Выбравшись из пруда, разыскал я камень помягче, уселся поудобнее и принялся ловить за пазухой этого буяна. И так ухвачусь, и эдак уцеплюсь, все никак ни за хвост, ни за нос не могу поймать. Разобрал меня смех — наверно, зацепил ненароком щекотную косточку, — от смеха аж слезами зашелся. Стал глаза протирать и только тогда сообразил — ведь я ничего не вижу, всего ряской залепило. Оттого так долго искал.

Протер кое-как, смотрю — обступила орава пацанов, пальцами в меня тычут. Одни рябенькие, другие пестренькие, третьи веснушчатые. И у всех, должно от зависти, дух перехватило — стоят, глаза выпучили, пялятся на меня, будто на рыбу заморскую, и молчат. Вот еще, думаю, напасть, неужели к немым попал?

Не успел подумать, как у меня из ушей — хлоп, хлоп — две пробки грязи вылетели. Тогда-то я и услышал, что говорит самый храбрый из пацанов:

— Аа… ты действительно Микас Пупкус?

— Ребята, — отвечаю, — ястреба я одолел. Во-от такого, — и развел руки во всю ширь. От сильного удара все наказы старосты у меня из головы вылетели.

— Аа… может, ты Илья-пророк, с небесной колесницы от грома скатился? Может, с Марса или с Луны свалился?

— Придумал тоже. Я тебе дело говорю — во-от такой ястреб был. Как тысяча воробьев и одна муха.

— Так ты и вправду Пупкус?

— Можешь пощупать, — рассердился я.

— А почему ты не такой, как все? Почему ты черный и с зелеными косами?

— Вот бестолочь. Это же тина и грязь из пруда. Но видел бы ты, какой ястреб был — во-о-от такой…

Самые смелые подошли, ощупали меня, все мои одежки, убедились, что я не привидение и не с неба свалился, и выбрали меня атаманом. Тогда я им все без утайки и без прибавки, всю чистую правду, — вот как вам сейчас, — по три раза каждому по порядку рассказал и начал было по четвертому, да вдруг не ко времени про дом вспомнил и собрался уходить.

— Ты только нам покажи — где, только объясни — как, — упрашивали пацаны. — А потом мы сами…

Дома мне никто даже и не думал сочувствовать. Дедушка пыхтел трубочкой в углу и не поднимал головы. Бабушка, отвернувшись, вязала чулок. Отец смотрел в окно и пальцами наигрывал на губах охотничий марш. Мама в такт гремела горшками у плиты и делала вид, будто меня не замечает. Было ясно: баня уже истоплена, розги замочены, только еще не договорено, кто первый примется за меня.

"Хоть бы ребятня от окон убралась, уважение к своему атаману проявила!" — подумал я с горечью, а своим сказал:

— Делайте, что хотите, только ястреб и вправду был громадный…

Кастрюли загремели сильней, и последняя моя храбрость улетучилась. Уж не знаю, что мне в голову взбрело, только я вдруг забеспокоился о поросенке, которого на дуб закинул.

— Дома ли Гнедко? — спросил у отца и почувствовал, что не стоило спрашивать: к грохоту кастрюль прибавилось бренчание сковородки. Но я решил не сдаваться: — Мне кабана надо из лесу привезти, — выпалил одним духом, а сам на всякий случай прикидывал, куда бы лучше дать дёру в случае чего.

У печки затихло. Тогда и отец приободрился.

— Как вернется Гнедко, я скажу ему, — усмехнулся он. — А ты, сопливец, не мог бы нам объяснить, что это ты в поднебесье выделывал?

— Охотился, — не смутился я.

Отец прыснул в кулак и обратился к дедушке:

— Ты только послушай, что говорит: охотился он, вишь ты! Так кто же из вас кого поймал: ты ястреба или он тебя?

— Не знаю. Я крепко за свинью держался, а этот тихоня мне дело испортил, леску перебил.

Крышки больше не гремели.

— Так, значит, не знаешь, кто за кем охотился? — переспросил отец и, хлопнув меня для порядка пониже спины, вполголоса спросил: — Так, говоришь, солидный клыкан попался?

Мама топнула ногой и погрозила нам пальцем.

После этого я попал в руки к дедушке. Он ощупал своими твердыми пальцами мои оттопыренные уши и заявил:

— Тому, кто в поднебесье летает, полагается больше знать. — Покосившись на бабушку, дал мне щелчка, да так ловко, что треску полная изба, а боли ни чуточки. — Ну, а теперь что скажешь? — а сам подмигивает мне украдкой.

— Где уж тут, — говорю, — сообразить, когда треск такой стоит. То ли у тебя ноготь, то ли у меня лоб раскололся…

— Заруби себе на носу, — дед обрадовался, что я так хорошо подыграл ему. — Мужчина на охоту не за прибытком, а за храбростью ходит. Мы тут уж не знали, что думать, а он и ухом не ведет, постреленок. — Дедушка многозначительно посмотрел на бабушку и, притянув меня поближе, поинтересовался: — Пулей или дробью на кабанчика заряжал?

