Перед лицом Родины

Петров Дмитрий Ильич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

I

Запыленный, грохочущий поезд подкатил к степной станции. На платформу сошли двое: высокий, смуглолицый, лет тридцати семи мужчина в военной гимнастерке с ромбами на петлицах и парень лет двадцати пяти в белой полотняной толстовке, перетянутой казачьим поясом с серебряным набором.

Поставив чемодан на перрон, военный оглянулся:

— Что-то не вижу Захара. Неужто не приехал?

— Не может быть, — отозвался парень. — Телеграмму-то посылали… Да вон… — указал он на плотного усатого казака, с радостной усмешкой бежавшего к ним по платформе.

— Здорово, браты! — тяжело дыша, выдавил Захар, подбежав к ним. Немножко запоздал. Здравствуй, Проша, — и потянулся целоваться к военному.

Братья расцеловались. Потом Захар поздоровался с двоюродным братом.

— Ты, Виктор, все такой же, ничуть не изменился. Чего ж, все в газете орудуешь?

— Да, продолжаю работать в газете.

— А мы надысь читали твой рассказ, — оживился Захар. — Дюже интересный. Навроде как бы про нашу станицу прописано… Ну и посмеялись же мы, ей-богу правда… Молодчага! Сочинителем заделался… Ну, что же, братья, пошли.

За вокзалом стояла телега, запряженная парой лошадей.

Все уселись на телегу и поехали.

Навстречу поплыла бескрайняя, молчаливая степь с плюшевыми квадратами чернозема, полосами изумрудных посевов — озимыми.

Прохор жадно оглядывался. Давно он уже не был в родных краях и потому с удовольствием наблюдал, как на бугринах, где особенно припекало жаркое солнце, казаки уже начинали сев.

— Спешат, — усмехнулся он.

— Ты чего, Проша, сказал? — обернулся к брату Захар.

— Да я говорю: спешат вон казаки с севом.

— Как же, — пожал плечами Захар. — Уж такое наше дело хлеборобское… День год кормит…

Было тихое весеннее утро. Все вокруг искрилось в сиянии подымавшегося солнца. В небе мирно плыли легкие воздушные облачка. Время от времени какое-нибудь из них закрывало солнце, и тогда все меркло в набежавшей лиловой тени. Но стоило только солнцу снова показать свою золотую макушку из-за облака, как степь опять начинала искриться.

На востоке, у Медвежьего кургана, с неба, словно голубоватая паутина, протянулась косая полоса — как бы сквозь мелкое сито просеивался первый весенний дождик.

Радостно ухмыляясь, Захар косился на брата.

— Эй, пошли! — покрикивал он на лошадей. Захару не терпелось что-то спросить у Прохора, но он сдерживался.

— Какая красота, Виктор, — восторженно оглядываясь вокруг, сказал Прохор. — Отвык я уже от природы. Ведь как ни говори, а мы с тобой люди деревенские и не можем быть равнодушными к ней…

— Братец, — прервал его Захар, — гляжу я вот на тебя, да и думаю: все вот гутарят, что у тебя, мол, брат Прохор красным генералом стал… Ну, конешное дело, для меня, да не токмо для меня, но и для всей нашей семьи гордость большая за тебя… А вот гляжу я — ты уж извиняй меня за ради бога — ну какой же ты генерал?.. Никакой у тебя особливой отлички нету… По одеянию ты, кубыть, простой солдат… Бывало, наш Костя приезжал домой, полковником он уже был, приедет, так на нем все блестит… Погоны блестят серебром, шпоры звенят, сапоги так начищены, что как лаком горят…

Прохор, слушая старшего брата, сначала посмеивался, а потом нахмурился.

Не замечая, что разговор его не особенно нравится брату, Захар продолжал простодушно рассуждать:

— В последнее время, перед тем, как уехать Косте за границу, слыхали мы, что ему был пожалован генеральский чин. Ты глянь, Проша, какой он у нас тоже башковитый. Выходит так, что два брата у меня и оба до генеральев дослужились. А ведь роду-то мы все простого, казачьего…

— Захарушка, — мягко сказал Прохор, — ты напрасно меня с Константином сравниваешь. Тот белогвардеец, изменник Родины, отщепенец, где-то за границей скитается… А я, как тебе известно, с первых дней революции коммунист… Впрочем, не будем об этом говорить… Ты вот скажи, как отец с матерью чувствуют себя? Здоровы ли?

— Да так, кубыть, все слава богу, — ответил несколько смущенный словами Прохора Захар. — Батя-то совсем геройский. Работает по домашности, а иной раз даже и в поле выезжает… А вот мамуня все на голову жалуется. Болит.

— Надо в больницу свозить бы ее.

— Да вот как подуправлюсь с делами, повезу в город к докторам.

— Да я, пожалуй, сам займусь этим, — сказал Прохор.

— Эй, шевелись! — хлестнув кнутом лошадей, прикрикнул Захар.

Лошади резво рванули повозку, несколько минут бежали по прибитой дороге крупной рысью.

Свесив голову на грудь, Захар задумался о чем-то, глядя под ноги лошадей.

— Проша, — снова спросил Захар, подымая голову, — ты извиняй меня, темного человека, но я опять хочу тебя спросить: вот ты, скажем, дослужился до красного генерала, комбриг стал. Большой человек. А к чему же ты зараз еще учению проходишь в академии? Для чего это тебе надобно?

— Учиться всегда надо, — улыбнулся Прохор. — Человек должен всю жизнь познавать, совершенствоваться. А мне, военному человеку, это тем более необходимо. Наша Советская страна находится в капиталистическом окружении. Капиталисты в любую минуту могут напасть на нас. У них армии сильные, хорошо вооружены. Генералы и офицеры у них знающие, ученые… Если мы, военные, не будем учиться, совершенствовать свои знания, то мы отстанем от военной науки, и тогда нас легко победить… Вот партия и учит нас, военных командиров, чтобы мы были не только на уровне капиталистических офицеров и генералов, но и превосходили бы их, чтоб, если на нас враги нападут, так мы могли б дать отпор… Понятно?

— Да-а, — неопределенно протянул Захар. — Понятно-то оно понятно, но а все-таки чудно, чтоб пожилой человек учению проходил…

На небе появились густые табунки кучистых и пышных, как взбитая пена, облаков. Нежные, лилово-розовые, они почти недвижимо стояли над головой, подобно таинственным сказочным островкам среди неохватно разлившегося спокойно-голубого моря. И от облачков, как рябины на морщинистом лице, по степи темнели тени. Справа, в той стороне, где, знал Прохор, залегает Лисья балка, блеснула молния.

— Пожалуй, я посплю немного, — проговорил Виктор и растянулся на пахучем сене в повозке.

Прохор тоже прилег, но заснуть долго не мог. Его волновала предстоящая встреча с родными, которых он не видел уже несколько лет.

Учась в военной академии в Москве, он вырвался на недельку, чтобы повидаться с родными. По дороге заехал к двоюродному брату Виктору Волкову, работавшему в газете в большом южном городе, и уговорил его поехать с ним в станицу.

Для Виктора эта поездка была кстати: редактор еще раньше посылал его в командировку написать очерк о весеннем севе.

Вот так и собрались двоюродные братья проведать свою станицу, в которой они родились, провели детство и юность…

Когда Прохор и Виктор проснулись, уже вечерело. Синие дали над степной равниной четче. На нее облака погустели: одни будто застыли в недосягаемых просторах, другие, те, что были пониже, медлительно двигались над землей, то беспрестанно меняясь в своих очертаниях, то вдруг принимая вид причудливого нагромождения мраморных гор или кипенно-белых снежных ущелий и ледников, то внезапно превращаясь в волшебные лиловые замки с башнями и шпилями…

А от закатного солнца все вокруг призрачно розовело, и тени от бегущих облаков над степью становились темней.

Словно мираж, на горизонте в ослепительных искрах играющих лучей появилась станица с ее мохнатыми левадами, рощами и садами.

У Прохора замерло сердце. Родная станица! Отчий дом!

 

II

В кругу семьи — близких, родных людей — Прохор, как когда-то в далекой юности, если ему приходилось долго отсутствовать, а потом снова появляться дома, испытывал радость от того трогательного внимания, с которым к нему относились домашние.

Он устроился с Виктором в той же самой маленькой комнатушке, в которой жил и в детстве, вместе с Константином, учительствовавшим в то время в местной школе.

Все в комнате напоминало прошлое. Тот же старый, изрезанный перочинным ножом коричневый стол, накрытый голубой клеенкой, те же хромоногие венские стулья, с грубыми дощатыми сиденьями, поделанными Захаром; та же железная кровать с погнутыми никелевыми шишками на спинках. На столе, как и раньше, лежала стопка дореволюционных зеленоватых журналов «Нива», которые выписывал брат Константин. На стене висела запыленная балалайка с оборванными струнами. Это тоже память Константина, он на ней, бывало, игрывал.

И куда бы и на что бы ни взглянул Прохор — все здесь напоминало былое. И эта старая домашняя патриархальность умиляла его.

— Витя, посмотри, — радостно смеялся Прохор. — Все здесь так же и осталось, как было в детстве.

— Да, — грустно согласился Виктор. — Но у меня — не все так… Отец мой, как тебе известно, умер. Уж года два прошло с тех пор. После себя он оставил развалившийся домишко… Ходил я вчера туда. Весь дом соседи растащили на дрова… Остались какие-то рытвины да ямы… жалко. Как ни говори, в этом домишке я провел свои милые детские годы… отрочество… Да, сохранилась, правда, еще груша, что росла перед нашими окнами в палисаднике. Поклонился я этой груше, слезы выступили на моих глазах… Очень тяжело… Я, конечно, понимаю, что все в мире течет и меняется, но все-таки до боли сердечной жалко прошлого… Сегодня пойду на кладбище поклониться праху отца…

— Пойди, конечно, — сказал Прохор и, помолчав, спросил: — Ну, а как с материалом для очерка? Собрал?

— Был я в Совете, был у секретаря партячейки, беседовал с казаками, ездил на поля… Материал как будто собирается подходящий… Да еще сегодня поеду в степь, посмотрю…

— А я вот на огород пойду со своими, — сказал Прохор. — Помогу им.

Позавтракав, все разошлись по своим делам: Василий Петрович с Захаром поехали в поле — посмотреть, не подсохла ли земля для сева, а Прохор направился с матерью Анной Андреевной и снохой Лукерьей на огород вскапывать гряды под огурцы.

Огород находился в займище, за станицей, близ небольшой речушки, заросшей красноталом. На берегу речки разрослись сады. Цвели жерделы и вишенник. Чистый, прозрачный воздух пропитался сладостным ароматом цветения.

Прохор взял мотыгу, плюнул на ладони, как это делал когда-то в юности, начиная что-нибудь копать или поднимать вилами снопы, стал энергично разбивать комья чернозема. Работа у него спорилась. Грядки и лунки получались превосходные.

Старуха, опускаясь на колени, протыкала пальцем теплую влажную землю, бросала в ямки семя и заравнивала. А сноха Лукерья, высоко подобрав юбку, поливала грядки, мелькая белыми жилистыми икрами.

Анна Андреевна что-то бурчала себе под нос. Прохор прислушался:

— Загадаю загадку, брошу я в грядку, — бормотала мать, — полгода пожду, годовинку сниму…

— Мама, что вы причитаете? — усмехнулся Прохор.

— А ты уж и подслухал, сынок? — поднялась на ноги старуха. — Это я присказку говорю. Люди старые учили меня, что при всяком деле надо слово знать. Без слова ни к какому делу не приступайся.

— Чепуха это, мама.

— Может, и чепуха, сынок, мы уж так приучены, никуда уж, видно, не денешься… Мы люди старые, со старыми привычками.

К обеду работу на огороде закончили, и Прохор, намаявшись, чувствовал себя великолепно… День стоял тихий, безветренный.

— Хорошо у вас здесь! — воскликнул Прохор, оглядываясь. — Так и жил бы всю жизнь в станице…

— Вот хорошо-то было бы, — мечтательно протянула старуха. — Сеял бы хлеб с нами…

— Да, мама, сеял бы хлеб… если б не война…

Он задумался. «Да, именно война. Если б не она, то не попал бы я на фронт, не встретился бы там с большевиками, не вступил бы в партию. Сколько этих «бы»…»

И действительно. Как попал Прохор в 1914 году на австрийский фронт, а затем вступил в 1917 году в РСДРП, так все у него пошло по другому, по-новому.

Гражданская война… Военком 4-й кавдивизии Первой Конной армии Буденного… Затем комбриг… После окончания гражданской войны — военная академия. В будущем поприще крупного военного…

— Ну, теперь можно идти домой полдневать, — сказала мать. — Пойдем, Проша. Забирай мотыги, ведра.

— Пойдем, мать, пойдем, — сказал Прохор, обнимая сухонькое, костлявое тело старухи. — Покорми меня борщом… Я думаю, что ныне я честно заработал обед.

Он глянул на свои ладони. На них белели бугорки мозолей.

— Вот, мама, — показал он ей свои руки, — белоручкой стал. Не успел взять в руки мотыгу, как уже мозоли появились.

— Ну какой ты белоручка, — отмахнулась старуха. — Вечный ты труженик, Проша. Вот уж Костя у нас был белоручка так белоручка. Бывало, приедет на каникулы домой, так дров не допросишься нарубить… Не любил черную работу. Да, по правде сказать, мы его не дюже и приневоливали-то к труду. Баловали, грешным делом… Гордились мы дюже им: как же, учился он на учителя… А учитель в ту пору был в станице наипервейший человек… А зараз-то и говорить уж нечего — генеральского чина достиг… А на шута нам надобно его генеральство… Не мило оно нам… — старуха тяжело вздохнула. — Блукает теперь где-то за тридевять земель от дому, от родной семьи.

Слушая мать, Прохор думал о том, как еще свежа память в его семье о Константине, бросившем родину, семью и теперь скитающемся где-то за границей.

Для них, старых родителей, все дети одинаково дороги. Им непонятна та ненависть, которую питают братья друг к другу.

Дорогой Прохор сказал матери:

— Завтра, мама, уезжаю.

— Уже? — дрогнула старуха.

— Да, мама, уже. Надо ехать.

— Господи, и что ж вы все-то так мало гостите у нас?.. Денька два-три поживете и спешите… Только сердце надрываете наше. Вот и Надюшка такая же… Ну, что поделать, — раз надо ехать, значит, надо… Луша, обратилась она к снохе. — Надо курочку пожарить в дорогу, пирожочков испечь…

— Все сделаем, мамаша, — отозвалась сноха.

 

III

Елисейские поля — самая, пожалуй, фешенебельная улица в Париже за исключением, быть может, аристократического авеню Фош, являющегося как бы продолжением тех же Елисейских полей, несколько отходящего влево от площади Звезды к Булонскому лесу.

Летом здесь бывает особенно хорошо. Широкие тротуары затенены раскидистыми кронами могучих платанов. Всюду брызжет веселый шум, слышны разговоры на разных языках, смех…

Тут лучшие магазины, кафе и кабаре. Красивые шести-семиэтажные здания строгой архитектуры выстроились шеренгами вдоль аллей.

В один из чудесных летних вечеров, когда особенно бурно кипит жизнь на Елисейских полях, возле красочно убранной витрины большого магазина стоял плохо одетый мужчины лет сорока пяти, с желто-смуглым лицом. Вид у этого человека был изможденный, казалось, будто он только что поднялся с постели после тяжелой болезни.

Ему страшно хотелось курить, и он уже давно высматривал, у кого можно попросить сигарету или даже окурок. Но не так просто это сделать. Какой-то толстяк, к которому он обратился с такой просьбой, даже не взглянул на него, прошел мимо. Потом он попросил сигарету у веселого негра. Тот, скаля зубы, остановился, с готовностью полез в карман. Но откуда ни возьмись вдруг появился ажан. Он многозначительно посмотрел на попрошайку. Пришлось отойти от негра.

Ищущий взгляд бедно одетого человека скользил по лоснящимся от сытости и довольства лицам прохожих. Вдруг серые со стальным блеском глаза его расширились от изумления.

Помахивая стеком, пружинистой походкой идет по тротуару высокий, голубоглазый человек лет тридцати, изысканно, по последней моде, одетый. На нем короткий синий пиджак в коричневую клетку, широкие, кремового цвета брюки. На ногах поблескивают остроносые лаковые туфли. Крахмальный воротничок с галстуком-бабочкой. На затылке едва держится шляпа из рисовой соломки. Лицо молодого человека сияет от удовольствия.

— Воробьев?!

Молодой человек вздрагивает и оборачивается, недоумевающе пожимает плечами:

— Пардон, но я вас не знаю, — говорит он.

Но, вглядевшись пристальнее в давно небритое горбоносое лицо жалко улыбающегося человека, он вдруг заговорил по-русски, взволнованно:

— Господин полков… то есть, пардон, господин генерал, вы ли это?

— Ну какой я генерал? — проворчал тот. — Генеральство мое похоронено в Новороссийске… Дайте, ради бога, закурить.

Воробьев с готовностью раскрыл портсигар перед своим неожиданным собеседником. Тот грязной дрожащей рукой схватил сигарету и закурил, глубоко, с наслаждением затягиваясь.

— Отвел душу! Спасибо, — прошептал он.

Воробьев, оглянув его потрепанную фигуру, стоптанные, покривившиеся туфли, серые волосы, торчащие из-под полей замусоленной коричневой шляпы, укоризненно покачал головой, как бы говоря этим: «Эх, и опустился же ты, братец…»

— Константин Васильевич, вы живите в Париже? — спросил он.

— Да, — мотнул тот головой. — Бедствую страшно…

— Чем я могу быть вам полезен?

— Потом поговорим, — отмахнулся Константин. — Дайте посмаковать… И он еще несколько раз подряд затянулся с наслаждением.

Да, это был Константин Ермаков, в прошлом блестящий офицер, генерал. Но как он постарел! Его когда-то красивое смуглое лицо теперь поблекло, стало грязно-желтым, морщинистым. Под глазами появились мешки. Волосы поседели, выцвели, стали серыми.

— А я вас все-таки узнал. Хотя вы и очень нарядны… Смотрю: идет денди, молодой, красивый и страшно кого-то мне напоминает… Такого, знаете ли, близкого, родного. Мелькнуло в голове: Воробьев? Но нет, отвергаю эту мысль, не может быть, чтобы этот франт был Воробьевым. Ведь Воробьев — это же неуклюжий казацкий парень, а этот… Но все-таки решаюсь и окликаю… И вот видите, оказывается, не ошибся. Я вас не задерживаю?

— Да нет, что вы… Константин Васильевич, — смущенно ответил Воробьев. — Конечно, не задерживаете. Я очень рад вас видеть. Хотя раньше вы ко мне и не совсем справедливо относились, но я же был тогда всего лишь вашим адъютантом.

— Не обижайтесь. Это все в прошлом, — умиротворенно сказал Константин и пожал руку Воробьеву. — Вы, как я вижу, преуспеваете?

— Живу хорошо, жаловаться не приходится.

— Гм… приятно… Пардон, я забыл ваше имя-отчество…

Воробьев усмехнулся. Ему хотелось сказать: «Да вы его никогда и не знали».

— Зовут меня Ефимом Харитоновичем, но зовите меня просто Воробьев.

— Нет, — отрицательно покачал головой Константин. — Когда вы были моим адъютантом, тогда я еще мог позволить себе так вас называть, но… Сейчас мы с вами равны… Впрочем, — горько усмехнулся Константин, — даже и не равны… Где уж мне с вами равняться. Я так опустился.

Он тяжело вздохнул. Помолчав несколько, заговорил снова:

— Я вас прошу, Ефим Харитонович, проявите великодушие и забудьте, что я, быть может, когда-то относился к вам плохо. Мы с вами русские люди, помимо своего желания попавшие на чужбину… Так вот я, как русский человек, офицер, прошу вас тоже, как русского человека и офицера, помогите мне… помогите! — выкрикнул он с надрывом. — Накормите! Я третий день ничего не ел.

Воробьев изумленно посмотрел на него.

— Вы голодны?.. Идемте скорее, — потащил он Константина в первое попавшееся кафе, которых в Париже великое множество. Парижане любят свои кафе. Там можно побеседовать о чем угодно с приятелем, назначить свидание любовнице, поиграть в карты, перелистать журнал или газету.

Воробьев внезапно передумал.

— Нет, — сказал он, — пойдемте лучше вот в тот ресторан напротив. Я хочу вас угостить посытнее.

Ресторан был роскошный. В огромном зале все сверкало в хрустале, серебре, бронзе. На стенах картины в богатых багетах. Публики в ресторане было мало. И все, кто находился сейчас здесь, были люди солидные, хорошо одетые.

Константин, оглядев свой заношенный костюм, стоптанные и давно не чищенные туфли, беспокойно стал разыскивать, где бы сесть подальше от досужих взглядов, и, выбрав укромный утолок, потянул туда Воробьева.

Играя салфеткой, к ним не спеша направился внушительного вида полнотелый гарсон в смокинге.

— Что вам угодно, мсье? — спросил он.

Воробьев стал заказывать. Записывая заказ, гарсон заметил давно не бритое лицо Константина. Он внимательно осмотрел его несвежую рубашку и заношенный костюм и, пренебрежительно сморщившись, перевел взгляд на безукоризненно одетого Воробьева.

— Пардон, мсье, — подчеркнуто спросил гарсон Воробьева, — вы именно в этом ресторане хотели бы пообедать с вашим спутником?

— Да-а, именно в этом, — ответил сухо Воробьев и, указывая на Константина, строго добавил: — Генерал именно здесь желает поесть.

Гарсон недоуменно вздернул плечами и, получив заказ, отошел от них.

Все время, пока Воробьев разговаривал с гарсоном, Константин сидел с опущенными глазами, не смея взглянуть на официанта, пряча под столом свои ноги в дырявых туфлях.

— Вы, Ефим Харитонович, — сказал. Константин, — хотели, видимо, припугнуть гарсона слово «генерал»?

— Я просто хотел внушить ему подобающее уважение к вам… А то ведь он осматривал вас с такой хамской бесцеремонностью.

— И вы думаете, что вы внушили ему это уважение? — с сарказмом спросил Константин. — Ничего подобного. Они во много раз лучше относятся к швейцарам и дворникам, чем к русским генералам-эмигрантам. Плевать они хотели напас. Если бы у меня были деньги, тогда другое дело, гарсон этот плясал бы передо мной. Я уже думал, что он меня вышвырнет на улицу. Но, кажется, обошлось.

Гарсон принес закуски и абсент и, по-прежнему недоверчиво и неприязненно поглядывая на Константина, расставил все на столе. Воробьев налил абсента в рюмки.

— За ваше здоровье, Константин Васильевич! — сказал он, чокаясь.

Константин, не ответив, залпом выпил и с жадностью принялся есть суп, давясь и обжигаясь. Воробьев жалостливо смотрел на него.

Воробьеву очень хотелось узнать, как же это его бывший грозный начальник, в прошлом могущественный человек при донском атамане, дошел до такой жизни? Но расспрашивать об этом было неудобно. Чтобы как-то нарушить тягостное молчание, Воробьев заговорил:

— Вы знаете, Константин Васильевич, вот то самое кафе, в которое мы вначале собирались зайти, французы называют «бистро». Название это происходит от русского слова «быстро». В Отечественную войну 1812–1814 годов, когда наши войска вместе с союзными вошли в Париж, казаки атамана Платова расположились бивуаком на Елисейских полях. В одном из кафе обосновался тогда штаб казачьего корпуса. Из штаба часто выбегали бравые казачьи офицеры и, подзывая к себе красочно обмундированных казаков, отдавали им распоряжения, прикрикивая при этом: «Быстро! Быстро выполняй!» Это звучное русское слово понравилось французам, которых всегда толпилось около штаба множество. Не вдаваясь в смысл этого слова, они это кафе назвали «бистро»… А потом, впоследствии, уже и все парижские кафе стали так называться…

— Занятно, — не переставая есть, пробурчал Константин, рассеянно слушая своего бывшего адъютанта.

Ел Константин долго и много. Наевшись и слегка опьянев после нескольких рюмок абсента, блаженно улыбнулся, взял сигарету у Воробьева и закурил. Откинувшись на спинку стула, он запрокинул голову, затянулся.

— Хорошая, крепкая сигарета. Даже в голову ударяло… Я сейчас думаю о том, до чего же мало человеку нужно. Вот наполнил я свой желудок до отказа, выпил абсента, закурил — и ожил, и тяжелые мысли меня покинули. А ведь завтра я опять — бездомный бродяга, голодный, бесприютный… Снова будут терзать меня мысли о самоубийстве… Ведь я на днях уже совсем было решил броситься с моста в Сену. Даже написал своим родным на Дон прощальное письмо…

— Что у вас такое мрачное настроение? — спросил Воробьев. — Жизнь, мне кажется, уж не так плоха и на чужбине.

— Да, это потому она вам кажется хорошей, — озлобленно усмехнулся Константин, — что вы молоды, красивы, здоровы. Вы замечаете, что своей цветущей внешностью вы привлекаете внимание хорошеньких барышень и молодых женщин. У вас в кармане звякают деньги, и вы завтра не будете голодным… Вы знаете, что вам не придется спать на грязной платформе метро, подстелив под себя газету… Да, поэтому она, конечно, кажется вам хорошей. Когда-то и я, дорогой, тоже был оптимистом, лет так десять тому назад. Я тоже думал, что жизнь — чудесная вещь. А теперь я весь свой оптимизм растерял и думаю, что жизнь — самая прескверная штука для того, кому в жизни не везет, кто уже стар, кто своей персоной не привлекает женских взглядов, у кого в кармане пусто и кому даже выспаться негде…

Воробьев подавленно слушал Константина.

— Константин Васильевич, — сказал он. — Как можно было дойти до такого положения? Ведь вы всегда были предприимчивым человеком. Я вам постоянно завидовал и старался во всем подражать… Я помню, какая чудесная была у вас жена. Настоящий ангел…

— Замолчите! — выкрикнул Константин. — Она… она… подлая женщина, шлюха! Вот тогда еще, когда я, по вашему мнению, был блестящим, предприимчивым, она уже жила с любовником-иностранцем… А потом сбежала с ним от меня.

— Вот так! — растерянно протянул Воробьев. — А я-то… тогда… мальчишка, без ума от нее был… Думал — богиня. Где же она сейчас?

— Не интересовался…

— Константин Васильевич, надо вам чем-то заняться, — горячо сказал Воробьев, потрясенный его рассказом. — Вы простите меня, я человек правдивый… Хотя вы мне были и не совсем симпатичны раньше, но я вас так не оставлю. Я должен что-то сделать для вас…

— Не знаю, Воробьев, чем вы могли бы мне помочь, — с горечью произнес Константин, снова наливая себе рюмку абсента. — За границей я все делал… В Стамбуле был хамалом и таскал на своей спине огромные тяжести до тех пор, пока не нажил грыжу. В Неаполе чистил сортиры, в Сорренто пробовал служить официантом в прескверной харчевне, но не угодил хозяйке, и она меня прогнала. В Париже на вокзале Сен-Лазар работал носильщиком…

Он опустил голову и долго сидел молча. Потом, приподняв голову, сказал:

— И все-таки это был труд… Честный труд… Я зарабатывал себе на хлеб, имел ночлег. А сейчас я так опустился, что, глядя на меня, никто уже мне не дает работы. Да, откровенно говоря, я ее особенно и не ищу… Я заболел черной меланхолией! Тоскую по Родине, ничего мне здесь не мило. У меня не осталось ни капли веры ни в людей, ни в бога, ни в черта, ни в правду, ни в честь… Ни во что не верю!

Некоторое время Ермаков сидел молча, дымя сигаретой. Потом, выпрямившись, посмотрел на Воробьева.

— Я рад вашему жизнелюбию, вашему оптимизму. Наверное, женились на богатой невесте?

— Не совсем… Но женитьба предполагается.

— Если не секрет — расскажите.

Воробьев подумал, а потом проговорил:

— Это, конечно, до некоторой степени секрет. Но, я думаю, что вам можно его доверить. Я влюблен в одну очаровательную особу… Она молода, красива, но… не девушка, а вдова. Мужа ее, графа Вайцевского, большевики где-то пристрелили. А отец ее тоже граф. Фамилия его на всю Россию гремела — Лобовской. Невеста моя — красавица! Куда до нее мне — сыну рядового казачьего офицера. И вот все-таки она любит меня страстно.

— Она богата? — спросил Константин.

— Видите ли, — засмеялся Воробьев, — она, конечно, богата, но когда они с отцом бежали из России, то впопыхах не сумели захватить свои богатства. За ними следили. Они зарыли все драгоценности в своем имении.

— Чем же она здесь занимается? На что живет?

— Люси работает манекенщицей в Доме моды.

— Так, понятно. А отец?

— Граф Лобовской, — смущенно ответил Воробьев, — собственно, ничего не делает. Правда, он дружит с одним коммерсантом и помогает ему охранять его магазин…

— Короче говоря, работает ночным сторожем, — рассмеялся Константин. Понятно. Ну, что же, это в порядке вещей. Ничего тут удивительного нет. Многие бывшие русские аристократы работают сейчас у французов приказчиками, поварами, дворниками, шоферами, а то и просто дворовыми рабочими… Так что же, значит, вы скоро на вашей графине женитесь?

— Пока еще нет, — нерешительно произнес Воробьев. — С меня требуют выполнения одного условия.

— Условия? Какого же? — оживился Константин и налил себе еще абсента.

— Это тайна, — сказал Воробьев. — Но я вам ее открою. Граф Лобовской, отец Люси, хоть и стоит уже одной ногой в могиле, но цепко хватается за жизнь… Ему не хочется работать ночным сторожем… И вот, когда Люси сказала ему, что любит меня и намерена выйти замуж, то старик очень расстроился, даже заплакал: понятно, ему трудно примириться с мыслью, что его родная дочь, аристократка, вдруг выйдет замуж за такого плебея, как я… Но старик говорит, что из-за любви к дочери он мог бы согласиться иметь меня зятем, если б я пробрался в Россию и, откопав зарытые им драгоценности, вернулся снова в Париж. С деньгами, дескать, мы с Люси могли бы занять соответствующее положение в обществе.

— Ну, предположим, вам удастся пробраться в Россию, но как же вы разыщите спрятанное богатство?..

— Да это не трудно, — пояснил Воробьев. — Дело в том, что в имении осталась жена графа. Когда старик с дочерью уезжали, графиня лежала больная и не смогла с ними выехать… Она знает, где укрыты ценности…

— Но, возможно, старуха-то умерла уже.

— Нет, не умерла. От нее получены из России сведения. Она жива и находится по-прежнему в своем имении. Правда, его отобрали, но ей оставили две комнаты во флигеле.

Константин задумался. Для него стало понятно, что наивный Воробьев попал в руки ловких авантюристов.

— Хорошо. Допустим, что старуха укажет вам место, где запрятаны все их фамильные ценности, а вы уверены в том, что она отдаст их вам? Откуда она может знать, что граф, ее муж, послал вас за ними?

— О! — усмехнулся Воробьев. — В этом отношении можно быть спокойным. Перед тем как уйти из дома, граф уговорился с женой, что если кто явится к ней и покажет ей вот это кольцо, — показал он старинный перстень на своем пальце, — то этому человеку она укажет место, где скрыты их богатства…

— И вы думаете, она охотно отдаст их?

— Я должен попытаться захватить и ее с собой.

— Ах, вот как! А если вам не удастся сделать это?

— Я обязан буду прежде всего спасать ценности, а не ее.

— Так, старуха, значит, представляет собою менее ценный материал, чем, скажем, разные там кольца и брошки? Ха-ха! Что же, жизнь есть жизнь… Ну, а не надует вас старик?

— Я не такой дурак, как, быть может, он считает. Если б я доставил сюда драгоценности, разве я сразу отдал бы их старику? Нет, сначала сыграли бы свадьбу, а потом я посмотрел бы еще, какую часть драгоценностей отдать ему — половину или меньше.

— Молодец! — расхохотался Константин. — Я думал, что вы наивный, но вас не так-то просто провести… Где же их усадьба в России?

— Да недалеко от нашего Дона, в Ставрополье.

— Тут есть над чем голову поломать, — сказал Константин. — Риск, надо сказать, благородный: или жить богатым с красивой женой, или быть пойманным и расстрелянным большевиками… Судя по тому, что перстень у вас, я думаю, что вы уже решили действовать. Так ведь?

— Бесповоротно, — снова кивнул Воробьев. — Только одному действовать нелегко. Мне надо подыскать решительного, смелого компаньона… Вдвоем удобнее справиться с этим сложным делом.

— Несомненно, — согласился Константин.

Некоторое время он молчал, как-то загадочно улыбаясь.

Воробьев как бы угадал его мысли.

— Константин Васильевич, вы не рискнули бы участвовать вместе со мной в этом предприятии?

— Гм… пожалуй, можно было бы и отправиться с вами на родину… И вовсе не из-за этих богатств, которые, вероятно, уже утрачены, а чтобы повидать еще раз родную землю, вскормившую и вспоившую меня. Я ведь так за эти годы истосковался по ней!.. Эх, с каким наслаждением я взял бы ружьишко и побродил по донской степи, понюхал бы ее полынный запах, аромат чебреца. Полазил бы по сугробам, вдохнул запах снега. Ведь это только у нас, в России, он так приятно пахнет… — Он помолчал немного и добавил: Вы меня знаете, человек я решительный, смелый… Только вот в чем вопрос: кто даст средства на поездку? Без денег мы с вами ничего не добьемся. Может быть, ваш будущий тесть имеет на это деньги?

— Будущий мой тесть гол как сокол, — засмеялся Воробьев. — Но он меня связал с одной организацией, которая охотно перебросит нас в Советский Союз.

Воробьев оглянулся вокруг и зашептал:

— В Париже есть организация, существующая за счет некоторых влиятельных лиц. Она засылает своих агентов в Россию…

— Короче говоря, шпионов и диверсантов?

— Тише! — предупредил Воробьев. — Возможно. Некоторые наши офицеры и рядовые казаки поступили на курсы, созданные этой организацией. На курсах платят хорошее жалованье. Как вы думаете, откуда я деньги беру и так одет? Оттуда же. Пройду подготовку и буду отправлен в Россию. Меня снабдят всем необходимым.

— А за это что вы должны сделать? — спросил Константин.

— Собрать некоторую информацию. Вот бы вам пройти такую подготовку. Можно было бы договориться, чтобы нас вместе послали.

— Это все очень интересно! — воскликнул Константин. Глаза его загорелись. — С кем же мне поговорить об этом?

— Не беспокойтесь, — заверил Воробьев. — Если есть желание, сведу вас с нужными людьми… Есть тут некий Яковлев…

— Что это за персона?

Воробьев рассказал о Яковлеве.

— О! — улыбнулся Константин. — Так я ж его знаю… С графом Понятовским ко мне в Новочеркасске приходил… Шулер.

— Может быть, — согласился Воробьев. — Но он сейчас влиятельный человек… Так вот, если вам негде спать, пойдемте, я вас пристрою в одном месте…

 

IV

Белые, перламутровые облака ярко розовели в предвечернем небе. В густых зарослях садов буйно звенели птицы. В станице было тихо и пустынно, словно все в ней вымерло. Ничто не нарушало ее дремотного состояния. Разве лишь потревожит застоявшуюся тишину какой-нибудь пестро раскрашенный задиристый петух, разогнавшийся за раскудахтавшейся курицей, или пройдет по пыльной улице хрюкающая свинья, ведя за собой визжащий выводок поросят, или вдруг ни с того, ни с сего залает увидевший что-то неприятное во сне дремавший в подворотне пес.

Покачиваясь из стороны в сторону, идет по главной станичной улице захмелевший приземистый казачок. Размахивая руками, он весело напевает:

Ах вы, Сашки, канашки мои, Разменяйте бумажки мои. А бумажки все новенькие, Два-адцатипятирублевенькие…

На казаке надеты защитная гимнастерка, синие диагоналевые казачьи шаровары. На макушке лихо сбита фуражка с красным околышем и звездочкой.

Казак старается идти прямо, не качаться. Но ему это не удается. Иной раз его так швырнет в сторону, что он едва не валится в придорожные колючки. Тогда он приостанавливается, мгновение стоит, смотря на носки своих сапог, а потом снова шагает, напевая. Но стоит ему заметить, что навстречу идет кто-то, как он сейчас же придает своему лицу строгое, недоступное выражение, что даже страшно становится… И так важно задирает голову, что с нее чуть ли не валится фуражка. И если кто с ним встречается, то обязательно почтительно здоровается:

— Здорово живете, Сазон Миронович!

— Гм… Гм… — покашливает солидно Сазон и баском отвечает: Здравствуйте!.. Здравствуйте!..

Видя, что встретившиеся станичники уже ушли далеко, казачок подмигивает, словно он кого-то сейчас хитро провел. На веснушчатом лице его расплывается озорная усмешка. Прищелкивая пальцами и приплясывая, он снова затягивает:

Ах вы, Сашки, канашки мои…

Из-под его ног курится взвихренная пыль…

— Доброе здоровьице! — неожиданно слышится насмешливый голос.

Сазон вытаращивает осоловелые глаза на рыжего казака, высунувшего голову из калитки нового, как игрушка, раскрашенного домика.

— А-а, Дубровин, здорово!.. — сказал Сазон. — Тебе что, обязательно приспичило глядеть на улицу именно сейчас, когда я иду?

— А как, по-твоему, Сазон Миронович, у меня глаза есть ай нет? — скаля зубы в усмешке, спросил Дубровин. — Никак и уши есть? А ежели есть, то как же иначе?.. Слышу, кто-то веселый по улице идет, песню ловко поет… Дай, думаю, гляну. Гульнул, что ль, односум?

— Было такое дело, — нехотя согласился Сазон. — Хлебнул самую малость… Бывает же так, как говорят: шел в церкву, а попал в кабак…

Дубровин засмеялся:

— Гутарят и так: ехал к Фоме, а заехал к куме…

— Ну, это ты, Силантий, того, — погрозил пальцем Сазон. — Брось насчет кумы-то. У меня Сидоровна наикраше всех кумушек. От такой, брат, жены не захочешь и красивой кумы.

— Это ты правду гутаришь, — ухмыльнулся Дубровин, теребя свой кудлатый, отливающий медью рыжий чуб. — Но иной раз неплохо и с кумой поиграть… Ха-ха!..

— Ну-ну, не таковский я человек.

— Да это ты, товарищ Меркулов, просто боишься своей Сидоровны.

— А что ж, — согласился тот, — и вправду боюсь. Злой она становится, как собака, ежели чуть что не по ней.

— От злой жены, — сказал Дубровин, — спасают лишь смерть или пострижение в монахи…

— Болтаешь ты пустое, Силантий, — отмахнулся Меркулов. — Сидоровна моя хоть и строгая баба, но рассудительная…

— Она у тебя красивая да молодая, — язвил Силантий. — Только вот горе — муж у нее Григорий, хоть бы был болван, да зато Иван…

— Ну-ну! — нахмурился Сазон. — Я те дам Григорий… болван… Чего это такое?.. Ты вот скажи, что к нам в стансовет не заходишь? Мы про артельные дела ведем разговор. Организовать артель думаем, а ты в стороне стоишь. А тож мне красный партизан… за Советскую власть кровь проливал.

— Покель, односум, подождем, — насмешливо ответил Дубровин. — Нам не к спеху. Вот поглядим, как вы в этой артели будете работать. А тогда могем и мы вступить… Прощевай!.. — и захлопнул калитку.

— Эх ты! — укоризненно покачал головой Меркулов. — Тож мне, красный вояка… Разбогател, в кулаки лезет.

С минуту пошатываясь, он глядел на новые крашеные ворота Дубровина. Потом, махнув безнадежно рукой, побрел дальше.

У дома Ермаковых его окликнул старый казак Василий Петрович:

— Погоди!..

Сазон остановился. Василий Петрович торопливо подошел к нему:

— Здорово был, казак!

— Здравствуй, Василий Петрович! — важно ответил Сазон.

— На парах, что ли? — усмехнулся старик.

— С пару кости не ломят.

— Правильно гутаришь, — согласился Василий Петрович. — Будем пить и гулять, а работу прочь гнать…

— Не, — замотал головой Меркулов. — Не гожа твоя побасенка. Труду весь век, а потехе час…

— Могет быть, и так… Сазон Миронович, — сказал Василий Петрович, дельце есть у меня к тебе.

— Что хотел, гутарь.

— Да, может, в другой раз, — нерешительно проговорил Василий Петрович. — Сейчас навроде ты не в своем порядке…

— Что значит «не в своем порядке»? — строго посмотрел на него Сазон. — Я всегда в своем порядке… Говори, что надобно?

— Да, понимаешь ли, в чем дело, — начал старик. — Зараз, сам знаешь, новая экономическая политика… Ну, стало быть, я так понимаю, все мы должны иметь стремление к богатой жизни… За то, мол, и воевали наши сыновья…

Сазон хоть и был пьян, но слушал Василия Петровича внимательно:

— Ну-ну?

— Я тоже к тому стремление имею, — продолжал старик. — Сам знаешь, хозяйство у меня хорошее, крепкое. Государству польза от него есть. Добрая польза. Налоги сдаем. Зараз мы с Захаром надумали трактор приобрести. Надобно по этому делу в Ростов ехать… Так вот, ты мне напиши ходатайство. Просим выдать, мол, трактор Фордзон. Гражданин, мол, Ермаков является примерным хозяином, а дети его, сын и дочь, — герои гражданской войны, награжденные за свое геройство орденами Красного Знамени… Сын, Прохор, зараз академию военную проходит, учится на красного генерала, а дочь моя, Надежда, сама ученая и замуж за профессора Мушкетова вышла. Напиши, Сазон Миронович, магарыч будет…

Сазон, прищурив глаза, с ног до головы с презрением оглянул Василия Петровича.

— Ты за кого ж меня принимаешь, Василий Петрович? Ты думаешь, ежели я люблю иногда выпить, так и ум могу пропить? Нет, не на таковского напал. Мне твоего магарыча не надо. Я могу тебе свой поставить. А ходатайства я тебе никакого не буду писать. Кулаков нам не надобно разводить.

Старик затрясся от гнева:

— Да ты в уме, что говоришь такие слова? Да я напишу о том Прохору, и он те, парень, за это…

— Не пугай, не из робких, — сказал Меркулов. — Не боюсь никого. Но только думаю, что Прохор Васильевич — неглупый человек, на меня в обиде не будет. Куда ты гнешь, Василий Петрович? Ведь я, конешное дело, до поры до времени молчу. А придет время и скажу. Не срами ты своих детей, Василий Петрович, не гонись до кулачества…

Василий Петрович рассвирепел:

— Дурак ты, — закончил он. — Я до кулачества не гонюсь, я хочу пользу государству давать. На нас ведь, крепких хозяевах, все государство держится. Да что мне с тобой, безмозглым, гутарить. Вот отпишу обо всем Прохору, нехай он тебе в самом центре укорот найдет…

Старик скрылся в воротах и резко прихлопнул за собой калитку.

Сазон постоял с минуту в задумчивости, махнул рукой и снова побрел по улице, направляясь к своему куреню. И чем ближе он подходил к дому, тем тревожней и озабоченнее становилось его лицо.

Вот завернуть за угол, и сейчас же здесь стоит старая хата Сазона с нахохленной побурелой соломенной крышей. Если все благополучно будет, то на первых порах можно избежать встречи со строгой женой, — стоит лишь незаметно юркнуть в калитку и, свернув вправо, пройти мимо сарая, забраться на сеновал. Там можно проспаться, а потом как ни в чем не бывало приняться за домашние дела. Сидоровне даже и в голову не придет, что муженек ее был пьян.

Меркулов бодро завернул за угол, но от неожиданности чуть не свалился в канаву. У ворот его хаты стояла Сидоровна и беседовала с самим секретарем партоорганизации Кононом Никоновичем Незовибатько. Сазон попятился от такого видения, словно от нечистой силы… Пятясь, он отмахивался руками, словно заклинал, чтоб и жена его Сидоровна, и ее собеседник сгинули бы с его очей, провалились бы в тартарары. Но вдруг он почувствовал, что его кто-то ударил под ножку, и он мягко шлепнулся в корыто, стоявшее у колодца для скота, наполненное перегретой на солнце водой. Брызги радугой взметнулись вокруг.

С испугу председатель подумал, что он свалился в колодец, и дурным голосом завопил:

— То-ону-у!.. Спа-асите!..

— Ой, никак муж! — вскрикнула Сидоровна, бросаясь на крик. Незовибатько кинулся вслед за ней.

— Ах, боже мой! — всплеснула руками молодая женщина, подбегая к мужу. — Сазон и есть!.. Что ты, дурень, вздумал в лошадином корыте-то купаться?..

Незовибатько вначале изумленно смотрел на беспомощно барахтавшегося в корыте Сазона, а потом расхохотался:

— Вот же чертяка-то!.. Ха-ха!.. Какой тебя дьявол сюда сунул, а?.. Жарко, что ль, тебе стало!.. Ха-ха!..

Барахтаясь в корыте, председатель пытался вылезти, но без посторонней помощи ничего не мог сделать.

— Да вытащите ж меня, ради бога! — взмолился он.

— Ну, давай руку! — сказал Незовибатько.

Меркулов ухватился за протянутую руку и выкарабкался из корыта. Вездесущие ребятишки уже сбегались отовсюду к месту происшествия. Окружив председателя, с которого ручьями стекала вода, они заулюлюкали:

— Улю-лю!.. Председатель стансовета в конским корыте купается! Улю-лю его!.. Аля-ля!..

— Пошли прочь, чертенята! — заорал на них Сазон.

Отбежав на почтительное расстояние, ребятишки начали дразнить его:

Председателева сандала В корыто налила, Из корыта льется, Председатель смеется…

Меркулов рассвирепел вконец.

— Я вот зараз вас, чертенята! — орал он, притопывая ногами, делая вид, что намеревается за ними бежать. Но ребята не унимались, продолжали дразниться. Незовибатько, держась за живот, хохотал до слез.

— Ну и учудил же, дурень! Пьяный чертяка!..

