Тракторист не подал в суд и никому не пожаловался, но по селу поползли слухи о пощечине. Члены кооператива, особенно из бригады Петра, каждый день горячо обсуждали случившееся, украшая всякими выдумками, и молва распространялась все шире и шире. Нонке неприятно было слушать разговоры о муже, и она стыдилась его поступка. Однажды вечером, возвращаясь домой, она сказала ему:

— Зачем ты даешь людям повод смеяться над тобой?

Петр сердито молчал. Ему уже делали выговор в молодежной организации и в правлении, и он раскаивался в своем поступке.

— Не надо было бить человека, — снова начала Нонка. — Если он ошибся, на это есть контроль, он будет требовать наказания. А ты — как чорбаджия…

Петр невольно вздрогнул (Нонка только теперь заметила, как побледнело и вытянулось у него лицо), посмотрел на нее прищурившись и крикнул:

— Хватит. Не нуждаюсь в твоих советах. Подумай-ка лучше о себе.

Нонка поняла скрытый смысл этих слов и опустила голову, пораженная в самое сердце.

— Знаю, на что намекаешь, да что ж делать-то! — сказала она с болью в сердце и заплакала.

— Помолчи, раз знаешь! — ответил сухо Петр и отвернулся.

Он шел быстрыми, крупными шагами, и Нонка едва поспевала за ним.

На поля ложился прохладный вечер. Откуда-то доносился скрип телег, слышались протяжные крики, теряющиеся где-то в невидимой дали. С полей, чернеющих по обе стороны дороги, веяло грустью и холодом. Над дорогой, исчезающей невдалеке в синеватом сумраке, пролетали запоздалые жаворонки. Легкий, едва уловимый свист их крыльев почему-то еще сильней навевал на Нонку тоску. «Он ненавидит меня! — повторяла она. — Ненавидит!», — и эта мысль камнем ложилась на сердце.

Всю дорогу шли молча, не смотря друг на друга. А вечером, поднявшись к себе, оба почувствовали какую-то неловкость, будто было сказано то, о чем никому не следовало говорить. Ни он, ни она не решались продолжить начатый в поле разговор; оба поняли, что, обнаружив долго скрываемое горе, они сделали его страшной, неизбежной действительностью. С тех пор невидимой стеной стало между ними тяжелое, мучительное горе, и начала угасать их любовь.

Петр видел, что и Нонка мучается, но у него не было прежней нежности к ней, не находил он ласковых слов, которые говорил в первый год после женитьбы. Нонка же чувствовала себя виноватой перед ним и его родителями. Свекровь, и прежде не любившая сноху, теперь совсем ее замучила. Ходила за нею, как тень, с жестоким злорадством намекая на ее бездетность. Нонка молча глотала слезы, а оставшись одна, плакала долго и безутешно.

Ранней весной с Петром случилась новая неприятность, очень тяжело отразившаяся на его семейной жизни.

Его бригада должна была засеять сто декаров хлопка. Еще зимой Петр советовался с агрономом насчет подготовки семян, и как раз в это время ему случайно попалась в руки книга по хлопководству. Книга была такая толстая, что он не дочитал ее до конца. Просмотрел только те страницы, где говорилось о сроках сева в различных районах страны. В книге говорилось также, что хлопок — капризное растение, и многие кооперативные хозяйства, особенно в Северной Болгарии, не получили хороших урожаев, главным образом, потому, что сеяли не вовремя. Петр хорошо запомнил это и ходил каждый день проверять почву. Снег только недавно стаял, и земля была еще влажная и холодная. Но у Петра все было готово, и людей он держал наготове. Однажды позвал его Марко Велков в правление и велел начинать сев.

— Рано еще — сказал Петр. — Солнце-то греет, да земля еще влажная. Померзнут семена. Я считаю, что сев надо начинать к пятнадцатому апреля.

Марко Велков посмотрел на Ивана Гатева, который стоял у окна и курил.

— Как быть? Запланировано на завтра.

— Завтра и начнем, — пробасил Иван Гатев сквозь густой папиросный дым. — Нечего ждать пятнадцатого, вчера еще требовали сведений из совета.

— Пропадут семена, — сказал Петр. — Вчера ходил землю смотреть.

— Я сейчас оттуда! Теплеет с каждым часом, завтра, может быть, поздно будет. Надо удачно выбрать момент, потому что хлопок не любит ни слишком влажной почвы, ни слишком сухой.

