Красные финны

Петров Иван Михайлович

КРАСНЫЕ ФИННЫ

 

 

#img_4.jpeg

#img_5.jpeg

 

ПРАВО ЗАЩИЩАТЬ РЕВОЛЮЦИЮ

 

С падением царской империи пала ширма, которая позволяла ссылками на внешнее угнетение удобно и надежно прикрывать внутренние пороки общественного устройства самой Финляндии. После победы Великого Октября классовые противоречия особенно обнажились, обострились. Финская буржуазия готовила трудящимся своей страны новые, «отечественные» оковы взамен павших внешних, и в январе 1918 года развязала гражданскую войну. Увлекаемые стремлением к свободе, этой манящей цели, во многом еще неведомой, красные финны сражались с беззаветным героизмом. По масштабам переломной эпохи их было немного, несколько десятков тысяч, но это — почти все наемные рабочие Финляндии, страны совсем небольшой.

Красные финны мне бесконечно дороги. Дорога́ мне и их память. По-разному сложились их судьбы, но есть и общее в них. И это общее, не утраченное и сейчас, поможет мне заглянуть в то далекое прошлое, когда складывались наши личные судьбы, для многих по трагичности поистине беспримерные.

 

«БЕЗ МАЛОГО ШЕСТНАДЦАТЬ»

Детские годы помню плохо — давно очень это было. Все, наверное, было: радости детские, детское горе и детская любовь. Все, как бывало и есть, наверное. В семье, вспоминается, что-то разладилось, и мы, — мать и старшие дети — оказались в деревне.

Отец в те годы к нам не приезжал. Зато часто бывал дядя, младший брат отца, холостой еще и очень добрый. В дальнейшем отношения между родителями наладились, и они жили в большом согласии до глубокой старости. Семья стала расти, и потому, видимо, меня взял к себе другой дядя — брат матери, вдовый человек с дочерью моих лет.

Одного детство не имело — продолжительности. Оно ограничивалось четырнадцатью годами и, по окончании школы, обрывалось сразу и резко, как выстрел.

Дети рабочих в основном оканчивали начальную школу. В городах — шесть классов и четыре в сельской местности. Впрочем, существенной разницы не было: в сельские школы принимали с девяти лет и только детей, умеющих читать, писать и в какой-то мере знакомых с четырьмя действиями арифметики. В городские — с семи лет, и два первых класса были подготовительными, для приобретения таких же начальных знаний. Не все дети рабочих получали и такое образование, особенно в сельской местности.

Два события осели в памяти. Совершенно различные они были, и в те годы я, мальчишка, не мог дать им верной оценки. Не могла такой оценки дать и моя среда.

Смерть Л. Н. Толстого оплакивали, как уход навсегда создателя литературных шедевров (частично уже переведенных на финский язык), но, может быть, больше всего как доброго христианина, не успевшего сказать людям о боге то важное и великое, тайной которого владел.

Пышно отмечалось трехсотлетие дома Романовых. Впервые в финских школах выставили портреты русского царя. Небольшие портретики и довольно примитивные — в сравнении с портретами таких деятелей национальной культуры, как Рунеберг, Лённрот или Алексис Киви, выполненными на высоком художественном уровне и значительно большими по размерам. В отличие от остальных портретов, царские имели позолоченную рамку, что, возможно, удовлетворяло вкусы правящей знати и ее великодержавный раж.

Тогда же, кажется, в начальных школах ввели обязательный курс русской истории. Учебник был маленький, не больше общей тетради, и довольно жалкий. В эту книжечку уместилась вся история России от возникновения Руси и до последнего из Романовых. Многого в таком учебнике не скажешь, но ряд положений надо было заучивать наизусть. Тогда же я узнал, что Россия состоит, оказывается, из великорусов, белорусов и малорусов, имеет 49, кажется, губерний и еще семь в царстве Польском. Царь, оказывается, вовсе не русский царь, а польский. Так и заучивали: «Мы, Николай второй, император и самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский» и пр. и пр. Надо было знать всех царей до последнего Николая. Еще Дмитрия Донского и Александра Невского, возведенных почему-то в ранг святых. Надо было знать десять крупнейших городов России, и тогда они шли в такой последовательности: Петербург, Москва, Варшава, Одесса, Харьков, Киев, Баку… Нет, больше не помню уже. Да и стоит ли оперировать столь древними данными, когда появились тысячи новых городов и население многих из них достигает миллиона.

Экономика России, ее культура и литература не изучались. Разумеется, программа начальной школы имеет свои ограниченные пределы.

Но вот закончена школа, а с нею кончилось детство. Берись теперь за труд. Кто лес идет рубить и сплавлять, кто в батраки, кто к станку. Чтобы приняли на работу, скажешь, конечно, что не четырнадцать тебе. Детский труд передовая общественность осуждала, и предприниматели остерегались открыто эксплуатировать малолетних. Делают вид, что не нуждаются в детском труде: «Кому они, сопляки!» Но когда ты скажешь, что тебе уже, мол, без малого шестнадцать, дело меняется. Теперь уже не эксплуатация детского труда, а обучение рабочей молодежи профессиям. А это разве не патриотический долг предпринимателя?

Завод, куда я поступил работать, был немалый. По тому времени из передовых и, судя по наименованию — «Машино- и мостостроительный» — широкого профиля. Вели даже ремонт поврежденных в боях военных кораблей — миноносцев.

У меня работа была простая: отпили заготовку и расточи ее концы по шаблону. Вот и все! Так по девять часов в день. Ночные смены, через неделю, были на час короче. Ученикам первого года обучения в середине ночи разрешался часовой отдых на опилках в подсобной котельной.

Труд подростков, почти детей еще, применялся широко и занимал видное место в производстве. И это была дешевая рабочая сила! Ученику первого года платили по сорок пенни в день, примерно столько же копеек на наши современные деньги. На втором году учебы — сдельщина: половина заработной платы взрослого рабочего за такую продукцию. На третьем году — три четверти, а там — получай справку о приобретении специальности и — будь здоров, заводу ты больше не нужен. Ему нужны новые ученики, новая дешевая рабочая сила.

Труд был организован разумно. Отношение к ученикам — безупречное. Подзатыльников не давали, на побегушках не гоняли, и никто не требовал частных услуг. Покушения на заработную плату ученика под видом празднования «первой получки» или под любым другим предлогом исключались внутренним миром здоровой пролетарской среды. И не им только. Ученик у станка, за работой, создает прибыль. Ученик на побегушках — признак отсталости предприятия и плохой организации труда.

Тяжело стоять у станка в такие годы, особенно в ночную смену. И не просто стоять: надо работать и выполнять норму выработки! После нескольких дней практического обучения быстрые детские руки изготавливают небольшие детали, не требующие повышенной точности, темпами мастерового. Темпы почти механически закреплялись в нормы. А раз нормы есть и твои способности выявлены — пошевеливайся!

Коротким было детство. Юности не помню. Память не сохранила ее следов. Помню неимоверную усталость и тревоги начавшейся первой мировой войны. В моем представлении они переплелись, хотя война началась, когда мне было тринадцать, а работать начал, когда четырнадцатый миновал.

Война шла вдали. Финны, подданные русского царя, в армию не призывались, но война властно вторглась и в нашу среду. Промышленные предприятия одно за другим переключались на военное производство и в порт прибывали поврежденные в боях корабли. Миноносцы подходили к причалам и докам. Тяжелые корабли останавливались на рейде. Говорили, что и те оси, которые я вытачивал, были элементами цепей орудийных башен на кораблях.

Вскоре меня перевели на изготовление других, более сложных деталей, и мое место занял новый малыш, еще совсем «зеленый». Тоже из тех, которым «без малого шестнадцать». По сути дела, мы так и продвигались: от маленького станка у входных дверей к более мощным и сложным в глубине цеха, а от них — к заводским воротам.

Бывало иногда, в летнюю пору, побежишь к заливу. Знакомые камни, плоские и почти белые, отшлифованные в течение веков волнами и поколениями детских ножек. Много тут этих детей, веселых, шумных и озорных. Пройдут годы, совсем немного лет, и когда им станет четырнадцать, как мне, они будут изредка приходить сюда и уставшими глазами смотреть, как играют другие дети. Но изнуренные ночными сменами и постоянным недоеданием, не будут уже бегать и долго не задержатся здесь.

Вдали — моторные лодки, великолепные яхты, блестящая молодежь и музыка. Там другой мир…

Я очень любил остров Бряндо, сейчас, кажется, Кулосаари. В те годы туда вела паромная переправа. Высокие скалы с хилой растительностью, вид на бесчисленные острова — все это волновало воображение. Если усталость не очень одолевала, я часами расхаживал по этим скалам и почему-то сочинял стихи. Не помню их теперь. Но, конечно, мне они казались хорошими, трогательными и даже вызывали у меня — автора и единственного читателя — обильные слезы. Сильно меня волновали «Морской волк» и «Хижина дяди Тома», первые книги, которые помню.

Сейчас я, наверное, принадлежал бы к самым старым жителям этого острова. По сути дела, Бряндо только осваивался горожанами. Построек еще было мало. Улиц — всего две и те плохие. Одна вела к казино на берегу, почти над обрывом. Вторая — вдоль трамвайного пути вглубь острова. Она могла бы и на западный берег выйти. Но до конца ее не довели. Места там дикие, не обжитые еще, и кому нужна улица в такой глухомани!

Бряндо строился, может быть, благодаря войне. Спекуляция достигла невиданных размеров, и, может быть, именно тогда я впервые услыхал новое мне слово — спекулянт. Трудящиеся презирали этих пиявок, но они все росли численно, обогащались и охотно вкладывали неустойчивые бумажные деньги в надежную недвижимость. Помню вереницы женщин и девчат со связками кирпичей на спине, бегающих по крутым и шатким лесам на верхние этажи новостроек. Финны моего возраста помнят этот женский труд в старой Финляндии.

На развилке двух этих улиц, той, что с казино, и другой, идущей в глубь острова, жил я тогда у своего дяди. Комната чердачная, с наклонным потолком, в стене, в углублении ниши — плита. Владелица не возражала: «Пускай живет! Куда ж его, такого? Поможет иногда двор убирать. Ему же и польза: не избалуется». Она знала, что говорила. В ее руках не избалуешься!

Война все более жестоко вторгалась в рабочие семьи непрерывным ростом цен. Продукты питания еще были в продаже. Только не по карману рабочему человеку. Однажды мой дядя забунтовал:

— Не хочу жить на одной ливерной. На Мурманку поеду. Там и кормят и заработки приличные.

Что нашел он в лесах Карелии — не знаю. Видеться больше не довелось. По рассказам «на Мурманке» все было: и приличные заработки, и продукты питания — и много там образовалось могильных холмов.

Уехал дядя, и я лишился жилья. Некоторое время жил в Хельсинки на Третьей линии, у Отто Пирсканена, видного спортсмена по тем временам. Потом перебрался в район Лампилахти, в среду мне подобных.

Моего заработка хватало на скудное питание. По воскресным дням я мог позволить себе даже настоящий обед из трех блюд в Рабочем доме. Конечно, это за счет завтрака и ужина. Зато с какой гордостью я в такие дни заказывал все одно и то же третье блюдо: «соппа, корпут и керма», что означало — компот с сухарями и сливки. В остальные дни питался предельно скромно, но тоже как бы из трех блюд получалось. Утром каша «геркулес» с маслом, вечером — она же с сахаром, а в обед — суп, кусок хлеба и непременный кофе. Не натуральный уже, суррогатный и, разумеется, не в Рабочем доме, предприятии полуресторанного типа, а в харчевне у самых заводских ворот.

Жил я прижимисто и накопил денег на ботинки. Купил ярко-желтые, заметные издали. Хозяйка ворчала:

— Разве это обувь для рабочего человека. Вкуса у тебя нет. Спросил бы…

Цены все росли. Мой заработок оставался неизменным — по сорок пенни за смену, что бы я ни делал, сколько бы ни выработал продукции. И обмана тут не было. Так и было сказано при найме еще в первый день: по сорок пенни в течение первого года!

Не выдержал я этих наших договорных условий и перешел браковщиком на обувную фабрику, выпускающую тупоносые солдатские сапоги. Она тоже тут поблизости была, в Хаканиеми. В мои обязанности не входила выбраковка негодных сапог. Кто бы допустил такое! Куда бы владелец подевал столько негодной продукции? Я должен был удалять явные признаки брака. Только признаки! Головки сапог часто делали из гнилой кожи с трещинами, разного рода надломами и ссадинами. А их не должно быть! Финляндская продукция может быть только полноценной! Вот и сиди и острейшим ножом удаляй с кожи выступающие края трещин. Потом отшлифуй, да так, чтобы и следа не оставалось, — и первосортный сапог для солдата русской армии готов. Носи, солдат, и будь счастлив, если он выдержит несколько переходов. Работа почти ювелирная, а платили и тут мало. И тоже как бы справедливо: дополнительная работа, не предусмотренная технологической схемой. Накладно!

Летом 1916 года я перешел на оборонные работы, которые вело командование царской армии в горах, за городом. Пробираться туда надо было сначала катером, потом по длиннейшим понтонным мостам из бочек и еще немалое расстояние пешком по горам.

Заработки там были заметно выше, и столовая была. Работать не полагалось. Надо было только держаться за лопату и воткнуть ее в землю при подходе солдата-сапера, руководившего работами землекопов-финнов. Возможно, такое отношение к труду здесь было проявлением национального протеста, понятного и в тех условиях правомерного, но в целом, в народной среде, направленного по ложному следу. На всю жизнь я сохранил убеждение, что именно в национально-освободительном движении финская буржуазия нашла лучшие пути к душе народа и использовала его покорность и доверчивость в своих интересах.

В течение веков, включая шведское владычество, господствующие классы Финляндии, органы самоуправления, печать, школа, церковь и весь уклад общественной жизни внушали народу враждебность ко всему русскому. Не допускалось и намека о том, что есть две России — трудовая, дружеская, братская, и Россия грабительская, враждебная ко всем народам и, может быть, наиболее враждебная именно к самому русскому народу.

Любые проявления дружелюбия рабочей молодежи к русским солдатам и морякам флота осуждались. Финские девушки, замеченные на танцевальных площадках солдат или моряков, подвергались суровому и оскорбительному общественному и церковному бичеванию.

Господство Российской империи, разумеется, не было благодеянием для финнов, и не мне оплакивать его распад. Но неоспоримо, что, получив независимость решением пролетарской России, ни одно собственно финляндское правительство, исключая последние послевоенные, не обеспечило своим гражданам и тех личных и гражданских свобод, которыми они пользовались в составе Российской империи. И это не только в области политической.

Финляндские железные дороги имели ширину колеи, принятую по всей империи. Но появление в Финляндии «русских» вагонов признавалось оскорбительным для национального достоинства финнов. И в Петербурге, на Финляндском вокзале, производилась перегрузка товаров из красных «русских» вагонов в синие «финские».

С глухой болью вспомнил об этом, когда недавно мне предложили «финскую» папиросу в американской упаковке. Могущественные монополии США захватили табачную промышленность этой небольшой страны. И это, кажется, не вызвало заметного протеста. Может быть, это делалось в порядке обмена? Финнам по-прежнему разрешено экспортировать в Америку своих лучших спортсменов.

Старая добрая Финляндия!

Рабочее движение было хорошо организованным и массовым, но по направленности преимущественно культурно-просветительным. Подавляющее большинство рабочих состояли в Социал-демократической партии, в те годы единственной политической партии трудящихся. Почти все рабочие были членами профессиональных союзов.

Помню забастовочное движение, споры и перепалки по выборам в Сейм, по вопросам кооперации, женского равноправия и большую, думается, работу по организации рабочего спортивного движения. Немалое внимание уделялось поднятию культурного уровня рабочих, профессионального мастерства устройству вечеров самодеятельности и массовых празднований.

Веселым, спортивным и каким-то семейно-милым вспоминается праздник весны, условно Первомай. Выступали чтецы-декламаторы, самодеятельные поэты из рабочих, ставились пьесы Спорт, конечно, массовые игры и танцы.

Широко и весело отмечалась середина лета, иванов день. Обычно выезжали на острова. Все — и глубокие старики, древние старухи и малые дети. Был один общий костер и небольшие семейные. Кипятили кофе, шутили и пели. Выпивали тоже. Существовал очередной «сухой закон», но изобретательные и изголодавшиеся финны перегоняли на водку денатурат и даже гуталин на спирту, выпускаемый всесильными спекулянтами-предпринимателями. Молодежь не угощали. И страшновато было бы начинать такое наслаждение с употребления компонента сапожной мази!

Финны моего времени не отличались святостью и были драчливы. За дружеской выпивкой нет-нет да и вспыхивали ссоры. Но окружающие вмешивались и дальше незамысловатой угрозы: «А ну, ударь еще раз» — дело обычно не доходило.

Многие, металлисты в особенности, высокому профессиональному мастерству учились в Питере, и туда выезжали на заработки в период забастовок в Финляндии и безработицы. Встречались финны с русскими рабочими и при ремонте кораблей Балтийского флота.

Идеи национальной независимости, несомненно, искрились и в рабочей среде, но оголтелые антирусские настроения там места не имели. Связи с русскими рабочими и все более ясное понимание общности судьбы рабочего люда исключали такую возможность.

Показательными являются слова о русском народе умеренно левого социал-демократа И. Мякелина, которые приводит И. И. Сюкияйнен в своей превосходной книге «Революционные события 1917—1918 гг. в Финляндии»:

«И. Мякелин говорил: „Мы знаем, и мы убеждены, что этот народ, который не имеет никакого отношения к разбойничьим планам российского правительства, как только он сам освободится от своих угнетателей, еще вернет нам все то, что правительство от нас возможно отнимет“».

