорошо!

Рыба пыталась вырваться из пакета, била хвостом, отчаянно сопротивлялась. Плясали стрелку на весах, и не понять было, каков же её вес на самом деле. Брызги разлетались в разные стороны. Андрей не заслонялся, наблюдал, как укрощают сильную рыбу, гасят её живую энергию.

Кое-как взвесили беспокойный пакет.

– Может, оглушить? – показала из-под прилавка колотушку продавщица.

– Будьте добры, – Андрей отвернулся, наклонил голову, полез в карман за карточкой, чтобы расплатиться.

Глухой звук догнал его. Удар пришёлся рыбе по голове, Андрей непроизвольно отметил это боковым зрением и неожиданно подумал – как это должно быть больно, когда ломают череп. Внутренне напрягся.

Он устало шёл домой, его преследовал звук ломаемых костей, затхлый запах магазинного аквариума.

Подумал, что вода, должно быть, тёплая, как тогда, в реке, и ощутил лёгкий спазм тошноты. Вязкий ком внутри уплотнился. Желания поесть не было, хотя и чувствовал сосущий голод.

«К рыбе, купленной в магазине, относишься как к еде. Пойманная самим рыба вызывает другие чувства», – подумал вдруг.

Звонок майора настиг его около подъезда.

– Корррреспондент? Ну что ж ты, осрамил меня на всю страну! На весь военный округ, перед личным составом… коррреспондент! – скрипел, как стриж, буквой «р» недовольный майор.

– В смысле?

– Теперь до дембеля будут говорить, что у меня голова деревянная! – сказал тот с досадой.

– А… вы про это! – засмеялся Андрей и тотчас пожалел о том, что засмеялся. – А по-моему, всё получилось замечательно! Вы – настоящий герой, очень скромный, но герой.

– Вот – про это самое… сынок! Надо было на полигоне устранить эту вредную подсказку. Э-эх, старый чудак на букву «му», зарапортовался, не проконтролировал!

– Это такой приём… Живинку внести в репортаж. Знаете, когда говорят дежурными фразами – скучно и неинтересно, а тут – нормальные люди, рассказывают другим нормальным людям, нормальным языком. Всё как в жизни, без шпаргалок, срежиссированных речёвок.

Майор что-то говорил, вздыхал, был явно расстроен. Андрей не хотел его терять – в будущем он мог пригодиться. Поэтому откладывать примирение в долгий ящик не стоило.

Усталый, он стоял у двери, тяжёлый пакет оттягивал руку, хотелось домой, и надо было заканчивать затянувшийся разговор. Смотрел на кодовый замок, отмечая машинально, как он исцарапан. Пакет слегка разошёлся, слизь бурела сукровицей, просачивалась наружу тонкой струйкой, портила настроение.

Появилось желание отключить мобильник и перешагнуть порог квартиры.

– С меня поллитра, майор! – сказал вдруг. – Давайте на следующей неделе созвонимся, встретимся. И устаканим этот вопрос! Ну не гнать же в эфир опровержение, после такого… боевого репортажа!

Майор опять повздыхал.

– И четыре пива – в шесть рядов!

– Наутро! – предложил Андрей.

– Чёрт молчаливый! Любого уговоришь, – пробурчал майор и с неохотой согласился.

Рыбина лежала на доске, пахла рекой, но тайны в ней не было. Андрей гладил её, трогал обвисшее, мягкое брюшко, разглядывал с любопытством. Жёлтая, рябенькая тёмно-коричневыми пестринками, должно быть, маскировка, «камуфляжка» под речное дно, длинный плавник от середины к хвосту, понизу и сверху, глаза серо-синие, замутнённые гибелью, крупные, как пуговицы на пальто. Хвост скруглённый, узкой лопаточкой. Морда острая, стремительная, пасть хищника. Палец в пасть сунул – зубы опасные, мелкие, частые и цеплючие. Оцарапался немного.

Печень и впрямь оказалась большой, непропорциональной телу, бело-розовой и мягкой.

– Так её разглядываешь, словно сам только что поймал, – засмеялась Алёна, – рыбу твоей мечты!

– Да. Рыба-мечт. Знаешь, у неё должна быть голубая икра. Только вот ушла – рыба! Представляешь, когда-то давно, в детстве, сорвалась. Скользкая очень, в руках не смог удержать. Так и преследовала меня всю жизнь! Глаза закрою – и вот она, скользит, исчезает среди бликов, уходит… уходит на глубину.

Он попытался вспомнить свои ощущения тогда, на реке, но уже без страха, скорее, с внутренним любопытством, и сейчас вновь удивился тому, что сразу не распознал рыбу в магазине. Впрочем, и видел-то её в детстве коротко, какие-то мгновения, да и разглядывать особенно было некогда – рыба рвалась домой, в реку.

«Как беден мой язык! А мне ведь, как и майору, – книжку некогда прочитать. Лежит на тумбочке у кровати, открою – и сразу спать. Откуда взяться новым словам? Одни и те же слова… годами», – подумал Андрей, растираясь в ванной полотенцем.