— Да что ты, товарищ Незовибатько? — изумился Меркулов. — Я пьяный!.. Ты что, очумел? Пьян… Ты, сам, товарищ Незовибатько, пьян…

— Но-но! — нахмурился Незовибатько. — Ты того, Сазон Миронович, не забывайся…

— Извиняйте, коли чего ежели, — сказал председатель и метнул на жену робкий испытующий взгляд, желая удостовериться, как она на все это реагирует…

Сидоровна была еще совсем молодая женщина лет двадцати двух, красивая, черноокая, белолицая, стройная да высокая, на полголовы выше муже своего. Сазон взял ее из родовитой казачьей семьи Черкесовых, происходящих, по преданию, от крещеного черкеса, приставшего к казацкому товариществу еще при Кондрате Булавине.

Меркулов женился на ней совсем недавно, года полтора тому назад. Первая его жена, Марфа, умерла в годы гражданской войны от тифа, оставив двух сирот. Пока Сазон воевал с беляками, сироты — мальчик и девочка росли на попечении бабки.

Демобилизовавшись из армии, Меркулов вернулся в родную станицу как герой. От девчат и молодых баб отбою не было. Избаловался бы вконец казак, ежели б старуха мать не сосватала ему Нюру Черкесову.

Если бы дело происходило до революции, конечно, Сазону не видать бы Сидоровны как своих собственных ушей. Да разве же его теперешний тесть, Сидор Агеевич Черкесов, истинный чигоман, человек зажиточный, гордый, согласился бы дочь свою выдать замуж за голодранца Сазона? Ни за что! Но а теперь времена изменились. Задрипанный казачишка, вечный батрак, Сазон Меркулов стал председателем станичного Совета. Станичного! Ведь это не шуточки!

Не стал Сидор Агеевич артачиться — выдал за Сазона свою дочку. С первых же дней замужества Нюра так крепко взяла в руки мужа, что он и пикнуть не смел. Вот с тех пор и получила она почетное звание Сидоровны.

Незовибатько, заметив, что Сидоровна кидает на него ласковый взгляд, покрутил свои белесые запорожские усы.

— Шел мимо, — пояснил он, — да и зашел вот побачить, как вы живете-можете. Эх, Сазон, друже, за каким ты дьяволом пьешь столько водки?

— А ты не пьешь, Никонович? — угрюмо спросил Сазон, отряхиваясь.

— Могу, конечно, выпить и я рюмку-другую, — согласился Незовибатько. — Но не больше.

— Да ну тебя к чертям! — отмахнулся Сазон. — Что ты говоришь? Сам знаешь — я совсем редко пью. А сейчас вот подвернулся такой случай: повстречал одного односума, Скворцова с Куриного хутора. С ним вместе еще на германской были в пятнадцатом году. Не раз в боях выручали друг дружку из беды… Обрадовался он мне. «Здорово, говорит, полчанин, радешенек тебя видеть…» Обнялись, расцеловались. А потом потащил меня в трактир. Не хотел я идти, так нет, пристал: «Пойдем да пойдем. Обидишь». Ну, пришлось пойти. Угостил он меня немножко…

— Немножко? — мрачно усмехнулась Сидоровна.

— Ну что теперь делать? — вскричал председатель, наступая на нее. Ругай меня, бей!.. — И вдруг, дернув ворот рубахи, обнажил волосатую грудь, тонкоголосо завопил: — Ну, распинай меня!.. Распинай!.. Казнуй!..

— Да ты что? — испуганно стал озираться вокруг Незовибатько. — Чего орешь?.. Народ-то что подумает?..

— Ну и распинайте! — еще громче завопил председатель. — Пусть народ-то посмотрит, какие вы изверги… А-а-а!..

— Да замолчь, дурень! — схватив за руку Сазона, потащил его во двор секретарь партячейки. — Молчи!..

— И буду орать, — вызывающе кричал Меркулов. — Буду!..

— А ну, будя скоморошничать! — прикрикнула Сидоровна на мужа. — А то и впрямь схватишь у меня костыля по спине.

Сазон сразу притих.

— Заходьте до нас, Конон Никонович, — пригласила Сидоровна. — Милости просим!

Сазон тоже усердно начал упрашивать его:

— Да заходь, дружище родной! Погощуем тебя, чем бог послал…

Незовибатько стал было отказываться, ссылаясь на занятость.

— Не обижай, односум, зайди уж, — взмолился Сазон.

— Ну, ладно, — сдался Незовибатько, наконец, — пойду посижу коль часок.

Вскоре на столе в горнице появились бутылка водки, сковородка с яичницей, вареники в сметане.

— Не маслись, не маслись на водочку, — предупредила Сазона жена, когда тот, переодевшись в сухое, с заискрившимися глазами вошел в горенку. — Все едино ни капельки не получишь.

— Да я, Сидоровна, не особо к тому и желание-то имею, — равнодушным тоном проговорил Меркулов. — Не хочется что-то… Так посижу, с дружком покалякаю…

— Знаю, как ты калякаешь-то…

Председатель присел на стул. На кухне надрывно заплакал грудной ребенок. Старушечий голос загудел, успокаивая:

Баюшки, ба-аю, Я тебя кача-аю!...

— Нюра, — сказал председатель жене, — что-то мальчишка благим матом кричит. Пошла бы успокоила.

Сидоровна поднялась и вышла на кухню. Сазон, хитро подмигнув Незовибатько, взял стаканчик с водкой.

— Будь здоров, полчанин! — сказал он, готовясь выпить.

— Ах ты чертяка, — вдруг раздался грозный окрик возвратившейся Сидоровны. — Я те, холера, сразу поняла… Хитрый!.. Пойди, говорит, мальчишку успокой, а сам за стакан… Ишь ты!..

Незовибатько захохотал, глядя на сконфуженного друга, державшего в руке невыпитый стаканчик.

— Ну и жена же у тебя, — сказал он. — Не жена, а золото. Нехай уж рюмочку-то, выпьет, Сидоровна.

— Разве что рюмочку, — показывая в улыбке ровные белые зубы, милостиво разрешила она.

 

V

Сильно рассерчал Василий Петрович на Сазона Меркулова за то, что тот отказал ему ходатайствовать о покупке трактора.

— Обойдемся и без тебя, — ворчал он. — Подумаешь, дрянь этакая.

Старик написал Прохору и Наде, чтобы они немедленно прислали ему справки о том, что они — участники гражданской войны, служили в Первой Конной армии. Зачем потребовались такие справки ему, он умолчал. Дети желание отца беспрекословно выполнили.

Захватив с собой справки, Василий Петрович вместе с сыном Захаром выехал в Ростов. Там старику пришлось много походить по учреждениям, пока удалось купить трактор Фордзон.

Но как ни радостно было получить трактор — это еще не все. Нужно доставить машину в станицу, а потом надо ведь кому-то на ней и работать. Кто же будет запахивать те многочисленные десятины, которые были заарендованы Ермаковым у соседей? Но Василий Петрович не был бы и Василием Петровичем, если бы не обдумал и этого. Для того-то он и забрал с собой в Ростов Захара. Старик задумал обучить его в городе тракторному делу.

Захару было уже лет за сорок. Покорный, послушный сын, никогда он не вольнодумничал, не выходил из подчинения отцовского. Но на этот раз, когда Василий Петрович заявил ему, что он должен научиться водить трактор, Захар заартачился:

— Батя, да вы что, мальчишка я? Разве ж я смогу обучиться на тракторе? Никакое учение в голову не полезет. Не тем голова забита, батя.

— Не болтай зря, Захар, — сурово прикрикнул на сына Василий Петрович. — Отец поболее твоего знает. Ежели не тебе на тракторе ездить, то кому же, по-твоему? Мне, что ли?.. Ай Сазона Меркулова посадить? Ты опосля меня первый хозяин в доме, а потому должон по-хозяйски рассуждать… Да ежели, к тому говоря, ты совладеешь с трактором, научишься на нем ездить, то ведь ты могешь чудеса творить. Ей-ей!.. Сколько можно деньги зашибить. Ведь мы же тогда могем не токмо себе, но и другим пахать землю. Подумай, сынок. Богатство большое наживем…

Что мог возразить Захар? Отца он считал мудрым стариком, имеющим большой житейский опыт. Что бы ни говорил он, все казалось сыну неопровержимой истиной.

Василий Петрович с Захаром жили в Ростове у племянника Виктора Волкова, работавшего в краевой газете. Трактор поставили на окраине города под навесом у одного горожанина. Старик старательно выискивал по городу человека, который научил бы сына управлению трактором. Вскоре такой человек нашелся. Звали его Михеевичем. Это был мужчина маленького роста, щупленький, лет под сорок, с рыжими усиками. Энергичный, кипучий, он производил впечатление делового человека. Михеевич пообещал обучить Захара за две недели.

— Долгонько, — потеребил бороду Василий Петрович. — А сколько же ты за это дело возьмешь?

— Пять червонцев. Да еще чтоб в самом лучшем ресторане магарыч распили…

— Это ты дорого запросил. Ну, ладно, только магарычей давай не распивать.

— Без магарыча не пойду.

— Ну, а коль разопьем дома?

— Нет, хозяин, хочу в ресторане, чтобы душа взыграла. Хочу поглядеть, как девки голыми ляжками трясут.

— Это как так голыми? — опешил старик.

— А так, стало быть, трясут, пляшут, — пояснил Михеевич.

— Да ты что? — изумился Василий Петрович. — Голые? Брешешь, должно?

— Истинно говорю, — подтвердил механик. — Может, они и не совсем голые… Навроде какие-то штанишки на них коротенькие.

— О господи! — облегченно вздохнул старик. — А я уж думал, совсем голые. А все же интересно поглядеть, — и захихикал. — Ладно, Михеевич, поведу тебя в трактир, поглядим девок-то плясуниц…

Началась учеба на тракторе. Чуть свет Захар и механик выходили за город. Там Захар, обливаясь тремя потами, обучался искусству управлять трактором. Трудновато это ему давалось — бестолков был. Но механик человек терпеливый — старался спокойно разъяснить казаку его ошибки и промахи.

Василий Петрович не уезжал из Ростова, поджидал, когда, наконец, сын постигнет науку и начнет уверенно водить трактор. С замиранием сердца мечтал старик о той минуте, когда Захар, восседая на тракторе, на удивление своих станичников проедет на нем по станице.

Первые дни он тоже выезжал за город смотреть, как Захар обучается. Но при отце Захар смущался и еще чаще ошибался. Видя неуклюжесть сына, Василий Петрович злился и ругался.

— Вот что, хозяин, — решительно заявил механик старику, — не ходи сюда.

— Как, то есть, не ходи? — изумился такой дерзости Василий Петрович.

— А так вот и не ходи. Мешаешь нам. Вот как закончим учение, мы тебя сами позовем глядеть. А ежели будешь ходить сюда, то я брошу это дело. Потому, как видишь, сын-то тебя стесняется…

Пришлось старику подчиниться требованию механика. Перестал он ездить на выгон. И сразу дело у Захара лучше пошло.

Наконец, наступил такой час, когда механик торжественно заявил Василию Петровичу:

— Ну, хозяин, все! Можешь со мной расчет учинить… Сын твой теперь тракторист. Конечно, не скажу, что он тракторист первоклассный, мол, стал. Но трактор поведет, работать на нем сможет.

— Добре, коли так, — благодушно усмехнулся Василий Петрович. Заработанные тобой деньги, Михеевич, я зараз же могу тебе отсчитать. Но допрежде мне хочется поглядеть, как набашковался мой Захар. Покажьте уж мне…

— Стало быть, хочешь навроде смотра устроить? — засмеялся механик. Ладно, утешим твое сердце. Как, Захар Васильевич, покажем, где раки зимуют?

— А черти их знают, где они зимуют-то? — ухмыльнулся Захар. — А ежели бате не угодишь, что тогда?

— Угодим! — твердо заявил механик. — Завтра, хозяин, выедем в поле, поглядишь, чему мы научили твоего сына.

Утром следующего дня все трое были у трактора. Захар уверенно завел двигатель, сел за руль, победоносно взглянул на отца. Трактор дрогнул и тихо двинулся. Объехав круг, Захар вернулся на прежнее место.

Василий Петрович радостно смотрел на сына.

— Ну, как, хозяин, — спросил механик, — доволен нашей работой али нет?

— Молодцы! — сказал старик.

— Веди в ресторан.

— Да уж поведу, не беспокойся, — отмахнулся Василий Петрович. — Раз обещал, стало быть, исполню. Ты вот скажи мне, мил человек, а что он, Захар-то мой, смогет на тракторе до станицы нашей доехать?

— Нет, хозяин, — замотал головой механик, — не стоит этого делать. Далече больно уж до станицы. Тебе есть расчет трактор по железной дороге отправить до ближайшей станции, а потом уж и добираться до дому. Дорога-то какая у вас?

— Да когда сухо, — заметил Захар, — хорошая. Вот ежели дождик — тогда плохо, грязища непролазная.

— Придется с племянником поговорить, — проговорил Василий Петрович, чтобы он помог трактор-то на железную дорогу устроить.

— Это дело не хитрое, — промолвил механик. — Могу и я его оборудовать. Становь, Захар Васильевич, трактор под навес да пойдем в ресторан.

Пока Захар ставил трактор под навес, Василий Петрович расплатился с механиком.

— Возьми, Михеевич, спасибо тебе за учение. Могет быть, приедешь к нам в станицу по каким делам, так заходи — гостем будешь.

— Спасибочка, — поблагодарил механик, пряча деньги в карман. — Навряд ли, хозяин, доведется бывать в вашей станице. А там господь ее знает, все может быть.

Управившись с трактором, поехали на трамвае в центр города. Когда сошли с трамвая, старик беспокойно спросил:

— Так куда ж пойдем-то?

— А вот тут, на Садовой, есть ресторан, — оживляясь, проговорил механик.

— Может, попроще б куда, Михеевич, — неуверенно попросил Василий Петрович. — Нам, знаешь, какой-нибудь бы кабачок… А в хороший трактир итить, одежа-то на нас не особо франтоватая, — оглянул он свои казачьи с лампасами штаны и пиджак.

— Нет-нет, хозяин! — заговорил механик. — Уговор дороже денег. Я, брат, люблю иной раз форсу пущать. А к тому же девки там голые пляшут.

— Да нет, Михеевич, ты не говори зазря-то, неужто в сам деле голые?.. Ты ж говорил, что у них штанишки есть?

— Ну да, эти места-то, — похлопал себя по бедрам механик, — может, и прикрыты чуть-чуть, для видимости… Истинный господь, смотреть прямо даже красота, как она ножкой-то дрыг-дрыг.

— Хе-хе-хе! — рассмеялся Василий Петрович. — Это, парень, чудо. Ну, пойдем, что ль, поглядим этих срамниц. Сроду в жизни не видывал…

— Батя, — прогудел Захар, — может, не надо бы…

— Чего?..

— Да на этих-то девок глядеть…

— Чего ж не надо-то?.. — возразил старик. — Другие-то небось смотрят?.. Раз есть допущение к этому и дозволено, то, что же, пойдем глянем… Ведь в жизни не видывали того, а?.. Хе-хе-хе!.. Вот чудо-то… Говорит, ляжками голыми трясут… Умора!..

— Это, батя, они балеринами прозываются, — сказал более сведущий Захар.

— Балеринами, говоришь?.. Может, и так. Ну, а все же пойдем, сынок, поглядим. Ты, Захар, конешное дело, матери о том не говори. Веди, Михеевич!.. Все едино пропадать. Правда, дело это грешное, на том свете отвечать придется. Ну что же, раз можно согрешить. Да притом, ты знаешь, Михеевич, святое писание, а?..

— Не особенно. Так кое-что знаю…

— Ну вот, понимаешь, жила-была Мария Магдалина, святая такая. А ежели так проследить ее жизнь, так вот же и шкуреха была и не приведи господь! А вот к лику святых причислена…

Когда подходил к варьете, Василий Петрович вдруг вспомнил о Викторе.

— Знаешь, Захар, надобно Виктора позвать, а то навроде неудобно, племянник ведь, да и живем у него. Как ты думаешь?

— Да позвать-то надо, батя, — согласился Захар. — Но только Марина может обидеться.

— А чего ж ей обижаться? — изумился старик. — Ее дело бабье, родила вон мальчонка, ну и нянчай. Вот зараз придем в трактир, ты поглядишь, где мы сядем, и сходишь за Виктором.

 

VI

У двери ресторана стоял внушительного вида старик с пушистыми, как вата, седыми бакенбардами. На голове его была фуражка с золотым галуном, золотые лампасы на штанах и пуговицы на сюртуке блестели.

— Постой! — прошептал Василий Петрович, останавливая механика. — Это что за персона такая? — кивнул он на раззолоченного старика.

— Да это швейцар, — пояснил механик. — Двери открывает…

— Чудеса! — закачал головой Василий Петрович, усмехаясь. — Я думал, генерал. Ажно оробел… А он, ишь ты, двери открывает… — Вспомнив о сыне Константине, много лет не подававшем вестей о себе из-за границы, старик с гордостью сказал: — Да у меня у самого сын-то генерал!

Захар толкнул отца в бок, дескать, не стоит говорить об этом чужим людям. Василий Петрович понял, что сделал ошибку, стал хитрить:

— Сын-то у меня генерал красный. Академию Генерального штаба заканчивает. Да и дочь ученая, и за профессора замуж вышла…

— Ишь ты, — удивился механик. — Дети-то у тебя, хозяин, дельные.

— А ты что думал, я лыком шит? — ухмыльнулся старик.

Швейцар распахнул перед ними дверь. Они прошли в зал. Народу в ресторане было мало.

— Идите сюда! — поманил механик Василия Петровича и Захара к пустовавшей эстраде. — Вот тут садитесь. Тут, — кивнул он на эстраду, музыка играет, и девки пляшут.

— Да все едино, — посмеиваясь, присел старик за столик. — Тут как тут. Иди, Захарушка, за Виктором.

Подошел официант.

— Что прикажете подать?

— Мы покуда особо много заказывать не будем, мил человек, — сказал ему Василий Петрович, — потому как люди должны подойти к нам. Тогда закажем…

— Дело ваше, — проговорил официант, намереваясь отойти от них, но старик задержал:

— Нет, ты поначалу все-таки дай нам графинчик водки да селедочку, что ли, на закуску. Мы пока с товарищем дербалызнем.

Когда выпили рюмки по две водки, собеседникам стало весело.

— Слышишь, хозяин, — горячо доказывал механик, — ты, должно быть, плохо подумал обо мне, скажешь, греховодными, мол, делами я занимаюсь. Ишь, мол, захотел посмотреть, как оголенные девки танцуют. А я ведь не потому стремление-то к тому имею, что похабность, мол, люблю, нет! Я, может, в душе сам артист. Понимаешь? Люблю красивость… Ну, ежели так все деликатно… Ну, вот ежели, скажем, она такая это, ну вся красивая, на пальчиках пляшет, ажно, хозяин, на душе становится так это ва-альго-отно, ва-аль-го-отно-о… А ножки-то у нее тоже вальго-отные, вальго-отные…

— Хе-хе-хе! — раскрасневшись от водки, посмеивался Василий Петрович. — Значит, она такая это, — покрутил он пальцами, курчавенькая… румяненькая… Хе-хе-хе!..

Они долго беседовали, распивая водку. В огромных окнах ресторана засинели вечерние сумерки. Вспыхнули электрические лампы. В зале становилось многолюднее. За столики усаживались военные, моряки, какие-то упитанные, в модных костюмах, выхоленные люди с красивыми нарядными дамами.

— Нэпманов много, — шептал механик, оглядываясь. — Богачи…

— Это люди нужные, — миролюбиво говорил старик.

На эстраде какой-то черноволосый музыкант настраивал скрипку.

— Сейчас начинается, — кивнул на него механик. — Тут такое поднимется, ай-яй!

Пришли Захар с Виктором.

— Что вы так долго, ребята? — спросил Василий Петрович.

— Был занят, — ответил Виктор. — А притом мне не особенно хотелось сюда идти. Что вы задумали, дядя, здесь выпивать? Разве нельзя было у нас дома? Мариночка приготовила бы закуски…

— Нет, дома это само собой, — сказал старик. — А тут надо было. Я обещал механику угощение сделать в самом лучшем трактире за то, что он Захара нашего анжинером сделал. Хе-хе!.. Понимаешь, Захар-то наш обратает этого, как… его… Фордзона-то, да и приедет на нем прямо в станицу. Вот будет чудо… На-ароду-у на улицах — кулаком не прошибешь. «Кто это?» скажут. — «Да Василий, мол, Петрович Ермаков себе стального коня приобрел…» Хе-хе! Ведь это же, Витя, целое событие. Эй, товарищ! — позвал он официанта. — Ну, теперь мы дождались своих, давай-ка нам, брат, водки еще, закуски ну, и разный там хабур-чабур, какой полагается…

Официант принял заказ и принес все, расставив на столе.

Василий Петрович радушно угощал всех.

— Ты вот, племянничек, — сказал он Виктору, — должно думаешь про меня: дурак, мол, старый, из ума выживает… Нет, шалишь, дружок, у меня, брат, ума столько, что могу другому взаймы дать. Я тебе прямо скажу: когда была у нас гражданская война, то я ошибку большую понес — не в ту сторону притулиться хотел. По правде скажу, Константин дюже смущал, за него держался. Генералов поддерживал. А это был мой промах, не за них бы надоть держаться, а за вас — за Прохора, за Надюшу, за тебя, в общем, за Советскую власть… Зараз глянь, что делается, какую поблажку-то Советская власть народу сделала — новую экономическую политику ввела. Правильно! Весь народ кажет, что правильно. Купцы у нас свои, красные, стали, хозяева крепкие на ноги становятся. Власть-то наша учитывает, что на таких вот крепких хозяевах и она крепко будет держаться.

— Дядя, — тихо произнес Виктор, — я уже вам говорил, Советская власть не на нэпманах и кулаках будет держаться. Она крепка тем, что поддерживается рабочим классом и беднейшим крестьянством в союзе с середняком…

— Брось ты меня, Виктор, поучать…

— Политграмоте, — вставил механик.

— Вот-вот, — подхватил старик. — Этой самой политграмоте… Мы учимся грамоте у жизни. Понял? Вы там придумываете разные штуки, а жизнь-то, брат, она по-другому показывает… Ты вот говоришь мне, что я зря трактор купил, дескать, богатеть хочу. Ну и что? И буду богатеть. Сейчас, при нашей-то Советской власти, почему же мне не богатеть? За то ведь и воевали мои дети…

— Дядя, — хотел что-то сказать Виктор, но в это время на эстраде грянул оркестр. Между столиками, вихляясь, задвигались пары.

— Что это они?.. — удивился старик.

— Танцуют, папаша, чарльстон, — пояснил официант, принесший новый графинчик.

Несколько минут Василий Петрович с любопытством разглядывал танцующих.

— Живут-то, а?.. Жируют, — засмеялся он и, нагнувшись к механику, тихо спросил: — А когда же эти девки-то оголенные будут плясать?

— Не знаю, хозяин, может, еще и не будут. Спроси вон у своего племяша, он человек ученый, все знает.

Об этом, конечно, спрашивать племянника было неудобно. Но старика разбирало страшное любопытство и, не утерпев, он все же спросил как бы между прочим Виктора:

— А что, я так это ненароком слыхал, будто тут девки пляшут? Правда ай нет, Витя?

— Это вы, дядя, наверное, говорите про танцовщиц. Сегодня они, кажется, не будут выступать.

— Не будут? Ах, какая жалость! Интерес большой имел поглядеть…

Старику очень нравилось в ресторане. Чувствовал он себя здесь свободно, словно дома. Он сам много пил и ел, щедро угощал и других. Каждый раз, как только оркестр начинал играть что-нибудь модное, вроде танго или шимми, Василий Петрович, раскачиваясь на стуле в такт мелодии, дирижировал и подпевал:

— Тру-ла-ла… Тру-ла-ла…

— Дядя, — уговаривал Виктор, — пойдемте домой… так и попоем и потанцуем…

Василий Петрович возмущался:

— Да что ты меня уговариваешь? Что я те, жена али любовница? Уйди от меня! Уйди! Тру-ла-ла!.. Тру-ла-ла!..

Он встал и, обернувшись к танцующим, размахивая руками над ними, словно патриарх с пушистой седой бородой, благословлял всех. Публика посмеивалась. Какая-то раскрашенная блондинка подбежала к старику:

— Дедушка-казачок, давай потанцуем!

— Давай, милашка! — ликующе закричал старик, обнимая ее. Под бурные крики присутствующих он вприпрыжку начал с ней плясать.

— Браво!.. Браво!.. — беснуясь, аплодировали нэпманы.

Виктор, побагровев от досады, подбежал к Василию Петровичу.

— Дядя, прекратите сейчас же, — сказал он, хватая старика под руку. Как вам не стыдно! Вы же не клоун. Расплатитесь с официантом и пойдемте отсюда. А то я сейчас же дам телеграмму Прохору и Наде.

Старик притих.

— Ну, хватит, — сказал он своей партнерше. — Дай я тебя, голубушка, поцелую.

И он смачно расцеловал женщину в накрашенные губы. Все захохотали, увидев, что губы у старика после поцелуя стали пунцово-красными…

 

VII

У некоторых людей, порою даже и волевых, бывают минуты отчаяния, опустошенности. Мир для них теряет свою прелесть, жизнь кажется тусклой и безрадостной, их все гнетет. И если таким людям в минуту их тяжкого душевного недуга не прийти на помощь, не встряхнуть, не поднять их дух, то они гибнут, кончают самоубийством.

Вот такую-то помощь Константину и оказал Воробьев, на которого в былое время тот и внимания никакого не обращал.

Константин был признателен своему бывшему адъютанту. Как только произошла эта встреча на Елисейских полях с Воробьевым, Константин словно переродился. У него появился интерес к жизни, апатия его исчезла, он стал более энергичен, в душе заискрилась надежда на лучшие дни.

По натуре своей Воробьев был сердечным, добрым человеком. Он пожалел своего бывшего командира, хотя в прошлом, кроме грубостей, ничего от него не слышал. Он снял Константину маленькую комнатку на Монмартре, приобрел для него дешевый, но опрятный костюм, купил туфли и шляпу. Когда Константин побрился и переоделся — стал благообразным, похожим на человека, имеющего кое-какой достаток.

Сказав, чтобы Константин его ждал, Воробьев на несколько дней исчез.

Монмартр — это район парижской бедноты, населенный студентами, мелкими торговцами, ремесленниками, рабочими. Здесь узкие, кривые улочки, множество лавчонок и ларьков, торгующих разнообразной мелочью и овощами.

Местные жители очень гордятся своим районом. Ведь именно здесь, на Монмартре, 18 марта 1871 года вспыхнуло восстание парижских коммунаров. Но в последнее время Монмартр стал прежде всего известен своими ночными кабаре, в которых прокучивают деньги богатые иностранцы, приезжающие в Париж. Здесь всегда много богемы, проституток, сутенеров.

В предвечерние часы Константин любил ходить по этим мощенным камнем узеньким улочкам. Взбирался на вершину Монмартрского холма, где стояла старая церковь, и отсюда любовался величественной панорамой Парижа.

В церкви проходило богослужение, и около нее сновали дети, женщины, старики. Среди них мелькали черные сутаны молодых румяных аббатов и накрахмаленные белые капоры монашек.

На площадке перед церковью важно расхаживали в своих черных накидках и кепи ажаны…

…Как-то, бродя по Монмартру, Константин вышел на небольшую площадь, заполненную народом. Втиснувшись в толпу, Константин стал присматриваться, что там делалось. Под густыми купами платанов и каштанов длинноволосые художники в испачканных краской широких блузах писали на мольбертах этюды и портреты с натуры. А кое-кто из них под хохот любопытных наблюдателей подбрасывал порнографические сценки по просьбе какого-нибудь заказчика.

Посмотреть там, безусловно, было на что, и Константин с интересом расхаживал по площади, разглядывая работы молодых художников, которые здесь же и продавались. Константин плохо разбирался в живописи, но даже и он перед некоторыми полотнами стоял подолгу, любуясь ими.

Константин задержался около одного высокого молодого художника с всклокоченной каштановой шевелюрой, набрасывавшего вид вечернего Парижа с высоты. Константину показалось это очень знакомым, и он вспомнил, что только позавчера он видел вот эту панораму Парижа с Монмартрского холма. Но как все это замечательно перенес художник на полотно!.. Вот горит в лучах заката крыша Лувра; вот темнеет Нотр-Дам…

Около Константина кто-то вполголоса замурлыкал по-русски:

Плыви-и, моя гондо-ола-а, Озаренная лу-уной, Раздайся баркаро-олла-а Над сонною реко-ой…

Константин оглянулся. Задумчиво покручивая светло-золотистый ус, около него стоял маленький человек с красивым лицом и внимательно следил за работой художника, рисовавшего вечерний Париж. Он был одет в добротный светло-серый костюм. Из-под полей летней шляпы на плечи спускались вьющиеся светлые волосы. Константин сразу узнал его. Это был граф Сфорца ди Колонна князь Понятовский.

— Здравствуйте, граф! — сказал Константин.

Маленький человек вздрогнул и поднял на него свои голубые, изумленные глаза. Мгновение он смотрел молча, вспоминая.

— Ха-ха! — рассмеялся, протягивая руку. — Полковник… Пардон, генерал Ермаков.

Константин проворчал:

— Вы надо мной издеваться хотите? Какой я вам к черту генерал?

— Ну, виноват, простите, — успокаивающе сказал Сфорца. — Только давайте условимся: вы меня тоже графом не называйте. Это все в прошлом, в России. Я сейчас просто господин Понятовский… Простой смертный человек Понятовский и только. Если хотите, труженик и работяга…

— Прошу прощения, — сказал Константин. — Вас зовут, по-моему, Сергей…

— Венедиктович, — подсказал Понятовский. — Как русский человек, страшно люблю, чтобы меня по батюшке величали. Ведь мы, русские, тем и отличаемся от других народов, что у нас существует прекрасный, я бы сказал, обычай друг друга величать по батюшке. Не правда ли?..

— Правда, — согласился Константин. — Но у нас сохранился и другой обычай — иногда друг друга обкладывать по матушке…

— Да, совершенно верно, — рассмеялся Понятовский. — Но это уже менее приятно… Ну, хорошо, — сказал он. — Я рад вас видеть, Константин, вспомнил, Васильевич. Вы живете в Париже? Чем занимаетесь?

Константин коротко рассказал о себе и в свою очередь спросил:

— А вы как живете, Сергей Венедиктович?

— Что ж, неплохо живу… Я люблю очень живопись, сам художник… Занимаюсь искусством… Женился. И, между прочим, на ком бы думали? На Люсе. Помните бывшую приятельницу вашей супруги, такую это влекущую брюнетку с ярко-пунцовыми губами… Ха-ха!.. Ну вот, она-то и увлекла меня в свои сети. Сирена! Ну, что же, я не раскаиваюсь, она женщина хорошая…

— Да, но ведь у нее, кажется, муж был? — усмехнулся Константин.

— Был, правильно, какой-то есаул, что ли… Но он где-то пропал… А здесь Люся оказалась незамужней, ну и увлекла меня. Стала графиней. Кстати, моя жена переписывается с вашей супругой Верой Сергеевной. Вы не знаете о ней ничего? Ого-го-го! Она изумительную карьеру сделала. Вам бы с ней встретиться надо…

Константин не успевал отвечать. Понятовский без умолку тараторил, сыпя словами, как горохом.

— Ловкая бабенка! — восхищенно сказал он. — Этот Брейнард-то ее умер, и все свое состояние оставил ей. Вера Сергеевна богачка. За ней увивается масса авантюристов, желающих заполучить не столько ее руку, сколько ее капиталы. Но она знает цену всем этим ухажерам и пока своего выбора ни на ком не остановила. Порхает, как мотылек, по самым фешенебельным курортам мира. Сейчас Люся получила от нее письмо с Капри… Знаете что, — надумав что-то, схватил за руку Константина Понятовский. — Поедемте, родненький, ко мне… Пойдемте! Жена будет рада.

— Не смогу, — сказал Константин. — Мне сейчас надо пойти на свою квартиру, ко мне должен зайти человек один, жду его уже несколько дней. Из-за него и далеко от квартиры не отхожу…

— Вы здесь, на Монмартре, живете?

— Да, недалеко.

— Так давайте сейчас к вам зайдем, — настаивал Понятовский. — Узнаем, пришел этот человек или нет. Если нет, оставим ему записку и поедем ко мне. Найдет нас… Идет?..

Радушие и приветливость, с каким встретил Константина Понятовский, покорила его.

— Согласен, — сказал он. — Идемте ко мне, оставим записку. От того человека, которого я жду, зависит многое.

— Сейчас, — проговорил Понятовский. — Жермен, — обратился он по-французски к художнику, работавшему над панорамой Парижа, — так, значит, имейте в виду, картину я эту оставляю за собой. Она не особенно будет удачна, я это уже вижу. Но что делать? Вы же знаете, я люблю вас и не хочу, чтобы вы испытывали нужду.

— Хорошо, — буркнул юноша, не отрываясь от работы и не оборачиваясь.

— Желаю успеха, Жермен. Привет Аннете.

— Мерси.

Понятовский и Константин стали выбираться из толпы. Когда они вышли на улицу, их догнало такси.

— Привет, Сергей Венедиктович! — окликнул шофер и остановил машину. Куда направляетесь? Могу подвезти.

— Ах, это вы, Борис? — живо обернулся Понятовский. — Здравствуйте! Вот кстати. Конечно, подвезите нас. Сначала познакомьтесь: это бывший казачий генерал Ермаков, Константин Васильевич. А это князь Чернецкий, Борис Зиновьевич, мой друг и сослуживец по уланскому полку. Конечно, засмеялся Понятовский, — генерал и князь в кавычках, то есть бывшие… А сейчас Ермаков безработный, а Чернецкий — шофер таксомотора… Борис, сказал Понятовский, — сначала подвезите нас к квартире господина Ермакова. Он здесь близко живет, на Монмартре, а потом отправимся ко мне. Вы же знаете, где я живу?

— Конечно.

— Имейте в виду, я оплачу, — со смехом сказал Понятовский. — А то еще вы подумаете, что я задарма. Сейчас у меня дела настолько поправились, что я могу оплачивать такси…

— Рад за вас, — улыбнулся шофер. — Значит, живописные дела выручают?

— Очень. На искусстве мне повезло. Думаю даже разбогатеть. Стану еще меценатом. Тогда вам буду помогать, Борис. Он ведь тоже человек искусства, — пояснил Понятовский Константину. — Бильярдист замечательный!..

— Все шутите, — покачал головой шофер. — Ну, садитесь, господа. Куда вас подвезти?..

Ермаков сказал адрес, и они поехали. Когда автомобиль подкатил к подъезду одного из домов, они увидели Воробьева.

— Воробьев! — окликнул его Константин, вылезая из машины.

— Здраствуйте, Константин Васильевич! — обрадовался тот. — А я было огорчился, думал, не увижу нас. Оставил вам записку. Я видел Яковлева, рассказал ему о вас. Он с вами хочет встретиться…

Понятовский насторожился, прислушался.

— Когда же мы поедем к Яковлеву? — спросил Константин.

— Послезавтра, — ответил Воробьев. — Я зайду к вам в три часа дня.

— Хорошо. Познакомьтесь: господин Воробьев. Господин Понятовский.

— О каком это Яковлеве речь шла? — спросил Понятовский. — Если не секрет…

— О вашем бывшем приятеле, — усмехнулся Константин. — Вы с ним, кажется, дружили. Помню, у меня в Новочеркасске не раз бывали с ним, был у вас и третий еще друг, рыжеусый поляк… Ага, вспомнил, Розалион-Сашальский…

— Яковлев? — упавшим голосом сказал Понятовский. — Он здесь?..

— Вы что, недовольны его пребыванием в Париже? — насмешливо спросил Ермаков.

— Нет, для меня безразлично. Но только я не хотел бы с ним встречаться. Это прощелыга, темный субъект. Я очень попросил бы вас, Константин Васильевич, и вас, господин Воробьев, не упоминать ему обо мне.

— Пожалуйста, — сказал Воробьев. — Мне все равно.

— Вы знаете, Сергей Венедиктович, — съязвил Ермаков, — я вспомнил. Когда мы — я имею в виду всех белогвардейцев — удирали из Новороссийска, то, собственно, мы с Яковлевым почти последними садились на корабль… Да не садились, а нас посадили пьяными. Помнится, Яковлев площадно ругал каких-то своих приятелей, бросивших его на произвол судьбы…

Намек был слишком явный, хотя Константин всего и не сказал. Понятовский разозлился:

— Я понимаю вас, Константин Васильевич, — на что вы намекаете. Но это все клевета!.. Да, клевета!.. Может быть, конечно, Розалион-Сашальский чем-то и виноват перед Яковлевым. Но я здесь ни при чем. Да, собственно говоря, о чем разговор? Этот Яковлев — прощелыга!.. Темный субъект.

— Я-то знаю, кто он, — сказал Константин. — Он околоточный надзиратель из полицейского участка… Служил где-то в Донбассе. Проворовался там, бежал в Новочеркасск… К тому же шулер ловкий… В Новочеркасске обыграл одного гвардейского ротмистра вплоть до кальсон. Содрал с него даже мундир со всеми регалиями и стал носить его… А гвардеец этот, кажется, покончил с собой.

— Неужели правда? — в изумлении хлопнул себя по коленям Понятовский. — Я этого не знал. Так вот он почему всегда носил револьвер городового с красным шнуром на шее. Я думал, он оригинальничал. Вот так прохвост! Какая пакость!

— Ну, знаете, какой бы он пакостью ни был, — вставил Воробьев, сейчас он большой человек в эмигрантских кругах. И, между прочим, от него мы многие зависим…

— Что вы говорите? — изумился Понятовский. — Какой же он пост занимает?..

— Некоторое положение занимает, — ответил Воробьев уклончиво, но многозначительно. — Я не имею права распространяться на этот счет. Я вас не задерживаю, Константин Васильевич, вы куда-то собирались поехать. Завтра в три часа дня буду у вас. До свидания!

— До свидания, Ефим Харитонович, — задерживая его руку в своей, сказал Понятовский. — Вы там, действительно, того… не говорите ничего Яковлеву… А то мы тут болтали разное про него…

— Не беспокойтесь. Мне об этом нет смысла говорить.

— Вы, собственно, молодой человек, в какую сторону направляетесь? — спросил его Понятовский. — А то можем подвезти.

— Мне надо на проспект Сен-Мишель, к Сорбонне.

— Это не по пути нам. Мы едем к Венсенскому лесу, в Берси… Всего хорошего!..

— До свидания!..

— Поехали!

Вечерние парижские улицы были заполнены гуляющей публикой. Прыгали, мигали, вертелись, кружились разноцветные рекламные огни. Из распахнутых окон кафе неслись звуки модных мелодий.

Долго ехали молча. Потом Понятовский нарушил молчание.

— Константин Васильевич, — сказал он. — Я, кажется, вам уже говорил о том, что неплохо разбираюсь в живописи? Я, конечно, дилетант, но понимаю кое-что в ней. Вначале я, попав в Париж и очень нуждаясь, начал писать пейзажи. «Чеканил» я их быстро, в неделю пару. Набралось их у меня десятка полтора, но покупать ничто не хотел. Я их раздарил друзьям, а некоторые до сих пор сохранились. Что же делать дальше. И вот неожиданно у меня возникла блестящая мысль… Я стал приезжать на эту вот художественную толкучку, на Монмартр… Стал присматриваться к художникам, к их работе. Богема! Глаз у меня, надо сказать, наметанный, я сразу вижу, что талантливо, а что нет. И вот среди этих молодых художников, я увидел некоторых поистине талантливых мастеров. Каждая картина, каждый даже маленький этюд, вышедшие из-под их кисти, — изумительный шедевр. И, что обидно, эти шедевры они продавали за гроши. Они, конечно, не виноваты в этом, разве они понимали, что они создавали и что продавали?.. Нет, конечно. Допустим, Рафаэль или Микеланджело вдруг бы знали, что они творят гениальное, которое останется в веках, что из этого бы получилось?.. Да они сразу бы зазнались… Так и эти монмартрские художники. Ни один из них не ведает, что он творит — дерьмо или шедевр. Только мы, знатоки, специалисты, можем определить, талантливо то и другое произведение или нет.

— Ну, положим, — буркнул Ермаков, — основной оценщик произведения искусства или литературы — это народ.

— Чепуха! Народ — осел… — сказал Понятовский, — ему нравится, вон например, порнография. Так что это, по-вашему, искусство?

Понятовский закурил сигарету, потом продолжил:

— Однажды на Монмартре я заметил маленького щупленького художника. Не буду называть его имя, оно сейчас стало очень известным в Париже… Когда я увидел его работу, просто остолбенел от восхищения. Бриллиантовые, именно бриллиантовые, а не золотые, руки этого человека творили чудеса. Он не писал, а, как волшебник, создавал из ничего изумительные картины. А я готов был припасть к его выпачканным в краске рукам и расцеловать каждый его палец… Я был растроган, слезы лились из моих глаз, когда я смотрел на этого плюгавенького гения…

Понятовский некоторое время молчал, как бы снова испытывая эти чувства.

— Ну, и что же вы сделали с этим художником? — прервал молчание шофер.

— Я ему помог, — сказал Понятовский. — Этот человек совсем не понимал, что он создавал, что он велик. Я немедленно приобрел все эти картины, а то они попали бы в руки невежественных людей и пропали бы…

— Картины покупали, конечно, по дешевке? — не без иронии спросил шофер.

— Несомненно, я платил не так много. Если бы я ему дал повод думать, что он талантлив, он мог бы возомнить о себе черт знает что. Я скупил его картины, устроил из них выставку, предварительно через агентов разрекламировал ее. Выставка имела большой успех. Художник получил имя, он теперь богат и знаменит. Я же все картины его с выставки с большой выгодой распродал, положил в карман хороший куш. Оба мы — и я и художник остались очень довольны друг другом. Я ему дал имя, а он мне — возможность хорошо заработать… Мы квиты…

— И много таких случаев было? — поинтересовался Константин.

— Нет. Не так много. Случая три-четыре. К сожалению, у меня оказались соперники в этом доме. Они отбивают хлеб, скупают за бесценок полотна талантливых художников, и, как только эти художники входят в моду, приобретают известность, дельцы устраивают выставки их картин, по баснословным ценам распродают их, наживая целые состояния.

— А этот… как его, юноша-то, — спросил Ермаков, — Жермен, по-моему, тоже талантлив?.. Я видел, он писал вечерний Париж с Монмартрского холма. Чудесно!..

— Да, он гений! — восторженно воскликнул Понятовский. — Из него будет толк. Имя его будет греметь не только в Париже, но и по всей Европе. Я покупаю его полотна. Думаю, вы не будете мне конкурентом? — засмеялся он.

— И тоже наживаетесь на этом Жермене? — спросил шофер.

— Думаю подработать, — признался Понятовский. — Картин двадцать уже купил у него… Еще столько же подкуплю, а потом буду объявлять его гением… Ха-ха! — цинично рассмеялся он. — Я создам Жермену имя и себя в обиде не оставлю… И, между прочим, Жермен об этом все отлично знает, и он сознательно на это идет. Он же понимает, что другим путем он имя себе не получит.

Начался район Берси. Шофер подвез своих пассажиров к небольшому кирпичному дому.

— Кажется, я не ошибся? — спросил он.

— Нет, Борис, спасибо. Вы не зайдете выпить рюмку коньяку?

— Мерси, — отозвался шофер, — я еще ничего не заработал. Поеду.

— Ну, как хотите. — Понятовский расплатился за такси и повел Константина в свою маленькую, из трех комнат, квартиру, стены которой были увешаны картинами.

— Люся! — крикнул он, входя в столовую. — Графиня! Княгиня! Ваше сиятельство!

— Что ты кричишь, Серж? — выходя из спальни, спросила несколько располневшая, но довольно красивая брюнетка лет тридцати пяти.

— Узнаешь, Люся? — указал Понятовский на Ермакова.

— Ах, бог мой! — удивленно всплеснула руками брюнетка. — Сам генерал Ермаков пожаловал к нам! Вы немного постарели… А как я выгляжу, Константин Васильевич? — тотчас же кокетливо спросила она.

— Должен вас порадовать, — сказал тот, — вы выглядите очень хорошо. Такая же красивая и цветущая…

— Слава богу! — облегченно вздохнула хозяйка. — Я думала, вы скажете, что я ужасно постарела. Садитесь, господа. Вы, конечно, сейчас пообедаете? Сюзанна, — позвала горничную Люся, — подавайте обед.

Молодая хорошенькая горничная быстро накрыла скатертью стол, расставила посуду. Когда все уселись за столом, хозяйка защебетала:

— Веруська-то наша какую изумительную карьеру сделала. Удивительно. Ее американец умер и оставил наследницей своей. Богачка!.. Швыряется деньгами. У нее своя яхта, автомобили, бриллианты. Камеристкой у Верочки княжна с чуть ли не тысячелетней родословной. Сейчас Верочка на Капри. Приглашает меня к себе. Они ко мне хорошо относятся. Ведь я графиня Сфорца ди Колонна княгиня Понятовская.

— Люсенька, не хвались, — захохотал Понятовский. — Это кто тебя не знает, тому втирай очки, а Константину Васильевичу отлично известно, что ты простая казачка семикаракорская. Муж у тебя был офицер казачий.

— Ну, хорошо, — обиделась Люся. — Но ты-то ведь мой теперешний муж? А ты — граф и князь…

— Подмокший. Сейчас я не граф и не князь, а делец. Вот подожди, подработаю деньжонок, тогда, может быть, и блесну своими титулами…

— Обязательно поеду на Капри, — мечтательно говорила Люся. — Ах! — хлопнула она себя по лбу ладонью. — Вот идея! Константин Васильевич, поедемте со мной. Вот будет сюрприз! Я ей напишу…

— Пока не надо, — отказался Константин. — А дальше видно будет.

 

VIII

Живя в Москве и учась в академии, Прохор Ермаков часто встречался с Надей и ее мужем профессором Аристархом Федоровичем Мушкетовым.