Здесь чрезвычайно сильно и верно высказаны мысли рабочих-финнов моего времени и их вера в новую Россию. И мы вправе гордиться таким пониманием классовых и национальных проблем финскими рабочими старших поколений.

Мы помним, и молодые не должны забывать, хотя знают об этом только из литературы и уроков истории: пролетарская Россия вернула финнам даже больше, чем они просили.

Символично, может быть, что сын этого Мякелина, Юрье, в составе красных финнов воевал за власть Советов в России…

Старая добрая Финляндия!

Крупнейшая роль в воспитании национальных чувств финнов принадлежала церкви, организации своеобразной, очень сильной и весьма сложной. В Финляндии она отличалась большей демократичностью и сравнительно терпимым отношением к тем, кто отрицал ее догмы. Нельзя не признать и ее заслуг в деле превращения Финляндии в одну из первых стран сплошной грамотности. Например, к конфирмации — предварительному условию вступления в члены церкви — допускались только юноши и девушки, умеющие читать и писать и, конечно, знающие катехизис. И только такие, разумеется, могли вступить в церковный брак. Неграмотные, не принятые в члены церкви, лишались этого права. Церковь призывала население к полному охвату детей школьным обучением. Для неграмотных юношей и девушек организовывала воскресные и вечерние школы.

Священник — киркко херра — непременный участник организации народных празднеств и спортивных соревнований. Не кадилом он там машет и не навязывает благословения, а дает советы, дельные советы. Вспоминается, что и мой первый приз на лыжных соревнованиях школьников я получил из рук главы местной церкви.

Поведение священника внешне было безупречно. Свою, и немалую, долю общественного продукта он получал, как должное, марок и пенни не собирал. И кто бы посмел предложить киркко херра такое!

Не минует он семьи бедняка, если там случилась беда, не откажется в такой семье от чашки кофе, может быть и очень плохого. Еще долгие годы после этого хозяева будут рассказывать соседям: «Тут за нашим столом сам киркко херра сидел и пил кофе из этой чашки. Храним ее уже сколько лет».

Да, большой силой была церковь, и не покачнешь ее тем только, что назовешь религию опиумом. Хорошо и умело служила она имущим классам, направляя недовольство народных масс против «внешних угнетателей», против России и русских. С падением царского строя в России церковникам стало не до ласковых улыбок. Исчезли улыбки, и церковь показала свои зубы.

Но вернемся к тому, что происходило летом 1916 года.

«Национальный протест» землекопов-финнов на оборонных работах царское командование подавило без усилий: просто увеличило число саперов-надзирателей, и в дальнейшем они безотлучно торчали около нас. Сидели ли они, стояли или курили, но лопаты в наших руках двигались сноровисто и быстро.

На зиму, как обычно, земляные работы прерывались. А в этот раз, насколько я знаю, они уже не возобновились более. Может быть, и сейчас там сохранились наши окопы и траншеи. Длинные и довольно прямые рвы, отделанные бетоном. Были совсем готовые, были и только начатые.

С прекращением строительства оборонительных сооружений всех вольнонаемных командование уволило. Передо мной, как и перед многими другими финнами, вновь встал вопрос: где найти работу? Была зима, всюду сокращалось производство, спрос на рабочую силу уменьшался, а число нуждающихся все росло. И я решил ехать в Питер, как тогда финны называли Петроград.

Рабочих финнов в Петрограде было много. Десятки тысяч, наверное. На Выборгской стороне, на Охте, в районе Финляндского вокзала финская речь звучала так же часто, как и русская.

В Петроград я ехал первый раз. Кое-какие представления о большом русском городе я имел, хотя и не знал, где буду жить, где работать. В одном со мной вагоне из Хельсинки возвращался пожилой финн, постоянный житель Петрограда. Старые финские производственники бережно и заботливо относились к рабочей молодежи. Не только наставления давали, а часто расспрашивали молодых, советовали, но мнения своего не навязывали. Таким оказался и мой спутник — доброжелательный и умный.

— Смотри, Питер большой. Все бы финны туда уместились, — говорил он. — А что языка не знаешь, то это не такая уж большая беда. Вот если надолго едешь, то без языка не жизнь. Конечно, есть и такие, которые и не изучают, но это худо. Работать крепко придется, а пальцем на все не укажешь.

— Работы я не боюсь.

— Не боишься, говоришь? Это хорошо! Но не хвались зря. На токаря не доучился. Значит — не токарь. Землю копал? Улицы, что ли, перекапывать будешь в Питере? Молодому человеку ремесло знать надо, ремесло!

— Может, на железную дорогу поступлю, временно, до весны.

— Может быть. Зима на носу, и временных рабочих нанимают. Но опять только шпалы да рельсы таскать и убирать снег тоже. Ремеслу не научат. Может, в Дубровку поедешь, раз там у тебя родители? Слыхал я, что недурно там.

— Как к финнам — русские? — расспрашивал я.

— Разные они, русские. Рабочий человек есть рабочий человек. Ничего дурного или чужого в нем нету. Язык только другой. Ты держись ближе к тем, кто ремесло знает. А так — всякие люди: и дурные есть, пьяницы, жулики разные. Таких остерегаться надо, особенно на базарах, по барахолкам которые…

— Жил с людьми, знаю.

— Так ли уж хорошо знаешь, — усомнился мой добрый собеседник. — Хороших людей на свете много, да только на лбу у них о том не написано. Присматриваться надо. Ты вот запиши мой адрес — на Шпалерной живу. Многого не обещаю, но если трудно будет — чем-нибудь помогу. Заходи.

Мой спутник верно сказал. Петроград — город большой. Заводов много. Всем бы финнам места хватило, а одному втиснуться трудно. Потолкался я в городе недолго, попробовал эти временные работы и решил: поеду-ка в Дубровку, к своим, а там видно будет. Поздней осенью 1916 года одним из последних пароходов поднялся я вверх по Неве до Дубровки.

 

ДУБРОВКА

Это был маленький поселок на Неве. Маленький и оторванный от большого мира. В летнее время связь с Петроградом и Шлиссельбургом — пароходами. В зимнее — через станцию Мга, ближайшую, но не близкую — до нее более десяти километров.

Дубровка в те годы — это лесопильный завод, бумажная фабрика да небольшие сельскохозяйственные угодья. Конный транспорт здесь еще долго оставался единственным средством зимних перевозок заводского груза.

Финнов в Дубровке жило порядочно, семей сто, если не больше. Примерно столько же русских, в основном выходцев из деревень. Были еще ингерманландцы. Они обслуживали конный обоз. Ингерманландцы в какой-то степени владели русским и финским языками и гордились этим.

Администрация состояла из шведов, держалась обособленно, жила в особняках улучшенного типа — все-таки начальство. Других представителей власти в Дубровке не было, если не считать урядника, всегда серьезного и надутого. Он обычно ходил в черной шинели, с белыми ремнями крест-накрест. Похоже было, что само время уже перечеркивает эту фигуру.

Рабочие — финны и русские — жили в деревянных шестиквартирных домах, расположенных ровными рядами. Холостяки и кое-кто из молодоженов размещались в маленьких домиках, тут же, через дорогу. Часть русских, из местных жителей, имели свои дома в ближних деревнях.

Все жили дружно, хотя в быту несколько обособленно.

Довольно развита была самодеятельность, хотя Рабочего дома в Дубровке не было, о нем только мечтали. Администрация уступила длинный старый сарай, и в нем мы устроили временный клуб. Там проводили вечера с ранней весны до поздней осени. В зимнее время не войдешь, не посидишь — холодно.

Выступали и русские и финны. Шведы — редко. Обычно они только показывали гимнастику на снарядах, которая с трудом давалась рабочим, устававшим от тяжелого труда. В одно воскресенье выступали финны, в следующее — русские, но иногда в один вечер и те и другие. Хотя языка друг друга и не знали, но дружно аплодировали и говорили потом:

— Хорошо эта русская девица пела, задушевно.

— Да, голоса у них есть, и песни хорошие.

Конечно, и среди финнов были разные люди. Степенные и молчаливые мастеровые, жизнерадостная и шумливая молодежь; встречались и великовозрастные лоботрясы, даже в солидные годы не достигшие зрелости. Пьяниц и картежников, к счастью, было немного, но иногда в поселке случалась и поножовщина. Да и в самой Финляндии в мои годы тоже без этого не обходилось.

Февральская революция не вызвала в Дубровке заметных волнений. Урядник куда-то подевался, и администрация не оказывала сопротивления введению восьмичасового рабочего дня. Она пошла даже дальше — выделила материалы и деньги на строительство Рабочего дома. Все это, как было обусловлено, она давала взаймы, но потом рабочие смеялись:

— Как вышли мы со знаменами, толстопузые испугались. Такие любезные стали: «Хотите восемь часов — пожалуйста, господа». Тут, видишь, и господами нас назвали.

— Не вернем мы им этих денег, что взяли на Рабочий дом! Черта лысого им…

— Ясное дело, не вернем…

Возможно, администрация потому не противилась и уступила рабочим, выделяя деньги и материалы на строительство, что рассчитывала извлечь себе выгоды. Кажется, тогда она эти выгоды получила. Занятые строительством своего Рабочего дома, финские рабочие в Дубровке не вмешивались в большую политику. Некоторое время плотником на этом строительстве работал и я. Пришел поздно, и мои профессиональные навыки не внушали доверия, хотя и говорят, что настоящий финн рождается вместе с набором плотницкого инструмента. Мне доверили только участие в возведении тех сооружений, которые обычно выносятся подальше от главного входа. Попадешь, бывало, молотком по пальцу, и Эйно — старый мастеровой, мой шеф-тут как тут:

— Скажу я моей Вильгельминовне, чтоб она тебе сковородку дала. Иные мастеровые сковородою ловчее по гвоздю попадают.

Я помалкивал: оказывается, процесс освоения профессии — дело мудреное.

Не зная русского языка, многие из нас не были осведомлены о том, что происходило в России. Администрация же этим пользовалась. Но новое, конечно, вторгалось и в такую тихую гавань, как наша Дубровка. Появились новые имена: Брешко-Брешковская, граф Львов, «социалист» Керенский. Однако они недолго пользовались вниманием рабочих, всех их вскоре вытеснило новое имя — Ленин. Ленин и большевики. Мало кто из участников финского рабочего движения раньше слышал о них. Из русских им был известен Плеханов, больше немцы — Лассаль, Бебель и Каутский. Их портреты выставлялись вместе с портретами деятелей национальной культуры Финляндии. И только здесь, в России, они узнали о Ленине.

— Ленин-то из каких? Рабочий?

— Говорят, не из рабочих. Но жил с ними и за рабочих крепко стоит.

— Еще бы! Если б за рабочих не стоял, так не ругали б его господа из Временного. На своих они не особенно лают.

— Русский ли? Фамилия на финскую похожа…

— Русский, говорят…

Июльские дни семнадцатого года также не вызвали в Дубровке больших потрясений. В какой-то мере они сказались на настроении финских рабочих. Новое только начало было вырисовываться — еще не очень понятное, но чутье подсказывало: свое. Большевистские газеты не приходили — были закрыты. Финны, владевшие русским языком, переводили нам сообщения реакционной прессы да статьи из соглашательских газет. Но разницы между ними не было: те и другие ругали Ленина, клеветали на большевиков. И вот это по-настоящему волновало нас. Рабочие немногословны, финские рабочие — в особенности. А в эти дни каждый старался сказать свое слово.

— Слыхал? Газеты пишут, что Ленина-то под пломбой в вагоне привезли. Пишут: шпион немецкий.

— Брехня! Какой он немец — русский!

— На суд, говорят, не пошел, опасается, стало быть.

— А когда же господа справедливо судили?! Засудят и невинного, а то и убьют.

— Говорят, он укрылся где-то.

— Вот и хорошо, что укрылся. Надежно бы только.

Не удалось буржуазным и реакционным газетам обмануть рабочих — ни русских, ни финнов. Классовым чутьем они улавливали где правда, где ложь. Уже позднее мы узнали, что именно наши земляки-финны А. Шотман, Э. Рахья, Г. Ровио, Г. Ялава принимали непосредственное и самое деятельное участие в спасении Владимира Ильича Ленина. Впрочем, они были воспитанниками русского революционного движения.

Из Петрограда в Дубровку приезжали разного толка агитаторы, но только не большевистские. Речи всех выступающих переводились на финский язык, но разобраться в них было трудно.

Все ораторы признавали восьмичасовой рабочий день, профессиональные союзы, свободу слова, печати. Все выступали за мир, но, конечно, когда «будет обеспечена сохранность революционных завоеваний». Все говорили о необходимости передать землю крестьянам, но по закону, по решению Учредительного собрания, а не так, чтобы любой хапал сколько хочет. Каждый называл номер списка, за который мы должны голосовать при выборах в Учредительное собрание.

Разберись тут! И все же разобрались и поняли. И в Учредительное собрание дружно голосовали за большевистский список. В день выдачи бюллетеней агитация уже была запрещена, и финны, большие сторонники законности, не нарушали этих правил. Но все же малость хитрили. Потом, вспоминая выборы, говорили друг другу:

— Эх, и хитер Эрккила. Выдавая бюллетень, пальцем на номер нашей партии показывал… Нечаянно как бы…

— И мне тоже… Как будто я номера своей партии сам не знаю…

— Умный он человек, этот Эрккила. И осторожный тоже…

Великий Октябрь поразил нас смелостью действий революционного рабочего класса. Особенно поразил финнов, осторожных и расчетливых в те годы. Для многих людей Октябрьская революция была исторической неожиданностью, вызвавшей и восхищение и настороженность. Естественно, нас, финнов, волновал вопрос: что будет с нашей Суоми? Начавшееся триумфальное шествие Советов по всей России радовало и ободряло и порождало иллюзии, что теперь уже ничто и никто не может помешать Революции. «Ну кто же может осмелиться выступать против, если народ поднялся?»

Сведения из Финляндии поступали противоречивые. Одни успокаивали, другие вселяли чувство тревоги. Но в целом и там дела шли не так уж плохо. Когда в дни осенней всеобщей забастовки рабочие вышли на улицы городов с винтовками в руках, господа буржуи разбежались по своим норам. Да, народ — сила! И опять иллюзии: «Кто осмелится выступать против? Кто устоит?»

В течение лета и осенью 1917 года из Финляндии приезжали агитаторы. Одни, как Кальюнен, читали стихи. Понравилось. Хорошо читал, трогательно. Другие говорили о конституции, бог весть каким царем даренной Финляндии и каким похеренной. Стихи забывались, а о конституции говорили, стремясь уяснить себе, что это за штука такая и что в ней стоящего. Долго обсуждали, в итоге решили: больше самостоятельности Финляндии — это хорошо! А буржуазия как? Если опять ее власть, то не надо финнам такой конституции! Нам бы новую Финляндию, независимую, но в союзе с Россией, и чтоб все, как в России. Иначе съедят Финляндию. Верно решили, но только путей к этой цели не знали. Наша зрелость отставала от объективно сложившихся возможностей. Так было в самой Финляндии, а тем более у тех финнов, что работали тогда в Дубровке, на маленьком островке между революционной Россией и бурлящей Финляндией.

 

ГОРЕЧЬ ПОРАЖЕНИЯ

А развитие событий шло все быстрее. Советская власть укреплялась в одной губернии за другой, пришли в движение десятки народов и народностей, только что освобожденных революцией от царского гнета. В этом вихре событий на нас, финнов, особенно сильное впечатление произвели два государственных акта — провозглашение «Декларации прав трудящегося и эксплуатируемого народа», выработанной В. И. Лениным, и признание Советом Народных Комиссаров независимости Финляндии. Эти документы ободрили нас и вместе с тем озадачили. Финляндия — независимая от России! Но не попадет ли она в зависимость от другой какой-нибудь капиталистической страны? Получат ли рабочие-финны те права, которые провозглашались Декларацией в России?

За все это нам еще предстоит бороться. В новом Рабочем доме, только что построенном, проходит первое собрание. Решается вопрос о создании Красной гвардии. В тот январский вечер и сложилась красногвардейская группа, которая потом, пополненная рабочими-финнами из Петрограда, получила название Второй роты Выборгского района.

Собрание торжественное, деловое и в чем-то трогательное. Присутствуют рабочие вместе с женами, взрослыми членами семей.

Вопрос один: создание Красной гвардии и незамедлительный выезд в Финляндию, где уже начались бои с белыми. Потом подают письменные заявления, каждый по очереди становится лицом к залу. Из президиума спрашивают участников собрания:

— Знаете ли вы этого товарища? Доверяете ли ему дело защиты рабочих?

В большинстве случаев доброволец не успевал подойти к столу, как из зала ему кричали под всеобщее одобрение: «Знаем тебя, верим!»

На собрании присутствовало довольно много женщин, девчат. Просились в отряд и они. Может быть, финские женщины тогда не выдвинули из своих рядов выдающихся героинь. Были солдатами в строю, связистками или санитарками. Но они отдали революции все, что могли, сделали все, что умели. И нет на них вины за наше поражение.

Были и такие, кому собрание отказывало в доверии. Говорили откровенно, не кривя душой: «Хорошего от тебя видели мало. Поработай с нами еще, посмотрим…»

Рекомендованные собранием добровольцы выстраивались в шеренгу вдоль стены, присутствующие подходили к ним, пожимали им руки, желали доброго пути и скорой встречи.

Через день выехали в Петроград. Выехали необученными, налегке — в демисезонных пальто, в шляпах, ботиночках. Может быть, внутренне и понимали, что к отъезду не все подготовили, но ободряли себя: «Человеческая жизнь так коротка, что не стоит и волноваться из-за такой мелочи».

Петроград провожал добровольцев не только холодом, но и первыми признаками наступающего голода. Однако для нас пока еще вдоволь нашлось миног, необычайно вкусной, теперь, к сожалению, редкой рыбы.