Мама и его отчитала за потачку, потом взяла меня за руку, подвела к стене, ткнула пальцем между календарем и часами и спросила, предварительно дав подзатыльника:

— Видишь?

— Ровно час.

— Теперь понял, за что досталось?

Я пожал плечами и попробовал угадать:

— Если бы пришел в двенадцать, вместо одного тумака двенадцать отвесила?

— Я тебя не про время спрашиваю. Ты на календарь смотри, — мама в сердцах схватила меня за ухо и повернула мою голову, куда следует.

— Среда, — заморгал я.

— А ушел в субботу!

С перепугу у меня в голове все перемешалось.

— Неужели я пришел на три дня раньше, чем вышел? — обрадовался я. — Как же теперь быть? Значит, надо все тумаки обратно возвратить?!

— Болтун! — мама уже не сердилась. — А если бы, не дай бог, убился где? Что тогда?

— Тогда некого было б и тумаками потчевать, — вступилась бабушка, притянула меня к себе поближе и спросила: — А скажи, дитятко, красивая сверху земля? Я ведь ни разу в жизни выше крыши не поднималась.

Бабушке мама противоречить не решилась. И стала вокруг меня хлопотать, ссадины да синяки мои охаживать. Камень холодный из погреба достала и к одному синяку приложила, к другому — топор прижала. А сама как бы невзначай спрашивает:

— А велик ли кабан?

— Как жеребец.

— А жирен ли?

— Как чибис.

— А много ли от него прибытку будет?

— Да на грош натянем.

— Ох, добытчики мои, — вздохнула мама и наклонилась, чтобы поцеловать меня. А у нее из глаз слезы — кап! — мне на щеку… — Лучше б ты перо матери на шляпу у ястреба из хвоста выдернул. Все соседи полопались бы от зависти…

И от ее слов так мне тепло и хорошо стало, будто солнышко в дом заглянуло. Все легко вздохнули и кинулись жалеть меня да подробности выспрашивать. Но мама не дала им и слова вымолвить.

— Все мы, вижу, в душе охотники, но порядок должен быть. Не торчите без толку под ногами. Не видите, что ребенок голодный пришел? Вы вдвоем с дедом целыми днями в лесу околачиваетесь и пустыми приходите, а он не успел на охоту выйти — сразу и ястреб, и кабан.

Отец на такую обиду ни словечка, отрезал ломоть хлеба во всю буханку, мяса кус сверху положил и принялся резать еще ломоть, но вдруг остановился, бросил нож на стол, разломал буханку пополам и вытащил из нее за обору запеченный лапоть.

— А это в каком бору добыли? — ухмыльнулся, чтобы матери отплатить за укоры.

— Сами виноваты, — накинулась на него мать. — И жнете, и молотите, и веете, и мелете, и муку просеваете, а лаптя не заметили. Вам только бы кабаны, только ружья… Чем языком молоть, отправились бы за кабаном в лес.

До этих слов я все еще мялся, а уж тут выпрямился во весь рост и сел к столу как равный с равными. Хотя помирал с голоду, борщ прихлебывал степенно, неторопливо. Выловил из миски кусок мяса и солидно объяснил отцу:

— Ты дохлебай борщ, а с мясом я управлюсь, так быстрей будет. И сможем в лес ехать.

Отец поморщился, но ничего не ответил, потом улыбнулся в усы, задумал, верно, что-то. Когда вышли мы с ним во двор, он посадил меня на телегу, сам оседлал коня и подался в лес.

— Куда же ты, погоди! — закричал я.

— Ты на телеге, а я верхом, так быстрее будет. Доброго пути! — и весело помахал шапкой на скаку.

Стыдно мне стало. Слез я с телеги и пошел в лес один, кабана своего искать. Неделю, верно, бродил и наконец совсем потерял надежду найти тот дуб и гнездо на нем.

Иду я, повесил нос, на птичек охочусь, белочек дразню, из шишек семечки грызу. И вдруг что-то как заорет над моей головой, как завизжит. Меня даже жар прохватил. Чтобы охладиться, шарахнулся я в сторону, ветер пустил, полегчало. Но на пути у меня опять очутился этот злосчастный дуб — девять пядей в ширину, пять вершков в высоту. Поглядел я вверх, на ветви, и как подкошенный свалился на землю. Час, верно, катался, ухватившись за живот, пока отпустил меня смех.

Оказывается, поросенок, которого я на дерево закинул, вырос, в большую свинью превратился, и привела она двенадцать поросят. Прыгают свинячьи детки по веткам, визжат пронзительными голосами — упасть боятся. Не столько боятся упасть, сколько радуются, что никто до них дотянуться не может.

Ну, думаю, теперь я покажу, чего стоит настоящий мужчина, за все насмешки с лихвой расквитаюсь.

