Голуби на балконе

Петров Алексей Станиславович

Повесть Алексея Петрова «Голуби на балконе» читать легко, и это несомненное достоинство произведения, опубликованного в интернете. Возможно, этот текст не вызовет огромного потрясения. Если вы начнете его читать, то попадете в мир далеких от нас реалий. Хотя, возможно, не такой уж далекий. Даже мое поколение может вспомнить начало восьмидесятых. Только этот период для нас, пожалуй, более радужный, чем для героев повести Алексея Петрова: детство навсегда остается детством.

Герои повести прощаются со студенческой юностью, сталкиваются с абсолютно «взрослыми проблемами»: поиском жилья, распределением, бюрократией. Возможно, если бы этот текст был написан и опубликован в восьмидесятые, вокруг него бы было много споров, да и — скорее всего — мы бы читали совсем другое произведение, с неизменным для тех лет публицистическим пафосом.

Разумеется, здесь звучат публицистические мотивы, но, на мой взгляд, не это — главное. «Голуби на балконе» — это ностальгическое произведение… Повесть о скитаниях, о бездомности, о том периоде, когда с грустью осознаешь, что юности можно сказать «So long»… В самом начале текста автор описывает голубей, нашедших пристанище на заброшенном балконе: «Она понимала, что этот заброшенный людьми балкон — не самое лучшее место для её птенцов. Но среди хлама, который неизбежно скапливается на любом балконе, птицы чувствовали себя в безопасности. Потемневшие от сырости доски и покоробившийся картон с выцветшей на солнце наклейкой «Холодильник «Наст» надёжно укрывали голубей от нескромных взглядов и берегли от недобрых помыслов»… И все дальнейшие «приключения» героев отсылают читателя к описанию этого балкона, которое еще раз встретится в тексте. Эта параллель — один из самых запоминающихся приемов автора повести, у которой много других достоинств. Интересны также диалоги со второстепенными персонажами: и споры главного героя, врача, со своим коллегой о МакКартни и Ленноне, и беседа с уголовником в поезде. Автор детально описывает быт маленького города, как будто пытаясь поставить диагноз не только людям (обратите внимание на описание внешности персонажей), но и всему укладу жизни того времени… Вряд ли что-то изменилось с тех пор в российской провинции, но у Алексея Петрова не было задачи обличить или разоблачить. Он рассказал о сложной жизни простых людей, о трудном периоде и о самом радостном событии — рождении ребенка…

Редактор литературного журнала «Точка Зрения»,

Анна Болкисева

 

Алексей Петров

Голуби на балконе

 

Она понимала, что этот заброшенный людьми балкон — не самое лучшее место для её птенцов. Но среди хлама, который неизбежно скапливается на любом балконе, птицы чувствовали себя в безопасности. Потемневшие от сырости доски и покоробившийся картон с выцветшей на солнце наклейкой «Холодильник «Наст» надёжно укрывали голубей от нескромных взглядов и берегли от недобрых помыслов. Мамаша–голубка почти не покидала своего гнезда, лишь иногда улетала ненадолго за кормом. Собственные дети казались её верхом совершенства, подарком судьбы, единственным смыслом существования, лучшим творением матушки–природы. Эти невзрачные, ещё не оперившиеся уродцы, дёргающие недоразвитыми крыльями, некоординированные, вечно голодные, то и дело оставляющие сероватые лужицы помёта — верх совершенства? Но голубка знала: пройдёт совсем немного времени, и птенцы уверенно встанут на крыло и превратятся в молодых красивых сизарей. И тогда небо распахнёт перед ними свои лазурные покрывала и будет принадлежать только им, и её повзрослевшие дети узнают, наконец, что такое бездонная высота и как сладок в лёгких чистый воздух, как упруг под крыльями встречный ветер и как кружится голова от радости полёта над крышами города…

 

1

Мы приехали в город Щукин в августе восемьдесят второго. «Мы» — это я, Игорь Градов, врач–гинеколог, только–только со студенческой скамьи, в кармане пусто, в голове негусто… и моя жена Ирина, учительница английского.

Поженились мы сразу после московской Олимпиады. Чуть позже поняли, что поторопились. Побоялись, что будет у нас, как в песне: «Дан приказ ему — на запад, ей — в другую сторону…», — и разбежимся кто куда и уже не увидимся больше. Выпускников Иринкиного курса отправляли на север, в деревенские школы, а нас, медиков, сватали в Центрально–чернозёмный район. «Потом ведь не наездишься, — думал я. — Захочу, допустим, погостить у неё, а начальство не отпустит, сошлётся на «производственную необходимость». Говорят, у них производственная необходимость круглый год. А если удастся встретиться, то только во время отпуска. Но до отпуска — целый год, а за это время многое может случиться… И потом, что значит — «встретиться». Не хочу я встречаться с Ириной раз в год! Мы уже лет пять — муж и жена, только без штампа в паспорте…»

Дураки. Нужно было сделать наоборот: она поехала бы к себе, я — к себе. Там осмотрелись бы, определили, где лучше, у кого начальство умнее и где дают квартиры быстрее, а там уж и о свадьбе подумать можно было…

В общем, зарегистрировались мы в столичном Дворце бракосочетания № 1, который почему–то именовался «грибоедовским». Помнится, в те годы его частенько показывали в телевизионной программе «Время». Видимо, это было образцово–показательное учреждение: старый особняк с высокими, исполненными державного величия дверями, у входа — чистенькие тачки с куклами на бампере, а иногда даже иномарки, хотя в брежневской Москве их было довольно мало. Мы с Иркой тоже не постеснялись, наняли чёрную «Чайку», на этой же машине потом и уехали оттуда.

Стены в зале, где совершалось таинство бракосочетания, были обиты полированным деревом, а в углу стоял импортный рояль. Играл на нём пожилой лысеющий дядюшка во фраке, рядом такие же сверчки пиликали на скрипках что–то лирическое, умиротворяющее — создавали должный настрой и усыпляли бдительность…

Пышная дама с широкой лентой на груди говорила нам о том, как важно супругам любить друг друга всю жизнь, музыканты под сурдинку играли что–то из Шумана, а мы с Иркой стояли и угорали от нервного смеха, с трудом сдерживаясь, чтобы не заржать, пинали друг дружку незаметно локтями и — «да тише ты! ну, помолчи же ради бога!» — пытались успокоить сами себя.

Свадьбу устроили у чёрта на куличках, в банкетном зале на окраине Москвы, но оказалось, это даже неплохо, что далеко: ехать туда было приятно и легко. В куполах церквей сияло майское солнце, прохожие щурились и прикрывались ладонями от света, в лужах купались воробьи, было тепло и как–то, чёрт побери, благостно, а мы — гей–гоп! — мимо Манежа и Александровского сада, оставляя чуть в стороне Кремль и Красную площадь, окольцованные уже, юные и счастливые, мчались на Сходню бражничать и веселиться…

А потом, когда банкет, наконец, кончился, уселись мы в такси и снова через всю Москву, по прекрасному, пылающему вечерними огнями городу поспешили к себе на Юго–запад, в общагу. Ну а там любовью заниматься не стали, потому что Ирку в такси укачало, к тому же и день был не совсем подходящий, да и не в новинку оно нам. Тут как раз ребята–соседи подоспели, поздравили нас, по–студенчески оборжали с головы до ног, намекнули о легализации наших с Иришей отношений (всё ведь знали, всё видели, черти!..). Новобрачную свою уложил я спать. Вскрыли мы с мужиками бутылку «Варны», включили тихонько дуэт «Баккара», достали из загашника картишки, уселись поудобнее и так за префом и болгарским вином ночку скоротали. Первую нашу с Ириной супружескую ночь.

Были мы молоды и легкомысленны, считали себя почти москвичами и сами не понимали, что счастливы. Нам было всё интересно, мы жили напряжённой духовной жизнью. Музыка, театр, кино, живопись, литература — всё принадлежало нам и только нам. Весь мир лежал у наших ног. Мы черпали из этого источника глубокими горстями и совсем не удивлялись щедрости и красоте жизни.

Могли, например, отстоять длинную очередь в Манеж на выставку Ильи Глазунова — зато потом разговоров–то было!.. Очереди на художественные выставки и в концертные залы были «нормой жизни».

Регулярно ходили на Малую Грузинку к «авангардистам», на регулярные выставки «20 московских художников» (подумать только: в первое время вход туда был бесплатным! ну а потом началось — очереди, очереди…), и там, к примеру, неизменно поражались филигранной технике живописца Смирнова, просто «Смирнова», имени же его не помнили. Такая простая фамилия, но в Москве знали, что это именно тот Смирнов, с Малой Грузинки, «один из двадцати», который удивительно точно пишет «обманки»: предмет так и хочется взять рукой с холста, поднести поближе к лицу, рассмотреть получше. Восхищались дерзостью и мудростью Виталия Линицкого (спустя годы ставшего «отцом Стефаном»), который создал удивительные циклы полотен «Времена года» и «Апокалипсис». Это сегодня о нём пишут много и заумно: «Амплитуда чувств В. Линицкого колеблется от осознания недостоинства созерцать тайны Царствия Божия до дерзновенного свидетельства о Вседержителе, Который был, есть и грядёт. Простершись крестом по лицу земли (как предписывает исповедный устав) Тайнозритель желает охватить четыре стороны света, что указывает на глобальный подход к Откровению». Теперь можно об этом писать… тогда же просто увидеть работы этого живописца (а мы видели и самого художника и слышали его импровизированные «проповеди») считалось немыслимой удачей. Для нас, выросших без Бога и без церкви, и слово–то было едва знакомо — «апокалипсис»… Зато о сюрреализме знали много. С весёлым ужасом и лёгким недоумением рассматривали мы наполненные адскими видениями, сексуальными откровениями (по тем временам–то!..) и анатомическими подробностями картины религиозного мистика и оригинального толкователя библейских сюжетов Владислава Провоторова. Благоговейно умолкали, глядя на затейливо–ажурные и одновременно очень прозрачные, очень воздушные работы Владимира Петрова — Гладкого. Выставочный зал на Малой Грузинской, в «доме Высоцкого», был тогда нашей Меккой.

Если обламывались с билетами, скажем, на «Boney M» или Чеслава Немена, смертельно завидовали мальчикам–мажорам, которым удавалось–таки проникнуть в концертный зал, ненавидели их всей душой. «Зачем им Чеслав Немен? Ведь ни хрена не поймут, уйдут с концерта через двадцать минут!..»

Горячо обсуждали ленкомовские постановки Марка Захарова, изучили весь репертуар театра — видели и «Тиля», и «Иванова» с Евгением Леоновым в главной роли, и «Хоакина Мурьетту»… Самым везучим удавалось попасть в «Современник» и в Театр на Таганке. «Стреляли» лишние билетики у МХАТа и Театра сатиры. Обожали Никиту Михалкова и Владимира Высоцкого, Андрея Тарковского и Андрона Кончаловского…

Знаменитостей узнавали по иномаркам:

— Гляди, гляди! Вон, вон! — кричали мы, тыча вслед затылку в шикарной иномарке.

— Кто, кто это?

— Высоцкий!

— Ах, чёрт, прозевал, не разглядел…

Со звёздами кино и эстрады сталкивались в метро и продуктовых магазинах (довольно редко, впрочем) и долго потом хвастались этим. Высшей доблестью считалось проникнуть в Дом композиторов или в Дом актёра на полузакрытый просмотр ещё не порезанного, еще не дублированного… какого–нибудь «Синьора Робинзона».

Уже тогда читали «Собачье сердце» и «Мастера и Маргариту», уже тогда помнили Ахматову и Пастернака наизусть — эти книги можно было купить, но только в «Берёзке» и за валюту, которой ни у кого из нас не было. Но книги — были! Их одалживали только на сутки, на ночь. Подите–ка прочитайте за сутки роман Булгакова… А мы могли прочитать за ночь! Любили Аксёнова, Олешу, Шукшина, Вознесенского, Станислава Лема. И Стругацких, конечно, любили.

Пили не слишком много (хотя иногда случались срывы… впрочем, не так уж и часто). Сексом не злоупотребляли — только по любви, чаще всего по любви… Курили «Пегас» и «Яву». Преклонялись перед «Beatles» и «Pink Floyd», коллекционировали диски… какие попадутся — в лучшем случае, альбомы Демиса Руссоса, Мирей Матье и польской группы «Скальды», а если «Imagine» Леннона или «Arrival» группы «ABBA» — то только у спекулянтов на Ленинском проспекте, рублей за двадцать, из–под полы, на углу магазина «Мелодия»… Пели под гитару песни Визбора, Клячкина и Кукина. Бегали во Дворец спорта «на Мальцева» и в Лужники «на Олега Блохина».

Мы жили нормальной жизнью московских студентов последних лет развитого социализма и верили в любовь и справедливость.

И всё вдруг как–то сразу, в одночасье, ушло куда–то, потому что распределили нас после окончания наших вузов не в Подольск и не в Серпухов, а в далёкий провинциальный город Сомов. А если быть точнее, то и не в Сомов вовсе, а «в распоряжение сомовского облздравотдела». Сначала, правда, мы не очень–то огорчились. У Ирины в Сомове жили какие–то родичи, да и до Москвы оттуда, откровенно говоря, не так уж и далеко, всего–то ночь на поезде. А ещё мы знали, что у Иркиной тётушки (или кто она там?) есть могучий покровитель Боря, о котором поговаривали, что он может всё. Вот мы, явившись к сомовской родне Ирины, и заявили чуть ли не с порога, что раз уж не удалось остаться в столице–матушке, то мы не возражаем и против Сомова, хрен с ним. «Тётушка» высокомерно поджала губки и произнесла:

— Ну что ж.