Ему нравился выбор сестры. Лучшего мужа он ей и не мог желать.

Аристарху Федоровичу было сорок три года, а он достиг уже многого: профессор, декан факультета. Неутомимый общественник, уважаемый и авторитетный человек, Мушкетов был избран депутатом Московского городского Совета.

Сын казака Тишанской станицы на Хопре, учителя начальной школы, он в семилетнем возрасте остался сиротой — умер отец. Мать, малограмотная, больная женщина, сразу же после его смерти впала в нищету. Маленькому Аристарху пришлось работать батрачонком у богатых кулаков. С большим трудом удалось ему закончить двухклассное училище. Он был прилежный грамотный мальчуган, при содействии деда — помощника станичного атамана ему предоставлялась возможность устроиться переписчиком в правление атамана, но это его не привлекало: хотелось учиться.

С помощью учителей, друзей отца, мальчик подготовился и блестяще выдержал экзамены в Усть-Медведицкую учительскую семинарию. Его приняли учиться на казенный счет.

Учился он превосходно и закончил семинарию с отличием. И это дало ему возможность попасть в Московский медицинский институт, о чем он мечтал уже давно.

Выглядел профессор молодо, значительно моложе своих лет. Несколько выше среднего роста, широкоплечий, он по-юношески был строен. Лицо его привлекательно: большой лоб с глубокими прорезами, тонко очерченный нос с горбинкой, глаза светло-голубые, пышные темно-каштановые волосы. Красивый мужчина. У женщин он имел немалый успех. Ему звонили по телефону, писали записки, назначали свидания.

Особенно этому способствовало то, что Аристарх Федорович был вдовцом. Его жена, Нина Васильевна, внезапно, в самом расцвете, умерла от болезни сердца года два назад.

Но Аристарх Федорович не был падок на мимолетные увлечения. Он, конечно, был не против жениться, но жену он хотел найти серьезную, чтобы она была матерью его четырнадцатилетней дочери Лидочки.

Около года назад ему пришлось быть на семейном празднике у своего приятеля, доцента медицинского института. Там он встретился с ассистентом этого же института Надей Ермаковой. Аристарх Федорович разговорился с девушкой. Его поразили ее серьезность и начитанность. Мушкетов встречался с ней еще несколько раз, и Надя все больше ему нравилась.

Вскоре он сделал ей предложение, она согласилась, и они зарегистрировались. Прожив с ней несколько месяцев, Аристарх Федорович убедился, что он не ошибся в своем выборе — жена его была умная и скромная женщина.

Как-то Прохор зашел к Мушкетовым.

— А, Прохор Васильевич! — радостно встретил его Аристарх Федорович. Вот кстати. А я даже намеревался позвонить тебе, чтобы ты пришел… Вот только с Зиной как?.. Съездить бы за ней…

— Зины сейчас нет дома. Она на заседании ученого совета… А что случилось?

— О, братец ты мой! — весело воскликнул Мушкетов. — Есть причина выпить по рюмке коньяку. И вот мне хотелось бы сделать это вместе с родственниками…

— А что же это за причина? — осведомился Прохор.

— Причина заключается вот в этом, — похлопал рукой Мушкетов по книжке в коричневом переплете. — Пять лет писал… Весь свой хирургический опыт вложил в нее… И вот эти многолетние труды теперь опубликованы… Сегодня получил авторские экземпляры… Одну, конечно, подарю тебе… Ну как же тут не радоваться?..

— Да, — перелистывая страницы книги, сказал Прохор. — Радоваться есть чему… Поздравляю, дорогой Аристарх Федорович.

Они расцеловались.

— Теперь будем ждать отзывы, — озабоченно произнес профессор. — Что скажет пресса… А вдруг да разругают…

— За что же ругать? — возразил Прохор. — Ведь труд написан на основе же собственного опыта?

— Именно. Мои изыскания в области хирургии… Конечно, привожу опыт и моих коллег… Но ведь бывает всякое… Кому-то что-то не понравится…

— Ну, могут быть замечания… Это только пойдет на пользу… При повторном переиздании поправишь…

— Посмотрим, — отмахнулся Мушкетов. — Гадать нечего…

— Здравствуй, Проша, — вышла из соседней комнаты Надя.

— Здравствуй, сестричка, — поцеловал ее в щеку Прохор. — Цветешь?

— Цветет, — любовно глядя на жену, сказал профессор. — Смотри, какая она у меня милая, красивая.

Зарумянясь от смущения, Надя засмеялась:

— Сглазите… Плюньте три раза через левое плечо. Красавица, всем чертям могу понравиться… На ведьму похожа…

Но, говоря это, Надя, конечно, лукавила. Она и сама отлично знала, что хороша. Ей двадцать семь лет, но на вид можно дать не более двадцати трех. Фигура у нее гибкая, тоненькая, как хворостинка. Она была разительно похожа на брата, но лицо, несколько продолговатое, не смуглое, как у Прохора, а белое, с румянцем, нежное, как у молоденькой девушки. Чудесны ее большие синие глаза, глубокие, как колодцы с ключевой водой. Волосы пышные, вьющиеся, отливали червонным золотом.

— Харитоновна! — сказал Надя пожилой домработнице. — Давайте, что у нас там есть из закусок…

Надя достала из буфета скатерть, накрыла на стол.

— Садись, Проша, — сказала она брату.

Все уселись за стол. Выпили по рюмке коньяку.

— Да, друзья, — вспомнил Аристарх Федорович, — есть еще одна причина выпить вторую рюмку… Вчера на заседании секции здравоохранения меня выбрали председателем этой секции… Как ни отказывался я, ничего не вышло. Выбрали…

— Это очень хорошо, — заметила Надя. — Значит, ценят тебя…

— Загружен я очень, — пожаловался профессор.

— Но это же нагрузка почетная, — сказал Прохор.

Из своей комнаты вышла Лида. Поздоровавшись с Прохором, она обратилась к отцу:

— Папочка, разреши мне пойти в кино. Там интересный фильм сейчас идет…

— Но как же ты одна?

— Я с соседской девочкой Аней пойду.

— У мамы спроси разрешения, — сказал профессор.

— Надежда Васильевна, разрешите, — подчеркнуто вежливо сказала девочка.

— Я не возражаю, — тихо проронила Надя.

Лида, попрощавшись с Прохором, вышла.

Несколько секунд все смотрели на дверь, за которой скрылась девочка.

— Беда, — покачал головой Аристарх Федорович.

— Так до сих пор и не подружились? — посмотрел на сестру Прохор.

— Нет, — вздохнула Надя. — Она меня не любит. Как я ни стараюсь быть ближе к ней, ничего не получается. Чуждается. Видимо, убеждена, что я не по праву заняла место ее матери.

— Меня это очень печалит, — огорченно проговорил Аристарх Федорович. — Два человека, которых я больше всего на свете люблю, и вот… не ладят.

— Но я все-таки попробую все сделать, чтобы она меня полюбила…

Помолчав, она сказала:

— Я сегодня получила письмо от отца…

— А я давно от него не получал, — сказал Прохор. — Что пишет он?

— Приглашает нас приехать в станицу. Говорит, что хочет познакомиться со своим зятем…

— Надо поехать, — заметил Прохор.

— Вот соберусь в отпуск, — сказал Аристарх Федорович, — тогда съездим.

— Обязательно съездим, — кивнула Надя. — Отец пишет, что приобрел трактор… Не пойму, хорошо это или нет.

— А чего ж тут плохого? — вздернул плечом профессор. — Он хороший хозяин. При Советской власти наши крестьяне должны переходить от примитивного способа ведения земледелия к прогрессивному… Политика нашей партии направлена на поднятие сельского хозяйства… Сельскохозяйственные орудия должны быть усовершенствованными. Взять, к примеру, Северную Америку…

— Постой-постой, Аристарх Федорович! — засмеялся Прохор. — Тут сравнения твои непригодны. В Соединенных Штатах кулацкие фермерские хозяйства… А задача нашей партии создать у нас хозяйства кооперативные… Вспомни, что говорил по этому поводу Ленин…

— Это верно, — согласился профессор. — Я политик плохой. Но скажу вот что: неизвестно еще, когда у нас будут сельскохозяйственные кооперативы… А пока нельзя допускать, чтобы сельское хозяйство у нас падало.

— Но вот образуются же коммуны? — вступила в разговор Надя.

— Капля в море, — махнул рукой Аристарх Федорович. — Да и не особенно что-то народ идет в эти коммуны…

— Пойдут.

— Зря отец трактор купил, — раздумчиво заметил Прохор. — Зря! Врагов наживает… Да и не нужен он ему… Старый человек. Если б нуждался, так я ему всегда бы помог…

— И мы с Надей можем ему помогать, — вставил профессор.

— Посоветовал бы ему продать трактор, — сказал Прохор. — Так разве послушает?.. Своенравный старик.

 

IX

Весть о том, что Василий Петрович Ермаков приобрел себе в Ростове трактор, была встречена в станице по-разному. Богатые казаки, такие, как Андриан Евстратьевич Свиридов, калмык Адучинов, да и многие другие, отнеслись к этой новости сдержанно.

— Дело оно, конечно, неплохое, — рассуждал в кругу казаков рыжебородый старик Свиридов. — Но только неприспособленная она для нас, эта машина. Но вот, ежели, к тому говоря, поломается трактор, что тогда делать будешь? Где чинить? Да еще и управлять надобно уметь… За границами-то, там, конешное дело, приспособились к этой вещи. А у нас нет… Нет! — махал он пренебрежительно рукой. — А я бы ни в жисть не взял бы его… Ни к чему он, господь с ним…

— Истинный господь, правда! — соглашалась другие. Но это была ложь. Каждый из них, этих богатых казаков, завидовал Василию Петровичу и втайне мечтал о такой машине. И будь на месте старика Ермакова (имея в виду заслуги детей перед революцией), каждый из них, не задумываясь, приобрел бы трактор. Пользу от него все понимали.

Один лишь Силантий Дубровин, всю гражданскую войну провоевавший против белых в рядах Конной Армии, надеясь на свои заслуги перед Советской властью, намеревался тоже поехать в Ростов добывать себе «стального жеребца», как он говорил.

Среди же станичной бедноты весть эта была вопринята не совсем доброжелательно.

— Видали вы его! — говорили многие. — Кулак новый возрождается…

— Это он, братцы, за спиной своих детей орудует. Думает, ежели они у него с орденами, так ему все дозволено.

— Что же Прохор Васильевич глядит? Какой же он опосля этого красный генерал, ежели своему родному отцу укорот не сделает…

Все в станице знали, что Василий Петрович всю свою жизнь прожил крепким середняком, никогда не прибегал к наемному труду, обходился в работе своей семьей — и вдруг трактор! Да трактор-то еще так-сяк, это полбеды. А главная беда в том, что, приобретая трактор, Ермаков начал скупать земельные наделы у соседей, запахивал их, засевал. Выходит, он действительно задумал богатеть.

Особенно негодовал председатель стансовета Сазон Меркулов, хотя при народе об этом он помалкивал.

— Ты, Конон Никонович, послухай меня, что я тебе скажу, — горячась, говорил он наедине своему другу Незовибатько. — Куда это гоже? В кулаки ведь подался? Надобно написать Прохору Васильевичу. Друзяк ведь он мой старый. Нельзя допускать этого.

— Ты что думаешь, он не знает об этом?

— А может быть, и не знает…

Незовибатько некоторое время молчал, попыхивая цигаркой.

— Ну что, Конон, молчишь? Ай тебе до этого дела нет? Писать письмо иль на надо?

— Обождем, — буркнул Незовибатько, — не пиши. Не тревожь Прохора Васильевича. Он, брат, зараз большими делами занимается. А то заморочишь ему голову. Мы сами тут как-нибудь разберемся. Поговорю с Василием Петровичем сам…

Среди станичной бедноты находились и такие, которые ластились к Василию Петровичу, заискивали перед ним и рассказывали ему обо всем, что говорилось в станице. Василий Петрович, слушая все эти разговоры, лишь посмеивался.

— Да шут их дери, — говорил он, — нехай говорят. Поговорят — и перестанут. Ведь на то он и язык-то людям дан, чтобы, значит, брехать им. Чудаки! Это ж они из зависти. На чужое добро у них глаза разбегаются. Как это в пословице-то говорится: не вылакает собака реки, так она всю ночь стоит над ней да лает. Начхал я на всех… Супротивного власти я ничего не делаю. Зараз же но-ова-ая эко-оно-омическая политика, — нараспев произносил он. — Не зря ее придумали. Стало быть, богатей — и все!.. Разрешается.

Наступила осень. Потянулись длинные вечера. Управившись с делами по дому, напоив скотину и наметав ей на ночь корму, станичники направлялись на огонек в станичную избу-читальню, которой ведала недавно присланная из Ростова молоденькая, тоненькая, розовощекая и светлокудрая комсомолка Тоня Милованова.

В избе-читальне вечерами было интересно. Здесь читались разные лекции, молодежь устраивала спевки. Сюда приходили не только молодые парни и девчата, но тянулись и пожилые казаки и казачки.

Приходили иногда в читальню и станичные власти. Как-то выступил Сазон Меркулов, рассказал собравшимся о советском строительстве. Хоть немного и путаный был этот доклад, но его выслушали с большим интересом.

Заглядывал сюда и секретарь станичной партоорганизации Конон Незовибатько. Его всегда обступал народ, засыпал разными вопросами. Незовибатько, человек бывалый, из донбасских шахтеров, повидавший на своем веку немало; он любил почитать газету, журнал, книгу. О прочитанном и пережитом им самим он, случалось, и другим рассказывал, хотя вообще-то человек он был замкнутый и молчаливый.

В гражданскую войну Незовибатько служил в буденновской кавалерийской части вместе с Сазоном Меркуловым. И вот, когда наступил долгожданный конец — отгремели кровопролитные сражения и конников Буденного стали распускать по домам. Конон Незовибатько задумался, загрустил: куда идти?.. Ведь он безродный, у него ни дома, ни семьи. Рос с детском приюте, а воспитывался на шахте. Для него Сазон Меркулов был родным, очень близким человеком. Вместе ведь и в партию вступали… Там, под Варшавой, где дрались с белополяками.

Сазон Меркулов, получив проездные документы до станции, подошел к своему другу и спросил его дрогнувшим голосом:

— Ну что же, будем прощаться, а?

На глазах Конона сверкнули слезинки.

— Друг мой! — вскрикнул Сазон, обнимая Конона. — Да ты что? Поедем к нам, в станицу. Поживешь у меня, обглядимся, оженим тебя на доброй казачке. Подберем такую голубку, черноокую да голосистую. Будет тебя песнями забавлять.

— Тож скажешь… — усмехнулся Конон. — А как с работой?

— А что работа? Без нее не останешься. Поехали, а?..

— Поехали, — просветлел Незовибатько. — Что было, видали, а что будет — побачим. У меня, брат, руки твердые, — потряс он огромными кулаками. — Могу стать и ковалем. Це дило мне знакомо…

Вот таким-то образом и попал донской шахтер в казачью станицу.

До сих пор он пока не женился — невесты не мог подыскать подходящей. И кузнецом тоже не стал. Вскоре после приезда станичные коммунисты избрали Незовибатько руководителем своей партийной организации.

Обязанности свои Незовибатько выполнял добросовестно, умело. Всегда общался с народом, терпеливо выслушивал жалобы, справедливо решал спорные вопросы. Народ его полюбил, и он стал пользоваться большим авторитетом.

В станице еще с начала двадцатых годов существовала небольшая сельскохозяйственная артель из двух десятков казачьих хозяйств, организованная энтузиастами новой жизни. Председателем ее был избран бывалый солдат, из бывших красногвардейцев, иногородний постовал Коновалов, мужчина среднего роста, с черными пышными усами.

Коновалов человек был исключительно хороший, добрый, честный, отзывчивый. Но как руководитель артели — никудышный. Беда в том, что земледелием он никогда не занимался, а поэтому опыта сельскохозяйственной работы не имел. И артель влачила жалкое существование.

Народ смеялся над артелью и ее делами. Незовибатько же страдал от этого. Ему все хотелось доказать, что казаки не правы, артель, дескать, еще покажет себя.

Однажды в избе-читальне собралось много народу. Тут были бедняки и середняки, бывшие красные партизаны и казаки, служившие раньше у белых. Казаки, иногородние, калмыки, молодые и старые, мужчины и женщины — все перемешались здесь.

Станичный агроном Виктор Викторович Сытин, плотный мужчина с небольшой рыженькой бородкой, только что закончил свое выступление. Он рассказывал о преимуществах в сельском хозяйстве коллективного труда перед единоличным.

Присутствовавшие задавали ему вопросы, и он, теряясь, не совсем уверенно отвечал на них.

— Вы вот, товарищ агроном, сказали, что настанет такое время, когда кулаков не будет, — сказал молодой казак с лукавыми глазами. — Так ежели, к тому, не будет кулаков, а останутся, стало быть, одни лишь бедные да середняки, так зачем нам артели? Мы ж все едино равны будем…

Агроном стал что-то отвечать, но так невнятно и неуверенно, что Незовибатько попросил слова.

— Товарищи, — проговорил он, — ежели мы, предположим, уже ликвидировали бы кулачество как класс, да на этом остановились, то есть поставили бы вас, товаропроизводителей, на мелких, хотя и равных клочках земли, то все едино, хотите вы того али не хотите, из вас впоследствии станут появляться новые кулаки… Да я же вам зараз прочту об этом…

Он развернул книжку, которую держал в руках, перелистал ее и, найдя нужное слово, прочитал:

— «Мелкое производство рождает капитализм и буржуазию постоянно, ежечасно, стихийно и в массовом масштабе…» Так писал Владимир Ильич. Это значит, товарищи, что раз не будет у нас эксплуататорских классов, то надобно создавать коллективные хозяйства с общественной собственностью на землю и средства производства.

— Это ты про артель гутаришь? — засмеялся кто-то из казаков. — Так вон она есть у нас, полюбуйтесь… Ежели так жить, как артельщики, так лучше загодя умереть.

Казаки загудели, захохотали.

— Они, артельщики-то, как раки, — выкрикнул рыжеусый казак. — Люди работают, норовят вперед идти. А наши артельщики-то пятятся назад…

— Да не, кум, они не раками ползут назад, — засмеялся взлохмаченный казачок с черными усиками и большой серебряной серьгой в правом ухе. — А как это у Крылова в басне, — еще дитенком учился в школе, запомнил:

Когда в товарищах согласья нет, На лад их дело не пойдет, И выйдет из него не дело, только мука.

— А это ты про басню…

— В той басне правда говорится… Знаешь, лебедь рвется в облака, рак пятится назад, а щука тянет в воду. Так и у них, в артели.

— Ловко! — хохотали казаки. — Вот ты их разделал, Иван, этих артельтищиков, под орех…

— И правильно. У них все выходит, как в этой басне.

— А вы дюже-то не смейтесь, товарищи, — сказал бородатый казак Лукинов, насыпая из кисета махорку в цигарку. — Я был вот на днях на Медведице, так там организуются артели правильные. Хо-оро-шие артели. И народ в них идет… Работают дружно и достаток имеют… Машины покупают, тракторы. Ежели б мы поддержали свою артель, так, глядишь, она и встала бы на ноги.

Сазон Меркулов, присутствовавший здесь, набросился на Лукинова:

— Вот ты так гутаришь, да?

— Так гутарю, а что?

— Ты красный партизан?

— Ну, красный, а что? — оторопел казак от такого бурного натиска Сазонова.

— Так что ж ты, супостат ты этакий, не вступаешь в артель, чтоб она встала на ноги-то, а?.. Болтать-то ты горазд, а вот как к делу приступить — лытаешь.

— А ты, Сазон?

— Да я хоть зараз запишусь.

— Конон Никонович, — запальчиво обратился Меркулов к Незовибатько. Чтоб это, значит, не было голословно, — садись за стол и открывай собрание.

Незовибатько покрутил белый ус и медлительно, как и все он делал, подошел к столу, за которым сидели агроном Сытин и избач Тоня, и сказал:

— Добре. Зараз откроем собрание. Товарищи, — обратился он к сидящим станичникам, обводя их взглядом своих серых глаз. — Вот по просьбе товарищей я открываю собрание, чтоб, значит, укрепить нашу артель. Мы идем к кооперированию сельского хозяйства. А в кооперации, товарищи, и есть суть социализма. Понятно?

— Понятно, товарищ секретарь! — закивали сидящие на скамьях, хотя никто из них толком не понял, к чему это говорит секретарь станичной партоорганизации.

— Разговоры разговорчиками, — продолжал Незовибатько, — а дело делом. Балакать-то мы усе умеем. Я так разумею, ежели есть желание укрепить артель, то в добрый час! Давайте потолкуем, кто, стало быть, пожелает еще вступить в нее…

Из избы-читальни торопливо, словно боясь, что их насильно задержат здесь, вышли один за другим человек десять. Меркулов захохотал:

— Ай-яй! Как на крыльях улетели. Ровно их ветром сдуло ай водой снесло. Рад бы за ними погнаться, да гашник оборвался.

— Ничего, товарищи! — успокаивающе заметил Незовибатько. — Это же дело полюбовное. Желаешь — вступай в артель, не желаешь — неволить не будем.

 

X

В назначенный день и час к Константину пришел Воробьев в сопровождении сухощавого длинного мужчины лет сорока, весьма странно одетого. На плечах его был пиджак ярко-голубого цвета в золотистую полоску. Худые ноги обтягивали коричневые брюки-бриджи, вобранные в желтые краги. Белый воротничок рубашки обхватывал красный галстук. На голове торчало сильно сдвинутое набекрень серое кепи.

— Узнаете, Константин Васильевич? — указывая на этого живописно одетого мужчину, спросил Воробьев.

— Н… нет… — запнулся Константин, внимательно всматриваясь в рябое, желтое, морщинистое лицо незнакомца. Тот, глядя на Константина, щерил гнилые зубы в усмешке.

— Неужели, генерал, не узнаете?

И по глуховатому сиплому голосу Константин узнал Яковлева, того самого Яковлева, который расхаживал по Новочеркасску в выигранном им в карты гвардейском мундире, выдавая себя за гусарского ротмистра.

— А-а, — любезно заулыбался Ермаков, — господин Яковлев… м-м… силился вспомнить он его имя и отчество.

— Михал Михалыч, — хрипло подсказал Яковлев и засмеялся лающим смехом. — А мы с вами не стареем, ваше превосходительство. Такие же молодцы.

— Ну, вы-то действительно молодец… А я старик, — возразил Константин. — Смотрите, на что стал похож. Лицо, как гармошка, под глазами мешки рогожные…

— Ничего, генерал, ничего, — успокаивающе похлопал Яковлев Ермакова по плечу. — Это чепуха! У меня тоже не лицо, а дырявое решето. Пемзой и то не отчистишь…

Комната, занимаемая Ермаковым, была весьма скромно обставлена: непокрытый крашеный стол, четыре шатающихся и скрипящих стула, кровать с наброшенным на постель фланелевым одеялом — вот и все.

Яковлев бегло оглянул комнату.

— Не с комфортом живете, генерал, — сказал он. — Не то, что у вас, бывало, в Новочеркасске. Шик был. Умела Вера Сергеевна за квартиркой следить. Все блестело, бывало… Кстати, не знаете, где она сейчас?

— На Капри.

— О! Чего она там очутилась?

— Не знаю. Не интересовался, — отмахнулся Константин. — Прошу вас, садитесь.

Все уселись вокруг стола. Ермаков вопросительно взглянул на Воробьева. Тот понял и поднялся.

— Я на одну минутку выйду, — сказал он.

— Ну, как все-таки живем, генерал? — панибратски хлопнул ладонью по спине Константина Яковлев. — Мне Воробьев намекнул, что вроде неважнецки.

— Он прав, — сухо ответил Ермаков, в душе возмущаясь грубой фамильярностью Яковлева. — Хвалиться нечем…

— Плохо, — с сожалением покачал головой Яковлев. — А вот мы живем ничего, можно сказать, здорово.

— Кто это «мы»?

— Ну, вот, к примеру, я и другие. Работаем на пользу России, ну, нам и платят за это…

— Понятно.

Яковлев хотел еще что-то сказать, но вошел Воробьев, держа в руках две бутылки вина. Он поставил их на стол.

— Стаканы-то, Константин Васильевич, надеюсь, у нас найдутся? — спросил молодой человек.

— Да вот один у меня есть, — усмехнулся тот, ставя его на стол. — А остальные у хозяйки попрошу.

После ухода Ермакова Яковлев спросил у Воробьева:

— Слушай, Ефим, он знает что-нибудь о нашей организации? Ты ему рассказывал или нет?

— Я только намекнул ему, что можно, мол, и его пристроить в нашу организацию. Он пойдет! — уверенно сказал Воробьев. — Дошел до ручки, как говорится. Деваться некуда. В Сену головой вниз хотел нырять.

— Надо его прощупать сначала, — прохрипел Яковлев.

Вошел Константин, неся два стакана.

— Вот, господа, закусить-то у меня нечем, — сказал он. — Да, откровенно говоря, я привык здесь вино пить по-французски, без закуски. Разливайте, Ефим Харитонович.

Воробьев наполнил стаканы вином.

— Холодненькое, — сказал он. — Прямо из погребка.

— Ну, за ваше здоровье, господа, — чокнулся Ермаков с Яковлевым и Воробьевым.

— За ваше! — буркнул Яковлев.

— О! — заметил Ермаков, отхлебывая из стакана. — Вино в самом деле замечательное. Что это за вино?

— Мне сказал торговец, что это мускат-люнель, — ответил Воробьев. — А если это так, то оно считается одним из лучших.

— Все-таки хоть ты и отвиливаешь от разговора о Вере Сергеевне, переходя на «ты», рассмеялся Яковлев, — а надо сказать, ну и баба же была. Помню, вокруг нее все увивались — и графчик этот Сфорца, и поляк Розалион-Сошальский, да и я за ней ухлестывал грешным делом. Хе-хе! Ну, не будем об этом, генерал. Вижу, не нравится тебе этот разговор… Давай о делах побеседуем. Так что ж, генерал Ермаков, ты вроде хочешь с нами работать?

— Михаил Михайлович, — хмуро сказал Константин. — Я вас уважаю, уважайте и вы меня, пожалуйста.

— А разве я не уважаю тебя, генерал, а?

— Если уважаете, то прошу вас не называть меня генералом… Это пышное звание мне радости не приносит, а, наоборот, огорчает. Когда-то оно было к месту, и я стремился к этому званию, а сейчас глупо называть меня так…

— Пожалуйста, — протянул Яковлев. — Не хочешь, можем и не называть.

— Да, я, Михаил Михайлович, не возражал бы поработать у вас, — тихо сказал Константин. — Только мне хочется подробнее знать, в чем будет заключаться моя деятельность?

— А в чем придется, — ответил Яковлев. — Нам нужны до зарезу люди, геройские, преданные, такие, что под пулей и огнем не пискнут. Мы их тут подучиваем кое-чему. У нас есть специалисты, которые могут любому делу научить. Хе-хе! Месяца три-четыре мы накачиваем их разными премудростями, а потом в Россию переправляем…

— Будем откровенны, Михаил Михайлович, в Россию-то вы засылаете людей зачем? За шпионскими сведениями, за информацией, я думаю, диверсии производить. Так ведь?

— Ну, конечно, не с барышнями гулять, — захохотал Яковлев. — Ты проницателен. Но ты назвал только часть дел. Есть и другие.

— А мне разве нужна подготовка в этому? — спросил Константин.

Яковлев что-то хотел ему ответить, но запнулся, нерешительно посмотрел на Воробьева, вынул из кармана несколько франков, подал их ему.

— Слушай, Воробьев, хорошее вино ты принес. Пойди-ка, дорогой, принеси еще парочку бутылок.

Воробьев понимающе улыбнулся и, взяв деньги, вышел.

— Я не хотел при нем говорить, — захрипел на ухо Константину Яковлев. — Эти все курсы, понимаешь, не для тебя, генерал… Тьфу, черт, ты уж прости меня, хочется мне тебя генералом величать… Да и почему бы мне так не называть тебя? Ты думаешь, все покончено с этим? Нет, погоди! Мы еще не такими с тобой будем генералами…

— И вы будете генералом? — усмехнулся Константин.

— Буду! — уверенно сказал Яковлев. — Ей-богу, буду! Россия, брат, оценит нашу службу ей. Оценит! Так вот, слушай! О тебе знают в нашем центре. Я тебя охарактеризовал там в наилучшем виде…

— А что это за центр?.. — спросил Константин. — Как называется?..

— Центр-то? — усмехнулся Яковлев. — А РОВС такой есть, Русский общевоинский союз… Я тоже вхожу в него. Нашей целью является борьба с Советской властью не на жизнь, а на смерть. Все силы свои кладем, чтобы рассчитаться с ней. Так вот, слушай. В одной лишь Франции нас, эмигрантов, бежавших с Дона и Крыма, поселилось десятки тысяч! Я уж не говорю о других странах. И ежели бы из этих эмигрантов хотя бы десятую часть послать в Россию к большевикам, то что бы они там сделали? Взорвали бы всю большевистскую нечисть. Ежели, к примеру, тысяч пять или, лучше, десять нам удастся перебросить в Россию, то это… — запнулся Яковлев, оглядываясь на дверь.

— Что?

— Восстание против большевиков могли бы поднять, — зашептал Яковлев. — Все время я им о том толкую. Да, беда, ничего не могу с ними поделать. Обжились тут, сволочи. Поустроились кто поваром, кто дворником, кто шофером — и успокоились… На днях познакомили меня с князем Чуховским и графом Муравьевым… Князь Чуховской служил раньше в конногвардейском полку, а сейчас работает поваром в одном маленьком ресторанчике… Граф же Муравьев был кавалергардом, а сейчас он — приказчик в мануфактурном магазинчике. Материю отмеривает. Так чем, думаешь, они в свободное время занимаются? Политикой, скажешь? Черта с два! Они спорят, чуть не дерутся, о том, кто выше по рангу: конная гвардия или кавалергарды. Вот дураки!..

— Ну, черт с ними! — сказал Константин. — Так что вы со мной думаете делать?..

— Тебя, мой друг, предназначаем для большой роли, — хихикнул Яковлев. — Ты поедешь на Дон и постараешься поднять там восстание среди недовольных Советской властью казаков.

— Да-а, — протянул Константин. — Ничего себе работенка.

— Ты — генерал, казак. Авторитетный среди казачества. Многие тебя поддержат. Да и мы поможем…

— Кто это вы?

— Да наш союз, — сказал Яковлев. — Это между нами. Секрет! Большой секрет!.. Понимаешь, ни слова никому об этом…

— Можно? — осторожно приоткрыл дверь Воробьев.

— Входи, — сказал Яковлев.

Воробьев вошел в комнату, поставил бутылки на стол и внимательно оглядел собеседников. Яковлев уже рассуждал совершенно о другом:

— Нам говорят, что вот, дескать, есть здесь много эмигрантской молодежи. А молодежь-де — наша опора. А какая она, к черту, опора? Ведь она же, понимаешь, совсем забыла о России, приобщилась к французским порядкам, породнилась с французами. А наши казаки-молодцы офранцузились тоже. Ничего в них казачьего не осталось. На завод Рено поустроились рабочими, франки зашибают. А кое-кто из них, так, понимаешь, поженились на француженках-вдовах, женах убитых на войне. Фермерами или батраками тут позаделались. Да разве ж их заставишь теперь идти в Россию освобождать ее от большевизма? Нет, отвоевались они, да и жены не пустят…

— Между прочим, Константин Васильевич, — вспомнил Воробьев. — Я забыл вам сказать. На днях встретил я вашего одного станичника, Свиридова.

— Максима? — изумился Константин. — Вот это здорово! Где же он живет, что делает?

— Он человек предприимчивый, — засмеялся Воробьев. — В одной деревушке, недалеко от Парижа, работал батраком у фермера. У хозяина была молодая хорошенькая жена. А Свиридов весь красивый казак. Ну вот, он покорил сердце этой женщины, сошелся с ней еще при жизни мужа. Потом хозяин скоропостижно умер. После его смерти Свиридов женился на вдове и стал хозяином большого хозяйства. Живет, говорит, богато. Когда я ему сказал о вас, он очень обрадовался. Просил как-нибудь обязательно приехать к нему в гости.

— С каким бы я удовольствием повидал его! — воскликнул Константин. Поедем, голубчик, к нему в это же воскресенье. Вы знаете его адрес?..

— Знаю, — отозвался Воробьев. — Это деревня Мурэель. Совсем недалеко от Парижа. Что ж, поедем, Константин Васильевич, я тоже с удовольствием поеду.

— Это дело ваше, — проговорил Яковлев. — Давайте, господа, закончим разговор, а то мне некогда. Надо кое-куда съездить. Так что же, Константин Васильевич, значит, по рукам? — подставил он свою широкую, как лопата, ладонь.

Константин хлопнул по ней своей.

— По рукам.

— Ладно, генерал, — усмехнулся Яковлев. — Будешь сын, пьян и нос в табаке будет. Обо всем, что понадобится, тебе сообщит Воробьев. Покуда!..

 

XI

Как большинство казачьей молодежи в то время, Воробьев, когда разразилась на Дону гражданская война, не имел определенных политических взглядов, и для него было безразличным, к какому лагерю примкнуть — к белым или красным. Даже, если откровенно говорить, большевикам он больше симпатизировал, так как его два двоюродных брата служили в Красной Армии. Но так случилось, что служить он стал у белых. Его, как прапорщика, мобилизовали белогвардейцы в свои ряды… Так у белых его свела судьба с Константином Ермаковым, к которому он попал адъютантом.

Когда деникинцы были разгромлены и бежали за границу, Воробьев пытался остаться в каком-нибудь селе, чтоб сдаться красным, как, он видел, делали многие казаки и офицеры. Но на беду свою на пути отступления к Новороссийску к нему пристала группа знакомых молодых офицеров, от которых он не мог никак отделаться. Если б они заподозрили его в намерении сдаться красным, они могли бы его и пристрелить. Так в обществе этих офицеров он добрался до Новороссийского порта, в обществе их он и уселся на французский корабль и попал за границу.

Первые дни Воробьев страшно бедствовал на неласковой чужбине, тосковал по родному краю. А потом привык, примирился со своей участью, попал в Париж. Там случайно встретился с манекенщицей Люси. Женщина она была красивая, он увлекся ею. При содействии ее, а главным образом, ее знакомых, устроился на курсы диверсантов для того, чтобы при помощи белоэмигрантской организации пробраться в Советскую Россию за богатствами ее отца.

Верил ли всерьез Воробьев в успех своего предприятия? Вероятно, не особенно. Он шел на риск: пан или пропал. Главная причина, заставившая его пойти на риск, — это желание хоть одним глазком взглянуть на родной край, по которому он стосковался. Лишь глянуть, а затем будь, что будет… Удастся унести драгоценности Лобовских — хорошо. Нет — черт их дери. Вернется в Париж с пустыми руками. Но зато уж он вдосталь наглядится на свою родную сторонушку.

* * *

В первое же воскресное утро Воробьев зашел за Константином. Они отправились на автобусную остановку, чтобы сесть в автобус, направляющийся в деревню Мурэель, где жил Максим Свиридов. В Мурэель можно было бы ехать и поездом. Это для них было даже удобнее. Но они решили поехать автобусом, проходившим через Версаль, чтобы сделать там остановку и осмотреть музей, созданный в королевском дворце.

Утро разливалось по Парижу солнечное, праздничное. Витрины магазинов, чисто отмытые и заполненные яркими, веселых расцветок товарами, искрились переливами радужного сияния. На политых водой тротуарах было еще пустынно. Но Париж пробуждался. Шаркая туфлями по каменным плитам улиц, спешили в лавки за продуктами заспанные хозяйки. У подъездов некоторых больших домов, зевая, заложив руки за спину, прогуливались консьержи. На перекрестках, зорко оглядывая свои владения, топтались ажаны в характерных кепи и неизменных коротких, до пояса, черных накидках.

Проходя через небольшой сквер, Константин заметил на скамейках спящих людей, видимо, бездомных. Над одним из спавших мужчин стоял ажан и будил его.

На остановке дожидалось автобуса совсем мало пассажиров. Очередной автобус оказался почти пустым: ехало несколько горожан, по-видимому, направлявшихся в деревню к приятелям, чтобы вместе провести воскресный день, да три монашки в черных сутанах и белоснежных накрахмаленных чепчиках. Монашки были совсем еще юные хорошенькие девушки. Смущаясь и краснея, они о чем-то шептались, пересмеивались и бросали на мужчин лукавые взгляды, от которых тем становилось не по себе.

— Какие же монашенки милые, — усмехнулся Константин. — Я хоть человек и пожилой, но, ей-богу, ничуть не отказался бы провести денек в их обществе… Как вы на это смотрите, Ефим Харитонович?.. Хотя я забыл, для вас же милее вашей Люси никого на свете нет…

Воробьев промолчал.

Версаль находился от Парижа всего в восемнадцати километрах, поэтому доехали до него очень быстро. Но было еще рано — около девяти. Музей же открывался в десять часов.

Воробьев узнал в автобусной кассе, что автобусы на Мурэель шли каждый час. Самый удобный для них автобус был тот, который отправляется в одиннадцать сорок пять.

— К часу дня будем у Свиридова, — сказал Константин. — Самое хорошее время.

— Что же, так и сделаем, — согласился Воробьев.

Они купили билеты и вошли через ворота во двор Версалького дворца. По двору и аллеям роскошного парка уже бродило много туристов, дожидавшихся открытия музея. Это были, главным образом, иностранцы. У каждого из них в руках записные книжки. Бегая за гидами, как цыплята за курицей, они терзали их, указывая на тот или другой предмет, щелкая фотоаппаратами.

Константин и Воробьев тоже пошли прогуляться по парку с его многочисленными фонтанами, озерами и статуями.

Когда Константин и Воробьев, пройдясь по парку, подошли к конной статуе, воздвигнутой перед дворцом, их встретил небольшого роста опрятный старичок с седенькой бородкой.

— Пардон, месье, — сказал он, обращаясь к ним. — Посмотрите, какая мощь в этой фигуре, — указал он палкой на статую.

— Кому же поставлен этот памятник? — осведомился у него Воробьев.

— О! — оживился он. — Вы не знаете? Вы, наверно, иностранцы. Этот монумент воздвигнут основателю Версальского дворца Людовику XIV. Смотрите, — указал старик тростью на дворец. — Ведь это же громадина! Около двух тысяч комнат.

Старик посмотрел на часы.

— Скоро откроют музей, — сказал он. — Вы первый раз здесь?

— Да, — ответил Константин.

— Вы, видимо, иностранцы. Кто вы?..

— Русские, — сказал Константин.

— Русские? — оживился старик. — Эмигранты или из Советской России?

Константин не знал, как сказать, чтобы угодить старику, и у него вырвалось:

— Да, из Советского Союза.

Воробьев с недоумением посмотрел на Константина. Старый француз засиял от удовольствия.

— Я очень рад, — заговорил он. — Очень! Я люблю Советскую Россию. Мой сын Шарль бывал в России. Ведь он у меня коммунист, — с гордостью произнес старик. — Я тоже собираюсь побывать в Москве. Ну, что же, давайте, господа, познакомимся: Льенар… Луи Льенар…

Константин пожал ему руку и сказал:

— Николай Матвеев, доцент института.

Воробьев покраснел. Опять ложь.

— Очень приятно, — раскланивался старичок. — Очень. А вас как зовут? — посмотрел он на Воробьева.

— Воробьев, — сказал тот тихо.

Старик не заметил смущения молодого человека.

— Я по профессии букинист, — оживленно говорил он. — У меня есть ларек на набережной Сены, недалеко от площади Согласия. Приходите, пожалуйста, у меня всякие книги есть, даже на русском языке. У меня можно подобрать самую уникальную книгу по любому вопросу… Ага! Открывают музей! Если ничего не имеете против, я могу в качестве гида походить с вами по музею…

— Вы так любезны, — с искренним чувством проговорил Воробьев, которому старичок очень понравился. — Но не будем ли мы вам в тягость?

— Нет! Нет! — ласково улыбнулся Льенар. — Вы мне нравитесь, и я с удовольствием расскажу вам все. Советских русских я люблю. А вот белогвардейских эмигрантов не терплю. Их много теперь в Париже… Это предатели своей родины…

Константин озлобленно усмехнулся, а Воробьев снова побагровел.

— Ну, пойдемте, господа, — повел их в музей Льенар.

— Господин Льенар, — мягко обратился к нему Воробьев, — мы располагаем всего полутора часами. Можете ли вы за это время познакомить нас с наиболее интересными экспонатами?..

— Что за полтора часа можно осмотреть? — огорченно спросил Льенар. Можно только проезжать по главным залам… Я за свою жизнь вот уже двадцатый раз осматриваю дворец, да и то еще недостаточно ознакомился со всеми его сокровищами… Но что делать, постараюсь за это время кое-что показать вам…

Они торопливо проходили зал за залом. Все здесь сверкало зеркалами, золотом, хрусталем. Стены и потолки расписаны прекрасными фресками.

— Вот это — дворцовая церковь, — рассказывал Льенар, — построена по проекту гениального архитектора Монсара. Вот на этом балконе во время богослужения всегда располагался Людовик XIV. Как только он появлялся здесь, все придворные, стоявшие внизу в церкви, как по команде, тотчас же оборачивались лицом к нему, а спиной к алтарю и так стояли, не спуская с короля глаз, всю церковную службу… Что поделаешь, так нравилось Людовику XIV. При нем раболепствие было необычное…

Они побывали еще в ряде дворцовых залов.

— Вот видите, — указал старик на стену, на которой был написан Аполлон. — Прекраснейшее изображение. А всмотритесь в его лицо… Хе-хе!.. Вместо прекрасного лица Аполлона вы видите отвратительную физиономию Людовика XIV. Как обидно, оказывается, таланты тоже раболепствовали перед королями. А ведь короли эти и ноготка их не стоили…

Перешли в следующий зал. Льенар продолжал рассказывать:

— А вот видите, господа, эту картину? На ней изображается мчащийся на колеснице римский патриций-полководец. И кони, и сам патриций — все в движении… Смотрите, как развеваются на ветру локоны его парика. Не смешно ли? Римский патриций и вдруг парик. Как известно, в античном мире париков не носили… Но если вы пристальнее вглядитесь в физиономию этого лихого наездника, то легко узнаете в нем все того же Людовика XIV. Причем парик, который надет на нем, введен в моду им же самим… Хе-хе!

Проходили по небольшой комнате перед спальней Людовика XIV.

— Обратите, господа, внимание, — подвел Льенар своих спутников к окну. — Видите надписи на стекле?

— Конечно, — подтвердил Константин. — Они чем-то нацарапаны.

— Эта комната, — заметил Льенар, — находилась рядом со спальней короля. Здесь пажи ожидали его пробуждения, чтобы при первом же зове короля кинуться выполнять его приказания. Нередко юношам подолгу приходилось ожидать, когда король проснется да позовет их. От ничегонеделанья они томились у окна и царапали бриллиантами перстей имена своих возлюбленных… Их вот можно прочитать. Вот нацарапано: «Мари», «Анриетта»… «Мадлена»… А вот пылкие восторженные восклицания: «Люблю!.. Люблю!..» Или вот: «Поцелуй меня, Дениза». Какая чудесная молодость! Спрашивается, кто из нас в юные годы не был влюблен?..

Воробьев взглянул на часы. Надо было уже торопиться к автобусу, и он сообщил об этом Ермакову.

— Мы благодарны вам, господин Льенар, за ваше внимание к нам, сказал Ермаков. — Когда приедете к нам, в Советский Союз, мы вас отблагодарим тем же.

Старичок обеими руками начал трясти руку Константину.

— Я обязательно к вам приеду. Ну, я думаю, что мы встретимся еще здесь. Вы долго будете в Париже?..

— Да, недели две-три пробудем, — ответил Константин.

— Ну, так это, значит, увидимся, — уверенно произнес Льенар. — Я вас обязательно познакомлю с сыном. Пожалуйста, вот моя визитная карточка. В любое время заходите, буду рад. Днем я, правда, на набережной Сены, в букинистических рядах. Заходите, там обо всем договоримся! Адье!

Когда они распрощались с любезным французом и шли к автобусу, Воробьев спросил у Ермакова:

— Зачем эта комедия, Константин Васильевич? К чему ложь? Ведь старик-то такой хороший…

— О дорогой мой! — даже приостановился от неожиданности Константин. Вам жалко старика стало? А как же вы, дорогой мой, собираетесь в Россию? Ведь там-то на каждом шагу придется обманывать, лгать, изворачиваться.

— Там, Константин Васильевич, дело другое, — возразил Воробьев. Необходимость заставит это делать там… Тут же ведь нет такой необходимости. Тем более, старик такой чудесный…

— Вот этого-то наивного и доброго старика и надо облапошить, — сказал Ермаков. — Познакомит он нас со своим сыном-коммунистом. Мы с вами тоже представимся русскими коммунистами. Всегда надо быть ловким, предприимчивым человеком…

Они едва успели вскочить в автобус, который повез их в Мурэель.

 

XII

Мурэель — совсем небольшая, вся заросшая садами и цветами тихая деревенька с красными черепичными крышами.

Когда Константин и Воробьев проходили по вымощенной камнем улице, из калиток выглядывали любопытные Француженки — для них казалось необычным появление в их деревне чужих людей.

Воробьев спросил у одной из женщин, где живет Свиридов, и она указала на большой, весь увитый лозами дикого винограда, каменный дом.

Ермаков и Воробьев были удивлены чистотой и опрятностью, которая бросилась им в глаза, когда они вошли во двор к Свиридову. Как и улица, двор был вымощен камнем. Из открытой настежь двери хлева отливали шелком на солнце упитанные спины коров, помахивающих хвостами.

Паренек лет шестнадцати в пестрой блузе и кепи поил из ведра лоснящуюся от сытости вороную кобылу.

— Где можно увидеть хозяина? — спросил у него Воробьев, предполагая, что это, видимо, работник.