На Финляндском вокзале к нам присоединилась группа финнов, тоже рабочих и тоже красногвардейцев, провожаемая близкими и теми рабочими, что оставались в городе. На перрон пропускали только отъезжающих, и вскоре на площади перед вокзалом скопилось много народу На той самой площади, где еще так недавно выступал В. И. Ленин с броневика. Он предсказывал тогда возникновение нового мира, новой России. Не прошло и года, а мир уже новый, и Россия стала свободной.

И вот на площади опять многолюдно. Кто же сюда пришел, просто любопытствующие? Не думаю. Все это наши доброжелатели. Они искренне желают нам успеха, слышны приветственные возгласы.

Было острейшее желание показаться перед народом с винтовкой, опоясанным пулеметными лентами, с гранатами на ремне. Но начальники сдерживали: «Незачем показываться. Втайне едем!»

Ах, эта тайна!

Впрочем, желание «охорашиваться» свойственно не только юношеству. Вскоре меня настиг такой потрясающий конфуз, что всю воинственность как ветром сдуло.

Получив винтовку, патроны к ней и гранаты, — тут в зале ожидания, их и раздавали, — я сразу, один за другим, произвел два выстрела. И никак не мог понять причины. Подбежавшему ко мне командиру вначале бойко, а потом все путанее объяснял: «Все патроны я утопил туда, — и показал пальцем на магазинную коробку, — но туда, в патронник, их не засылал. Какая-то сука этот патрон туда всунула. Он и выстрелил. Только вот еще не разобрался, как там второй патрон оказался». Командир потрясенно взглянул на меня, схватился за голову. Я уловил только одно слово — «олух».

Командир был из петроградцев и, уж конечно, в военном деле разбирался.

Невежество мы, красногвардейцы, показывали поистине потрясающее. Помню, как в пути на фронт на верхних полках классного вагона любовались мы невиданной диковинной винтовкой. Удивлял прямоугольный металлический брусок на стволе. С рамкой, с хомутиком на ней и цифрами сбоку. Для чего бы эта штуковина? Успокоились на мысли, что, по крайней мере, к стрельбе прямого отношения не имеет…

По пути в Хельсинки мы охраняли эшелон с оружием, подарок финским рабочим, выделенный по личному распоряжению В. И. Ленина. Станцию Белоостров надо было незаметно проскочить ночью. Одним из непременных предварительных условий перемирия и мира с Советской Россией немцы выставили требование не доставлять никакого оружия рабочим формированиям в Финляндии! И они могли иметь в Белоострове своих тайных наблюдателей. В случае обнаружения ими эшелона с оружием, в переговорах Советского правительства с Германией возникли бы новые осложнения.

Были и другие основания для нашего беспокойства за сохранность провозимого оружия. Отход белых на север страны еще не был закончен, и отдельные лыжные группы врага проникали к линии железной дороги. Первый эшелон с оружием, проследовавший по этому же маршруту немногим ранее, на перегоне перед Выборгом подвергся обстрелу. В перестрелке был ранен один из братьев Рахья — Иван. Были и еще потери. Это нас настораживало, но вообще настроение было бодрое. Еще бы, столько оружия везем, даже пушки есть!

Все обошлось благополучно. Видимо, нам помогли местные Советы и солдатские комитеты.

В пути мы много пели и шутили. Вошедшая в поговорку молчаливость и угрюмость финнов — только внешняя оболочка их веселого нрава.

В Петрограде нам выдали папиросы, а раз выдали — надо курить! Девчата ворчали: «Господи! — Дышать нечем!» Но ворчали несерьезно, больше для вида. Иногда ребята позволяли себе лишнее. Тогда в дело вмешивался дядя Эйно, добрейшей души человек. Обращаясь к девчатам, поучал:

— Дурочки вы еще. Молодые. Вам же на пользу — к жизни приучаем. Я свою Вильгельминовну так выездил… — и он ввертывал такое, что девчата, заткнув уши, вылетали из купе. Все знали, что его Вильгельминовна — женщина бездетная, крутого нрава и держала его, моего шефа по плотницкой профессии, в большой строгости. Здесь же он потому так и разыгрался, что не висела над ним ее карающая десница. Все знали это и в свою очередь подшучивали над ним:

— Уж скажем мы Вильгельминовне, какие пакости ты о ней рассказываешь.

— Я ж пошутил, — оправдывался дядя Эйно. — Неужели будете сплетничать?

Так с песнями и шутками, в табачном дыму, за одни сутки докатили до Хельсинки.

Разместили нас в каком-то правительственном здании — сенат бывший или канцелярия генерал-губернатора. Просторные залы, кабинеты. Дорогие столы, стулья и… отчаянный холод.

Кормили умеренно. Не ожиреешь, да ведь и дел никаких — лежи и покуривай! Так прошло двое суток, но мы шутили: от лежания еще никто не умирал!

Начальники куда-то уходили, возвращались, посовещавшись, опять уходили.

Но вот, наконец, и команда: в поезд, на Тампере!

Тогдашний Тампере — небольшой городок. Мы заняли холодное здание школы. Начальники здесь, как и в Хельсинки, тоже забегали. И тоже совещались.

Кормили нас сносно в столовых и кафе города. И девушки, еще почти дети, нам пели:

Посади ярко-красные розы на моей могиле. Они расцветут, как символ наших идей…

Красивая песня, но не боевая, скорее унылая. Потом подали лошадей, и мы, по пять-шесть человек в одних санях, выехали на север, на фронт. Выехали необученными, без теплого обмундирования и — в стране прославленных лыжников — без единой пары лыж.

Теперь, спустя полвека, было бы безнадежно пытаться проследить наш путь на север Финляндии, а потом бегство к стенам Тампере. Но одно селение на северном берегу длинного извилистого водоема, берущего начало почти у окраин Тампере, — селение Карьюла — более или менее уверенно помню. Именно здесь намечали мы создать тот ударный кулак, который должен был захватить центр белого движения, город Ваасу. Да, Ваасу, не менее того!

Ехали сюда довольно долго. Весело ехали, с песнями. Да почему было не повеселиться! Мы глубоко верили в непобедимость дела рабочего класса, верили в наши силы. И еще бы! Народ поднялся!

Многого не знали мы тогда, многого не понимали.

А между тем финская буржуазия учла уроки двоевластия в России и уроки Великого Октября. Она не хотела никаких соглашений на демократической основе, никаких совместных решений с прогрессивными силами. Она готовилась к вооруженному разгрому рабочего движения и физическому истреблению наиболее активной части рабочего класса, готовилась энергично и деловито. На среднем севере страны, в городе Вааса, окруженном крестьянским населением, довольно зажиточным и реакционным, создавалась Вандея финского образца. Там имелась военная школа белых, создавались запасы оружия и боеприпасов, тайно доставляемых из Германии. Туда прибывали егеря, получившие военную подготовку в немецкой армии, из буржуазной молодежи формировались вооруженные отряды, основа белой армии.

В слабой тогда партии финского рабочего класса не было единства, и она не имела четко выработанной тактики. На чрезвычайном партийном съезде, созванном уже после осенней всеобщей забастовки 1917 года, накануне вооруженных схваток с реакцией, только некоторые делегаты — Юрье Сирола, Куллерво Маннер и некоторые другие — отстаивали революционный путь действий, в котором тоже многое еще было неясно. Правые же на съезде выдвинули возражения: все достигнутое рабочим движением страны добыто испытанным путем парламентской борьбы, а не безответственными наскоками. Часть делегатов предложила изыскать пути примирения крайних течений в партии. На этом и остановились.

По-видимому, история возложила решение революционной задачи на плечи не подготовленной к этому политической партии и на класс рабочих, в течение десятилетий воспитанный в духе реформизма и христианской демократии. Чрезвычайный съезд, может быть, и не отражал подлинных устремлений всей партии и всего рабочего класса. Делегаты на съезд не избирались, а были приглашены по мандатам предыдущего съезда, состоявшегося до всеобщей забастовки, когда борьба еще не достигла высшего накала и смертельная опасность рабочим организациям была не так непосредственна, лишь едва вырисовывалась сквозь решетчатую завесу иллюзий.

Низовые же партийные организации более трезво оценивали обстановку в стране. Это они брали взаймы оружие у солдатских комитетов остававшихся в Финляндии русских гарнизонов в дни осенней всеобщей забастовки. Это тогда финские рабочие на свои скудные заработки по 100 марок за штуку покупали винтовки, доставляемые Иваном Рахья из Петрограда. Именно оружием они и отбили натиск буржуазии в те тревожные дни. Может быть, они переоценили первый успех, может быть, временное отступление врага приняли за его поражение. Представители Красной гвардии попытались склонить чрезвычайный партийный съезд на революционные решения. Но съезд не прислушался к их голосу, и попытка осталась безуспешной.

В дальнейшем и сами делегаты съезда не оставались на позициях его половинчатых решений. Одни сползли вправо, в лагерь реформизма, другие мужественно бились за жизнь и счастье своего класса. Погибали в этой борьбе или, как Отто Вильгельмович Куусинен, заслуженно вошли в историю мирового коммунистического движения. Всего этого мы не знали тогда и не понимали. Узнали потом, много позднее, из превосходного исследования Тууре Лехена «Война красных и белых», кажется, еще не переведенного на русский язык. Научил и жизненный опыт. Многое он дал, но лишил нас права на поспешное обвинение прошлого, меня — особенно: мала была моя роль в этих событиях.

А тогда мы ехали на Ваасу с полной уверенностью, что разгромим этот центр белых. В селении Карьюла встретились с двумя ротами красногвардейцев из Турку. Все в полупальто из серого сукна и брюках из такого же добротного материала. В теплых шапках и новых валенках. Все как на подбор, молодец к молодцу. Вот это — Красная гвардия! Не то, что мы — сборище стариков, подростков и девчат.

Две роты из Турку да мы — вот и весь ударный кулак. Видно, нашим начальникам больше войск собрать не удалось. На санях мы двинулись на север. Проникли довольно далеко. Селение Карьюла от Тампере в нескольких десятках километров, а мы от него проехали еще через несколько сел и поселков — километров пятьдесят, наверное, не меньше. Были стычки с белыми, и бои были. Успех сопутствовал нам. Очевидно, направление удара было намечено верно. Сил только у нас было мало, сил и умения. Плохо, совершенно неправильно обученными оказались и красногвардейцы из Турку, и в наступлении и в оборонительном бою они вели огонь только залпами и делали это так: по команде вся рота враз выскакивала вперед и, дав залп в направлении противника, тут же ложилась в снег. Так и стреляли — только залпами, выскакивали из укрытий и ложились. Но нам и это показалось значительным достижением, и по мере возможности мы копировали их тактику.

Потом попали под удар белых. Потерпели неудачу и, преследуемые лыжниками врага, откатились до Карьюлы. И тут дали бой.

Наши занимали оборону на возвышенностях перед селом. Дальше — лес и в нем белые. Оборону поддерживал взвод артиллерии из двух орудий, прибывший из Тампере за время нашей вылазки на север. Командовал им бывший офицер старой русской армии. Я был прикомандирован к артиллеристам от пехоты для связи с ними. Своих наблюдателей в стрелковых цепях артиллеристы не имели. Не было у них и телефонных аппаратов, и кабеля, но стрельбу они почему-то вели с закрытых позиций. И вот в этом я должен был им помогать.

— Беги, — говорят мне, — узнай, так ли стреляем?

Бегу, а расстояние немалое — километра два, должно быть. Спрашиваю пехотинцев:

— Так ли стреляют пушкари? Велели узнать.

— Так! Поближе бы малость и правее..

Бегу назад и докладываю: «Поближе надо и правее». А тут новая команда — беги опять. Так и бегал я, пока не выдохся вконец. Потом мне дали коня. На лошади, мол, быстрее.

Конь был дряхлый, давно забыл он, что такое галоп и даже рысь. Шел он только шагом. После двух концов — к цепям пехоты и обратно — он и вовсе остановился, — из сил ли выбился или понял бесполезность этих хлопот. Стоит себе, и ни с места. А тут еще белые начали с фланга обстреливать, и я в великом страхе слетел с коня, стоящего неподвижно. «Пропадай ты, негодный, совсем! Пусть тебя белые пристрелят, лодырь несчастный!»

На обратном пути к артиллеристам, которым нес наказ пехотинцев, чтоб стреляли малость подальше и чуть-чуть левее, в лощине встретил я моего коня. Не убили его белые. Должно быть обрадованный встречей, он кивал головой и нещадно бил хвостом по моим ушам и шее, пока я разбирал запутавшиеся поводья и карабкался на него. Обстреливаемый участок конь пробежал рысью и без понуканий. Не конь, а золото!

На батарее ко мне бросились пушкари и стали осторожно снимать с седла.

— Куда попало? В голову? Ты весь в крови.

Ранения я не заметил и боли не чувствовал, но не возражал, когда меня, поддерживая с двух сторон, повели к врачу: для молодого бойца в ранении есть своя поэзия.

Но прелесть этой «поэзии» я ощутил сполна, когда выяснилось, что кровь на мне не своя, а с конского хвоста, пробитого пулей у самого основания. Еще долго на батарее при моем появлении поднимался хохот, даже девчонки ехидно улыбались. Я молчал, не обижался. Иначе совсем засмеяли бы.

В течение дня наша оборона держалась хорошо. Ночь прошла спокойно, но на рассвете положение резко ухудшилось. Офицер, командовавший пушкарями, перебежал к белым и унес артиллерийские прицелы-панорамы. Потом поступили сведения, что на юге страны высадились немецкие войска, а Тампере окружают белые. Две роты из Турку — главная сила нашей обороны — снялись с позиции и на санях направились на юг, для обороны своего города. За ними двинулись и мы. Лыжники белых преследовали нас, двигаясь параллельно. Но мы все-таки оторвались от них. Однако в Тампере, окруженные с трех сторон, уже не попали, или вернее, проникли в него только частью сил. Другая часть, в которой был и я, обошла город с запада и по тылам белых пробралась к его южным окраинам. Вдали от нас шел бой за город. Стреляла артиллерия, судя по всему — белых. Они торопились. Взятием Тампере Маннергейм стремился укрепить личный престиж в своем лагере и престиж белогвардейщины — перед немцами.

Оборона окруженного Тампере целиком легла на плечи горожан: мужчин, женщин и даже детей. Серьезной помощи городу красное командование оказать не могло — не располагало необходимыми для этого силами. А тут возникла новая, еще более зловещая угроза — началось продвижение немецких войск с южного побережья страны. Город был обречен.

Плохо вооруженные, вовсе не обученные и разрозненные красногвардейские группы и роты оборонялись героически. Но такими силами они не могли остановить продвижения регулярных войск. Было желание бороться, и мужество росло в боях. Но не хватало умения, не было единого командования, и уже не оставалось времени, чтобы его организовать.

В дальнейшем, до второй половины апреля, проходили стычки и бои на восточном направлении, потом наступил конец. Рабочее правительство пало, но мы успели познать, что такое власть народа.

Все распалось. Остались обломки, трупы и мы, уставшие и опустошенные.

О том, как вели себя белые, не пишу. Общую оценку им дал Ромен Роллан:

«Во все времена белые армии похожи одна на другую».

Да, именно — во все времена! Белогвардейцы Маннергейма, расстрелявшие всех захваченных ими или добровольно сдавшихся солдат небольших и разрозненных русских гарнизонов на севере Финляндии, расстрелявшие тысячи красных финнов. И его же, Маннергейма, «сепаратные» войска в составе гитлеровской армии в районе Смоленска и под Тулой, — разве они не похожи друг на друга и все вместе — на войска Миллера и Колчака, на банды Семенова, Калмыкова, Булак-Балаховича?

Не адресую я слова упрека современным финнам — рабочим, крестьянам и интеллигенции Финляндии. Не они были организаторами этих злодеяний в прошлом, и верю — совсем иные в наши дни. Добра желаю им и успеха на путях мира и строительства своей страны по собственному разумению и по собственным планам. Пишу лишь потому, что в истории, как в песне, есть слова, которых не выкинешь, не исказив ее самой.

По обеим сторонам полотна железной дороги продвигались мы к Белоострову, под защиту Советов. Тягостен уход из родной страны. Тысячами нитей ты был связан с ней, и вот они обрываются, оставляя боль в сердце. Ты не просто уходишь: бежишь ночью, тайком… А правильно ли твое решение? Так ли поступаешь, как подсказывает твоя совесть?

Да, трудно, очень трудно было уходить, и нередко в сторону уклонялись одиночки или небольшие группы, и потом только, слышались быстро удаляющиеся шаги в заснеженном лесу. Вспышками рождалось чувство горечи и стыда, подавляемое надеждой, что уходим не надолго, лишь для накапливания сил.

Особые оправдания себе строил я. Казалось, безупречные. И, наступая на собственную боль, победил ее или приглушил: «Что я? Я домой возвращаюсь. В Питер, на Пороховой, в Дубровку и мало ли еще куда. Может еще и вернусь вскорости? Может я и в России нужен, русским рабочим?»

Через много лет, в 1929, наверное, году, я прочитал у генерала А. А. Брусилова:

«Считаю долгом каждого гражданина не бросать своего народа и жить с ним, чего бы это ни стоило».

Никто так обнаженно не высказал мне этого тяжелого упрека. Чувствовал я, что в его словах правда, но всей ее глубины тогда не понимал. Вопрос этот, по-видимому, настолько сложный, что не решается столь прямолинейными суждениями.