Она всегда так начинала: «Ну что ж». Чисто сомовская манера.

— Схожу к Боре, — сказала она, — разузнаю. После поговорим.

«Тётушки» не было полдня. А когда вернулась, сообщила нам, что Боря согласен нам помочь и для начала просит одну тысячу рубликов. Это был восемьдесят второй год. Для нас — бабки просто фантастические. Мы ведь не знали, что для Бори это вовсе не деньги, а так, милый пустячок… Мы только руками развели и напомнили Иркиной родственнице, что в Москве жили на сто рублей в месяц.

— Тем хуже для вас, — был ответ.

А на следующее утро «тётка» сказала:

— Ну что ж. Надеюсь, вам удастся сегодня найти гостиницу.

И мы очутились на улице. Первая пилюля оказалась горькой. В областном Сомове задержаться не удалось.

В облздравотделе долго искали нам работу и остановились на уездном городе Щукине, а на первое время, пока оформляли бумаги, предложили загородный пансионат института усовершенствования учителей — ночь провести да день продержаться. Оказалось, что это что–то вроде турбазы среди сосен, где в большой избе жил сонный и, кажется, вечно пьяный сторож Витёк. В просторной горнице с кактусами на подоконниках и едва тёплой печкой стояли рядком два десятка кроватей, застеленных по–армейски аккуратно и педантично. Кроме Витька в пансионате никого не было. Сторож поил нас блёклым чаем и рассказывал бородатые анекдоты.

Утром мы уехали в Щукин.

 

2

Через полтора часа были на месте. «Наверно, это ещё пригород», — думали мы, тревожно разглядывая из окна автобуса низкорослые покосившиеся домики с проплешинами на фасадах и развороченные, словно после бомбёжки, мостовые, совсем не подозревая, что едем мы по главной улице и уже приближаемся к автовокзалу. Чемоданы оставили в камере хранения, где пахло почему–то застоявшейся мочой и школьными пирожками с повидлом.

— Ну, вот мы, кажется, и дома, — сказал я жене, стараясь не смотреть ей в глаза.

Мы поплелись в местную больничку знакомиться с главврачом. Это был типичный почечный больной с припухшими веками и отёчным лицом. Фролов Александр Кузьмич, заслуженный врач Российской Федерации.

— Общежития у меня нет, — сказал он, как только узнал, кто мы такие.

— Что же делать? — спросил я.

Фролов пожал плечами.

— Здесь можно снять недорого квартиру.

— А кто будет платить?

На его лице задвигались желваки.

— Слушайте, а вы, часом, не склочник?

Я окончательно растерялся.

— А то есть у нас тут один… пишет, пишет… писатель.

Я не знал, что сказать.

— Ну, в общем, так, — Фролов встал, показывая, что аудиенция окончена, — жить определю вас пока что в наш кабинет физиотерапии. Дадим вам постель. В кабинете пять кушеток, выбирайте любые. Обедать будете в гинекологическом отделении. А вы дуйте–ка в горздрав и добивайтесь, добивайтесь общежития. Завотделом у нас в Щукине Чефирский Леонид Маркович. Но сейчас он на курсах усовершенствования. Замещает его Овечкин… ну, вы сами увидите.

Мы пошли в горздравотдел и увидели… Что такое Овечкин? Хитрован–мужик явно сомовских кровей. Рот желтозубый, скошенный в язвительной ухмылочке. Глубоко посаженные глазки. Пышная, тронутая сединой шевелюра. А если одним словом, то — трепач. Это я понял сразу. Сальные долгие взгляды в сторону секретарши, анально–генитальные шуточки по телефону… Если хочешь проблеваться — вот лучшее средство: юмор товарища Овечкина. «Доктор, — говорит пациент, — у меня совсем нет времени сдавать анализы мочи, спермы и кала, поэтому я оставлю вам свои подштанники, а вы уж сами разбирайтесь, что там к чему…»

Но чаще он был напыщенно–серьёзен. Зашёл однажды к нему заведующий гороно, подвижный рыжий человечек, в руках — портрет Владимира Ильича Ленина работы художника Жукова. Мы как раз сидели в кабинете Овечкина, но начальник гороно не обратил на нас внимания.

— Гляди, Семёныч, что у меня есть, — сказал он, размахивая портретом. — Хочу повесить в кабинете. Одобряешь?

Овечкин долго разглядывал репродукцию, а потом изрёк:

— Картинка нарисована неверно. Лобная часть выписана без учёта анатомических законов, скулы утрированы… нет, не то, не то. Это я тебе как врач говорю.

Законы анатомии — к портрету вождя? «Как врач говорю»… Болтун. А главное, к нам — ноль внимания. Посидите, дескать, раз уж притащились. Ничего, подождёте, не графья.

— Поищем, конечно, какое–нибудь общежитие, — сказал Овечкин, — а только не понимаю я: ходите тут, просите что–то… Мы, между прочим, во время войны в снегу спали… м-да. И ничего, знаете, выжили. Квартиру снять в Щукине нетрудно да и не дорого совсем…

Овечкин смотрел на нас озадаченно и чуть брезгливо, как на мокриц под половиком.

— Квартиру мы могли бы снять и в Москве! — не сдержался я.

— Вот что, молодой человек, — тотчас осерчал товарищ Овечкин, — вас распределили в Сомовскую область, так уж будьте добры, так сказать…

«Распределили»… А никакого распределения не было! Где угодно скажу: не было. Я‑то думал, что предложат на выбор пять–шесть мест, дадут время на размышления, потом приедут «купцы», распишут–расхвалят, сагитируют, переманят специалиста… Какое там! Втолкнули в огромный зал, подвели к столу, по которому члены комиссии гоняли из рук в руки пачки каких–то мятых бумажек, и лопоухий проректор, похожий на гнома из детского мультика, голосом плоским, как сковородка, и тягучим, как леденец, произнёс:

— На одном из предварительных распределений вы, Игорь Николаевич, остановились на Сомове. Так?

— Я? Мм… собственно…

— Поздравля–а–а-ем, — пропел проректор и чиркнул в бумаге свою закорючку. — Распишитесь и вы, Игорь Николаич.

Я, конечно, понимаю: почти весь выпуск — сплошь «сынки», блатата, кто в ординатуру, кто в аспирантуру, кто в «четвёртую управу», и только Градов и ещё десяток–другой таких же дураков — в Сомов. При этом сомовские–то в Москве остались — у кого объявился вдруг родственник в верхах, а кто и вовсе женился на прописке. «У москвичек прописка, а у нас — пиписка». Уж они–то, сомовские, хорошо знали, что домой ехать — глупость несусветная, никаких там перспектив, никакого профессионального роста.

 

3

Короче говоря, поселились мы с Иринкой в физиотерапевтическом кабинете.

На работу я не ходил: ждал, когда дадут общежитие. Да пойдёшь разве? Это ж не на субботник — мусор за просто так ворочать. Потёртыми джинсами и стоптанными туфлями не обойтись теперь никак. Врачу, особенно начинающему, имидж нужен, а тут — ни умыться, ни побриться, ни шмотьё простирнуть… Вещи свои мы оставили в камере хранения. Ирка сказала, что если мы будем держать там чемоданы слишком долго, когда–то явится милиция и вскроет ячейку. Вот мы и таскались на автовокзал раз в три дня, чтобы поменять шифр и опустить в щель автомата пятнадцать копеек. Спали на жёстких узких кушетках — само собой, порознь. Утром завтрак в буфете гинекологического отделения, стремительный марш–бросок в туалет, причём один стоял на стрёме, чтобы попридержать больных (уборная не запиралась). Ну, а потом, как говорится, вон из хаты, на прогулку по славному Щукину. А остаться «дома» никак нельзя было: физиотерапевтический кабинет до обеда обслуживал больных женщин.

Что такое Щукин? Старинный городишко, где две–три улицы вполне ничего себе, с магазинами, церквями, музеями, а остальные — просто сточные канавы с горами столетнего мусора у калиток. Пару раз в день, чтобы убить время, мы ходили в кино, но это выручить никак не могло, потому что кинотеатров в Щукине было всего два, и репертуар там бедненький. Обедали в кафе «Диета» или в стекляшке в центре города у памятника Ленина. Конечно, нам бы лучше борща домашнего или хотя бы пельменей, но не в гинекологии же куховарить… Слонялись по магазинам, ходили на аттракционы в крохотный парк, который, впрочем, был открыт не так уж часто, ворота запирались очень рано. Тем не менее, от уездного Щукина веяло чем–то гоголевским. Мы почти убедили себя в том, что нам это нравится.

Но тут заболела Ирина. По утрам рвота и спазмы в желудке. Перестала есть, похудела, сникла. А я, глупый осёл, диагноз поставил не сразу. Всё думал, что в «Диете» не тем накормили. В кабинете нашем — ни раковины, ни унитаза. А разве это жизнь, когда даже сблевнуть некуда?

И тогда Иринка распсиховалась, побежала к Овечкину, расшумелась, сказала, что мы уезжаем. В ответ на это заведующий извлёк из ящика стола бумагу, которая была подписана в тот день, когда мы впервые явились к горздрав. В документе значилось, что супругам Градовым предоставляется комната в общежитии сельскохозяйственного техникума. Вечером мы переехали на новое место.

— Донт уорри! Би хэппи! — сказал я своей беременной англичаночке (в конце концов мне стало ясно, почему мы бегаем пугать унитаз). — К общаге нам не привыкать. Теперь заживём!

Бог мой, как жестоко я ошибся!

Вообразите себе трёхэтажное, облупленное с фасада здание, в котором жили одни только шестнадцатилетние девчонки. Женское общежитие. Крошечные комнатёнки со старомодной казённой меблишкой. За тонкой дверью — узкий полутёмный коридор, а там всегда шум и базар. По вечерам на кухне гвалт и толкотня: девки в ночных рубашках готовят скудный ужин — яичницу с колбасой или оладьи на простокваше. Пахнет квашеной капустой и топлёным жиром. Душный чад расползается по всему этажу. По плинтусам снуют мыши. По ночам слышно, как скрипят койки в самых дальних комнатах…

Долгое время эти недозрелые соплюшки не могли запомнить, что в нумере осьмнадцатом живёт солидный мужчина с супругой, а потому слонялись по коридорам в неглиже не самого лучшего качества. При моём появлении девчонки разбегались по своим норкам с оглушительным визгом. Я смущался, я чувствовал себя последним хамом. «Не бойтесь, я гинеколог, к бабьему мясу привычный», — хотелось мне крикнуть им. Видит бог, я искренне заблуждался… Вероятно, какой–то добрый человек всё–таки растолковал им, кто я по профессии. Что такое мужчина–гинеколог для несовершеннолетних девушек? Мерзкий вражина, похотливый козёл, ловко пользующийся своим служебным положением. Я поднимался по лестнице на этаж и слышал у себя за спиной змеиное шипение: «Гинеколог! Гинеколог!..» Дескать, бей его, собаку, девчата! Он бабский лекарь. Он, позорник, наверняка пускает слюни при одном только виде нашей не совсем ещё оперившейся натуры…

На три этажа общаги была всего одна уборная. Само собой, женская. Два унитаза без перегородки. Дверь без крючка. Я ни разу не воспользовался этим «удобством». Если уж серьёзно припечёт — бегал на центральный рынок. Это совсем рядом, три минуты ходу. Успевал. По мелочам же ходил в бутылку из–под кефира, а потом янтарную влагу воровато выплёскивал в форточку. Делал это украдкой и быстро, чтобы, не дай бог, не заметил кто. Иногда хладнокровие изменяло мне. Предательски дрогнувшая рука опорожняла бутылку на оконное стекло снаружи. Струи громко бились о подоконник. Через месяц оконное стекло покрылось уратами, оксалатами и прочими солями. Прозрачная бутылка вскоре стала матовой. В неё помещалось только пол–литра. После обильных питьевых эксцессов этого было мало, и тогда я со спокойствием обречённого заканчивал акт прямо на дощатый пол.

Мы были лишены такого естественного удобства, как канализация. Мыли посуду, стирали носки и умывались над тазиком. За сутки в нём набиралось до краёв. Тазик стоял под кроватью и источал совершенно невыносимый смрад. Глубокой ночью, пошатываясь от тяжести своей ноши, я выносил эту жижу к ближайшей раковине на кухне. А потом брал два ведра и тихо пробирался в женский туалет за свежей водой. Двух вёдер должно было хватить на сутки. Там, в отхожем месте, тускло горела лампочка. Из единственного крана сочилась тонкая струйка воды. В полумраке сортира трудно было разглядеть что–либо вокруг. Однажды меня не узнали. Прижавшись к сырой стенке и стараясь не дышать, я ждал, когда наполнятся вёдра, и тут в уборную вошла тоненькая девчушка в трусах. Она бесцеремонно сдвинула моё ведро в сторону, произнесла «я недолго» и, раздевшись до гола, спокойно совершила у крана свой вечерний туалет, понятный не только гинекологу. Я стоял ни жив ни мёртв, прижавшись к стене и боясь обнаружить свою половую принадлежность. В тот раз обошлось: девчонка не признала во мне мужчину…

По вечерам к общежитию приходили женихи. Они кидали камешки в окна и очень удивлялись, когда в проёме вдруг появлялся я.

— А где Алиса? — потерянно спрашивали мальчики.