— Спросим агронома!

— Агронома сейчас нет в МТС. Вызвали на конференцию в Софию, — сказал Марко, нерешительно почесав в затылке. — А ты приготовься и завтра начинай, потеплело ведь.

Петр встал из-за стола, перекинул через плечо бригадирскую сумку, нервно покусывая кончик тонких усов. Целый месяц он готовился к севу, проверял температуру почвы, закапывал даже термометр в землю и был вполне уверен, что сеять еще рано.

— Завтра сеять не будем, бай Марко, — заявил решительно он. — Не могу рисковать.

— Нет, будешь сеять, — вмещался Иван Гатев, и в глазах у него сверкнули гневные огоньки. — В соседних селах еще вчера начали.

— Это их дело! И так хлопок плохо растет в наших местах. Удивляюсь, чего вообще заставляют нас сеять его, — сказал Петр.

— Что тут толковать! Раз приказывают — сей! — Иван Гатев встал и зашагал по комнате. Петр направился к двери, раздраженно бросив:

— И горсти семян не брошу. И с агрономом советовался и книжку читал…

— Послушай! — крикнул ему вслед Иван. — Перестань упрямиться! Понятно? Вот еще! Возись тут с тобой! Что ни скажи, все наоборот.

— Подобных приказов выполнять не стану. Сто декаров земли погубить!

— Постойте, что вы! — вмешался в разговор Марко, видя, что они готовы наброситься друг на друга.

— Нечего больше ждать! — гневно кричал Иван Гатев, ударяя ладонью по столу. — Вот такие, как он, и вставляют палки в колеса. Все не могут привыкнуть, что не на своем поле работают. Все хотят, чтобы по ихнему было. Работа у нас, миленький, коллективная, но не сто человек командуют. Я уж не раз спорил с тобой и предупреждаю — не сдобровать тебе. Взбредет в голову — жену забирает с фермы, трактористов бьет, и не знаю еще, право, что придумает; теперь, видите ли, сеять не желает. А потом всюду болтает, что мы чиновники, бюрократы, в сельском хозяйстве ничего не смыслим.

— Ежели б в сельском хозяйстве толк понимали, не заставляли б людей сеять на ветер, — вспылил Петр. — Тебе лишь бы план выполнить, о людях не думаешь!

— А! Так вот, значит, кто о людях заботится! — Иван Гатев резко повернулся и в упор посмотрел на Петра. — Хочешь, чтоб мы твоим мелкобуржуазным умом жили? Да?

— Ну, а твой мелкосапожничий ум мне не указ! — прорычал Петр и быстро пошел к двери. — В руки серпа не брал, к плугу не притронулся, только и умеешь, что повторять одно и то же, пугать людей. Да меня не запугаешь!

Через несколько дней Петр был снят с должности, и на его место назначили другого. Не допускал он, что поступят с ним так жестоко. Все казалось ему, что правление хочет проучить его, направить на путь истинный, как частенько грозил Иван Гатев. Но, когда он увидел, что бригада все-таки вышла сеять хлопок сердце у него заныло от боли и он понял, как был привязан к работе и людям. Все те тревоги и ссоры в бригаде, которые так волновали его прежде, теперь казались ему незначительными, неизбежными дрязгами в сравнении с горем, которое он испытывал теперь. Он не пытался говорить с руководством о возвращении на прежнюю должность, и из гордости говорил, что так даже гораздо лучше и спокойнее, что, наконец, он может позаботиться и о доме, но на душе было смутно и тяжело.

Часто по утрам он вставал рано и по долголетней привычке шел подымать людей, но, опомнившись, возвращался домой, пристыженный и униженный. И в эти минуты ему было тяжелее всего. Что-то надорвалось в нем и убивало всякое желание работать. За неделю он сильно похудел, лицо осунулось, только скулы торчали. Стал он еще нервнее и вспыльчивее, все ему было немило, все раздражало его. Он придирался к пустякам, всем грубил, никому не давал слова сказать.

Нонкина бездетность теперь еще сильнее мучила его, оскорбляя его мужскую гордость. «Не родит она, не принесет радости в дом!» — часто думал он, и ему становилось еще тяжелее, когда он представлял себе дальнейшую жизнь без детей.