Проверил: глаз — таращится, ухо — топорщится, а охотничье сердце, как цеп на току, стучит. Значит, все на своем месте, можно начинать. Поднял я ружье, прицелился и — паф! в крайнего. Тот с ветки — шлеп! вверх тормашками, а лис в тот же миг — хвать! его в зубы и унес. Я тогда второго — бах! И этого хорек заглотнул — на один укус хватило. Третьего сорока уволокла. Четвертого воробьи затоптали. Пятого ласточка склевала, а шестой… Пока я целился, его комар забодал. Но я не унываю, взял на мушку седьмого и… Подстрелил бы, точно вам говорю, только подошло время обедать, и я решил малость передохнуть.

Лежу в траве, припасы, что мама собрала, жую, из хлебного мякиша пульки катаю и примечаю — свинья на дереве со своим выводком на меня из-за листьев поглядывает. Подкрепился, прилег за пнем и давай снова палить. Кабанчики, как переспелые груши, посыпались на землю, по всему лесу гул и грохот идет. Это тебе не шуточная охота! Я метко целюсь, чтобы пуля в один глаз вошла, в другой вышла: ценный мех, не повредить бы…

И так я разгорячился, что обо всем на свете позабыл. А когда вспомнил, где нахожусь, было уже поздно: не успел прицелиться в последнего кабанчика, как чье-то рыло меня пониже спины ка-ак двинет! Подбросило меня выше дерева, а на обратном пути упал я в старое аистиное гнездо. Отдышался, через край перевесился, вниз смотрю. А там страх что творится: огромный клыкастый кабан вокруг дуба топчется и последними свинскими словами ругается: как, мол, я посмел его поросятам хлебным мякишем глаза залепить, его супругу тяжело ранить… Кружит он так, ветки в ярости ломает и ждет, пока я вниз спущусь. Щетина дыбом стоит, клыки оскалены, пена с морды клочьями летит. А я не шелохнусь. Что поделаешь, неужто такому свирепому добровольно на клыки полезешь?

Маюсь я в гнезде и рассуждаю сам с собой:

"Вот бы собачонку, хоть плохонькую! Прогнала бы она это страшилище, своего хозяина вызволила! Или вообще не позволила бы кабану подойти ко мне, на куски бы его разорвала". И поклялся всеми лесными бестиями: вернусь домой живым и здоровым, во что бы то ни стало заведу охотничью собаку.

А разъяренный кабан вокруг дерева носится, только ветки трещат.

И сидеть бы мне на дубе весь свой век, когда б не нашел в ранце клубок лески. Навязал из нее петель и принялся ловить ворон. Поймаю, на лапки путы надену и к гнезду привязываю. Как сто двадцать две набрал, стал кричать и руками махать. Они крыльями замахали, взлетели и гнездо в воздух подняли. А с гнездом и меня. Леший знает, куда бы они меня занесли, если бы не смекалка моя: стал по одной отпускать. Отпускал-отпускал, пока совсем мало осталось. Не под силу им было гнездо тащить, и мы мягко опустились на землю.

Но недаром меня мама упрямцем зовет, я от своего отступаться не намерен!

Пошел, значит, я опять к тому дубу. И вижу, что под ним уже никого нет: ни страшного кабана, ни его поросят, ни свиньи раненой. Одни следы остались. Пошел по следам. Оказывается, кабан выстроил своих кабанят и повел в пруд глаза промывать. Первый поросенок за отцовский хвост держится, второй — за хвост своего братца, третий — за репицу второго… А последней шла свинья. Так цепочкой и двигались, как альпинисты.

Эх, думаю, была не была…

Ка-ак шарахнул я кабана в лоб, он вверх тормашками и лежит без движения, а остальные тоже не бегут, стоят на месте и горько хрюкают. Не видят, куда идти — глаза-то у них хлебным мякишем залеплены!

Мигом вытащил я нож из-за голенища, отхватил у кабана хвост, сунул его в зубы первому поросенку и тронулся в путь, а за мной весь выводок кабаний как на поводке потянулся.

Так я с одного выстрела семь кабанчиков и свинью в придачу добыл.

Отец с дедом в мою честь пир закатили — три тарелки холодца из моих трофеев наварили. Из одной щетины столько жиру натопили, что все наши деревенские как ни старались, никак ложками пробить не могли. Тогда я принес топор, присел на корточки да как рубану со всего маху… Но угодил по краю. Тарелка подпрыгнула, перевернулась, холодец по полу разлетелся, а мыши вмиг угощение по норкам разнесли.

Разозлился я, кинулся крушить их норы, только дедушка удержал мою руку и сказал:

— Не сердись. Дешево досталось, задешево и рассталось… От семерых всегда меньше пользы, чем от одного. От твоей жадности и лес опустел, и деревня еще одним недобрым делом прославилась, — сказал это дедушка и посмотрел на меня грустно-грустно. И так мне от его взгляда стало холодно и тяжко, будто в груди вместо сердца у меня гладкий холодный камень лежит.

Перестарался.