— Алиса здесь больше не живёт.

Мы работали допоздна. Я читал акушерский учебник Иосифа Жордании, Иринка затаскивала на свой беременный живот деревянную спинку кровати и на этом импровизированном столе готовилась к завтрашним урокам. В нашем окне подолгу горел свет. Однажды это сыграло с нами злую шутку. Раздался оглушительный хлопок. Мы онемели от страха. Через несколько секунд по двойной дырке в стекле я понял, что в комнату влетел увесистый булыжник. Женишки мстили девочкам–целочкам за несговорчивость.

Что это было со мной? Я высунулся в форточку и заорал на весь Щукин:

— Падла! козёл вонючий! Разорву гада на хер!

На следующий день купил бутылку «Столичной» для местного плотника, и он вставил нам новое стекло.

 

4

Наконец я пошел работать. Проще всего в женскую консультацию можно было попасть через всё тот же рынок. По пути на службу я останавливался у крана возле цветочного ряда, там, где бойкие азеры готовили свой духманистый шашлык, и торопливо чистил зубы. Вероятно, кто–то из моих пациенток видел это, но меня это уже не смущало. Я почувствовал вкус к бродяжьей жизни. Ко всему можно привыкнуть. Мы долгое время думали так и были совершенно искренни в своём заблуждении, пока со зловещей остротой не осознали, наконец, что очень скоро нас станет трое.

Иринка снова потащилась к Овечкину, но он опять напомнил ей, что когда–то имел удовольствие почивать в глубоком сугробе (вероятно, забыл, что уже рассказывал нам об этом). Нас этот аргумент не убедил. В комнате площадью восемь квадратов можно жить вдвоём, но с ребёнком, да к тому же без водопровода и канализации, в шуме, сырости и неуюте — никак.

И тогда я отправился к Фролову, главному врачу. Александр Кузьмич был обижен на меня за то, что я хронически опаздывал на его планёрки. Фролов считал меня разгильдяем, оборванцем и наглецом. Сказать по совести, он был прав. Брился я редко, ходил в мятой одежде и отказывался дежурить бесплатно (оплата дежурств врача–интерна не предусмотрена штатным расписанием). Что же касается опозданий, то я, будучи студентом, даже на конференции к академикам и профессорам далеко не всегда успевал вовремя. Видимо, это болезнь. Мне почему–то всегда проще было задержаться на работе на полчаса, нежели явиться хотя бы минут за пять до начала рабочей смены… Ирина зарабатывала в полтора раза больше, чем я, и мне было стыдно перед ней. Я ещё не был настоящим врачом. Интерну в этой жизни достаются жалкие крохи…

— Ничем не могу помочь, — сухо сказал Фролов. — Вам предоставили общежитие. Полагаю, этого достаточно.

— В таком случае, мы вынуждены обратиться за поддержкой в министерство. У нас скоро будет ребёнок. Невозможно жить втроём в клетушке, больше пригодной для плохонькой голубятни. — ответил я. — Будем просить, чтобы нас распределили в другой город.

— Что ж, это ваше право.

Он пристально глянул на меня.

— А когда вы собираетесь в Москву?

Мне нечего было терять. Я сказал:

— Сегодня же. Вечером.

— За свой счёт. Оставьте заявление, — равнодушно распорядился Фролов и вернулся к бумагам на столе.

 

5

После зачуханного Щукина Москва — это больно. Асфальт на тротуарах, яркие витрины магазинов и исправно работающие светофоры теперь казались нам немыслимой роскошью. Прямо с Павелецкого вокзала мы направились в сад Мандельштама на «Фрунзенской» (совсем недавно ещё мы учились здесь, на Малой Пироговке, и забредали в этот парк чуть ли не каждый день), сели на нашу любимую скамейку у самой воды и, с завистью поглядывая на безмятежных лебедей в пруду, замерли в тихом и безграничном отчаянии.

— Похоже, что юности пора сказать «so long», — вздохнула Иринка. И вдруг заплакала.

Я обнял её, такую неповоротливую, неуклюжую, с огромным животом и бурыми пятнами на лице, — обнял и, натужно смеясь, произнёс:

— Донт уорри! Жизнь только начинается.

А потом, мучительно стыдясь своего синематографического порыва, сказал негромко:

— Прости. Я не смог сделать тебя счастливой…

— Дурак ты, Игорёшка!

Она сбросила с себя оцепенение, энергично поднялась и, нежно хлопнув меня кончиками пальцев по макушке, скомандовала:

— Пошли, сиротинушка. Нас ждут великие свершения.

Министерство здравоохранения располагалось возле станции метро «Белорусская». Мы наскоро перекусили в ближайшей «Пельменной», а потом, собравшись с духом, переступили, наконец, порог этой конторы.

В коридорах сновали чиновники. У стен жались просители. Были это всё больше такие же, как мы, молодые люди. На их лицах, как в зеркале, легко угадывались бесспорные симптомы наших собственных невзгод. К министру или к его заму попасть не удалось. Принял нас инспектор — кажется, эта должность называлась именно так. Молодой человек положительной внешности, с открытым лицом и геометрически выверенным подбородком, в костюме и галстуке, слушал нас внимательно и дружелюбно. Дружелюбие было его обязанностью. Я понял это быстро. Просьба, с которой мы обратились к этому Хулио Иглесиасу, была ему хорошо знакома. Мы просили, чтобы нам дали новое назначение, но теперь уже домой, на родину, в Донбасс.

— На Украину не можем, — картинно опечалился инспектор. — Это не в нашей власти. Мы — Российская Федерация.

— А куда же тогда?

Он пожал плечами.

— Никуда. Сначала разберёмся с этими вашими мудрецами из Сомова. Что ещё такое? Молодым специалистам не дают жильё! Никуда не годится, товарищи. Это не лезет ни в какие ворота!

Он возмущался минут пять. Он негодовал так, словно это мы были виноваты в том, что в Сомовской области нас динамят чиновники. В то же время он был сама любезность, душка. Выразил уверенность в том, что Иркины роды закончатся удачно. Пообещал нам в недалёком будущем все блага земные: квартиру, зарплату, почёт и уважение. Пожелал нам доброго пути. Встал, когда мы покидали его кабинет. Улыбнулся. Помахал ручкой…

Мы поверили ему. Нас легко было одурачить. Рядом с нами не было старого матёрого волчины, который знал бы жизнь и помог советом. Он сказал бы нам:

— Ребята, а пошлите–ка вы этого прощелыгу к ебене матери, а заодно и всяких там фроловых с овечкиными. Собирайте–ка вы свои чемоданчики да и дуйте, куда душа зовёт. И никто вам ничего не скажет. И даже искать не будут, потому что таких, как вы — легион! А чинуши — они ведь ленивые. И всё это им — по херу! Им лишнюю бумажку написать — западло, а вас, горемык, искать по всему Союзу — так и вовсе безнадёга…

Почему–то у нас считается предосудительным, если какой–нибудь влиятельный папенька направит своего дитятку на заре юности на верную стезю: протиснет в вуз, устроит на денежную работу, замолвит словечко нужным людям… Но ведь никто не упрекал его за то, что он, папаша этот, поддерживал малыша за подмышки, когда ребёнок только начинал ходить. Или сидел с ним у настольной лампы, когда малец выводил в тетрадке первые буквы. Или позже, когда парень повзрослел, встречал сына вечером после школы, зная, что отроку угрожают дворовые хулиганы… Почему бы не помочь ребенку ещё раз, и ещё, и ещё, в узловые, как говорится, моменты его судьбы?

Рядом с нами не было такого человека. Мы поверили красавчику–инспектору и ушли от него окрылённые.

Днём пробежались по ГУМу и ЦУМу, откушали бананов возле Дома обуви, прошлись по Арбату, накупили масла, майонеза, сыру (в Москве тогда с этим было несравненно лучше, чем в Щукине), а вечером опять влезли в наш «колбасный» фирменный и покатили домой.

 

6

Примерно недельки через две Фролов сообщил мне, что меня ждут в Сомовском областном здравотделе. Кто ждёт? Сам Павел Егорыч Чернуха, главный врач Сомовщины.

— Имейте в виду, — предупредил Александр Кузьмич, — Пал Егорыч человек своеобразный, опозданий не любит. Извольте явиться вовремя, к восьми.

Это означало, что нужно было выехать в шесть утра, первым автобусом. Так что позавтракать мы не успели. Да в такую рань и не хотелось.

В кабинет к Чернухе самоуверенно вваливались вальяжные личности в отутюженных костюмах–тройках, предварительно роняя несколько игривых фраз жопастой секретарше. Нас долго не приглашали. Мы просидели в приёмке шефа часа четыре. Было тоскливо и голодно. Я несколько раз напоминал секретарше о своём присутствии. В конце концов Иринка разревелась.

— Меня сейчас вырвет, — предупредила она.

Секретарша испуганно встрепенулась, покосилась на живот Ирины и побежала к Чернухе. Нас впустили в кабинет, и Пал Егорыч немедленно накинулся на меня с площадной бранью.

— Какого хера, я спрашиваю? — визгливо, по–бабьи, кричал он. — Как это прикажете понимать?

— А что? — не понял я.

— Что? А вот что! Мне доложили, что вы пьёте, прогуливаете работу, занимаетесь вымогательством взяток…

— Я?

— Да, вы!

— Простите, но вы меня с кем–то путаете.

— Ничего я не путаю! Вы ведь Крутолобов?

— Я Градов.

— Какой еще, к чёрту, Градов?

Чернуха порылся в своих бумагах и, сообразив, наконец, что ошибся, хищно замер.

— Ага, вот кто это! — произнёс он с весёлым злорадством. — Вот кто: Градов! Ага…

Он возбуждённо почесал пятернёй затылок.

— Вас ждали к восьми утра!

— Мы здесь с полвосьмого.

— И что же?

— Не пускали…

Я кивнул головой на дверь. Чернуха сразу же потребовал к себе секретаршу и устроил ей истерично–показательную сцену, сопровождавшуюся грозным постукиванием карандаша по столу. Секретарша в слезах выбежала из кабинета, размазывая тушь по лицу.

Чернуха извлёк из папки листок бумаги, и мы узнали своё заявление, которое оставили в министерстве. Павел Егорыч недоверчиво уставился на тугой живот Ирины и сказал:

— Ну, положим, ребёнка пока нет. И неизвестно ещё, будет ли.

Иринка с суеверным ужасом глянула на этого благообразного человека с орденскими планками на груди. Её лицо приобрело землистый оттенок, черты обострились, как у больного перитонитом.

— Что вы такое говорите? — прошептала она.

Но Чернуха не стал её слушать.

— Жаловаться, значит, надумали? — усмехнулся он, угрожающе поигрывая бровями. — А вот мы вас — в село, к Паклину… Хотели оставить в городе, но вы — жаловаться, жильё вам подавай. Что ж, переведём после интернатуры в райбольницу, в глухомань. Паклин подыщет, где вам жить…

Он еще раз многозначительно усмехнулся.

Выйдя на улицу, Ирина по–птичьи запрокинула голову. Так дышат астматики после приступа — глубоко, с наслаждением…

Чуть отдышавшись, мы поплелись на автовокзал.

На этом всё и кончилось.

 

7

Впрочем, нет. Через три дня меня пригласил к себе Фролов. В его кабинете я увидел двух представительных мужчин, небрежно развалившихся в своих креслах. Это был заведующий горздравотделом Чефирский, только что вернувшийся с курсов повышения квалификации, и, как я потом догадался, главврач райбольницы Паклин. Чефирский изучающе, с интересом глянул на меня. Я почувствовал себя нашкодившим пионером, которого вызвали на совет дружины.

— Ну, как он тут у тебя? — начал Чефирский.

Так, словно меня в кабинете не было вовсе.

— Да как вам сказать? — засуетился Фролов, натянуто улыбаясь. — Безынициативен, к знаниям не стремится, планёрки мои прогуливает… Ничего не могу с ним поделать.

Бедный, бедный Александр Кузьмич! Вот какую змеищу пригрел: тунеядца, прогульщика, кляузника… И никак не может справиться с сопляком, ну просто никак.

— Что же это ты, а, доктор? — нахмурился Чефирский. — Плохо начинаешь, очень плохо…

— Тут вот, Игорь Николаевич, поступил сигнал, — произнёс Фролов официальным тоном. — Нам поручено создать комиссию, чтобы изучить ваши жилищные условия. Вы сейчас отведёте этих товарищей к себе и всё им покажете.

— Да что показывать? — возразил я. — Это ведь общежитие…

— Поведёте и покажете, — повторил Фролов.

— А как же работа?

Он гаденько ухмыльнулся.

— Думаю, без вас там обойдутся.

И я повёл эту доморощенную комиссию к себе в женскую общагу.

Зачем–то пригнувшись, Чефирский осторожно заглянул в мою комнату, но входить не стал.

— А где у вас кухня? — спросил он.

— В конце коридора направо, но я туда ни ногой.

— Почему?

— Девки в ночнушках шастают. Неловко мне.

— Ты, я думаю, тут не теряешься? — загоготал здоровяк Паклин.

— Куда мне? — отмахнулся я в тон ему. — Мы тут с супругой вдвоём…

— В общем, так, — подвёл итог Чефирский. — Жить можно. Давай, Игорь, посмотрим правде в глаза: твои претензии не обоснованы. Я, например, в таких условиях шесть лет жил…

— А туалет?

— А что туалет?

— Не могу же я ходить в женскую уборную.

