Первый снег, легкий и пушистый, вызвал у всех веселое недоумение. Люди говорили, что он пролежит день-два, не больше: не время еще ему. Да и в поле оставалась кое-какая работа: вспашка паров не совсем была закончена, здесь и там торчали неубранные кукурузные и подсолнечные стебли. Побелевшая равнина утопала в теплых, как будто грустно улыбающихся лучах солнца, которые обещали тихие и спокойные осенние дни. Тяжелый летний труд остался позади, люди ожидали отдыха в дни бабьего лета и шутили: «Зима перепутала расписание, но как увидит, что мы не ждали ее, вернется назад».
Только животные и птицы угадали коварные замыслы зимы. Петухи кукарекали в самое неподходящее время, по ночам; свиньи собирали по дворам тряпки и солому; вороны вились над селом большими стаями и зловеще каркали, а журавли днем и ночью тянулись на юг. Не ошиблись и мудрые предсказатели погоды — старики, которым случалось видеть снег в наших краях и на Димитров день. Напялив ямурлуки и тулупы, они собирались перед воротами, с раздирающим горло, прокуренным кашлем плевали на чистый снег и начинали пророчествовать.
— Вернуться-то она не вернется, проклятая, а вот будет тянуться, чего доброго, до самого христова дня.
На другой же день ударил сухой мороз и принес новый снег, синеватый и твердый, как морская соль. Равнина, раскинувшаяся в ленивой истоме, так и замерла в тяжелом предчувствии лютой зимы. Манящий простор степей, обагренный яркими красками осени, потемнел и исчез в серой, неприветной дали. Не с тихой осенней печалью опали золотые листья деревьев, не со смиренной и сладостной скорбью простились они с жизнью. Суровый северный ветер посрывал их с варварской жестокостью и, как злодей, налетел на поля и дворы. Он нагибал унылые ветви деревьев, сметал снег с холмов и засыпал им долины, жутко завывал в трубах и вражьей рукой стучал в окна и двери…
Но всему приходит конец. Набесившись, буйный северный ветер вдруг утихает и улетает куда-то за Дунай с тем, чтобы вернуться и разгуляться с новой силой в дни непутевого месяца марта. Вот тогда-то и начинается наша настоящая зима, с тем спокойным и прелестным однообразием, которое мы, добруджанцы, называем «капканом». Не только дороги и заборы, но и дома пониже заносит снегом. До соседних сел добраться можно с большим трудом и то лишь в санях, запряженных двумя парами добрых коней. Мужчины целыми днями роют во дворах и на улицах глубокие ходы, вроде фронтовых окопов. Эти ходы ведут к самым важным местам села: колодцам, лавкам и к читальне. Во время «капкана» больших холодов не бывает. Морозец приятный, и молодежь ходит днем без верхнего платья. Солнце совсем не показывается, потому что небо, как серый, нелуженый таз, висит над селом. Лучше всего бывает по вечерам. Как только наступают сумерки, небо проясняется и на сине-зеленом своде начинают трепетать наши добруджанские звезды. Тишина. И собаки не лают, а сидят перед дверьми кухонь и ждут, чтобы хозяева поужинали. Время от времени над дворами пролетают стаи ворон, но и те не каркают, озабоченные поисками теплого ночлега. Только лишь иногда сорвется ком снега с какой-нибудь веточки, прозвенит, как колокольчик, и вновь — тишина. Кажется, что, если наберешь побольше воздуху и крикнешь, тебя услышат на краю света.
В такой тихий январский вечер, когда хозяйки уже собирали ужинать, Нонка, дочка дяди Коли, усталая и веселая, вернулась со свинофермы. Взглянув на ее разрумянившееся лицо и полные снега башмаки, тетка Колювица так и ахнула, всплеснула руками и запричитала:
— Да ты что, одна пришла?
— Нет, приехала скорым поездом! — показала язык Нонка и стала снимать за дверью башмаки.
— Показывай, показывай язык! — рассердилась тетка Колювица.
