Обычно этот маршрут проезжали на машине.

Серебристый «СААБ».

Коттеджи опрятные, декоративные, почти игрушечные.

Они мчатся мимо, настроение хорошее.

Такой привычный здесь пейзаж с дождём. Если свыкнуться, понимаешь – в этом есть что-то философское, тест на выносливость и терпеливость.

Погода в течение дня меняется несколько раз, но обязательно присутствует дождь.

Исключения – сродни аномалии.

Здесь дождь мелкий, водяной пылью, невидимой из окна, и когда выходишь на улицу, очень быстро промокаешь насквозь.

«Нет плохой погоды, бывает неудачная одежда». Английская поговорка. Трудно предугадать одежду на капризы погоды.

Шумно и долго они одеваются утром.

В выходные дни всей семьёй, после завтрака, едут в Хофт или Портмарнок.

Потом гуляют вдоль линии прибоя. Почти не разговаривают. Дышат, наслаждаются прогулкой. Дождь прогулке не помеха.

Возле яхт-клуба кормят мелкой рыбёшкой нерпу. Она фыркает, топорщит усы из тонкой светлой проволоки, надолго исчезает в тёмной воде. Всплывает неожиданно, вращается. Лоснится от влаги.

Работает на публику.

Дети смеются.

Бок нерпы рассечён глубокой траншеей шрама. Можно лишь гадать о причинах ранения, и от этого её, одинокую, особенно жалко.

Идут в ресторанчик. Руки пахнут рыбой. Всё заполнено морем.

Обедают.

– Ма’салс, ма’салс! – требует внучка.

Приносят большую тарелку. Устрицы в белом соусе. Заказывают рыбу. Море подсказывает выбор.

Ресторанчик старый. Стены обшиты тёмно-вишнёвыми панелями из дерева. Сумеречно, уютно и шумно. Посетителей много.

Сразу за окном, куда ни глянь, серое, спокойное море. Двигается, живёт.

Умиротворённые, усталые и сонные от свежего воздуха, прогулки, вкусной еды, возвращаются домой.

Ещё одна неделя закончилась.

Дочь, зять и внучка сейчас отдыхают в Италии. В горах.

Заполнили холодильник продуктами и улетели в Тоскану. На две недели.

Он и жена остались в двухэтажной квартире.

– Наш медовый месяц. Однако придётся постараться и уложиться в две недели, – шутит он.

Ночью прошумел страстным собеседником короткий ливень.

Утром он встаёт пораньше. Выходит на лоджию. Бодрящая свежесть.

На небе ни облачка. Птицы поют громко на деревьях вокруг стадиона.

«Ветки – стулья для птиц», – улыбается он.

За высокими кронами старых деревьев – зелёная поляна сонного стадиона.

Будний день. Там сегодня никого.

«В каждом языке есть слова из лексикона певчих птиц. Это древнее ощущение, почти забытое, должно быть есть в каждом из нас. Когда-то мы понимали их язык. Потом растеряли это умение и придумали речь. Такое ощущение. Очень индивидуальное. Мысль рождается из ощущений. Поэтому мало гениальных поэтов, певцов, композиторов, и отношение к ним – как к чему-то божественному, независимо от их «родного» языка и места, где они родились. И тогда они принадлежит всем. И живут вне времени. Без чего жизнь вообще теряет смысл».

Так он думает, пока варит чёрный кофе. Потом осторожно спускается по лестнице, стараясь не обжечься.

Окончательно просыпается от запаха кофе.

Приносит белую чашку. Горячую, ароматную. Ставит рядом с настольной лампой. Без сахара. Себе – одну ложечку тростникового, крупного, коричневого.

Улыбается.

Она просыпается и улыбается ему. Потягивается.

Утром самолёты беззвучно набирают высоту. Он видит их из окна кухни, стоя у плиты. Загружает мойку, стараясь не греметь посудой.

Идёт умываться.

Вечером самолёты вернутся. Низко над морем зайдут на посадку.

Аэропорт недалеко.

Он присаживается к компьютеру.

В ванной шумит вода.

Она прибирается в доме, читает, отгадывает судоку.

Они почти не разговаривают, но в этой тишине присутствует родной человек. Этого достаточно, чтобы молчать о главном.

Лишние слова особенно неуместны в браке.

В полдень выходят из дома.

Двухчасовая прогулка перед обедом.

Из Клонгриффина, мимо станции, идут к берегу.

Посёлок у моря тих, безлюден. Редкие авто на стоянках возле домов.