— А ты не обращай внимания, — снова хохотнул Паклин, — пристраивайся рядом!

— Не в сортире же пристраиваться, — сказал я, понимая, что разговор ни к чему не приведёт: товарищам дано соответствующее указание…

Гости ушли, а я вернулся на работу.

 

8

Надо сознаться, что там у меня не очень–то ладилось. Я и в самом деле был пассивен. Нужно было лбом пробивать стены, шустрить, показывать своё рвение (вот, мол, я какой старательный), задавать вопросы дурацкие, изображать из себя пытливого юношу, — а я опасался, что кому–то помешаю. Болезненно застенчивый и чересчур деликатный даже там, где это не нужно было, я излишне скромничал, на передовую не лез. Наставника у меня не было. Вероятно, у коллег сложилось мнение, что Градов занят только своими бытовыми неурядицами, а ко всему остальному равнодушен. Похоже, на меня просто махнули рукой. Я ощущал себя лишним, я был неумехой, неудачником.

Да Господи! порой даже самые близкие не понимают, что ты им нужен так же, как они тебе, и приходится им, самым дорогим и близким — жене, детям, друзьям, родителям, брату или сестре — доказывать что–то, ломать себя, менять свои привычки, отказывать себе в главном, исполнять какие–то вздорные «обязанности перед семьёй и обществом», жить по общепринятым канонам — принятым непонятно кем и неизвестно для чего… А тут — по сути дела, чужие равнодушные люди, «коллеги», они видят в тебе лишь молодого конкурента, который рано или поздно выпихнет их на пенсию… да нет, и даже конкурента в тебе не видят — ты для них пустое место и больше ничего!..

Правда, нашёлся один доктор — Сарычев Владимир Сергеевич. Он был всего на несколько лет старше меня, но в профессии нашей поднаторел уже изрядно. Прекрасно разбирался в теоретических вопросах, был хорошим диагностом и уверенно оперировал. Нас сблизила любовь к музыке «Битлз». Сарычев был таким же меломаном, как и я. Мы обменивались магнитофонными записями и подолгу рассуждали об истоках таланта Маккартни и Леннона. Сарычев уважал Джона Леннона больше, чем Маккартни — за поэтический дар, непредсказуемость, фантазию, безудержное стремление к эпатажу и совершенству. Володя знал английский ничуть не хуже, чем я, и часто цитировал битловские стихи.

— «Ей только семнадцать. Ты понимаешь, что я имею в виду…» Во второй фразе — «you know what I mean» — весь Леннон! Лукавое подмигивание своего парня. Это он придумал, наверняка он! Маккартни так не смог бы. Маккартни написал бы нечто сладенькое, наивное, как–нибудь вот так: «Она была красива и мила, я любил её, она любила меня, йе–йе–йе…» А все эти сюрные названия: «Резиновая душа», «Я морж», «Революция номер девять» и прочее — думаешь, это Маккартни? Сомневаюсь. Или вот ещё что любопытно: у кого какие источники вдохновения. Когда Паша Маккартни сочинял «Yesterday», думал о яичнице! На песню «Getting better» его вдохновила мысль о бананах! Всё это как–то глупо… Обидно знать об этом. А у Леннона!.. «Lucy in the sky with diamonds», «Люси на небесах с алмазами»… Теперь это классика, и все знают, что Леннон подсмотрел название в рисунке своего сына. А ещё меня удивляет то, что это созвучно Чехову: «Милый дядюшка, мы ещё увидим небо в алмазах…» Неужто Леннон читал «Дядю Ваню»?.. Или вот: «Бенефис мистера Кайта». Была старая афиша, Леннон случайно купил её в какой–то букинистической лавке и создал шедевр. А вспомни «Моржа» из «Волшебного путешествия»! Это же фантасмагория, Льюис Кэрролл! Начинается, однако, вполне заурядными звуками полицейской сирены. Вот ещё, прости господи, музыка, подумает кто–то. Что за идиотизм? Зачем это? почему? А просто по улице проехала полицейская машина. Леннон услыхал и придумал песню. Или ещё: «Julia, Julia, oceanchild, calls me… Julia, morning moon, touch me…» Маккартни не способен на такое: «Джулия, дитя океана, утренняя луна, прикоснись ко мне…»! «Джулия, сон песков, тихое облако, притронься ко мне…» — это о матери! Это мог придумать только Леннон!..

А я спорил с ним, приводил в пример баллады о Роки Ракуне и Элеоноре Ригби, которые сочинил Пол Маккартни. Я много говорил о парадоксальном гармоническом строе песен «Вчера» и «Дурак на холме» и чертил «странные» битловские аккорды на рецептурных бланках…

— Лучшие мелодии у них написал Маккартни!

— Это весьма спорно, — возражал мне Сарычев. — Они писали вдвоём.

— Сегодня уже ясно, что они далеко не всегда писали вдвоём. Это стало понятно тогда, когда появились первые сольные альбомы Маккартни, Леннона, Харрисона…

— И всё–таки «A day in the life» они написали вдвоём.

— Ага, напоследок… А потом трудились только порознь. А «Мишель» и «Вчера» мог написать только Маккартни!

— А Леннон сочинил «Норвежский лес» и «Girl»! А ещё «Nowhere Man», «Человек ниоткуда»!.. «Он — по–настоящему негдешний человек, Nowhere Man, сидит на негдешней земле и строит никакие планы для никого…» — «making all his nowhere plans for nobody». Уверен, что Леннон это о себе писал. Он был словно ниоткуда, ничей, человек из Вселенной — и ушёл в никуда, остался только в памяти и в душах человеческих, даже могилы его нет…

— Маккартни, как поэт, совсем не хуже Леннона.

— Всё у Маккартни слишком просто, приземлённо…

— Ничего себе «просто»: «Элеонора Ригби умрёт в церкви и будет похоронена, и никто к ней не придёт…» Nobody came! «…а пастор Маккензи вытрет грязь со своих рук, прежде чем уйти с кладбища. И никто не спасён!» Это, знаешь ли, уже не «йе–йе–йе»…

— Редкое исключение, подтверждающее правило.

Тут мы никогда не приходили к согласию. Но всё равно подружились.

Он взялся обучать меня профессиональным навыкам. Очень скоро я уже успешно делал аборты и зашивал разрывы после родов. Сарычев брал меня на операции, хотя всегда ворчал, что это в последний раз. Я вечно мешал ему в операционной, но он был отходчив, прощал мне всё.

…За месяц до родов я отвёз Иринку к её родителям в Мариуполь. Иного выхода не было. «Старики» жили в просторной квартире. Я решил, что Ирише будет с ними удобнее, хотя понимал, конечно, что женщине лучше рожать там, где работает её муж–гинеколог.

— Донт уорри, — сказал я ей на прощанье. — И, пожалуйста, би кээрфул, будь осторожна, береги себя, вас ведь двое…

— Ты тоже be careful, — улыбнулась она. — Даже представить себе не могу, как ты будешь там один, в общежитии, без элементарных удобств…

— Удобства у нас, как всегда, во дворе. Вернее, на рынке… О себе подумай. У тебя сейчас одна забота… Всего два месяца, а там отпуск. Как–нибудь дотянем.

И ошибся. Дотянуть не удалось. И двух недель не прошло, как мне предложили выметаться из общежития. Бумага была написана от руки, но в нижней части листка красовалась печать на чьей–то невнятной подписи. Через пять дней мне вручили новый документ, уже напечатанный на машинке. Он гласил о том, что Градову И. и Градовой И. надлежит в течение суток покинуть занимаемую ими комнату и сдать ключ коменданту.

Я побежал к директору техникума.

— Не могу я больше защищать вас, — пожаловался он. — Звонки замучили… Кто–то пишет анонимки: в женском общежитии, видите ли, живёт одинокий мужчина. Как, мол, тут с нравственностью? Прислали комиссию, копают, роются в бумагах…

В своём просторном кабинете директор техникума казался маленьким и затурканным. Нервничал, курил одну за другой. Пепел сыпался ему на галстук.

— Завтра дам вам грузовик. Выселяйтесь.

— Куда?

— Вот уж не знаю…Это не мой вопрос.

— А если я всё–таки останусь?

— Придется пригласить милицию.

Он сочувственно глянул на меня.

— Не могу больше, понимаешь? — сказал директор, переходя вдруг на «ты». — Если всё рассказать, ты не поверишь! Столько грязи вокруг… Так что извини.

Он нервно пробежался по кабинету, задев полами пиджака листья папоротника в горшке на подоконнике.

— Пойди, пойди к Чефирскому, потребуй, наконец! Что ещё за хреновина такая? Специалисты им нужны, а жить–то где? В собачьей конуре?

— Скоро, должно быть, и до этого дойдёт, — грустно пошутил я.

Но было, конечно, не до шуток. Я надеялся дня три перебиться где–нибудь в больнице, а что дальше? А дальше — туман…

— Позвольте представиться: новый бомж старинного города Щукина, — громогласно объявил я на следующее утро, войдя в ординаторскую. — Теперь я бездомный.

— При социализме бездомных не бывает.

— При социализме всё бывает.

Что? как? почему? Посыпались вопросы. Я коротко обрисовал ситуацию. Наверно, я выглядел жалким и пришибленным, хотя, помнится мне, пытался улыбаться и острить. В глазах коллег я прочёл сочувствие. Для меня это была новость. Совсем ещё недавно мне казалось, что они равнодушны к моим несчастьям. Вероятно, я был несправедлив к ним. Правда, нашлись и такие, кто предположил — конечно, как бы в шутку — что я, пользуясь отсутствием супруги, успел–таки набедокурить в женском общежитии. Трахнул какую–нибудь ссыкушку из техникума, и та наябедничала родителям и «воспитателям».

Но тут Володька Сарычев сказал:

— А знаешь что, всё не так уж плохо. У меня есть комната в коммуналке. А я уезжаю на курсы в Пензу.

— Ты? На курсы?! Зачем?

Здесь я был совершенно искренен, поскольку полагал, что Сарычев не нуждается ни в каких курсах.

— Боюсь, Игоряныч, подохну я там с тоски. Опензенею я в Пензе, попомнишь моё слово… Но иначе нельзя: если не получу «корочку» о курсах, не дадут первую категорию.

— Ты надолго?

— Да как раз до конца твоей интернатуры, до лета. Так что вот тебе ключ. Живи и радуйся.

 

9

Четырёхэтажка, где обитал Сарычев, именовалась по–библейски возвышенно и печально: «Дом переселенцев». Коммунальные квартиры на восемь комнат назывались «секциями». Жили здесь люди всё больше семейные, с детьми, кошками, фикусами — словом, всё, как обычно. Многие жильцы, похоже, надолго бросили якорь в здешних водах и уже давно потеряли всякую надежду «переселиться» хоть куда–нибудь. Управдома звали комендантом, но здесь не было ни вахтёрш, ни пропусков — ничего такого, что напоминало бы общежитие. Ну, разве что комендантша, бойкая дамочка под тридцать, была, как и полагалось в силу каких–то неписаных законов, штучкой довольно наглой и нахрапистой.

Вообще, между нами говоря, Володька Сарычев жил совсем в ином месте, на противоположном конце города, в квартире родителей. Он лишь иногда наведывался в свою комнату в «Доме переселенцев», чтобы помозолить глаза жильцам на кухне, включить на полную мощь радио, поторчать на балконе — короче говоря, отметиться у соседей, иначе те могли мигом настрочить управляющему донос о том, что загадочный жилец из двадцать пятой вот уже полгода носа домой не кажет. И тогда Володьку очень даже запросто «переселили» бы на улицу…

Вот сюда, к этому дому, я и подогнал грузовик со своими пожитками. Подъехал, выбрался из кабины и стал таскать наверх, на второй этаж, коробки с книгами и тряпками…

А теперь на секунду остановимся. Давайте вспомним развлечения ради какой–нибудь, скажем, голливудский боевик. Как часто, глядя в экран, мы негодуем по поводу того, что уж очень там всё по–киношному ненатурально состряпано. Герои спасаются за секунду до взрыва. Девушка вскрикивает в самый неподходящий момент. Помощь поспевает именно тогда, когда её уже никто не ждёт… «Не может этого быть!» — думаем мы.

Оказывается, может! Ещё как может! Удивительные совпадения подстерегают нас на каждом шагу.

Судите сами: волоку, значит, я наверх своё барахлишко, заливаюсь потом, утираюсь плечом… И вдруг слышу:

— Это в двадцать пятой. Побыстрее, мальчики.

Поднимаю голову и вижу: по лестнице шагает стройная, крепко сбитая женщина, а ей в спину сопят два небритых, одинаковых каких–то — прямо двое из ларца — «мальчика». Один с ломом, другой с топором.

«Вот так штука! Ко мне, что ли?»

Мы подходим к Володькиной комнате одновременно. Фигуристая дамочка ненароком трогает дверь, и та легко раскрывается.

— Что такое? — теряется женщина. — Тут не заперто.

Конечно, не заперто. Я уже пять раз успел подняться на этаж и столько же раз спуститься к машине. Не запирать же, в самом деле, по каждому поводу. Тем более что и вещичек у меня — шило да мыло.

— Что вам угодно? — спрашиваю я, опуская на пол коробку.

— Ого! — восклицает гостья. — Мы его уже год как ищем, а тут — нате вам, пожаловал.

— Ищете? Зачем?

— Я комендант дома. Мы собирались взломать дверь и опечатать комнату.

— А как же вещи?

— На склад.

— Но почему?