— В такую пору одна-одинешенька по полю, стыд и срам!
— А ну-ка ругни ее, покажи и ты, наконец, зубы, — сказала она мужу.
Дяди Коля, без шапки, в одном жилете, в толстых шерстяных носках, лежал на лавке. Это был нетерпеливый, подвижный человек, который ни минуты не мог усидеть на месте. Если по дому не было работы, он чистил снег во дворе, чинил загон для пяти овец, выделенных ему в частное пользование, или ходил в правление кооператива поглядеть, как там идут дела, да поболтать с людьми. С заходом солнца он возвращался домой, разувался и ложился на лавку.
Он любил лежать, подперев голову рукой, смотреть на своих домашних, прислушиваться к возне в доме и играть с внучком, которого в его честь назвали Колей. В это время он всегда курил папиросу с таким удовольствием, что при каждой затяжке прищуривал левый глаз. Тетку Колювицу всегда возмущали эти глубокие затяжки. «Проглоти, проглоти ее, проклятую, что ж ты только сосешь!» — подзадоривала она его с язвительной любезностью, хватала коробку с папиросами и делала вид, что бросает ее в печку. Она, конечно, ни разу не приводила этого в исполнение да и не решилась бы никогда, поэтому дядя Коля был вполне спокоен за свои папиросы. Когда она ему сказала: «покажи зубы», он приподнялся с лавки и сказал:
— Нона, вот! — и показал все свои мелкие, как рисовые зерна, зубы. Сын его Петко и невестка засмеялись. Засмеялась и тетка Колювица, но она не хотела сдаваться:
— Ведь так же ж! Девка на выданье, а одна-одинешенька пришла с самой фермы. И угораздило построить ее за тридевять земель, пропади она пропадом.
— Ну, ты не ругайся! — серьезно сказал дядя Коля. — Никто не украдет твою дочку. Небось не маленькая.
— Вот то-то и оно, что не маленькая. Люди-то что скажут?
— Ничего не скажут. Каждый хотел бы иметь такую дочку! — дядя Коля поерошил свои густые поседевшие волосы, затянулся и ласково посмотрел на Нонку, гревшую руки у печки.
Вдруг девушка бросилась к матери, обняла ее за плечи и так сильно закружила, что тетка Колювица уронила тарелку, которую держала в руках.
— Да оставь ты меня, сумасшедшая, — защищалась она, притворяясь сердитой, но наконец засмеялась. — Вот почему я хочу, чтобы она дома сидела. Как вернется, весь дом оживает.
Нонка взяла своего племянника, подняла над головой и стала подбрасывать. Коленце радостно взвизгнул, опять все засмеялись, и комната снова наполнилась веселым шумом. Сели ужинать. Нонка наспех поела и убежала в другую комнату. Тетка Колювица тоже выскочила из-за стола, вошла к Нонке и, вытирая ладонью рот, опять ее побранила:
— Ах ты, непоседа! Ты что это сегодня сама не своя? А ну-ка, иди, поешь, а потом одевайся. Вечеринка не убежит!
— Ух, ма-а-ма! Я не голодная.
— Ведь врешь же!
— Я поела с дедом Ламби на ферме перед уходом.
Тетка Колювица добродушно погрозила ей и ушла.
Нонка вытащила из сундука ворох нарядов и положила на кровать. Надела темно-синюю плиссированную юбку, взяла зеленую блузку и приложила к груди. Посмотрелась в зеркало затуманенным взглядом, задумалась о чем-то и бросила блузку на кровать. Не понравилась ей и темно-красная. Одно плечо отвисало, да и цвет этот не шел к синей юбке. Наконец она примерила белую кофточку и решила, что эта будет самой подходящей. Опять стала перед зеркалом и так сама себе понравилась, что невольно показала язык смуглой девушке с длинными ресницами, смотревшей на нее из зеркала.
Дверь скрипнула, и в комнату вошла Раче.
