Июль — макушка лета, в это время человек пребывает в полной гармонии с природой. Легко ему, комфортно, на душе покойно. Одежда почти не нужна. Наденешь шлёпанцы на босу ногу, линялую маечку и шорты, сделанные из старых джинсов, и в таком затрапезном виде запросто выходишь во двор, ничуть не смущаясь своих волосатых ног. Здесь допоздна верещат малолетки, и мамаши никак не могут загнать их домой. «Ну, мамочка, до «спокойки» я ещё погуляю…» «Какая «спокойка»?! Одиннадцатый час!» Исступлённо гоняют на велосипедах подростки. А те пацаны и девки, что постарше, выкручивают в фонаре над подъездом лампочку и отважно тискаются на лавочке, повизгивая от удовольствия и гогоча над нескромными шуточками товарищей. Домой никому не хочется. Под звёздным небом тебе так же уютно, как под потолком собственной квартиры, а нагло повисшая над головой луна, беззастенчиво сияя во всю ширь своей глумливой ухмылочки, заменяет собой экран телевизора, без которого ведь и вечер — не вечер.
До упора, пока совсем уж не стемнело, мужики забивали в беседке «козла» и судачили о политике, а потом, когда доминошные костяшки вовсе перестали различаться в полумраке, перебрались за ограду детского садика, подальше от шума и посторонних глаз. Пашка Курочкин, самый бойкий и решительный из всей компании, срочно сбегал в ближайший «комок» и взял всё, что нужно для полноты ощущений в этот счастливый вечер. Беседка же, где только что играли в домино, тотчас заполнилась возбуждёнными подростками; парни усадили подружек себе на колени, запустили лапища им под блузки и завели в магнитофоне на всю мощь что–то невразумительное и базарное, именуемое в народе «Макареной».
Пашка Курочкин аккуратно разлил в пластмассовые стаканчики только что купленную в ларьке живительную влагу, неприязненно кивнул в сторону беседки и сказал:
— Вот и я когда–то таким же был: без баб жизни не представлял себе. А теперь глаза бы мои на них не смотрели!
— Чего это ты так? — хихикнул лохматый «качок» Олег Силаев, когда пропустили по первой. — Ты ведь, кажется, вполне молодой и мог бы еще ого–го!..
Он игриво подмигнул товарищу.
— А-а!.. — Курочкин сердито махнул рукой. — Я и не говорю, что я старый, и, если нужно, могу, конечно… Но всё равно считаю, что всё зло на земле от баб!
— С Любкой, что ли, поругался?
— Нет, я вообще… хотя и это тоже! Смотрите: что портит мужику душевный настрой? Кто способен обгадить солидному человеку жизнь так, что впору сплюнуть и удавиться? Женщина! Первый это яд в нашей тяжёлой трудовой биографии.
— Неправильно ты мыслишь, Пашка, не по–нашему, — солидно заметил самый старший из них, шофёр городской автобазы Тишков. — Что такое есть наша житуха без бабы? Чепуха на постном масле, только и всего. Нет, ты, милый, понять её должен, женщину, и пожалеть, ты защищать и любить её обязан…
— То–то ты, Егорыч, всю кабину себе вкладышами от жвачки облепил. Смотришь, поди, на этих девок голых и слюни пускаешь, даром что шестьдесят тебе скоро, козлу блудливому, — ухмыльнулся Пашка. — Небось, из–за этих картинок иной раз и на красный свет скачешь, а? Зеваешь, поди, светофор–то?..
— А вот за козла можно и в рог словить, — добродушно огрызнулся Егорыч. — Мне хоть и шестьдесят, а к женской красоте я с понятием отношусь. И на красный свет никогда не еду!