По дороге к морю слева большой парк, с внушительной каменной оградой. Параллельно берегу – сонная улица. Всякий раз они перестраховываются, берутся за руки, переходя на раундэбауте, круговом развороте. Непривычное правостороннее движение.

Звонко хлопочет стая скворцов.

Море видно издалека, но не каждый день. Оно уходит и возвращается. Но уже другое.

Он рассматривает донную грязь, ослепительно блестящую на солнце. И ёжится от студёного ветра.

Она надевает очки от солнца.

Он не любит затемнений.

Зеркало воды перевернулось, явилась тёмная изнанка, амальгама дна.

Дно обнажилось, неровное, бугристое, как голова, остриженная наголо.

Не всем это нравится.

Ржавая пустая коляска из маркета, поваленная набок, тёмная кроссовка, осколки керамики с рисунком, мелкий мусор, птицы какие-то безымянные, немногочисленные.

Пытается вспомнить: что за птицы?

Серые цапли, белые? Вальдшнепы? Канадские гуси? Краснозобая казарка?

Но не уверен.

Лишь нахальные чайки не вызывают сомнений. Большие. Про себя называет их – морские бройлеры.

Птицы ищут корм. В этом их жизнь.

Щурится от света, слепнет коротко, ночной птицей, летящей на солнце.

Понимает сейчас, что на том берегу гольф-клуб, а вовсе не чья-то богатая усадьба, как думалось прежде при взгляде из окна авто.

Красная кровля, белые стены разновеликих строений вписаны в холмы. Рядом деревья. Стоянка дорогих авто. Дальше – извилистые, ярко-зелёные языки лужаек. Он видит соревнующихся гольфистов.

Их заботят трава, погода и попадания в лунки. Море им сейчас не интересно. Оно для них привычно, не удивляет.

Они не сравнивают остров с большим кораблём.

Можно пройти по пологому дну пролива. Поболеть за игроков. Рассмотреть вблизи.

Они группой переползают по горбам полей, издалека похожие на многоногую сколопендру среди изумрудно-зелёной травы.

«С какой ноги встаёт сороконожка по утрам?»

Дойти? Если бы не грязь. А потом? Ждать отлива? Как долго?

Скорость пешехода позволяет ему делать мелкие открытия.

Что же сейчас – отлив или прилив? Есть русло, смена воды и движение, значит, не болото. Хотя грязи много.

Через полчаса ясно – отлив.

Дальше бирюзовая, а ближе к горизонту тёмная, почти чёрная вода. Плещется. Лёгкая волна.

Возле т-образного перекрёстка протестантская церковь. Высокая. Старинная. Серой глыбой. Без признаков жизни. Главный вход закрыт. Листок – просьба входить через боковой придел.

Каменный крест наверху покрыт изжелта-зелёной накипью мха.

На набережной следы собачьего выгула, мусорные ящики переполнены пакетами.

Надо зорко вглядываться в серую поверхность бетона под ногами, чтобы не вляпаться.

На лужайке в кружок сидят школьницы в форме христианского колледжа – белые блузки, юбки в зелёно-красную клетку, колготки монашеские, плотные, серые. Всё на вырост, неуклюжее. Местами по-детски замусоленное.

Подкрепляются фаст-фудом из гремучих пластмассовых контейнеров, смеются. Говорят громко, на английском.

Пахнет майонезом.

Проходят мимо них.

Присаживаются по очереди на старую лавочку. Фотографируют друг друга мобильником. На фоне недалёкого острова справа, бело-голубого парома. Кажется, сейчас он соскользнёт в пространство горизонта. Плоский и высокий, цветной открыткой в почтовый ящик Посейдона.

С этой точки.

Паром плавно исчезает за островом, похожим на корму ковчега.

– Вспомнил. Камера щёлкает, будто сосед цвиркает дырявым зубом. Там, в санатории. В феврале.

Он осторожно берёт у неё мобильник.

– Должно быть, это неприятно, – говорит она.

– Стоило больших усилий, чтобы не поскандалить. Три недели в одной палате. Процедуры, столовая… С возрастом привычки начинают тобой руководить. Властно. Не всегда смысл и жизнь совпадают. А сейчас – встаём. Надо идти, ветер беспокоит. Боюсь застудить спину.

Он распрямляется постепенно.

Убыстряют шаг.

– Гулять надо энергично, чтобы сжечь больше калорий! – говорит она.

– Когтями орлиными ветер хищно срывает кровлю, – декламирует он.

– Когтями?

– Почему когтями? Потому что ветер студёный, хищный, неласковый. Или так – черепаховый панцирь крыш… черепичных. Нет, это сложней.

Машины проносятся. Редкие прохожие навстречу. Здесь предпочитают авто.