— Ну, красавица, до каких пор мне тебя ждать? — сказала она, подбоченившись и внимательно осмотрев Нонку с ног до головы. — Ого, матушки, как же ты расфуфырилась!
Но и сама она была разряжена не хуже Нонки. Надо лбом вились уже не модные влажные волны, а довольно большой рот с тонкими губами рдел от помады, как гвоздика, Видно было, что Раче немало повертелась перед зеркалом, но сознаться в этом не хотела. Была она высокой, сухощавой, стройной девушкой, и наряд ей очень шел.
— Ой, Нона, какая же ты красивая сегодня! — воскликнула она с искренним восхищением и всплеснула руками. — Как увидит тебя Петр Пинтезов, совсем голову потеряет, вот посмотришь!
Нонка покраснела и, чтобы скрыть смущение, обняла Раче. Нахохотавшись вдоволь, обе подруги выбежали во двор, взялись за руки и понеслись по улице. Тетка Колювица вышла за ними в сени, наказала беречься, не простуживаться и вернулась обратно.
Нонка уже много раз ходила на вечеринки, но никогда еще так не волновалась, как в этот вечер. Большие сугробы, позолоченные светом уличных фонарей; музыка, раздающаяся из громкоговорителей; легкий морозец, пощипывающий щеки; звезды на высоком небе, как вишневый цвет, — все казалось ей необыкновенно прекрасным, а сердце ее замирало от неясного, счастливого предчувствия. Она смеялась и разговаривала с Раче, но мысли ее были далеко. «Будет ли Петр на вечеринке? — спрашивала она себя, хотя отлично знала, что будет. — А что, если он подойдет и пригласит ее потанцевать? Что он за человек?» Когда он пошел в солдаты, она была еще девочкой и только слышала, что сын Пинтеза служил где-то на границе.
По окончании службы его сразу назначили бригадиром. Работал он хорошо, даже в газетах однажды написали о его бригаде. Ничего другого не знала Нонка об этом человеке и, может быть, никогда бы и не подумала о нем, если бы Раче как-то ей не сказала:
— Нона, уж больно ты приглянулась Петру Пинтезову. Как встретит меня, так о тебе спрашивает и приветы передает.
И с тех пор стоило девушкам встретиться, Раче все заводила разговор о нем.
— Опять тебе привет.
— От кого? — спрашивала Нонка, и ее лицо покрывалось румянцем.
— От Петра, а то от кого же. Ах, Нона, позавчера он продержал меня целых полчаса на улице. Вертел, крутил и, наконец, опять: «Кланяйся подруге. Почему, говорит, она не приходит на село почаще?» — «Э, говорю ему, девушка занята». — «А что, спрашивает, не придет ли она на вечеринку?» — «Да, может, и придет, говорю». — «Пускай непременно приходит». — «Посмотрим, говорю». Ну, а тебе, Нона, нравится он? Красивее парня нет на селе. Только вот уж больно он серьезный какой-то… И, сказать тебе по правде, я как будто даже побаиваюсь его немного. Видела я его раз злым — распекал кого-то из бригады. Ой, матушки, как ощетинился, желваки как заиграли, глаза прищурил и так и ест ими, так и ест. Ты, Нона, с ним поосторожнее, он человек опасный, по-моему!
— Да мне он совсем и не нравится! — заявила Нона. — Я с ним двух слов не сказала, видела его только издали. Говорят, он очень задается.
Так говорила Нонка, но когда Раче не передавала ей поклонов от Петра, она целый день бывала невеселой, а по вечерам допоздна думала о нем. Представляла его себе таким, каким видела издали — тонким, стройным, с кудрявыми светло-каштановыми волосами. Ей казалось, что она слышит его голос, которого никогда хорошенько не слышала, ощущала ласку его глаз, а в снах своих, робкая и взволнованная, ждала его на тайные свидания…
Литературно-музыкальная часть уже началась. Нонка и Раче на цыпочках пробрались в глубь зала и сели в самом заднем ряду. Когда кончился последний номер и занавес опустился, к ним подошел Яцо. Это был плотный, почти полный парень, с крупным, щекастым лицом, с огромными ручищами, очень добрый, веселый, простодушный и необыкновенно работящий. Он всегда играл в пьесах комические роли, хорошо пел и был душою всех молодежных вечеринок. Как только заиграли первый вальс, он схватил Раче за руку и потащил на середину зала. Сжав девушку в своих крепких объятиях, он понес ее, как перышко, и закричал:
— Доро-о-гу! Ноги оттопчу, берегись!