По реке Сестре, там, где некогда проходила линия таможенных кордонов, отделявшая великое княжество Финляндское от остальной империи, проходила государственная граница между Финляндией и страной Советов. Финскую территорию, прилегавшую к границе, захватила добровольческая бригада белых шведов, наступавшая с северо-востока на станцию Раямяки и к берегам Финского залива. Надо было пробиваться к границе. Сами мы не пробились бы. Раньше не было умения, теперь не хватало решимости и сил. Выручили русские братья. И, как доброе предзнаменование, мы разобрали название встретившегося нам русского бронепоезда. Белыми буквами на серой броне — Л Е Н И Н

 

КУРСАНТСКИЕ ГОДЫ

 

ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНАЯ ШКОЛА

Первые несколько месяцев беженцы из Финляндии, а таких было много тысяч, — более десяти, говорили, — устраивались и осваивали новую среду и новые социальные условия. Финские беженцы были из рабочих и они не хотели оставаться нахлебниками. Да и не так уж много этого хлеба и было. Говорят — семья не без урода. Что ж, в самом деле, в рабочей семье финских беженцев встречались люди, выбитые потрясениями из колеи, опустившие руки. Были, к сожалению, и агенты врага. Но не они определяли политическое лицо этой многотысячной здоровой пролетарской среды.

Одни, преимущественно люди старших возрастов и семейные, взялись за восстановление экономики и, как пишет М. М. Коронен в своем исследовании «Финские интернационалисты в борьбе за власть Советов», пустили в ход инструментальный завод «Войма» в Петрограде, литейный завод в Муроме, бумажную фабрику в Костроме, деревообрабатывающую — в Буе. Другие организовывали сельскохозяйственные коммуны и доставляли хлеб в голодающий Петроград.

И все же главной задачей не только дня, но ближайших двух-трех лет была вооруженная защита страны Советов, и финские красногвардейцы, для которых Россия стала новой родиной, выставили по крайней мере четыре стрелковых полка — 1-й, 3-й, 164(6) и 480-й и множество отдельных батальонов и отрядов.

Для меня этот путь начался со станции Белоостров. Помню медицинский осмотр, баню, питательный пункт. Из Белоострова — в Куликовские казармы возле Финляндского вокзала и после, когда они переполнились беженцами, — в казармы Семеновского гвардейского полка на Марсовом поле. Там тоже всем одинаково, и финнам; и русским — по фунту хлеба на день и соленый огурец. Это все, чем располагала страна. Приглашали на первомайские торжества, первые в рабочем государстве.

Все это не забывалось и, напротив, превращалось в наше духовное оружие. Может быть, именно такое начало пути — дружеское и братское, равное ко всем отношение — превратило подавляющее большинство разношерстной человеческой массы беженцев из Финляндии в воинов революционной армии, тех, которых мы с чувством уважения именуем Красными финнами?

Заметных изменений как будто не происходило. Одни фронты отодвигались, появлялись другие, и это становилось привычным делом, не вызывавшим особых тревог. И все же изменения происходили. Жизнь из месяца в месяц становилась все сложнее, и первоначальное упрощенное ее понимание, свойственное юношеству революционной эпохи, начало давать трещины.

О трудностях и радостях мирного строительства мы, солдаты, и не мечтали. И где он еще, этот мир, которого, по сути дела, мое поколение толком и не видывало? Наши трудности были более непосредственные. Не хватало знания и умения для выполнения простейших солдатских задач. С завистью следили мы за бывалыми солдатами русской армии и венграми, из бывших военнопленных. Ловко у них все получалось; быстро и даже изящно…

В школу хотелось и, по условиям времени, — военную, конечно. Знал я, что в Петрограде существовали финские командные курсы, призванные превратить рабочего парня в командира революционной армии. Приходилось и встречаться с выпускниками этих курсов — стройными, ловкими, собранными и — не без этого — покровительственно-насмешливыми.

— Спрашиваешь, как мы танки Юденича под Питером раздавливали? Это просто делается, если у кого мужества хватает. Почти как раздавливают живность в солдатской одежде. Так и мы эти танки — к ногтю…

И говорилось это тоном, не оставляющим ни малейшего сомнения, что уж у кого-кого, а у рассказчика этого мужества было даже в избытке. Конечно, ничего тут плохого нет, если и прибавил малую долю. Не обязательно ж брать на веру все, что говорят. Бери столько, чтоб тебе в самый раз вышло, сколько требуется, а остальное верни или побереги. Сам после расскажешь…

На вопрос, какие они, танки, ответ был тоже очень образный:

— Железные они и похожи на хлебный фургон. Только без колес. На ходу коптят, как утюг, когда его для глаженья нагревают…

Сколько раз позже, в одних случаях, с бурной радостью, в других с горем, убеждался, что в этом рассказе было много правды. Поутюжить танки могут, и как еще могут!

Открытие в Петрограде финских советских командных курсов сейчас, через десятилетия, требует пояснений, поскольку такая необходимость не ясна современным поколениям советских людей, а наши враги не раз высказывали по этому вопросу немало самой злейшей клеветы.

Финны, в числе других примерно сорока народностей и наций Российской империи, к военной службе не привлекались. Они не имели, поэтому, военно-обученных кадров и, кроме того, — не владели русским языком. В мою юность имущие классы Финляндии всячески избегали общения с русскими и дело доходило до того, что даже ученые-литературоведы изучали произведения русских классиков в переводах на западноевропейские языки, пренебрегая подлинниками.

Между тем, в рядах РККА действовали финские советские части и подразделения и для подготовки командных кадров для этих частей, в ноябре 1918 года в Петрограде были открыты 3-и финские советские командные курсы. Позволю себе привести выписку из приказа Всероссийского главного штаба от 14 ноября 1918 года:

«Для подготовки командного состава Рабоче-крестьянской Красной Армии, распоряжением Военно-учебного управления открыть финские командные курсы в Петрограде».

Разъяснять это, думаю, не требуется.

Все военно-учебные заведения того времени использовались главным командованием как значительная ударная сила на самых угрожаемых участках многочисленных фронтов. В частности, для борьбы с полчищами Юденича военно-учебные заведения Петрограда только в 1919 году выставили по крайней мере четыре курсантских формирования. Эти формирования получили настолько высокую оценку командования, что в приказах писалось:

«Советская республика обязана петроградским курсантам защитой своей красной столицы — это дело курсантов и их командного состава».

В другом приказе констатировалось:

«Если бы все действующие части Красной Армии могли бы гордиться таким составом своих формирований, война за мир была бы уже закончена».

Курсанты финских командных курсов не были исключением. В эти критические дни лета и осени 1919 года финские командные курсы выставили против войск Юденича две курсантские роты, после — батальон курсантов под командованием Щукина. В ноябре 1919 года против Юденича выступил весь состав курсов. В один из самых критических дней взвод финских курсантов бился врукопашную с танками Юденича. Об этой схватке Н. И. Подвойский, один из руководителей октябрьских боев 1917 года, писал в статье «Коммунары защищают Красный Петроград»:

«…Неслыханным героизмом отличались финские курсанты. Когда впервые на фронте появились белые танки, когда одно слово «танк» вызывало паническое отступление, финские курсанты бросались на танки в атаку. Под деревней Кошелево взвод финских курсантов захватил было танк в плен, но в это время подоспело еще два танка, и взвод почти весь был уничтожен».

Считаю своим долгом назвать фамилии героев, павших в этой схватке с танками Юденича, — настолько верно, насколько это удалось мне установить:

командир роты Коломийцев В., командир взвода Партанен А. и курсанты: Халандер А., Цилиус Ю., Талске Н., Тяхкя П., Каара Л., Лайрен Л., Покконен Н., Людер А., Палконен Э., Летоваара А., Вяйляйнен Ю., Хейкконен К., Пийк Р., Энглунд А., Пиенимяки С., Лемотайнен М., Икконен П., Нюрнберг Н. и Веняляйнен Л.

Из отдельной роты курсантов, 25 мая 1919 года выступившей в составе очередного курсантского формирования на Ямбольский участок фронта, на курсы вернулось менее 20 человек.

Доблестно, не жалея себя, в частях армии бились выпускники финских командных курсов. Так, например, в десантной операции на Любский Песок на западном берегу Онеги, из 13 командиров в батальоне Николая Ивановича Баржановского (1 батальон 6 финского полка) с 6 по 14 ноября 1919 года пало десять.

Следующие командиры и курсанты были награждены именными часами от «ЦИК Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов»: командир роты Иванов Н., командиры взводов Харанен Я и Матикайнен Н., курсанты — Иваринен, Хонканен, Кюммяляйнен, Лехмус, Нурминен, Кокконен, Кирьяйнен, Богданов, Хуухтола, Лерме, Сейле, Форстрем, Пирайнен, Хельман, санитар Виртанен и санитарка Тойлайнен.

Несколько раньше на Олонецком участке фронта именными часами были награждены Покконен А., Устинен А., Левянен Т. и другие.

Эти бои происходили на первых ступенях к новому миру, когда рабочий человек, не воитель, а труженик, создатель нового, — вынужденно оставлял свое рабочее место, чтобы добровольно взяться за оружие.

Солдатами не рождаются, и долог был путь от неумелых попыток одиночек, от упорства в бою мелких групп до массового героизма народа.

Боевой путь финских советских курсантов был частью этого славного пути.

И вот я сам прибыл на финские командные курсы. Был период лагерной учебы Большинство курсантов и командиры находились в лагерях, в Усть-Ижоре. В казармах, на Первой Съездовской, я застал около полусотни курсантов, каких-то еще военных и человек тридцать таких же, как я, прибывших из частей армии.

Увиденное озадачило. Шум, крики и ругань, страшно накурено. Всюду газеты, помятые и порванные, на полу окурки. Возбуждение необычайное. Необузданная, буйствующая толпа.

Сколько хорошего слыхал, и вдруг такая неразбериха. Не ошибся ли адресом? Но тут спорящие заметили меня, новичка, и набросились. Тащат за рукава и ответа требуют, резко и нетерпеливо:

— Вот ты свежий человек, скажи — правильно сделали, что врагов перебили?

— Врагов? — Я с ходу выкладываю все мое миропонимание: — Врагов убивать и надо! Сколько они наших…

Тут другой подбегает. Не дал закончить фразы, в другой угол тащит:

— Своих убивали, понял? Это ж бандитизм, белогвардейщина. Верно?

— Если своих, да еще умышленно, — это бандитизм…

Подбегает еще кто-то, тоже тащит и свое внушает. Не раз перетаскивали меня так из угла в угол, и я соглашался, отказывался и опять соглашался, смотря по тому, в какой угол тащили и что внушали.

Потом, должно быть, устали. В покое оставили:

— Этот полный идиот. Ничего не соображает.

Согласился и с этим. Я действительно ничего не понимал.

Из руководства никого не было. На лагерное время обычно оставляли караул из полубольных и кого-нибудь старшим из таких не особенно нужных…

Старшим был высокий финн на костылях. Он не раз показывался в дверях, видно речь держать намеревался. Но ему и слова не давали сказать.

Люди прибывали небольшими группами, большинство в фуражках. Не курсанты, значит, — те в пилотках. Должно быть, красноармейцы-финны из частей гарнизона или военизированной охраны. Некоторые со звездочками на рукаве. Эти из частей ЧОН. Шум то утихал, то разгорался с новой силой.

К обеденному времени — понятие более астрономическое и к еде прямого отношения не имело, — приехал Густав Ровио, комиссар. С ним Тойво Антикайнен и человек двести курсантов.

В одной из комнат второго этажа начался митинг. Говорил Ровио.

Постепенно прояснились обстоятельства дела, вызвавшего такую бурю. Обстоятельства неслыханного, гнусного предательства.

Накануне, вечером 31 августа, во время заседания на улице «Красных зорь», 26—28-ю выстрелами из револьверов было убито 8 и ранено 9 руководящих деятелей Коммунистической партии Финляндии и финской эмигрантской общественности в Петрограде. С особым остервенением убийцы набросились на руководящих работников финских командных курсов, из которых некоторые чисто случайно оказались на этом совещании. Первыми выстрелами был убит неустрашимый большевик Юкко Рахья, только недавно передавший обязанности комиссара курсов Густаву Ровио. За ним был убит один из старших командиров курсов Вийтасаари и ранен помощник комиссара А. Покконен. Истребление остальных шести человек и ранение еще восьми, невооруженных коммунистов, не требовало большого времени.

Убийство было совершено так называемой «оппозицией» — лицами, носившими партийные билеты, но считавшими себя «носителями новых идей». После этого наименование было уточнено — «оппозиция убийц».

Речь Ровио, спокойная и хорошо аргументированная, удовлетворила большинство присутствующих. Не всех, однако. Некоторые кричали, шумели. В особенности те, в фуражках. Заодно с ними и отдельные курсанты, в малом числе, правда.

Можно не сомневаться, что число их было бы большим, если бы «оппозиции» удалось пробраться в курсантскую среду и укрепиться в ней. К счастью, этого не случилось. Курсы имели свои политорганы и во главе их стояли военные комиссары редкостного умения и силы.

Первым военным комиссаром курсов, с ноября 1918 по апрель 1919 года, был Эйно Рахья, коммунист, сопровождавший Владимира Ильича Ленина на последнем этапе пути из политических изгнанников в Председатели Совета Народных Комиссаров страны.

В апреле — мае 1919 года обязанности комиссара курсов исполнял Отто Вильгельмович Куусинен, не требующий рекомендации в советской среде. С июня 1919 года по июль 1920 года комиссаром курсов был отважный петроградский большевик, один из братьев Рахья, Иван (Юкко). После — Густав Ровио, личный доверенный Владимира Ильича Ленина в один из самых трагических периодов в истории нашей партии.

Таких комиссаров не обманешь и не проведешь!

Достаточно высоким был и политический кругозор курсантской массы.

Не имея поддержки среди организованной части финской эмиграции в России, руководство «оппозицией» опиралось главным образом на мелкие партийные группы, расположенные за городом или на его окраинах, на отсталых одиночек и, в целях ускорения террористического удара по руководству партии, теснее связалось с теми темными силами, которые, по словам Ф. Э. Дзержинского, «держали связь с финской белогвардейщиной, а для отвода глаз занимались контрабандой в нашу пользу».

После Ровио выступил Тойво Антикайнен. Он говорил взволнованно, прямо и чрезвычайно резко. Сразу стало ясно, что такого не напугаешь окриками и не подавишь чужой волей. Много раз, после уже, я встречался с Антикайненом, но первая встреча оставила неизгладимое и, может быть, наиболее верное представление об этом одаренном и сильном человеке. При всей своей многогранности Тойво Антикайнен прежде всего был бойцом политического фронта, массовиком в самом лучшем понимании слова, неустрашимым и пламенным пропагандистом бессмертных идей коммунизма.

Можно полагать, что те, на плечи которых выпала нелегкая задача — удовлетворять запросы многотысячной и разношерстной массы беженцев из Финляндии, не всегда находили лучшее решение, допускали отдельные ошибки и промахи. Такие ошибки, по-видимому, являются уделом тех, кто работает, руководит и решает. Только критикующим, отстранившимся от общих усилий такая опасность не грозит.

Революционная борьба пролетариата не бывает «чистой». Ее непременным спутником являются мелкобуржуазные элементы, с их большими и опасными слабостями. И такие элементы, — как учил Владимир Ильич Ленин, — «нельзя прогнать, нельзя уничтожить, с ними надо ужиться».

Финляндия не была исключением. Напротив, преобладавший в ней мелкобуржуазный уклад жизни не мог не дать революционному движению промышленных рабочих, — вчерашних батраков и торппарей, — сильнейшего мелкобуржуазного заряда, а времени для перевоспитания мелкобуржуазных элементов история сознательному рабочему движению Финляндии не оставила.

Вместе с горечью поражения и с появлением новых трудностей еще больше оживились шатания и разброд. Определенное значение имело и стремление финнов в СССР к национальной обособленности, оправдываемой языковым барьером. Но это стремление имело и свои отрицательные последствия. Небольшие национальные колонии, оторванные одна от другой тысячами километров, без единого и квалифицированного руководства, жили еще прошлым, тем, что история опровергла, и происходящее рассматривалось с позиций минувшего дня.

В такие периоды и в такой среде крикливая фраза и даже самый дикий вой находят приверженцев. Прямой агент врага Туоминен и Войтто Элоранта, человек с сомнительным прошлым, искали людей для совершения намеченного злодеяния и находили их. Показательно, что когда комиссар финских командных курсов Густав Ровио выступил с докладом о совершенном злодеянии перед небольшим коллективом финнов на станции Дибуны, ему, кроме доклада, пришлось еще семь раз взять слово, чтобы направить обсуждение вопроса по верному руслу. Этот небольшой коллектив на станции Дибуны и еще несколько таких же и были опорой «оппозиции убийц».

На Марсовом поле, при огромном стечении народа, были похоронены жертвы этого бандитского налета и тогда же, рядом с именами жертв Великой революции, на сером камне были высечены восемь финских фамилий: Э. Саволайнен, И. Рахья, И. Вийтасаари, В. Иокинен, К. Линквист, Ф. Кеттунен, И. Сайнио и Т. Хюрскюмурта.

Давно это было. Прошло уже пятьдесят лет, но писать об этом надо. Проникновение вражеской агентуры в среду рабочего движения свойственно не только двадцатым годам и не пройденный уже этап. Нельзя считать исчезнувшей и мелкобуржуазную стихию в мировом рабочем движении.

 

КУРСАНТЫ И ПРЕПОДАВАТЕЛИ

Большинство курсантов участвовали в финляндской революции 1918 года. Но это были не подавленные неудачами люди, а воины, закалившиеся духовно и готовые к боевым действиям.

Финская рабочая молодежь 1918 года не была молодежью «второго сорта», но носила на себе отпечаток создавшей ее тихой полухристианской среды. Молодые финские рабочие уступали своим русским сверстникам в главном, решающем — в понимании роли организованности и дисциплины.

Прошло два года в Советской России, величественных, тяжелых и тревожных. Росло новое, и оно прорывалось в душу каждого советского человека. И финская рабочая молодежь в России охотно впитывала в себя это новое, узнавало в нем свое, ранее мерцавшее вдали, и росло вместе с этим новым. Молодежь 18—20 лет и составляла лучшую часть курсантов, наиболее энергичную, активную, жаждущую знаний.