Приветствуют радостно, улыбаются. В основном пожилые люди.

– Несколько раз пройдёшься по району, и начинают здороваться. Что-то деревенское в этом. Лично меня это роднит с ними. Знаю, тебе не нравится слово «родня», но оно очень точное. Сначала думал, здороваются все. Так принято. Позже понял – только ирландцы. Иностранцы отворачиваются, их можно узнать по лицам. Хмурятся, делают вид, что не замечают тебя вовсе, словно боятся, что выдашь их главную тайну. Хотя и так видно за версту – пришлые, озабоченные, хмурые люди. Не успевшие узнать в детстве обычные радости. Пожизненно угрюмые.

Метёлки редких невысоких пальм вдоль берега. Стволы серые, искривлённые ветрами, неопрятные шелушащейся слоновьей кожей.

Справа невысокие горы. На вершине ретранслятор, по склонам жёлтый дрок цветёт пышными букетами. Белыми вкраплениями – пасущиеся бараны.

– Знаешь, мне уже три дня снятся сны. Нашествие снов, говорит он и замолкает.

– Ты мне не рассказываешь ничего. Живёшь в своём молчаливом книжном затворничестве. И совсем не интересуешься, что со мной.

Он отворачивается. Пожимает плечами.

Потом приобнимает её за плечи, смеётся негромко, смотрит сбоку. Снисходительно, через улыбку.

Ему хорошо с ней.

– Так и быть. Слушай. Первый сон. В доме твоего отца. Он встаёт с «медицинской кровати». Ходит по квартире, машет руками. Рубашка на нём светлая, летняя, голова белая-белая. Седая. Пухом, нимбом. Возмущается: «Надоело! Сколько можно лечиться! Ходят врачи, няньки. Выгони их всех на хрен!» А я спиной к нему, в туалете, зажал пальцем прорвавшийся патрубок сливного бачка. Кричу, зная его глуховатость: «Надо набраться терпения. Понимаешь? Второй инсульт это непросто!» И вдруг тишина. Чувствую, что он вышел на улицу. Когда? При его неповоротливости, замедленности. Удивляюсь – ведь он ещё не полностью восстановился. И такое тревожное чувство, что больше его не увижу. Он не вернётся. Хоть плачь! Детали блёкнут, выцветают, испаряются из глубины картинки. Ощущение остаётся. Тревожное, непроходящее. Горестное.

– Тяжело об этом, – она с досадой отворачивается. – Потому что неизбежно.

– Ты просила. Он почти восстановился. Встаёт, двигается с помощью сиделки. Только путает дни недели, числа, события. Вне времени. Внутри своего временно’го коридора. Со стороны очень странно.

Идут вдоль улицы. Много объявлений о продаже. Он искоса рассматривает дома. Ухоженные лужайки, газоны. Маленькие вблизи, попросту убогонькие, низкие домики попадаются. Некоторые вызывают удивление – так похожи на тот, что построил Синьор Тыква и сейчас голова его приподнимет колпак кровли, появятся ноги хозяина.

Особенно неказисты старые дома. Где и как там возможно жить?

– Трагедия, ополовинившая трёхмиллионный народ эпидемией картофельной болезни, завезённой из Мексики. В середине девятнадцатого века, скудно и опасно жилось. Основа питания – картошка. Так безыскусно и страшно. Чума непридуманной жизни. Внутри неё разные люди – старики, совсем ещё дети. Оборваны скрепы между поколениями.

– Теперь-то уж такое не повторится. Невозможно! – говорит она.

– Ирландия входит в пятнадцать стран первых в мире по уровню жизни. Представляешь, только что у меня появилась мысль – хорошо бы родиться в Ирландии! Не тогда, а позже, в мой день рождения.

– А в этот же самый момент какой-то ирландец подумал – хорошо бы родиться в России!

– У всякого действия есть противодействие! Так странно. Зачем Творец создал полярный мир, в котором есть война. Здоровье – и смерть от болезней. Радость и горе, любовь и ненависть. У всего хорошего тотчас же находится дурной противовес. Как левая и правая чашки на весах. Это сделал не Он, кто-то другой? В пику Ему? Тогда почему Он, всемогущий, не воспрепятствовал этому всей своей созидательной мощью?

– Сомневаюсь, – смеётся она, – чтобы у ирландца появилась мысль родиться в России.

Кидает полосатый камешек в ярко-зелёную обнажённость дна.