— Вы здесь не живёте. Вас невозможно застать дома. Заняли, блин, жилую площадь, захламили балкон… У меня этот ваш балкон — как заноза в заднице!

— Балкон?

Я растерянно оглядываюсь. Ага, вон оно что…

Когда–то Сарычев купил холодильник. Упаковку, естественно, снял, и доски с фанерой вытащил на балкон. Дрова–то всегда пригодятся. Например, чтобы растопить «титан» в душевой. От сырости доски почернели и кое–где прогнили. Балкон Сарычева в сравнении с другими, где тихо–мирно болтались на верёвках стираные рубашки, бюстгальтеры и трусы, и впрямь имел весьма неприглядный вид.

— Вам не нужна эта комната! — безапелляционно заявила комендантша.

— Мне? — оглушённо переспросил я.

— Да, вам. Вы Сарычев, верно ведь?

— Нет, Градов, — машинально произнёс я.

— Градов? — опешила гостья. — Что ещё за дерьмо? Почему — Градов?

Я не нашёл ничего лучшего, как развести руками и сказать:

— Так уж получилось…

— Какое же вы имеете право входить сюда, к Сарычеву?

— Он мне разрешил. Знаете, я тоже врач…

Чуть ли не так: «Тётенька, я тоже врач…» — жалобно и тянуче…

— Разрешил? — задохнулась от возмущения она. — Он… он разрешил! Вы слышали?

Она обернулась за поддержкой к своим спутникам. Те угрюмо топтались у порога.

— В общем, так: сейчас придёт управляющий — он уже давно хочет побеседовать… с хозяином этой комнаты. Будете объясняться с ним, а не со мной. А вы, мальчики, — это она небритым мужичкам, — шагайте на балкон и выбрасывайте оттуда всё, что найдёте.

— Выбрасывайте, выбрасывайте, — устало пробормотал я, грузно опускаясь на край раскладушки. — Можете и меня заодно… с балкона…

— Только не надо утрировать, — огрызнулась комендантша.

Визитёры прямо в грязной обуви прошли через комнату на балкон и загремели там досками.

— Развёл тут, блин, голубятню, — донеслось оттуда.

«Какая ещё голубятня? О чём она?» — раздражённо подумал я и выглянул к ним.

Мусора там уже не было, только в углу, на чахлом сооружении из соломы и строительного хлама лежали два тощих, едва оперившихся птенца. Наверно, упаковка холодильника казалась их мамаше надёжным укрытием…

— Похоже, он здесь вообще никогда не появлялся, ваш Сарычев!

— Вот, пжалста, жильцы тебе, — один из мужиков добродушно кивнул головой на птиц.

— Дай веник, — брезгливо поморщилась комендантша, напомнив мне хирурга, который, обнаружив гнойник на ягодице, потребовал скальпель.

«Господи! — ужаснулся я. — Молодая грудастая баба, а мозгов — не больше, чем у этих птенцов. Похоже, все мозги у неё в бюст ушли».

— Не трогайте голубей! — решительно потребовал я. — Они–то тут при чём? Я сейчас позвоню хозяину комнаты, и он придёт.

Телефон был в библиотеке на первом этаже. Набрав номер роддома, я попросил Сарычева. Дежурная сестра ответила, что Владимир Сергеевич на операции… а впрочем, нет, вот он уже вышел из операционной и сейчас возьмёт трубочку.

— Спешу сообщить, что тебя выселяют, — сказал я ему язвительно. — Если можешь — приезжай.

Владимир Сергеевич подкатил торжественно и шумно, на машине с красным крестом. Физиономию Сарычева украшали фирменные очки–капельки с нашлёпкой, изображавшей плейбоевского кролика. Джинсовая куртка «Рэнглер» была небрежно расстёгнута, выпуская на волю округлый живот, туго схваченный ремешком фирмы «Ли».

— Ну, что тут ещё, мой неугомонный друг? — благодушно поинтересовался Володька, вваливаясь в комнату.

Гости к этому времени успели уже смыться. Комендантша побежала за управляющим и увела своих помощников.

— Выгоняют, — нервно хихикнул я, с появлением Сарычева немедленно успокоившись.

— Опять?!

— Между прочим, и тебя тоже.

— И меня тоже? — переспросил Володька и негромко, с расстановочкой, рассмеялся.

Тут вдруг смех его резко перешёл на крещендо, и я не удержался, заржал вместе с Сарычевым. Это было похоже на истерику.

— Анекдот… ведь анекдот же!.. — хрипел он, задыхаясь от хохота.

Такими и застал нас управляющий. Он вошёл в комнату и замер, медленно багровея от негодования. Его нижняя челюсть заёрзала из стороны в сторону, словно пыталась освободиться от непосильного гнёта челюсти верхней. Он напоминал городничего в финальной сцене спектакля «Ревизор». Вслед за управляющим вошла и комендантша.

— Я вас слушаю, — с достоинством произнёс Сарычев, поудобнее усаживаясь на стуле.

— Это мы хотим послушать вас! — взвилась комендантша.

Владимир Сергеевич поморщился.

— Что–то зубы нынче разболелись… Должно, к дождю…

Кажется, это была цитата из Чехова.

— Что вам угодно, товарищи?

— Мы собираемся вас выселить.

— Вот новости. Почему же?

— Вам эта комната не нужна.

— Как раз сейчас она нужна мне больше, чем когда–либо.

— Вы здесь не живёте. Вас невозможно застать дома.

— Я работаю восемь дней в неделю и иногда ночую у родителей.

Ага, «восемь дней в неделю»… Пошли битловские примочки. Жаль, эти придурки не оценили.

— После работы люди приходят домой… — заметил управляющий.

— Знаете ли вы, что такое ночное дежурство?

— А по выходным?

— Суточное дежурство!

— Сегодня суббота. Где же вы были?

— Посмотрите на мои руки: они испачканы кровью! Меня вытянули из операционной. Вы мешаете мне работать.

Сарычев торжественно предъявил гостям бурые пятна крови у локтей. Управляющий брезгливо отшатнулся.

— Вы захламили балкон! — снова пошла в атаку комендантша.

— Тут мне трудно возразить вам. Никак руки не доходят. До маток доходят, а до балкона — увы… Претензий к вам не имею.

— Вас вообще нужно оштрафовать!

— Пожалуйста! — Володя широким жестом достал из кармана запечатанную пачку трехрублёвок. — Сколько: десять? двадцать? тридцать? Сколько?

Управляющий поскучнел. Он явно ждал, что Сарычев откажется уплатить штраф.

— Развели здесь, блин, бордель, — пробормотала комендантша.

— Минуточку! — обрадовался Володька. — Давайте условимся о терминах. Что такое бордель?

— Ладно, не цепляйтесь к словам, — отмахнулся управляющий.

— Нет, давайте всё же разберёмся. Что такое бордель? Вы вот, похоже, не знаете, а я знаю, потому что я врач и часто лечу всяких там, к примеру, женщин…

Он с удовольствием оглядел комендантшу с ног до головы, и та вдруг покраснела.

— Сами не живут, а квартирантов селют, — поспешила сменить тему пострадавшая.

— Он ещё не жил здесь ни одного дня! — возразил Володька и кивнул в мою сторону.

— Ладно, мне некогда тут с вами… — заторопился управляющий. — Придёте ко мне в кабинет, и мы…

— Секундочку! — остановил его Сарычев. — Это всё не так–то просто. Я вынужден уехать в долгосрочную командировку в Пензу.

— Ну и на здоровье.

— Подчёркиваю: я не на пикник собрался с девочками из медучилища и не к бабушке в Тютюши. Меня направляет областное руководство с очень важным поручением.

— Нет у нас времени дискутировать тут с вами, — сказал управляющий и поспешил вслед за удирающей комендантшей в коридор.

Но Володька настиг их там, и они препирались ещё минут пять.

Сарычев никогда не чурался общественной работы и умел говорить.

— Значит так, Игоряныч, — сказал он, вернувшись в комнату. — Живи и не дёргайся. Это была психическая атака. Видно, кому–то очень понадобилась моя комната… Одно прошу: баб сюда поменьше води. Имей в виду: я всё–таки член партии. Доброжелатели всегда найдутся. Скажут потом, что коммунист Сарычев у себя в коммуналке прёт молодых тёлок…

Он попрощался и уехал на работу, а я, измочаленный и опустошённый, прилёг на раскладушку и закрыл глаза.

На балконе ворковали и шуршали крыльями голуби. Птенцы пищали совсем как мыши.

 

10

Разбудил меня низкий женский голос. Он прозвучал где–то совсем рядом. Сначала мне даже показалось, что у меня гости. Я поднял голову, оглянулся на голос — туда, где в немытом стекле балконной двери разливалась серая муть раннего апрельского вечера.

Никого, кроме меня, в комнате не было. Просто соседка из двадцать шестой вышла на балкон, чтобы поболтать с приятельницей с верхнего этажа. Судя по всему, они часто так делали. Балкон — о чудо советской архитектуры! — принадлежал сразу двум комнатам и был перегорожен фанерным щитом. На каждую половину приходилась своя дверь.

— Батюшки! не узнаю! — фальшиво восхищалась соседка. — Куда делись доски? Хозяин, кажется, забыл запереть балконную дверь…

«Придётся высунуться, чтобы не вводить любопытную бабу в искушение заглянуть ко мне в комнату», — вздохнул я и нехотя поднялся.

— Добрый вечер! — кивнул ей, почти не повернувшись в её сторону. Свесился с балкона, посмотрел вниз, на пыльные крыши гаражей во дворе.

— Ах! я вас, кажется, разбудила, — притворно огорчилась она.

— Ничего, пора вставать.

— Ой, да тут целое голубиное семейство! — удивилась женщина.

— Да, шумные птицы, — согласился я. — Вроде мешают, а прогнать жалко…

Мамаша голубят сидела, нахохлившись, на оконном карнизе и настороженно, одним глазом, поглядывала на нас.

— Вот и будут теперь срать тут, — сердито сказала соседка. — А я, между прочим, чистое бельё вывешиваю.

— Что поделаешь…

Я ушёл в комнату, плотно прикрыв за собой дверь. Вот ещё страсти пердячие. «Бельё»…

Мне было одиноко и грустно. Первый вечер в чужом доме. Nobody came. Тишина… и только птенцы пищат на балконе…

…Дня через два, вернувшись с работы, я не нашёл гнезда. На соседской половине балкона его не было тоже. Голубка суетливо бегала по карнизу, и оттуда доносилось тревожное утробное ворчание.

«Неужели выбросили птенцов, — ужаснулся я. — Ах, сволочи!»

Вечер начался с неприятности. Мне подумалось, что это тайный знак, дурная примета, хотя в приметы я, в конечном счёте, не верил.

Во дворе, у молочного магазина, меня ни с того ни с сего обматюгал рыхлый толстопузый грузчик с явными признаками катаракты правого глаза. Это был измученный алкоголем и другими излишествами гипертоник: багровая рожа, вздувшиеся вены на висках, обвислые, как у мопса, щёки. Я не ответил ему, потому что обругал он меня без всякой причины. Видно было, что ему очень плохо. Развалина, рухлядь.

В хлебном я повздорил с продавщицей, когда она попыталась всучить мне грязную чёрствую буханку…

Я забыл о голубятах.

На улице было слякотно и зябко, но хмельной весенний дух уже явственно ощущался в каждом дуновении вечернего ветерка. Люди спешили по своим домам. В окнах горел свет. Там, за чужими окнами, было тепло и уютно. Там готовили ужин и бубнил телевизор.

О птицах я не вспомнил и дома. Вымыл посуду, вытер пыль с подоконника, просмотрел газеты…

Но вдруг странный звук заставил меня вздрогнуть и прислушаться. Казалось, на балконе кто–то тихо плачет… Плачет и старается скрыть своё горе от всех, приглушить подушкой, спрятать подальше от чужих ушей. Там, за балконной дверью, рыдали тайком, безутешно и страшно…

«Да нет же! — очнулся я. — Это просто голуби воркуют. Это только голуби… Куда же делись птенцы?»

Я больше не мог оставаться дома. Этот гнусный городишко, зловонный пунктик на карте страны под названием Щукин уже изрядно мне надоел, но я чувствовал, что дома просто–напросто сойду с ума. Я выбежал на улицу. Ноги вязли в глубокой жиже талого снега и грязи. Автобусов, как назло, не было, а меня тянуло в центр, к людям.

«Придётся на такси, — подумал я, быстро пересчитывая наличность в карманах. — Неприятно, конечно: сейчас непременно начнут кривляться, намекать о дополнительном вознаграждении…»

Свободных тачек не было тоже. Такси проезжали мимо. Водители не обращали внимания на мои отчаянные жесты. Я чувствовал, что уже основательно продрог.

«Взять частника. Дам трояк — довезут».

Но и частники не хотели останавливаться.

Я с неприязнью думал о тех, кто уже добрался до дому, влез в тапочки и уткнулся в газету, с интересом принюхиваясь к запахам из кухни. Я завидовал этим людям. У них был дом, семья, их ждал завтрашний день.

Теперь я бросался к каждой легковушке, размахивал руками, кричал, гримасничал — всё без толку.

«Пять, пять отдам! Только бы побыстрее!»

Я удивлялся недогадливости водителей. Вот же она, пятёрка, лёгкая, халявная, берите просто так, никаких ведь усилий не нужно, только помогите мне, помогите, помогите…

Тут у обочины затормозил «Москвич». Я почти упал на боковое окошко и заглянул внутрь салона. За рулём сидела женщина лет тридцати. В общем–то, ничего удивительного в этом не было, но я отчего–то растерялся и замер, понимая, тем не менее, что глупо вот так, по–бандитски, останавливать автомобиль, а потом, ухватившись за ручку дверцы, молчать и таращиться на водителя.