Были и отцы семейств — зрелые, достойные люди. Но тут следы старого воспитания давали о себе знать — и работать с ними было куда труднее. Часть питомцев состояла из уроженцев Петрограда и ближайших к нему городов и сел. Тоже молодежь.

Дружбу и товарищество скрепляла общность судьбы и общность мечты, а многих и общая горечь поражений. Связывала и фронтовая дружба, а кое-кого и далекие детские годы, общие знакомые.

Еще в Хельсинки я знал Ялмари Кокко, видного спортсмена, постарше меня годами. Знакомство наше, правда, было почти односторонним. Тогда Кокко меня едва замечал. Он имел более представительное окружение. Я же всячески вертелся около него и стремился перенять все приемы и повадки своего кумира. Да, все, кроме ухаживания за девушками. Они вертелись около него, а на меня, молокососа, не обращали ни малейшего внимания.

Кокко и в школе считался сильным спортсменом, добрым товарищем. Теперь наше различие в годах как бы стерлось, а вместе с ним и его былое превосходство. Теперь я и сам «крылом пыль поднимал». Вспоминали, посмеивались.

…Мне рассказывали, как погиб Ялмари Кокко. Раненый, он был захвачен финнами и расстрелян. В момент казни он порвал рубаху и обнажил могучую грудь с татуировкой названия финского рабочего спортивного союза: — Бейте!

Солдаты опустили винтовки. Кокко застрелил офицер.

Может быть, это было не совсем так. Может, вовсе не так. Но мне дорог этот рассказ, даже если он был легендой.

В Хельсинки я видал еще, правда издали, Оскари Кумпу. Но больше тогда слышал о нем. Борец тяжелого веса, участник Олимпийских игр 1912 года И вот он — краса и гордость школы, в моем отделении! Много встречал я людей, все больше хороших. Добрее Кумпу — никого. Лет тридцать, наверно, ему тогда было, и вес для курсанта двадцатых годов чудовищный — под девяносто килограммов!

Зная его доброту и силу, мы нещадно эксплуатировали его на тяжелых работах. А в зимнее время, когда уж очень холодно бывало, использовали Кумпу в роли генератора тепла. Заманим его в угол и кидаемся на него всем взводом: «Братцы, не выпускать слона из угла!» Повозится он с нами, сам согреется и, глядишь; легко раскидав нас, вырвался. Ничего мы с ним поделать не могли. Сила!

Кумпу сам был мягок и добр и не терпел, когда обижали слабых. Как-то Абель, тоже борец, но не такого веса и уж совсем иного характера, довел курсанта Пуллинена до слез, демонстрируя на нем свою силу и технику, увлекся так, что и наши уговоры не подействовали. Каким-то там «нельсоном» Кумпу уложил Абеля. Потом поднял его за воротник, встряхнул хорошенько и предупредил: «Если еще раз такое будет, то я тебя так ударю об стенку, что придется твоим родным тебя две недели ложкой со стены соскабливать. Ты понял, милок?» И «милок» не забывался более.

Попробовал Кумпу свои силы в спорте и в те годы. На любительскую арену тогда возвращались ученики профессионала-феномена Ивана Поддубного, и где же любителю справиться с ними? Выше второго-третьего места Кумпу не поднимался. Может, и горевал Кумпу, но виду не показывал. Бывало, скажет: «Прошло мое время», — и все.

Погиб он нелепо. Хороший пловец утонул в Олонке.

Был среди курсантов и мой хороший старый знакомый — Гуннари Лунквист, финский швед. Высокий, стройный и на вид гордый. Словом, настоящий швед. Внутренне — добрый и верный друг. Погиб он в бою во время лыжного похода на Кимасозеро. Похоронили мы его в Барышнаволоке, и не его одного. Четырех курсантов мы там потеряли. Фамилию Лунквиста помню, а остальных — нет.

Над этой могилой с речью выступил наш командир Тойво Антикайнен, и мы торжественно обещали ее не забывать. Слово дали, а вот получилось, что забыли.

Теперь жизнь торопит, требует: выезжай немедля! Найди могилу погибших товарищей. Положи на нее дикий камень. Придут потом люди — обелиск поставят. И фамилии остальных узнай! Могил много в стране, но но должно быть забытых и заброшенных. Не должно быть, и — не будет!

В числе курсантов была девушка — Тойни Мякеля. Высокая, стройная и красивая. Замечательный товарищ и верный друг. Именно товарищ и друг в лучшем понимании. Жила она отдельно, за военным городком, училась в нашей группе. Внезапно исчезла. Теперь знаем: была на подпольной работе в нелегальной коммунистической партии Финляндии. Долгие годы провела в тюрьме. Много видела горя, но познала и радость борьбы. Было и личное счастье у нашей Тойни — товарища и подруги Тойво Антикайнена.

Она и теперь такая же — добрый товарищ и верный друг.

Располагалась наша школа необычайно просторно, в огромном здании бывшего Первого кадетского корпуса на Съездовской линии. В этом здании заседал один из первых съездов Советов новой России. В память об этом событии Кадетская линия была переименована в Съездовскую. Напротив школы, через Неву, виднелся памятник Петру Первому. Здание, в котором мы учились и жили, старинное, заложенное еще в петровские времена, было удобным — все под одной крышей: просторные жилые помещения, учебные классы, спортивные залы, санчасть, кухня, столовая, караульные помещения. Имелась даже баня с плавательным бассейном, маленьким и, по тому времени, разумеется, без воды. Здесь все было для занятий: просторный внутренний двор, величественный актовый зал с двумя ярусами окон и с барельефами виднейших полководцев Российской империи между ними.

Тут же, на стенах, более скромно, краской, списки курсантов, павших в боях с войсками Юденича и, уже после, когда мы за заготовку дров для города взялись, — фамилии лучших наших лесорубов, что-то вроде прообраза «красной доски».

Только учебные стрельбы на сто метров в зимнее время проводили в другом месте, но совсем недалеко.

На летнюю учебу выезжали вначале в Усть-Ижору, а после в Петергоф. В палатках не жили. Они стояли на территории лагеря только для учебных целей. В лагерях курсанты жили в настоящих виллах с балконами — против первых ворот в величественный Петергофский парк. Убежден, что ни одна другая военная школа не располагалась с таким комфортом.

Учебный процесс в школе был чрезвычайно сложным. Если по общеобразовательному уровню, в объеме четырех-шести классов, мы существенно не отличались от курсантов других пехотных школ, то в области русского языка наши познания равнялись почти нулю. Русский язык у нас не входил в число обязательных дисциплин. Изучали его по желанию. Не хочу в этой серьезной ошибке обвинять руководство, только ищу объяснение факту. И оно есть. Революционная эпоха выдвинула много великих, срочных проблем. Ближайшее будущее обещало так много и так властно торопило…

Только отдельные курсанты свободно владели русским языком, другие, знали лишь сотню-другую слов. Большинство же языка не знали вовсе. Преподавание военных дисциплин проводилось с помощью переводчиков из числа самих курсантов. Переводчики более или менее знали два языка, но не знали финской военной терминологии. Дело доходило до курьезов. Так, предварительная уставная команда для изготовки к стрельбе — «по мишени» понималась и переводилась как «помещение». Так и командовали, под дождем и в снегопад: «Хуонесса!», что означало «В комнате».

Правда, слушатели старшего курса, кроме некоторых, понимали речь руководителя. Здесь роль переводчиков сводилась лишь к уточнению ответов. Но до старшего курса путь далекий. Целых два года! Среди нас были и такие, как Эрнст Бек и Лунквист, которые не знали русского языка, плохо владели финским, а нужные записи вели на шведском. И хотя для многих учеба была тяжелым трудом, учились мы жадно. Все новое, узнанное, волновало и толкало на новые поиски.

Спорили, бывало, в казарме шумно и часто бестолково. Кто-то доказывал, к примеру, что человеческую речь будут передавать на расстояния без проводов. На большие расстояния, на сотни километров, по каким-то «волнам из ничего». Волны эти идут себе, и по ним слова. Ну надо же выдумать такое! Набросились мы на него, на выдумщика. Сдался, конечно. Потом и сам удивлялся, как мог поверить такой ереси: тысячи волн в минуту и слова с них сыплются. Комбат Гиммельман скажет пару слов, и с ними полдня побегаешь. А если тысяча в минуту…

Когда страсти очень уж разгорались, в спор вмешивался Кумпу и давал дельный совет:

— Изучите! Потом и петушитесь.

Но в науках и сам он был не силен.

Тяжело нам давались основы материалистического понимания мира. Старые представления рушились, и мы расставались с ними без сожаления. Но новое не всегда доходило до нас в правильном освещении. Некоторые положения марксистской философии воспринимались в массах довольно примитивно. А упрощенное, прямо-линейное толкование запутывало, вызывало недоумения.

Полностью, например, отрицалась случайность. Все, — утверждали, — до мельчайших деталей, предрешено и закономерно. Между тем отрицался и бог и вера в бога. Мы в него и — в детстве не особенно веровали, а тут точно узнали: нету бога и не бывало!

Получалось непонятно. Раз все так заранее решено и измерено, значит, есть такая сила над людьми, которая этим занимается. Учитывает все и каждому положенное отделит. Пусть она богом ныне не именуется, а по-ученому как-то — необходимость или всеобщая связь, — какая же разница?

Впрочем, и старый бог не сдавался. Как-то я шел по Невскому и на углу Литейного встретил крестный ход, с иконами, хоругвями. Не хотел я снять пилотку, и получил такую оплеуху, что, падая, понял: может, эта новая сила кое в чем и сильнее старого бога, но и он, видать, еще не дистрофик.

И много позже, вспоминается, встречались еще попытки даже сложные общественные процессы рассматривать и оценивать по формуле «Да — Нет».

Несмотря на все трудности обучения, выпускники нашей школы по объему приобретенных знаний не уступали окончившим другие военные школы такого ранга. Как ни парадоксально звучит такое утверждение, все же это несомненная истина. И объяснение простое: советская власть, партия и военное командование, включая и высшее, сделали все возможное для нашей успешной учебы.

На курсах, как потом и в школе, подобралось превосходное командование и знающий свое дело преподавательский состав. Первым начальником финских командных курсов и после некоторого перерыва — начальником Интернациональной военной школы, — был Александр Инно, с образованием академии генерального штаба старой армии.

Финским отделением Петроградской пехотной школы командовал Изместьев, в прошлом генерал-лейтенант старой армии, командир Сибирского стрелкового корпуса в первую мировую войну. Автор первого, наверное, учебника по тактике пехоты для военных школ Красной Армии.

Не все генералы старой армии с ходу и безоговорочно признали Советы. Может быть, колебался и Изместьев. Ходили слухи о том, что свой учебник по тактике пехоты он написал в дни превентивной изоляции в Петропавловке. Достоверно знаю, что с этой крепостью он был знаком. Изместьев покорял нас разумной требовательностью, знаниями и глубоким пониманием среды, ее нужд и стремлений. Плохо владея русским языком, мы не все понимали и не все знали об Изместьеве, но любили его таким, каким он был. Особенно запомнился он нам, курсантам, в роли… переводчика. Нашу школу посетила большая группа делегатов Конгресса Коминтерна. Они приехали в Петроград из многих стран мира, говорили, на разных языках, а переводчик был один — бывший генерал-лейтенант Изместьев!

Мы не страдали излишней чувствительностью, но у многих показались слезы, когда Изместьев, передавая школу новому начальнику, прощался с нами. Сильный руководитель, хороший человек, немного загадочный и в то же время какой-то очень свой.

Изместьева заменил Е. С. Казанский. Старый вояка из унтер-офицеров пулеметной команды царской армии, видный командир в период интервенции и гражданской войны. Это был энергичный начальник, знающий, требовательный, несколько тяжеловатый. После Казанского, до конца моей учебы, опять был А. Инно.

Все они превосходно понимали требования армии и войны, стремясь одновременно понять задачи нашей школы и ее особенности. Многим обязаны им первые «краскомы» из красных финнов!

Гордостью школы был Михневич, генерал от инфантерии, профессор. Нелегким, по-видимому, был и его путь к Советам. Но он, патриот России, как и Изместьев, не имел выбора. Подлинную России представляли только Советы. Белые — уже не Россия. Белые — это интервенция и порабощение России ее могущественными «союзниками» на многие годы.

Вспоминается такой случай. Трамваи по городу ходили редко и нерегулярно. Михневич был уже стар, и ему стоило большого труда добираться на занятия, в особенности на утренние. Мы, курсанты старших курсов, попросили командование посылать за ним по утрам лошадь. С какой радостью Михневич сказал однажды утром: «Советская власть подала мне экипаж».

Верил Михневич в военное будущее своей страны безгранично. На всю жизнь запомнились слова, сказанные им осенью 1920 года: «Мы бедны и разорены. Армия наша вооружена плохо. Малого достигла и наша военная наука. Но не за горами то время, когда наша армия будет вооружена лучше знаменитой французской. И военная наука достигнет такого расцвета, что вызовет страх у врагов наших. Меня уже не будет, но вы будете. И прошу не забывать тогда, что это сказал вам я, генерал от инфантерии, профессор Михневич».

Много лет спустя, когда в буре тяжелейшей войны наметились первые признаки перелома, я часто вспоминал эти слова Михневича. В них была пламенная вера патриота и предвидение ученого.

Вскоре, как-то один за другим, Михневич и Изместьев скончались. Похоронили их с высокими воинскими почестями.

Батальоном курсантов командовал Гиммельман. В прошлом, говорили, — подполковник старой армии. Это был исключительно выдержанный человек, никогда не повышавший голоса. Казалось, он мало и вмешивался в жизнь батальона, но все замечал и ничего не забывал. К курсантам обычно претензий не предъявлял, но заметив вялое или неправильное выполнение ими какого-либо приема, собирал нас, младших командиров, и так гонял полдня, что мы приобретали понимание предмета, правильные приемы да еще и желание все это передать курсантам Вселить желание Гиммельман умел!

Слушать его и учиться у него было и приятно и нелегко. Многие десятки раз мы повторяли все один и тот же прием, пока, наконец, он, потирая руки и весело улыбаясь, не скажет:

— Ну, кажется, начинает получаться. Остановимся на этом.

По вечерам этот немолодой уже человек, полуголодный, часами сидел в казарме, добиваясь усвоения всеми курсантами программы учебы. Никогда Гиммельман не допускал унизительных для человеческого достоинства «воспитательных мер».

Через многие годы и, опять в чрезвычайно тяжелых условиях, мне приходилось заниматься обучением курсантов и сколько раз возникала мечта:

— Гиммельмана бы нам, Гиммельмана!

Из многих преподавателей помню еще двух. Артиллеристов готовил известный петрозаводчанам Ф. Ф. Машаров. С нами, стрелками, занимался Иванов, кажется, капитан старой армии. Были и другие, конечно.

В обучении курсантов широко применялись наглядные пособия — всевозможные модели, макеты. Незаменимым помощником был мел. Схемы и чертежи использовались настолько умело, что это в какой-то мере компенсировало слабое знание языка. В памяти сохранился первый урок по фортификации. Так в те годы называлась отрасль науки, ныне несравненно более широкая и под новым названием: военно-инженерная подготовка. Преподаватель выставил табурет и дал задание: «Времени 15 минут. Нарисуйте этот предмет». По нашим рисункам он более или менее точно выявил подготовленность каждого курсанта в группе.

Слабое знание курсантами языка, недостаточное количество наглядных пособий требовали от преподавателей огромного труда и большой изобретательности.

Учебный процесс и вся жизнь школы опирались на широкую систему партийно-политической работы, на умелую организацию духовного воспитания курсантов. Во главе этого нелегкого дела стоял Густав Ровио. Он один из тех революционеров, которые, по велению партии и собственной совести, спасли В. И. Ленина от агентов Временного правительства и корниловцев, спасли в те тяжкие времена, когда такая преданность Ленину сулила одно преимущество — первую пулю врага. Ровио был комиссаром школы, и не мне — курсанту и рядовому коммунисту — выносить суждения о нем. Скажу только, что ему верили, относились с уважением. И он нам верил. В его лице мы имели старшего товарища и друга.

Кроме работы по воспитанию коллектива, в летнее время, в период лагерной учебы, делались попытки установить общение курсантов с населением окружающих сел, с которым нас связывала общность языка. Целью таких встреч была пропаганда среди крестьян советского общественного строя и антирелигиозная работа. Немногое, наверное, дали эти попытки.

Бедняки, за малым исключением, твердо стояли за Советы и не нуждались в нашей агитации. «Понимаем, товарищ курсант, власть — наша и хорошая власть! Нам бы теперь ситцу, гвоздей, мыла… Да хотя бы даже керосину», — обычно говорили они.

Зажиточные обрастали жиром. И как тут не богатеть! Трудности великого переломного времени опрокинули старые понятия о стоимости вещей. Несметные богатства столицы огромной империи, в особенности личные вещи и предметы быта дворянских семей и служивой интеллигенции, за бесценок расползались по кулацким хуторам. Все за картошку, муку, за кусочек сала. Вещи надежнее денег, а времена меняются, — рассуждали кулаки.

За бальные туфли, узкие и замысловатые, явно не по ноге крестьянке, хозяин с видом благодетеля отвешивает на безмене несколько фунтов картошки.

— Помогать нам теперь друг другу надо… Доброта меж людей — первое дело Кто его знает, как еще повернется.

Такой выменяет и рояль концертный за пуд картошки. Потом похвастается:

— Пианино покупают, дураки! Что в нем? А это — вещь! Ножки-то какие, а? Блеск какой! Распорю внутренности — и стол будет, да еще с ящиком.