– В стране четыре миллиона жителей, и за десять лет прирост за счёт эмигрантов более полумиллиона человек! Это о многом говорит. Всё дело в том, что они умеют отдавать, расставаться, не боясь утраты. И возвращается с лихвой. Исподволь я становлюсь патриотом маленького гордого острова, хотя меня никто не принуждает к этому. Меня принудили к эмиграции. Оттуда, где мы встретились с тобой, где у нас родилась дочь. Похоронены близкие люди. Знаешь… Живёшь, живёшь – потом вдруг понимаешь, что случайно оказался в этом месте. Эмигрант, не в своей стране живёшь. И что – тотчас же перейти границу?

Он говорит горячо, понимая, что нечаянно узнал тайну города, лежащего на берегу спокойного залива.

Сейчас.

Фешенебельный, уютный район. И он рад ему, как успешному, хорошему человеку.

Новые постройки просторны, много окон, стекла, интересная архитектура.

Просторные коттеджи. В окнах красивые модели парусников.

Напоминанием мечты.

Настроение поднимается.

Прогулка получилась странной, немного нервной: то они едва успевают проскочить под жёлтый сигнал светофора, то какой-то велосипедист чудом не наехал на них на набережной, а то вдруг вихрем, как из-под земли, пронёсся рядом высоченным двухпалубным кораблём омнибус в зазывном великолепии рекламы, и непроизвольно пришлось отклониться к каменному парапету.

Соль изъязвила поручни, столбы, металл. Море вылизало камни, скруглило выступы и неровности.

Он острым взглядом видит мелочи и воспринимает это как очень личное.

О чём хочется молчать.

Посередине неопрятной лужи отлива маленькая яхта, поставленная на киль, как мелкая монетка на ребро. Дальше остров. Пологий, невысокий.

– Трава и камни пахнут солнцем Приазовья, говорит он задумчиво.

– Двенадцать лет, мы отдыхали в Приазовье каждое лето! – говорит она.

– Помнишь, у Арсения Тарковского…

…На полустанке я вышел. Чугун отдыхал В крупных шарах маслянистого пара…

Та-та-та…

… Юность моя отошла от меня, и мешок Сгорбил мне плечи. Ремни развязал я, и хлеб Солью посыпал, и степь накормил, а седьмой Долей насытил свою терпеливую плоть.

… И дальше – как же там? Голова… Память дырявая стала, как головка сыра… Да! Вот!

…Снилось мне всё, что случится в грядущем со мной. Утром очнулся и землю землёю назвал, Зною подставил ещё неокрепшую грудь…

– Сплошные многоточия, как в любовной записке восьмиклассника! – сетует он. – Знаешь, в чём самая большая трудность, когда учишь другой язык?

– Память подводит.

– Нет. Всё время, постоянно помнишь о родине. Не сочти за пиетет. И думаешь на русском. И пока не поймёшь, где он, твой мир, так и будешь раздваиваться.

– Конечно! Мы же дома общаемся на русском.

– У Василия Шукшина есть мысль о том, что обязательно вернёшься туда, где прожил до семнадцати лет.

– Это участь эмигрантов первой волны.

– Волны моря житейскага! – он делает рукой жест вправо.

Там, впереди, красный конус маяка с белым навершием.

Можно долго смотреть на маяк. И просто молчать.

В этом молчании таится надежда и ожидание хороших перемен.

Воздух плотно унавожен испарениями йода и гниющих водорослей.

– Запах обнажённой морской жизни. Перейодическая таблица моря, – говорит он.

Солнце припекает по-южному, но прохладный ветерок, контрастен.

Садятся на ступеньки. Отдыхают.

– Отлив, кажется, заканчивается. Антракт. Вторая часть симфонии моря, – говорит он.

Пьют минералку. Сперва она. Потом отирает салфеткой губную помаду с маленькой синей бутылочки.

Он пьёт тёплую воду.

Привкус парфюмерный, но он молчит.

– Бываешь наездами, – говорит она, – я всё должна решать сама!

Он кивает головой, о чём-то своём думает.

В шортах, белой майке свежо и жарко одновременно. Его обнажённые руки потемнели. Он чувствует, как царапает шов покрасневшую кожу шеи. Соль растворена в воздухе.

Или ранит шею серебряный нательный крестик, подаренный женой?

Кажется, солнце сжигает вертикальными лучами, фокусируется прямо на них сквозь мощную небесную линзу.

Лёгкий ожог.

Наверху по набережной проносятся велосипедисты. Снизу видны лишь части блестящих колёс, спицы, мелькающие кривошипы ног, коленок. Вкрадчивый шелест шин. Великолепные каски.

Экипировка замечательная, дорогая.

Велосипедистов много. Они снуют водомерками, целыми группами навстречу друг другу.