Женщина пришла мне на выручку.

— Вам куда?

— В центр, куда угодно… если по пути, конечно…

— Мне всё равно. Садитесь.

Всё равно? Как это «всё равно»? Я глянул ей в глаза и понял, что ей и вправду всё равно, куда ехать. Тонкие черты лица, безукоризненный «сэссун», редкой красоты руки. Я неловко опустился на заднее сидение, и «Москвич» мягко покатил дальше.

Мы обгоняли грузовики и мотоциклы, удачно успевая на зелёный свет. Она вела автомобиль уверенно и спокойно. Быстро согревшись, я лишь крутил головой и молчал. Хозяйка «Москвича» была совершенно неотразимой женщиной, но не это взволновало вдруг меня. Почему–то возникло ощущение счастья, комфорта, поэзии. Озон, эпилептическая аура, флюид наслаждения… это было что–то неуловимое. Из магнитолы лилась песня, которую исполняла Нана Мускури. Я чувствовал, что надо что–то сказать, но подходящих слов не находил. Конечно, невежливо было с моей стороны вот так, пнём бессловесным, торчать на заднем сидении, но я опасался, что любая сказанная мной фраза может быть истолкована как неумелая попытка заигрывания, и это всё испортит.

Я увидел не сразу: скромный букетик у лобового стекла. Такие цветы появляются ранней весной… я не знаю, как они называются. (Ну вот, чужая фраза… Не хочу искать другую.) Всё это — и сама женщина, и тонкий запах её духов, и красивые ухоженные руки на баранке автомобиля, и этот трогательный букетик — всё дышало неподдельной женственностью.

Мне стало неловко. Я был застигнут врасплох. Меня поймали с поличным, когда я подглядывал за чужим счастьем.

Но более всего беспокоило то, что очень скоро мне понадобится выйти из машины и оплатить проезд. Заплатить и выйти… Нет, совсем не было жалко денег, но когда такая женщина!.. Кажется, возьми и отдай, коль уж навязался, я же смутно чувствовал, что разобьётся что–то хрупкое, нарушится гармония, и мир снова вернётся в хаос слякотного вечера.

«Дам хоть трояк», — решил я. И сам на себя рассердился. Нельзя же так!.. Ну куда я со своим трёшником? Был бы это мужик, наглый и циничный, беззастенчиво набивающий цену, — а тут… Эх!

— Здесь? — спросила женщина, притормаживая у хореографической школы.

— Да, спасибо, — шевельнулся я.

— Ручка внизу на дверце.

— Знаю, не беспокойтесь, пожалуйста.

Решайся же! Неудобно ведь. Что она подумает о тебе? Дай хоть рублишко…

Я нарочно не торопился выходить. Женщина насмешливо поглядывала на меня в зеркало заднего вида. «Помоги же мне! — чуть не крикнул я ей. — Сморозь какую–нибудь пошлость, засмейся, закури, загни цену, наконец. Всё ведь понимаешь, всё видишь… Отдам, сколько захочешь».

Она ничего не сказала. Я вылез из салона машины и, по–стариковски ссутулившись, поднял воротник пальто.

«Москвич» сорвался с места и быстро скрылся за поворотом.

 

11

Мне было очень плохо. Совсем рядом гремела музыка, навязчивая и безвкусная. Я никогда не любил ходить в рестораны, но в тот вечер бросился в купеческую суету кабака так, словно только это и могло бы спасти меня от озлобленности и душевной смуты.

В ресторане было шумно и по–провинциальному роскошно. Я устроился у огромного, во всю стену, окна и торопливо, будто опасаясь чего–то, сделал заказ пышнотелой официантке в несвежем переднике. Она пошловато ухмыльнулась, как–то по–своему оценив моё одиночество, и, чиркнув пару закорючек в блокноте, кокетливо отчалила, виляя крутыми бедрами. Вскоре на столике появился графин с водкой, а ещё тарелка худосочного салата и тощий бифштекс с гарниром. Я, наконец, ощутил себя полноправным посетителем питейного заведения и огляделся.

«Ты их согрей слезами, я уже не могу…» — гнусаво ныл со сцены рыжий коротконогий певец в цветастой рубашке с размашистым, как крылья баклана, воротником. Узкое пространство перед «джазом» было заполнено пьяными объятиями и туманом табачного дыма.

«Скука, скука, — равнодушно и совсем по–чеховски подумал я, вяло перекатывая во рту жёсткий, как кирза, кусок бифштекса. — Всё как всегда. Чудес, очевидно, не предвидится…»

И в тот же миг, словно споря со мной, явилось чудо. Оно было юным, глазастым и хмельным. Легкомысленная чёлка прикрывала узенький лобик. Кончики густо накрашенных ресниц мелко вздрагивали при каждой яркой вспышке цветомузыкальных огней.

— Вы позволите?

— Конечно, о чём речь.

Я сразу вдруг занервничал, потому что понял, что теперь слово за мной, придумать же ничего путного не мог.

— Спорим, ты думаешь обо мне плохо, — сказала тем временем она.

— Ничуть, — облегчённо выдохнул я. — Заказать тебе что–нибудь?

— «Машку».

— Что–что?

— Это такое хмельное пойло с томатным соком.

— А, «Кровавая Мэри», — догадался я.

Через несколько минут заказ был принят. Мы помолчали.

— Ты с кем здесь? — спросил я.

— Ни с кем.

— Одна?

Я тщательно маскировался под утомлённого случайными кабацкими знакомствами субчика.

— Тебе какое, на хрен, дело?

На её тонкой шейке поблёскивала золотая цепочка. Чуть ниже, возле ключицы, я увидел смачный засос.

— Ты мне нравишься, — сказала вдруг она, — но, знаешь, я с тобой никуда не пойду.

Не пойдёт… Сколько же ей? Шестнадцать? Семнадцать?

— Разве я зову тебя куда–то? Не напрягайся.

Вот так! Мосты сожжены. Теперь будем играть в порядочного до конца.

— Так прогони же меня, — ухмыльнулась она.

— Теперь хоть есть с кем перекинуться словечком…

— Тебе это очень нужно?

— Очень, — кажется, я окончательно освоился. — Этот город мёртв. Всюду тени — не люди…

— Ты всё врёшь! — грубо оборвала она меня. — Разве это тебе нужно?

— А что же, по–твоему?

— Прекрасно знаешь, зачем ходят в кабак. Небось не мальчик.

— Послушай, малышка, — насмешливо произнёс я, стараясь изо всех сил выглядеть спокойным, — я с тобой никуда не пойду.

Это произвело эффект. На её лице обозначилось неподдельное изумление.

— Ты кто?

Затравленный, как у зверька, взгляд. Возбуждающий засос на детской шее.

— Я старая больная птица. Меня ощипали злые школяры.

— Какой же ты старый? — фыркнула она.

На её остроносом личике появилась гримаса мальчишеской независимости.

— Глянь на меня! — воскликнул я с театральным придыханием. — Мне двадцать четыре года!

— Вижу, — скривилась в усмешке она.

— Но ты не видишь мою душу!

«Бред какой–то», — подумал я.

Малышку, однако, это явно проняло.

— Тебе очень плохо? — тихо спросила она.

«Пора кончать эту комедию», — решил я.

Принесли «Машку». Девчонка сразу же присосалась к фужеру.

— Уверен, тебя зовут Светкой, — сказал я наугад.

Она вздрогнула.

— Откуда ты знаешь?

— Таких, как ты, обычно зовут Светками.

— Ты всё врёшь! — злобно вскрикнула она. — Кто ты?

Я промолчал. Ансамбль заиграл что–то тягучее, медленное. Мелодия была тошнотворной, как качели: вверх, вниз, вверх, вниз…

— Мне хочется тебя пригласить, но, извини, не люблю танцевать, — сказал я.

— Почему же это?

— Танец — лживая маскировка похоти.

Я вдруг почувствовал, как накалилась обстановка в зале. Обернувшись, сразу понял причину.

— Эти парни интересуются тобой. Или мной, — кивнул на соседний столик.

— Не играет значения, — нахмурилась Светка.

— Твои приятели?

Один из них, небрежно пожевывая кончик спички, подплыл к нашему столику и уверенно взгромоздил мне на плечо свою тяжёлую руку.

— Можно тебя на минутку?

Траурная каёмка под ногтями.

Я понял всё. Почти всё.

— Садись, — я выдвинул стул.

— Надо побазарить. Выйдем.

— Сядь! — скомандовал я с таким вдруг ожесточением, что Светка испуганно сжалась.

Мимо пробегала официантка с подносом. Я сходу снял оттуда уже использованный кем–то фужер и налил в него из графина. Официантка посмотрела на меня, как на законченного алкаша.

— Пей! — сказал я парню.

— Давай выйдем.

— Зачем? Говори здесь, чего уж там…

Мальчишка как–то потух и машинально отхлебнул из фужера. Мне стало муторно.

— Встань! — тихо произнёс я.

— Что–что? — напрягся он.

— Поднимайся. Пошли.

Глупость, конечно. Какой из меня боец?

Спиной я чувствовал, что сзади по–волчьи, по–звериному крадётся второй.

— Серёга, ты слишком долго его упрашивал, — сказал он уже в вестибюле.

— Ты кто такой? — Серёга в упор разглядывал меня. — Что ещё за хер с горы Магнитной?

— Меня сегодня уже спрашивали об этом…

— Если мы тебя попросим, ты, конечно, оставишь Светланку, да? — нагло осклабился второй.

Я притворился удивлённым.

— Почему?

— Ну-у, — он по–обезьяньи вытянул губы, — если мы о-очень хорошо попро–о–сим…

— Уйди. Тебе же лучше будет, — серьёзно сказал Серёга.

В его глазах бесился огонёк тревоги.

— Ты ей кто? — спросил я.

— Ну, короче: мы не в Сочи… — вмешался второй.

— Ты её любишь? — снова спросил я Серёгу, не обращая внимания на умственные потуги его приятеля.

— Тебя не касается! — процедил сквозь зубы Сергей, украдкой глянув на товарища.

— Она знает об этом? — не унимался я.

Похоже, я был близок к тому, чтобы получить хороших пиздюлей.

— Хочешь, скажу ей об этом?

— Я хочу от тебя только одного: вали отсюда… сделай одолжение, — проникновенно произнёс Серега.

— Вот что, мужики, — сказал я. — Там ещё осталось. Так что задержусь ненадолго… И потом, надо же попрощаться с дамой. Как так: взять и уйти? Это как–то, знаете ли, не комильфо.

— Чё? — приоткрыл рот Сергей.

— Больше ничего не будет, слово даю. Допью своё и исчезну. Идёт?

Я направился к столику. Хорошо, что не пришлось драться. Не умею.

Надрывно стонали музыкальные колонки. На танцевальном пятачке топтались захмелевшие гости. Вспышки огней цветомузыки делали лица жёлтыми, зелёными, синими. Я увидел неестественно широкие зрачки Светки и пошёл на них, как катер на маяк.

— Обещал им, что мы немедленно расстанемся с тобой, девочка, — сказал я, поморщившись. — Кажется, он собирается с тобой переспать. У них это называется любовью.

Она сердито рассмеялась и, словно пригоршню песка, швырнула мне в лицо —

— Ты тряпка!

Я вцепился в край стола. Сердце забилось гулко и часто.

— Да, наверно, — тихо ответил я, медленно заводясь. — Тряпка. Кто же ещё? Иначе не сидел бы здесь, с тобой, и не вёл бы душеспасительные речи, как поп в страстную пятницу. И ты тоже, — я уже почти кричал, — слышишь? — ты тоже вряд ли торчала бы тут, в вонючем гадюшнике, в этой образцовой рыгаловке! Ты давно уже, пьяная, обиженная, липкая, лежала бы рядом со мной на мятой простыне и тихонько скулила бы от отвращения!

Я перевёл дух и, как салфеткой, промокнул ладонью лоб.

— Ты что — псих? — тихо изумилась Светка. — Вот видишь, ты всё–таки думаешь обо мне чёрт знает что.

Мне стало вдруг стыдно. Стараясь скрыть это, я заговорил горячо, торопливо:

— Ну, посуди сама, малышка, пораскинь–ка своим птичьим умишком: что мне думать о девице, которая сама подошла к моему столику, села рядом, потребовала выпивку?..

Я умолк. Светка тихо плакала. «Зачем я вру? Сам ведь предложил ей выпить…»

— Он всё время преследует меня, — бормотала она, размазывая слёзы тыльной стороной ладони. — Он уже достал меня! Мне это не нужно, не интересно… Я уже говорила ему, а он… он опять…

Я почувствовал, как заныло, заболело у меня в груди. Мягко положил Светке на руку свою ладонь.

— Извини… я что–то не то сказал. Ты… ты мне нравишься, ей–богу…

Нужных слов не было. Светка плакала. Я вздохнул.

— Заказать тебе ещё что–нибудь?

Она отрицательно покачала головой.

— Нет — так нет.

Я встал, расплатился с официанткой и поплёлся к выходу. В тёмном проходе выросли две долговязые тени.

— Что же ты, паря? — услыхал я голос Серёгиного приятеля. — Обещал ведь не трогать её…

— Дай спички, — сердито отмахнулся я и вынул пачку «Столичных».