Или зеркало тянет, большое, из дворцовых, видно. По высоте не умещается в кулацкой избе, и вот рубит он зеркало зубилом на две части. Неровно вышло, уголок откололся. Ничего, вещь-то господская!

Не поможет тут курсантское слово! Не повлияет на таких.

По воскресным дням посылали нас вести антирелигиозную работу. Кампания тогда антирелигиозная проводилась. Не знаю, насколько силен в этом деле был сам Ровио, но наши-то знания умещались в два слова: «опиум» и «долой». Много с такими знаниями не сделаешь! Я и не пытался. Обменяю сахарный паек на самосад и возвращаюсь в казарму.

— Не получается у меня. Не умею.

— Надо нападать. Самому нападать надо. Так легче.

— Напал бы я, но они первые налетают. Бабы и старушки всякие!

— Значит, не можешь?

— Не могу, товарищ комиссар.

— Ладно уж. Иди, посмотри, как остальные делают.

Может быть, другие работали более успешно…

Создание в нашей стране такой интернациональной школы, пожалуй, было первой попыткой. И несомненно удачной, несмотря на отдельные слабости и промахи. Как политический руководитель, Г. Ровио несет ответственность и за эти слабости и промахи. Но хотелось бы на его счет отнести и часть того хорошего, положительного, чем славилась школа.

Не для баланса. По справедливости.

Курсантскими ротами и взводами командовали выпускники финских командных курсов, краткосрочного, до полугода, обучения, имевшие немалый боевой опыт и прошедшие, как правило, повторные курсы, иногда ошибочно именуемые высшей школой.

Наиболее ярким представителем этого нового поколения командных кадров школы был командир пулеметной роты Тойво Антикайнен.

Антикайнен командовал не нашей ротой, но к нам захаживал, когда раз в неделю бывал дежурным по школе. Мы часто в свободные вечерние часы попарно или мелкими группами сидели — вначале из-за холода в казарме, а потом уже по привычке — на толстой трубе старинного водяного отопления и вели тихие задушевные беседы. Вспоминали тех, которых уже не было с нами, и тех, которые оставались вдали. Часто возникал вопрос — что будет с нами? Что ждет нас в жизни? Приходил Антикайнен, вступал в разговор, и как-то незаметно получалось так, что в дальнейшем уже он направлял его ход. Никаких особенных речей он не произносил и долго в роте не задерживался. Несколько слов всего и скажет, но именно такие слова, которые давали правильное направление ходу мыслей и даже поступков. После таких его посещений у курсантов появлялись дела. Пуллинен, например, направлялся в спортзал, к рапире, которой так великолепно владел. Другие садились за книги, учебники и уставы, а я шел к Пихканену, старшине нашей роты, свободно владевшему двумя языками:

— Помоги, Вильфрид, разобраться с этими тремя русскими буквами. Не получается у меня, не могу сам…

Антикайнен любил людей любовью верного, но сурового друга, и я не представляю себе обстоятельств, когда бы он из-за любви к другу не сказал бы ему самой суровой правды.

Однажды на общем собрании меня избрали контролером от курсантов по расходованию продовольственных пайков, крайне ограниченных. И тут, вскорости, из Канады прибыло свиное сало, купленное канадскими рабочими-финнами курсантам-финнам в России. Решения собрания, как распределить это сало, не было, и меня атаковали многие курсанты, как в нашей роте, так и во второй и пулеметной:

— Смотри, Топи! Мы тебя избрали, тебе доверили и сделай так, чтобы сало выдали только нам, финнам.

Правда, не все курсанты на этом настаивали, но многие, особенно более старшие по возрасту. Конечно, и мне хотелось получить как можно больший кусок этого сала и, следовательно, распределять его надо было возможно меньшему числу людей. Но чтобы только курсантам-финнам? Нет, так было бы неправильно!

— А как же остальные курсанты и командиры, обслуживающие?

— Не твоя забота. Топи. Финны нам, финнам, прислали на свои трудовые копейки… Смотри, не думай вилять…

Я обратился к Антикайнену, члену партийного бюро школы, который главным образом и занимался с нами, ротными организаторами:

— К завхозу вызывают, чтоб распределить это сало. Только я не знаю, как получится? Бузят ребята и некоторые требуют, чтобы только нам сало выдали.

— А ты как думаешь?

— Я? Чтоб всем курсантам и командирам. И обслуживающим тоже. Может и поменьше кому, но чтоб всем.

— Ну, правильно. Ты так и сказал ребятам?

— Нет пока. Возбужденные они. Не слушаются…

— Что, боязно? Тогда, может, я скажу?

— Нет, не надо, товарищ командир. Я сам.

Возвратившись в роту, я вечером так и сказал курсантам: решили сало выдать всем курсантам и командирам поровну, и немного обслуживающим. И я тоже так предлагал…

Никаких осложнений, конечно, не возникло. Общее мнение было такое: верно решили, всем!

Можно полагать, что уже первые шаги на трудовом пути обнажили перед Антикайненом несправедливость существовавшего общественного строя и простейшее деление людей на работающих и ничего не имеющих и на неработающих и владеющих всеми благами мира, — это давалось легко. Станок ученику, топор лесорубу и плуг батраку-подростку были орудием труда и средством познания мира. Но они не вывели и не могли вывести рабочую молодежь тех лет дальше первичного понимания разделения людей на бедных и богатых.

К пониманию сил, управляющих миром, Антикайнен пришел раньше других, опережая сверстников, вследствие его особой одаренности и жестокой требовательности к себе. Глубочайше убежден, что первые успешные шаги в этом направлении Тойво Антикайнен сделал будучи курсантом финских командных курсов, в той особенно благоприятной среде.

Аналогичным, только своим путем, пришел в нашу роту ее командир Иоган Хейкконен, обладавший какой-то особенной мягкой требовательностью и тактом.

Достойными командирами были также помощник командира роты Иконен и командир нашего взвода Гренлунд. Остальных командиров в школе я, курсант, конечно, знал куда меньше.

Самое живое участие в нашем духовном созревании принимал Василеостровский райком партии Петрограда. Мы имели немало встреч с видными партийными и советскими работниками того времени, участвовали в партийных конференциях. Многие бывали на совещаниях партийного актива города. Мне, в частности, удалось присутствовать при обсуждении петроградскими большевиками двух «платформ» по вопросу о профсоюзах: предложений В. И. Ленина и особой «платформы» Троцкого. Ожидался приезд Ильича на собрание, и открытие его откладывали на час или на два. Потом объявили, что Ильич не приедет совсем. Собрание проходило без него. Речей не помню. Итоги голосования остались в памяти более или менее точно. Троцкий набрал около двух десятков голосов, предложения В. И. Ленина — около полутора тысяч.

Время от времени школу посещал Э. Рахья. Между ним и курсантской общественностью чувствовалась какая-то отчужденность. Причины ее не знаю.

Несколько раз в школе выступал Юрье Сирола, в нашем понимании самый эрудированный из красных финнов в России. К нему отношение было особенное-бережное и трогательное. Ни к кому такого не было!

Восторженно курсанты принимали и с благодарностью провожали блистательного оратора А. Ф. Нуортева. Он поражал нас глубокими знаниями, пониманием курсантской среды и ее устремлений, редкостным остроумием. Приглашали часто и ждали О. В. Куусинена. Но в годы моей учебы он в школе не бывал.

В Петрограде было голодно. Трудно приходилось и нам, курсантам.

Часть хлебного пайка отчисляли голодающим. Им же «приварочное довольствие». На день оставалось 300 граммов хлеба и сахар. Соль — тоже: по три золотника. Прямо говоря — маловато еды.

Света по утрам в казарме обычно не было, и ротный раздатчик еще в — сумерках оставлял на тумбочке два кусочка хлеба. Тебе и твоему соседу. Съедали мы свои кусочки еще в постели, не открывая глаз. Стало быть, хлеба и вовсе не видели! Оставался сахар, но сахар не еда — курево! Его меняли на табак на взаимовыгодных условиях, конечно. Раньше выдавался табак, но нарком Семашко нашел курение вредным и это убеждение внушил армейскому руководству. Выдачу табака отменили, и мы стали «курить» сахар. Ничего особенного не случилось: некурящие не ожирели и курящие заметно не похудели.

В общем, питались мы, по-видимому, в пределах норм санаторного «разгрузочного» дня, после которого отдыхающий, захлебываясь от бурной радости, сообщает лечащему врачу: «Два кило потерял, доктор, два!»

Впрочем, выпадали иной раз и хорошие дни. Помню один такой случай. Группу курсантов, человек двадцать из разных рот, командировали в Петергоф для подготовки лагеря к переезду слушателей школы. Меня — старшим. Выдали нам хлеб на десять суток и по паре селедок па брата. Предупредили меня: «Ты — командир да еще и парторг роты! Смотри, чтобы продукты правильно распределяли, на все дни чтоб».

Смотреть я смотрел, только глазами моих товарищей… Проездных документов нам не выписывали: школа пехотная — топайте. За городскими свалками, где сейчас чудесный уголок города — Автово, устроили первый привал. А привал без еды не бывает, и мы поели, покурили. Ничего, недурно! За Стрельной — снова привал. И опять ели. Еще и поужинали В общем, денек выдался хороший. Нарушений никаких. А утром — неприятное открытие: хлеба осталось так мало, что не было ни малейшего смысла делить его на девять суток. Селедки вовсе исчезли. Решали мы, решали и сделали самое разумное — доели остатки тут же. Поработали день. Начали и второй, но в обеденное время работу бросили — сил не хватило. Лежим, спим, временами вспоминаем: «Бывают же хорошие дни!»

На третьи сутки подкатывает машина. Вскакиваем. Но дай бог, если Гиттис, командующий! Ругать он не будет — других натравит. Скажет пару теплых слов своему заместителю по учебным заведениям. Тот вызовет Инно и ему эти слова передаст. Да еще добавит самую малость. Так потом и пойдет  — по ступенькам. Все понемножку добавляют, а образуется довольно тяжелая ноша. Внушением называется…

Но в машине оказались Ровио и врач. И не с пустыми руками приехали! Каким-то чудом узнав о нашей беде, привез ли белые булки, масло сливочное и настоящий кофе, горячий, в термосе. Вот это праздник!

Ровио постарше нас годами, с несравненно большим жизненным опытом, умный и мягкий. Он не ругал, ничего не внушал. Пожалел, может быть, нас, болванов. Посетовал только: «До утра лежите, спите. Утром привезут вам паек на оставшиеся шесть дней. Только уж вы… Чтобы на каждый день…»

Обещать-то мы ему обещали. Но едва машина скрылась, у нас был готов коварный план: как только утром привезут паек на шесть дней, мы его тут же съедим. А тут, глядишь и опять Ровио с булками будет тут как тут!

Но на этот раз сорвалось. Предупредил ли кто, или начальство само догадалось, но только перехитрило нас. Паек стали доставлять только на один день.

Надо сказать, что заботу о здоровье курсантов проявляло не только наше, «местное» начальство. Приказом РВС республики разрешался отпуск особо ослабевшим слушателям школы продолжительностью до двух месяцев. В отпуск уезжало до пяти процентов от общей численности курсантов. Ехали в Тюмень, Омск, Новосибирск. Армейский паек там был куда лучше. И состоятельные колонисты, преимущественно немцы и эстонцы, охотно нанимали отпускников на временные работы. Кормили и даже платили за работу. Не щедро, конечно, но как надо — в натуре, мукой и солью.

Летом двадцать первого в доходягу превратился и я. Дали отпуск, сухой паек, и я поехал в Омск. Путевой паек я тут же съел, еще до отхода поезда. Потом всю дорогу, трое суток, лежал на багажной полке и мечтал о еде. Но мечты мои не сбылись.

Ехал я в Сибирь за здоровьем, а приехал… на противохолерные уколы. В Омске свирепствовала холера. Из города не выпускали, богатые колонисты в городе не показывались, движение по улицам ограничивалось.

Сыворотку вводили всем без милосердия. Поймает тебя на улице патруль — и на укол. А там все просто и молниеносно.

Скучно в холерном городе и питание умеренное. Для других, может, и достаточное, но мне мало Нарушаю порядок и прохаживаюсь по городу, вспоминаю.

…Здесь я уже бывал. Жил тут беженцем под властью Колчака. Потом гнали его мы от Петропавловска до Оби. Рубеж Иртыша белые перешагнули, не оказывая сопротивления. Как будто и вовсе не было здесь столицы «верховного правителя». Колчаковцы взорвали только мост. Но не весь, лишь крайний восточный пролет одним концом упал в воду. Уж очень белые спешили — это мы их тогда поторапливали. Сам «верховный» мчался, во главе первых эшелонов на Восток! Туда же, к восточным границам, удирали и белые чехи, и польские уланы, войска Пепеляева и Каппеля, послы и посланники, кадеты, эсеры и мелкие лавочники. Гнали их части и соединения 3-й и 5-й армий Советов. Поезда шли только на восток. Многие застревали в пути. Эшелоны с беженцами стояли на перегонах без машинистов и кондукторов из-за аварий, поломок или потому, что более могущественные беглецы отбирали паровозы и топливо.

Дальше, за Новониколаевск, нынешний миллионный Новосибирск на Оби, — в те годы маленький и паршивенький городишко, — пошла только 5-я армия, а наша, 3-я, гарнизонами занимала города в Тобольской и Томской губерниях и в нынешнем Алтайском крае. Мне, правда, не довелось участвовать в этих походах. Нежданно-негаданно я очутился снова в Омске, точнее в его пригороде. Железнодорожная станция тогда стояла от города в пяти-шести километрах, и между ними проходила ветка. У станции был свой городок из нескольких десятков домиков — Атаманский Хутор. Здесь находился военный госпиталь, Благовещенский, и в нем — тифозный барак. Туда меня и положили, как сказали с сыпняком. Не то чтобы мне там особенно нравилось, но через полгода я побывал в этом бараке еще раз. Уже с брюшным тифом…

Я сразу узнал это место за рынком, почти напротив бывшего губернаторского дома. Вот и гостиница, которую тогда занимал личный состав нашего венгерского кавдивизиона. Лошадей размещали в ближайших пристройках. А вот железнодорожный мост, неподалеку — банк, в нем мы несли караульную службу. Это был лучший караул в гарнизоне Там вечером, по окончании рабочего дня, оставляли трех наших часовых, а разводящий не полагался. Закроют нас под замок, навешают на двери пломбы — и спи до утра! Чтобы этот караул проверить, надо было вызвать управляющего банком, бухгалтера и кассиров с образцами пломб. Дежурному по гарнизону не под силу поднять такую сложную систему. Не караул, а одно удовольствие!

От банка до деревянного моста и по левобережью Оби в день 1 Мая 1920 года мы, солдаты, посадили много сотен или даже тысяч кустов и саженцев. Политрук эскадрона Кауков объяснял и подбадривал:

— Теперь ежегодно праздник 1 Мая будет увеличиваться на один день. В этом году два дня. Три — в следующем и так далее.

С ним не спорили. Политрук — ему виднее. Ворчали только те, которым в ночь на 1 Мая пришлось быть в наряде.

— И всегда будем сажать такие кусты?

— Беспременно, всегда. Жизнь должна быть красивой, а разве она будет красивой без зелени? Вот и будем сажать.

— Разве я против? Но спать людям тоже надо. Один день, конечно, терпеть можно, но когда только одни праздники останутся и тебя ежедневно после караула будут гонять на посадку этих проклятых кустарников…

Кауков умолк. Возможно, и он не совсем четко уяснил порядок смены караулов при коммунизме?

Размечтался я, вспоминая эту прежнюю нашу службу в Омске, и не заметил, как ко мне подошли: «Документы». Поворачиваюсь: двое солдат с винтовками и командир. Однако документов в руки не берут и близко не подходят. Только командуют: «Иди». А сами следом. Недалеко увели, на ближайший медпункт. Там уж совсем просто:

— Поясной ремень сними и рубаху подними.

Не сопротивляюсь. Знаю — укол от холеры.

Из медпункта двинулся на окраину города. Может быть, там эти нуждающиеся в рабочей силе колонисты встретятся? Нет, не попались. Зато опять налетел на патруль, и тут же, конечно, укол. Школьное здание, в котором размещался этот медпункт, показалось мне знакомым. Вспомнил: я сюда приходил в полк Кальюнена.

Кальюнена я знал еще до революции. И в Дубровку он приезжал. Очень трогательно читал стихи. Но в 1920 году он стал другим, очень представительным и важным. «Сапоги мои, — говорил, — генеральские. Сам с генеральских ног снял. А перстень этот, — толстое золотое кольцо с малопонятным рисунком на большом пальце левой руки, — моя личная печать». Кальюнен намеревался сформировать кавалерийский полк из одних только финнов. Людей в его «полку» было мало, — сотня, наверное, мужчин и женщин, — но они продолжали прибывать.

Но разобраться в этом я не успел. Внезапно меня и еще десяток таких же занарядили сопровождать и охранять какую-то комиссию, изучающую запасы зерна, состояние складов, портовых сооружений и барж до верховьев Иртыша. Ездили мы довольно долго, больше месяца, наверное, и потом меня тем же путем вернули в тифозный барак на Атаманском Хуторе. Пока я бился в объятиях еще одного вида тифа, пока окреп и начал свободно ходить, из Омска исчезли и венгры и финны, в том числе и Кальюнен. Полка ему сформировать не удалось и, как потом выяснилось, — не имел он и полномочий для формирования полка. Венгры на Польский фронт поехали, а финнов раскидали по всей Сибири. Меня же, бесхозного, направили на пересыльный пункт.

Финны потом вернулись в Омск группами. Часть их, преследовавшая белых казаков из остатков войск Анненкова, через Славгород проникла до станицы не то Николаевская, не то Александровская и там была атакована белыми казаками, имевшими десятикратное превосходство в силах. Казаки легко помяли неустойчивую «местную роту» и с ходу захватили коней интернациональной группы. Но люди спаслись, организованно и энергично отбиваясь от наседающих казаков залповым огнем, от рубежа к рубежу, отошли к Славгороду. На выручку этой группы выступила кавалерийская бригада имени Степки Разина, опрокинула белых казаков и основательно их потрепала.