– Если живёшь на острове – не ропщи на ветер, – говорит он. – В складках улиц и там, где нет ветра, сразу становится душно.

Ему кажется, что всё вокруг подаёт какие-то важные знаки, метки и тотчас отвлекает, смещает, переставляет их.

Сплошные перевёртыши.

Мелкие песчинки попали в мокасины. Он вытряхивает их, даёт короткий отдых босым ногам.

«Долгое ожидание, как злая мозоль на затяжном подъёме», – думает он, а вслух говорит.

– Видеть море и не искупаться, потому что оно холодное, или купаться, зная об этом. Это отражается на характере людей.

– Ирландцы весёлые и общительные. Но и консервативные.

– С работы идут в паб, обмениваются новостями, возвращаются домой. И молчат. При том, что замечательные рассказчики! Столько всемирно известных писателей – Беккет, Свифт, Шоу, Джойс… Уайльд. Талантливые, а прикидываются ленивыми. Открытые. С юмором. Похожи на русских.

– Вечные хлопоты о душе – русское ноу-хау.

Какие-то люди в сапогах, тёмных одеждах усердно ковыряются в иле, извлекают оттуда мелкую добычу, прячут в заскорузлые сумки на плечах. Четверо. Невысокие, похожи на подростков. С трудом переставляют ноги в блестящей трясине ила, вырываются из лоснящейся поверхности опустевшего дна.

Вот один распрямляется. Оказывается, это женщина. Руки в больших красных перчатках. Китаянка? Смотрит вдаль из-под козырька ладони, к чему-то прислушивается.

– Небось, вечером приготовят свою добычу в острой приправе, обжечь глотку, отбить запах гнили, рыбной вони, ила, и подадут в ресторане. Как саранча, подъедают всё что растёт и всё что шевелится.

– Мы все к этому придём, – возражает она.

Несколько раз он бывал в китайских ресторанах, и всегда это заканчивалось неудачно – желудочными расстройствами, лекарствами.

Ему неприятна мысль о китайском ресторане, но он не спорит с женой.

Начинается прилив.

Они сидят на ступеньках. Немного устали, и нет желания вставать, идти.

Сборщиков не видно. Куда-то пропали, словно затаились в толще ила и ждут своего часа.

Кажется странным такое мгновенное исчезновение.

Вода мутная внизу. Вползает на берег, плещется о стену, лобастые камни. Чёрные камни, давно застывшая вулканическая лава.

– Море не любит сора, – говорит он, – старается выкинуть его на берег.

Метров пять – полоса мутной воды, а дальше она сине-зелёная.

Подбирается к ногам вода.

Чудятся тени больших, хищных рыб. Невдалеке. Должно быть, что-то промышляют в придонной мути.

«Здесь мелко даже плоским крокодилам. Впрочем, откуда здесь крокодилы? Глупость!» – думает он вдруг.

На противоположном берегу семенит – собака? Нет – лиса. Он дальнозоркий.

Вода плавно прибывает, захватывает пустынный берег.

Они убегают, поднимаются по ступенькам на набережную.

Он подаёт руку, помогает ей.

– С появлением авто ветер улиц стал другим, – говорит он.

– Что со снами? – спрашивает она. – Ты ведь обещал рассказать.

– И вот – второй сон. Действие происходит там же, в квартире твоего отца. Вхожу. Он волнуется, говорит, только что был здесь институтский товарищ. Виталий вместе с дочерью. В очках, вежливый. Разыскивает тебя, хочет встретиться. Две минутки, как вышел. Я мчусь по лестнице, выбегаю на улицу. Стоит лимузин с российскими номерами. Шикарный, американский «шедевр автопрома», роскошный «Кадиллак» из великолепия шестидесятых. Голливуд! Окна маленькие, плоские, много забавных деталей. Игрушечная ракета. Розовый, необычный цвет. Руль большой, как штурвал корабля. Внутри какие-то блестящие побрякушки. Салон кожаный, красный. Никогда Виталий не был пижоном. Хожу вокруг, удивляюсь – ведь у Виталия сын? Откуда взялась дочь, думаю я. Дима у него, сын!

– Этот сон безобидный. Можно сказать, пустой. К перемене погоды.

– Здесь она меняется пять раз на дню. Безошибочен твой прогноз. Такое светлое ощущение, словно я выздоравливаю. Вот в чём перемена! – он засмеялся. – Четыре месяца рядом с твоим тяжелобольным отцом. Я вдруг, здесь, сейчас, вспомнил, как это было трудно. И ещё. Утром, в студенческом общежитии, перед занятиями, я умывался и пел. Ходил и пел что-то весёлое. Вот и сейчас хочется запеть, кричать весёлое. Без смысла для окружающих, поделиться радостью, щедро, как птица. Наверное, потому что ты – рядом.