Часто и жадно затягиваясь, я подошёл к окну. Там, в двойном стекле, отражались два огонька сигареты.

Я сказал:

— Мне и вправду пора. Довольно. Сыт по горло.

— Так–то лучше, — проворчал Серёга.

— Знаешь, старина, по–моему, ты ей не нравишься, — сказал я ему. — Мне грустно говорить тебе это, но…

Он, потупившись, пнул в досаде окурок на полу и сжал кулаки.

— Что же делать? Вот ты, умник… может быть, ты скажешь?

— Не знаю. Честное слово, Серёга, не знаю.

Я развёл руками.

— Оставить вам сигарет?

Они переглянулись.

— А ведь мы бить тебя собирались, — хмыкнул Сергей.

По–доброму так, с теплотой сказал он это.

— Зачем? — пожал плечами я. — Что этим изменишь?

Мы молча подали друг другу руки. Я застегнулся на все пуговицы и, заранее съёжившись в предвкушении промозглой сырости, нырнул в гулкую тишину вечерних сумерек.

 

12

На сей раз с автобусом повезло. Я легко добрался до дома. К счастью, дверь в квартиру была ещё открыта. Дело в том, что Сарычев имел ключ только от комнаты, а от всей «секции» — нет. Если бы заперли, пришлось бы стучать, лишний раз мозолить кому–то глаза, а я не хотел этого, потому что, во–первых, жил здесь вроде как нелегально, а во–вторых, явился не совсем трезвым. От меня несло спиртным, и мне очень не хотелось встретиться с соседями, особенно с женщиной, которая жила в двадцать четвертой комнате и всегда по утрам пела только одну фразу — громко и с чувством: «Много он бед перенёс…» Каждое утро. Выглядело это так: вроде бы за стенкой тихо, тихо… а потом вдруг — словно гудок парохода в тумане: «Много он бед… У–о–а-а–а–а-а!..» Эта дама поглядывала на меня с недоверием.

Я впёрся в комнату и, кое–как переодевшись в домашнее, рухнул на раскладушку. Голова кружилась, в висках стучало, очень хотелось пить, но у меня не было сил подняться и открыть кран. Незаметно для себя я задремал и, кажется, проспал минут сорок.

В дверь кто–то поцарапался, и я очнулся и пошёл открывать. На пороге стояла комендантша. Я сразу понял, что она выпила. На ней была легкомысленная джинсовая юбочка, которая больше подошла бы тринадцатилетней нимфетке, и тонкая блузка с вышитыми гладью незабудками. По характерной обвислости груди и чуть просвечивающимся соскам я понял, что дамочка не надела лифчик. Отметил для себя сей факт автоматически, не придав ему никакого особого значения.

— Ещё не спишь? — развязно спросила гостья.

Я молча нагнулся к раковине и попил из ладони.

— Меня зовут Нина, — сообщила она.

— Игорь Николаевич, — представился я.

— Вот как: Николаевич…

Она с любопытством глянула на меня. Я знал, что выгляжу ужасно. Вечерняя побудка не красит никого.

— Слушай, а ты не похож на доктора, — сказала Нина.

— Почему?

— Не похож и всё. Доктора такими не бывают. Ты хирург?

— Нет, гинеколог.

— Брось разыгрывать. Ты думаешь, что если к тебе пришла одинокая женщина, то можно хамить?

Пьяно покачиваясь, она глядела на меня открыто, с вызовом. В её напряжённом взгляде угадывались отчаянная бесшабашность и готовность к любым неожиданностям. Так смотрят женщины нетрезвые.

— Разве я схамил?

— А как же это назвать?

— Я действительно гинеколог.

— Но ты ведь не веришь, что я — одинокая женщина?

— Ты?

На «ты» так на «ты».

Я дерзко окинул взглядом всю её ладно скроенную фигуру. Днём я не бываю таким наглым, но теперь по городу гуляла ночь. Время кошачьих инстинктов. Горячая пора для коллекционеров женщин. Момент вдумчивого поиска эрогенных зон.

— Когда–то у меня был муж. Но он погиб. Сгорел в самолёте. Он служил в военной авиации.

«Ага, — подумал я, — и теперь, надо полагать, тебя никто не трахает».

— Не веришь? — не унималась она.

— Пива хочешь? — сменил я тему. — У меня в холодильнике притаилась заветная бутылочка.

— Грубая работа, Игорь. Я не такая.

— Какая «такая»?

— Легкодоступная. Так вот: я не такая. Может быть, блин, я хочу, чтобы мужик ко мне с душой, с уважением. Я ведь тоже человек. Я женщина, наконец!

«Вот разве что на конец», — усмехнулся я. Она заметила это.

— Вот ты и подумал об этом, — сказала Нина. — А у меня, может быть, душа плачет. Я не могу так запросто, с незнакомым мужиком…

А хорошо бы — вот так, запросто, прямо здесь, на этой скрипучей раскладушке… по самые гланды, чтоб с визгом, шумом, со стонами, на всю ночь… расслабиться, забыться… Молча прижать её к двери, взять в ладони её голову, жадно прильнуть к губам, почувствовать языком её зубы и язык, возбудиться от этого непристойного духа прокисшего сидра вперемешку с тяжёлым ароматом духов «Тет–а–тет». Такая смесь запахов — явный намёк на вседозволенность… Скользнуть рукой по шее вниз, за тонкую ткань блузки, провести кончиками пальцев по груди, по самой границе ареолы соска, но самого соска не касаться, подразнить, растревожить… Второй рукой прижать её бёдра к своим — чтобы поняла, почувствовала… Ощутить ладонью шершавую ткань чулка (никаких колготок! только чулки!), добраться под юбкой до гладкой прохладной кожи между чулками и трусиками… не спешить, не спешить, всё равно не откажет, теперь всё можно…

— Знаешь, завтра у меня трудный день, — сказал я ей.

— Прогоняешь?

— Зачем же так? Впрочем, время позднее…

Она резко, по–солдатски, повернулась через левое плечо и побежала к выходу.

— Сопляк! Мальчишка!

В передней хлопнула дверь.

Я прислушался к тишине. Где–то за стенкой гудел телевизионный стабилизатор. На улице лаяла собачонка. Рядом, на железнодорожной станции, дикторша объявила о прибытии ночного поезда.

«Куда же все–таки делись птенцы?» — подумал я.

…Ночью спал беспокойно. Мне приснилось, что у меня родился сын. И будто бы этот замечательный ребёнок уже в три месяца начал ходить, а в пять — говорить. Во сне дети растут быстро, особенно если очень хочешь этого. Я несколько раз просыпался, ворочался с боку на бок, но сон возвращался, упорно обрастая все новыми подробностями.

Утром, совершенно не выспавшись, явился на работу. Там меня ждала телеграмма:

ИГОРЕК ПОЗДРАВЛЯЕМ СЫНОМ ВЕС 38 ОО ЦЕЛУЮ МАМА

Телеграмма была отправлена на имя главного врача: дома уже знали, что меня собираются выселить из общежития. Свой новый адрес я не успел им сообщить. Сын родился на две недели раньше срока, но я был даже рад этому: Иринка много прибавляла в весе, и я опасался, что беременность осложнится серьёзным гестозом.

— Можете съездить на недельку–другую, — сказал Фролов. — Дело семейное. Не волнуйтесь, оформим всё, как положено. Только на экзамен не опоздайте.

— Так ведь до экзамена ещё полтора месяца, — удивился я. — А вообще, спасибо.

— Ну, чего там, — смутился Фролов, не ожидая, очевидно, от меня такого порыва. — Мы что же — не люди, что ли?

 

13

Билетов в железнодорожной кассе не было. Весна как–то резко, смело набрала силу, зашумела талой водой, потекла ручьями. Из–за бурного разлива рек поезда безнадёжно опаздывали. На железной дороге был полный кавардак. Я решил добираться «на перекладных». Дотяну, подумал, до Георгиу — Деж, а там мощная ветка на юг, как–нибудь доеду.

Собрался быстро: бросил пару рубашек в сумку, ну, ещё бутерброд с колбасой и термос с чаем, — и помчался на вокзал. Влез в первый попавшийся поезд, который шёл в Воронежскую область. В городе Георгиу — Деж был в два часа ночи. Тут не зевай. Как раз в это время, я знал точно, проходят два поезда на Украину. И нужно–то всего ничего: подбежать к кассе, просочиться в толпу и взять любой билет на харьковский. Но я опоздал. То ли мой поезд из Щукина пришёл позже, то ли харьковский — раньше… В справочной мне сказали, что ближайший скорый на Украину «Павлодар — Киев» будет через семь часов. И не исключено, что он по причине весенней беспутицы намного опоздает.

Я сломя голову понёсся на автовокзал. Решил, что коль скоро Георгиу — Деж — большой железнодорожный узел, то и на автобусе уеду. Мне ведь всё равно, лишь бы ехать, мчаться, нестись, лететь туда, на юг, где Иринка и наш маленький сын… Но оказалось, что с этой автобусной станции автобусы далеко не ходят. Не попасть мне отсюда на Украину. Эта новость неприятно поразила меня. Я подсчитал, и вышло, что трястись мне ещё сутки, пересаживаться с поезда на поезд, болтаться по вокзалам, не спать, питаться высохшими бутербродами, стеречь сумку с термосом…

И тут я увидел человека в форме железнодорожника. Эх, будь что будет! А вдруг поможет? Я бросился к нему с отчаянием гибнущего в Каракумах.

— Долго объяснять, но мне нужно срочно попасть домой, — сказал я, задыхаясь от волнения.

— Похвально, — ответил он, решив, наверно, что я пьян.

— Да нет же! Всё не так. Жена родила… а до Мариуполя долго не будет поездов…

Он меня понял. Посоветовал обратиться в диспетчерскую грузовых составов. Там знают, что делать. Я побрёл по шпалам. Идти нужно было километра два. Наконец, дошёл до диспетчерской. Невзрачный такой домик, а там — карты и схемы на стенах комнаты, на столе — селектор и электрический самовар, а у самовара — пять женщин–железнодорожниц, изготовившихся наскоро поужинать, пока выдалась свободная минутка. Это были говорливые толстушки в оранжевых жилетах поверх потёртых телогреек. Лица обветренные, синевато–бордовые, губы сухие, потрескавшиеся. Я: лохматый очкарик с хозяйственной сумкой, в бежевом коротком плаще без пояса. Наверно, я показался женщинам довольно типичным субъектом: бродяжкой без денег, студентом–халявщиком, не обременённым старорежимными комплексами. Они направили меня искать на путях локомотив номер двести пятнадцать, который вот–вот пойдёт в Харьковскую область.

— Договаривайся с машинистом сам.

Составов было много. Я даже удивился, что их столько. Попробуйте найти в чужом городе дом, не зная улицы. Я спрашивал у каждого встречного. Наконец, какой–то работяга показал мне товарняк.

— Зачем тебе двести пятнадцатый? Этот тоже пойдёт в Купянск.

Договорились быстро. Меня впустили в заднюю кабину локомотива. Вскоре поезд тронулся и пошёл без остановок.

Ехать было очень неудобно: жарко, тесно, шумно. Я никак не мог вытянуть ноги. Кресло оказалось шатким и покатым. Вскоре у меня онемели ягодичные мышцы. От утомления и духоты клонило ко сну. Сколько будем ехать, где остановимся — ничего этого я не знал. Стены в кабине были исписаны однообразными, зловещими в своей сути предупреждениями:

МАШИНИСТ!

ПРОЕЗД ЗАПРЕЩАЮЩИХ СИГНАЛОВ

ЯВЛЯЕТСЯ ТЯГЧАЙШИМ НАРУШЕНИЕМ ДИСЦИПЛИНЫ

И ВЕДЁТ К ПРЕСТУПЛЕНИЮ.

Мне всё–таки удалось задремать. Я спал и видел голубей. Они озабоченно суетились у своего гнезда… Take these broken wings and learn to fly. All your life you were only waiting for this moment to arise…

Вдруг поезд остановился. Я с любопытством высунулся из окна. Мы стояли где–то в степи. Слева вдоль голых ещё, по–весеннему прозрачных лесопосадок тянулась до самого горизонта полоса свежевспаханной земли. В кабину заглянул молодой машинист в замасленной робе.

— Вылазь, хлопець. Купяньск.

— А где же, собственно, город? — растерялся я.

— Эк, хватывсь! — усмехнулся он. — До пассажирськои станции ще киломэтра полтора, так шо валяй–ка ты по шпалах. К полудню, мабуть, встыгнэшь.

Я вылез из локомотива, отряхнулся, вынул из кармана пятёрку.

— Ни, — сказал машинист, — цэ нэ по–людськы. У студэнтив нэ бэрэмо.

— Я не студент, а врач–гинеколог, — устало возразил я ему. И, невольно заразившись его суржиком, добавил: — Жиночий ликар.

Он глянул на меня весело, с пониманием. Подмигнул. Похлопал по плечу. Наверно, решил, что такие забавные чудики попадаются редко: соврал, гинекологом себя назвал… тоже мне хохмач.

Я не стал его разубеждать. Просто сунул ему в карман деньги, поблагодарил и пошёл на станцию. Оттуда на пригородном добрался до Красного Лимана. Пересел на электричку до Славянска. А в Славянске, быстро уговорив проводницу, влез в пассажирский, взобрался на верхнюю полку и задремал.

 

14

Проснулся я от настойчивых пинков в бок.

— Эй, студент, пиво будешь?