Пока принимал душ, Алёна запекла налима в духовке под белым соусом, поджарила на сливочном масле печень, овощи – до лёгкой корочки. Приборы на столе, салфетки, вилки серебряные. Маленький праздник.

Встретила его с улыбкой. Он заметил светлую блузку, джинсы, макияж, ему стало приятно, и он тоже улыбнулся.

Андрей вернулся в ванную, снял халат и тоже переоделся в джинсы и светло-фиолетовую байковую рубашку в клеточку.

Они сидели на кухне, друг напротив друга, у раскрытого окна. Вечер – тихий и тёплый. Он наполнил фужеры до половины. Терпкий аромат белого вина разбудил аппетит. Андрей понял, что очень голоден.

Печень и впрямь оказалась вкусной, нежной. Чем-то напоминала тресковую, но свежая, речная. Молчали. Громко тикали часы на стене. Горела свеча.

Потом ели мороженое с ромом. Любимое с детства мороженое Андрея – шоколадное. И это было важно для него сейчас.

«Ром – аромат. Хорошая игра слов. Что поделывает майор? Защитник Отечества! «Сапёры ходят медленно, но лучше их не обгонять» – шутка гвардии майора. Он уже спит, должно быть. Можно ли привыкнуть к смерти – рядом, ежедневно, ожидая вызова? Другие вызовы, разные вызовы. И всегда одно и то же – приглашение на смерть! Смертельная игра. И он – один-одинёшенек в своём одиночестве. Опять тавтология. Трудно идут сегодня слова. Не рождаются. Нет, не так – рождаются с трудом. Что-то мешает их складывать легко, ловко и привычно. Устал сегодня. Такой длинный день. День выпотрошил меня, как налима. Занятная фраза».

– Сегодня ты меня не видишь в упор, – тихо сказала Алёна, потёрла пальцем край фужера, – не замечаешь, а я сижу напротив. А-у-у!

Пламя свечи прилегло, неуверенно поколебалось, почти успокоилось. Они смотрели на него заворожённо.

Послышался тонкий звук, как тогда в окопе. Возник вроде бы из ничего, зазвенел и поплыл из-под тонких пальцев Алёны.

Заполнил собой пространство маленькой кухни, встревожил. Растворился в заоконном полумраке и вновь проявился – плавно, словно выплывал мягко из самой середины пустоты – хрустального колокольчика фужера.

Прозрачный колокольчик без языка.

Андрей вздрогнул, отвлёкся от своих мыслей.

– Ты есть, ты со мной. Поэтому я позволяю себе задуматься.

Неожиданно заговорил, всё более волнуясь:

– Там, на полигоне, в окопе… голову поднял – бруствер, каждую травинку увидел, солнце вовсю, ослепило – смотреть больно. Потом взрыв, раскаты, солнце качнулось, накренилось куда-то вправо, запах свежей земли, раскрытой земли, распахнутой, как рана на теле. Дышишь полной грудью, в ней прохлада, страшное что-то скрыто, и надышаться не можешь. А ничто ведь не угрожало, я спрятался в крепком окопе. Представил – смерть, несётся, вот она – у левого соска… воет, летит. Куда? К кому? В кого – в соседа, в тебя, солдата, ребёнка? Из ствола, из миномёта, самолёта? Смерть летит шальная, без разбора. Вот она – перед тобой. Дура ненасытная. Неуправляемая, как автомобиль на скользкой дороге, мчится жутко… на огромной скорости. И ты это понимаешь мозгом, он говорит – стой, там смерть, а ничего не можешь прямо сейчас изменить, заслониться от этого ужаса. И надо встать, пойти… в атаку. Что надо себе сказать – такое, чтобы встать вот так, в полный рост, встать и бежать, бежать навстречу собственной смерти. Заставить своё тело, деревянное, непослушное от страха – гнать, и снова бежать, бежать… себя заставить – бежать, может быть, в последний раз, перебирать не своими ногами… задыхаться от бега. И так хочется жить!

Закончил неожиданно, очень тихо:

– А нашей Оленьке всего шесть лет.

Алёна молчала, смотрела широко раскрытыми глазами.

– Был ли страх? Испуг за себя? Аффект после взрыва? Что-то другое. Понимаешь? Секундное замешательство, паника. Потом – шок от этой простой мысли. Потрясение догнало меня вместе с взрывной волной. С запозданием. Опрокинуло.

– Момент истины…

– Момент истины. Так просто и страшно. – Он взял руку жены, поцеловал, подержал в своей руке, потёрся щетиной.

Алёна вздрогнула, осторожно провела свободной рукой по второй щеке:

– Мальчик ты мой усталый.

Они вместе посмотрели в окно. В роще напротив принарядились берёзки молодыми листочками, светились белыми стволами.

Этот завораживающий свет шёл в дом вместе с ночной свежестью, нёс короткое успокоение.