Группа, конвоировавшая пленных офицеров Колчака в Среднюю Азию, до места назначения их не довела. С наступлением белополяков к русскому офицерству обратился генерал Брусилов, и большая часть пленных немедленно изъявила желание с оружием в руках выступить против внешнего врага. Таких тут же вернули в строй, а небольшие остатки «непримиримых» были сданы тюремной администрации в Оренбурге.

Наиболее важную задачу выполнила группа в 100—150 человек, разведавшая Иртыш до Оби, часть Оби пониже устья Иртыша и в обратном направлении по Оби и мелким рекам до Томска — нет ли на берегах этих рек белых банд? Такое было специальное задание Особоуполномоченного Совнаркома по Сибири Шотмана, основанное на решении В. И. Ленина организовать перевозку зерна из Сибири речным путем в северные порты страны. Впрочем, об этом я узнал через многие десятки лет, в частности из материалов журнала «Север».

Гражданская война и интервенция довели страну до последней грани экономической разрухи, и борьба партии в эти годы за спасение людей от голодной смерти, в моем понимании, является одной из самых красивых и волнующих страниц в истории рабочего движения. Особоуполномоченный Шотман организовывал перевозку зерна к портам на Карском море, а рабочие и моряки Беломорья из обломков кораблей создали мореходный флот для перевозки его в Архангельск. Уголь для этой флотилии поднимали со дна моря, с кораблей, потопленных германскими подводными лодками в первую мировую войну.

На Иртыше и Оби, как и у берегов других рек в районе Томска, белых банд не оказалось. А. В. Шотман был крайне обрадован. В знак признательности он распорядился выдать всем участникам этой экспедиции новое обмундирование и даже новые сапоги. Немаловажное поощрение в те годы! Когда эти подарки особоуполномоченного вручались награжденным, среди них оказался и я, только что выписавшийся из госпиталя. И тоже получил сапоги и обмундирование, хотя в походе не участвовал.

Участники этой экспедиции рассказывали, что по долине Иртыша или Оби — точно уже не помню — им попадались селения, в которых все жители говорили на каком-то удивительном наречии — с большой примесью чисто финских слов…

…Все это я вспомнил, разгуливая по городу, с которым в прошлом меня связывало многое. Впрочем, ходить и размышлять надо было с осторожностью. Если попадешь к патрулям — не миновать очередного укола. Русский язык я знал слабо, но объяснить, что уже сегодня кололи, мог. Однако обычно, прежде чем я успевал что-либо произнести, дело уже было сделано. Оно и понятно: врачи торопились и фельдшера спешили. Где уж тут дожидаться окончания объяснений медлительного финна. Не в пользу, может быть, мне пошла бы эта поездка за здоровьем, но бывает и везение!

Однажды я стоял у входа в старый казачий ипподром и смотрел, как артисты поставленного тут же цирка-балагана живого человека в землю закапывали. В гробу, под похоронный марш и на целый час. Вдруг кто-то хлопнул меня по плечу. Оборачиваюсь — старый знакомый по Сибири, Август Андерсон.

— Что глядишь, Топи? Если тут очередь занял, то ошибся ты. Покойников вон где принимают. Вон, посмотри, за городом, откуда дым. Видишь?

— Да не за тем я, Аку. Успею еще…

— По виду тебе бы в самый раз. Давно не ел?

— Не так чтобы…

— Понял. Пойдем — накормлю. А ты откуда взялся?

— Я сюда из Питера на поправку приехал. А тут остановился. Любопытно потому. Живого человека в землю…

— Узнаю земляка! Никто другой не поехал бы на поправку в холерный город, кроме истинного финна. Нету таких ослов во всем свете! А номер тот совсем не интересный. Печальный больше. Разве ты не видел, как люди плакали и молились? Горе у многих свое, горькое…

Мы пошли к Андерсону. Я шел чеканной курсантской поступью по 71 сантиметру, которую так основательно заучивали. Но Аку шел более широким шагом и мне приходилось то и дело менять ногу.

— Почему ты ходишь, как лошадь?

— Как так?

— Подпрыгиваешь зачем?

— Я ногу меняю, чтоб в ногу…

— На черта тебе и тут в ногу шагать! И вообще твой ход на испанский шаг для обученных лошадей в цирке… а ты ж не конь. Иди, как люди идут. Бегать перестал?

— Уж редко когда…

— Жаль. Зачатки у тебя хорошие были.

Андерсон всегда был замечательным товарищем. По старшинству, правда, насмешлив и любил остроумные и не всегда безобидные шутки. Щедрый и все, что зарабатывал, расходовал на нас, менее приспособленных к жизни. Оказалось, сейчас он работал в Омске инструктором Всевобуча. В холостяцкой квартире у него было чисто, опрятно и много еды.

— Ешь, знай. Вечером еще принесу. Если живность завелась, то там, в коридоре, под столом утюг и уголь в ведре. Техники не забыл?

— Как можно! Помню.

— На улицу не выходи! По нечаянности под брезент угодишь и тогда на погост. Ты самогонку пьешь?

Слово это я еще не знал, но догадался, что меня спрашивают о чем-то подобающем зрелым мужчинам, и поспешил с ответом:

— Очень люблю, Аку. Очень!

Андерсон вернулся к вечеру. Принес очередную порцию еды и поставил на стол бутылку с мутной, дурно пахнущей жидкостью:

— На, лакай! Я в питье удовольствия не нахожу, а такой гадости и терпеть не могу. Но раз охота — пей!

Пришлось признаться, что с таким зельем не знаком и не могу терпеть его дурного запаха.

— Так бы и сказал. Ладно, хозяйке отдам. Молодая она и красивая, а уже одинокая. Всякую гадость лакает и потом плачет. Тоже свое горе, наверное.

Так я жил у Андерсона до снятия карантина. На его харчах.

Обратный билет мне, как курсанту, в товарный вагон выписали. В те годы нас так и возили. Андерсон ухмылялся:

— Знает комендант, как телят возят…

Тем не менее перед отходом поезда он пошел к коменданту и принес мне пропуск в классный вагон, или «штабной», как такие вагоны в те годы именовали.

— А курить у тебя есть?

— Нету, Аку. Да не беда, выдержу.

— Великомученик отыскался. На, копти.

Аку был Аку. Он успел не только достать пропуск, но и обменял свою нижнюю рубаху на самосад для меня.

Мы встречались еще не раз, до 1925 года. Август Андерсон, выходец из финского рабочего спортивного союза, скончался в 1970 году в Киеве заслуженным мастером спорта и заслуженным тренером СССР.

В Петроград я вернулся поокрепшим. «Вот что значит старый товарищ», — говорили мои друзья-курсанты. И добавляли шутливо: «А может, все дело в уколах? А, Топи?»

Да, трудности были немалые, но они преодолевались энергией и молодостью. Иногда и очень тяжело приходилось, но не хныкали, не считали себя великомучениками. И аскетами тоже не были. Нормальный молодежный коллектив своего времени. И учились, и спорт любили, и самодеятельностью увлекались.

На стрелковых соревнованиях гарнизона курсанты выступали всегда успешно. Правда, незамысловатыми были эти соревнования. Взводу надо было поразить все цели, выставленные по числу стрелков на дистанции сто метров. Все цели — это главное Количество попаданий в каждую мишень тоже учитывалось. Но этот показатель считался дополнительным. Мы, бывало, лукавили на этом. Отличных стрелков равномерно расставляли среди остальных и давали им задание — по выстрелу в мишень соседа! Так уверенно и поражали все мишени. Это распределение стрелков в цепи, разумеется, было не нашим изобретением.

Был у нас и свой спортивный союз. Официально он назывался «Пуна тяхти» («Красная звезда»). По тяжелой атлетике и лыжам школа не имела конкурентов не только в гарнизоне, но во всей огромной Северо-Западной области. По остальным видам спорта мы были в середняках. Лучшими спортсменами школы считались О. Кумпу, Я. Кокко, Э. Кярня, Э. Тойкка. Тойкка же был и лучшим танцором. Артиллерист, а у них — шпоры! Хорошо ноги от пола отрывал и Пуллинен. Но этот — пехота, без шпор. Уже не тот класс!

Изредка учебные занятия в школе прерывались ради нужд израненного, бьющегося изо всех сил огромного города. А нужд было бесконечно много. Возможностей же почти никаких. Хлеб пока оставался только мечтой. Проблемой дня считалось топливо хлебопекарням, столовым, детским учреждениям. Для отопления квартир, общежитий, казарм кое-где разбирали старые деревянные дома, использовали ветхую мебель, а то и книги. «Буржуйкам» топлива много и не надо. И, оказывается, не обязательно их топить ежедневно…

Дрова в город доставляли в решетчатых барках. Обычно осенью, под ледостав. В барках, как говорили, экономно и удобнее: в пути потерь нет и через шлюзы проводить легче. Сама барка — тоже топливо.

Но доставка дров — дело трудоемкое, в особенности выгрузка. Поленья, пролежавшие в барке все лето, тяжелые и скользкие. Попадались и очень толстые. Черт такое поднимет и удержит в руках! А если и поднимешь, так еще бежать с ним надо ходкой рысью по мокрым доскам на берег и там укладывать ровными рядами. Упаришься! Нашему взводу повезло: Кумпу у нас был добряк и силач! Довольно бессовестно мы его эксплуатировали. Бывало, сделаешь вид, что не можешь поднять полена, а Кумпу тут как тут: «А ну, положь! Выбери себе под силу, а уж эти я подберу». Так потом и пошло. Все тяжелые поленья таскал один Кумпу.

Много было этих барок с дровами. Выгружали их на Васильевском, на Французской набережной, против памятника Петру Первому. Уставали изрядно и всегда мокли. Но и радость была: мы не только потребители, но и добытчики.

По окончании выгрузки городские власти обычно выдавали каждому курсанту по кусочку хлеба с повидлом. Небольшой кусочек, но приятно было сознавать, что твой труд отметили.

В каком-то году — двадцатом или годом позже — барок с лесом поступало мало. С таким запасом городу никак не перезимовать! Объявили, что горожанам следует самим заготовлять дрова в лесу.

На заготовку дров вышла и наша школа. Не особенно далеко, в сторону Лемболова, кажется. Выехавшим на эту работу курсантам выдали паек полностью — по 400 граммов хлеба на день, сахар, чай, табак. Норму растительного масла даже увеличили. В районе лесосеки всех определили «на постой» по окружающим поселкам, и дело пошло. Курсантов разбили по три человека в бригаде. Дали одну пилу, топор и большую саперную лопату. Лопата для того, чтобы снимать кору с бревен нужного диаметра и длины. Здоровые бревна на дрова распиливать запрещалось.

Люди подобрались разные. Одним под тридцать лет и больше; эти имели опыт лесоруба и, конечно, оказались в одних тройках-бригадах. Свои бригады создавали и другие, более сильные курсанты. В отдельных бригадах оказались и мы, едва ли видевшие поперечную пилу и не имевшие даже малейшего представления о том, в какую сторону следует валить дерево, которое с таким усердием подпиливаем. Пилим и оглядываемся — как бы не придавило. Вернее, пилили двое, а один за деревом наблюдал и в нужную минуту подавал команду:

— Падает! Бежим, ребята!

Мы бросали пилу и — ходу, кто куда. Бывало, совсем рядом падало дерево. Но ничего, обходилось.

Пила у нас была тупая, а силенок немного. Потому и деревья нечасто падали. Стало быть, и опасность грозила лишь изредка. План мы не выполняли, но в одном были на высоте — в уборке лесорубочных отходов. Простое дело!

Таких бригад, как наша, насчитывалось много, и руководители приняли меры. Выделили правщика пил и еще одного инструктора-лесоруба.

— Дерево надо подрубать с одного боку, а с другого — пилить. Оно и упадет…

— А бежать в какую сторону?

— Бежать? Какого вам черта еще и бегать надо?

Освоили постепенно и заготовку дров, к работе привыкли. Задание выполнялось уже всеми бригадами. За счет выработки лучших школа шла с большим опережением плана. Но возникали новые трудности. Неимоверно росло количество лесорубочных отходов. Возиться с ними — мало радости!

Работали в лесу больше месяца. Фамилии лучших лесорубов вскоре появились на Доске почета. Своей я там не искал…

 

КРОНШТАДТСКИЙ МЯТЕЖ

Тяжело и тревожно начался 1921 год — первый год перехода от войны к миру, во многом еще иллюзорному. Главные фронты исчезли, другие еще дымились, и с огромной силой обрушилось тяжелое наследие военных лет. Давил голод, продовольственный и топливный. Давила усталость от неимоверных усилий.

Петроград бурлил. Одни искали выхода из тупика и верили в этот выход, почти в чудо. Другие, — а таких было немало в бывшей столице огромной империи, — организовывали внутренние затруднения и надеялись на международные осложнения.

Трудно было всем трудящимся. Трудно было и нам, курсантам.

Мы отдали городу все, чем располагали — часть скудного хлебного пайка, все «приварочное довольствие», выгружали дрова из барок для больниц и детских учреждений и понимали — все это мало, ничтожно мало. Но большего мы не имели и большего не умели.

К февралю положение в городе еще больше обострилось. Контрреволюция готовила удар. Но ни его направленности, ни силы, мы, курсанты, не знали.

На Большом проспекте Васильевского острова, вблизи табачной фабрики «Лаферм» и у Балтийского судостроительного завода агентам врага не раз удавалось собрать значительные толпы людей, большей частью горластых петроградских спекулянтов. Один за другим выступали эсеры и анархисты: «Склады завалены продовольствием и всяким добром. Комиссары для себя спасли. Брать это добро надо силой, ведь мы, трудящиеся, хозяева страны»…

Встречались в этой массе и люди в одежде моряка, с широчайшими почти до метра штанинами. Но это были не те балтийцы, которые беззаветным служением революции покрыли себя неувядаемой славой. Те пали в боях за власть Советов, были мобилизованы в органы власти, партийные организации, РККА, ВЧК, милицию. Взамен их на корабли и форты пришли случайные люди, часто спасавшиеся от мобилизации в РККА номинальной службой на флоте. Проникали туда и агенты врага, в особенности эсеры, разного рода обломки «антоновщины». С гордостью, добрым чувством в адрес петроградских трудящихся, могу заявить: ни разу агентам врага не удавалось спровоцировать столкновений между органами власти и трудящимися города!

Меры принимали и органы власти и войсковое командование. Ледокол «Ермак» по нескольку раз в сутки разламывал лед на Неве, мосты разводились на всю ночь и улицы города опутывались паутиной полевых телефонных линий.

Курсанты многочисленными колоннами, с оркестром и боевым снаряжением маршировали по улицам огромного города, чтобы духовно поддержать тех, которые нуждались в нашей поддержке и искали ее, и предупредить врагов: «Не балуй!» Близко к стенам домов в «буржуазных кварталах» — Невский проспект, Каменноостровский, Миллионная, Французская набережная и другие, — не подходили. Там, из верхних этажей, на наши головы нередко бросали кирпичи, утюги, ночные горшки…

Ночи в большей части проводили в здании Советов, партийных органов, банков и узлов связи, чтобы обеспечить их сохранность.

Много было дано нашей школе, и она ответила должным пониманием обстановки. Много в эти дни делал Густав Ровио, чтобы курсанты правильно понимали события. Много поработало партийное бюро школы, Тойво Антикайнен. Хватало забот и нам, ротным партийным организаторам, да и всем курсантам…

Да, наша школа не знала колебаний. Не знала она и равнодушных. Не раз возникал тревожный и тягостный вопрос: «Неужели врагам удастся спровоцировать столкновения между нами и этими массами людей, в среде которой были и обманутые, голодные и выбитые из колеи трудностями великого перелома?»

Возникали тихие и грустные беседы:

— На Большом опять много народу. Митингуют…

— Известно — спекулянты.

— И они тоже. Но не только… много очень женщин… голодные они и уставшие…

Хотя бы на фронт, какой ни есть захудалый!

Однажды ночью, в темноте — света в городе не было — подняли нас, десяток курсантов-коммунистов и вывели в коридор. Там уже стояло столько же курсантов от второй роты и, как и мы, с винтовками, патронами, гранатами, лопатами. Словом, в полной боевой. Одного из них назначили старшим. Меня — заместителем. Приказ краткий и для исполнения ясный: «Бегом в восьмую пехотную».

Бежим по темному городу. Путь немалый — на Петроградскую. Там нас уже ждали, и новый приказ — тоже ясный: «Бегом в артиллерийскую». Знаем: возле Финляндского. Тоже порядочное расстояние. Там нас ждал уже вовсе короткий приказ: «В теплушку, бегом!»

Заходим. Нары есть, света нет, печки нет. На полу — снег. Какой только идиот назвал этот холодильник теплушкой!

Тут же заскрипела задвижка. Видно, замок навесили. Перевозка войск под замком в те годы была не в диковинку. Никто не обижался. Ребята шутили:

— Замок, чтобы нас бабы не выкрали. Лютые стали. Им наплевать, что мы казенное имущество…

Поезд пошел сразу, но вскоре остановился в лесу, на перегоне. В теплушку вошел незнакомый военный с фонарем. По звездочке видно — политрук. Молодой еще и не очень-то языкастый.

— Насчет замка я, чтобы не обижались… Не от вас навешали. От несознательных элементов…

Улыбаются наши: «Валяй, валяй!»

Издали начал. Не миновал Ллойд Джорджа, коснулся Пилсудского и стал говорить о голоде. Видно, надолго это. Невежливо оборвали:

— Куда нас везете и для чего?