— Хозяин? — переспросил юноша, с любопытством оглядывая вошедших во двор людей. На простодушном веснушчатом лице его мелькнула улыбка, серые плутоватые глаза его заискрились. — Хозяин — я… Что вам угодно, мсье?..

— Нам нужен господин Свиридов. Здесь ли он живет?

— Он в доме, — махнул рукой юноша на крыльцо. — Это мой отчим. Попросить его сюда?

— Пожалуйста.

Юноша поставил ведро на скамейку, отвел кобылу в конюшню, прикрыл дверь и тогда не спеша направился в дом.

— Солидно себя держит паренек, — засмеялся Ермаков. — С достоинством. Он не очень-то признает здесь хозяином Максима.

Воробьев не успел ничего ответить. Из дому вышел располневший мужчина лет тридцати пяти. На нем были надеты короткий серый пиджак, коричневые штаны, узконосые штиблеты. На голове — небрежно надвинутая шляпа.

Константин сразу узнал в нем Максима. Но это уже был не тот стройный подобранный красавец-казак, каким он был десять лет назад. Ничего казачьего в нем не осталось.

— А-а! — обрадованно вскричал Свиридов, сбегая со ступеней крыльца. Ваше превосходительство! Константин Васильевич!.. Дорогие гости! Вот уж не ждал.

— А, ваше высокоблагородие! — в тон ему сказал, смеясь, Ермаков. Ну, давай поцелуемся.

Они обнялись и троекратно расцеловались.

— Рад тебя видеть, Максим! — сказал Константин. — Но ты совсем изменился, стал французским буржуем.

Свиридов весело расхохотался.

— Что же поделаешь, Константин Васильевич, есть пословица: попал к соловьям, по-соловьиному и пой… А я зараз, — меняя разговор, промолвил он, — хотел пойти на вокзал. Ко мне должен дружок из Парижа приехать. Казак из Усть-Хоперской станицы. На заводе Рено работает. Теперь я, конечно, не пойду, пошлю Жана. Жан, — обратился он по-французски к пасынку, — сходи, дружок, на вокзал, встреть там Михаила. Должен приехать из Парижа со своей мадам. Ты ведь его знаешь? Такой большой…

— Хорошо, отец, — покорно сказал юноша. — Большого Михаила я знаю.

— Прошу, господа, в дом, — засуетился Свиридов. — Прошу! Никак не ждал вас сегодня. И вдруг такая радость. Очень кстати: у моей дочурки Жанны сегодня день ангела…

Вошли в застекленный коридор, полный света и приятных запахов стряпни. Мохнатая черная собака, дремавшая на коврике в солнечном квадрате от окна на полу, приоткрыла глаза и заворчала.

— Вальден, молчать! — прикрикнул на него Максим и засмеялся. — Я с кобелем по-русски объясняюсь. Иной раз зайдем с ним в сад. Сяду на скамейку и начну по-матерному обкладывать его, ну и на душе сразу так полегчает, навроде с русским человеком побеседовал.

Все рассмеялись.

— Ну, а кобеля-то ты не научил по-матерному ругаться? — спросил Ермаков.

— Покель не научил, но, должно, скоро научится. Потому, как зачну я ругаться, то он ворчит, проклятый. Должно, учится… Заходите сюда, господа! Милости прошу! — распахнул Свиридов перед своими гостями дверь в комнату. — Это у нас горница.

Гостиная была большая, прохладная, хорошо обставленная и оклеенная голубыми с золотыми цветами обоями. Посреди комнаты стоял большой стол, накрытый бордовой бархатной скатертью. У стены — массивный палисандровый буфет с заполненными хрустальной и фарфоровой посудой полками. У противоположной стены — большой диван с разбросанными на нем вышитыми подушками, полумягкие стулья и кресла.

— Жюльетта! У нас гости! Пойди, милая, сюда, познакомься! — крикнул по-французски Свиридов в открытую дверь другой комнаты.

— Сейчас, Макс! — отозвался приятный женский голос.

— Присаживайтесь, дорогие, — пригласил Максим. — Давайте ваши шляпы. Чувствуйте себя, как дома.

В гостиную, шурша накрахмаленным белоснежным передником, впорхнула хорошенькая, розовая толстушка лет тридцати пяти — семи.

Оглянув гостей, она смущенно засмеялась и певуче сказала по-русски:

— Здрасти!

— Здравствуйте, здравствуйте! — раскланялся Ермаков, встав со стула.

— Вот это и есть моя дорогая женушка Жюльетта, — любовно обняв ее, горделиво сказал Свиридов. — Она у меня стала донской казачкой. Правда ведь, Жюльетточка?

— О, да! О, да! — закивала француженка. — Я козочка…

— Нет!.. Не козочка, — расхохотался Максим, — а казачка… Козочка это, объяснил он ей по-французски, — коза.

Жюльетта звонко рассмеялась.

— А это, Жюльетта, знаешь кто? — указал Свиридов на Ермакова. — Это мой односельчанин, сосед. В одной станице жили. Он важный человек генерал.

— Ой-ой-ой, женераль! — шутливо взвизгнула Жюльетта, кокетливо приседая. — Я простая французская крестьянка. Мне страшно быть вместе с такой важной персоной.

— Ничего нет страшного, — пожимая ее маленькую, огрубевшую от работы, руку, произнес Константин. — Тем более, я уже теперь не генерал.

— А кто же вы? — поинтересовалась Жюльетта.

— Трубочист.

Француженка весело захохотала, хлопнув себя руками по бедрам:

— Ой, как интересно! Трубочист.

Она протянула руку Воробьеву и мило улыбнулась ему. Воробьев с удовольствием пожал ее руку. Француженка ему понравилась. У нее такие ласковые темные глаза с длинными черными ресницами! На розовых щеках ее играли ямочки.

— Пардон, мсье, — сказала она, обращаясь ко всем, — разрешите мне накрывать стол. Сегодня у нас семейный праздник. У нашей Жанны день ангела… Жанна! Приведи ее сюда, Макс. Покажи нашу прелестницу. Ведь она тоже казачка? Так?

— Да, она французская казачка, — сказал Воробьев, не спуская с хозяйки восхищенных глаз.

Жюльетта, сверкнула на него глазами и опустила их. Видимо, красивый молодой человек тоже произвел на нее впечатление.

Свиридов привел в гостиную свою разряженную, как куколка, похожую на мать, дочку. Девочка была ласковая, забавная. Гости занялись ею. Жюльетта, накрывая на стол, с улыбкой поглядывала на Воробьева, игравшего с ее дочуркой.

С вокзала вернулся Жан и привел Михаила с женой. Михаил был высоченного роста, плечистый и широкогрудый детина лет тридцати двух, в берете и зеленой вельветовой куртке. Жена же его, Маргарита, светловолосая блондинка, была тоненькая и вертлявая. И сразу же, судя по обращению Маргариты с мужем, все заключили, что она всецело господствовала над этим огромным человеком.

Жюльетта рассадила всех за стол, причем сделала так, что Ермаков сел рядом с Маргаритой, а около себя она устроила Воробьева. Жанне, в ее маленьком высоком креслице, предоставили самое почетное место за столом. Перед именинницей пылал жаром только что вынутый из печки пышный, поджаристый именинный пирог с двумя зажженными свечами.

— Дорогие друзья! — поднялся Максим с бокалом вина. — Сегодня у нас много приятных событий. Ну, во-первых, день ангела Жанночки. А во-вторых, приехали дорогие наши гости: генерал Ермаков со своим бывшим адъютантом Воробьевым. Ну, и Миша вот с Маргаритой своей. В общем, друзья, выпьем за эти хорошие события!..

Все выпили. Разговорились. Михаил, по виду довольно тупой, ограниченный человек, на самом деле оказался остроумным, разговорчивым. Он рассказал много интересного о своей работе на автомобильном заводе Рено.

— Надо отдать должное французам, — говорил Михаил. — Люди они внимательные, чуткие и отзывчивые… Но, прямо скажу, больно уж наивные… Сейчас на заводе много работает русских и казаков в том числе. Но когда я поступал, — было это в начале двадцать второго года, — то на заводе не было еще ни одного казака. Так вот, когда французы узнали, что к ним на завод поступил работать казак, так они за мной прямо-таки ордой ходили. Осматривают со всех сторон: какой же это, дескать, казак, когда бороды нет? Непорядок!.. Почему нет? Так некоторое время я ходил по заводу со свитой. Бывало, окружат меня, спрашивают: «Скажи, казак, а что, правда, что у вас по улицам медведи и волки бродят?» — «Правда», — отвечаю. В ужас приходят. Просят, умоляют рассказать об этом подробнее, ну и начинаешь им такую ахинею пороть, что самому впору в это поверить. Вот так однажды окружили: расскажи да расскажи, как вы с медведями живете. Христом-богом прошу их отпустить меня, говорю, дескать, некогда. «Расскажи, а потом пойдешь». Ну, и начал плести я им небылицу, лишь бы отвязаться от них. «Жил, говорю, в нашей станице один казак с семейством своим. А по соседству с ним в берлоге проживал медведь с медведицей. Жили дружно, друг дружку не трогали… Дело даже доходило до того, что иной раз казак сам напьется пьяным и медведя напоит… А опосля оба довольные бывают… Повадился казак в берлогу к медведю ходить. Придет, водки принесет, сам напьется и медведя напоит… Медведь напьется да захрапит, спит, а казак с медведицей играть. Так продолжалось некоторое время… Все оно так и было бы ничего. Да вот как-то произошел такой случай: храпел, храпел однажды пьяный медведь, да вдруг и проснись. Глядь, а казак-то с медведицей забавляется. Взревел тут медведь от ревности, да и съел казака…»

Константин и Воробьев расхохотались. Жюльетта потребовала, чтоб Максим перевел, что рассказал Михаил. Тот подчинился требованию жены и перевел. Женщины завизжали от восторга.

— Ну и что же, поверили французы этой басне? — спросил, смеясь, Воробьев, раскрасневшийся от вина и успехов у хозяйки, которая как бы невзначай раза два наступила своей туфелькой ему на ногу.

— Когда я им рассказал эту побасенку, — засмеялся Михаил, — то они на меня обиделись: брешешь… Ну, тогда и я рассерчал: «Чего вы от меня требуете? — говорю. — Такие же русские люди, как и вы. Ничуть не хуже. Останьте, — говорю, — от меня». После этого отстали.

— Ну как, Максим Андрианович, — спросил Константин у Свиридова, теперь ты уже, вероятно, совсем офранцузился и не мечтаешь о своем тихом Доне?

— Да где уж теперь думать о нем? — отмахнулся Свиридов. — Все! Посмотрите вон на них, — указал он на жену и дочь. — Куда теперь от них денешься?.. Правда, что офранцузился. Меня и в деревне-то зовут не Максимом Свиридовым, а по-своему, Макс Свирдьен, — засмеялся он. — Иной раз бывает, так взгрустнется по родной сторонушке, что прямо-таки сердце вскипит, так слезами бы и залился… Конечно, хочется поехать, поглядеть, что там делается на Дону. С родителями да с родными, ежели живы, повидаться бы. Но только поехал бы на время, а вовсе жить там не остался бы. Сюда тянет семья, что ни говори. Я, братцы, как затоскую по дому, так зараз же жбан вина на стол, зову жену Жюльетту, пасынка своего Жана. Садимся за стол, наливаем вина в стаканы и начинаем песни казачьи петь…

— А разве они умеют казачьи песни петь? — удивился Воробьев.

— Эге! — усмехнулся Максим. — Еще как. Я их научил. Они, конешное дело, смысла слов-то не понимают, но заучили слова и мотивы песен уловили. Слух у них есть. Вот мы и поем! Пою я, пью вино да слезами обливаюсь. Ежели желаете, зараз споем. Жюльетта! — обратился он к жене. — Споем песню. Жан, давай!

И Максим, приложив ладонь к щеке, высоким голосом начал:

За Ура-алом, за рекой Ка-азаки гуляют…

Жюльетта с Жаном звонко подхватили:

Эй! Эй! Пит-гулат Казаки гу-ула-ают…

И снова Максим тонко заводил:

На них шапки-тумаки, Хра-абрые ребята-а…

И тут уже не только Жюльетта с сыном Жаном, но и Михаил, и Константин, и Воробьев — все дружно гаркнули:

Эй! Эй! Жить-гулять, Хра-абрые ребята…

Разудалая донская песня, стройная, горячая, далеко разносилась по маленькой французской деревушке, вызывая добродушные улыбки у соседей.

 

XIII

Никогда еще в своей жизни Виктор не чувствовал такой нравственной и физической усталости. Да, он устал, очень устал от той злостной склоки, которая развернулась вокруг него, вокруг его творчества. Он ходил по квартире хмурый, ожесточенный. Марина видела, что муж чем-то расстроен, но не могла дознаться о причинах его переживаний.

— Витенька, в чем дело? — не раз спрашивала она его. — Чем ты огорчен?.. Кто тебя обидел?.. Скажи.

— Чепуха, — отмахнулся тот. — Так это… Небольшие неприятности…

— Ну, расскажи, что за неприятности…

Но ему не хотелось ее огорчать.

— Ладно, Мариночка, — махнул он рукой. — После расскажу. — Он уселся в кресло перед письменным столом и начал выдвигать один ящик за другим, роясь в каких-то пожелтевших бумагах, что-то разыскивая. На самом же деле ему ничего не нужно было. Он рылся в ящиках просто лишь для того, чтобы занять себя чем-то, чтобы хоть немного забыться и успокоиться.

Марина это отлично понимала и, не желая его расстраивать, пошла на кухню, принялась готовить обед. Она знала Виктора: скоро он позовет ее и все расскажет. Но она ошиблась. Виктор стал одеваться, собираясь куда-то идти. Она вышла из кухни.

— Ты хочешь идти, Виктор? — спросила она.

— Хочу пройтись.

— Что с тобой? Почему ты не скажешь мне, чем ты огорчен? Что случилось?

Она его усадила на стул.

— Вчера на собрании писателей обсуждали мою повесть «Ветер в лицо» и разнесли ее в пух и прах, — тихо проронил он. — Сказали, что я не писатель, а… бумагомаратель… А все мое творчество — галиматья.

— Ах, боже мой! — возмутилась Марина. Ей казалось это просто кощунством. — Кто так мог говорить?

— Многие.

— Ну, все-таки?

— Сизолобов, Сурынин…

— Неужели даже Сурынин?

— Как я в нем ошибался! — с горечью воскликнул Виктор. — На днях в газете должен быть дан отчет об этом собрании… Мое имя будут склонять по-всячески. Стыдно будет на улицу выйти.

Несколько мгновений Марина стояла молча, ошеломленная тем, что услышала от мужа.

— Ведь это же ложь!.. — вскричала она. — Клевета!.. Ты талантливый человек, очень талантливый!.. Ведь Маяковский даже сказал об этом.

— Никто не придает значения тому, что он сказал, — горестно усмехнулся Виктор. — Меня здесь ненавидят и желают, чтобы я голову себе сломал.

— А я думаю, что ненавидят тебя потому, что завидуют тебе… Ты ведь талантливее их.

— Пойду, — сказал Виктор.

— Ты куда собрался? Сегодня выходной, побыл бы с нами.

— Пройтись немного.

— Возьми тогда с собой Ольгуню.

— Одевай ее.

Девочка, услышав, что отец намеревается взять ее с собой гулять, бурно стала проявлять свой восторг, захлопала в ладоши.

— Гулять!.. Гулять с папочкой!..

Оленьке теперь шел пятый год. Это была прелестная девчушка, белокурая, с большими голубыми глазами. Одевая девочку в новое красненькое платьице, Марина спросила у мужа:

— Ты ведь с Бадаевым и Словским был, кажется, дружен?

— Отношения у нас были неплохие.

— Словский ведь, кажется, в Москве где-то работает? И Бадаев там выдвинулся. Ты бы им написал, чтобы они защитили тебя от несправедливых нападок.

— Словскому я обязательно напишу. Вот только посмотрю, что они опубликуют обо мне в газете… Посмотрим еще, на чьей стороне будет правда…

— Правильно! — поддержала его Марина. — Не отчаивайся.

Виктор был прав. В среду в краевой газете появилась подвальная статья за подписью Сиволобова и Сурынина «Бульварщина». В статье живым, хлестким языком, причем, казалось бы, довольно убедительно, доказывалось, что повесть Виктора Волкова «Ветер в лицо» — не художественное произведение, а бульварщина, перемешанная с пошлостью и рассчитанная на отсталые вкусы. «Судя по этой повести, — писалось в статье, — молодой автор не обладает необходимыми данными для творческой деятельности. Мы рекомендовали бы ему не растрачивать напрасно свои силы и время на то, к чему у него нет способностей».

К такой обидной, а главное, несправедливой статье, к счастью, Виктор уже был подготовлен, и ее появление на страницах газеты не так уж сильно его огорчило, как огорчила маленькая заметка, опубликованная на следующий день в той же газете.

Заметку эту опубликовал хороший друг Виктора, тоже начинающий писатель, причем весьма одаренный, Смоков. Он работал в местном издательстве и редактировал Викторову повесть.

Во время редактирования рукописи он беспрестанно твердил Виктору:

— Знаешь, Витя, по-дружески тебе скажу: замечательная будет повесть… Ты — талантливейший человек!.. Ей-богу, правда! Тебе от бога дано.

И теперь этот Смоков открещивался от всего — и от Виктора и от его повести. Он писал в заметке, что, когда он прочитал повесть Волкова «Ветер в лицо», он отнесся к ней отрицательно. Но Виктор Волков, кичась-де своими революционными заслугами, чуть ли не с кулаками лез к нему, заставляя редактировать повесть. И он, дескать, Смоков, смалодушничал, испугался угроз Волкова и стал редактировать его повесть, хотя заведомо считал ее порочной.

Эта ложь человека, которого Виктор считал своим другом, его особенно опечалила и возмутила.

— Ну как после этого верить людям! — жаловался Виктор Марине. — Как будто прекрасный человек, этот Иван Смоков, и вот на тебе! Любопытно, что его заставило лгать?.. Неужели страх?..

— Да, именно боязнь, — заметила Марина. — Он, ничтожнейший человек, испугался после опубликования статьи как бы чего не вышло… Лучше признать себя виновным заранее и откреститься от тебя, а то ведь вдруг возьмут его за жабры.

— Ну как ты думаешь, могу ли я после этого подать ему руку? — посмотрел Виктор на Марину.

— Да он тебе ее сам подаст, — усмехнулась Марина. — Вот посмотришь. Скажет: «Витя, не сердись, я вынужден был так сделать. Иначе могли бы для меня быть неприятности…»

Слова Марины были пророческими. В тот вечер как ни в чем не бывало к Волковым пришел Смоков.

— Здраствуйте, Мариночка, — благоговейно склонился он перед супругой Виктора, лобызая ее руку. — Здорово, Витенька!.. Ты что, неужто дуешься на меня?.. Чудак!.. Чего серчаешь-то?.. Неужели из-за этой злосчастной заметки?.. Пойми, иначе я не мог поступить…

Марина не выдержала и захохотала. Виктор взорвался:

— Идиот!.. Зачем ты солгал?.. Разве я подступал к тебе с кулаками?.. Ты скажешь, что может быть не хвалил мою повесть?..

— Хвалил, — твердо заявил Смоков. — И буду хвалить. Замечательная повесть!..

— Зачем же ты солгал в газете?

— Заставили.

— Врешь! Кто тебя мог заставить?..

— Издательство. Да не только в издательстве, но и…

— Не поверю.

— Как хочешь.

Иван Евстратьевич Смоков был примерно одних лет с Виктором. Они даже и внешне несколько походили друг над руга. Только Смоков был несколько ниже ростом, плотнее. По натуре своей он хотя был и добродушен, но временами на него нападала желчность, раздражительность. В такие минуты он был несносен. Он прилично одевался, следил за собой. Всегда был чисто выбрит, опрятен. Светло-русые волосы носил длинными, зачесывал их назад, прикрывая раннюю плешь. На лице его часто блуждала масляная улыбочка. Особенно она появлялась тогда, когда перед его взором вдруг возникали хорошенькие женщины. Женщин он любил до самозабвения. Не проходило и недели, чтобы он не влипал в какую-нибудь любовную историю…

В таких случаях жена Смокова — крупная женщина с крестьянским лицом Анастасия Никитична, или Настюка, как нежно называл ее Иван Евстратьевич, устраивала своему неверному супругу грандиозные баталии. В пылу ревности она, как утверждают, даже бивала его.

Иван Евстратьевич, обливаясь слезами, стоял перед женой на коленях, вымаливая прощение. Он каялся в своих прегрешениях, клялся и заверял, что теперь он даже и не взглянет на женщин, какими бы обольстительными они ни были. Сердце у Настюки было мягкое, она сдавалась, и супруги примирялись. Неделю-другую Иван Евстратьевич, как напроказивший и побитый щенок, юлил перед женой, был с ней приторно ласков. И стоило Настюке несколько успокоиться, как Смоков снова попадался с поличным. И снова между супругами скандал, драка, клятвы, заверения.

Вот таким по натуре своей был Иван Евстратьевич Смоков.

Когда по поводу многочисленных любовных приключений Смокова его приятели подшучивали над ним, Иван Евстратьевич не обижался, он тоже весело смеялся.

— Что поделать друзья, — говорил он. — До чертиков люблю женщин. Как увижу хорошенькую женщину, так от восторга замираю. Так бы и задушил ее в своих объятиях… Да надо прямо сказать, что и они меня любят…

— До самой старости, наверно, будешь их любить? — допрашивал Смокова какой-нибудь его приятель.

— Ей-богу, правда! — обрадованно подтверждал Иван Евстратьевич. — Я буду, как Франсуа Видок…

— Кто это?

— О, это был замечательный человек! — воскликнул Смоков. — Жил он в прошлом веке во Франции. С него Виктор Гюго писал своего Жана Вольжана в «Отверженных», а Бальзак — Вотрена в одноименной пьесе… Всю жизнь свою Франсуа Видок любил женщин и они его. В семьдесят лет он был еще настолько бодр душой и телом, что имел нескольких молодых любовниц… Умирая в 1857 году, он сказал: «Я мог бы в жизни много достигнуть, даже маршальского жезла и быть таким, как Мюрат… Но увы!.. Я слишком любил женщин. Ах, если бы не женщины да не дуэли!..» На его похоронах присутствовала какая-то пышно разодетая молодая прекрасная дама под траурной вуалью. Склонившись над гробом старого Видока, она горько рыдала. Никто не знал, кто она… Но догадывались, что дама эта из знатнейшей во Франции фамилии. Может быть, какая-нибудь герцогиня. Вот это я понимаю, — восторженно потирал руки Иван Евстратьевич. — Обаятельнейшая и знатнейшая дама во Франции из-за любви к старому хрычу Видоку не побоялась скомпрометировать себя. Вот я и хочу взять пример с этого Видока…

Родился Иван Евстратьевич где-то под Воронежем в семье крестьянина. Поэтому Смоков со дня рождения запечатлел в своей памяти крестьянскую жизнь, быт земледельцев.

Крестьянская тема была основной в его творчестве. На тему деревенской жизни он написал несколько превосходных рассказов и повесть «Лемехи», пользовавшихся успехом у читателей.

Разговор, который сейчас затеял Виктор, Ивану Евстратьевичу, видимо, не нравился.

— Витенька, ну зачем нам ссориться?

Виктор был мягким, отходчивым человеком. Обидел его Смоков очень, но стоило тому же Смокову прийти сюда, поболтать, попаясничать, и вот у Виктора уже не осталось и крупицы зла на него.

— А я и не хочу ссориться, — ответил Виктор. — Я только хочу сказать тебе, что поступил ты подло, гадко.

— Допустим, что подло, — согласился Смоков. — Я понимаю. Так давай все это задушим в зародыше. Не серчай. Я уже не такой плохой, как ты думаешь…

В тот вечер они еще долго беседовали.

 

XIV

Однажды, возвращаясь с черноморского курорта, Аристарх Федорович и Надя решили заехать на несколько дней в Дурновскую станицу. Надо же было, наконец, когда-нибудь познакомиться профессору с родителями жены. О своем приезде Надя заранее уведомила родных телеграммой.

Телеграмма эта в доме Ермаковых произвела переполох. Ехал-то ведь не кто-нибудь, а сам зять — профессор. Нельзя было перед ним ударить в грязь лицом. Надо было подготовиться к встрече как следует. В доме поднялась суматоха. Женщины стали мыть и скоблить полы, двери, окна.

Василий Петрович зарезал молодого барашка, индюка и пару кур. Комнаты заполнились чадом. Значительно постаревшая за последние годы, но по-прежнему еще крепкая и бодрая, Анна Андреевна, не отходя от пылающей печки, стала готовить всевозможные яства к приезду дорогих столичных гостей.

Василий Петрович выкатил из-под сарая давно уже не используемый тарантас, отмыл его от куриного помета. Высушив на солнце, подкрасил его кое-где черной краской, подновил, подмазал оси дегтем.

В день приезда гостей все встали рано. Захар побрился, приоделся, запряг лошадей в тарантас и поехал на станцию.

Вся семья Ермаковых с нетерпением ждала приезда гостей, хотя все хорошо знали, что раньше вечера они не приедут. И когда солнце стало клониться к закату, все начали заглядывать в окна чаще.

…Блаженно улыбаясь оттого, что он везет к себе таких родных, долгожданных гостей, Захар подъезжал к станице. Сидя на козлах, он помахивал кнутом на лошадей:

— Эй, пошли! Пошли!..

Отмахиваясь хвостами от липнущих к потным брюхам оводов и слепней, бодрые лошадки живо катили по дороге тарантас, поднимая за собой облака сизой душной пыли.

Аристарх Федорович задумчиво покуривал, рассматривал открывающиеся перед его взором степные пейзажи. Надя с искрящимися от возбуждения глазами нетерпеливо вглядывалась в приближавшуюся станицу. Все ей здесь живо напомнило детские годы и юность. Вспомнила она и свою первую любовь к Мите Шушлябину. Глаза ее повлажнели. Заметив, что Захар чему-то усмехнулся, она спросила:

— Чему смеешься, братец?

— Да вон, видишь, — указал он кнутом на рощу, разросшуюся на окраине поселения, из которой сейчас бежали к станице два паренька. — Дозор помчался докладывать о нас. Это ж твои племянники — Ленька и Ванятка.

— Большие-то какие!

— Да, помощники уже добрые, — согласился Захар. — Ванюше пятнадцатый пошел, а Лене тринадцатый…

— Учатся?

— А как же. Без этого ныне нельзя. Ваня шестой класс заканчивает, а Леня — в четвертом… Нехай учатся до конца второй ступени. В наше время, при царизме-то, три класса, бывало, закончишь — и все. Абы расписываться умел. А ныне Советская-то власть допущение дала всякому учиться. Только бы охота была, а то учись, сколь твоей душе угодно. Хочу, Надя, чтобы до дела дошли, людьми б стали, как ты, к примеру, али как Проша…

Помолчав, Захар нерешительно взглянул на сестру, покосился на Аристарха Федоровича.

— Закончат они вот вторую ступень, — сказал он. — Могет быть, и в институт какой надобно будет определить. Без руки-то, должно, не обойтись.

Он замолк и снова взглянул на профессора. Тот понял взгляд Захара и ответил:

— Вы не беспокойтесь, Захар Васильевич. Пусть они заканчивают среднюю школу, а там мы с Надюшей поможем им поступить в какой-нибудь вуз.

— Премного вам благодарен, Аристарх Федорович, — наклонил свою лохматую голову Захар. — Ну, вот мы уже и к дому нашему подъезжаем. Вон батя с мамашей вышли нас встречать.

Как только ребята, запыхавшись от быстрого бега, ворвались в дом и сообщили, что гости уже подъезжают к станице, тотчас же поднялась суета. Василий Петрович, одетый чуть ли не с утра по-праздничному в касторовый черный сюртук, сшитый им еще до русско-германской войны, и синие суконные шаровары с широкими алыми лампасами, поскрипывая новыми сапогами, заметался по комнатам в поисках запропастившейся куда-то расчески. Ему хотелось еще раз провести ею по своим жидким седым волосам.

— Да куда же она, дьявольская, девалась? — ворчал он.

Супруга его Анна Андреевна, тоже уже одевшаяся для встречи гостей в новую черную с белым горошком юбку и голубую кофточку, волоча длинным подолом по полу, сновала по комнате, разыскивая покрывной платок, который все время был вот здесь, на глазах, а в нужную минуту исчез как нарочно, словно провалился сквозь землю.

Лишь одна сноха Лукерья, высокая, костлявая женщина с длинным носом, сохраняла полное спокойствие. Она не торопясь разыскала свекру расческу, а свекрови ее платок и выпроводила стариков на улицу. И вот теперь они стояли у гостеприимно распахнутых ворот, широко улыбаясь и влажными глазами глядя на подъезжавший тарантас.

Соскочив на ходу с тарантаса, Надя побежала к родителям.

— Папочка! Мамочка! Милые!..

— Доченька! — всхлипнула Анна Андреевна, прижимая к своей груди Надю. — Чадушка! Сколь годов я уж не видала тебя, моя кровушка. Какая же ты красавица стала! Господи, боже мой! Дай мне наглядеться на тебя…

Разглаживая пушистую бороду, Василий Петрович умильно поглядывал на подходившего к нему в добротном сером костюме улыбавшего Аристарха Федоровича:

— Уж, конешное дело, должно, зятюшка?

— Да, Василий Петрович, — подтвердил профессор. — Он самый и есть. Давайте познакомимся.

Аристарх Федорович снял шляпу и подал руку старику.

— Что же, дорогой зятюшка, — сказал Василий Петрович, — коль не побрезгуете, давайте по-родственному-то поцелуемся.

Они расцеловались. Потом Аристарх Федорович поздоровался с тещей, а Надя — с отцом. Поцеловав дочь, старик, поднял палец, назидательно сказал:

— Вот что, Надежда, попался тебе в мужья хороший человек, так, значит, люби его, слушайся.

Надя засмеялась и ничего в ответ на сказала, пошла на крыльцо.

В доме встретила гостей побагровевшая от смущения Лукерья.

— Здравствуй, Луша! — обняла ее Надя. — Ты никак не стареешь.

— А что нам подеется, — хихикнула Лукерья в конец платка. — Мы под солнцем каленые, под дождем моченые. Закалились… Это вы там, в Москве, нежные, разными ученостями занимаетесь. Вишь ведь какие вы красавицы стали.

— Луша! — захохотала Надя. — Что это ты меня на вы стала называть?

— Да как же, милая Наденька, вы же теперь профессоршей стали. Навроде и неудобно вас при муже на ты называть.

— Глупости говоришь, Луша! Говори мне ты, а то я на тебя рассерчаю. Ладно?

— Ладно, — обещала Лукерья. — Надюша, а как насчет детишек? Будут у вас али нет?

— Будут, обязательно будут. А где же мои племянники? Леня! Ванечка! Где вы?..

Из горницы несмело выступили два мальчугана, одетые в синие сатиновые рубахи и новые штаны с лампасами.

— Ой-ей-ей! — захлопала в ладоши Надя. — Какие кавалеры! Совсем взрослые! Ну, друзья, целуйте тетку!

Ребята несмело поцеловали ее и чинно пожали руку профессору.

— Аристаша, — сказала Надя мужу, — открой чемодан. Там для ребят кое-что есть.

Аристарх Федорович занялся чемоданом, а Надя тем временем заговорила с мальчиками об их учебе. Ребята обстоятельно отвечали на вопросы тетки и с любопытством поглядывали на профессора, который представлялся им каким-то неземным, загадочным существом.

Чемодан был открыт. Надя стала извлекать из него подарки для родных. Она вынула два кожаных портфеля.

— Это вам, ребята, — сказала она мальчикам. — Внутри каждого из них разные карандаши, ручки и тетрадки и другие письменные принадлежности.

У ребят радостно заискрились глаза. Поблагодарив тетку, они побежали в горницу рассматривать подарки.

— А это, мамочка, тебе, — сунула Надя матери отрез кашемировой ткани на платье. Второй кусок яркого оранжевого шелка она передала невестке. — А это, Луша, тебе.

Лукерья вспыхнула от удовольствия.

— Папочка, а это тебе, — положила Надя перед отцом на столе серебряные часы на цепочке.

— Ой, господи! — расчувствовался старик. — Сроду в жизни не носил часов. А теперича, видно, надобно будет носить. Спасет вас Христос, дорогие, за подарочек…

В комнату вошел Захар, управившийся с лошадьми.

— А тебе, Захарушка, придумывали-придумывали, что купить. Да вот я и надумала… Смотри! — вытащила она из чемодана никелированный прибор для бритья и бритву. — Тут, братец, все есть: вот пудреница с пудрой, это мыльный порошок, а это одеколон…

— Чего-о!.. Чего-о?.. — добродушно рассмеялся Василий Петрович. Деколон, гутаришь?.. Хе-хе!.. Вот, Захар, деколоном ты взбрызнешься да в катух пойдешь навоз чистить… Ха-ха! Так, парень, пожалуй, от деколонного духа-то и скотина разбежится… Ну, Надюшка, и учудила ж ты… Разве же духи-то подобают нашему землеробскому званию?..

— Папа, в праздничные дни после бритья хорошо одеколоном взбрызнуться.

— Ну, разве что в праздники…

Анна Андреевна пригласила всех в горницу, где чуть ли не с утра стол был уставлен всевозможными яствами и графинчиками с водкой и вином.

— Садитесь, дорогие гостечки, — ворковала старуха. — Садитесь, родненькие… Садитесь, а-а… — она запнулась, не зная, как называть своего такого важного зятя, — …садитесь, господин профессор, вот сюда…

Все рассмеялись.

— Ой, мамочка, — сказала Надя. — Как ты официально величаешь своего зятя. Его зовут Аристарх Федорович, Аристаша. Так и зови.

— Запамятовала, доченька, — засмущалась старуха. — Да как-то уж неудобно его так называть-то. Ведь он вишь какой человек ученый. А я его Аристаша. Еще обидится. Скажет: старуха деревенская, необразованная…

— Что вы, мамаша, — сказал профессор. — Я ведь человек простой, из такой же казачьей семьи, как и ваша. Прошу вас, Анна Андреевна, относитесь ко мне, как к своему зятю, как к сыну…

— Ты вот, зятюшка, садись около меня, — потянул Василий Петрович профессора к тебе. — Садись, родной! Давай выпьем по-казачьи. Чего тебе налить-то? Беленькой али красненькой?

— Да можно и того и другого отведать, — усмехнулся Аристарх Федорович.

— Вот это правильно! — обрадовался старик. — Я тоже люблю пропустить иной раз рюмочку-другую. Да без этого русскому человеку и жить никак нельзя. За рюмкой вина и поговорить можно по душам, и дело какое сварганить. Захарушка, тебе какой же: беленькой али красненькой?

— Ты уж мне, батя, давай покрепче.

— А тебе, Надюшка, должно, винца налить?

— Нет, мне тоже беленькой.

— О! — изумился Василий Петрович. — Молодчага! Вот за это люблю, а тебе, мать, красненькой налью.

— Избави бог! — взмолилась Анна Андреевна. — Уволь, Петрович. Сам знаешь, сроду в рот ничего хмельного не беру.

— Нельзя, мать, — возразил старик. — Для такого случая ты хоть пригуби, поздравь гостей с благополучным приездом. И ты, Луша, выпей. А ребята и так обойдутся…

— Нет, папочка, — весело возразила Надя. — Ради такого семейного праздника налей вина и мальчикам. Пусть выпьют. Они уже большие.

— Ну, нехай выпьют, — снисходительно согласился Василий Петрович. Луша, дай-ка рюмки.

Когда рюмки были наполнены, старик поднялся. Торжественно оглянув сидевших за столом, он сказал:

— Дозвольте мне, мои родные, слово вам сказать. Мы с матерью дюже довольны тем, что создали такую хорошую да дружную семью. Погляжу я на детей своих, и душа радуется… Вот сидит наш старший сын Захар, великий труженик, все наше хозяйство лежит на нем. Всю жизнь свою Захар за большими чинами не гнался, а занимался хлеборобским трудом. Зато второй мой сын Проша — орел. Настоящий орел! Красный генерал! А кто б мог подумать? Простой сиволапый казачонок рос, а вот поди ж ты. Молодец! Чую, далеко пойдет парень. Моя кровь! — горделиво добавил он. — Да вот и дочушка Надя не подкачала. Ученым человеком стала. Вишь, мужа себе какого приобрела, — ласково взглянул он на профессора. — Могет быть, и внуки до дела хорошего дойдут. Все слава тебе господи! — перекрестился он. Гневить бога не приходится. Недаром говорят, что наша порода от Ермака идет. Все умные у нас да хорошие… Только вот о Косте я дюже горюю, — с болью вырвалось у старика. — Не повезло ему в жизни. Нелегко, должно, ему на чужбине-то блукать. А ведь тоже было генеральского чина добился. Да, видно, чин-то этот ему не впрок пошел. Блукает, он, как волк, где-то по заграницам, ежели, конешно, жив еще. Могет быть, и помер… Что ж, пошел он, видать, не той дорожкой, прошибку понес. Ну, что ж, кто не ошибается? Конь о четырех копытах и то оступается… Дай бог Косте мирного житья на чужбине, ежели жив, а Не жив, так царство небесное ему. Дорогие друзья мои, выпьем за живых и мертвых наших родных!

Все чокнулись и выпили.

Обед проходил в приятной беседе. Василий Петрович захмелел. А когда он хмелел, то любил порассуждать. Обернув свое раскрасневшееся лицо к Аристарху Федоровичу, он говорил ему:

— Ты вот послухай-ка меня, богоданный зятек, что я тебе скажу. Дай бог здоровья Советской власти за то, что учит нас уму-разуму. При ней я хозяином крепким становлюсь. При царях-то трудно было пробиться нашему брату, а ныне легче становится жить. Вот купили мы зараз с Захаром трактор себе. А это, брат, большое дело для нас. Мало того, что свою землю на нем обрабатываем, но и другим помогаем засевать. Конешное дело, не бесплатно… Думаю дом новый поставить, комнат на шесть, на семь, кирпичный, крытый оцинкованным железом… Сад задумали хороший развести. В нынешнем году винограда много насадили. Думка есть пчелок развести ульев так на пятнадцать-двадцать. Уход-то за ними одинаковый, что за пятью, что за двадцатью. А мед на рынке дорогой, ежели повезти его, скажем, в Ростов али еще в какой другой город.

— Все это интересно, дорогой Василий Петрович, — мягко сказал профессор. — Трактор приобрели, земли много засеваете, намереваетесь значительно расширить свое хозяйство, дом хотите новый построить, сад развести. А я вот как-то неуверен, нужно ли вам все это?

Василий Петрович ошеломленно посмотрел на него.

— А как же? — растерянно спросил он. — Все ведь мы люди, все стараемся улучшить свою жизнь. Рыба ищет где бы глубже, а человек как бы лучше. Да ведь я преклонных лет. И супруга моя такая же. Ежели годков пять протянем на белом свете, так это хорошо. Не о себе думаю — о детях да внуках своих… Могет быть, — нерешительно взглянул он на профессора, — и у вас с Надей детишки могут народиться…

— Конечно, могут быть, — согласился Аристарх Федорович. — Но, Василий Петрович, дорогой мой, разве я с Надюшей и наши дети будем рассчитывать на ваши богатства? Конечно, нет. Были раньше времена, когда наследники с нетерпением ждали дедовского наследства. А сейчас не то. Если у нас будут дети, мы сумеем их воспитать, дадим образование, поставим на ноги. Будут работать, обеспечат себя. Вероятно, так же мыслит и Прохор Васильевич. Другое дело — Ваня и Леня, они живут с вами. Некоторое время им потребуется еще ваша забота о них. Но через пяток лет и они тоже станут на свои ноги…

— Что ж, выходит, мои старания ни к чему? — упавшим голосом спросил Василий Петрович. — Стало быть, можно мне и не работать?

— Нет, — сказал профессор, — я не хочу этого сказать. Работать вам надо, даже необходимо. Всю жизнь вы привыкли трудиться. Если вам сейчас перестать работать, то жизнь для вас окажется пустой, непривлекательной. Я говорю о другом…

— Папочка, — вмешалась в разговор Надя, — Аристарх Федорович хочет сказать, что работать тебе надо, но богатства наживать не следует.

— Не следует? — с огорчением переспросил старик. — Вот все вы нынче стали какие-то колобродные, непонятные… Однова я даже с Виктором из-за этого поругался. Он мне тоже говорил: «Не покупай, говорит, дядя, трактор, не нужен он тебе, из-за него одни лишь неприятности у тебя будут»… И вот зараз зятек мой, извиняюсь, Аристарх Федорович, человек ученый, а поет не то. Истинный господь, не то…

Старик намеревался с жаром доказывать свою правоту, но пришел с почты рассыльный и вручил ему письмо с заграничными марками и штемпелями.

— Откель же это, а? — рассеянно теребил в руках конверт Василий Петрович, не решаясь вскрыть его.

— Уж не от Кости ли? — дрогнувшим голосом сказала Анна Андреевна.

— Дай-ка, папа, я посмотрю, — протянула руку Надя.

Старик покорно передал конверт дочери. Молодая женщина внимательно осмотрела штемпеля и марки на голубом конверте.

— Это письмо от Кости, — проговорила она, намереваясь вскрыть конверт.

— Погоди! — испуганно вскочил Василий Петрович. — Не разрывай! Ой, боже мой!.. — приложил он руку к сильно забившемуся сердцу. — Не было печали, так черти накачали. И зачем ему было нам писать? Беды теперь не оберешься, по станице разговор пойдет, скажут: с сыном, белым генералом, переписку ведет. Ах ты, матерь божия! Ой, нет, я вскрывать это письмо не буду. Отнесу в стансовет, нехай что хотят, то и делают с ним. Али секретарю партии, товарищу Незовибатьку передам. Генерал, так его! — вдруг свирепея, заорал Василий Петрович, ударив кулаком по столу. — Удрал подлец, за границу, а мы тут через него и горе терпи, переживай. Письмо еще прислал, дурак. Али он не знает, что нам тут за него душу вытрясут…

— Петрович! — простонала Анна Андреевна, заливаясь слезами. — Бога-то не гневи! Сын ведь он нам с тобой…

Для матери все ее дети были одинаково милы и дороги. Всех их, своих кровных детей, она, старая мать, выносила под своим любящим сердцем, всех их в тяжелых муках рожала, всех вынянчила, воспитала. И всех таких непокорных и забурунных заграбастала бы сейчас в свои жаркие объятия и никому-никому в обиду не дала!

Распаленный вышел из-за стола Василий Петрович, намереваясь направиться к станичному начальству.

— Батя! — глядя в окно, сказал Захар. — Вон идет председатель стансовета Меркулов. Может, покликать его! При нем бы и прочитали письмо. Навроде бы мы без всякой утайки, власть бы сразу знала про письмо.

Мгновение старик подумал.

— Покличь! — приказал он сыну.

— Сазон Миронович! — высунувшись из окна, крикнул Захар. — Зайди на минутку к нам, дельце есть.

— Некогда, Захар Васильевич, — отмахнулся Сазон. — В другой раз зайду.

— А ну-ка, пусти, — отстранил сына от окна старик. — Здорово дневал, Сазон Миронович!

— Слава богу, Василий Петрович, — приподнимая фуражку, откликнулся Сазон.

— А у нас радость большая, — осклабился старик.

— Что такое? — поинтересовался Сазон.

— Гости, брат, московские приехали.

— Да ну? Не Прохор ли Васильевич?

— Нет, Надежда Васильевна с своим супругом-профессором пожаловали. Зайди-ка, браток, на минуточку, поприветствуй их.

«Гм… — усмехнулся про себя Сазон. — Что-то старый заюлил. Зачем я ему с своим приветствием? Какой-то умысел есть…»

— Зараз зайду, Василий Петрович, — ответил он.

У порога его встретила Надя.

— Ух ты! — изумленно оглядывая ее, воскликнул Сазон. — Да тебя ж, Надежда Васильевна, и не узнать! Какая красавица стала!

— Да и ты, Сазон Миронович, кавалер хоть куда, — рассмеялась Надя. Сазон Миронович, — потянула Надя за руку его, — познакомьтесь. Мой муж, Аристарх Федорович. Аристаша, это наш старый друг, полчанин. Вместе мы воевали в Первой Конной Армии. Лихой рубака.

— Рад с вами познакомиться, — проговорил профессор. — Я о вас немало хорошего слышал от жены.

— Садись, Сазон Миронович, — пригласила Анна Андреевна, подвигая стул к столу. — Гостем будешь.

Сазон не стал отказываться от приглашения, он пригладил рукой чуб, важно уселся за стол. Василий Петрович налил ему стакан водки:

— Выпей-ка.

— Чего ж я один буду пить? Уж вместе.

— Это штрафной тебе, а потом и вместе выпьем.

— Эх, что делать? — крякнул Сазон, с удовольствием беря стакан. — Где уж, видно, наша не пропадала! Со свиданьицем вас! Желаю доброго благополучия.

— Благодарим покорно, — поклонился Василий Петрович. — Тебе тоже всех благ…

Некоторое время все сидели за столом, мирно беседуя, пили, ели. Потом Василий Петрович спохватился, словно вспомнив, хотя об этом он и не переставал думать:

— У ты, будь неладно! Забыл было про письмо.

— Что за письмо? — насторожился Сазон.

— Да вот зараз с почты принесли какое-то письмецо. Навроде как бы из-за границы. Почитай-ка нам, Надюша.

Все это было проделано так естественно, что Сазон Меркулов, на что уж был хитрющий казак, ни в чем не заподозрил старика.

— От кого же это могет быть? — полюбопытствовал он.

— А бог его ведает? — пожал плечами Василий Петрович. — Зараз узнаем.

Надя вскрыла конверт, развернула густо исписанный клочок бумаги. На стол выпала небольшая фотография седовласого исхудавшего мужчины. Анна Андреевна трепетно схватила ее дрожащими руками.

— Сынушка! — впилась она глазами в фотографию. Слезы полились по ее морщинистым щекам. — Боже ты мой! Какой же он стал, бедненький! Настоящий старик… Родимый мой. Видно, несладко ему живется на чужбине…

— Ванятка, подай очки! — попросил Василий Петрович.