Пошли танцевать и другие пары, и вечеринка началась.
Нонка сидела одна в глубине зала, смотрела на танцующих и все еще не могла отделаться от того неясного предчувствия, которое держало ее в напряжении целый день. Чтобы рассеяться, она решила подойти к сцене, где собралась вся молодежь, но в это время увидела, что к ней пробирается Калинко. Он шел вдоль стены, опустив голову, медленно и осторожно, как будто приближался к запретному месту. Может быть, потому, что память ее была очень обострена и напряжена в этот вечер, Нонка в один лишь миг припомнила, как она познакомилась с Калинко, свиноводом из соседнего села Житницы. В прошлом году, летом, он пришел как-то раз под вечер на ферму, снял кепку и, комкая ее в руках, застенчиво улыбнулся:
— Я слышал, что ваша ферма лучшая в околии и пришел поучиться кое-чему.
Дед Ламби сразу полюбил парня. Как всякий охотник поболтать, он искал себе слушателей, а лучшего, чем Калинко, трудно было найти. Старик важно водил его по ферме и с чувством превосходства знакомил с мельчайшими подробностями выращивания свиней; потом он заводил свои бесконечные забавные рассказы, которые Калинко терпеливо и с большим почтением выслушивал до самого конца. Но больше всего пленил он деда Ламби своей музыкой. Калинко пел и играл на аккордеоне с тем чудесным проникновением таланта-самородка, которое называется божьим даром. Сколько раз проливал слезы дед Ламби над его грустными, подкупающими песнями, сколько раз по вечерам Нонка засыпала под волшебные звуки его аккордеона. А какой красивый этот Калинко! Волосы черные, как воронье крыло, голубые, чистые и глубокие глаза, детская, невинная улыбка, тихий, бархатный голос и женственно-мягкая, артистическая душа. Он стал очень часто приходить на ферму, проводил здесь целые часы и иногда засиживался до полуночи. Скоро Нонка догадалась, что не интерес к работе, не приятные разговоры деда Ламби привлекают Калинко, а она сама. В каждой его песне, в каждом взгляде угадывала девушка невысказанную любовь, а бывали минуты, когда казалось, что он готов был ей открыться. Нонка не знала как держать себя с ним. «Почему я не могу полюбить его? — спрашивала она иногда сама себя. — И красивый, и добрый, и милый, а сердце мое закрыто для него». Много вечеров его песни волновали ее и будили в душе сладкие мечты, но стоило только сомкнуть глаза, как перед ней вставал образ другого мужчины, сильного, беспокойного и властного. Молчаливое ухаживание Калинко мучило ее и, разговаривая с этим тихим и красивым парнем, она всегда испытывала странное чувство неловкости и вины перед ним. И теперь, видя, как нерешительно он идет, Нонка сразу угадала женским чутьем, что в этот вечер Калинко объяснится ей в любви. Она прервала нить своих размышлений и обернулась, чтобы посмотреть, кто сел на стул слева от нее. Это был Петр. Нонка успела заметить только белый воротник его рубахи и ярко-красный галстук и, быстро отвернувшись, стала смотреть прямо перед собой. Она много раз переживала в воображении эту встречу, но не ожидала, что почувствует такую слабость, от которой закружится голова, захватит дыхание, потемнеет в глазах. Танцующие пары, разноцветные бумажные гирлянды, украшающие зал, большие плакаты по стенам, написанные крупными, яркими буквами — все слилось в пестрое пятно, и она уже ничего не видела перед собой. «Какая я жалкая, почему я трепещу, как лист, перед этим человеком!» — говорила она себе с укором и в то же время чувствовала, как кончики ее пальцев горят и дрожат.