А Нонка все хорошела, будто ему на зло. Смуглое, упругое тело дышало здоровьем, с легкомысленной дерзостью из-под блузки выпирала девичья грудь. В глазах поблескивали знойные огоньки. Во взгляде, в улыбке была скрыта грусть, но это делало ее еще привлекательней, еще милей. В сердце Петра боролись любовь и ненависть к ее пленительной, коварной красоте, и он то протягивал руки к ней, упоенный счастьем, то отталкивал ее с бессердечной холодностью.

Нонка чувствовала это мучительное раздвоение и, мучаясь сама, не знала, как утешить его. Она уже и рада не была своей красоте, презирала ее. «Лучше быть уродом, да матерью», — думала она в часы отчаяния. Боялась откровенных разговоров с Петром, взвешивала каждое свое слово. В доме чувствовала себя чужой, сковывал ее суровый взгляд свекрови. Нонка давно поняла, что ей ничем не угодишь, не сближалась с ней, и так зародилась молчаливая вражда. Только свекор был по-прежнему привязан к ней и любил ее сдержанной трогательной любовью, беседовал с ней, помогал чем мог, старался порадовать ее. Находил ли первый арбуз на баштане, срывал ли первое яблоко в саду — нес ей первой. Но и его грызла тоска. Нонка часто видела, как он сидит в углу, глубоко задумавшись, или вдруг яростно накинется на старуху.

Тяжело жилось Нонке в том доме, куда она вошла, полная девичьих чистых надежд. Она старалась чаще выходить в поле, где было светло, просторно и радостно. Дома она работала не покладая рук, стараясь забыть свое одиночество, свою тоску. Потом подымалась к себе в комнату и часами сидела одна. Однажды, сидя над рукоделием, она вдруг испуганно вскочила и отбросила работу. Желание немедленно пойти на ферму так сильно овладело ею, что она, точно безумная, бросилась в соседнюю комнату, быстро оделась и вышла. Мужчин не было дома, а свекровь возилась в кухне. Нонка прошла через сад, вышла за околицу, а оттуда — прямо на ферму. Боже мой! Почти три года не была она здесь, а все было так мило и дорого ее сердцу. Два вяза с гнездами аистов, которым она когда-то радовалась, как ребенок, тихое журчание речки, к которому она прислушивалась в минуты отдыха, незамысловатые шутки деда Ламби и его заботы, умные, тихие речи Дамяна, который был так мил и внимателен к ней, — все, что наполняло смыслом и счастьем ее девичью жизнь…

Она вернулась домой, когда стемнело. Петр встретил ее на пороге:

— Ты где была?

— На ферме.

Он посмотрел на нее удивленно, ничего не сказав, но свекровь пробормотала под нос:

— Не пристало замужней женщине по полям допоздна одной ходить.

Нонка промолчала. Как сказать им, что здесь она задыхается от тоски, что только, когда выйдет из дому, на душе становится легче.

— Через неделю она снова пошла на ферму и не скрыла этого от мужа. Петр накричал на нее, они поссорились.

Пинтез вошел в дом, прислушался и спросил:

— Что там еще? Чего он опять раскричался?

— Да все из-за фермы, пропади она пропадом, — ответила Пинтезиха. — Приворожил ее кто к ней, что ли?

Пинтез тяжело вздохнул, пошел было к двери, но вернулся, мрачный и задумчивый. В последнее время он не находил себе места: слушая, как Петр бранит жену, видя, как холодна с ней свекровь, он все боялся, как бы не зародилась в их доме вражда. Но больше всего пугал его Петр. Он стал злым, вспыльчивым, грубым. Раньше не был таким. Достаточно было одного взгляда, одного слова. А теперь все его раздражает, все ему не так, только и ждет, чтобы наброситься. «Тяжело, что сняли с бригадирства, да ведь криком ничего не добьешься, все надо с умом. Придет время, опять назначат. Таких людей, как он, земля сама позовет. Любит он ее. Теперь все иначе, не так, как было раньше, и люди не знают, куда податься — одни вперед тянут, другие назад. Одни кланяются одному богу, другие другому. Потому так выходит. Но все до поры до времени. Пройдет время, переменятся и люди. Я, как отдавал землю в кооператив, думал — конец пришел, помру. Каждой борозде радовался, кровью и потом поил. А вот и не помер, пережил и это. Что тяжело — тяжело, спору нет, да что поделаешь? Против жизни не пойдешь. Петр не понимает этого, молодо-зелено. Все на жене срывает. Не видит, что ли, совсем измучилась. Не послал ей господь-бог еще ребеночка, не выгонять же ее из дому за это? Ходить она на ферму — велика важность. Пусть себе ходит, хоть немного душу отведет, рассеется. Горе у нее — так утешить надо. На этом свете нет ничего милее и дороже близкого человека. Вырвешь его с корнем из сердца — сам пропадешь».