Мальчик принес очки. Надев их, старик присмотрелся к фотокарточке.

— Да, — вздохнул он. — Видать, взаправду, небогато он там живет. Ну, что же, что искал, то и нашел. Никто его туда не толкал. Сам добился такой жизни.

Фотография пошла по рукам. Каждый, посмотрев, передавал ее другому, говоря что-нибудь соболезнующее о Константине.

— Ладно, — махнул рукой Василий Петрович. — Господь с ним. Какой есть, таким и останется. Читай, Надюша, письмо.

— Слушайте! — сказала Надя и стала читать письмо вслух:

«Дорогие родители и все мои ближайшие родственники! Привет вам с чужедальной стороны от блудного сына вашего, бездомного, печального скитальца. Думаю, что не особенно приятно вам будет получить это письмо от меня, ибо неизвестно еще, как на это посмотрит ваша власть…»

Василий Петрович покосился на Сазона и с удовлетворением подумал: «Господь вразумил нас позвать этого дурака. Нехай слухает, а то бы беды могли нажить. Привязались бы…»

— Далее что? — спросил он тревожно.

«Могут еще подумать, — читала Надя, — что я намереваюсь завязать с вами переписку! Нет! Я не прошу от вас ответа. Мне его не надо. Просто я решил написать вам, напомнить о себе, сказать, что жизнь моя не удалась. Когда-то я мечтал о многом, очень многом. Я рьяно добивался своей цели. Мне хотелось быть если уж не на первых ролях в жизни страны нашей, то хотя бы на вторых, быть видным. Когда-то я страшно завидовал головокружительной карьере Мамонтова, мальчишке Покровскому, тупице Шкуро. Но завидовал зря. Все они кувырком полетели в пропасть. Некоторые из них гниют в могиле, другие же, как и я, влачат жалкое существование на чужбине… Да черт с ними! Лучше я скажу о себе. У меня, дорогие, не хватило ли сил, ни умения добиться своего счастья…»

Письмо было длинное. В нем было много бессвязных рассуждений, много было сумбурного. Видимо, Константин писал его в сильном возбуждении.

«Дорогие мои, — заканчивалось письмо, — простите за все. Прошу прощения у отца. Я когда-то глупо и нелепо обидел его. Земно кланяюсь ему в ноги. Прости, отец!..»

Василий Петрович закашлялся и, оглянувшись, — не смотрят ли на него, — украдкой отер глаза.

«Прошу прощения у милой родной мамы, я к ней недостаточно почтительно относился. Только тут, на чужбине, я почувствовал, что значит мать!..»

Анна Андреевна зарыдала.

— Ну, ладно уж, мать, — сказал Василий Петрович. — Помолчи уж.

«Прошу прощения и у братьев — у Захара и Прохора. Особенно у Прохора. Были мы с ним лютыми врагами. Но бог нас рассудит, кто из нас прав, а кто виноват. Я за все ему прощаю, пусть и он меня простит…

Целую свою любимую сестренку Наденьку. Привет всем моим племянникам и племянницам.

В то время, когда вы, мои дорогие, будете читать это письмо меня, несчастного вашего сына и брата, в живых уже не будет. Я кончаю все расчеты с жизнью…»

— Боже мой! — в ужасе всплеснула руками Анна Андреевна. — Сыночек родной!

— Да погоди же, мать! — оборвал ее Василий Петрович. — Послухай вот!

Старуха притихла. Нада читала дальше:

«Посреди Парижа протекает прекрасная закованная в гранит река Сена. Через нее переброшено много мостов. В числе их есть так называемый Новый мост, хотя ему уже более трехсот лет. Мост этот очень любят самоубийцы. С него удобно прыгать в воду. Все неудачники, вроде меня, приходят на Новый мост. Полюбовавшись в последний раз Сеной, они бросаются с моста вниз головой. Вот такую смерть я-и выбрал себе. Прощайте! Поплачьте по мне. Родная мамочка, отслужи за упокой моей души панихиду.

Ваш Константин».

Тут уж никакая сила не могла сдержать старую женщину от рыданий. Закрыв восковыми, испещренными синими сухожилиями руками лицо и припав головой к столу, она зарыдала, причитая:

— И ро-одимый… ты мой… сы-ынушка-а…

Насупившись, Василий Петрович молчал. По бронзовым его щекам ползли слезы, и он теперь не стыдился их. Плакала Надя, плакала и Лукерья. Захар нагнул свою чубатую голову, крутые его плечи вздрагивали.

Сазон вздохнул.

— Что ж, граждане. Горе, конешное дело, для вас дюже большое… — Он встал и тихо вышел из горницы. Его никто не удерживал.

 

XV

Окончив академию, Прохор Ермаков получил назначение в штаб Северо-Кавказского военного округа на должность начальника пятого отделения, ведающего боевой подготовкой.

Представившись командующему Кашурину Евдокиму Карповичу, с которым был немного знаком еще во время гражданской войны, Прохор приступил к исполнению своих обязанностей.

Квартиру Прохору Ермакову дали хорошую, четырехкомнатную, уютную и удобную. Семья стала обживаться к ней, подыскали и домработницу. Зина, жена Прохора, устроилась на работу по своей специальности в филиал научно-исследовательского института организации и экономики сельского хозяйства. Прохор души не чаял в ней и в маленьких детях, Генке и Ане.

Любовь между Прохором и Зиной началась при довольно романтических обстоятельствах. Будучи в 1918 году членом совнаркома Донской социалистической республики, Прохор в составе экспедиции председателя совнаркома Федора Подтелкова был направлен в верховые станицы Дона. Цель экспедиции заключалась в вербовке фронтового казачества в советские полки.

В слободе Поляковке экспедиция Подтелкова была окружена контрреволюционными казаками во главе с гвардейским офицером Спиридоновым, сослуживцем Подтелкова по русско-германской войне, и разоружена.

Видя всю безысходность и неминуемую гибель отряда, Подтелков приказал Прохору во что бы то ни стало пробиться сквозь враждебно настроенную толпу белогвардейцев за помощью к Щаденко, находившемуся с отрядом Красной гвардии на разъезде Грачи. Прохор бросился выполнять приказание Подтелкова, но был обстрелян белыми и ранен. Истекающего кровью, его спасла Зина, на глазах которой он был ранен. Она спрятала Прохора в соломе на своем дворе.

За те немногие дни и ночи, что Прохор прятался у Зины, молодые люди успели полюбить друг друга. Расставаясь, они даже дали обещание встретиться как можно скорей. Но начались суровые дни гражданской войны, разлучившие их на долгие годы. Но потом они все же встретились и поженились.

…Как-то придя со службы домой, Прохор застал у себя Марину. Еще раздеваясь в передней, он услышал ее грудной смех, доносившийся из столовой.

— Если это платье надеть, — смеясь говорила Марина, — так мужчины нас засмеют…

— А вот такое? — спросила Зина.

— Совсем другое дело, Зиночка. Оно и модно, и тебе будет идти. Но к нему шел бы кружевной воротничок. Обязательно к новоселью сшей себе.

Скинув сапоги и надев комнатные туфли, Прохор вошел в столовую.

— Здравствуй, Мариночка! — поздоровался он. — О каком новоселье идет речь?

— Здравствуй, Проша. О каком новоселье? Понятно, о вашем. Ты что, хотел бы так отделаться? Не выйдет.

— А как на это смотрит моя супруга? — взглянул Прохор на Зину.

Зине было лет тридцать. Подстриженные черные волосы завитушками выбирались из-под шелковой розовой косынки, оттеняя ее белое лицо. Большие темные глаза с длинными ресницами придавали ее лицу особенную прелесть.

— Я на это смотрю положительно, товарищ супруг, — ответила Зина. Без вечеринки нам не обойтись…

Прохор подсел к женщинам и закурил.

— Ах, Прохор, что ты наделал! — в отчаянии вскричала Зина.

— Что такое? — испуганно вскочил Прохор, думая, не сел ли он на что-нибудь.

— Да закурил… — Я ведь просила тебя не курить в комнатах.

— Как ты меня испугала! — положил руку на сердце Прохор. — Я думал, случилась какая-нибудь беда.

Ткнув папиросу в пепельницу, он затушил ее.

— Так кого же пригласим на вечеринку, милые женщины?

— Во-первых, надо договориться, когда устроить ее, — сказала Марина, — а потом уже о приглашенных речь вести.

— Давайте организуем ее двадцатого августа, — предложила Зина. Будет кстати: у Гены день рождения.

— Замечательно! — захлопала в ладоши Марина. — Твои, Геничка, именины отпразднуем, — крикнула она упитанному краснощекому мальчику, возившемуся с игрушками в углу.

— А какие мне купят подарки? — спросил Гена.

— Ты, брат, оказывается, человек практичный, — засмеялся Прохор. Сразу речь завел о подарках…

— Это уж дело мое, что куплю, — засмеялась и Марина. — Тогда увидишь, что принесу.

— Итак, решено и подписано, — хлопнул ладонью по столу Прохор. Двадцатого августа. Кого приглашаем? Я вот, например, должен пригласить начальника первого отдела штаба Ворожейкина Михаила Аркадьевича. Он мой старый товарищ. Потом моего заместителя Коршунова Георгия Григорьевича тоже надо. Разумеется, оба должны с женами прийти. А теперь говорите вы, кого намереваетесь позвать. Одну минуточку, я сейчас…

Он принес из кабинета блокнот и карандаш.

— Слушаю, — приготовился он писать.

— Запиши профессора Карташова Фрола Демьяновича с женой.

— Это кто же такой? — полюбопытствовала Марина.

— Мой начальник, — сказала Зина. — Губолиз.

— Как? — изумилась Марина.

— Да, — засмеялась Зина. — У него странная и некрасивая привычка облизывать свои губы. Скажет слово и облизывает губы… Ха-ха-ха!

— Фу, как это неприятно! — брезгливо поморщилась Марина… — Надо еще пригласить Апухтина Михаила Федоровича. Он хороший приятель Виктора. Ездят вместе на рыбалку.

— Это ты про нашего Апухтина говоришь? — спросила Зина.

— Ну, конечно.

— О! Его обязательно надо. Он наш старший научный сотрудник. Замечательный человек. Когда я пришла в первый раз в институт, то не знала, за что взяться, растерялась. Апухтин помог мне, ознакомил с делами, ввел в курс работы…

— Решено, — резюмировал Прохор. — Включаем… Дальше кого?

— Наверно, все, — сказала Марина.

— Ну как же все? — возразил Прохор. — Надо же еще включить в список твоего, Марина, неизменного кавалера и рыцаря Смокова Ивана Евстратьевича.

— Смокова? — недоумевала Марина. — Зачем? Разве ты его, Проша, знаешь?

— Да как-то вот на днях Виктор познакомил меня с ним. Даже стакана по два пива выпили в ресторане… Приятное впечатление на меня произвел. Я даже успел прочитать его несколько рассказов… Даровитый человек он… Сумеет наверняка выбиться в хорошие писатели… Его, по-моему, стоит пригласить, а?

— Не знаю, — посмотрела Зина на Марину.

— Ехидный человек он немного, — сказала Марина. — А в общем, ничего. Можно, конечно, и пригласить… Его можно пригласить и без жены… Он этому случаю даже обрадуется…

— Нет уж, — закачал головой Прохор. — Если приглашать, так уж приглашать с супругой. — И записал: — Смоков с женой.

В этот вечер обо всем было договорено.

 

XVI

Двадцатого августа новенькая, еще пахнущая свежими красками, звонкая и светлая, как китайский фонарик, просторная квартира Ермаковых заполнялась шумливой, веселой толпой гостей.

Зина и Прохор принимали их в прихожей.

Вскоре все собрались за празднично накрытым столом. Здесь был и профессор Карташов Фрол Демьянович, лет сорока, гладко причесанный линялый блондин с серыми навыкате глазами, со своей супругой Людмилой Антоновной, маленькой и хрупкой женщиной лет тридцати пяти, работавшей врачом скорой помощи. Рядом с ним сидел его помощник по институту, старший научный сотрудник Апухтин Михаил Федорович, человек лет тридцати, спортивного телосложения, смуглолицый, в пенсне. Пришел он с женой — миловидной шатенкой Валентиной Васильевной.

Рядом с Мариной сидел заместитель Прохора — Георгий Григорьевич Коршунов, длинный, худющий мужчина (ста девяноста сантиметров роста, как он любил себя рекомендовать) с четырьмя шпалами в петлицах. По натуре своей он был замкнутый, угрюмый. Не поднимая глаз от тарелки, он слушал, что говорилось вокруг, и молчал.

В противоположность ему его жена Клавдия Дмитриевна — полная красивая женщина под тридцать лет — была кокетлива и непомерно болтлива. Она трещала, как сорока, иногда говоря такие несусветные глупости, над которыми сама же первая и хохотала. Сбоку ее сидел Иван Евстратьевич Смоков в темном пиджаке и светло-голубом галстуке. Он то и дело, впрочем, искоса поглядывая на свою супругу, сидевшую на другом конце стола в обществе Зины и Прохора, украдкой лобызал руку своей соблазнительной соседки.

— И почему я вас до сих пор не встречал? — ворковал он ей на ухо. Очаровательнейшая женщина. Первым же взглядом своих чудесных глаз вы сразили меня, и пал у ваших ног.

— Ох! — томно вздыхала Клавдия Дмитриевна. — Иван Евстратьевич, вы настоящий демон, соблазнитель. Берегитесь, предупреждаю вас, я влюбчивая. А вдруг я влюблюсь в вас, что тогда? Я ведь так просто не отстану от вас…

Иван Евстратьевич оторопело отодвинулся от нее. «А черт ее знает, пронеслось у него в голове, — а может, она в самом деле дура такая».

Клавдия Дмитриевна весело расхохоталась.

— А вы трус, оказывается!

Иван Евстратьевич захихикал.

— Что вы! Что вы!.. — расхрабрился он. — Ни одной женщины в своей жизни не боялся.

Уловив хмурый взгляд своей Настюки, Смоков вдруг притих, стал, к недоумению своей собеседницы, каким-то сразу скучным, посерьезневшим.

— Да что с вами, Иван Евстратьевич? — допрашивала его Клавдия Дмитриевна. — Подавились, что ли, вы?.. Или, быть может, вспомнили какую-нибудь неприятность?.. Давайте выпьем на брудершафт.

Робко взглянув на жену и заметив, что она о чем-то оживленно разговаривала с профессором, Смоков глотнул водку и звучно поцеловал в щеку свою соседку.

— От любви к вам заскучал, — шепнул он ей.

Настюка вздрогнула от звука поцелуя, словно боевой конь от сигнальной трубы, повернула лицо в сторону мужа. Но супруг ее преспокойно сидел за столом, с загадочной улыбкой рассматривая абажур, спускавшийся с потолка…

Профессор подсел к Марине.

— Мы с вами почти земляки, — сказал он ей. — Как мне сообщила сейчас Анастасия Никитична, вы уроженка Азова, а я родом из Ейска. Соседи, так сказать… Я очень рад познакомиться с вами и вашим супругом… Я слышал, он писатель, причем талантливый. А вы тоже писательница?

— Нет. Я журналистка. Работала раньше в газетах. Сейчас не работаю. Дети. Они отнимают много времени. Жалею, конечно, что оторвалась от работы. Чувствую, что отстаю от жизни и тупею…

— Что вы, я бы не сказал этого, — промолвил профессор. — Я слушал вас, когда вы говорили. Вы в курсе всех событий и дел…

Марина вспыхнула от удовольствия. Слышать это из уст такого почтенного, уважаемого человека, как профессор Карташов, было приятно.

— А работать в учреждении женщинам не обязательно, — продолжал Фрол Демьянович. — Я считаю, нет более почетной для матери обязанности, как воспитание из детишек достойных граждан нашей страны… Так что, Марина Сергеевна, я только могу с удовольствием пожать вашу маленькую ручку и пожелать вам успеха в благородном вашем труде по воспитанию своих детей. Он взял руку Марины и поцеловал. — В вас, Марина Сергеевна, много волнующей женственности.

Марина с удивлением посмотрела на профессора: казался ей таким солидным человеком, серьезным, а говорит комплименты, как молоденький студент.

Фрол Демьянович засмеялся:

— Не удивляйтесь моему легкомыслию. Как видите, я человек, и все человеческое мне свойственно.

Весь вечер Карташов пробыл около Марины. Он много видел в своей жизни, бывал за границей. Говорить он умел, и Марине не было скучно с ним… Когда расходились с вечеринки, они были уже друзьями.

— Фрол Демьянович, приходите к нам, — пригласила она профессора.

— Зайду.

— Да-да, — немного опьяневший сказал Виктор, обнимая профессора. Приходите к нам с супругой. Будем рады.

А когда Виктор с Мариной пришли домой, Виктор вдруг вспомнил:

— А почему профессор сказал: «зайду», а не «зайдем»? Что он — не хочет бывать у нас со своей женой?

 

XVII

Неожиданно Коновалов стал просить Незовибатько, чтобы тот помог ему уйти с работы председателя колхоза.

— Ты ж сам понимаешь, Конон Никонович, — убеждал он секретаря партячейки, — колхоз растет, растут и требования ко мне. А я чего ж понимаю в хлеборобской жизни?

Незовибатько долго ничего не отвечал на это: колебался, но в конце концов он все-таки поставил вопрос о председателе колхоза на собрании партоорганизации. Собрание рекомендовало предложить колхозникам избрать Сазона Меркулова.

Как ни отказывался Сазон, а все же пришлось ему подчиниться. Партдисциплина для коммуниста — закон.

И вот теперь, сдав временно дела председателя стансовета своему заместителю, Сазон уже неделю работал председателем колхоза.

Дел в колхозе было много, и Сазон приходил домой поздно ночью утомленный, но радостно взволнованный от сознания того, что он тоже является участником великого события, которое сейчас совершается в нашей стране.

Как-то, сидя за завтраком в воскресный день, Меркулов усмехнулся:

— Вот, Сидоровна, и выпить некогда…

— Вот и хорошо. Может, совсем отвыкнешь от водки.

— Нет, Нюра, — отрицательно покачал головой Сазон. — Без водки жить невозможно. Человека хлеб живит, а водка крепит. Немножко выпить трудовому русскому человеку всегда неплохо. Конечно, только никак не перебарщивать…

— А ты всегда перебарщивал, — заметила Анна.

— Это ты верно говоришь, Нюра, — согласился Сазон. — Как это говорится в пословице: фляга моя, фляга, дай-ка я к тебе прилягу, ты меня не оставь, а я тебя не покину… Что ж, Сидоровна, — сокрушенно вздохнул он. — Что было, то было. Но теперь, Нюра, все!.. Неудобно напиваться до чертиков, потому как я председатель колхоза. Да какого же колхоза, ого-го!.. Иной раз ежели и выпью, то так совсем немножко, лишь для приличия…

— Брешешь, — с сомнением бросила жена.

— Нет, истинный бог, говорю, — перекрестился Сазон.

— Тож мне партийный, крестится, — с пренебрежением глянула на него Анна.

— Да это я так, — сконфузился Сазон, — нарочно. По привычке. Ты ж сама знаешь, я в божественность не верю. Какой же я был бы коммунист, ежели б верил?

— Коммунист ты, прямо надо сказать, липовый, — усмехнулась Анна. Помнишь, по весне-то, как мы с тобой ехали с поля, началась такая гроза, что прямо-таки хоть в землю зарывайся… Ты бросил вожжи мне, а сам залез под брезент, дрожишь весь, как щенок несчастный, а сам при каждом ударе грома крестишься да бормочешь: упаси господи и помилуй!.. Упаси и помилуй!.. Ха-ха-ха!..

— Да будя тебе брехать-то, — обозлился Сазон. — Померещилось тебе должно… Чтоб грозы я боялся, да ты что? Очумела, что ли?.. — Помолчав, Сазон строго спросил: — Ну, как дело с приемом в партию? Все еще не оформили?

— Незовибатько сказал, что на будущей неделе на заседании райкома будут разбирать…

— Да это, конешное дело, все формальность, — проворчал Сазон. — Кто же будет на райкоме возражать. Примут.

— И я думаю, что утвердят, — сказала Анна. — Причины к отказу как будто нет. Комсомол хорошую характеристику дал… Да меня беспокоит не это дело, а другое…

— Что такое? — встревожился Сазон.

— Да уж не знаю, говорить ли тебе.

— Это что же такое? Мужу и не говорить?

— Да, может, нельзя, — загадочно усмехнулась Анна. — Должно, это тайна…

— Да ты и впрямь очумела, Сидоровна, — вскипел Меркулов. — Какие могут быть тайны от мужа. Выкладывай!

— Да нет, пообожду, — засмеялась жена. — Вот спрошу Незовибатько, можно ли тебе сказать. Ежели разрешит, тогда скажу.

— Брось, чертова баба, издеваться надо мной! — разозлился Сазон. Говори зараз же! А о Незовибатьке ты мне меньше говори. Что-то ты, девка, частенько стала о нем вспоминать. Гляди, а то получишь на чай!

— Тю, очумелый! — всплеснула руками Анна. — Да уж не ревнуешь ли ты к нему? Постыдился бы такие слова гутарить. Друг же он тебе кровный.

— А на бабьем хвосту нет посту. Любовь, девка, может и раздор между друзьяками учинить…

— Дурак ты, Сазон, — фыркнула Анна. — Бельмечишь такое, что и слухать неохота. Это ты по себе, должно, судишь…

— Нет, Нюрушка, я не из таковских… Ну, не будем о том разговор вести. Ты вот лучше скажи мне, что это за секрет у тебя. Конон, что ли, говорил тебе о чем?

— Никому не скажешь?

— Не скажу, — весь дрожа от нетерпеливого любопытства выдавил Сазон.

— Дай слово.

— Вот честное слово — не скажу.

— Так вот, слухай, Сазон, что мне сказал Конон Никонович, таинственно проговорила Анна. — Ты, говорит он мне, умная баба, и я хочу рекомендовать тебя председателем станичного Совета…

— Что-о? — словно ужаленный подскочил Меркулов. — Тебя председателем стансовета? Да ты что, сказилась? Ай белены объелась? Председателем! Ха-ха-ха! Видали вы ее. Курице не быть петухом, бабе — казаком, а тебе председателем…

— А-а, — уязвленно завопила Анна, — ты надо мною еще насмехаться будешь будешь, чертова рахоба!.. Ты, пьянчуга, мог быть председателем Совета, а я нет? Что думаешь, собачьи твои уши, я не справлюсь с этой работой? Поглядишь еще. Я тебе покажу петуха. А то, вишь ты, бабе не быть петухом, а курице — казаком. Я смогу быть не только петухом, а настоящим орлом. Чертова перечница ты!

— Ой-ой-ой! — ухватился Сазон за голову руками. — Черт же меня дернул затронуть бабу. Жизни мне теперь не даст. Да перестань ты, Сидоровна, ради бога, дьявол тебе кум. Ладно, будь ты не только председателем стансовета, но хоть самого Азово-Черноморского крайисполкома заместо товарища Варина. Будь ты неладна!..

— Я тебе дам, проклятый! — клокотала в гневе Анна. — А я еще сказала товарищу Незовибатько, что, мол, подумаю, обсоветую по-хорошему с мужем своим, как быть. А опосля этого плевать я на тебя хотела. Слов терять даже не желаю. Завтра же пойду к Конону Никоновичу и скажу: согласна, мол, назначайте меня председателем стансовета. Поработаю, мол, не за страх, а на совесть. Я уж тебе, милый мой, утру нос, вот увидишь. Я ведь не буду пьянствовать со своими друзьяками, как ты…

Сазон, страдальчески сморщившись, словно от нестерпимой зубной боли, смотрел на свою разбушевавшуюся супругу, сокрушенно думая о том, за каким это он чертом ее растравил. И зачем только было ему ее затрагивать?

— Ну, да будя тебе, Сидоровна. Ей-богу, будя!.. Ну, правду говорится, что собака умнее бабы, она никогда на хозяина не лает. А ты на своего муженька законного, как цепная, накидываешься.

— Это я, стало быть, цепная? — ринулась Анна в угол, где обычно стоял веник. — Ах ты, нечистый дух!

Сазона словно ветром снесло. Как ловкий фокусник, он в одно мгновение вылетел из хаты. На крыльце он пребольно стукнулся лбом о подбородок Незовибатько, взбиравшегося по ступенькам.

— Что с тобой? — удивленно глянул тот на Сазона. — Ты случайно того, — покрутил он пальцем у лба, — не сбесился ли?

Сазон растерянно заулыбался:

— Да, хе-хе! С жинкой шуткуем. Навроде играем…

— Играете? Ну что ж, люди вы еще молодые. Можно и поиграть.

— Сидоровна! — приоткрыв дверь в хату, умильным голосом сказал Сазон, заглядывая туда, чтобы сообщить жене о приходе гостя. Но тотчас же он, захлопывая дверь, загоготав, как гусь, отпрянул от двери и, пробарабанив ногами по ступеням, скатился к воротам.

Дверь ураганно распахнулась, и в ней, как богиня возмездия, вся побагровевшая от гнева, с веником в руках, появилась Сидоровна.

— Дьявол! — прогремела она, замахиваясь на Незовибатько. Но тотчас же, заметив свою ошибку, смущенно вскрикнула: — Ой, чуть вас веником не ударила! Я думала, это Сазон…

Сазон, важно отдувая щеки, подошел к крыльцу, зная, в присутствии Незовибатько ему не грозит опасность со стороны воинственно настроенной жены.

— Ну хватит, Сидоровна, шутковать, — произнес он внушительно. Поиграли и хватит, не маленькие ведь. Приглашай гостя в хату.

Умная женщина сразу поняла уловку мужа.

— Ну разве ж я, Сазоня, за тобой угонюсь, — миролюбиво сказала она. Ты ж мужчина, а я слабая женщина… Заходьте до нас, Конон Никонович. Гостечком дорогим будете…

— Да рассиживаться-то мне некогда, — ответил Незовибатько. — Я минут на десять по делу.

— Да заходьте, — певуче проговорила Анна, — а там тогда будет видно, сколько вы просидите — десять минут, а может, и побольше…

Пропустив в дверь гостя, она метнула на мужа свирепый взгляд и, погрозив ему кулаком, вошла вслед за ним.

Постояв мгновение на крыльце в раздумье, Сазон решительно тряхнул головой, словно отгоняя мрачные мысли, и вошел тоже в хату.

 

XVIII

Как ни противился Сазон, а супруга его, Сидоровна, уже работала председателем стансовета и с первых же дней показала, на что она способна. Она разрешала споры, часто возникающие между станичниками, причем разрешала их так разумно, что ни одна ни споривших сторон не оставалась на нее в обиде. На заседаниях стансовета она выступала с дельными предложениями о благоустройстве станицы.

В ее голове возникали самые неожиданные проекты. Она мечтала о том времени, когда она внесет предложение о замощении камнем станичных улиц с тротуарчиками, об устройстве бульваров и скверов…

Все это было пока отдаленной мечтой. Но ее Анна решила во что бы то ни стало осуществить, если только, конечно, она останется предстансовета.

Анна как-то сразу завоевала авторитет среди населения. О ней заговорили. Даже старики — эти вечные консерваторы и скептики — и те похвально отзывались о ней.

— Да, баба-то она, видать, боевая… Плохого ничего не скажешь…

Все было бы хорошо, если бы не единственная беда. Как-то так получилось, что прежний председатель стансовета Сазон Меркулов ослабил наблюдение за выполнением гражданами своей станицы сдачи хлеба государству по налогу. План хлебозаготовок по станице был значительно недовыполнен.

Правда, во многих станицах и хуторах Дона наблюдалось тогда такое же положение. А между тем хлеб был остро нужен стране. Это и вынудило крайком партии и крайисполком принять решение о чрезвычайных мерах по хлебозаготовкам. По районам, станицам и хуторам были разосланы бригады, набранные из коммунистов и комсомольцев городских предприятий и учреждений. Возглавляли эти бригады специальные уполномоченные крайкома партии с большими правами: к злостным зажимщиками хлеба они могли применять самые крутые меры вплоть до конфискации имущества и продажи его с аукционных торгов.

В начале ноября одна из таких бригад во главе с уполномоченным крайкома Концовым прибыла в Дурновскую станицу.

В бригаде было семь человек. Все это были молодые, горячие, забурунные парни, честные и преданные своей партии.

Руководитель бригады, уполномоченный крайкома, Устин Евграфьевич Концов, был уже пожилым, лет за пятьдесят, человеком, высоким, как жердь, с вислыми усами и с бульдожьим подбородком. Человек отсталый, с ограниченным кругозором, он в последние годы работал заместителем директора треста «Утильсырье».

Устроившись на квартиру к знакомому зажиточному казаку Кузнецову, Концов потребовал к себе председателя стансовета.

— Вот что, председатель, — сказал он Сидоровне, когда та явилась к нему, — собирай-ка сейчас же сход. Будем сразу решать вопрос о хлебозаготовках.

— Хорошо, — кивнула Анна. — Зараз же пошлю рассыльных оповещать о сходе.

Но казаки медленно собирались в правление. Несколько раз мальчишки-рассыльные бегали по дворам, стучали палками в ставни, звонко крича:

— Эй, хозяева!.. На сход!.. На сход!.. Зараз же!..

И только к вечеру, наконец, собрались казаки, да и то далеко не все.

Сидоровна открыла собрание. Выбрали президиум. Дали слово для выступления уполномоченному крайкома Концову.

Уполномоченный важно поднялся со стула, чуть не подперев макушкой потолок большого зала бывшего станичного правления.

— Ого-го! — усмехнулся кто-то. — Вот это дяденька так дяденька, что наша станичная колокольня…

Казаки засмеялись. Концов передернулся, напыжился, глаза его гневно засверкали. Стараясь сдерживаться, он, грозно оглядывая сидевших в зале казаков, глухо заговорил:

— Мы прибыли к вам по решению вышестоящих, директивных организаций… Понимаете ли, — многозначительным взглядом обвел он собравшихся, дире-екти-ивных… Должен в самой категорической форме заявить вам: план хлебозаготовок у вас выполнен только на шестьдесят три процента… Это что же, а? Кто за вас будет выполнять остальные тридцать семь процентов? Может, Пушкин, а? Позор!.. У нас, граждане, в стране сейчас происходят великие дела. Понимаете ли, великие… Весь советский народ, засучив рукава, с энтузиазмом… понимаете ли, с энтузиазмом строит новую жизнь. А вы, граждане, видно, не желаете ее строить? Не желаете, я спрашиваю, а?..

Растерянные, подавленные грозным окриком уполномоченного краевой власти, казаки молчали, боясь даже и глаза поднять на него.

— Молчите? — ехидно усмехнулся Концов. — Я, граждане, говорить много не умею… Скажу прямо и коротко: немедля надо хлеб сдавать, план выполнять…

Концов снова оглянул тяжелым взглядом сидевших на скамьях казаков и сел на стул. С минуту в зале стояла напряженная тишина.

— Ну что ж, граждане, — спросила Сидоровна, — слыхали все небось, что сказал нам товарищ уполномоченный? Возражениев тут не могет быть никаких надобно выполнять план хлебозаготовок. Я вот предлагаю, не откладывая дело в долгий ящик, завтра же и вывезти хлеб красным обозом. Чтоб все дочиста вывезти, чтоб не оставалось за нами долга государству.

— Гм!.. Прыткая какая! — донесся чей-то хрипловатый голос.

— Слышишь, Нюра, — ласково произнес дряхлый старик с длинной веерообразной бородой, Ерофеевич, сидевший на передней скамье, — ты как все едино чужая гутаришь…

— Что значит «Нюра»? — оборвал старика Концов. — Не Нюра, а председатель стансовета. Это там где-нибудь у тебя в хате она Нюра, а здесь она товарищ председатель…

Поправка это была совершенно некстати и нелепа. Поднялся глухой ропот.

— Извиняй, коль, мил человек, ежели что обидное сказал, — проговорил растерянно тот же старик. — Ведь я без всяких там каких умыслов ай чего, по-свойски, по-простому… Я ж ее, председателя-то нашего, могет быть, вынянчил… Потому как мы суседями жили…

Концов понимал, что небезопасно ему обострять отношения с казаками.

— Говори, говори, дед, что ты хотел сказать, — снисходительно разрешил он.

— Да, милостивый товарищ, откель у нас хлеб?.. Нету у нас его. Какой был, так вывезли. Осталось мал-мало на прокорм до нови. Ведь небось сам знаешь, что летом-то засуха была страшущая, недород получился.

— Правду истинную гутаришь, дед, — обрадованно поддержал кто-то за спиной старика. — Суховей весь хлеб поизничтожил…

— Разве ж они этого понимают, эти городские-то? — послышался чей-то озлобленный голос.

— Все жилы повытянули из нас, — раздраженно поддержал второй.

В зале поднялся галдеж, раздались выкрики:

— Возили-возили хлеб целыми обозами, и все мало!

— Как прорва какая-то!

— Задушили… Жизни нет…

— Голодаем!

— В тряпье ходим…

Нагнув голову, как бык, приготовившийся бодаться, Концов прислушивался к тому, что кричали казаки. В серых глазах его отражалось крайнее недоумение: как они смеют перечить ему, представителю власти?

— А ну, помолчите, граждане! — звонко выкрикнула Сидоровна. Говорите по одному, а не все разом. Что, не желаете, что ли, помощь государству сделать? Долг ему отдать?

— Дозвольте мне сказать, — поднялся со скамьи Василий Петрович Ермаков.

— Говори, говори, Василий Петрович, — разрешила Анна.

Народ притих, выжидая, что скажет уважаемый в станице старик.

— Дорогие граждане, станичники и станичницы, — начал Василий Петрович. — Я вот о чем хочу вам сказать, как человек сознательный, советский: мы должны, конешное дело, помогать своему государству. Кто же, окромя нас, хлеборобов, могет ему помощь оказать? Ежели мы не будем ему помогать, укреплять, так оно ж могет захиреть. А ежели захиреет, силы у него не будет, так и враг наш могет нас победить, власть свою над нами установить…

Концов, поощрительно кивая, всем своим видом показывал, что полностью согласен со словами старика.

— Но помочь можно лишь тогда, — продолжал Василий Петрович, — когда у тебя есть, когда ты в силах. А ежели мы последнее отдадим, разве ж от этого наше государство сильным будет? Нет, не будет! Истинный господь, не будет! Мы ослабнем, и государство наше ослабнет… Ну, скажите ж за ради бога, сколько ж с нас, прости господи, можно шкуру драть?.. Вези и вези хлебушко, будто у нас бездонные закрома. Вот, скажем, на меня наложили страшенный налог: триста двадцать пудов хлеба. Ведь это ж ужасть! Это-то при двух десятках десятин посева…

— У тебя, Василий Петрович, больше было посева, — перебила его Сидоровна.

— Ну, нехай, могет быть, и побольше немножко, — согласился старик. А почему вот он-то, Сазон Мироныч, не составил акт на то, что половина моего посева погибла от засухи? Ведь я ему о том не раз гутарил. А он говорит: ладно, учтем. И вот тебе учел. Привел к тому, что хлеб взыскивают и с погибшего посева. Прав дед Ерофеевич, что выступал тут: посевы у нас пропали от засухи. Я все же, как сознающий человек, заставил своего сына Захара отвезти на элеватор двести пудов. Ежели б были силы, отвезли б еще, да силов нету. Осталось немножко хлеба, вряд ли и до нови хватит. Я уж не гутарю, что сами мы пооборвались и не на что купить материялу на штаны да на рубахи…

— И на семена не осталось, — проронил кто-то.

— Ну, я о семенах уж не говорю, — внушительно заявил Василий Петрович. — Добрый хозяин сам голодный будет, а семена прибережет, потому как без семян хлеборобу хоть ложись да помирай. Вот что я хотел, дорогие товарищи, сказать, нет у нас хлебушка. Может, у кого и есть, а у меня нет лишка.

Сзади его глухо заговорили станичники:

— Уж ежели у Ермаковых нет хлеба, так у нас его и подавно не бывало.

— Ермаков знает, что к чему. Ежели он не сдает хлеб, значит, знает, не надобно его сдавать. У него ведь сын — красный генерал, а дочь прохвессорша…

Нахмурив брови, Концов тяжелым взглядом смотрел на Василия Петровича.

— Ну к чему ты речь-то свою клонишь? — грубо оборвал он Василия Петровича.

Старик запнулся.

— А вот я и хочу сказать, дорогой товарищ, что хлеба у меня нету… Вот что хочешь со мной делай, а хлеба нету, и вывозить на элеватор мне нечего…

— Нету у нас хлеба! — взвизгнул бабий голос.

— Нету-у! — подхватил пожилой калмык.

— Тише! — предупредила Сидоровна. — Говорите по одному.

Выступали затем и другие станичники. Они резонно говорили о том, что налог на них положен очень повышенный, так как половину хлебов позажгло суховеем и они погибли. В свое время стансовет не произвел обследование погибших посевов и не составил актов, а теперь вот и приходится за это расплачиваться казакам.

Сазон Меркулов не стал оправдываться.

— Вина, конешное дело, моя в этом есть, — сказал он, — но я сообщал в район, просил, чтобы выслали комиссию для обследования погибших у нас посевов. Так никто оттуда и не приехал. Мне б надо поехать самому толкнуть это дело, а я не поехал, понадеялся, что пришлют комиссию…

Сход затянулся допоздна. Василий Петрович, не дождавшись конца собрания, ушел, как и многие другие казаки и казачки. Покинули собрание как раз те, кто особенно протестовал против сдачи хлеба.

После их ухода Концов распалился вовсю.

— Вы что, саботажничать? — кричал он свирепо на казаков. — Не хотите задолженность государству выплачивать? Так мы вас сожмем так, что и не пикнете. Предлагаю завтра же отвезти на элеватор остальной хлеб по плану. Возражений никаких слушать не буду. Все! Закрывайте собрание.

Хмурые и озлобленные, расходились казаки и казачки с собрания.

 

XIX

Вечером следующего дня Концов распорядился созвать пленум стансовета.

— Да актив из бедноты пригласи на заседание, — сказал он Сидоровне.

Когда канцелярия стансовета была забита приглашенным народом дополна, Сидоровна предоставила слово Концову.

— Так вот, товарищи, — вытянувшись до потолка, угрюмо сказал уполномоченный, — дело обстоит плохо. Очень плохо! Ныне повезли на заготпункт хлеба всего только тринадцать с половиной процента к плану. Вот теперь и считайте: план был до этого выполнен на шестьдесят три процента, да ныне вывезли на тринадцать процентов… Выходит, всего семьдесят шесть процентов. Вот! А кто к нам будет еще выполнять двадцать четыре процента? Пушкин?.. Нет, Пушкин не будет выполнять. План должны выполнить мы. Вот как обстоит дело на нынешний день. Вчера мы со всеми гражданами добром говорили: вывозите хлеб. Не вывезли. Не захотели вывозить — не надо. Мы заставим вас вывезти. Будем действовать. Нам, товарищи, даны большие права. Не желает кулачье добром-хлеб вывозить, так мы к нему крутые меры примем. Если, к примеру, какой-нибудь злостный зажимщик Иван Иванович не вывозит, а прячет хлеб, то нам дается право применить к такому зажимщику «кратку». Это значит, если ему надо сдавать двести пудов, а он не сдает, то мы имеем право наложить на него налог в трикрат или в пятькрат… Значит, он должен вывезти хлеба шестьсот или все тысячу пудов…

— Ой-ей-ей! — закачала головой какая-то старушка. — Иде же он, болезный, наберет столько хлеба-то?..

Концов неприязненно глянул на нее.

— Шла бы ты, бабушка, спать, — сказал он раздраженно. — Зачем ты сюда пришла?

— А зачем же вы звали меня? — обиженно спросила старуха. — Ежели не нужна, так могу и пойтить поспать…

— Так это же председатель комитета бедноты, — смущенно сказала Сидоровна. — Тетка Груша. Самая что ни на есть беднячка в станице, активистка…

Концов опешил.

— Беднячка?.. Активистка? — бормотал он. — Чего же не сказали?..

Но вскоре он оправился и снова вошел в азарт.

— И если он и после этого не вывозит хлеб, — продолжал Концов, — то не медля же описываем его имущество и распродаем с аукционного торга. С кулаком нечего церемониться…

— А ежели это не кулак? — послышался тихий голос.

— Ну, это мы поглядим, кто он, — ответил Концов. — Не кулак, так, значит, подкулачник, раз хлеб зажимает. Понятно?

Ему никто не ответил. В стансовете наступила такая гнетущая тишина, словно здесь и не было полусотни человек.

— Сейчас, — нарушил снова тишину Концов, — мы создадим несколько комиссий. В каждую из них войдут наши товарищи из бригады, — кивнул он на парней, приехавших с ним из Ростова и сидевших теперь в задних рядах. Каждая из таких комиссий пойдет по дворам злостных зажимщиков хлеба, будет настаивать, чтобы каждый несдатчик хлеба выполнил свои обязательства. А не будет сдавать он хлеб, обыскивать такого, налагать на него «кратку» и описывать имущество для продажи с торгов. На всякий случай давайте наметим, на кого можно наложить «кратку». Вы тут лучше народ-то знаете, так называйте фамилии… Ну, что же молчите?..

Опустив голову, люди молчали. Никто первый не хотел называть имя своего станичника. Ведь это же дело-то серьезное. А ну-ка ошибешься?

— Неужели в вашей станице нет таких, кого бы можно было б потрясти? — вздернул плечами Концов. — А вот что представляет из себя этот старик с белой бородой, что вчера выступал тут против сдачи хлеба, призывал к саботажу? Нельзя ли его прощупать? Видать, он из зажиточных?

И снова — никакого ответа.

— Да что вы, черти вас дери, молчите, а? — выкрикнул уполномоченный. — Языки у вас, что ли, корова отжевала?

Поднялся Сазон Меркулов.

— Слов нет, старик этот, Василий Петрович Ермаков, большое стремление к зажиточной жизни имеет. Богатеть ему охота. Вишь вот и трактор он себе купил. Но кулаком его назвать нельзя! Потому как с сыном своим Захаром все своим трудом делает…

— А это неважно, — перебил его Концов. — Сам же ты говоришь, что он к богатству стремится. Значит, к кулацкой жизни идет. Если не сейчас, так завтра кулаком будет. Он — богатый человек — должник государства, не вывез хлеб, причитающийся с него, значит, он саботажник. Такого надо прижать… Кавернов, — крикнул он белокурому прыщавому парню, сидевшему рядом с избачом Тоней Миловановой, — слушай вот, что говорят. Завтра ты с понятыми пойдешь к этому старику с седой бородой, что вчера выступал тут… Прощупаешь его… В случае чего, наложишь на него «кратку» и опишешь его имущество. Понял?..

— Понял, Устин Евграфвьевич! — с готовностью ответил парень.

— Вот! — сказал Концов. — Так-то. Хватит с ними цацкаться. Конечно, все это относится к кулакам, зажиточным да к подкулачникам… К середняку у нас должен быть другой подход. Середняка мы не должны обижать. Понятно? Так давайте же на всякий случай наметим, на кого надо нажать…

— Вот калмыка Адучинова надобно бы прощупать, — сказал нерешительно Коновалов.

— Да, — кивнул агроном Сытин. — Его можно… Он человек богатый.

— Вот еще бы надо потрясти Свиридова, — звонко выкрикнула Тоня-избач. — Он страшенный богач…

— Записывай, председатель, — буркнул уполномоченный Сидоровне. — Да того старика-то не забудь записать. Как его? Ермаков, что ли…

— Не, товарищ уполномоченный, — решительно замотал головой Сазон. Того старика вы не могите записывать…

— Это почему же?..

— Он не кулак. А притом у него сын — красный генерал… Я с ним всю гражданскую войну супротив белых воевал. У Буденного были… Да и дочь у него геройская. Тоже воевала супротив белых. Орденом награждена… Ну как же можно на такого «кратку» накладывать?..

— Это ты, милый, поешь не с того конца, — сурово возразил Концов. Дети за отца не отвечают, а отец за детей. Ты вот был на гражданской войне, знаешь, как брат против брата шел, а отец против сына. Убивали друг друга насмерть… Так и тут. Разве сын — красный генерал — поощряет своего отца, что он стал кулаком? Небось давно уж отрекся от него…

— Не кулак он, Ермаков, говорю я вам, — упрямо твердил Сазон. — Наш он человек. Правда, стремление он к богатству имел. Что правда то правда, но а «кратку» на него все же накладывать нельзя…

— Слышишь, мил человек, — пристально глядя на Меркулова, многозначительно проговорил уполномоченный, — гляжу я на тебя и думаю, что ты тут с кулаками съякшался, в защиту их встаешь… А почему это? Да потому, что ты правый уклон от линии партии проводишь.

Сазон струсил.

— Да ты что, товарищ Концов, какой же я правый уклонист, ежели за генеральную линию партии я готов голову сложить? Ни в жизнь ни к какому уклону не притулялся. Спросите вот хоть у товарища Незовибатько… Ведь он у нас не какой-нибудь огурец соленый, а все же секретарь партии в станице…

Незовибатько сурово стрельнул глазами в Сазона, недовольно проговорил:

— Ты, Сазон Миронович… гм… того… поосторожнее в выражениях-то. Ежели что желаешь сказать, то допрежде подумай. Что это за огурец соленый?..

— Извиняюсь, ежели что не так сказанул, — проговорил Меркулов. — Я человек простой, по-простому и говорю. Ведь ежели тебе хотят приклеить ярлык правого уклониста, то тут уж и не то можно вымолвить.

— Я вам, товарищ уполномоченный крайкома партии, вот что скажу, хмуро произнес Незовибатько. — Я работаю секретарем станичной партоорганизации уже сколько годов и знаю в станице своих коммунистов как облупленных… Бачу чем они живут и чем дышат… Приклеить ярлык правого уклониста на каждого не трудно. Мы же тоже можем на вас сказать, что вы, мол, левый уклонист…

— Позволь… Позволь… — ошеломленно посмотрел на секретаря партоорганизации Концов. — Это к чему ты клонишь-то?..