– Ты молодец! Надёжный! – она сжимает в своей ладони его руку.

– Так долог день в пустой квартире и так мгновенно пролетают недели. Формула одиночества – «один минус один».

Он грустно улыбается.

Долго молчат. Идут и молчат.

– Ненавижу разрушенные дома. Нарушается логика жизни. Чтобы жить, нужен дом. – Он показывает на усадьбу напротив: – Грустный памятник разорённого очага, несостоявшихся надежд, погибшей радости. Нерождённой любви. Пустая шкатулка дома. В ней нет ничего, что говорило бы о семье. Он – скорлупа. Разбеги мелких трещин на стене, тонкими ветками, паутиной, могут испортить мне настроение. Мимо еду, иду… Безадресная жалость к незнакомым людям. Или самооправдание тому, что свой дом так и не построил. Увы!

– Здесь дорогое жильё.

– Мы столько денег тратим на перелёты! Хотя разве это главное! Но дети уже не смогут вернуться к нам, а мы не сможем остаться у них насовсем. Пока внучка маленькая, а что потом?

– Продать нашу квартиру. Купить в Болгарии, Испании. Сейчас цены упали. Где тепло, где можно отдыхать. Житьё не дорогое. И пусть прилетают к нам дети, друзья.

– Я один, без тебя. В другом углу Европы. Среди книг. Книги, книги. Тысячи книг. Везде книги. Тишь библиотеки. Так странно – в прошлой жизни, в девятом веке, я был библиотекарем в Польше. Так мне нагадала ясновидящая. Закрою глаза – книги, книги… И я – один. Вечерами. Даже когда мы все вместе.

– Почему?

– Потому что всегда в кармане обратный билет.

– Мы нужны детям.

– Я понимаю. Кто же спорит – надо помочь. Пока есть силы и возможности.

Подошли к переезду.

Зазвенела тревожно сигнализация.

Если здешний шлагбаум опустится, он плотно заблокирует дорогу, и невозможно будет его перепрыгнуть, обойти, проползти снизу.

Хватаются за руки. Застывают на секунду – вернуться или бежать вперёд, через двойные рельсы встречных путей?

Делают рывок.

Успевают в последнее мгновение.

Шлагбаум пришёл в движение у них за спиной. Сигнализация возмущается, верещит звонким металлом. Железные ножницы сзади плавно опускаются, отсекают от бешеной скорости.

Оборачиваются.

Мимо проносится дизель-поезд.

Зелёный, сквозным проблеском мелькающих окон, неявными профилями редких пассажиров. Громко сигналит, стремительно уносится вдаль.

– Ну, ты подумай! – говорит она, запыхавшись. – Весь день за нами кто-то гонится!

– А теперь третий сон, – говорит он. – Дублин. Я в спальне. Слышу шорох наверху. Просыпаюсь. Тревожно – кто-то там явно есть. Поднимаюсь по лестнице. Включаю свет. В кухне, на пустой столешнице, пакет. Серый. Нет – сиреневый. Или коричневый? Знаешь, такие дают в гомеопатических аптеках, внутри сборы трав. Ярлык белый с названиями на латинице. И что-то в нём шуршит, шевелится. Подхожу ближе. Оттуда лениво пытается выползти большущая крыса. Морда отъевшейся твари. Сонные глазки. Уши маленькие, плотный загривок. Серая. Противная. Толстая. Сено вываливается на столешницу, и из пасти у крысы торчат какие-то лютики-цветочки. Блёклые, сушёные. Клевер, сурепка, пастушья сумка? Торчат, а ей лень жевать. Меня не боится. Никуда не спешит. Локтем правой руки придавливаю её голову к столешнице. С усилием. Мерзкое ощущение. Она беззвучно трепыхается пару раз. Пока не затихает. Тихо, бескровно. Совсем.

– Крыса – нехорошо. Кто-то у тебя что-то пытается украсть.

– И заметь – все сны цветные!

Она хмурится.

– Ты помнишь, у Бергмана, в «Земляничной поляне», в начале. – Говорит он. – Сон доктора Берга. Чёрно-белый. Там, где катафалк раскачивается деревянный, разваливается прямо на глазах. Ждёшь, что сейчас вывалится одеревенелый труп. И скрип противный, тревожный. Нудный скрип режет, больно ранит слух. Предощущением беды, разъединения частей, крушения.

– Да, помню. Неореализм. Фильмы по полтора часа, смотришь, и кажется, что все три.