— Ладно вам, мужики, попусту слюной брызгать! — миролюбиво осадил их Силаев. — В чём–то Пашка прав: кровь они у нас пьют будь здоров! Вот, например, в прошлую субботу: еду в плацкарте от кума. Он у меня в Москве неплохо пристроился: что–то там такое охраняет, ну с этого и живёт. А я, чтоб деньги последние за постель не отдавать, сел на утренний поезд. Это удобно: к вечеру уже дома, и спать в вагоне не надо. А спать, между прочим, ой как хочется! Всю ночь с кумом «Абсолют» глушили (он этот «Абсолют» четвертый год в лавке какого–то деловаря охраняет), а на вокзале ещё и пива хватанули по паре бутылочек. Расстелил я на верхней полке матрас, сумку под голову подложил, залез и уснул. Все тихо, мирно, мужики в вагоне молчат, и только где–то возле туалета дамочки брёх подняли. Ну, это ладно, без этого как же?.. Сплю, значит, и вдруг чувствую, кто–то меня в бок пинает. Открываю глаза — проводница!
— Ну да! — заржал Курочкин. — Ты ведь мужик видный, руки — как у меня ноги, а у неё, у проводницы, между прочим, отдельное купе со всеми удобствами…
— Да погоди ты! — отмахнулся Силаев. — Очень нужен я ей был… Нет, тут другое. Выясняется, что нельзя спать на голом матрасе! Оказывается, за это платить надо. Матрас, дескать, в комплект белья входит. А комплект этот, между прочим, стоит столько, сколько бутылка самогонки, скажем, и сырок плавленый. А она говорит: низзя!
— Ну, это она врёт, что нельзя, — сказал Егорыч. — Просто обидно ей: никто постелю за такие деньги не берёт теперь, и у неё план горит…
— Во–во, — согласился Силаев. — Разоралась, как бешеная селёдка, обозвала меня «бомжом», стала матрас из–под меня выдёргивать. Жирная, потная, талия шириной с плечи, шея толщиной с задницу — жуткая баба!
— Ну а ты?
— Что ж, слез, конечно. Сижу, носом клюю, лбом об столик стукаюсь. Нет, думаю, так ехать нельзя. И выпить не с кем… Что делают люди в подобных случаях?
— В ресторан?.. — с надеждой спросил Курочкин.
— Балда! — возмутился Силаев. — На какие ж это деньги?.. Нет, культурные люди в плацкартах от скуки читают что–нибудь эдакое: газетку там или «СПИД-инфо». А у меня в сумке только одна книжка — «Хрестоматия» какая–то. Я её у кума для дочки своей взял, кум эту книжку под сковородку подкладывал. Пусть, думаю, Олька попробует, почитает маленько. Вот я и открыл эту книженцию и, как говорится, погрузился. И даже какой–никакой кайф пошёл по жилам. И что же вы думаете? Бац! на ближайшей остановке подсаживаются ко мне попутчики: рыхлая тётка какая–то и с нею внучка. Знаете, есть такие пассажиры, которые садятся в поезд только затем, чтобы жрать. Вот и эта: примостилась напротив меня, водрузила себе на колени внучку, и давай они на пару наворачивать за обе щеки! Тут у меня у самого в животе трескотня, а она развернула свои свёртки и — как свинья, ей–богу… И харчи у неё вонючие какие–то, честное слово. Ощущение такое, что три дня она в дорогу готовилась, а холодильника дома нету… Жуткая баба! А внучка под стать ей: диатезная, сопливая, возле рта заеды, прямо язвы уже…
— Ну да, хуже всего, когда дети едут, — согласился четвёртый их товарищ, молчавший доселе Николай Липягин, художник местного клуба. — Вечно они — то какать, то писять, то плачут, то смеются…
— Но самое ужасное, что бабища эта напоследок решила воблы, бля, откушать! Где уже ей сообразить, что в дороге оно самое последнее дело: водой потом обопьёшься, как верблюд… Стала она рвать эту рыбу, кишки на газетку складывать, шехуя в разные стороны летит, вонь стоит ужасная, мухи со всего вагона слетелись и на лету дохнут. А она знай себе наяривает, плавничок оторвёт и сосёт его, причмокивает…
— Кошмар! — поёжился Липягин.