— Я это к примеру сказал… Так вот давайте уклонами не бросаться. Мне тут виднее — кто уклонист, а кто нет…

— Ну, это, конечно, ты прав, — смягчившись, согласился Концов. — Тебе виднее, я не возражаю. Ну, вот если он не поддерживает правый уклон, кивнул уполномоченный на Меркулова, — то пусть докажет. Пошлем его завтра с Каверновым к этому, как его, Ермакову. Пусть заставит старика по-доброму вывезти хлеб…

Незовибатько вопросительно посмотрел на Сазона. А тот, вздохнув, опустил глаза.

 

XX

С утра у Василия Петровича было плохое настроение. На душе нарастала какая-то тревога. С чего она началась, старик даже понять не мог.

Позавтракав, семья занялась своими делами. Захар запряг арбу, поехал на гумно за мякиной. Лукерья понесла шерсть постовалу на валенки. Леня побежал в школу. А старший внук Ваня, сославшись на головную боль, уселся за стол перелистывать книгу.

— Ванятка, — сказал старик, — зараз я буду чинить хомут, а ты чего-нибудь почитай нам с бабкой.

— Ладно, дедуня, — согласился мальчик. — Я почитаю вам «Детство» Максима Горького. Инте-ересно!

Водрузив на нос очки, Василий Петрович нарезал из кожи-кислины тонкие ленты, вооружился шилом и начал чинить хомут.

Анна Андреевна, пристроившись у теплой лежанки, вязала чулок. При движении ее рук клубок пряжи, лежавший у ног старухи, перекатывался по полу. Пестрый пушистый котенок, забавный и игривый, насторожился под табуреткой, пружинисто выгнув спинку, готовился напасть на двигавшийся клубок.

— «…Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, — читал мальчик, — тотчас снова осела, опрокинулась на спину…ее слепое белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом: «Дверь затворите… Алексея — вон!..»

— Ой, господи, помилуй нас! — перекрестилась Анна Андреевна. — Это, стало быть, у нее роды наступили…

— Не мешай, бабка, — сказал Василий Петрович, — читай, Ванюша.

— «…Оттолкнув меня, — продолжал мальчик, — бабушка бросилась к двери, запричитала:

«Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите, Христа ради! Это не холера, роды пришли…»

— Ну, я же сказала, что роды, — обрадовалась Анна Андреевна. — Так оно и есть…

— Да не мешай же, мать! — снова остановил ее Василий Петрович. Читай, Ванюшка!..

Мальчик не успел еще приняться за чтение, как у ног старухи завязалась ожесточенная возня. Это котенок, наконец, изловчившись, воинственно набросился на заинтриговавший его клубок пряжи и забарахтался с ним по полу.

Все засмеялись.

— Ну и вояка, — сказал Василий Петрович. — Победил все-таки своего врага.

На дворе залаяла собака. Старуха встрепенулась:

— Старик, ты смотрел корову-то? Может, она отелилась? Не на нее ли собака-то брешет.

— А чего ей на нее брехать? — буркнул Василий Петрович. — Ванятка, оденься да пойди глянь, что там во дворе.

Накинув тулупчик, мальчик вышел в чулан. Но тотчас же он вернулся в сопровождении нескольких человек.

Сердце у Василия Петровича екнуло: «Вот оно к чему на душе-то было неспокойно», — подумал он. Однако виду он не подал. Поднявшись, радушно пригласил:

— Проходите, граждане! Проходите!..

Старик успел разглядеть в числе пришедших председателя колхоза Сазона Меркулова и беднячку-активистку тетю Грушу Щеглову. С ними были еще двое незнакомых парней, одетых по-городскому.

— Здорово живете! — как-то кисло поздоровался Сазон.

— Слава богу! — невесело ответил Василий Петрович, чувствуя, как сильно стучит его сердце. — Проходите!..

Все прошли от порога и чинно расселись в переднем углу за столом, словно званые гости.

Белокурый парень, не снимая шапки, наморщив лоб, стараясь скроить на своем прыщеватом лице важность большого человека, раскрыл на столе папку.

— Как фамилия? — сурово спросил он, не взглядывая на хозяина.

— Погоди, — остановил парня Сазон. — Погоди, я сам поговорю с хозяином. Василий Петрович, — ласково заговорил он со стариком, — ты меня знаешь с малых лет. И я тебя знаю добре. Хороший ты человек, Василий Петрович. Правильный. С твоим сыном Прохором мы были друзьяками…

— К чему это ты все, Сазон Миронович, гутаришь?

— А вот к чему, Василий Петрович, — продолжал Сазон. — Ежели я не хотел бы тебе добра, так, может, и не пришел бы к тебе. Хочу помочь тебе выпутаться из беды…

— А кто меня в нее впутал? — спросил старик.

— Ну, товарищ Меркулов, не заговаривай ему зубы, — хмуро проворчал прыщавый парень. — Они у него ведь не болят.

— Замолчь! — взвизгнул озлобленно Сазон. — Молод еще ты, Кавернов, меня учить. Вот поговорю с человеком, а тогда могешь совершать свое дело…

Парень побледнел, но сдержался, промолчал.

— Василий Петрович, — убеждал Сазон. — Пойми, тебе надо еще отвезти только сто двадцать пудов хлеба. Пойми, сто двадцать! Двести ты отвез, отвези и остальные, и все будет хорошо…

— Что ты меня, как девушку красную, уговариваешь?

— Хочу просто упредить тебя, Василий Петрович, а то беду могешь нажить…

— Какую такую беду ты мне накликаешь? — сразу же осатанел от обиды и гнева старик. — Твою мать… — Старик вовремя опомнился. Глянув на побледневшего внука, запнулся. — Знаешь что, Сазон Мироныч, не гневи ты меня. А то, ей-богу, могу тебе в морду дать. Уходи отсель подобру…

— Уйду, Василий Петрович, — как-то смиренно поднялся Сазон. — Не будь на меня в обиде. А там, гляди, твое дело. Моему друзьяку, Прохору Васильевичу, скажи, что я тебя упреждал, а ты меня не послухал.

— Плевать на тебя хотел Прохор, — кипел в гневе старик.

— Ну, прощевай! Не обижайся!

— Товарищ Меркулов, — сказал Кавернов. — Чего же вы уходите? Вы ведь понятой.

— Нет. Некогда мне, — отмахнулся Сазон. — Вон понятая у вас Щеглова.

Хмурым взглядом проводив Сазона, Кавернов строго взглянул на Василий Петровича.

— Значит, хозяин, сдавать хлеб по налогу ты не хочешь?

— Рад бы, — пожал плечами старик, — нечем уплачивать налог. Нету хлеба.

— Это точно, что нет?

— Я, конешное дело, не могу сказать, чтоб совсем его не было. На прокорм до нови есть. Лежит в амбаре.

Разговор этот был тяжелый, не предвещавший ничего хорошего. Анна Андреевна, перебирая иглы, встревоженно поглядывала на городского парня, терзавшего вопросами ее старика. Глаза ее были полны слез.

— А где у тебя хлеб-то, хозяин? — сказал Кавернов.

— Ну, вестимо где, в амбаре, я ж сказал. Где ж ему еще быть?

— Показывай! — сказал Кавернов, вставая. — Пойдем, Федор.

Второй парень, приземистый, нескладный, нехотя оторвался от скамьи.

— Пойдем! — пробасил он.

— Ванюша, — проговорил старик внуку, — пойди, милок, покажи им закрома, нехай взглянут…

Василий Петрович говорил спокойно с достоинством, не повышая голоса, но нижняя губа его мелко вздрагивала.

Когда Кавернов с Федором и Ваней вышли во двор, Василий Петрович укоризненно глянул на понятую Щеглову.

— Что ж, Груша, и ты пришла у меня хлеб отбирать? — разглядывая в своих руках шило, которое он все еще держал, сказал старик. — Али ты, дорогая, никогда от меня ничего доброго не видела? Ведь мы с тобой в молодости вместе на сиделки ходили. Эх ты, Груша, Груша!..

— Да я-то при чем, Васильевич? — растерянно проговорила тетя Груша. Чуть не насилком забрали. Говорят, пойдем, будешь понятой. Это все они, оглоеды проклятые городские, замутили тут у нас все это дело. Взбулгачили народ, говорят, надобно кулаков потрясти.

— Кулаков? — удивился Василий Петрович. — А я-то тут при чем? Разве я кулак?

— Да считают, что ты тоже навроде кулака.

— Господи Исусе-Христе, — перекрестился старик рукой, в которой держал шило. — Слыхала, старуха, в кулаки мы попали. Да что ж это такое? Иде ж правда? У меня ж сын и дочь за Советскую власть боролись…

Тетя Груша намеревалась что-то сказать, но в это время дверь с шумом распахнулась. В хату ворвался злой, распаленный Кавернов.

— Слушай, Ермаков! — завопил он, трясясь от бешенства. — Ты какого черта голову нам морочишь? Говоришь, хлеб в амбаре, а там его почти нету. Где хлеб?

— Ой, боже мой! — закрыв лицо руками, заплакала Анна Андреевна. — Что же это деется? Где ж мой сыночек Проша, хоть бы посмотрел, какую мы измывку выносим…

Это подстегнуло старика.

— Ты кто такой, что допрос мне чинишь? — гаркнул он вдруг громовым голосом. — Отвяжись, собака! А не то я тебя, — шагнул он к парню, замахиваясь на него шилом.

Побелев, как стена, парень попятился к двери и вдруг, крутнувшись, с воплем выбежал из хаты во двор.

— Ай-яй!.. — орал он во все горло. — Караул! Убивают!

— Ошалел, что ли? — выходя из хаты вслед за Каверновым, пробормотала тетя Груша. — Это он, проклятый, нарошно. Не выйдет. Шилом он тя не убил бы…

— Люди добрые! — орал у ворот Кавернов. — Убить Ермаков хотел меня. Покушение!..

На крик сбегался народ. Вскоре вокруг Кавернова собралась толпа. Парень рассказывал ей, как его чуть не зарезал ножом старик Ермаков.

— Да у него и ножа-то в руках не было, — пыталась говорить тебя Груша. — А было шило. Хомут он чинил. — Но ее никто не слушал.

Из дому вышел Василий Петрович. Толпа притихла. Старик зашагал по улице, ни на кого не глядя.

Кавернов стремглав бросился к сельсовету.

— Пришьют теперь дело старику, — сочувственно говорили в толпе. Разве ж можно такое, чтоб на власть руку поднять?

— Да не поднимал он на него руку, — горячо объясняла тетя Груша. — У него ведь в руках шило было. Разве ж можно шилом человека убить?

— Так ты иди, тетя Груша, в стансовет, — посоветовал ей казак. — А то ж он там набрешет зря на Василия Петровича. А ты скажи правду.

 

XXI

Прибежав в стансовет, Кавернов выдыхнул:

— Старик Ермаков чуть не убил меня.

— Да ты что? — привскочил от изумления Концов. — Чуть не убил? Как же было дело? Расскажи. Да ты садись, чего дрожишь-то?

Парень сел на стул, отер рукавом пот со лба.

— Дело было так, — тяжело дыша, начал он. — Пришли мы, значит, к Ермакову. Стал я было ему говорить, чтоб он добром вывез хлеб на элеватор, а меня перебил председатель колхоза Меркулов. «Замолчи, мол, без тебя поговорю»… Ну, я поневоле замолк. Вижу, что у него с Ермаковым одна бражка… И начал тут этот Меркулов увиваться вокруг Ермакова. А потом я осерчал на Меркулова, сказал: «Брось ты свою политику»…

— Правильно, — кивнул Концов. — Я сразу приметил, что Меркулов правый уклонист.

— А потом Меркулов ушел, — продолжал парень. — Я — Ермакову: выполняй, мол, план. А он: «Хлеба нет, а сколько есть — в закромах в амбаре». Пошли мы с Федором Цыгановым да с мальчонком глянуть в амбар, а там хлеба-то почти нет. Возвернулся я к Ермакову, говорю: «Что ты обманываешь? Хлеба-то, мол, в закромах почти нет». А старик, как бешеный, схватил со стола нож да ко мне. «Убью! — кричит. — Изничтожу проклятых!..»

— Паренек, что ж ты брехню-то разводишь? — послышался за спиной Кавернова женский голос.

Все обернулись. Это была тетя Груша.

— Почему брехню? Что ты?

— Ну, конечное же дело, брехню, — горячо заговорила старуха. — У него ж в руке-то шило было, а не нож. Сам ведь небось видал, как мы вошли к Ермаковым, старик хомут чинил…

— Подожди-подожди, — оживился Концов. — А ты точно знаешь, что у него в руке был не нож, а шило?

— Могу хоть на евангелье поклясться.

— А шилом-то Ермаков взмахивался на Кавернова?

— Что верно, то верно, — упавшим голосом сказала тетя Груша. Взмахивался. Но ведь шилом разе ж можно убить человека?

— Ну, это следователь разберется, можно или нет, — заключил Концов. Преступление налицо — покушение на должностное лицо во время исполнения им своих служебных обязанностей. Это, друзья, — поднял он свой тонкий обкуренный палец вверх, — дело политическое. Кто еще свидетель?

— Более никого в хате не было, кроме его старухи, — сказал Кавернов, — да вот Щегловой.

— Ну, этого вполне достаточно, — заметил Концов. — Кулацкие штучки. Товарищ председатель, вызовите сюда милиционера, — сказал он Сидоровне. Немедленно! Арестовать надо Ермакова.

— Товарищ представитель, — заявила Анна. — Я с вами не согласная. Я всю свою жизнь прожила в станице и знаю всех тут, как на ладонке своей. Знаю и старика Ермакова. Человек он, правда, дюже вспыльчивый, но чтоб убить человека — нет, на это он неспособный. Ни за что не поверю. Да и вся целиком станица об этом скажет. Надо проверить, нельзя понапрасну человека под суд отдавать.

— Меньше разговаривай, — сурово посмотрел на нее Концов. — Пошли арестовать старика Ермакова, я тебе приказываю. Следственные органы проверят, виноват ли он или нет. Не виноват, так выпустят. Ты ж понимаешь, председатель, — как бы оправдываясь, добавил он, — ежели мы немного и перегнем — это ничего, не будут ругать. А вот недогнем, так беда…

— Ежели приказываете, — мрачно сказала Сидоровна, — то приказу я подчиняюсь… Только мнение у меня другое…

— А, — с досадой отмахнулся от нее уполномоченный. — Что мне твое мнение? Мне дорого мнение вышестоящих организаций…

Лицо Анны омрачилось, но она ничего не ответила, а только приказала секретарю стансовета, чтоб разыскали милиционера.

Через некоторое время в кабинет председателя стансовета вошел плотный, черноусый, бравый милиционер.

— Чего вызывали, товарищ председатель? — вытянулся он перед Сидоровной.

— Товарищ Котов, — сказала она, — пойди и арестуй Василия Петровича Ермакова.

— Ермакова арестовать? — изумился тот. — Это за что же?

— Покушался на жизнь члена бригады по хлебозаготовкам Кавернова, указал Концов на парня. — Иди выполняй приказание…

— Анна Сергеевна, — растерянно проговорил милиционер. — Надо бы подождать с этим делом… Я зараз был на почте. Так мне сказали, что туда только что приходил старик Ермаков, в большой растерянности он. Вызывал телеграммой сына своего Прохора Васильевича. Вскорости тот приедет… Может, подождать бы со стариком-то? Товарищ уполномоченный, вы знаете, кто у этого старика сын-то?..

— Знаем-знаем, — закивал головой Концов. — Мы не из пугливых. Все мы делаем по закону… Иди выполняй, раз тебе приказывают.

Тяжело вздыхая и сокрушенно покачивая головой, милиционер вышел из кабинета.

* * *

В тот же день Василий Петрович был арестован по обвинению в покушении на жизнь должностного лица — члена бригады по хлебозаготовкам Кавернова Александра. Его отвезли в районное отделение НКВД. Там молодой безусый следователь этому, казалось бы, пустяковому, мелкому делу придал политическую окраску. Старику припомнили здесь и его прошлую службу у белых в качестве добровольца, и сына — белогвардейского генерала.

…Не зная, что произошло, Прохор, как только получил телеграмму отца, тотчас же отправился в станицу. Прибыл он туда, когда Василия Петровича уже увезли в район. Взяв с собой обезумевшую от горя мать, он, не зайдя даже в стансовет и местную парторганизацию, не выяснив сути дела, сейчас же уехал в Ростов. Он надеялся, что следственные органы разберутся, и отец его будет освобожден.

…Уполномоченный крайкома Концов ждал тяжелого объяснения с Прохором и очень трусил. Но когда он узнал, что Прохор, не зайдя к нему, уехал в Ростов, возликовал.

— Чует собака, чье сало съела, — злорадно размахивал он своим продымленным длинным пальцем. — Чует. Я всегда прав. Всегда!

Он приказал снова созвать пленум стансовета. Когда люди собрались, Концов, зловеще потрясая пальцем, говорил:

— Понимаете ли, граждане, в станице за эти Дни произошли важные политические события. Во-первых, план хлебозаготовок мы вместе с вами выполнили на все сто процентов! На все сто! Трудно было его выполнять. Пришлось пойти на крутые меры и произвести обыск у нескольких злостных зажимщиков хлеба. Когда копнули, то оказалось, что хлеба-то у них много осталось. У Свиридова отрыли яму пудов на триста, у калмыка Адучинова в саду оказалось зарыто пятьсот пудов зерна, у Чекунова нашли четыреста пудов, у Щербаковых — двести… А что особенно обидно, у бывшего красногвардейца Силантия Дубровина, хотя и не производили обыск, но заметили, что он, как прослышал про обыск, так стал ссыпать свой хлеб в колодец. Видно, подумал, что и у него будут искать хлеб… Понимаете ли, какая жалость, в колодец. Когда его захватили за этим делом, он имел наглость заявить: «Не хочу, чтоб мой кровный хлеб, добытый моим трудом, жрали бы другие… Если, говорит, не мне, так и никому…» Вот он какой! А тож бывший красногвардеец. Злодей он! Спасибо, захватили его вовремя за этим делом, пудов десять только успел высыпать в колодезь… Ну, конечно, пришлось у него весь остальной хлеб конфисковать, а его самого предали суду. Суд воздаст ему по заслугам. И еще, товарищи, произошел один нехороший случай. Вы о нем, конечно, знаете все. Это политическое преступление… Кто он, этот Ермаков, не знаю, — кулак, подкулачник ли, в этом вышестоящие организации разберутся, в общем, он покушался на жизнь вот этого молодого комсомольца… — указал Концов на сидевшего в задних рядах Кавернова. — За что, спрашивается?.. За то, что этот молодой герой беззаветно выполнял волю вышестоящих организаций. Понятно?..

— С шилом, что ли, покушался? — тихо спросил кто-то.

— Что-о? — обвел строгим взглядом сидевших Концов. — Кто это сказал?

Все молчали.

— Это, товарищи, там, вверху, разберутся, с чем — с шилом или с ножом, — сказал Концов, не дождавшись ответа. — Вышестоящим организациям виднее. Есть вопросы?..

Вопросов не оказалось.

— Товарищи, — объявила председатель стансовета, — завтра будет проводиться распродажа с аукционного торга конфискованного имущества злостных зажимщиков хлеба: Свиридова, Адучинова, Ермакова и других. Приходите на торги…

* * *

Хотя Незовибатько и не мог четко и ясно разобраться в поступках Концова, но сердцем своим он чувствовал, что все делается не так, как этого требует партия.

И вот теперь, растерянный, сомневающийся, сидел Незовибатько на пленуме станичного Совета, куря цигарку за цигаркой, и молчал, молчал, как будто у него язык отнялся.

Он видел, как недоумевающе посматривали на него станичники, ждущие от него справедливого, авторитетного слова, и все же упорно молчал.

Незовибатько не терпелось дождаться, когда закончится пленум, и как только собрание было закрыто и все разошлись из стансовета, он хриплым шепотом сказал Сидоровне:

— Вели-ка запрячь мне таратайку.

— Куда ты, Конон Никонович?

— В район поеду.

— Зачем?

— Ой, ежели б ты знала, Сидоровна, — озираясь, словно боясь, что кто-нибудь подслушает его, горячо зашептал Незовибатько, — сомнение у меня большое. Не верю у этому Концову… Ей-богу, не верю!.. Бачу, що вин то делае. Не по-партийному…

— Сама это чую, — тихо ответила Сидоровна. — Но где найдешь на него управу? Ведь он же уполномоченный крайкома.

— Поеду к секретарю райкома Синеву… Раскажу ему про мои сомнения. Может, просветление какое сделает в этом деле… Он, Синев-то, человек душевный, понимающий… Все, что на сердце моем камнем лежит, выложу ему…

— А хуже не будет?

— Не, — махнул рукой. — Хуже не будет. Сигнал я должен подать, а там их дело, им виднее, прав я или нет.

— Ну, поезжай, Никонович, — задумчиво сказала Сидоровна. — Может, в самом деле Концову этому какой укорот будет, а то же лютует, как кобель злой.

— Но только ты, Сидоровна, никому ни слова о том, куда я поехал, даже мужу своему… А то ж где-нибудь сболтнет.

— Не беспокойся, Никонович, как в могиле будет.

Незовибатько уехал. Возвратился он из района уже поздно ночью еще более угрюмый и удрученный, замкнувшийся в себе…

Наутро Сидоровна пытливо заглядывала в глаза Незовибатько, пытаясь понять, успешная ли у него была поездка в район или нет. Но Незовибатько избегал ее взгляда. Сидоровна тяжко вздохнула. Ей стало понятно, что в районе Незовибатько своих сомнений не разрешил…

* * *

По дешевке распродали с аукциона имущество злостных зажимщиков хлебосдачи Свиридова, Адучинова. У Ермаковым продали только трактор. Его купил Сазон Меркулов для своего колхоза. Остальное же имущество стансовет передал Захару, посчитав, что он вечный труженик и ни в чем не виновен.

 

XXII

Теперь Константин и не помышлял о смерти, он был полон веры, что в его жизни еще не все потеряно…

Яковлев разрекламировал Константина в парижских белоэмигрантских кругах. Он говорил, что в Париже появился волевой, предприимчивый генерал Ермаков, у которого есть смелый план освобождения России от большевизма.

С Константином стали искать знакомства. Несколько раз его приглашали в РОВС, где с ним беседовали видные белогвардейцы.

Все это нравилось Константину, льстило его самолюбию. Ему иногда давали деньги, правда, очень мало, но кое-как он существовал и был доволен судьбой.

Однажды Константин получил письмо, подписанное неизвестным ему генералом Бирюковым, который просил его прибыть по безотлагательному делу в четверг, в пять вечера, в русский музей, находившийся в пригороде Парижа — Аньере.

В четверг Константин отправился по указанному в письме адресу. В Аньере он разыскал небольшой чистенький особняк, в котором помещался русский военный музей. Генерал Бирюков оказался директором этого музея. Ему, наверное, перевалило уже за семьдесят, но он был еще бодрый и подвижной.

— Честь имею представиться, — отрекомендовался он Константину. Бывший командир лейб-гвардейского донского казачьего полка, генерал-лейтенант Бирюков Иринарх Николаевич. Я написал вам по просьбе одного нашего великого мецената. К сожалению, он еще не приехал, но, вероятно, скоро будет.

— Кто же это? — осведомился Константин.

— Невероятный богач. Впрочем, я не имею права о нем распространяться. Приедет, все само собой объяснится. Если позволите, Константин Васильевич, пока я ознакомлю вас с музеем.

— С удовольствием.

Взяв под руку Константина, Бирюков повел его по комнатам.

— Этот музей, — говорил он, — хранитель воинской славы донского казачества, точнее — музей лейб-гвардии донского казачьего полка. Своими собственными усилиями, как величайшую святыню, привез я музей из Новочеркасска в Париж… Этот дом я купил на свои собственные средства…

Они проходили зал за залом. Спорящими от возбуждения глазами показывал старый генерал Константину выставленные в залах предметы.

— Этим картинам цены нет, — указывал старик на развешанные по стенам полотна. — Здесь лучшее собрание произведений русских художников-баталистов. Все они отображают боевые действия доблестных лейб-казаков. Вот, например, лейб-казаки в Бородинском сражении. Незабвенный наш вихорь атаман Платов ведет лейб-гвардейцев в тыл французских войск. Из-за этого Наполеон на целых два часа вынужден был приостановить наступление… А вот это лейпцигское сражение — «битва народов», как она вошла в историю.

Старый генерал приостановился у большой картины.

— Вот видите, — указал он, — на бугорке стоит царь Александр I со своей свитой. Его почти окружают французские гусары. Еще мгновение, и он будет захвачен ими в плен. Но вдруг, как ураган, налетают лейб-казаки и опрокидывают противника. Русский император был спасен. Сильная картина!.. А на этом полотне изображена битва нашей конницы, в том числе и лейб-казаков, под деревушкой Фер-Шампенауз с французскими корпусами маршалов Мортье и Мармона 13 марта 1814 года…

Константин рассматривал штандарты, увитые георгиевскими лентами трубы, лежавшие в ящиках под стеклом, разнообразные серебряные ковши, фарфоровую посуду, тарелки, чубуки, папахи, мундиры, сабли и пистолеты знаменитых донских атаманов… Были здесь и доспехи прославленного казака Федора Денисова, дослужившегося при Потемкине с рядового до полного генерала, и за свои подвиги пожалованного Екатериной II графским титулом… Лежали здесь и нехитрые памятные реликвии казака Александра Земленухина, посылавшегося Платовым в Лондон с известием о победе над Наполеоном. Покоилась на бархате под стеклом сабля в серебряных ножнах героя кавказских войн генерала Бакланова. Было здесь даже кое-что из вещей вождей казацко-крестьянских войн Степана Разина и Кондратия Булавина.

— И вот ирония судьбы, — усмехнулся, разводя руками, Бирюков. — Я вот вам показал былую славу лейб-казаков. А теперь потомки этих храбрецов, когда-то отважно прорубавших саблями каре французских гренадеров, вынуждены батрачить за кусок хлеба у правнуков этих гренадеров…

— Иринарх Николаевич! — взволнованно подбежала к Бирюкову молодая сотрудница музея. — Приехали!

— Приехали? — оживился старик. — Хорошо! Прошу вас, Константин Васильевич!

И снова взяв Константина под руку, старый генерал торопливо повел его в свой кабинет.

— Хорошо помогает нам, — тихо бормотал он. — Очень хорошо. Благодаря его помощи и существует наш музей… Страшный богач!

— Вы бы мне все-таки сказали, кто же он такой?

— Ну, ладно, — приостановился директор музея. — Коротенько скажу. Так уж и быть. Только между нами… Один из наших офицеров. Женился на богатой американке. В общем, преуспел. Его американка, пожалуй, ровесница мне… Хе-хе! Но это, неважно. Важно то, что у нее денег несметно много… Но это, ради бога, между нами. Прошу! — распахнул он дверь кабинета перед Константином.

Перешагнув порог, Константин невольно вздрогнул. Посреди кабинета стоял плотный, среднего роста мужчина лет сорока пяти в прекрасном серо-голубом костюме. У него было холеное румяное лицо. Поглаживая черную с проседью бородку, он, щурясь, насмешливо смотрел сквозь пенсне на Константина.

— Здравствуйте, генерал Ермаков! — сказал он звучным баритоном. Узнаете?

— Здравствуйте, Иван Прокофьевич! — буркнул Константин, недовольный этой встречей.

Он, конечно, сразу узнал в этом изящном господине бывшего своего начальника штаба полковника Чернышева.

Смеясь, Чернышев протянул руку Константину, блеснув крупным бриллиантовым перстнем.

— Рад вас видеть. Вы, дорогой мой, очень изменились за эти годы. Постарели, простите за откровенность… И, как будто, вы не совсем довольны встречей со мной? — усмехнулся Чернышев. — А ведь это напрасно. Я к вам с добрыми намерениями… Любезнейший Иринарх Николаевич, повернулся он к Бирюкову, — нельзя ли попросить вас распорядиться подать сюда коньяку?

— Сию минуту, Иван Прокофьевич, — с готовностью, по-юношески легко выбежал из кабинета старик.

— Сядем, Константин Васильевич.

Константин сел на диван, а Чернышев — на стул напротив.

— Вас, видимо, удивляет, — сказал Чернышев, — мое желание увидеть вас. Ведь мы с вами не только не пылали любовью друг к другу, но даже, наоборот, от ненависти могли бы, кажется, перегрызть друг другу горло… Ха-ха-ха!..

— Не скрою, — проворчал Константин. — Удивлен и даже чрезвычайно. Должно быть, я вам для чего-то понадобился.

— Верно, — насмешливо кивнул Чернышев. — Угадали, вы мне понадобились. У вас есть прекрасные качества: богатая инициатива и проницательность…

— Мне приятно констатировать, — покривился Константин, — что ваш юмор еще не иссяк.

— А зачем же ему иссякать? — пожал плечами Чернышев. — Если помните, я всегда любил хорошую шутку. А сейчас я ее тем более люблю… Человек я жизнерадостный, настроение у меня отличное… Но не будем пикироваться, дорогой Константин Васильевич, а то мы можем наговорить друг другу колкости. А это не входит в мои расчеты. Ссориться с вами я не хочу… Поздравляю вас, Константин Васильевич!

— С чем? — изумился Константин.

— Вы входите в моду. О вас столько разговоров в Париже… Все на вас возлагают большие надежды…

— Вот как, — усмехнулся Константин. — Я и не знал об этом.

— Не хитрите, — возразил Чернышев. — Вы прекрасно обо всем знаете. Я даже о вас в Нью-Йорке услышал, как видите, приехал сюда повидаться с вами. Я соблазнился наладить с вами дружеские отношения. Чем черт не шутит, а вдруг у вас дело выгорит, и вы в России станете в самом деле большим человеком… Ха-ха-ха!..

— Слушайте, Чернышев, это уже слишком, — вставая, резко сказал Константин. — Прекратите свои шутки или я уйду.

— Успокойтесь, Константин Васильевич, — снова усаживая на диван Константина, сказал Чернышев. — Больше не буду. Да и обидного я вам ничего не сказал. В самом деле разговоров о вас много… Должен вам откровенно сказать, я знаком со многими деятелями РОВСа. На вас рассчитывают. Но есть немало и таких, которые сомневаются в успехе вашей затеи и опасаются затрачивать зря средства. Советовались со мной. Я сказал, что знаю вас, но давно не видел, и мне надо с вами встретиться, чтобы прощупать, так сказать, ваши настроения.

Чернышев помолчал, как бы обдумывая, что еще сказать.

— Знаете что, Ермаков, — хлопнул он вдруг по плечу Константина. Плюньте вы на все эти РОВСы. Не связывайтесь с ними. Если думаете пробраться в Россию, то я на собственный счет организую вашу поездку туда, причем, учтите, без всякого почти риска… У меня есть гениальный план. Давайте поговорим. Разговор у нас будет строго секретный. Не возражаете?

— Нет… Отчего же не поговорить? Поговорить можно.

— Я знаю вас, Константин Васильевич, очень хорошо, — начал Чернышев. — Если вы захотите чего-нибудь добиться — вы добьетесь. В вашем характере для этого есть все необходимое: кипучая энергия, напористость. Вы намереваетесь пробраться в Советскую Россию в такой момент, когда там происходят большие события, — началась коллективизация и раскулачивание. Большевики намереваются загнать всех крестьян в сельскохозяйственные кооперативы. Крестьяне упорствуют, не хотят идти в них, бунтуют, убивают насильников, заставляющих их вступать в эти кооперативы… Вот-вот могут вспыхнуть огромные мятежи против Советской власти. Особенно неспокойно на вашем Дону.

— Вы удивительно осведомлены о жизни в России, — заметил Константин.

— А как же, — вздернул плечами Чернышев. — Я хорошо осведомлен об этом. Я ведь издатель большой ежедневной русской газеты в Нью-Йорке. А у нас, в газете, информация поставлена блестяще.

Константин молча слушал Чернышева, не зная еще, к чему тот клонит. Он вынул сигареты, намереваясь закурить. Чернышев предупредительно вынул из кармана нарядный коробок с сигарами.

— Закуривайте сигару, — сказал он. — Это настоящая гавана.

— Спасибо, — кивнул Константин и закурил. Тонкий аромат сигары пополз по кабинету.

Скрипнула дверь. Чья-то рука, просунувшись через дверь, поставила на столик у двери поднос с коньяком, двумя рюмками и с мелко нарезанными ломтиками лимона на тарелке.

Чернышев подошел к столику, наполнил рюмки коньяком.

— Выпьем, — сказал он, поднося рюмку Константину.

— Выпьем, — охотно согласился тот.

Они чокнулись и выпили. Чернышев подвинул столик к дивану и проговорил:

— По воле случая или по игре судьбы, — сказал он, — неважно определение, я стал богат… Чрезмерно богат.

«Хвастается, — неприязненно посмотрел на него Константин. — Дразнит».

— Богачи никогда не считают, что излишне богаты, — заметил он сухо. Им все кажется мало.

— Правильно, — засмеялся Чернышев. — Чем богаче человек, тем больше ему хочется иметь.

— Это уж вы по своему опыту можете судить.

— Нет, дорогой, я человек не жадный.

— Не знаю.

— Вы-то не знаете, зато я знаю себя. Я могу в какой-то степени поделиться и с вами своими богатствами. Правда, в малой степени, конечно. Да и без меня у вас есть перспективы набить свой карман золотом.

— Я недостаточно понимаю вас…

— Меня понять, Константин Васильевич, просто, — сказал Чернышев. Побывав в Советской России, даже предположим, не оправдав возложенных на вас надежд, вы при благополучном возвращении сюда сделаете хороший бизнес, как говорят американцы. Вас на части разорвут газетчики и издатели, чтобы выцедить из вас, что вы видели в России, можно отлично заработать… Да вы, я думаю, не настолько наивны, чтобы не знать об этом.

Все еще наслаждаясь ароматной сигарой, Константин молча курил, разумеется, внимательно слушая своего собеседника. По непроницаемому его лицу трудно было угадать, как он реагирует на слова Чернышева.

Выпив коньяк и посасывая ломтик лимона, Чернышев проговорил:

— Так давайте продолжим разговор, Константин Васильевич. Только знаете, так это, откровенно, по душам… Но путь проникновения в Россию, который избрал для вас РОВС, я думаю, не годится. Вы не молоды, чтобы, как волк, пробираться по чащам и оврагам через границу. Красные пограничники могут вас пристрелить или задержать. Я могу вам устроить поездку в Россию без всякого риска, вполне легальную. Вы въедете в Россию со всем комфортом как журналист английской или американской газеты. Конечно, поедете вы туда под вымышленной фамилией с группой настоящих, неподдельных корреспондентов некоторых газет разных стран…

— Замечательно! — невольно воскликинул Константин. — Но почему вы стараетесь так много сделать для меня?

— Я знал, что это вам понравится, — усмехнулся Чернышев. — Прямо скажу, что это придумано чертовски ловко. Устраивает это вас или нет?

— Еще бы! — сказал, смягчаясь, Константин. — Это ж гениально! Конечно, человек я в возрасте, и как подумаешь, что тебя ждет по пути в Россию: как волк, пробираться через юры и реки, леса и камыши, так прямо-таки дрожь пробирает… И вдруг я поеду легально, развалясь в купе международного вагона… Просто даже не верится… Но почему это вы стараетесь так сделать для меня? — подозрительно посмотрел он на Чернышева. — Ну, конечно же, не из-за моих усов… По-видимому, вы в благодарность за эту помощь предъявите мне какие-то условия? Так говорите прямо…

— Вы, повторяю, весьма проницательны и догадливы, — усмехнулся Чернышев. — Действительно, я хотел бы предъявить вам некоторые условия… Прежде всего, попав в Россию, вы обязаны все увиденное вами подробно записать и передать записанное лично мне или, если это возможно (предположим, вы останетесь на некоторое время в России), переслать мне… Записывайте только факты, а потом сотрудники моей газеты все это обработают. Весь наш материал я опубликую сначала очерками, а затем книжкой. Конечно, все это не бесплатно… И второе: когда будет оформлен ваш отъезд в Россию, вы получите от меня сверток, в котором будут советские деньги и золото. Этот сверток вы должны во что бы то ни стало передать по адресу, который я вам дам, моему отцу или сестре в общем, тому, кто еще жив из моей семьи… Стыдно мне при моем богатстве не помочь им. Отец мой старик, бухгалтер, мать — чудесная старушка, Шурка — сестра, когда я уезжал из дома, только что закончила гимназию. Передав этот сверток отцу, матери или сестре, возьмите расписку, в виде письма, что ли… Но передать сверток надо так, чтоб об этом никто из посторонних не мог и догадаться, чтоб не скомпрометировать мою семью…

— Это нелегкая задача, — покачал головой Константин. — Сверток могут конфисковать таможенники, да и передать родственникам вашим будет нелегко, если я, допустим, сумею благополучно перевезти его через границу. Наверняка за мною будут следить чекисты… Где живут ваши родственники?

— В Серпухове, под Москвой… Да, конечно, выполнить мое поручение вам будет трудно, но, поймите, если бы это было легально, то для чего бы мне нужно устраивать вам эту поездку. За все эти услуги вы получите из Парижского банка пятнадцать тысяч долларов… В случае вашей смерти (все может случиться), деньги по вашему желанию будут вручены любому лицу, кого вы укажете… Но это еще не все, — сказал Чернышев. — Если вы согласны на это, то я сейчас же даю вам еще десять тысяч долларов на разные расходы по подготовке к отъезду в Россию… Всего, значит, вы получите двадцать пять тысяч…

У Константина при мысли о том, что он может стать обладателем таких огромных для него денег, захватило дыхание. Он побагровел от волнения, на лбу выступил пот, глаза алчно загорелись.

Чернышев насмешливо, с нескрываемым презрением посмотрел на него, думая: «Захочу, плясать будешь передо мной, сволочь…»

— Так что, Константин Васильевич? — спросил он. — Вы согласны или нет?

Константин налился злобой, обдал пылающим ненавистью взглядом Чернышева.

— Не валяйте дурака! — гаркнул он хрипло. — Какого черта! Вы же прекрасно знаете, что я на все согласен.

— Согласен? — весело переспросил Чернышев. — Прекрасно! Вот мы с вами и договорились обо всем… Иринарх Николаевич!.. — крикнул он. — Ваше превосходительство!

Тотчас же распахнулась дверь, и в ней показалась заискивающая фигура старого директора музея. Он вошел в кабинет.

— Коньяку выпьете? — спросил у него Чернышев.

— С удовольствием.

Чернышев налил ему коньяку и сказал:

— Будьте свидетелем, Иринарх Николаевич.

Потом он вынул из своего портфеля пачку с банкнотами и бросил их Константину.

— Берите!.. Здесь десять тысяч долларов.

Константин схватил пачку с деньгами, оглядел ее. Да, действительно, в пачке зеленели новенькие доллары.

Константин задохнулся от радости. Он востороженно захохотал. Потом, опомнившись, оборвал смех, сунул деньги в карман и, встав, спросил холодно у Чернышева:

— Вам будет угодно получить от меня расписку?

— Нет, не надо, — сказал тот. — Обо всем остальном мы успеем еще договориться. До свиданья! Я вас уведомлю о следующем нашей встрече…

— Сэнк ю, — почему-то по-английски поблагодарил Константин.

Он вышел из музея, нащупывая рукой деньги и пошатываясь, как хмельной. Ему никак не верилось, что он стал обладателем таких больших денег. Не сон ли это?

 

XXIII

В Советском Союзе проходили непонятные для заграницы события проводилась сплошная коллективизация сельского хозяйства, организовывались колхозы. Иностранные газеты по этому поводу писали всякие небылицы, несусветную чепуху. В одной из них «хорошо осведомленный» автор утверждал, что в СССР с 18-летнего возраста все женщины обобществлены и являются коллективной принадлежностью всех мужчин, в другой давалась информация о том, что в Советской России дети со дня рождения отнимаются от родителей и воспитываются в приютах под номерами, причем каждый ребенок не знает своих родителей, а родители — ребенка.

Правда, не все верили той клеветнической дребедени, которой пичкала своих читателей буржуазная печать. Прогрессивная рабочая пресса Запада старалась правдиво освещать происходившие в Советском Союзе события, и это давало свои результаты. Рабочие некоторых стран солидаризировались с русскими крестьянами, оказывали им посильную помощь — брали шефство над вновь организованными колхозами, присылали им тракторы и другие сельскохозяйственные машины.

То, что происходило в России, чрезвычайно волновало общественность всего мира. Надо было доподлинно знать: что же там делается? И вот издатели наиболее влиятельных газет Англии, США, Германии и Франции договорились послать своих представителей в Советский Союз…

Советское правительство согласилось допустить в нашу страну группу иностранных корреспондентов, так как было заинтересовано в правдивой информации. Пожалуйста, приезжайте. Советская власть никогда ни от кого ничего не скрывает. Понаблюдайте, как проходит сплошная коллективизация сельского хозяйства, опишите в своих газетах без прикрас и клеветы, быть может, опыт этот и вам пригодится.

От английской газеты «Дейли геральд» в Советский Союз направился Чарльз Фаранд, от германской «Берлинер тагеблатт» — Ганс Шеффер, от американской «Чикаго дейли ньюс» — Джон Фарсон, от французской «Фигаро» Жан Марсель.

Предполагалось, что группу эту возгласит видный немецкий ученый, профессор экономики сельского хозяйства, доктор Пауль Шиллер.

Вот в эту-то группу иностранных корреспондентов, отправляющихся в Советский Союз, и сумел Чернышев устроить Константина под видом корреспондента одной из американских газет. Константин получил паспорт на имя Антони Брейнарда. Вначале Константин категорически воспротивился называться этим именем, так как это было имя покойного любовника его жены, разлучившего его с ней. Но Чернышев заверил его, что такое совпадение совершенно случайно.

— Нет! — разгневанно гремел Константин. — Вы сделали это умышленно, чтобы поиздеваться надо мной.

— Ну что вы говорите? — в душе смеясь над Константином, убеждал его Чернышев. — Зачем мне это нужно?.. Говорю, что произошло совершенно случайно. Подсунули мне документы на эту фамилию… Поверьте мне, что это все чепуха… Изменить фамилию сейчас уже невозможно. Ходатайство на выдачу документа для въезда в Россию отправлено на это имя. Что же теперь делать? Не посылать же теперь вдогонку просьбу об обмене фамилии…

Хоть и с большой неохотой, но пришлось Константину примириться с ненавистной ему фамилией.

Участники группы корреспондентов, едущих в Советский Союз, иногда собирались вместе в каком-нибудь роскошном кафе на Елисейских полях. Приходил изредка на такие сборища и Константин. Он уже успел познакомиться со всеми корреспондентами. К нему все привыкли.

Для того чтобы не удивить своих коллег тем, что он в целях маскировки будет носить в России темные очки, Константин, ссылаясь на болезнь глаз, стал носить их уже здесь, в Париже…

…Все было подготовлено к поездке, обо всем договорено. Воробьев должен был перейти границу из Турции. И, если у него все сойдет удачно, то намечалась встреча Константина с ним в определенный день и час близ станицы Дурновской на том самом холме, на котором когда-то он был ранен своим братом Прохором…

Оформление паспортов шло довольно медленно. Не раз Константин заполнял разные анкеты и справки, давал фотокарточки. Все это было для него сложно. Надо было не забыть написать, что он сын фермера из Техаса, работает репортером газеты «Таймс», женат на француженке Луизе Мониан, имеет троих детей, живет постоянно в Нью-Йорке… На вопрос о знании языков Константин уверенно отвечал, что, кроме родного английского, он достаточно хорошо знает русский и французский.

Чернышев принес Константину специально заказанный для него саквояж с фальшивым двойным дном. Они незаметно упаковали сверточек с деньгами и золотом, предназначенным Чернышевым для своих родных в Серпухове. По совету Чернышева Константин накупил себе для дороги всяких элегантных вещей, так необходимых каждому любящему комфорт человеку в пути, а главное, чтобы больше походить на американца…

— Вы, Константин Васильевич, — сказал Чернышев, — хоть и не плохо владеете английским языком, но я рекомендую вам приобрети словарь английского языка. Всякие случайности могут быть в России.

Однажды Константин отправился на набережную Сены, где близ площади Согласия расположились знаменитые на весь мир парижские букинистические ларьки, где можно разыскать самую редкостную, порой уникальную, книгу.

Переходя от ларька к ларьку, Константин вдруг услышал веселое восклицание:

— О мсье!.. Бонжур!.. Здравствуйте!.. Вы еще не уехали в Россию?

Константин вздрогнул. Он с недоумением оглянулся на низенького опрятного старичка с седенькой бородкой…

— Вы меня не узнаете? — приветливо спросил старичок. — Версаль помните?.. Я вашим гидом тогда был.

— Ах, вот как! — воскликнул Константин, вспоминая. — Извините, не узнал…

Он действительно забыл об этом мимолетном знакомстве. Сейчас он старался вспомнить, как фамилия этого старичка. Словно догадываясь об этом, старичок пояснил:

— Меня зовут Льенар… Луи Льенар… А вас, пардон, я тоже забыл, как зовут…

Константин мгновение молчал, мучительно вспоминая, как назывался он в тот раз старику и, не вспомнив, торопливо заговорил:

— Рад вас встретить, господин Льенар. Нет ли у вас английского словаря?

Старик ответил:

— Достану, завтра будет, приходите.

И они расстались.

Потом, перед тем, как идти к Льенару, Константин разыскал Воробьева и спросил его, как он тот раз в Версале назвал себя старику.

— Забыл, забыл совершенно, — сокрушенно развел Константин руками.

— А я помню, — хмуро ответил Воробьев. — Вы назвали себя Матвеевым, доцентом института…

— Какого?

— Вы не сказали, какого именно.

— Отлично! — повеселел Константин. — До свиданья!.. Я пойду к этому букинисту.

Льенар, завидев еще издали Константина, приветственно потряс рукой.

— Есть, мсье! Достал! Вот она! — он вынул из-под прилавка отлично переплетенную толстую книгу.

— Я вам очень благодарен, господин Льенар.

— Не благодарите, — польщенно улыбался Льенар. — Если разрешите, мсье…

— Матвеев, — подсказал Константин.