Подо мной на нижней полке сидел щуплый бритоголовый парень в синей фланелевой рубашке. Щербатый рот, тонкие губы, лучистый прищур маленьких подвижных глазок. Безымянный палец левой руки без двух фаланг, а на культе вытатуирован перстень.

— Ты кто? — спросил я, свесив голову.

— Гога. Зек. Слезай, земеля, а то весь чердак отлежишь.

Я медленно сполз с полки.

— Зек?

— Ну да. Есть, земеля, диссиденты, есть досиденты, а я, стало быть, отсидентом буду.

И с удовольствием засмеялся своей остроте.

— Сам придумал? — хмыкнул я.

— А шо, разве плохо?

— Да как сказать… Я уже где–то слышал это.

— И вот ведь все вы тут, на воле, такие насмешники, спасу нет, — заметил он.

— Да ты не обижайся, — миролюбиво сказал я. — Пойми: сутки уже трясусь. Башка гудит, как Царь–колокол.

— Вот и хлебни «Жигулевского», отлегнёт.

Он легонько подвинул костлявым локтем в мою сторону бутылку пива, стоявшую на столике.

— А мне взрослые не велели пить в поездах с незнакомыми зеками, — пошутил я и полез под стол в поисках остроумного вагонного приспособления для откупоривания бутылок.

— Вот и давай поручкаемся: я Гога, матёрый убивец и вор. Но теперь уже не опасный.

— Игорь, — назвался я.

Мы обменялись рукопожатиями. Я не поверил, что он убийца.

— А где же твои кандалы, Гога–зек?

— Говорю же: отсиделый я. Теперь вот следую на всех парусах в порт прописки, на «химию».

— Один?

— А шо, мне начальство доверяет. Пятнадцать лет знакомства — это тебе не хрен собачий. Слушай, студент, шо ты там шукаешь?

— Хорошо бы бутылочку распахнуть…

— Э-эх, воля, — усмехнулся он снисходительно. — Давай сюда.

Гога протёр горлышко своей шершавой ладонью, потом зажал крышку зубами и потянул бутылку вниз. Зашипело. Крышка осталась в зубах.

— Осторожно, — поморщился я, — последних лишишься.

— Не, они у меня крепкие. А дыра в зубьях — это светлая память о нашей непобедимой и легендарной.

— Это ты про армию?

— Про неё. В казарме заварушка вышла, «дед» вздумал «ушана» воспитывать, ну а я вступился. Молодой был, дурной…

— Почему же это дурной? Пострадал, можно сказать, за справедливость…

— Да какая там, на хрен, справедливость? Нам без дедовщины нельзя. При власти должны быть опытные, умелые, а у нас туда норовят фрайера просклизнуть. И никто их не поучит маненько, в ряшку не насуёт как следыват.

— А сидел–то за что?

— Так то уже после армии. Блядищу замочил одну…

— Зачем?

— Ты шо, земеля, опер, чи шо?

— Разве похож?

— Вообще не очень. Ты больше на инженеришку смахиваешь, и цена тебе — сто десять рэ в месяц.

— Почти угадал. Доктор я. Врач–интерн. И цена мне — девяносто семь рэ чистоганом…

— На зоне имел бы больше, — серьёзно посочувствовал мне Гога.

— Всему своё время, — улыбнулся я.

— Не зарекайся, Игорь, нэ кажи «гоп», — строго сказал он. — Туда всякие попадают.

— Ну, а девку–то — за что?

Он задумчиво отхлебнул из бутылки.

— Любил её, падлу, вот и пришил не за грош, — сказал он после некоторого размышления.

— Логично, — кивнул я.

Он не заметил моего сарказма. В его глазах светилась печаль.

— Знаешь, — сказал Гога, — есть такие сучки, которые нравятся абсолютно всем. Вот и моя такая была. Белобрысая, глазища — во! — он красноречиво растопырил пальцы здоровой руки. — Ножки пухленькие, чулочки в сеточку, жопка — как яблочко наливное… Эх, та шо там! С ней я был героем хоть куда. Три–четыре палки в день — это как два пальца обоссать. Передохнёшь, и еще хочется.

— Да ну!

— Вот тебе и «ну». Любил я её, заразу. Сперва Саня Оса вокруг неё увивался, но я ему пасть начистил — он и отвяз. А когда в армию собирался, наказал ей ждать меня. Два года, Игорёк, всего два года! Шо это такое? Это ж — нет ни хера… Вернулся б — и зажили как люди. Батя обещал «москвичок» свой отдать…

— Не дождалась?

— Год писала, стерва. Я ей, сучке подзаборной, стишочки в библиотеке срисовывал… А потом мамаша в письме сообщила: окрутили твою Аньку, так шо забудь её, сынок. Я как раз в госпитале валялся с гепатитом. Ну, нажрался, в натуре, як свыня. А мне тогда не то шо выпить — пошамать нормально нельзя было. Прихватило меня снова. Чуть на тот свет не гикнулся.

— А водку где нашёл?

— С этим у нас затруднений не было. Не беленькую, так портишок завжды сыскать можно было. Полбатальона — на рогах днём и ночью, комбат — вечно кирной… У нас и песня строевая была: «Я сегодня там, где дают «Агдам»…

— Странно, — пожал плечами я. — Это же армия всё–таки…

Он посмотрел на меня лучистым долгим взглядом.

— Слухай, земеля, ты где служил?

— Не служил я. Месяц сборов под Рязанью и всё. Врачи мы.

— Да, свезло вам…

— К тому и стремились. Боялся я эту армию, как чуму. Слабоват был… Суди сам: подтягивался всего два раза, больше километра пробежать не мог, на НВП, в школе, стрелял всё больше мимо денег… А потому и учился как каторжный. Даже летом, на турбазе там, на пляже — где угодно, всегда с учебниками.

— Я тоже не хотел в армию.

Он немного помолчал. Я не торопил его. Мерно стучали колёса поезда. Позвякивала ложка в забытом с вечера стакане.

— Помню, проводили меня поздней осенью, — продолжил Гога. — Пришли кореша слободские, все уже забуханные, я у них — третий за неделю. Ну, всё там было чин чинарём. Выпили как следыват, пожрали от пуза, шоб уж на два года хватило. С Анькой в последний раз в омшанике перепихнулись медленно и печально. Дождь, помню, моросил мелкий, холод аж до костей прошибал… Мама весь вечер проплакала, у бати тоже глаза мокрые… А в пять утра растолкали меня, сказали, шо пора. Нарядили в какое–то старьё, на голову — ушанку дедову, закинул я рюкзачишко поганенький на плечо, и потопали мы на площадь, к швейфабрике. Поднялись по Гамбургскому, вышли на майдан — а там уже толпа. Гармошки стонут, мамаши ревут, все кругом пьяные. Ще зовсим тэмно було… Подогнали вояки грузовик. Для нас, значит. Обнялся я с батей и матерью, поцеловал Аньку. Подхватили меня кореша на руки и понесли, понесли через усю площу. Закинули в кузов. Я Аньке только и успел крикнуть: «Ты ж, сука, жди меня!»

— А дальше?

— Уже на перевалочном пункте в Донецке начались разборки. Из области крутых нагнали, стали они боговать. Ну, я сперва одному хмырю сопатку растаранил, затем другому. А потом на спор пером руки себе и порезал.

— Зачем?

— Кажу ж: на спор. Ротный побачив, хипеж пидняв. Отправили меня в психушку, два месяца там держали. Ничого такого нэ знайшлы, но додому вернули. Второй раз уже весной пишов…

— А Аньку–то за что?

— Я уже знал, когда домой вернулся, шо она за Саню Осу выскочила. Решил его не бить. Пошёл просто так, в глаза этой суке крашеной глянуть. Ну, выпил, конечно… Э, да стоит ли рассказывать?

В купе заглянула проводница.

— Гога, чаю?

— Давай, Любаша. И корешку моему тоже.

— Ты что, знаком с ней? — удивился я, когда проводница вышла.

— Я завжды с ними знайомлюсь, — ответил он. — А як же? Это ж хозяюшки здесь.

Он вдруг оживился.

— Слышь, земеля, а давай её прошершавим на пару, а?

— Как это? В честь чего? — опешил я.

— А шо? Не нравится?

— Да я и разглядеть толком не успел.

— Нормальная она, всё при ней. Давай, а?

— Нет, Гога, не могу я так.

— Это шо ж, — насторожился он, — совсем обмяк дружок твой разлюбезный, чи шо?

— Глянь в окно: Волноваха уже, — сказал я. — Не успеем. В другой раз — обязательно.

— Как Волноваха? — встрепенулся Гога. — Быть того не может.

— А что такое?

— Так мне ж вылезать здесь!

— А как же Мариуполь? — растерялся я.

— Да какой, на хрен, Мариуполь. Говорю ведь: на «химии» я… Мариуполь будет потом.

— Ну, тем более…

— Эх, чайку так и не попили…

Он засобирался. Нашарил под лавкой рюкзак, потуже завязал верёвку. Потом, сопя от усердия, стал натягивать носки.

— Ты, Игорёк, какой доктор?

— Женский.

Он даже вздрогнул, честное слово.

— Так шо ж ты молчал?

— Да как–то всё не к месту было.

— Порассказал бы чего, посмеялись бы…

— Где–то прочитал недавно, не помню где… «У него с ней отношения были платонические. Он гинеколог. Пошлостей ему и на работе хватает…» — намекнул я.

— Всё равно, всё равно…

— Сегодня рассказчиком был ты. Кстати, спасибо за пиво. Могу поделиться сигаретами.

— Оставь себе. На девяносто «рябчиков» много ли купишь?

Он поднялся, пристально глянул на меня.

— Так вон оно шо, — задумчиво произнёс Гога. — Гинеколог… А я, придурок, горбатого тут леплю, проводницу тебе предлагаю. Тебя, поди, от баб мутит уже.

— Ну, это легенды, — возразил я.

— Зря люди говорить не будут…

— Да нет, пока не жалуюсь.

— Ты вот шо, земеля, — благодушно произнёс он. — Нужда будет — найди меня. У нас мастера есть знатные. Шары тебе в пичужку подошьют, бабам своим такой «вертолёт» устроишь — век будут помнить!

— Спасибо, Гога, — засмеялся я. — Запомню.

Он вскинул руки над головой, изобразил пламенное рукопожатие и вышел из купе.

 

15

…Иринка рожала трудно. Утром излились воды. Схваток не было. В роддоме поставили капельницу с окситоцином. Ночью врачи ушли спать. Безводный период затянули. Когда поняли, что нужно оперировать, было уже поздно, поэтому операцию отменили. Ребёнка извлекли с помощью вакуум–экстрактора. Мальчонка родился синий, слабенький. Три дня пролежал в палате интенсивной терапии. Вес набирал плохо. Выписали Ирину только на одиннадцатый день.

Малыша принесли домой и уложили в кроватку. Спал он беспокойно: хныкал, постанывал, причмокивал. Я нагнулся к нему, чтобы рассмотреть получше. Я ждал чего угодно, только не этого. Сердце моё билось ровно и спокойно. Я склонился к малышу и… ничего не почувствовал. Обыкновенный ребёнок, каких много. С тем же равнодушием я смотрел бы на любого другого новорожденного…

Вскоре мальчик проснулся и криком потребовал молока. Ирина, неловко перепеленав сына, приложила его к груди. Почувствовав близость соска, малыш забеспокоился и, оттого, что ему не сразу удалось приноровиться, закричал громко и пронзительно.

— Ничего, Игорёк, — устало вздохнула мать, помогая Ирине. — Не пройдёт и месяца, как ты привыкнешь к нему и полюбишь…

Вечером у маленького разболелся живот. Мальчонка раскричался и задвигал ножками. Ирина попыталась успокоить его, но то ли с непривычки, то ли потому, что сбежалась вся семья, нужных слов не нашла. Испуганно глядя на сына, она стала поглаживать его напряжённый животик.

— Потерпи, всё пройдёт, обязательно пройдёт…

Я увидел сморщенный лобик сына, плотно зажмуренные глазки и чуть приоткрытый в страдании маленький беззубый рот. Крохотный человечек, которому было очень больно. В крике малыша чудилась обида. Горячая волна нежности обожгла моё сердце. Я выхватил сына у Ирины, прижал его головку к своей щеке, обнял его маленькое тельце и застыл в отчаянии.

— Бедный, бедный мой мальчик… Что же делать? Что делать?

Потом тёще всё же удалось забрать малыша и успокоить его. А заодно и несчастных его родителей тоже.

— Шли бы прогуляться, что ли, — сказала мать. — Совсем ведь потеплело…

На Приморском бульваре было пустынно и тихо. Тускло мерцали огни порта. Пахло морем и детством. Сдержанно шелестел прибой. У воды было довольно прохладно. По сонному пляжу брела маленькая старушонка в потёртом плаще. Она заглядывала в мусорные баки, надеясь, очевидно, найти там порожние бутылки. Далеко на холме, в городском парке, играл оркестр. В море, у самого горизонта, застыл прогулочный катер с ярко освещённой палубой. Чайки покачивались на низких волнах. На поверхности воды акварельно обозначилась лунная дорожка. Это было странно: совсем ведь светло ещё, и вдруг — луна и лунная дорожка, чуть размытая на лёгкой ряби моря…

— Здесь ничего не изменилось, — сказала Ирина, уткнувшись подбородком в тёплую шерсть шарфа.

Я укрыл её своим плащом и подумал: «Всё будет нормально. Нужно только верить в это. Главное — верить…»