— А мне–то каково! Ты, тётка, глянь на меня, Христа ради, внимательнее: я ж «Хрестоматию» открыл! Когда такое было?! Сижу, Анну Ахматову, можно сказать, читаю, а тут вдруг солёная рыба какая–то, и мухи кругом жужжат, и воняет ужасно. Вот и судите: как хорошо было бы, если бы без баб ехать…
Выпили ещё по одной, закурили.
— У меня похожий случай был, — сказал Курочкин. — Тоже за здорово живёшь в душу наплевали, и как будто так и надо. Получил однажды я зарплату. Сами понимаете, случай это из ряда вон, праздник великий. Побежал я в магазин, хотел сыру купить. Уж больно Любаня моя сыр уважает… Вхожу. Стоит продавщица. Наглая, неряшливая…
— Жуткая баба! — согласился Силаев.
— Я ей говорю: «Четыреста». По–русски ведь говорю, не по–турецки. Она взвешивает. Смотрит на весы и говорит: «А триста — мало?» Ну, кусок ей такой подвернулся, ей резать неохота было. «Мало», — говорю. Она смотрит на меня, как на острицу какую, честное слово, и берёт новый кусок, взвешивает. «А семьсот, — говорит, — много?» Понимаете, тут каждая копейка на учёте, неизвестно, когда теперь зарплата будет, а эта стерьвь измывается. «А семьсот, — отвечаю, — много». Что тут началось! Крик, визг! «Вам, — говорит, — мужчина, не угодишь!» Представляете? Я же ещё и виноват! Прихожу домой, настроение, конечно, уже не то. Кидаю жене сыр этот вонючий… Нет, все зло в этом мире от них, от баб!
Помолчали, выкурили ещё по сигарете, налили по новой. Потом заговорил Николай Липягин.
— И всё–таки, как хотите, тут я с вами не совсем согласен. Без женщин всё равно никуда. Потому что мужик без женщины — что дитё малое. Нужны мы друг другу, так уж устроен свет…
— Ну, ты скажешь, — засомневался Курочкин. — Иногда оно, конечно, и не помешает, но чтоб так вот глобально рассуждать…
— Да ты, Пашка, лучше послушай, — нетерпеливо перебил его Николай. — Однажды с моим дружком закадычным такой случай приключился. Остался он без жены. Не навсегда, конечно. Баба у него на неделю к родичам укатила, а его попросила шугануть в огороде колорадского жука. Картошку они каждый год сажают, а от жука совсем житья не стало. Вот и решил мужик по быстрому управиться. Пошёл в огород, налил в ведро воды, достал ампулу с «Децисом», стал её ломать — никак не поддаётся. Чуть сильнее надавил — ампула сломалась, и мужик поранился стеклом. Внимания на это не обратил, развёл в ведре отраву, веник туда окунул и потом давай им размахивать, брызгать на ботву. Что–то, конечно, и на него самого попало. Но он, повторяю, внимания на это не обратил. В полчаса управился и пошёл домой.
— Вот видишь, — подал голос Силаев, — а жена, небось, полдня возилась бы.
— Слушай дальше, — продолжал Липягин. — На следующее утро просыпаюсь — бог мой! Весь в пятнах, живот чешется, на затылке опухло, и что–то там наподобие виноградной грозди прощупывается.
— Так это ты про себя, что ли? — удивился Егорыч.
— Нет, про друга моего. Да это и неважно, слушайте дальше. Стал он, значит, анализировать: откуда такая напасть? Перебрал продукты в холодильнике. Все импортные, наших теперь нету, и могли они, разумеется, вызвать аллергию — но раньше ведь такого не наблюдалось!.. И вспомнил он, как порезался ампулой из–под «Дециса» и как потом брызгал на себя этой отравой. Разделся он, глянул в зеркало — кошмар! Пятна на животе, на ногах, на шее… Вот и помчался он к родственнику в больницу. А родич у него, надо сказать, в реанимации работает, трупы оживляет. И, значит, помочь всегда может. Но как к нему добраться? Как, то есть, в таком виде на улицу выйти? Шарахаться ведь будут… Думал он, думал и придумал. Оделся тщательно, шею шарфом замотал, на руки перчатки натянул, лицо бинтом обернул — мол, зубы болят. Очки чёрные надел и таким вот человеком–невидимкой попёрся в больницу.