– А у меня сны беззвучные. Только вот цветные. И три дня подряд. Не припомню, когда такое было? Сериал!

Они делают большой круг по знакомым улицам. Усталые, возвращаются.

В маленьком магазинчике в своём районе он покупает бутылку красного вина «Shiraz», граппу.

– Почему не виски «Джемисон»? Твой любимый, – спрашивает она.

– Граппа напоминает ракию. Там, на Азовском берегу. На родине моих родителей.

Почти пришли. Их дом напротив пустыря. Здесь постоянно дуют холодные ветры со стороны железной дороги.

Дальше – море. И виадук, построенный до половины.

Справа Парк пастора Коллинза. Застывшие сегодня лопасти ветрогенераторов.

Недавно появился проект строительства на пустыре «Исламик Центра». Вывешены картинки в окнах компании-застройщика, рядом с маркетом.

Фиолетовый купол мечети, школы двух уровней, магазинчики сувениров, бассейн, футбольные поля и теннисные корты.

Грандиозная стройка намечается. Несколько гектаров. Сквозь зелёную сетку забора видно много техники, идёт подготовка к началу работ.

– Всякий раз, проходя мимо этого места, она говорит: «Вот и наш полюс холода», – думает он.

– Вот и наш полюс холода, – говорит она.

– Ещё один день на закате.

– Что за манера подсчитывать дни! – говорит она недовольно. – Тебе что – плохо?

– Всё сложнее прилетать и всё труднее возвращаться. Меланхолия. И всё-таки мне ценен каждый день с тобой, с вами.

Отдыхают после обеда. Понимают, что очень устали.

Она в гостиной, наверху, он внизу, в спальне.

В квартиру вкрадчиво вползает вечер.

В проёме окна беззвучно идут на посадку самолёты.

Он смотрит фильм «Кочегар» Алексея Балабанова. Ему жаль якута, кочегара Ивана Скрябина. Майора, героя войны.

«Зло приходит из мрака, чтобы забрать нас. Нападает оттуда, где зарождаются катастрофы революций. И втягивает в воронку страданий помимо нашей воли. Красота пуста без страданий. Она лишь внешняя форма, а сама жизнь неизменна. Чтобы это понять, надо обрести свободу в себе. Личная свобода. И никто над этим не властен, кроме меня самого. И так много раз, много кругов. Момент истины может настигнуть в любой географической точке. Просто там, где родился всё по-другому, там мои корни, оттого всё – ярче. И от этого внутри тихая, молчаливая радость. А сейчас я обломок, выкинутый на берег острова».

Пьёт маленькими глотками граппу, закусывает орешками.

На пальцах крупинки соли.

Пришла в лёгком, светлом халатике жена:

– Спокойной ночи. Глаза красные. Нельзя так долго сидеть за компьютером.

Укоризненно глянула. Поцеловала в щёку.

Улыбнулась.

– Я слегка усугубил. – Он делает рукой неопределённый жест, хмурит брови, говорит:

– Спокойной ночи.

Она уходит в свою спальню.

Он долго не может уснуть:

«Время… Время – прожорливая крыса!»

Выпивает стаканчик граппы. Она тёплая, как тогда.

Давно.

Он закрывает глаза.

Вспоминает.

Подзабытый вкус свежих бычков, пахнущих свежестью моря.

Бычки похожи на старые, стоптанные башмаки. Голова большая, туловище клинышком, чёрные. Сильные.

Точное название – бычки.

Ловили их с резиновой лодки.

Внизу причудливый каркас потонувшей баржи. Медленно пожираемый ракушками, потерявший контуры каркас.

Теперь он искажён зыбкой линзой воды бутылочного цвета и солнечными блёстками мелкой волны на поверхности.

Заманчиво нырнуть в приятную прохладу глубины у дна и не вылезать в иссушающий зной степи, рыжую траву сразу за песком и мелкими ракушками.

Перед тем как изжарить на костре, он лизнул бычка – проверял, хорошо ли просолен.

Соль на теле, пальцах.

И крепкий запах. Моря, свежей рыбы, пыли, пресной воды, помидоров, брынзы. Ракии, вина.

Запах Приазовья.

Палатки на плоском берегу. В ряд.

Родители молодые ещё, не болели, а дочь, маленькая и родная до слёз, уже крепко спала к этому времени.

Осенью скоропостижно скончается отец…

А тогда, ночью, они купались нагишом. Стройные. Изображали дельфинов-спасателей. Шумно, в ореоле искристых брызг, разливах хрупкого серебра ночного моря, упругой и ласковой воды.

Смеялись, смеялись.

