Их двое. Они стоят под высоченными соснами и молчат.

Пронзительно тихо и сумеречно среди редких деревьев. Лёгкий морозец, снег ещё не выпал, но земля уже пристыла в ожидании и готова его принять.

Мужчина невидяще смотрит вверх. Как дальтоник, который времена года определяет по перепадам температуры, осадкам и чёрно-белому вокруг.

Мужчине чуть-чуть за тридцать. Рядом мальчик. Папа и сын.

На мальчике светлое странного фасона пальто в клетку, с фиолетовой полоской и пуговицами слегка вперекос, навсегда пришитыми папой. Воротник и шапка коричневые, линялый мутон. Шапка похожа по форме на спичечную головку, и чёрные покусанные завязки разной длины, крепкие на холоде, свисают обрывками проводов. Мятые сапоги на вырост улыбаются белыми, истёртыми носами навстречу выпирающим коленкам брюк.

У папы поношенное, зауженное пальто робкой претензией на фасон, мягко принявшее фигуру владельца, и толстый шарф, суицидально скрученный на шее. Глядя на папину причёску, вдруг задаёшься вопросом – почему столько романтических восторгов по поводу пуха, а морщинистая лысинка облетевшего одуванчика – неинтересна.

– Какая тишина, – молча удивляется отец. – Вечность состоит из тишины. Они перетекают одна в другую, словно прозрачная вода в стеклянных колбах, но не до конца, что-то остаётся на донце, и в каждом сосуде – по-разному. И всё повторяется вновь.

Мужчина переводит взгляд на тупые носы чёрных ботинок, вспоминает некстати, что у него протёртая до прозрачности пятка на правом носке. Он пытается примириться с этим, но досада цепляет и раздражает, словно заусенец по краю ногтя.

Про носок и пятку знают сын и – неприкаянность.

Она давно живёт вместе с ними. Её легко приметить со стороны.

Достаточно беглого взгляда. Вы можете долго не замечать дырку в собственном кармане, но окружающие её видят сразу. Трудно сформулировать точно, на что похожа неприкаянность. Это как укол – его ждёшь, а он уже сделан, а ты и не успел заметить когда, но такая инъекция сразу всё меняет. Подъём духа или глубина падения ничего не значат.

Люди при встрече с неприкаянностью отрешаются от внешнего, и у них внутри возникает сосредоточенность. Каждый пытается ответить – почему? А вдруг и со мной такое возможно? И ещё: разве так – справедливо?

Потом это проходит, но не у всех – бесследно.

– Если бы люди пели, как птицы, и совсем разучились говорить? Им стало бы легче? Они отвыкли бы ходить и стали – летать. – Мальчик пожал плечами, поправил шапку.

Мелькнул бледный след на руке от зелёного фломастера.

– Не у всех есть слух – вот в чём проблема. Одни поют, как дышат, красиво и естественно. Другие орут, третьи скрипят. По-разному.

– Главное – чтобы все понимали?

– Легко сказать, а как это превратить в знаки?

– Ведь ноты уже придуманы. Я сам видел.

– Они удобны для музыки, пения.

– Зачем птицам ноты? Они и так летают себе, радуются, – сказал мальчик.

Мужчина хотел его поправить, но передумал:

– Представь – все поют, а не летают, и пока научатся, у многих пропадёт желание петь. Всемирный тарарам начнётся. Не все же станут птицами. Останется для кого возможность полёта фантазий. Им этого достаточно. Можно ли при этом петь?

– А тебе никогда не хотелось петь?

– Очень хотелось. Я всегда завидовал… маме. А летал только во сне – пока рос. Рос… вырос. Вот такой вот – как теперь, – сказал с лёгкой обидой, раскланялся и глянул себе под ноги.

– Может, люди летали когда-то совсем давно-давно, а теперь даже вот – не могут вспомнить? Стали толстые в пальто, – пожал ватными плечами мальчик.

Громко звонит мобильник. Папа быстро смотрит на сына, отворачивается.

– Да. Извини, можно, чуть позже, – что-то ещё бормочет, телефон скользнул в широкую лузу кармана пальто. – Так вот, – разводит в стороны руки.

Поднимает голову. Над ним верхушки сосен, и сейчас он словно бы глядит на себя с высоты.

Так естественно делают женщины и отлетающие души.

Впервые за много дней он увидел краски вокруг, удивился и пожалел, что сейчас ноябрь, а не яркий, пёстрый июль, тепло и лёгкая одежда.

Он скинул с себя сутулость, распрямился, стал выше – и оказалось, что небо совсем близко, оно сплошь белое от снега внутри, как пуховая перина, а сумрак – от сосен.

Они машут ветками, как провожающие с перрона, что-то беззвучно говорят, и надо напрячься, чтобы слово ожило и согрело смыслом.

«Скорее всего, они говорят: «Счастливого пути!»

Он глубоко вдохнул:

– Орлы высоко летают, красиво, а не поют, только клёкот издают. Гордые такие. Видишь ли! Орлы!

– Там холодно и мало воздуха. Помнишь, ты рассказывал мне в самолёте? – нахмурил бровки сын.

– Они особенные.

– А можно так запеть, что не почувствуешь себя… Станешь сплошным звуком. Когда закричишь громко – оглохнешь, ни рук, ни ног не осталось. Всё звенит, и ты звенишь. Или ветер навстречу, бежишь, летишь, ничего не слышишь. Дышать трудно, а он лезет в рот, в нос, в уши. Это тоже – полёт?

– Ощущения… возможно. В каком-то смысле – да.

– В каком?

– В самом главном. Есть у человека такой внутри… кусочек свободного пространства, куда не всех пускают.

– У всех?

– Думаю – да, только не все знают, где он. Сплошное беспокойство. И у всех – по-разному. Душа – это называется. Или – совесть.

– Что ли – без своего места? Где попало у всех?

– Это такое состояние.

– Как гланды?

– Нет, они совсем для другого.

– А камень, вот – мрамор? Он же молчит.

– Он тоже говорит. Смотришь на него и пытаешься понять. Очень трудно понять тех, кто молчит. Красивый, а молчит! Даже обидно бывает.

Мальчик вздыхает, пожимает плечами. Шапка приподнимается, и выражение лица становится озадаченным. Лицо бледное, даже на свежем воздухе, от этого глаза ещё больше лазурью, нос заострённый, птичий.

На куст присела синица, заглянула снизу им в глаза чёрными бусинами, попыталась узнать, повертела головой, словно ресницы соприкоснулись – тихо и загадочно. Молча оценила. Ничего для себя не обнаружила.

Отец вздрогнул, искоса глянул на сына.

Птичка качнулась обиженно, отпружинила на ветке и упорхнула так же бесшумно, как и появилась, словно и не было её вовсе.

Отец с сыном замерли. Постояли. Ветка почти неприметно двигалась, жила.

Они посмотрели вслед синице, подождали немного.

Отец спрятал в своей большой горсти шершавую ладонь сына, она быстро согрелась и стала мягкой.

Сын сунул вторую руку в карман, вздохнул. Белое облачко мгновенно унеслось ввысь и пропало.

Они молча пошли между оградок. Сын чуть впереди, как поводырь. Фиолетовая полоска и квадратики пальто исказились, хлястик и рука сына, протянутая к отцу, стали похожи на гипотенузу.

«Как мама – никто не сможет спеть», – подумал сын.