— Вот именно! — вскочил обрадованный старик. — Вспомнил. Матвеев!.. Если разрешите, мсье, я надпишу на книге свой автограф. Пусть останется вам память о старом парижском букинисте Луи Льенаре…

— Я буду вам признателен.

Старик что-то надписал на титульном листе книги и подал ее Константину:

— Прошу вас, мсье.

— Мерси. Сколько я должен заплатить за нее?

— Нет!.. Нет!.. Это мой вам сувенир, — ответил старик. — Память о Париже.

— Чем я заслужил такую любезность с вашей стороны? — несколько растроганный спросил Константин.

— А просто так, — широко улыбнулся старик. — Понравились вы мне… Люблю русских, люблю Россию… О Шарль! — вдруг вскочил он, завидя молодого человека лет тридцати, подходившего к ларьку. — Ты зачем сюда?

— Дело есть, отец, — усмехнулся Шарль.

— Это мой сын, — отрекомендовал старик молодого человека Константину. — Помните, я вам рассказывал о нем… Хороший врач и коммунист… Познакомься, Шарль, это мсье из Советской России. Я их с товарищем встретил в Версале. Помнишь, я тебе говорил о них?..

— Милый мой старик, — смеясь, прижал отца к своей груди Шарль. — Ну разве я в состоянии все упомнить, что ты мне говоришь о разных твоих знакомствах? Ведь ты же у меня добрейшей души человек. Во всех людях, которые ему встречаются, он хочет видеть только хорошее, — обернулся он к Константину. — К несчастью, часто получается наоборот. Сколько уж раз его надували пройдохи, с которыми он знакомился… Пардон, это к вам, конечно, не относится. Вы из Советского Союза?

— Да, — кивнул Константин.

— Очень рад познакомиться, — пожал руку Константину молодой француз. — Я бывал у вас, в Союзе. Великолепная страна. Величайшая, давшая миру Ленина…

Заговорили о России, о русских.

— А вы давно были там? — спросил у Шарля Константин.

— Совсем недавно, в прошлом году. Еще сохранились свежие впечатления… Как врач, я очень интересовался практической постановкой медицины в Советской России… Я переписываюсь с одним профессором-хирургом. Его фамилия Мушкетов. Вы не знаете такого?..

— Не знаю, — ответил Константин. — Но слышал, что замечательный хирург.

— Это очень крупный ученый. Он известен не только у вас, в Советском Союзе, но и в других странах. Например, его труд по восстановительной пластической хирургии переведен у нас во Франции… Вы не в Москве живете?

— В Москве.

— Не будете ли вы так любезны, — проговорил Шарль, — передать ему от меня вот этот сувенир в знак моей признательности к нему и большого уважения? — Он взял с прилавка отца прекрасно оформленную, с обильными иллюстрациями книгу. — Мы, отец, с тобой сочтемся. Профессора Мушкетова легко найти в Москве. Я дам вам его адрес.

— Пожалуйста, — сказал Константин неохотно. — Передам. «Возиться еще с этими передачами, — подумал он. — Да черт его дери, пусть дает. Выброшу где-нибудь».

— Может, это затруднит вас? — нерешительно проговорил молодой француз, почувствовав в голосе Константина нотку недовольства.

— Нет, отчего же? — торопливо заговорил Константин. — Любезность за любезность. Я так обязан вашему отцу…

— Вот адрес профессора, — записал на клочке бумаги Шарль, — здесь же и телефон его…

* * *

Наконец, заграничные паспорта были получены, в дорогу все приготовлено.

На следующий день рано утром к отелю «Венеция», в котором жил Константин, подкатил блестящий черный лимузин. Выскочив из кабины, шофер распахнул перед Чернышевым дверцу. Но тот не вышел из автомобиля.

— Пойдите, Андре, — лениво сказал шоферу Чернышев, — на третий этаж в номер пятьдесят три. Там живет мистер Брейнард. Помогите ему снести чемоданы.

— Все будет исполнено, мсье. — И шофер побежал в подъезд.

Через пять минут он вынес из отеля два поскрипывающих новой кожей объемистых желтых чемодана.

Вслед за шофером появился Константин в широком бежевом пальто, в велюровой коричневой шляпе. Он тоже нес вместительный саквояж. Шофер, положив чемоданы в багажник, распахнул перед ним зеркальную дверцу машины.

— Пожалуйте, мсье!

— У вас невероятно шикарный и важный вид, — расхохотался Чернышев. Одобряю. Везде и всюду пускайте пыль в глаза. Это здорово действует на психологию дураков… Главное, никогда не скупитесь, щедро разбрасывайте деньги. Это тоже производит впечатление, особенно на женщин. Андре, сказал он по-французски шоферу, — поезжайте на вокзал Сен-Лазар.

Машина мягко скользнула вперед.

— Могу вам сообщить по секрету, — буркнул по-русски Чернышев, Воробьев уже в Турции.

Константин молча указал глазами на спину шофера.

— Не беспокойтесь, — усмехнулся Чернышев. — Он по-русски ни слова не понимает.

На вокзале Сен-Лазар группа корреспондентов была уже в сборе. Константин раскланялся с ними, но не подошел к ним, а стал в стороне с Чернышевым.

— Предупреждаю, Константин Васильевич, — говорил ему Чернышев, давайте играть по-честному. Если надуете, то вас пристрелят наши же агенты. Вы должны честно выполнить два мои условия, а потом вы вольны будете делать все, что вам заблагорассудится. Пожелаете остаться в России — пожалуйста.

— Я честный человек, — проворчал Константин. — Никого не собираюсь обманывать.

— Даже РОВС? — насмешливо спросил Чернышев.

— Ну, положим, РОВС — другое дело, — мрачно улыбнулся Константин. Господа из РОВСа много мне разных инструкций надавали, а денег — ни копейки. Я вам прямо скажу: я служу тому, кто мне хорошо платит. Вы мне заплатили хорошо, значит, вы мой хозяин.

— Правильно! — фамильярно хлопнул Чернышев ладонью по плечу Константина. Ну вот, кажется, ваши коллеги уже пошли в вагон. Попрощаемся, Константин Васильевич. Дай бог вам удачи! Имейте в виду, деньги на ваш счет в банк уже перечислены…

— До свиданья, — пожал его руку Константин. — Думаю, все будет в порядке.

Взяв саквояж, Константин пошел вслед за шофером, понесшим его чемоданы в вагон. Шел Константин с независимым видом, с гордо поднятой головой, но сердце его беспокойно щемило. Что-то ждет там, впереди, на родине?

 

XXIV

Пионером сплошной коллективизации крестьянских хозяйств в Советском Союзе по праву является Хоперский округ на Дону. Отсюда началось колхозное движение. Округ этот партией и правительством был объявлен округом сплошной коллективизации. Здесь был проведен опыт полного кооперирования сельского хозяйства, а затем уже этот опыт быстро распространился по всей стране.

Но не так легко все давалось. Кулачество яростно сопротивлялось, шло на террор. Немало в то время пало жертв от рук озверевших кулаков. Несмотря на это, новая жизнь, как весеннее половодье, бурно заливала Донщину, всю страну. Ломались вековые устои старой деревенской жизни, повсюду закипела большая созидательная работа.

Мощная волна сплошной коллективизации, хлынувшая с Хопра и пронесшаяся по всему Дону, докатилась и до Дурновской станицы, взбаламутила казаков.

— Братцы, что же это, а? — растерянно спрашивал один казак другого. Ведь весь Дон наш сверху донизу помутился. Слыхали ай нет? Казаки все огулом в колхоз пошли. А нам что делать?..

— Надобно, должно, и нам подаваться в артель, — отвечал второй. Давай напишем заявление да отнесем Коновалову. Он человек-то хороший, может, упросим, чтоб принял нас в артель…

И стоило только одному к другому написать заявление в колхоз, как всколыхнулась вся станица, в одиночку и гурьбой пошли казаки проситься в артель.

День и ночь заседало правление артели, разбирая заявления. Почти всех без исключения принимали в колхоз. Но были в числе станичников и такие, кому было отказано в приеме. Все, например, в станице отлично знали, что Силантий Дубровин в годы гражданской войны был на стороне красных, служил в Первой Конной армии у Буденного, доблестно сражался с белыми. И вдруг этого-то заслуженного человека не приняли в артель, отказали.

Узнав об этом, Силантий побелел от гнева. Придя в артель, стукнул кулаком по столу.

— Почему, так вашу мать, — загремел он, — отказали мне в приеме в артель? По какому такому праву?.. Али не я с вами, гадами, вместе бился супротив белых?

— Охлонись, — спокойно ответил Меркулов. — Никто тебя не оспоряет в том, что вместе мы воевали супротив беляков. Было это дело, да сплыло…

— Как так сплыло? — кипятился Силантий. — Никогда это не сплывет. Я кровь проливал за Советсвую власть, а ты мне — сплыло.

— Что из того, что ты за Советскую власть кровь проливал? Ведь ты зараз кулаком стал, из нас кровь пьешь. Знаешь пословицу: была пичужка, красна-чаплужка, а теперь навроде крылья пообросли. Когда-то мы шли вместе с тобой, а ныне нам с тобой несподручно социализм строить, будешь нам вредить… Говорю, кулаком стал.

— Сазон, бога ты побойся, дьявол рогатый! — кричал вспотевший Силантий. — Ну, какой же я, к чертовой матери, кулак, ежели я все своим трудом роблю. Ведь я же не нанимал себе батраков. Пойми, все своим горбом…

— А мы знаем, что не нанимал, — возразил Меркулов. — Ты хочь и не нанимал батраков, а все едино у тебя дух кулацкий. Провонял ты этим духом, проклятый…

— Сазон, полчанин, — чуть не плача, убеждал его Дубровин, — за что же ты на меня такое клеймо кладешь? Какой же я кулак, ежели за Советскую власть хоть зараз могу умереть.

Кое-кто из членов правления артели попытался было встать в защиту Силантия, говоря, что Дубровин не кулак, а просто крепко зажиточный казак. А это уже не такая большая беда. Такого, дескать, принять в колхоз не только можно, но даже и необходимо, польза от него колхозу будет.

Сазон окидывал таких защитников презрительным взглядом и, слегка повысив голос, авторитетно говорил:

— Подумали ли вы, дорогие товарищи, что говорите? Слов нет, Силантий-то хоть и из богатеньких был, но доразу, как только я ему сказал, оседлал коня, взял ружье и приехал до нас… Сразу же за Советскую власть пошел, вместях мы у Буденного были. И лихо он дрался с беляками. Спасибо ему, конешное дело, за это скажем… Но зараз-то ведь он, проклятый, к богатству нос гнет. Хочет богатеем быть. А нам, беднякам, с богатеями не по пути… Мы всех богатых изничтожим и опять, ежели надо будет, будем изничтожать… Так-то, казаки. Не советую я вам за него заступаться, под защиту брать, а то до худого могете дожить…

Спорить с Меркуловым никто не стал, поопасались.

 

XXV

Беспрестанно гудя, с невероятной быстротой мчал маленький паровозик такие же маленькие, казалось, игрушечные, вагоны по французской земле. Мимо мелькали живописные деревушки с готическими церквами, средневековые замки и красивые современные виллы, леса и пашни.

С грустью смотрел Константин в окно и думал о том, как сложится его судьба на родине, куда он сейчас стремится всеми своими мыслями…

Во время пути он перезнакомился со своими спутниками. Почти все были они молодые, добродушные и веселые парни. Все они, если не враждебно, то во всяком случае скептически были настроены к Советскому Союзу. Они не верили в опыт социалистического строительства в этой стране, а над проводившейся в России сплошной коллективизацией крестьянских хозяйств просто смеялись. И вот теперь они ехали в Советскую страну, чтобы посмотреть, как проводилась эта коллективизация.

Подъехали к государственной границе Франции. Таможенные чиновники поверхностно осмотрели багаж корреспондентов. На другой стороне границы немцы также формально отнеслись к осмотру их багажа. Видимо, работники прессы вызывали у всех доверие.

В Берлине задержались на два дня. Здесь к группе корреспондентов присоединились два немца — профессор Пауль Шиллер и сотрудник газеты «Берлинер тагеблатт» Ганс Шеффер. Профессор, как самый старший по возрасту и по положению, единодушно был избран главой группы.

Подъезжая к советской границе, Константин — этот смелый и решительный человек — вдруг начал нервничать, робеть. Это заметил сблизившийся с ним англичанин Чарльз Фарант.

— Антони, что с вами? — смеялся он. — Вы как будто трусите?.. Неужели вам во сне приснилось Чека?..

— Глупости говорите, Чарли, — нахмурился Константин. — Никого я в жизни не боялся и не боюсь. Просто я задумался перед въездом в Россию. Мне очень интересно снова побывать в ней. Не знаю, говорил я вам или нет о том, что я до революции был там и подолгу, даже изучил русский язык в совершенстве. После многих лет снова попасть в Россию — это же очень интересно. Вот поэтому я, быть может, немного нервничаю…

На самом же деле Константин опасался, что советские таможенники могут обнаружить под фальшивым дном его саквояжа сверток Чернышева с золотом и деньгами.

Но вот и граница. Пересадка на советский поезд. Суета. Проверка паспортов и багажа.

Всех пассажиров пригласили в один из залов пограничной станции. Служащий таможни в опрятном форменном сером костюме раздал всем бланки анкет, попросил их заполнить.

Когда с этим было покончено, сотрудники таможни пригласили пассажиров поставить свой багаж на прилавок. Два таможенника зашли за него и начали проверять содержимое чемоданов — один с одного конца, второй — с другого.

Проверка происходила медленно.

— Что это за книги? — спросил усатый таможенник у корреспондента немецкой газеты Шеффера, вынув из его чемодана два объемистых тома в кожаных переплетах.

Шеффер вопросительно посмотрел на профессора Шиллера, знавшего русский язык.

— Вас спрашивают, что это за книги? — пояснил профессор.

— А-а, — просиял в улыбке корреспондент. — Это «История русского государства»… Еду в Россию, думаю, пригодится…

— Хорошо, — сказал таможенник, кладя книги в чемодан.

Константин убедился, что таможенники проверяют багаж довольно тщательно. У него беспокойно колотилось сердце: а вдруг обнаружат сверток? Что тогда? Ну, понятно что: сверток с золотом и деньгами конфискуют, а его, как нежелательного, подозрительного субъекта препроводят обратно за границу. С мрачной решительностью смотрел он на роющихся в чемоданах таможенников — что будет, того не миновать.

— Это нельзя, господа, провозить, — иногда слышал он возглас того или другого сотрудника таможни.

«Ну и черт с ними! — крепко стиснул зубы Константин, угрюмо смотря на приближавшихся таможенников. — Пусть возвращают…» Мелькнула мысль: «А вдруг они догадаются, что я белогвардеец?.. Тогда я пропал… Расстрел…»

Он побледнел, нижняя губа его отвисла и задрожала.

— Нет, господин, по инструкции я не имею права это пропустить, почти рядом с собой услышал он голос таможенника.

Константин вздрогнул и покорно стал открывать свои чемоданы.

— Что вы, друзья, так долго копаетесь? — подбежал к таможенникам, проверявшим багаж, молодой парень в форменной фуражке. — Сейчас поезд отходит. Сколько осталось непроверенных?

— У меня вот один, — взглянул таможенник на Константина.

— И у меня один, — отозвался другой.

— Ладно, дорогой посмотрим, — проговорил парень и звонко закричал: Проходите, господа, в эту дверь! Проходите!.. Садитесь в вагоны!

— Чего там дорогой еще проверять, — заметил сам себе белокурый таможенник и сказал по-английски. — Что у вас в чемодане?

— Белье, — ответил Константин, — дорожные вещи…

— А в саквояже? Вещи личного потребления?

— Да, да, — закивал Константин.

Таможенник пошарил рукой в чемоданах, потом в саквояже.

— Все, — улыбнулся таможенник. — Гуд бай!

— Гуд бай! — засиял Константин, готовый кинуться к таможеннику и расцеловать его.

Он захлопнул чемоданы, схватил саквояж и бросился нагонять уже скрывшихся за дверью своих коллег. Пока он добежал до вагона, паровоз, дав длинный свисток, тронулся. Проводник помог ему взобраться с багажом в тамбур.

Константин ликовал…

 

XXVI

Поставив точку на последнем слове своего романа, Виктор вскочил со стула и закружился на радостях по комнате:

— Тра-ра-ра-рам!.. Тра-ра-ра-рам!..

Из спальни вышла изумленная Марина:

— Витька, что ты, глупый, развеселился? Два часа ночи… Детей разбудишь…

— Маринка! — воскликнул Виктор, обнимая жену. — Все!.. Конец!.. Роман написан. Подумать только, три года работал… Тысяча бессонных ночей… Ой, устал!

— Ну, поздравляю, дорогой, — поцеловала его Марина. — Желаю успеха твоему роману.

— А я тебя тоже поздравляю, милая. Ты ведь тоже много в него вложила… Весь роман я тебе читал, и ты давала советы…

— Как ты его назовешь?

— Вот это трудное дело, — покачал головой Виктор. — Легче написать роман, чем назвать его. Придумывать название — мучительное дело… Я более десятка названий придумал, и все они мне не нравятся… Вот послушай: «Степные огни», «Искры над степью», «Дела и люди», «Люди и времена»…

— Все названия плохие, — заметила Марина.

— Плохие, — согласился Виктор. — А ты б подсказала.

— Назвал бы ты роман свой «Казачья новь»…

— «Казачья новь»?.. «Казачья новь»… А ведь, ты знаешь, Марина, это, пожалуй, неплохо… «Казачья новь»!

— В какое издательство пошлешь? — спросила Марина. — Роман хороший, и я думаю, он сразу будет напечатан.

— Наивная ты у меня, женушка, — привлек к себе Марину Виктор. — Еще немало горя натерпишься, пока пристроишь роман в издательство… Ну, да ладно, что было — видали, а что будет — увидим… Устал… Давай спать, спать, спать.

Радостный, счастливый от сознания, что он сделал что-то важное, большое, Виктор заснул.

Через месяц после этого, перепечатав на машинке свой роман «Казачья новь», Виктор с трепетным волнением отнес его в местное издательство и одновременно послал в одно из московских издательств.

С этого дня и начались его страдания.

* * *

Горячим поклонником Виктора оказался профессор Фрол Демьянович Карташов. Чуть ли не каждый вечер он приходил к Волковым и просиживал у них долгие часы. Виктор рад был такому своему поклоннику, который терпеливо выслушивал все, что он ему читал. Облизывая губы, профессор слушал и похваливал:

— Прекрасно!.. Прекрасно!.. Виктор Георгиевич, я не пророк, но скажу: вас ждет блестящая литературная будущность… Да-да, именно блестящая… В вашем творчестве чувствуется благотворное влияние Льва Толстого… В толстовской манере выписаны пейзажи… Вы великолепный мастер пейзажа… Как прелестно вы передаете донской колорит… Причем все наши пейзажи не подражательны, а они выписаны по-своему, по-волковски… Когда читаешь ваше описание природы, то чувствуешь запах донской степи, аромат лиловых зорь… Вы большой талант, Виктор Георгиевич. Талантище!.. Я верю, что скоро ваше имя будет греметь на всю страну… Да что там на страну, но и далеко за ее пределами. Повторяю, я не пророк, но интуиция у меня богатая… Вы попомните мои слова…

И Виктор верил в то, что говорил профессор. Он верил, что Карташов бескорыстный друг и говорит от чистого сердца.

— Какой замечательный человек этот Фрол Демьянович! — не раз восклицал он в присутствии жены. — Настоящий друг. Как он привязался ко мне!.. Часами готов слушать мои произведения. Видимо, он действительно любит мое творчество…

Марина снисходительно улыбалась. Уж она-то знала истинную причину частых визитов профессора. Знала она это и по его трепетным пожатиям ее руки, и по его пламенным взглядам и недомолвкам, сказанным шепотом, и по многим другим признакам, по которым женщина безошибочно угадывает отношение влюбленного в нее мужчины…

Зная, что профессор Карташов в нее влюблен, Марина не решалась сказать об этом мужу. Зачем расстраивать его? Зачем вносить в его душу смятение, зачем ссорить его с профессором?.. Разве в этом есть какая необходимость?.. Ведь Марина не разделяет чувств профессора… Нет, она не скажет об этом мужу… Ничего страшного не случилось и не случится, она в этом уверена. Марина любит своего Виктора, всегда будет верна ему. А что касается влюбленности профессора, пусть. Каждой молодой красивой женщине приятно иметь поклонника, влюбленного в нее.

Нет! Марина ничего не скажет Виктору. Пусть останется все так же, как есть. Пусть профессор ходит к ним, а муж думает, что он приходит из-за дружбы к нему.

 

XXVII

Огорчения посыпались со всех сторон. Вскоре Виктору вернули рукопись из местного издательства. И написали:

«Многоуважаемый Виктор Георгиевич!

Возвращаем вашу рукопись «Казачья новь». Тема, затронутая в романе, интересна. Вообще-то надо вам сказать, что человек Вы очень одаренный. Но, к большому сожалению. Вы не справились со своей задачей. Роман композиционно скомкан, рыхлый. Требуется значительная доработка, без которой роман не может быть принят к изданию.

Прилагаем при этом рецензии, с которыми издательство целиком согласно.

Главный редактор И. Гончаров.

Зав. редакцией художественной литературы М. Сурынин».

Виктор прочел рецензии и пришел в ужас.

— Ведь это же бред сивой кобылы! — гневно воскликнул он.

Рецензии писались, видимо, случайными людьми, никого отношения не имеющими к литературе…

Виктор показал их Смокову.

— Ты работаешь в издательстве… — сказал он.

Смоков, просмотрев рецензии, рассвирепел:

— Вот мерзавцы!.. Гробокопатели!.. Ведь это галиматья!.. Я завтра поговорю насчет этих рецензий с Сурыниным. И с главным редактором поговорю. Нельзя же нашу советскую литературу отдавать на откуп каким-то невеждам, жучкам!.. Одни из них драконят молодых авторов по призванию. Это их ремесло. Они делают свое дело вполне честно и сознательно, ибо убеждены, что приносят пользу, очищая литературу от серых, скучных, нудных произведений. Эти люди, тупые от природы, лишены всякого художественного вкуса и чутья… Другие — нет. Они имеют вкус и чутье художника. Это понимающие люди, но ожесточенные своими неудачами. Когда-то они пробовали писать, возможно, и неплохие произведения… Если им попадается талантливая рукопись, ну, скажем, как твоя, ты думаешь, что они не понимают, что она талантливая?.. Отлично понимают. И вот потому-то, что она талантлива, они ее гробят… Гробят из зависти. Почему ты должен быть счастливее их?.. Нет, они хотят, чтобы ты испытал те же терзания, что и они…

Виктор с изумлении смотрел на него.

— Ты, Смоков, клевещешь, — сказал он. — Я не верю тебе.

— Дело твое, — вздернул плечами Смоков. — Не верь. Это я тебе говорю из собственного опыта. Все это я испытал на собственной шкуре… А давай проверим, а? Я вот, например, считаю, что твой роман «Казачья новь» талантливое, по-настоящему хорошее произведение… Это бесспорная истина. Единственный, быть может, порок — это смелость в обрисовке революционного казачества… Других недостатков я в нем не нахожу… Так вот, давай пошлем твою рукопись и любое московское издательство. Увидишь, я в этом уверен, рукопись твоя не будет принята. Ей-богу!.. Давай держать пари.

— Но почему же? — растерянно спросил Виктор. — Если, предположим, что она талантлива и актуальна…

— Эге, дорогой! — снисходительно сказал Смоков. — К талантливости еще много надо…

— А именно?

— Имя и протекция, так называемый святой блат.

— Не верю. Чтоб у нас… — начал было Виктор.

— Ну, это дело твое — хочешь верь, не хочешь — не верь, — сухо оборвал Смоков. — Откровенно говоря, я поступил на работу в издательство из-за того, чтобы продвигать свои книги… Ну, ладно, Виктор, решено, я поговорю с Сарыниным и главным редактором по поводу твоей рукописи…

Говорил ли Иван Евстратьевич по поводу Викторова романа в издательстве или не говорил, Виктору было неизвестно. Видимо, не говорил, потому что никаких изменений не произошло. В издательство его не приглашали. Сам же он туда не шел. Там его могли обвинить в лентяйничании, в нежелании считаться с мнением рецензентов, а поэтому и в нежелании дорабатывать свою рукопись по их замечаниям.

Примерно через месяц после этого разговор со Смоковым Виктор получил из московского издательства рукопись своего романа «Казачья новь». При рукописи не было ни рецензий, ни препроводительного письма. Он стал перелистывать рукопись… По всему было видно, что рукопись внимательно читали. Чуть ли не на каждой странице были подчеркивания и надписи на полях: «Ха-ха!», «Гм!», «Трафарет!», «Шаблон!», «Чепуха!», «Не убедительно!», «Глупо!», «Ой-ой!».

С грустью смотрел Виктор на эти надписи, и ему хотелось плакать.

На следующий день почтальон принес пакет с двумя неподписанными рецензиями и письмом из издательства.

«Прилагаемые при нашем письме рецензии, — писалось в нем, — с убедительной ясностью покажут Вам, что рукопись Ваша «Казачья новь» нуждается в большой, серьезной доработке. Рукопись сырая, сюжет вялый, композиция рыхлая» и т. п.

«Неужели Смоков прав? — с горечью подумал Виктор. — Нет! Не может быть!.. Я все-таки добьюсь своего… Я доработаю рукопись, и пошлю ее снова в издательство».

Но когда он приступил к доработке рукописи по рецензиям, которых у него собралось уже четыре, то пришел в отчаяние. Рецензии были противоречивые. Если в одной рецензии говорилось о чем-нибудь положительно, то в другой это же место подвергалось резкой критике, и наоборот.

Как это было все понять? Голова у него пошла кругом.

 

XXVIII

Наступала теплая лунная ночь. Чувствовалось первое дыхание весны. Погромыхивая колесами на стыках рельс, поезд мчался вперед.

Константин стоял у распахнутого окна. Ветерок ласкал его разгоряченное лицо. Иногда, освещенные тусклыми фонарями, мимо мелькали кирпичные сторожевые будки, казармы железнодорожных рабочих, погруженные в дрему деревеньки, пустынные станции и разъезды.

У Константина трепетно билось сердце.

«Ведь это же родина моя! — взволнованно думал он, вглядываясь во все это, мелькавшее перед его взором во мраке. — Родина!.. Боже мой!.. Десять лет… Нет! Даже больше… Я здесь не был… Не видел тебя, милая родина… Как же ты меня будешь встречать, родная?»

В соседнем купе еще не спали. Оттуда слышался веселый разговор, смех.

— Представьте господа, что это так, — говорил кто-то громко по-английски. — Эта герцогиня и сейчас еще жива. Ох, и богачка! Ей, вероятно, теперь уже лет девяносто. Однажды мне довелось ее видеть. Она и в старости — представительная, величавая… А в своей молодости она была просто изумительная красавица…

Почему-то вспомнилась Константину его бывшая жена Вера. «Тоже ведь, говорят, богачка… Еще молодая, красавица… Наверно, завела себе любовников… Сволочь!..» — с омерзением поморщился он.

Но, странное дело, злобы к ней он сейчас не чувствовал. Наоборот, чем больше он сейчас вспоминал жену, во всех мельчайших деталях, тем больше у него появлялось желание видеть ее. Увидеть так, случайно, посмотреть — и отойти прочь…

Поезд замедлил ход.

— Почему останавливаемся? — спросил Константин у проходившего мимо проводника.

— Сейчас станция большая будет, — ответил тот. — Стоянка двадцать минут.

Поезд мягко подкатил к перрону вокзала, тускло освещенному керосино-калильными фонарями.

«Эх, боже мой! — тоскливо подумал Константин. — Узловая станция, а электричества нет… Когда же оно здесь будет?.. Говорят, большевики электрифицируют страну, но не видно этого. Нищая еще Россия по сравнению с Западом…»

Набросив на плечи пальто, Константин вышел из вагона и прошелся по платформе, оглядываясь вокруг. Публики мало, киоски, освещенные керосиновыми лампами, торговали колбасой, булками, папиросами, пивом. Константин горестно покачал головой.

Как-то невольно все увиденное здесь он сравнивал с заграницей, и сравнение это было не в пользу его Родины. Там, на Западе, все было добротнее, чище, люди одевались красивее. И от этого Константину становилось обидно за свою страну, за свой народ…

Он подошел к киоску и купил пиво. Подошел Чарли Фарант:

— О, Антони! Вы еще не спите?

— Нет, Чарли. Не хотите ли пива?

— Я не люблю пиво, — ответил тот. — Мне нравится здесь другое русская горькая… Хороша, чертовка!.. Давайте по стаканчику…

— Ол райт! — весело воскликнул Константин. — Согласен.

Они выпили и пошли по платформе.

— Я в Россию еду третий раз, — сказал Чарли, — и каждый раз страна эта, народ ее изумляют меня. Какие здесь масштабы, какой у народа энтузиазм и какие колоссальнейшие возможности у этой обширнейшей страны.

— Посмотрите на эти фонари, — протянул указательный палец Константин.

— Так что? — изумился англичанин. — При чем тут фонари?..

Константин промолчал. Не дождавшись ответа, Чарли продолжал:

— Загадочная страна, загадочный народ, совершенно непонятный для нас, людей Запада. Я далек от коммунизма. Коммунисты — фанатики, доктринеры. Меня их догматизм никогда не увлечет. Но, Антони, надо отдать должное коммунистам — народ они напористый. Что захотят, то и сделают…

— Пошли они, эти коммунисты, ко всем чертям! — озлобленно прорычал Константин. — Не говорите мне о них. Ненавижу!.. Всех бы их к стенке поставил…

— В ваших словах слышится столько ненависти, — с удивлением заметил Фарант, — что, думается, коммунисты вам лично навредили немало. Не так ли?

— Они не только мне одному навредили, — мрачно сказал Константин, но и всему человечеству…

Англичанин хотел что-то сказать, но пробил третий звонок. Проводник, стоявший у вагона, предупредил:

— Прошу, господа, садиться. Сейчас поезд тронется.

Константин и Фарант вскочили на подножку вагона. Англичанин хотел было продолжить разговор, но Константин сухо сказал:

— Извините, Чарли, пойду спать. Гуд бай!

 

XXIX

Ну разве есть на свете русский человек, который после долгого отсутствия, подъезжая к Москве, не волновался бы?

Нет таких русских. Кто бы он ни был, этот русский человек, к какому бы он классу, к какой бы он партии ни принадлежал, он всегда чувствует волнение, когда подъезжает к сердцу великой русской страны — белокаменной древней Москве.

Именно такое чувство волнения и переживал Константин, когда ранним утром он подъезжал к Москве.

Огромный город лежал в голубой дымке, распластавшись на многие десятки километров, притихший, молчаливый. Окна многоэтажных зданий ослепительно горели на восходящем солнце. Хотя Константину пришлось раньше бывать в Москве всего лишь дважды, но каждый его приезд сюда был связан со многими воспоминаниями, которые до сих пор еще жили в его сердце.

К приходу поезда на вокзал встречать иностранных журналистов пришли представители недавно созданного в СССР акционерного общества по иностранному туризму «Интурист» — пресс-атташе немецкого, американского, английского и французского посольства. Присутствовавший также на встрече представитель отдела печати наркомата иностранных дел в коротком выступлении приветствовал гостей. Ему ответил доктор Шиллер. Потом все уселись в поданный к вокзалу автобус, который привез иностранных журналистов в гостиницу «Метрополь», где им отвели комфортабельные номера.

К группе иностранных журналистов был прикреплен представитель «Интуриста», хорошо владеющий английским языком, молодой парень Вася Курагин, высокий пышноволосый шатен.

Гид «Интуриста» объявил журналистам, что сегодня каждый из них будет предоставлен сам себе.

— Отдыхайте, господа, с дороги, — сказал он. — Завтра в девять утра подойдет автобус к отелю, и мы поедем осматривать достопримечательности Москвы. До свиданья!.. Желаю вам хорошего отдыха!

Позавтракав в ресторане гостиницы, Константин пошел в свой номер и позвонил профессору Мушкетову.

— Алло! — отозвался в трубке молодой женский голос. — Слушаю.

Константин вздрогнул. До чего же знаком этот голос!

— Пардон, мадам, — сказал Константин, стараясь говорить с акцентом. Я американский журналист Антони Брейнард… Я имель хорошее поручение от парижского знакомого вашего, мужа, доктор Льенара передать мистеру Мушкетову книгу… Попросите вашего мужа говорить по телефону:

— Моего супруга сейчас нет дома.

«Чей же это голос — такой близкий и знакомый?» — прислушиваясь к голосу в трубке, мучительно раздумывал Константин.

— Может быть, вы будете так любезны и дадите его служебный телефон?

— Он сейчас не на службе, поехал на дачу…

— Когда я с ним могу поговорить?

— Сегодня вечером он будет дома. Может быть, вы дадите свой телефон, он вам позвонит.

«Удобно ли будет, если я спрошу, как ее зовут?» — размышлял Константин.

— Телефон я свой, конечно, могу дать, — сказал он нерешительно. — Но я не знал, смогу я быть вечером у себя… Пардон, мадам, как вас зовут?.. — вдруг, не вытерпев, спросил он.

— Кого? — удивленно прозвенел голосок в трубке. — Меня или мужа?

— Вас, мадам, как зовут? Имя мужа я знаю — Аристарх Федорович.

— А зачем вам?

— Ну, поскольку я с вами разговариваю, хотелось бы знать.

— Меня зовут Надежды Васильевна, — просто сказала она.

«Надя!» — чуть не завопил Константин, но вовремя сдержался. «Боже мой! — приложил он руку к сильно заколотившемуся сердцу. — Сестра!.. Милая!..» По морщинистым смуглым щекам его потекли слезы.

— Надежда Васильевна, — сказал он дрожащим, растроганным голосом чисто по-русски, забывая, что надо выдерживать акцент. — Разрешите, я сейчас вам привезу посылочку из Парижа. Я боюсь, что вечером буду занят, а завтра уезжаю…

— Как хотите, — нерешительно проговорила Надя. — Если это вас не затруднит. Да я сама могу приехать…

— Нет!.. Нет!.. — воскликнул Константин. — Я сейчас привезу вам. Адрес ваш у меня есть… — И, боясь, что Надя станет возражать, он положил трубку.

Одевшись и захватив книгу Шарля Льенара, он выбежал из гостиницы, нанял такси и поехал к сестре.

 

XXX

Совершенно случайно Надя задержалась дома. У нее разболелась голова, и она, приняв таблетку против головной боли, прилегла на кушетку, дожидаясь, когда утихнет боль, чтобы пойти в институт.

И вот как раз в это время и зазвонил телефон. Сейчас должен явиться этот американец. Что делать? Надо, видимо, переодеться и принять его.

Она тщательно оделась, попудрилась, подушилась и в раздумье присела у стола в столовой.

— Как это все некстати! — сказала она с досадой. — Черт его несет! Главное, никого нет дома.

Да, она в квартире была одна. Домработница Харитоновна только что ушла в магазин за продуктами к обеду, а Лидочка в школе. И надо же вот в этот именно момент прийти этому американцу. Сердце ее было неспокойно. Смутное предчувствие чего-то неприятного тревожило ее.

— Ах, да ладно! — махнула она рукой. — Что он меня съест, что ли? Я его боюсь, словно маленькая девочка… — Она несколько развеселилась. Придет, поговорит и уйдет.

И все же чувство тревоги ее не покидало. Она подчинилась необходимости и покорно стала ждать прихода американца.

Раздался звонок. Молодая женщина вздрогнула и пошла открывать дверь. Когда она ее открыла, перед ней предстал элегантно одетый иностранец средних лет в дымчатых очках.

— Можно войти? — сказал он, снимая шляпу и наклоняя седую голову.

— Прошу, пожалуйста, — распахнула перед ним дверь Надя. — Проходите, раздевайтесь!

Константин не спеша перешагнул порог, повесил пальто на вешалку, положил перчатки и шляпу на столик.

Взяв сверток, обернулся к Наде.

— Если не ошибаюсь, вы и есть мадам Мушкетова? — спросил он.

— Да, — кивнула Надя. — Я жена Мушкетова.

— Здравствуйте! — поклонился Константин. — Я сотрудник американской газеты Брейнард. Разрешите вам вручить подарок от доктора Шарля Льенара, парижского поклонника таланта вашего мужа.

— Спасибо, — взяла книгу Надя. — Прошу вас, проходите в комнату.

— Мерси!

Они прошли в столовую и присели у стола.

Чувство безотчетной тревоги в душе Нади нарастало. Она боялась этого иностранца. Был он какой-то странный, чем-то расстроенный. Все время вздыхает. И почему он так пристально смотрит на нее. А тут еще эти его страшные очки. От страха Надя уже готова была закричать.

А Константин не замечал беспокойства своей сестры. Он молча смотрел на нее, и его душили слезы. «Милая сестричка… — мысленно говорил он ей. — Милая! Ведь это я… Я твой брат Костя… Костя, которого ты любила…»

И этот пристальный взгляд его, молчание пугали бедную женщину.

«Ну, что он на меня так смотрит? Что он молчит?»

Преодолевая страх лишь для того, чтобы заговорить, стремясь нарушить тягостное молчание, Надя прерывисто заговорила:

— Вам понравилось в Москве?

— Я ведь не впервые в России, мадам, — мягко ответил Константин. — Я очень люблю Россию. Особенно люблю Дон с его прекрасными степями, душистыми лугами.

— А вы… вы бывали на Дону?

— Как же! Я много лет прожил на Дону.

— Вот как. А я… тоже люблю Дон. Ведь я донская казачка… У меня и муж — донской казак… Летом мы были с ним в станице у моего отца.

— Ваш отец еще жив? — взволнованно спросил Константин.

— Да-а, — недоумевающе протянула Надя. — Он еще довольно крепкий старик. Да и мамочка еще бодрая…

При воспоминании о матери глаза Константина повлажнели. «Слава богу! — подумал он радостно. — Жива еще старушка».

— Вы единственная дочка у родителей? Или у вас есть братья и сестры?

«Что это за допрос?» — изумлялась в душе Надя, но, не подавая вида, что это ее удивляет, ответила:

— У меня было три брата. Одного уже нет в живых…

«Интересно, кого она считает умершим, — размышлял Константин. — Меня? Или еще кто из братьев умер за это время?»

Ему хотелось выведать у сестры получила ли семья его предсмертное письмо, которое он писал из Парижа.

— Простите, пожалуйста. Надежда Васильевна, за нескромность, — уже без всякого акцента говорил Константин. — А кто же из ваших братьев умер?

— Вы так любопытствуете, словно их знаете…

— Знал.

— Да? — поразилась молодая женщина. — Знали?

— Так который же умер?

— Средний брат Костя, — тихо сказала Надя. — Он покончил самоубийством…

— Нет, Наденька, — снимая очки, сказал Константин. — Он не умер…

Надя мертвенно побледнела.

— Боже мой! — вскрикнула она. — Костя! Брат!

— Да, твой брат, Надюша, дорогая моя девочка! Обними меня.

Надя обняла и расцеловала Константина.

— Костя, а зачем эта… эта…

— Ложь? — подсказал он. — Нет, это не ложь. Я действительно хотел покончить с собой, но в последнюю минуту нашелся добрый человек, который подал мне руку помощи… Я ожил… А вот письмо-то было уже отправлено. И мне уже стыдно было посылать вслед второе с извещением, что я воскрес из мертвых…

— Каким ты образом попал в Москву, Костя? — озабоченно спросила Надя.

Константин желчно усмехнулся:

— Практическая ты особа! Нет, чтобы приласкать, приголубить своего несчастного многострадального брата, ты озабочена мыслью: а как попал к тебе брат, легально или нет… Так ведь?

— Костя, — со слезами на глазах сказала Надя, — зачем ты все это говоришь? Я рада тебе. Очень! Я люблю тебя… Но, пойми, я и ты — люди разных лагерей, мы воевали друг против друга… И, несмотря на все это, я люблю тебя, как брата. Но у меня семья, муж. Он прекрасный человек. Репутация его мне дорога. И вот сейчас приходишь ты ко мне, в прошлом белогвардейский генерал, ярый враг советского народа… Вполне понятно, у меня в душе смятение: как ты вошел в мой дом — как враг или как друг?

— Вот ты о чем, дорогая сестрица, — холодно усмехнулся Константин. Враг… друг… Ну при чем тут политика? Мы с тобой родные брат и сестра. У нас одна кровь. Неужели тебе интересно знать, как я попал в Россию? Сел на поезд и приехал…

— Ну все-таки как ты попал сюда: легально или нелегально? — допрашивала Надя.

— Ну и практическая же ты, — покачал головой Константин. — Ну, предположим, дорогая сестрица, я приехал в Советский Союз нелегально. Так что из этого? Ты хочешь донести на меня в ГПУ? Пожалуйста, вон телефон. Звони! Скажи, что у тебя сидит заядлый контрреволюционер, ярый враг Советской власти, диверсант, шпион, террорист Константин Ермаков, твой родной брат. Звони! Заявляй… Я тебе препятствовать не буду… Честное слово, не буду!..

Константин нервно достал сигарету и закурил.

— Но ты можешь и промолчать и не сказать никому, что был у тебя. Никто не видел, как я приходил к тебе. Выбирай любое решение…

— Костя! — зарыдала Надя. — Как это все, по-твоему, просто: выбирай. Ты — мой брат. А в то же время я — бывший боец Первой Конной армии, награждена за свои боевые дела орденом Красного Знамени… Научный работник советского института… Жена известного, уважаемого советского профессора… Разве я могу скрывать брата белогвардейца…

Константин вскочил со стула, схватил руку сестры:

— Так иди же, звони! Иди!..

— Нет, Костя, — мотая головой и заливаясь слезами, проговорила Надя. — Я этого не могу сделать. Не могу… Ты мог бы не открываться мне, и я не знала бы, что ты здесь… Но ты не по велению своего сердца пришел ко мне, доверился… — Она говорила, как в бреду, умоляла: — Уходи от меня. Уходи скорей, пока еще никто не пришел сюда. Я тебя не видела… Возьми эту книгу, не передавай ее мужу… А то ему будет плохо… Я так люблю его… Пусть он ни о чем не знает… Я ему ничего не скажу…

Константин скорбно смотрел на сестру.

— Хорошо, сестра. Я все понимаю. Уйду сейчас… Я не хочу принести несчастье. Книгу я выброшу в мусорный ящик… Черт с ней!.. Прощай! Больше я тебя никогда не увижу. Никто не узнает, что я был у тебя.

Он прижал к своей груди Надю и крепко поцеловал.

— Прощай!

— Прощай, Костя!

Накинув пальто и надев шляпу, он схватил под мышку книгу, рванулся к двери, на мгновение остановился.

— Надя, ты не подумай, что я приехал сюда, чтобы сделать что-нибудь плохое… Нет! Я стосковался по родине… Посмотрю и уеду, понимаешь?

— Я верю тебе, Костя.

Он вышел. На лестнице он чуть не столкнулся с пожилой женщиной, несшей кошелку с продуктами.

Женщина обернулась ему вслед и внимательно осмотрела его с ног до головы.

— Гм… — многозначительно гмыкнула она, покачав головой.

Потом она подошла к двери и постучала.

— Вы, Харитоновна? — спросила Надя.

— Я, откройте.

Надя впустила ее. Харитоновна потянула носом — пахнет табаком. Профессор не курил. Кто мог курить? Она внимательно посмотрела на хозяйку. Та ей ничего не сказала, а может быть, даже и не заметила ее взгляда.

 

XXXI

В станице Дурновской было решено созвать съезд колхозников. На повестке стоял вопрос об организации колхоза-гиганта. С окрестных хуторов и поселений в станицу съехалось много казаков и калмыков, принятых в артель.

Съезд проходил спокойно. Не было таких бурных споров, какие случались раньше на станичных сборах при атамане, сопровождавшихся частенько дракой.

Говорили мирно, иногда, правда, и с некоторым запалом, а потом, учредив гигантский колхоз, объединивший всю станицу со всеми ее тринадцатью хуторами и калмыцкими улусами, выбрали правление колхоза во главе с председателем колхоза Сазоном Меркуловым, рекомендованным на этот пост партийной ячейкой.

Колхоз получился огромный. Более четырех тысяч казачьих и калмыцких дворов вошло в него. На съезде колхозу было присвоено наименование «Заветы Ленина».

С первых же дней создания такого гигантского колхоза Сазон не имел ни минуты свободной. Неутомимо разъезжал он по экономиям, организованным на каждом поселении и хуторе. В экономиях шла кипучая работа — строили конюшни, воловни, базы для обобществленного скота.

В каждом поселении и хуторе создавали новые избы-читальни, библиотеки, общественные столовые, детские сады, ясли…

В Сазоне открылись необычайные хозяйственные способности, таланты крупного организатора.

К его наблюдательному, всевидящему глазу все так привыкли, что ни единого мало-мальски заслуживающего внимания вопроса без согласия или совета его не решали.

Ежедневно с утра у правления колхоза толпился народ. Люди эти приходили на прием к председателю колхоза для того, чтобы разрешить какой-нибудь наболевший вопрос, удовлетворить ту или другую насущную нужду.

С видом человека, знающего себе цену, принимал Сазон посетителей, внимательно выслушивал их и с мудростью Соломона разрешал те вопросы, которые входили в его компетенцию, и отсылал в стансовет тех граждан, дела которых требовали разрешения.

Приходил домой Сазон обычно уже поздно вечером, утомленный, но радостно взволнованный от сознания того, что он выполняет большую и нужную для страны работу.

В такой поздний час супруга его Анна Сидоровна обычно уже сладко спала. Поужинав, Сазон, чтоб не разбудить жену, тихо раздевался и ложился под ее горячий бок. Тепло, исходящее от спящей жены, его умиляло. Он крепко обнимал ее молодое упругое тело, прижимался.

— Милая моя Сидоровна, — бормотал он блаженно и засыпал.

…Сегодня воскресный день, а поэтому Сазон и Анна позволили себе поспать подольше обычного.

Лежали они на кровати примиренные, ласковые и нежные друг к другу.