Пили ракию, чтобы согреться после долгого купания. Вздрагивали от её крепости.

Ракия сочилась из абрикосов в медный старинный куб и называлась «абрекотин».

Старик в деревне неподалёку гордился, как хорошим сыном.

Когда наливали в стакан, поверхность слегка дымилась голубоватым сполохом, и казалось, глотаешь языки горячего пламени.

И тотчас же внутри возникала тёплая волна, растекалась по всему телу.

Плавно, исподволь, коварно.

Хороводились у костра. Огонь развязывал узлы кореньев. Жар уходил, пепел оставался. Ветки старого тутовника превращались под утро в невесомый, бесцветный прах.

Под роскошной луной бронзовые тела. Белым светились пятна, очерченные контурами купальников в ярком свете долгого прошедшего дня, пропитавшего кожу коричневым расплавленным сиропом южного солнца.

Лишь тёмные завитушки причинного места да крупные, вишнёвые сосцы упругих, вздрагивающих грудей их жён-красавиц.

Не смущались. Радовались красоте молодых тел, мимолётному отдыху от солнца.

Наперегонки бегали.

Было смешно, бесконечно. Словно берег, плавно уходящий по дуге далеко-далеко, превращался на глазах в петлю Мёбиуса.

Под оглушительную какофонию цикад. Не сосчитать скрипок в этом оркестре и звёзд над головой.

В начале праздника другие мысли. Не утомительные, лёгкие.

Тогда не думалось – как долго?

Когда есть настоящее счастье – это слово не приходит на ум. Оно есть, присутствует в тебе молча. Как и всё, что тебя окружает, и лишь уходя, напомнит. Это может излечить от грусти, но что лечить, если ты перенасыщен молодостью и здоровьем?

Правда откроется позже, если вспомнится.

Истина приходит – не всегда.

Эта необозримость времени плавилась в жарком мареве пространства, тянулась от бесконечных полей подсолнечника у лесополосы абрикосовых деревьев, шелковицы, и дальше, до горизонта, под куполом неба, выбеленного ярким солнцем, на всей протяжённости ленивого, без придуманных границ, моря.

Лоснящаяся спина моря под ярким солнцем. Свободным пространством контурной карты исчезнувшей теперь уже страны.

Море лижет, щекочет ступни ног. Манит покоем, наплывает волнами воспоминаний.

Уютная, тёплая лужа Азовского моря.

Палатки, сшитые долгой зимой, своими руками, по лекалам популярного туристического журнала. Из парашютного шёлка, приобретённого за литр спирта, выданного «на промывку контактов».

Четыре семьи с детьми. Друзья.

Вино искрится, переливается. Золотое. Жёлтое. Драгоценным дурманным настоем выгоревших трав. Горячих рук виноградной лозы. Можно задохнуться от нежности.

Рубль за литр, на шумной трассе Мелитополь-Бердянск.

Только ведро подними повыше. Ждать недолго.

– Ну, шо, хлопчик? Ты шото хотел? Чи шо?

Так долго потом в разговорах мелькает это дивное – «чи шо»! За новогодним столом вспомнится вдруг со смехом.

Водитель улыбается. Белозубый. Лучиком проблеснула фикса. Запылённый, усталый, привычный к жаре и духоте. Загорелый до черноты, головешкой из костра. Без возраста. В домашних «тапках-процмэнках», чёрные «порепаные» пятки. Пропотевший, тёмными пятнами майка, в спортивных штанах-трениках.

Какой-то домашний, нерабочий вид.

Автомобиль-бочка местного винзавода.

Трасса переполнена автомобилями – всеобщая эвакуация на отдых. Мчатся мимо, клаксонят.

Кран большой – как у пожарного гидранта.

Прикроешь глаза. Терпкий аромат шумного, молодого вина.

Светлая струя льётся весело и бесконечно.

Синее эмалированное ведро, обколотая деревянная держалка-вертушка на середине ручки. Местами отбита эмаль, оспины ржавчины.

Надо аккуратно донести до палаток золотую энергию вина, не расплескать.

Раскалённая степь.

Кузнечики стрекочут, замолкают и врассыпную, предвестниками новостей. Один влетает в ведро. В люльку ладошки подхватил, выкинул его, пьяного, в степь.

Засмеялся вслед. Безмятежно.

Вино разливали в трёхлитровые банки. Смотреть сквозь эту «линзу» – обхохочешься!

В ведре закипают початки молодой кукурузы с недалёкого поля. Круто посыпанная крупной солью, обжигающая, вкусная до ломоты в зубах – кукуруза.

Сгорел в плавильне солнца июнь.

Счастье стало белым прахом.