— Здравствуй, Нонка! — сказал Петр.
— Здравствуй! — ответила она изменившимся голосом и попыталась посмотреть на него, но не хватило смелости.
— Как поживаешь?
— Спасибо, хорошо.
Петр наклонился к ней, и его дыхание обожгло ей щеку.
— Что же ты так уединилась? Я, кажется, помешал вашей встрече с этим парнем? Он шел к тебе?
— Да нет… не знаю…
— Ну, раз так, дай-ка я посижу с тобой, поговорим. — Усевшись возле нее, Петр спросил:
— Ты не танцуешь?
— Танцую… но… еще рано…
— Хорошая сегодня вечеринка! — сказал Петр. — А ты, кажется, редко сходишь в село?
— Когда есть время.
Петр спросил еще, как идет работа на ферме и, слово за словом, начал рассказывать о своей службе, о темных страшных ночах, когда он стоял на посту. Слушая его, Нонка не могла отделаться от тяжелого неясного чувства, которое ее угнетало и сковывало.
Она была поражена спокойным поведением Петра. «Как он спокоен, смотрит так, будто сто раз уже разговаривал со мной, будто я уже в его руках!» — подумала она и даже почему-то обиделась. Петр на минутку замолчал и стал смотреть на сцену. Нонка, наконец, осмелилась взглянуть на него. Слегка выдающиеся скулы с играющими, по словам Раче, желваками выдавали глубоко скрытое внутреннее напряжение. В очертаниях его носа с маленькой горбинкой и плотно сжатых губ было что-то резкое, властное, почти хищное. «Твердый, непреклонный человек!» — подумала Нонка, и вдруг сердце у нее дрогнуло от безотчетной гордости, что он такой твердый и непреклонный. Они пошли танцевать. Петр взял ее руку правой рукой, а левой — прижал к себе и легко понес в своих объятиях. Сначала она не слышала музыки и старалась попасть в такт, следуя за движениями Петра, не понимала того, что он шептал ей на ухо, а только чувствовала его дыхание, от которого горячая дрожь пробегала по телу. Ей казалось, что она не касается земли, а носится в сладостном упоении какого-то счастливого сна… Вечеринка кончилась поздно. Петр и Нонка остались до конца. Они оделись, прошлись прощальным маршем по залу и только тогда отправились домой.
Ночной мороз стягивал кожу на лице у Нонки и серебрил инеем усики Петра. Их шаги звонко отдавались в светлой тишине ночи. Они дошли до Нонкиных ворот и остановились. Нонка, взволнованная и возбужденная, не знала, что ей делать — постоять еще немного или войти в дом.
— Когда мы опять увидимся? — спросил спокойно Петр.
Острый и, как ей показалось, суровый блеск его глаз кольнул ее, и она неопределенно ответила:
— Не знаю, как случится.
Она отступила на шаг, но Петр неожиданно схватил ее за руку повыше кисти и резко притянул к себе… Нонка успела отвернуть лицо, но острое прикосновение его холодных колючих усов обожгло ей щеку. Она, как мячик, отскочила на самую середину двора и, сдерживая бешеное биение сердца, крикнула:
— Спокойной ночи! Спасибо, что проводил!
Петр постоял с минуту у ворот и, ничего не ответив, пошел вниз по улице. Нонка долго стояла на крыльце, прислушиваясь к его затихающим шагам, а сердце у нее билось, билось.
Нет тебе больше покоя, девичье сердце! Ветерок ли зашепчет в пшенице, жаворонок ли зальется в синем небе, река ли зашумит под ветвями ив, — ты, сердце, будешь биться от счастья и замирать в сомнениях и догадках!
Милые девичьи глаза! Уж не сомкнуть вам черных ресниц в безмятежном сне! Ночи теперь будут долгими, бесконечными, подушка — твердой, как камень; звезды станут его глазами, луна — его лаской.