На кухне старуха гремела сковородами, готовила завтрак. Проснулись ребята, спавшие на кухне. Начались крики, возня. Старуха шикала на них:

— Тише!.. Тише!.. Разбудите отца с матерью. Нехай еще трошки поспят.

Но Сазон и Анна уже не спали. Они некоторое время лежали молча, прислушиваясь к тому, что делалось на кухне.

— Ну что, Сазонушка, — мягко спросила Анна у мужа, — все у тебя в колхозе в порядке?..

— А что может, Анюта, случиться?.. — усмехнулся Сазон. — Конешное дело, все в порядке. Работы вот только дюже много. Вовек, должно, ее не переделаешь. Дело новое. Ко всему надобно умеючи подойти. Так все бы ничего, да вот только одно у меня зараз беспокойствие есть… И не знаю, что и делать и как быть. Ажно за сердце хватает…

— Что ж это такое?

— Да вот, понимаешь, Анюта, какое дело, — раздумчиво проговорил Сазон. — Дошел до меня слух, что дюже на меня рассерчал Прохор Васильевич Ермаков. Думает, что это я засадил его отца в тюрьму.

— При чем же ты тут. Ведь это дело Концова.

— Так вот поди ж ты, докажи, — сокрушенно проговорил Сазон и, помолчав, продолжал: — Надысь повстречал я Захара Ермакова. Рассказал ему, как все дело было, и просил его написать Прохору Васильевичу об этом.

— Ну, и что же он?

— Обещал.

На кухне заплакал ребенок. Старуха стала утешать его:

— Помолчи, дитятко, помолчи. Я те зараз пампушку с маком дам.

— Ты понимаешь, какое дело-то, Нюра, — повернулся Сазон к жене. Захар просил посоветовать, что ему делать, дескать, вступить в колхоз ай нет.

— Ну, и что ж ты ему ответил?

— Да что ж я ему скажу. Говорю, дело, мол, твое… Боязно мне его в колхоз принимать, по правде сказать.

— Это почему же? — даже приподнялась от изумления Сидоровна. — Не рыпи. Ты ж помнишь небось как уполномоченный Концов мне правый уклон за старика Ермакова пришивал?

— Ну так что? — насупилась Анна. — Мало ли дураков на свете. А ты испугался.

— Эге, брат ты мой! — причмокнул языком Сазон. — Как приклеют ярлык правого уклониста, так попробуй тогда его отклеить.

— Дурак!

— Чего? — опешил Сазон.

— Дурак, говорю, — строго сказала Сидоровна. — Ежели волка бояться, так и в лес не ходить… Что Захар Ермаков кулак, что ли?

— Знамо, не кулак, но отец…

— Отец тоже не кулак. Он пострадал за свою горячность…

— Во! — поднял палец Сазон. — В том-то и дело, дорогая…

— Примите Захара в колхоз, — посоветовала Анна. — Не обижайте человека… Как члены правления на это посмотрят, а?

— Да вряд ли возражать будут.

— Может быть, поехать бы тебе в райком посоветоваться?

— Не стоит, — махнул, рукой Сазон. — Не люблю с ними о таких делах говорить… Есть там умные люди, а есть такие, что их ничем не пробьешь… Затвердят себе что-нибудь одно, как попугаи, ну и не туды и не сюды…

— А Незовибатько говорил об этом?

— Да сказал на всякий случай.

— Ну, и что он?

— Сказал: делай, как тебе твоя совесть подсказывает…

— Вот умница! — восторженно воскликнула Анна. — Правильно говорит.

— Ну, уж и умница, — недовольно проворчал Сазон. — Чего ж тут умного?..

— А то, — заключила Анна, — что работай больше своей башкой.

Некоторое время супружеская чета снова лежала недвижимо и молча, погруженная каждый в свои размышления. Потом, о чем-то вспомнив, Сазон вдруг обиженно нахмурился.

Сидоровна сразу же заметила это.

— Ты что это надулся как мыльный пузырь? — спросила она.

— Ничего, — буркнул Сазон.

— Ха-ха-ха! — рассмеялась Анна. — Опять заревновал? Вообще-то, он мне по нраву. Человек дюже обходительный, — насмехалась над ревностью мужа Сидоровна.

— Брось мне тут заливать, — как обваренный кипятком вскочил Сазон с кровати. — Ежели замечу, что ты с ним фигли-мигли затеваешь, ноги обоим переломаю.

Давясь от смеха, Анна поднялась с кровати, стала одеваться.

 

XXXII

Константин чуть было не попал в неприятнейшую историю. На автомашине американского посольства он поехал в городок Серпухов, расположенный в полутора часах езды от Москвы. На окраине городка он разыскал замшелый флигелек старого бухгалтера Чернышева.

Старик был дряхл, глух и полуслеп. Дома он был один. И сколько ему ни втолковывал Константин о цели своего приезда, показывая сверток с деньгами и золотом, присланный сыном, старик не понимал.

— Вы кто же такой будете? — дребезжал его голос. — Ась? — подставлял он ухо к Константину.

— Я — американец, — кричал в его ухо Константин. — Из Америки! Понимаете, из Америки! Привез от вашего сына подарок вам, — указывал он на сверток. — Пересчитайте и дайте мне расписку в получении. Я должен вашему сыну показать ее. Понимаете меня?..

— Ага, значит, из Москвы? — понимающе кивал старик. — А по какому делу? Не насчет ли пенсии? Я писал Калинину. Прослужил я более пятидесяти лет…

Константин снова орал во все горло, разъясняя старику, что он из Америки и привез ему от сына подарок. Но это не помогало.

— Вы погодите немножко, — извиняющимся голосом проскрипел старик. Вот сейчас должна прийти дочка Шура. Вы с ней поговорите. Я, видите, не понимаю вас. Простите меня, пожалуйста, старика…

Пришлось ждать.

Примерно через полчаса пришла черноволосая красивая женщина лет тридцати, очень похожая на своего нью-йоркского брата.

— Я уже догадываюсь, — приподнялся со стула Константин, — что вы сестра моего друга Ивана Прокофьевича. Очень похожи на брата…

— Вашего друга? — растерялась женщина. — Откуда вы его знаете?..

Константин представился как американский журналист, коротко рассказал ей о брате и о цели своего прихода в их дом.

— Вот сверток, — протянул он ей. — Там, возможно, есть и письмо. Пересчитайте деньги и дайте мне расписку в получении или письмо, что хотите. Только, пожалуйста, быстрее. Я очень тороплюсь. И так задержался…

Женщина, побледневшая, растерянная, несколько мгновений в нерешительности держала в руках сверток, потом вдруг лицо ее налилось багрянцем, глаза гневно засверкали.

— Какая наглость! — взвизгнула она, бросая на стол перед Константином сверток. — Мне — труженице, советской женщине, советскому педагогу, предлагать эту подачку? Да как вы смели?.. Хотите поймать меня на свою удочку? Завербовать как шпионку? Вон! Или я сейчас позову милицию.

— Вы не хотите взять это? — изумился Константин, беря сверток. — Ведь это подарок от Ивана Прокофьевича вам с отцом и матерью. Хватит на всю жизнь прожить…

— Вон! — истерически кричала женщина, указывая на дверь. — Никаких мне братьев предателей не нужно.

Не понимая, что делается вокруг него, старик недоумевающе смотрел то на дочь, то на Константина.

— Послушайте меня, дорогая… Александра Прокофьевна, кажется, умоляюще проговорил Константин, — но если вы не хотите принять это, то прошу вас ради бога — черкните хоть пару слов, что вы возвращаете этот подарок обратно…

— А-а, — злорадно проговорила женщина, — я вас понимаю. Хотите от меня что-нибудь получить, чтобы завлечь меня в это грязное дело. Нет!.. Нет!.. Уходите! Иначе я буду кричать.

— Но поймите же меня, — в отчаянии говорил Константин. — Ваш брат не поверит мне, что я был у вас. Я должен отчитаться перед Иваном Прокофьевичем.

— Уходите!

— Шура, — продребезжал старик. — Чего он хочет от тебя? Спроси его, пенсия-то будет мне или нет?

— Уходите немедленно.

Удрученный, обескураженный, повернулся Константин и вышел ни с чем.

«Да хорошо, что еще так все обошлось, — думал он, сидя в машине. Могли б быть неприятности куда хуже… Вот только как объяснить это Чернышеву?.. Еще не поверит, что я был у его родных».

* * *

Когда группа иностранных корреспондентов в сопровождении представителя комиссариата иностранных дел Крапивина, хорошо владевшего английским языком, выехала в Хоперский округ, на Донщину, где начался опыт сплошной коллективизации и откуда эта искра затем пламенем озарила всю советскую землю, Константин испытывал большое волнение.

Он ехал на Дон — родимый край, где он родился, где провел свое золотое детство, отрочество и юность, где он научился любить и ненавидеть, где познал первые радости… Он знал по иностранным источникам и как его убедили в американском посольстве, что на Дону происходят сейчас большие волнения среди казачества в связи с насильственной коллективизацией, готовые вот-вот вылиться в широкое открытое восстание…

В действительности же в Хоперском округе, как и вообще на всем Дону, шла созидательная мирная работа по укреплению только что созданных колхозов. Были, правда, отдельные вылазки кулаков, сопротивлявшихся становлению новой жизни в станицах, были случаи отдельных убийств активных общественников, но массового недовольства Советской властью, колхозами не было.

Руководители опытного округа сплошной коллективизации, конечно, испытывали большое беспокойство — выдержат ли они экзамен или нет? Если не выдержат, то позор, да еще какой — на всю страну, на весь мир!

А тут вдруг эти иностранцы. Как они некстати! Но гости — это гости. Русский человек от природы своей отличается гостеприимством, радушием. Приняли иностранных корреспондентов в окружной станице Урюпинской хорошо, приветливо. В честь гостей даже устроили торжественный банкет, на котором показали гостям казачью пляску, восхитили иностранцев чудесными зажигающими кровь донскими песнями.

Константин хотя и любил выпить, но на этот раз воздержался. Он трезвыми глазами сквозь дымчатые очки всматривался в веселые добродушные лица хозяев. Нет! На лицах их и тени тревоги не было. Ничто не говорило о волнениях среди казаков.

«Посмотрим, что делается в колхозах, — подумал Константин. — Там все откроется»…

На следующий день иностранные корреспонденты на автомашинах выехали в колхозы. Их сопровождал молодой краснолицый здоровяк, председатель окружного колхозсоюза Митрофан Карпов. Он был из учителей, неплохо знал западную литературу.

Сидя в одной машине с доктором Шиллером, он поинтересовался:

— А позвольте вас спросить, господин Шиллер, вы не имеете ли какое-нибудь отношение к знаменитому немецкому писателю Шиллеру? Не являетесь ли его потомком?

— Вы не ошиблись, милейший господин Карпов, — усмехнулся хорошо говоривший по-русски профессор. — Я действительно в какой-то степени являюсь потомком этого замечательного человека. Мой прапрадед Иоганн Шиллер, органист собора в Веймаре, доводился двоюродным братом знаменитому писателю Фридриху Шиллеру. Ведь Шиллер, как и Гете, жил в Веймаре. Их дома в строжайшей неприкосновенности стоят и сейчас в городе. Шиллер приобрел свой дом в 1802 году, войдя в большие долги. Всего только три года ему пришлось жить и работать в нем. В 1805 году он умер сорока четырех лет от роду…

Рассеянно прислушиваясь к рассказу профессора, Константин думал о своем. Подходит срок встречи с Воробьевым у кургана близ станицы Дурновской. Константин с нетерпением ждет этой встречи. От нее зависит многое. Если Воробьеву благополучно удалось пробраться через границу в Советский Союз, то наверняка он теперь уже связался с теми людьми, которые подготавливают восстание казачества против Советской власти. И уж, несомненно, Воробьев сообщил им, что на Дон прибывает из Парижа авторитетный донской генерал (фамилии-то он, конечно, из конспиративных соображений не скажет), который и возглавит борьбу восставшего казачества против коммунистов.

И Константину думается, что весть о скором его прибытии молниеносно разнеслась среди казачества и все они теперь ждут его, как мессию…

В воображении Константина возникают соблазнительные картины, одна заманчивее другой. Сначала он видит себя во главе совсем еще пока небольшой группы казаков, недовольных действиями Советской власти… А потом группа их со сказочной быстротой разрастается. К ней примыкают станица за станицей, хутор за хутором. Охваченный огнем восстания, бурлит Дон сверху донизу. Затем поднимается на борьбу с большевиками Кавказ, Украина, а потом уж присоединяются к восстанию и центральные области страны. Без боя сдается на милость восставших столица страны Москва. Большевики разбегаются…

Под ликующие, восторженные крики толпы Константин — освободитель земли русской от большевистского засилья — въезжает на белом коне в Москву.

Мгновенно со всего света, как воронье, почуявшее добычу, в Россию слетаются белогвардейские эмигранты. Они организуют учредительное собрание и выбирают президентом страны… Ну, конечно же, его, Константина. Кого же можно иначе избрать президентом? Ведь он же освободил страну…

…Доктор Шиллер разъезжал по колхозам, не спеша расхаживал по улицам станиц и хуторов, интересуясь всем, что только попадалось ему на глаза. Он подолгу беседовал с казаками и казачками. Расспрашивал их обо всем — и о том, добровольно ли они вступили в колхоз, и о семейном положении, и о том, что они внесли в колхоз, и т. п.

Попыхивая сигаретами, корреспонденты с методичной деловитостью и серьезностью прислушиваясь к беседе, делали записи в своих блокнотах.

Константин, вглядываясь в непроницаемые лица колхозников, хотел понять, о чем думают эти люди, что таится в их сердцах? Догадываются ли они о том, что перед ними сейчас стоит именно тот человек, который прибыл их освободить?

Доктор Шиллер иногда до педантизма был придирчив в разговоре с руководителями колхозов. Однажды он строго начал допрашивать рыжеусого, длинновязого председателя Котовского колхоза.

— Милейший, не можете ли вы разъяснить нам порядок вступления казаков в колхоз?

— Отчего же, господин профессор, — охотно согласился тот. — Можно разъяснить. Каждый трудовой казак, ежели он пожелает, могет вступить в колхоз. Заявление об этом подается в правление колхоза и выносится на обсуждение общего собрания колхозников. А уж собрание решает, надо принять или нет.

— А бывают такие случаи, что и отказываете?

— Бывают, конечно, но мало. Это относится к кулакам. Их мы и близко не подпускаем к колхозу…

— Что вы их так невзлюбили? — усмехнулся Шиллер.

— Поганый народ, — объяснил председатель колхоза. — Они могут изнутри взорвать колхоз.

— А много у вас кулаков?

— Процента полтора к населению хуторов, объединяемых колхозом.

— А что же они представляют собой, эти кулаки? По каким признакам вы их определяете? На лбу у них печать, что ли, имеется?

— Печати у них, конечно, на лбу нет, — спокойно ответил председатель. — Но печать на их хозяйстве есть.

— Какая же?

— Богатое хозяйство, нажитое трудом батраков.

— Хотелось бы посмотреть хоть на одного кулака.

— За это я уж, господин профессор, не берусь, — замахал рукой председатель колхоза. — Пусть показывает вам кулаков председатель хуторского Совета…

Константину удалось убедить доктора Шиллера поехать в низовые станицы Дона, главным образом, на Сал, где, как он уверял, казаки волнуются. Они не хотят идти в колхоз, а их насильно загоняют.

— Есть там такая станица Дурновская, — говорил Шиллеру конфиденциально Константин. — Я в ней бывал раньше, до революции. Народ там гордый, непокорный. Там интересные явления сможем наблюдать…

— Я не возражаю, — после некоторого раздумья проговорил доктор Шиллер. — Поедемте. Мне хочется побеседовать с так называемыми кулаками. За что их так не любят коммунисты?

— В станице Дурновской мы таких людей найдем много, — уверил Константин.

— Надо вот только договориться с господином Крапивиным.

— Вам предоставлена, господа, полная свобода передвижения по стране, — сказал представитель комиссариата иностранных дел, когда Шиллер обратился к нему с этой просьбой. — Куда хотите поезжайте.

* * *

Сколько ни вглядывался Константин в лица казаков-колхозников, он ничего не мог понять, что творится в их душе. Внешне все казаки были спокойны, сосредоточенны, ничем не выказывая своего волнения.

«Неужели они не готовятся к восстанию? — думал Ермаков. — Или они так искусно маскируются?.. Нет, так маскироваться невозможно… Если б они знали о готовящемся восстании, они чем-нибудь да высказали бы свое волнение, свою тревогу… А они так спокойны, так деловито и обстоятельно рассуждают, что кажется, ни о чем другом и не думают, кроме как только о своих хозяйственных делах. Нет! Так притворяться нельзя… А может быть, никакого восстания здесь и не предполагается?.. Может быть, это лишь фантазия парижских авантюристов?.. Скоро все выяснится… Увижу Воробьева, и все станет ясно».

И чем чаще Ермаков разъезжал по станицам, тем больше он приходил к убеждению, что ни на какое восстание казаков рассчитывать не приходится. Они не думают о нем.

Грустно становилось на душе Константина от таких выводов.

 

XXXIII

У вокзала стояло несколько подвод, поджидая прихода поезда.

Шумный запыленный грохочущий поезд подкатил к станции. На платформу из мягкого вагона вышли иностранные корреспонденты.

— Пожалуйте, господа, пожалуйте к подводам! — говорила гостям Сидоровна, приехавшая встречать их. — Давайте знакомиться. Я председатель Дурновского станичного Совета, Меркулова Анна Сидоровна.

— Очень приятно, — приподняв шляпу, осклабился доктор Шиллер при виде молодой, красивой, статной женщины и пожал ей руку. — Прошу знакомиться с моими коллегами.

Один за другим подходили к Сидоровне иностранцы, снимали шляпы, жали ей руку.

Все расселись по повозкам.

Константин устроился на задней подводе вместе с англичанином Чарли Фарантом.

— Вы не находите ли, — спросил Чарли у Константина, — что русские весьма гостеприимны?

— Русские всегда были гостеприимны и радушны, — задумчиво сказал Константин. Сняв свои дымчатые очки, он с жадностью глядел по сторонам. Вокруг расстилалась необъятная степная ширь. Кое-где чернели свежевспаханные полоски. Редкие цепки быков неторопливо тянули плуг. Слышались звонкие голоса мальчишек-погонцев:

— Эй, пошли!.. Пошли!.. Цоб!.. Цобе!..

Широко открытыми глазами смотрел на все это Константин, и по его желто-смуглым щекам ползли слезы.

— Боже мой! — шептал он. — Какая красота!

— Антони! — заметив слезы Константина, удивился Чарли. — В чем дело? Почему у вас глаза мокрые?..

Константин смутился. Отерев платком щеки, сказал:

— Глаза очень болят. Если сниму очки, так сразу же слезы выступают. И он снова надел свои темные очки…

В станице ждали приезда иностранных гостей. Станичная столовая блестела безукоризненной чистотой: полы вымыты, столы накрыты подкрахмаленными белыми скатертями и украшены вазами с ранними весенними цветами — ярко-желтыми и алыми тюльпанами и фиалками.

Тотчас же, как только иностранцы приехали в станицу, умылись и переоделись, их пригласили на ужин.

Поджидая гостей, в столовой собрались станичные руководители. Был здесь секретарь парторганизации Конон Незовибатько в новом синем бостоновом костюме, председатель колхоза Сазон Меркулов, для такого торжества по совету Незовибатько надевший на себя суконные казачьи шаровары с лампасами, агроном Виктор Викторович Сытин с блестящим из-под рыжеватой бородки крахмальным воротничком. Была приглашена и станичная избач, она же и секретарь комсомольской организации, тоненькая и стройная, как молоденький тополек, Тоня Милованова.

Но самой, пожалуй, представительной фигурой среди всех ожидавших была председатель стансовета Анна Сидоровна. Она успела уже переодеться. На ней была шелковая белая кофточка с широким коротким рукавом и черная модная узкая юбка. На ногах поблескивали лакированные туфли.

Все ждали появления гостей.

— Идут! — тоненько вскрикнула Тоня Милованова, находившаяся ближе всех к двери.

Все прислушались. По ступеням крыльца кто-то тяжело ступал. Открылась дверь, и в столовую, чуть не падая, ввалился пьяный Силантий Дубровин.

— Здравия желаем! — отдал он честь. — Разрешите представиться, не могу ли вам понравиться, самый что ни на есть кулак кулацкий Силантий Дубровин, бывший красногвардеец и буденновец… — оглянув присутствующих мутным взглядом, он протянул торжествующе: — А-а! Гады!.. Сволочи… Собрались начальники…

К нему подбежал Сазон.

— Слышишь, Силантий, полчанин, — встревоженно заговорил он. — Зараз сюда придут иностранцы… Иди отсель…

— А что мне иностранцы? — вызывающе закричал Дубровин. — Плевать я хотел на них и на вас… Я, может, сам иностранец… Что, у меня для них морда неприятственная, что ли? Гад ты ползучий! Эх ты, Сазон, Сазон! Вместях ведь с тобой воевали против супостатов белых. Забыл, что ли, гадюка? Помнишь, как, бывало, меня хвалил Буденный? А однова даже похвалил сам Ворошилов… А теперь вы все отвернулись от меня. Кулаком посчитали. Вот этот тоже гад, — кивнул он на Незовибатько, — зазнался. Внимания на меня никакого не обращает. Подумаешь, тоже мне секретарь партии. А он забыл, этот секретарь партии, как я его однова спас от беляка. Наскочил на него беляк, рубанул шашкой, и секир-башка была б Конону… Да спасибо, я тут подвернулся, из карабина бабахнул и свалил белого. Вот так и остался жить Конон… Ежели б не я, так он бы теперь сухари жарил на том свете. Правду гутарю, Конон, али брешу?

— Правду-то правду, — подходя к Дубровину, сказал Незовибатько. Благодарность тебе, Силантий, за это большая. Вечно не забуду этого… Но пойми, дорогой дружище, сейчас же сюда придут иностранцы. Неудобно, брат. Ты же немножко не в себе. Пойди домой…

— Думаешь, я пьяный? — спросил Силантий, раскачиваясь на ногах. Пьяный, братуня, проспится, а вот дурак никогда… Совести у тебя нет, Конон. Ей-ей, нету! Ведь ты ж, проклятый, вместе со мной кровь проливал за Советскую власть, а ныне ты и Сазон хочете меня в тартарары загнать… Гляди, — показал он свою бугристую заскорузную ладонь. — Мозоли… Это от труда. А ну-ка, покажи свою руку… Небось ни одного мозоля нет, а тож мне шахтер. У-у! — дурашливо замахнулся он на Незовибатько. — Расшибу!..

Распахнулась дверь. В ярко освещенную столовую в сопровождении представителя комиссариата иностранных дел Крапивина вошли иностранные корреспонденты.

Хотя все здесь, в столовой, и давно уже ждали прихода гостей, но при входе их растерялись.

Шиллер, шедший впереди, оглядывая Дубровина, усмехнулся.

— Боксом занимаетесь, господа! — сказал он. — Продолжайте, пожалуйста. Мы не будем мешать. В молодости я тоже увлекался этим видом спорта…

Дубровин как-то сразу же смяк, потускнел. Куда только и девалась прыть его.

— Пойду я… пойду, — проговорил он тихо и заплакал.

— Что с вами? — участливо спросил его Шиллер. — Чем вы обижены? Уж не я ли вас обидел?..

— Да нет, — покачал головой Дубровин. — Вы тут ни при чем. А вот они меня, наши начальники, дюже обидели, — указал он на Незовибатько и Сазона. — Зараз мы о том погутарили и, видать, ни о чем не договорились…

Доктор Шиллер был весьма любопытен. По смущенным лицам присутствующих, по тому неуловимому ощущению, которым иногда угадываются интимные разговоры, происходившие до твоего прихода, он почувствовал во всей этой истории что-то интригующее.

— Посидите с нами, уважаемый, — подставил он стул Дубровину. — Мне хочется с вами побеседовать.

Как мешок, набитый чем-то грузным, Дубровин покорно шлепнулся на подставленный стул.

 

XXXIV

Иностранные гости перезнакомились со всеми находившимися в столовой и расселись за стол.

— Слово для приветствия предоставляется, так сказать, мэру станицы товарищу Меркуловой, — сказал Крапивин.

— Но почему же мэр? — усмехаясь, пожал плечами Шиллер. — Я по литературе знаю, что в казачьих станицах были атаманы. Следовательно, мадам Меркулова является атаманшей. Вот мы сейчас и выпьем за здоровье атаманши Меркуловой.

Он сказал об этом по-английски корреспондентам. Те захлопали в ладоши.

— Браво! Браво, атаманша!..

Все встали, взяв в руки бокалы с водкой или вином. Сидоровна сказала несколько приветственных слов. Крапивин перевел. Все снова зааплодировали, потом выпили.

Опустив голову, Дубровин сидел у окна, всеми забытый, одинокий. Вспомнив о нем, Шиллер шепнул Крапивину:

— Можно его пригласить к столу?

— Да ведь он очень пьян, — ответил тот. — Еще сдуру кого-нибудь оскорбит.

Но как ни пьян был Дубровин, он услышал, что сказал представитель комиссариата иностранных дел профессору.

— Оскорбить? — вскочил он на ноги. — Да вы что? Да разве ж я непонимающий? Знаю, что к нам приехали иностранные гости. Я их тоже хочу приветствовать как бывший красногвардеец, как советский гражданин. Понятно?

— Пусть посидит с нами, — снова сказал Шиллер. — Он не помешает. Садитесь со мной, господин…

— Я извиняюсь, — замотал кудлатой головой Дубровин. — Я не господин, а попросту гражданин али товарищ… Господ, я извиняюсь, ежели не по нраву будет вам сказано, мы наладили по шеям еще в семнадцатом году. Они теперича у вас, там, за границами, живут… Ежели не побрезгуете, то сяду с вами за стол, — сказал Дубровин. — Кушать-то я не хочу и пить не буду… Так посижу, побеседую. Вы, видать, человек ученый…

Константин сидел напротив Сазона, которого он, конечно, сразу же узнал, хотя не видел уже лет пятнадцать. Сидя за столом, Сазон частенько прикладывался к рюмочке и пристально поглядывал на Константина.

«Уж не узнает ли он меня?» — беспокойно подумывал Константин. Ему не терпелось услышать про отца и мать, но как об этом спросишь? И он молчал, прислушиваясь к тому, что говорилось вокруг.

— Дозвольте с вами выпить, господин, — дружелюбно обратился к нему Сазон, протягивая стаканчик, чтобы чокнуться. — Не ведаю, понимаете ли вы по-русски?

— Ол райт! — заулыбался Константин, чокаясь с ним. — Я немного говорю по-русски.

— О! — радостно воскликнул Сазон. — Это хорошо. Значит, можно с вами побеседовать. Гляжу я на вас, господин хороший, да и думаю: до чего ж, мол, вы на моего дружка Прохора Васильевича Ермакова всхожи. Как все едино братья. Конешное дело, вы только постарше его…

Константин встревожился. «Что это он меня прощупывает?» — думал он встревоженно.

Но Сазон бесхитростно, добродушно болтал:

— Дружок-то этот Ермаков большой человек стал — красный генерал. А были ребятишками — дружили. Вместе в училище бегали…

— Где ж он живет, этот ваш друг?

— Да в Ростове, там он работает… А тут-то у него старики оставались. — Вспомнив, что стариков Ермаковых теперь уже в станице нету Василий Петрович арестован, а старуху забрал к себе Прохор, — Сазон замолк и вздохнул.

«Может, спросить его еще о семье что-нибудь? — подумал Константин, но сейчас же отверг эту мысль. — Нет, не стоит вызывать подозрения. Ночью схожу к родным, повидаюсь», — решил он.

Он хотел было спросить Сазона о чем-то постороннем, но его внимание вдруг привлек разговор Шиллера с Дубровиным, которого, кстати сказать, Константин не помнил. Он прислушался.

— Я, господин, Советскую власть люблю и уважаю, — пьяно рассказывал Дубровин. — Я за нее дрался и кровь проливал. Два раза был ранен. Дрался до самого конца, покель все генералья да офицерья не драпали за Черное море… Готов за Советскую власть и сейчас драться, ежели, к тому говоря, придется… Завоевал я себе свободу али нет?.. Конешное дело, завоевал… Так должон я вольготно жить али нет, как по-вашему?..

— Несомненно.

— Я труд люблю, господин, — продолжал, увлекаясь, Дубровин. — Дюже люблю. Не лодырь, как иные прочие. Хозяйство у меня было доброе. Дом, что твоя картинка. На базу и лошадки, и бычки, и коровки. Не говорю уж о птице. Жил настоящим хозяином, ни в чем нужды не знал. Так вот навроде не было беды, так сам напросился. Кое-кому, навроде вот этих, — кивнул он с пренебрежением на Незовибатько и Сазона, — завидно стало. Кулаком, дескать, Дубровин стал. А какой я кулак, рассудите сами, господин иностранный, ежели я своего благополучия своим собственным трудом достигал? Ведь батраков-то, наемного труда я не имел… Всего сам, своими руками добивался.

Дубровин всхлипнул и потянулся к стаканчику, стоявшему на столе. Но он был пуст.

— Сидоровна, — мутно взглянул он на нее. — Налей-ка…

— Пьян будешь, Дубровин, — сказала она строго.

— Не буду. Горе на душе, потому хочу немного залить.

Анна налила ему полстаканчика водки.

Все они — местные руководители — и Незовибатько, и Сазон Меркулов, и Сидоровна испытывали большое смущение от присутствия здесь пьяного Дубровина, от его болтовни с иностранцами. Но как они могли избавиться от него?

— Вот зараз организовался у нас, в станице, колхоз, — выпив водку, обтерев рукавом губы, продолжал Дубровин. — Казаки ринулись в него огулом, потому как деваться некуда, к такой ведь жизни идем, к социализму. Ну, подумал так я это своей дурной головой: что делать? Вступать мне али обождать?.. А чего ж ждать, ведь рано или поздно, а надобно это делать. Хочь и дюже не нравится мне колхозная жизнь…

— Не нравится? — оживляясь, переспросил Шиллер и что-то сказал своим коллегам. Те заскрипели перьями в блокнотах.

— Прямо скажу, не нравится, — повторил Дубровин. — Не по душе мне. Но говорю уж, все едино надобно это. Пришел я вот к этому рыжему олуху, указал он на Сазона, — говорю: примите в колхоз. А он начал кочеврыжиться. Говорит, не примем…

— Не приняли вас в колхоз? — снова спросил Шиллер, многозначительно переглянувшись с немецким корреспондентом. — А почему?

— А потому, видно, что считают меня кулаком.

Незовибатько, кашлянув, сказал:

— Разрешите мне объяснить вам…

— Один момент, — поднял руку Шиллер. — Поговорю сначала с ним, указал он на Дубровина, — а затем с вами.

— Не приняли, — мотнул головой Дубровин. — Обида у меня на них страшная… Потому и стал пить. — И он потянулся к стаканчику. — Налей, Сидоровна…

Анна люто посмотрела на Дубровина, ей хотелось сказать о том, что Дубровин во время хлебозаготовок вместо того, чтобы сдать хлеб государству, высыпал его в колодец. Но зачем сор выносить из своей избы на люди? Скажи об этом иностранцам, так они ж этого не поймут. И рассудят по-своему.

Дубровин, выпив водку, налитую Сидоровной, посидел немного задумавшись, потом встал.

— Вы меня извиняйте, господа иностранные. За ради бога, извиняйте. Я вам наговорил тут такого много поганого, что и самому стыдно стало. Брехал я все. По злобе своей брехал. Простите и вы, товарищи, — посмотрел он на Сазона и Незовибатько. — Не судите зазря… Прощевайте!

 

XXXV

Константин не спал всю ночь. Дождавшись, когда на взъезжей квартире все угомонились, он под утро встал, оделся и вышел на улицу.

На улице было тихо и пустынно. Луна, как помятая дыня, висела над станицей, рассеивая повсюду тусклый призрачный свет. На окраине станицы хрипло и яростно лаяли собаки.

Константин направился к дому отца. Вот он, старый белостенный дом, в котором Константин родился, провел свое милое детство, забурунное отрочество, да и большую часть юности.

С сердечным замиранием коснулся от щеколды калитки.

«Блудный сын переступает порог отчего дома после долгих лет скитаний на чужбине», — горестно усмехнулся он.

Он открыл калитку и вошел во двор, залитый лунным светом. Из-под сарая, загремев цепью, остервенело глухим басом залаял пес. Убедившись, что собака на привязи, Константин прикрыл калитку. Перейдя через двор, поднялся на крыльцо и постучал в дверь.

В сенях послышались шаги.

— Кто это? — спросил глуховатый мужской голос.

«Кажется, брат Захар?» — подумал Константин и спросил:

— Ты, Захар?

— Я. А ты кто?

— А вот откроешь — увидишь…

— Ну, а все-таки?

— Да открывай, Захар, открывай, дорогой. Чего боишься?.. Свой я.

— Голос что-то знакомый, а не пойму кто, — пробормотал Захар и, откинув засов, открыл дверь. — Кто это? — всматривался он в Константина. Не угадаю. О! — вдруг вскрикнул он с испугом. — Да неужто ты, Костя?

— Я, родной, я, — срывающимся от волнения голосом промолвил Константин.

Они бросились друг к другу в объятия.

— Откель же ты, братец, заявился? — спросил Захар, утирая глаза рукавом рубахи.

— Тихо! — предупредил его Константин:

— Ну что же мы стали тут-то? — прошептал Захар. — Входи, Костя, в хату…

— Нет, не надо. Посидим здесь, поговорим на крылечке.

Они стали на ступеньках крыльца. Захар удивленными глазами оглядывая Константина с ног до головы.

— Братец, стало быть, ты жив-здоров? — спросил он.

— Как видишь.

— А письмо-то мы от тебя осенью получили. Мать панихиду за упокой души твоей отслужила…

— Намеревался, Захарушка, руки на себя наложить, да вовремя одумался. Захотелось еще немного пожить, повидать родину, родных…

— Ну и правильно сделал, братец, — сказал Захар. — Успеем еще належаться в сырой земле. Как бы ни было иной раз плохо, а на свете белом жить хочется…

— Отец дома? — спросил Константин.

— Эх, отец, отец! — печально проговорил Захар и заплакал. — Нету теперича у нас бати.

— Как нет? Умер, что ли?

— Нет, не умер, — замотал головой Захар. — Зарестовали его.

— За что?..

Захар тихо и неторопливо стал рассказывать брату, какие события произошли в их доме.

— А мать где? — спросил Константин, подавленный рассказом брата.

— Маманю забрал к себе Проша.

— Значит, ты один живешь с Лушей?

— С женой да с ребятами. У меня ж двое сынов — Леня да Ванятка. Хорошие ребята, хочу учению им надлежащую дать…

Константин задумался. Вынув из кармана бумажник, он отсчитал довольно крупную сумму и передал брату.

— Купи ребятам что-нибудь на них.

— Спасибо, братец.

— А Прохор как живет?

— Да кто ж его знает? — как-то уклончиво ответил Захар. — Я у него ни разу в Ростове не был. Служит он в штабе военного округа, навроде в больших чинах. Но маманя писала, что зараз у него неприятности пошли из-за нашего бати… На партийной собрании навроде проработка была. Как бы еще со службы не уволили…

— Да при чем же Прохор? — пожал плечами Константин. — Разве он отвечает за поступки отца?

Хотя у Константина уже давно были порваны всякие отношения с семьей, но все то, что он услышал сейчас от Захара, его огорчило.

— Так, — вздохнул он. — Значит, дела неважные…

Улучив момент, Захар робко спросил:

— Костя, а как же ты все-таки попал сюда, а?

— Попал я, брат, в Советский Союз вполне законно… С иностранной делегацией. Слышал, наверно, вчера к вам в станицу приехали иностранные корреспонденты?..

— Слышал.

— Так вот я с ними вместе приехал. Не под своей фамилией, конечно. Ты, Захар, обо мне никому не говори. Скажешь под строгим секретом только одной маме. Передай вот ей от меня, — снова вынул он из кармана бумажник. — Пусть себе купит на платье в память обо мне… Мама… Сердце ее, наверное, изболелось по своему непутевому сыну… Ну, прощай, Захар, прощай, брат, — сказал Константин, вставая. — Теперь мы с тобой больше уже никогда не увидимся. — Он поцеловал брата и ушел.

Стоя на крыльце, Захар влажными глазами смотрел ему вслед до тех пор, пока он не исчез за воротами.

Выйдя на улицу, Константин направился не на взъезжую квартиру, а в степь, к кургану, где, как было условлено, он должен был встретиться с Воробьевым.

 

XXXVI

Что может быть краше и милее родной земли в ее весеннем уборе для истосковавшегося русского сердца?

Давно уже отгремели битвы, не клубятся дымы сражений на твоих полях, не слышно в степи воинственных криков. Бескрайней синевой повисло над цветущей землей покойное низкое небо. И кажется, что только у нас оно такое ласковое, такое нежное. Медлительно плывут по нему легкие облачка. Все вокруг искрится в сиянии утреннего часа. Напоенный ароматами степных трав, воздух чист и прозрачен.

Дыши глубже, сильней! Дыши, — это воздух твоей родной страны. Он вольет в тебя силы, ты будет крепок духом и телом.

Высоко в небе вьются веселые жаворонки, и их голосистая песня звенит и там, и здесь. Кружит не спеша над степью дерзкий степной бродяга-ястреб, зорким оком высматривая добычу, и черная тень его скользит по молодой траве.

Сидя на кургане, на котором было условлено встретиться, Воробьев поджидал Константина и широко открытыми глазами, словно видел он все это впервые, смотрел на возникшую перед его взором прекрасную картину родного края.

По прохладному утреннему небу медлительно всплывает солнце, от него по степи струится благодатная теплынь…

Внезапно, как чарующее видение, из-за пригорка выскочил, словно отлитый из золотистого металла, красивый, тонконогий жеребец: Распушив свой пышный хвост по ветру и гордо подняв голову, конь резво бежал, пружинисто перебирая своими мускулистыми ногами… Недалеко от кургана жеребец остановился и застыл на мгновение, как бронзовое изваяние, к чему-то прислушиваясь. И вдруг он, задрав голову, властно заржал, потрясая своим трубным криком все вокруг… И столько в этом крике было страсти, неудовлетворенной любви. Несколько мгновений умное животное прислушивалось и, не получив ответа, грустно посмотрело синеватыми глазами на Воробьева, прикоснулось розовыми трепетными губами к какому-то растению, начало его жевать…

Неслышно подойдя к Воробьеву, Константин насмешливо сказал:

— Ну и конспиратор. Ай-яй-яй!.. Вас тут не только чекисты, но и деревенская баба поймает, как курочку на насесте…

Воробьев вздрогнул и ухватился за карман, где у него лежал револьвер.

— Замечтался, — сказал он сконфуженно.

Они поздоровались, после чего Константин сказал:

— Рад, что вам удалось благополучно перебраться через границу. Видались с нашими здешними агентами?

— Кое-кого видел, — неохотно отвечал Воробьев. — Откровенно говоря, Константин Васильевич, все они сволочи, продажные души…

— Что же они говорят насчет предполагаемого восстания?

— Все это чепуха! — фыркнул Воробьев. — Никакого восстания не может быть… Даже и похожего нет ничего. Есть, правда, кое-где на Дону малочисленные подпольные группы. Да они беспомощны, так как никакой поддержки у казачества не имеют… Там, за границей, наши подлецы плели нам черт знает что. Дескать, в Советском Союзе и восстания назрели, и что-де Советскую власть не любят и она держится на волоске. Черта с два!.. Все это вранье!

Жуя травинку, Константин спокойно слушал Воробьева, осматривая с кургана открывавшийся перед его взором чудесный ландшафт.

— Да, Константин Васильевич, — продолжал грустно Воробьев, — во многих хуторах и станицах я побывал за это время, немало беседовал с казаками. Не теми они живут настроениями, какими представляют их в Париже. Никто из казаков, уверяю вас, не поднимет руки на Советскую власть… Советская власть стоит, как гранитная скала, ее не сдвинешь… Казаки стали уже не теми, какими были раньше. Они примирились с Советской властью. Понимаете, примирились… Не пойдут они против нее, я в этом убежден…

Константин по-прежнему молчал.

Собственно, все то, что говорил ему сейчас Воробьев, для него не ново. Хотя он и разжигал в себе тщеславные мысли, взвинчивал себя мечтами о широком восстании в стране, которое он собирался возглавить, но сомнения вкрадывались в его душу. Ведь, как проницательный человек, Константин не мог не заметить разительной перемены, происшедшей в казаках.

— Да, Воробьев, — вздохнул он, — вы правы. Очень правы… Я с нетерпением ждал встречи с вами, чтоб проверить свои сомнения… Я еще лелеял надежду, что ошибаюсь… Но к сожалению, нет. Я не ошибся… Да, казаки примирились с Советской властью. И это ужасно… Ужасно! И напрасно вся эта сволочь вроде околоточного Яковлева и ему подобные ждет — не дождется, что вот-де такие дураки, как мы с вами, свергнем для нее Советскую власть, а они — эта стая шакалов — бросятся сюда, чтобы захватить тепленькие местечки. Ничего они не дождутся…

На минуту оба замолкли.

— Что же теперь делать? — растерянно спросил Воробьев.

Константин пожал плечами.

— Откуда я знаю, что делать.

— Вернетесь в Париж?

— Конечно.

— А мне куда деваться?

— А это вы уж о себе подумайте.

— Помогите мне уехать отсюда, — проронил умоляюще Воробьев. — Я границу не могу перейти. Ох, как это трудно! Это почти невозможно. Я каким-то чудом проскочил еще сюда, а отсюда, если попытаюсь переходить границу, не смогу, убьют или поймают. Я убежден в этом.

— Воробьев, вы взрослый человек. Вы же понимаете, что я ничем не могу вам помочь… Я сам здесь нахожусь на волоске… Куда я вас дену?.. Вы ходили за графскими драгоценностями?..

— Будь они прокляты! На черта они мне сдались.

— А Люси?

— К черту и ее!.. Все это глупости. Я влип в это дело и теперь не знаю, как из него и вывернуться… Моя жизнь поставлена на карту…

— Я вам ничем не могу помочь, — снова сказал Константин. — Ничем!.. Сам я не в лучшем положении нахожусь. Я рискую страшно, каждую минуту меня могут узнать и арестовать. Черт меня дернул ехать в Россию… Я надеялся, что моя поездка даст мне другой результат…

Воробьев, глубоко задумавшись, сидел на кургане, глядя на дрожащее марево.

— А что, если… — сказал он и запнулся.

— Что «если»? — переспросил Константин.

— Да так это, — уклончиво ответил Воробьев. — Одна мысль возникла.

— Какая же именно?

— Да пустяк один.

— Нет, не пустяк, — усмехнулся Константин. — Я знаю, о чем вы подумали.

— Интересно, о чем же?

— Вы подумали: не остаться ли вам здесь, в России.

Воробьев с изумлением посмотрел на Ермакова.

— У вас прекрасная интуиция… Я действительно подумал об этом. Как вы посоветуете?

— Что можно сказать на это, — проговорил Константин. — Поступайте так, как велит ваше сердце. Хотите оставаться — оставайтесь. Нет пробирайтесь обратно в Париж.

Он помолчал немного, а потом, подсев к Воробьеву, заговорил тихо:

— Когда я ехал сюда, то я загорелся мыслью, что, действительно, быть может, я принесу какую-то пользу России, русскому народу, если возглавлю народное восстание… Я, как мальчишка, начал строить воздушные замки… А потом, когда поездил по Донской области да посмотрел на казаков, таких спокойных, озабоченных только своими колхозными делами, то, по правде вам скажу, в мое сердце стало вкрадываться сомнение. А когда встретился с вами и вы подтвердили, что никакие восстания не состоятся, то я убедился, что я дурак преогромный… Дал себя околпачить парижским прожектерам и фантазерам. Но я не раскаиваюсь, что поехал в Россию. Вы помните, Воробьев, когда мы встретились на Елисейских полях в Париже? Мы с вами сидели тогда в бистро, и я вам сказал, что отправился бы в Россию не из-за каких-то ваших драгоценностей, а так просто, чтобы лишь еще раз взглянуть на родную сторонушку, на нашу русскую природу… Так вот, я свое желание выполнил… Теперь можно и умирать, как говорят. Конечно, умирать рано еще, но все возможно. Поймают чекисты и расстреляют. Что поделаешь? — развел он руками.

Он остро взглянул на Воробьева.

— Не верите? Я вам правду говорю. Конечно, я разочарован, что никакого восстания не предвидится. Но не так, чтоб об этом плакать. Не будет и не надо. Черт с ним!.. Раньше я зверь был, а сейчас размяк. Видно, стареть стал. Все под луной меняется. Изменился и я. Прежний Ермаков, услышав из ваших уст признание о том, что вы хотите остаться в России, пристрелил бы вас… А вот этот Ермаков, что сидит сейчас рядом с вами, уже не может этого сделать. Не может. Да даже, мало этого, он немного завидует вашему решению… Я не знаю, как вы здесь будете жить: под своей или чужой фамилией, но решение ваше правильное. Оставайтесь на своей родине, живите. Дай вам бог счастья здесь.

— Константин Васильевич, — воскликнул Воробьев, — а может быть…

— Вы хотели сказать, — усмехнулся Константин, — что, быть может, и я составил бы с вами компанию и пошел бы вместе с вами просить прощения у Советской власти?.. Нет, дорогой, до этого я еще не дошел…

Он встал.

— Мне, Воробьев, пора идти, — сказал Ермаков. — Меня ждут. Прощайте! У меня к вам одна просьба: что бы с вами ни случилось, обо мне никому ни звука. Хорошо?

— Будьте спокойны, Константин Васильевич, — пообещал Воробьев.

— Прощайте, — крепко пожал руку Воробьеву Константин, потом, подумав, поцеловал. — Не вспоминайте лихом. Надеялись мы с вами на многое, да не повезло нам… А может быть, это все и к лучшему. Прощайте! — выкрикнул он еще раз и, сбежав с кургана, торопливо направился в станицу.