— Могу себе представить, — засмеялся Курочкин. — На такого «невидимку» каждый встречный пальцем показывает.
— Да, жуткий случай, — согласился Силаев.
— Прихожу, значит, я в больницу, вваливаюсь в приёмный покой…
— Так ты это про себя, что ли? — опять спросил Тишков.
— Говорю же, что нет. Входит мой дружок в больницу, фельдшерица на него странно как–то смотрит и спрашивает: «Вам, товарищ, куда? К невропатологу или уж сразу к психиатру направить?» «Нет, — отвечает он, — неплохо бы мне для начала в реанимацию попасть». «Это зачем ещё? — удивляется она. — Вот умирать будете — тогда милости просим, с большим нашим удовольствием…» «Свояк у меня там работает, встречу мне назначил», — врёт он. В общем, привели его в реанимационное отделение. Свояк как глянул — так сразу на задницу рухнул. «Немедленно под капельницу! — орёт. — Ты ведь с минуты на минуту коня нарезать можешь!..»
— А что, это запросто, — согласился Егорыч. — От аллергии очень даже легко скопытиться можно. Жуки вон колорадские с ботвы градом сыпятся…
— Поставил свояк ему капельницу, напустил в вену лекарств всяких, а потом говорит: «Тебе сегодня домой никак нельзя, полежишь у нас, полечишься». А он: «Нет! Дом без хозяйки остался, надо бы присмотреть, полежу дома. А у тебя тут кругом все без порток, мужики и бабы голые вповалку… тошно лежать». «Ну, тогда, — говорит свояк, — мы тебе горяченький укол всодим. Чтоб закрепить эффект. Только ты не пугайся: немножко жарко станет, особенно во рту, так ты дыши глубоко и в обморок не падай». «Ерунда, — отвечает тот, — потерпим. Водочки, бывалоча, иной раз хряпнем, а то и спиртику — во рту вон как горячо становится, а в итоге — ничего страшного…» Ну, набрал свояк в шприц хлористого какого–то и в вену погнал. И тут у меня, братцы, как зажглось всё! Какое там во рту! Во рту — чепуха! Гораздо хуже, что и в заднем проходе запекло. Да так, что кошмар! Как будто уголёк туда сунули, и он, сволочь, всё разгорается, разгорается… И главное, что ничего сделать не могу! Ни почесаться, ни пошевелиться: в одной руке капельница, медсёстры смотрят, стыдно как–то, да и перед свояком неудобно.
— Ага, это ты всё–таки про себя рассказываешь, — догадался Егорыч.
— А хоть бы и про себя! Ты слушай и молчи. К концу дня прыщи исчезать стали. Эффект поразительный! Может и у нас медицина кое–что… Встал я, поблагодарил свояка и домой потащился. Иду — а у самого пот градом, в ногах слабость, голова кружится. Дома ничего не могу сделать: жрать хочется смертельно, а жены нет. Рухнул я в постель и уснул. И даже ужин себе приготовить не сумел… Утром просыпаюсь — что такое? Всё то же самое! Пятна на пузе, виноград на затылке и всё такое. Вернулась моя аллергия! Но почему? Думал я, думал и догадался: постель ведь я себе так и не поменял, и, значит, яд, что на мне был, на простынях остался. И теперь сначала начинать… Ну уж дудки, думаю, теперь мы умнее будем. Прежде чем в реанимацию идти, перестираю–ка я бельё — и нательное, и постельное.
— Ну, это ты чёрт знает что такое придумал, — покачал головой Силаев.