Не раз Пинтез все это высказывал сыну, да тот не обращал внимания. Стоял, смотря куда-то в сторону, будто отцовы советы до смерти надоели ему. А на следующий день все начиналось сначала: за столом молчит, как воды в рот набравши, или огрызается на слова матери, или ложку на стол швыряет, если кушанье не по вкусу пришлось. Пинтез бессильно сжимал кулаки, и в сердце закрадывалась обида. Он видел, что старуха совсем заедает невестку, поедом ее ест. Но ее он пилил, не позволял ей слова обидного сказать Нонке.

Пинтезиха все больше и больше злилась на Нонку, считая ее виновницей всех неприятностей в доме. И чем больше старалась Нонка, тем больше злилась старуха, не зная, к чему бы придраться.

Однажды, дождливым осенним вечером, мужчины привезли продукты, выданные кооперативом, убрали их и ушли куда-то.

Пинтезиха села возле печки, перекинула толстую шерстяную нитку через шею и начала что-то быстро вязать деревянным крючком. На дворе дул сильный ветер, шел холодный дождь, а в кухне было тепло и уютно. Нонка зажгла лампу и стала готовить ужин. Они, как всегда, когда оставались вдвоем, молчали, каждая была занята своим делом. Вдруг Нонке попалось что-то под ноги.

— Осторожней, нитку порвешь! — проговорила Пинтезиха и подняла клубок.

Нонка, не взглянув на вязанье свекрови, снова углубилась в работу.

Помолчав немного, Пинтезиха довольно громко пробормотала:

— Молоды-зелены, не приходит в голову позаботиться заранее.

— Что ты говоришь?

— Не догадываетесь, говорю, загодя, что нужно приготовить. И я молодая была, тоже вот так… А потом, как родила…

Только теперь Нонка увидела, что свекровь вяжет детский чулочек. Кровь бросилась ей в лицо.

— Да чего стыдиться-то, чего стыдиться, — нараспев сказала Пинтезиха, стараясь улыбнуться поласковее. — Ведь вот третий год пошел со свадьбы-то. Пора и о ребеночке подумать. Вот и семья будет как у людей! Пока молоды, и детей легче высмотреть. Ты уж как-нибудь скажи Петру…

«У, проклятая!» — подумала Нонка, задыхаясь от ненависти и отчаяния.

— Ты это зачем говоришь?

— Ну, не буду, не буду, — обиженно протянула Пинтезиха. — Ну и ходи век девкой. Я добра ей желаю, а она же и сердится.

Нонка вышла на двор, прислонилась к стене амбара и заплакала. Холодный осенний ветер бросал ей в лицо мокрые листья, пронизывая до костей своим ледяным дыханием. Спустилась темная, непроглядная ночь. Собака тревожно выла и рвалась с цепи, в соседнем дворе мычала корова. Нонка глухо рыдала, прижавшись к стене. Злобный намек свекрови поразил ее в самое сердце.

Во дворе послышались чьи-то шаги. Нонка вздрогнула и прижалась к стене.

— Кто там? — крикнул Петр и пошел к амбару.

— Я.

— Что ты здесь делаешь? — спросил Петр удивленно и встревоженно.

Нонка вся дрожала от холода.

— Что случилось? Говори же!

— Твоя мать обидела меня, — сказала Нонка.

— Чем?

Нонка прижалась к нему, обняла дрожащими руками.

— Петя, прошу тебя, позволь мне вернуться на ферму. Чтоб подальше отсюда. Твоя мать не любит меня. Ох, нет моих сил жить так, нету…

— А ты не обращай внимания. Она ведь старая.

— Как не обращать-то. Вот хоть сегодня: сидит, детский чулочек вяжет. «До каких пор, говорит, девкой гулять будешь? Родить пора». Зачем же она это… Сама-то я как мучусь. — Нонка положила голову ему на плечо и снова разрыдалась. — Вижу и тебе тяжело, что нет ребеночка… Стыдно мне, но что ж делать-то!

Петр молчал. Нонка ожидала, что он утешит ее ласковым словом, а он сухо сказал:

— Идем, простынешь!

И повел ее в дом.