— А что делать? Жены нет, помочь некому. Возился полдня. Это ведь надо воду согреть в ведре (у нас летом воды горячей нет), в машинке белье прокрутить, потом прополоскать, выжать, высушить… Кошмар! И кстати: где сушить? Бабы наши стираное на улицу выносят, там у них верёвки натянуты, — а мне неловко! Совсем, скажут, с ума съехал: покрылся сифилисными пятнами и, пока жены нет, постирушкой занялся… Стал я развешивать шмотьё на лоджии, у меня там верёвка. Вот что значит, мужики, нет никакой наблюдательности: жена ведь там только носки да рубашечки сушила, а я вознамерился пододеяльник повесить. Это ж ведь тяжесть неподъёмная! Между прочим, поди выкрути пододеяльник! Он килограммов сорок весит, когда мокрый! Как мешок с цементом! И когда я последнюю наволочку на верёвку нацепил, всё это хозяйство на пол и рухнуло!
— Жуткий случай! — проворчал Силаев.
— Упало оно на пол, стою и матерюсь сквозь зубы. Потому что теперь по новой полоскать нужно. Потащил я бельё в ванную, всполоснул, опять выжал и после этого, не будь дурак, на всех дверях в квартире развесил. Двери, думаю, не подведут. А потом поехал к свояку на капельницу.
— Да, попал ты в историю, — сказал Курочкин. — Не позавидуешь.
— Ты думаешь, это всё? Щас! Было у этой истории и продолжение!
— Не может быть! — поразился Силаев. — Что же ещё?
— А вот что: прихожу вечером домой — ёлки–палки, что такое? По всему дому лужи, сырость страшная, душно, дышать нечем. Пот с меня после капельницы, как горох. И есть хочется ужасно!.. Стал я собирать с пола воду. Ноги не держат, в голове карусель. Ну, думаю, умру сейчас, — и никто не узнает, где могилка моя. Снял я потом бельё с дверей — и за сердце схватился!
— Что ещё такое? — нахмурился Курочкин.
— Оказывается, на верхней кромке дверей пыль лежит тонким слоем. Со стороны–то оно не видно, а на белье грязные полоски всё–таки остаются. Прежде, мужики, протирать двери надо, когда бельё на них сушите!
— И что же ты?
— Известно что: полоскать… А потом опять сушить. И лужи собирать с пола. И ужин себе готовить. И заново на лоджии верёвки вешать, то есть сверлить железобетонную стенку, вгонять шурупы и всё такое. А потом ещё бельё это треклятое гладить!
— Да гладить–то зачем? Неужто без этого нельзя?
— Судите сами: приедет жена, а у меня все простыни выстираны, но не выглажены. Скажет: «Подозрительно: неделю меня не было, а мужик перестирал простыни. Небось, грешки какие–то свои прячет…» Нет, нужно, чтоб всё было, как прежде.
— Тоже верно.
— А как гладить бельё, когда любая простыня размером с комнату будет? Ну, расстелил я эти простыни на полу, стал ползать по ним с утюгом — ни черта не выходит. Краска половая давно высохла, а тут, утюгом разогретая, стала вдруг к тряпкам прилипать… вернее, сами тряпки к полу липнут… короче, одну простынку я загубил. Дня через два догадался складывать бельё вчетверо и гладить через все слои…
— М-да, долгая история, — задумчиво произнёс Егорыч.
— Одним словом, вот что я вам скажу: что мы такое без наших женщин, а, мужики? Нули и больше ничего! И зря вы на них бочку катите. Верно когда–то сказал поэт Михалков: «Бабы всякие нужны, бабы всякие важны».
— И то верно, — кивнул головой Егорыч. — Никто и не спорит.
Тут Липягин выпрямился и сказал:
— А раз так — наливайте, теперь уж по последней…
— Так это, оказывается, тост, — обрадовался Курочкин. — Давай, давай…
— Выпьем за них, за наших женщин. Доля у них, прямо скажу, нелёгкая, упаси нас бог от такой…
— Может быть, ты и прав, — мрачно согласился Силаев. — Всё–таки жуткое это дело…
Они молча выпили и закурили, удивлённо прислушиваясь к праздному цвириканью сверчков и к ночной тишине, плотно окутавшей уснувший глубоким сном двор.