— Скажу в конце моей речи…

— Тогда, товарищ политрук, начинайте с конца!

— Можно и с конца. Речь потом доскажу. Один небольшой фортик забуянил. Не слушается. Надо его напугать нашими пушками…

— А флот как? Как крепость?

— Что флот? Что крепость? Там — порядок! Я ж вам толкую: фортик один. Самый ерундовый, малюсенький. Видимость одна…

— Почему же флот этот фортик не пугнул? Там и пушки не в пример нашим, и под боком!

— Я вам сказал, как у меня записано. А вы думайте, как хотите.

Ушел. Речь держать не стал и замка не навесил.

Думали мы, думали и решили: восстал флот и восстала крепость.

Учел господь бог наши пожелания. Уважил, нечего сказать! Но кто ж у него такого фронта просил?

Хлесткой руганью и едкой шуткой солдат глушит боль и горе. А мы были солдатами…

Выгрузились в лесу, на перегоне. Орудия, передки и зарядные ящики выкатили на руках. Кони сами смело выпрыгивали в снег — колея была узкой, вагончики низенькие.

Выступили колонной по узкому зимнику. Старые дивизионные пушки, по две тонны и более весом, глубоко утопали в снегу, по-февральски тяжелом и плотном. Вначале шли бодро. Ездовые горделиво сидели на конях. Остальные пушкари тоже недурно устроились: уселись на передках, висели на орудиях Мы, прикомандированные к ним, уныло плелись в хвосте колонны и откровенно завидовали: хорошая служба в артиллерии! Красивая и легкая… Не то, что наша…

Потом кони выбились из сил и остановились… Стоят себе, как спортивные «кони» в школе, и наплевать им на все наши планы и сроки. Дальше коней за поводья тянули ездовые. Орудийные расчеты и мы, прикомандированные, на себе тянули пушки, дышлом подталкивая коней. Ну и служба же в артиллерии! То ли дело в пехоте!

Устали мы, шли из последних сил. И тут потрясающее открытие: не туда идем! Глубоко уже зашли на Лисий Нос, а надо совсем в другую сторону — на станцию Разлив.

Остановились, ругаемся. Неуважительно поминаем всевышнего. Ничего, конечно, не случилось. К утру пушки были на месте. Точно, как из пушки!

В 18.00 истек срок предъявленного мятежникам ультиматума, и в эту минуту наша батарея — «направляющая» в Сестрорецком направлении — дала первый залп.

Артиллерийская дуэль началась.

Мы били осколочными снарядами по номерным фортам, от седьмого по четвертый. Враг не отвечал. Ему наши осколочные — укус комара. Потом мы заменили снаряды и уважение к нашей батарее возросло. По нас били уже корабли и форт «Тотлебен».

Огневые налеты следовали один за другим. Снаряды ложились густо, из многих десятков орудий. Тяжелые, 10—12 дюймовые только нервировали. Наши огневые позиции были в лощине, недоступной дальнобойным пушкам фортов и кораблей, с отлогой траекторией полета снарядов. Только наше «хозяйство», прикомандированных, — «батарейный резерв» — находился в сфере огня противника. Непосредственно к пушкам мы отношения не имели, лишь бегали от батарейного резерва на огневую позицию со снарядами — и все. Простая работа, но не из легких, особенно под артиллерийским обстрелом. Еще мы должны были держать «вспомогательную точку наводки» — керосиновую лампу на подоконнике полуразрушенной дачи, за орудиями, в сфере огня противника. Тоже просто, но и мудрено. Следи, чтобы лампа не погасла и не смещалась. Однажды у меня она вовсе вылетела из рук и неизвестно куда подевалась. Тут же, конечно, прибежали пушкари. Но не ругались и претензий ко мне не предъявляли. Наверное, потому, что я выглядел тяжело раненным: все лицо мое было в крови. В действительности же я отделался испугом и небольшими царапинами. Взрывная волна вышибла оконную раму, за которой я сидел, и лицо поцарапало стеклом. Лампы так и не нашли.

В тяжелые минуты в защиту своей «направляющей» выступала вся артиллерия Сестрорецкого направления, включая гаубицы особой мощности. Били по номерным фортам. Корабли же должны были обстреливать артиллеристы Южной группы войск. «Тотлебен» оставался безнаказанным — далеко.

Враг, кроме других орудий, имел 42-линейные дальнобойные пушки, больше всего на «Тотлебене». Были еще прожекторы с ослепляющим светом. Прожектор и пушка действовали — комплексно, как бы спаренные. За остановившимся лучом прожектора следовали снаряды. Мгновенно и точно.

В ходе боя все труднее становилось подносить снаряды на огневую позицию. Да и брать их было неоткуда. Огонь противника не давал возможности подвезти снаряды в район батарейного резерва, и приходилось подносить их на руках от самой узкоколейки, за полкилометра. Отре́зал огонь противника и нашу походную кухню…

Тяжелой неудачей, — как нам тогда показалось, — закончилась изумительная по красоте и смелости атака курсантов, преимущественно 8 й пехотной школы, ближайших от берега фортов в ночь и утро 8 марта. В полный рост и ровными цепями пошли курсанты в атаку. Мы следили за ними с глубоким волнением и страстно желали нм успеха. Помочь огнем больше не могли: слишком мало было расстояние между атакующими курсантами и огневыми точками мятежников. Атака выдохлась. Не могли курсанты преодолеть кинжального огня множества пулеметов и пушек врага.

Говорили потом, что это была только разведка боем. Для солдата, впрочем, разведка боем — всегда бой! Долго еще, до 17 марта, на льду чернели трупы наших друзей, вызывая у нас чувство угнетающей горечи и жажду мести.

Походная кухня к нам прорваться не могла, а вот сани с подарками петроградских рабочих проскочили. Нам привезли карандаши, бумагу, конверты, иголки, нитки — все, что мог дать фронтовикам великий, измученный город. В конвертах записки с пожеланиями боевого успеха, многообещающее:

«Приходи победителем. Найдешь меня на Лаферме. Маша я. Обогрею и приласкаю».

Милая и дорогая! Не ты ли в смутные дни вместе с другими дубасила нас кулачками на Большом проспекте и у ворот Судостроительного? Ты забыла это? Хорошо, если забыла. И я не помню. Но твоей записки не забуду. В ней ты вся, моя современница, боевая и озорная, добрая и ласковая.

Свет вражеских прожекторов ослабевал, а потом и вовсе погас. Говорили, что кончилось топливо. Но снаряды враг имел и настойчиво обстреливал наши позиции. Днем — в особенности. Ночью — стрельба по площадям, но это — семечки! Теперь у нас доставка снарядов и поднос их к орудиям проходили без особых помех. Появилась и долгожданная полевая кухня. Новая. Кони другие, новый ездовой и повар новый. О судьбе старой не спрашивали. Сами понимали, и не принято это…

Наступило 17 марта. Атаку мятежных фортов курсантами мы поддерживали огнем в темпе стрельбы первого часа боя. Это требовало от орудийного расчета большой ловкости и предельной быстроты, обычно проявляемой разве только хорошими вратарями хоккейной команды. За неполные три секунды надо успеть вернуть орудие после отката, перезарядить, навести на цель и дать выстрел. Нужна еще исключительная выносливость. Люди падали от усталости, ловя воздух открытыми ртами, а стрельба все продолжалась тем же бешеным темпом.

Доставалось и нам, прикомандированным. В каждую минуту надо было подать к орудиям 130—140 снарядов, и это задача не из легких!

Враг упорно отстреливался. В его огневых налетах участвовала вся могущественная артиллерия кораблей и фортов. После того, как курсанты овладели седьмым, шестым и, в особенности, четвертым фортом и частью сил выступили в направлении острова Котлин, по мере продвижения к крепости и мятежным кораблям Южной группы войск, — огонь врага стал ослабевать. Сопротивление его было сломлено. Раздавались только отдельные залпы из дальнобойных орудий. Последним залпом был убит один из наших ребят, один из красных финнов — Хилтунен.

Нашу школу, одну из лучших частей в гарнизоне, держали в городе до последней возможности. Пешим порядком она выступила только в ночь на 17 марта и, наступая во втором эшелоне, созданном для развития успеха, — в ночь на 18 марта вошла в форт «Тотлебен». Небольшая группа курсантов на лыжах несла патрульную службу между «Тотлебеном» и финским берегом. Командовал ими Тойво Антикайнен. Предупредить прорыв и бегство в Финляндию многотысячной массы мятежников эта группа, численностью менее десяти человек, конечно, не могла и не такая была ее задача…

Через несколько дней нам, победителям, пел Ф. И. Шаляпин. В тот вечер песни Шаляпина меня не тронули. Слишком мало я понимал в искусстве, и, наверное, требовалось некоторое время для перестройки, чтобы после звуков артиллерийской канонады воспринимать высокохудожественные музыкальные произведения.

 

ЛЫЖНЫЙ РЕЙД НА КИМАСОЗЕРО

Осенью 1921 года белофинские захватчики еще раз вторглись в Советскую Карелию и, используя почти полное отсутствие на севере советских войск, вместе с карельскими кулаками, лавочниками, барышниками и пройдохами всех мастей, в свое время сбежавшими в Финляндию и там обученными приемам истребления людей, — сравнительно быстро захватили северную и часть волостей в средней Карелии. В южную Карелию захватчики не вторгались. Там рядом Петроград, советские войска — страшно.

Вторглись белофинны под флагом освободителей и, действительно, по мере сил «освобождали» карельские деревушки от жалких остатков скота, случайно сохранившегося, от беличьих шкур и редких золотых пятерок, укрытых старухами в их тайниках. «Освобождали» немало карел от самой жизни. Словом, бандиты наносили тяжелые раны и так многострадальной Карелии.

Термин «белофинское вторжение» правильно выражает сущность этой очередной авантюры, но едва ли исчерпывает ее полностью. Конечно, вторглись белые финны, осуществляя захватнические устремления не знающей меры финской буржуазии. Но за ее спиной стояли более могущественные силы, поощряющие, финансирующие и «гарантирующие от возмездия». Словом, еще один оживший обломок умирающей, но пока не мертвой «всеобщей интервенции».

Вторжение началось с проникновения вражеских лыжников к линии Мурманской железной дороги и уничтожения там моста через реку Онду. Бандитский расстрел в это же время ругозерских коммунистов преследовал и другую цель — запугать население края и поставить карел на колени.

К декабрю 1921 года в Карелию прибыли достаточные силы Красной Армии, чтобы ликвидировать вражеское вторжение, но прибывшие войска не имели опыта боевых действий в лесистой местности, почти полностью лишенной дорог, не владели лыжами, не знали специфических особенностей малой войны и продвижение их вперед было крайне медленным.

В этих условиях Карельский Военно-революционный комитет приступил к формированию добровольческих лыжных отрядов из добровольцев финнов и карел для обеспечения флангов наступающих колонн и для действия в качестве передовых отрядов. Такие отряды, как правило, командными кадрами обеспечивала Интернациональная военная школа.

Наибольшую известность заслужил Добровольческий лыжный отряд северной колонны, часто именуемый батальоном Ниемеля. Известно, в частности, что шесть его командиров (из командиров и слушателей Интернациональной военной школы) — Ниемеля Калле, командир отряда, Вейсанен Иоган, Викстрем Альберт, Пеллен Альбин, Харвонен Лаури и Хельман Аксель были награждены орденами Красного Знамени. Три добровольца — Кирну Армас, Киннунен Август и Лааксо Аксель — именными часами.

Из Петрограда на Карельский участок фронта люди выезжали в глубокой тайне, но слухи доходили и до нас, рождая бурное желание померяться силами с белыми сейчас, когда мы знали, что превосходим их не только духовно, во и в боевой выучке. Но руководство молчало, и мы нервничали и поругивались:

— На черта нас держат?

— Тебя, милый мой, на племя оставили.

Пятого января, наконец, и мы поехали. Не все, правда, а около двухсот человек. И не на фронт, а как объясняли, для участия в зимних маневрах.

Командование, возможно, в какой-то мере знало о боевой задаче школы. Но разве оно скажет? Впрочем, и оно боевое задание получило только на станции Петрозаводск от командующего карельской группой войск А. И. Седякина. Нам, курсантам, командиры ничего не говорили, и мы вскорости ни в какой информации и не нуждались. Заработал солдатский телеграф, а какая тайна устоит против его силы?

— В каптерку первой роты привезли новые ватные брюки, телогрейки, валенки, полушубки — почти на всех курсантов…

— Во вторую роту мало дали…

— Пулеметчикам не всем привезли…

— Пушкарям всем…

— По числу обстрелянных выдают. Значит, на фронт…

— Раз новое все, значит — на фронт. Не выдаст интендант курсанту новых вещей в мирных условиях. Умрет, но не выдаст. На парад разве только…

Наблюдения дали вообще-то совершенно верное представление о предстоящем выступлении: в Карелию, и не всей школой. Обстрелянные только и более сильные. Подробности нас не интересовали!

Командование имело свои заботы, но немало дел и у каждого курсанта. В походе много разного добра потребуется: ножик, или хотя бы знать у кого из соседей в строю он есть, ремешки разные, шпагат, не очень малый гвоздик и острый, большая иголка и нитка крепкая, любого цвета. И мало ли еще надо иметь различного подручного материала!

Лыж и палок привозили много, но выбор был ограничен. Или очень толстые и тяжелые лыжи попадались, дубовые, заказанные царским командованием для малочисленных лыжных групп старой армии, или спортивные, длиною более трех метров, узкие, рассчитанные на движение толканием только руками по заранее проложенной прямой лыжне на ровной местности. Плохие были и палки. Бамбуковые, в оглоблю, или тоненькие сосновые с фанерными кругами.

Выбирали и чертыхались:

— Бери! Не на скоростной бег идешь…

— Вот именно, не на бег.

— Заменим после. Заберем у кого…

К вечеру пятого января мы покидали Петроград. Не впервые на фронт выезжали, но обычно провожать нас было некому Былая среда оставалась где-то вдали и для большей части курсантов новые связи еще не сложились. Но на этот раз были и проводы, да еще какие! Перед отходом поезда по вагонам прошел Главнокомандующий вооруженными силами республики С. С. Каменев, бегло ознакомился с нашим вооружением и снаряжением и пожелал нам успеха.

Мы были рады такому вниманию и им гордились:

— Сам, понимаешь, главнокомандующий…

— Не на пустяковое дело посылают, раз сам проверял…

С. С. Каменев выделил нам и свой паровоз до Петрозаводска. Немаловажный показатель значимости нашего отряда.

В Петрозаводске к нашему поезду подошел Э. О. Гюллинг, председатель Карельской Трудовой Коммуны и глава Революционного комитета, созданного для ликвидации вражеского вторжения и поднятых врагами мятежей. Ребята, знавшие Гюллинга лично или просто более смекалистые, подошли к нему и попросили спирту. Для лыж только, конечно. Гюллинг улыбнулся, — в лыжах он не менее нашего понимал, но спирт выдали. По бутылке на человека. Морока с этим спиртом в пути получилась. Молодые спирт видели впервые и его ценности не понимали. А более зрелые и опытные курсанты, как это ни странно, не умели хранить такое нужное им зелье и то и дело на привалах обращались:

— Может, нальешь малость? При падении пробка отскочила и все вылилось. Так неловко упал…

Конечно, приходилось выручать товарища, потерпевшего столь печальную утрату.

Лыжный рейд Интернациональной военной школы по сути дела начинался со станции Масельгская и первый переход до селения Паданы, примерно 65—70 километров, был особенно тяжелым. Снег был наносный, плотный и скольжение никудышное. Да мы еще тащили станковые пулеметы на волокушах, передавая их от роты роте. Тащить эти волокуши прямо-таки лошадиная работа! В поход мы еще не втянулись, снаряжение разумно подгонять не научились и многие так устали, что в селе Паданы ночью стонали и спали плохо. Я в ту ночь бессонницей не страдал — меня назначили дежурным по гарнизону.

Говорили потом, то первый переход был умышленно осложнен для окончательного выявления слабых лыжников и для их отсева.

В дальнейшем мы продвинулись в селение Лазарево и там, 10 января 1922 года, отряд разделили на две неравные части. Все руководство, медицинская служба, обоз образовали так называемую ругозерскую группу общей численностью 70—80 человек, которая прямого участия в рейде в дальнейшем не принимала.

136 курсантов, слушателей и командиров, вооруженные винтовками со штыком, шестью ручными пулеметами «Матсена» и «Шоша» пошли в рейдирующий отряд под командованием командира пулеметной роты школы Тойво Антикайнена. В дальнейшем, после первых переходов, из этого отряда были возвращены в ругозерскую группу еще несколько слабых лыжников и в дальнейшем численность отряда едва ли превышала 130 человек.

Отряд состоял из двух небольших стрелковых рот и пулеметного взвода под командованием курсанта Анттила, в дальнейшем генерал-майора Советской Армии. В составе взвода пулеметчики обычно не действовали и популеметно были приданы в огневое усиление стрелковых взводов.

Командиром первой стрелковой роты был ее курсовой командир, питерский рабочий-мраморщик, Иоган Хейкконен. Он же был и заместителем командира отряда. Второй ротой командовал Эркки Карьялайнен, командир этой роты в школе. По штатам того времени начальника штаба отряд не имел. Адъютантом командира был Симо Суси, из слушателей повторного курса.

Несколько отборных лыжников — Вуоринен, Кемпас, Кярня и, кажется, Тойкка были назначены связным командира отряда, а Пихканен и Киивяри — переводчиками. Слушатели повторного курса, как правило, становились в строй рядовыми. Обоза отряд не имел, не было ни врача, ни фельдшера. Все медицинские работники, как и хозяйственники, в один голос заявляли, что лыжами не владеют. Но выход был найден. Каждому курсанту выдали по два «индивидуальных перевязочных пакета» и еще сумку с медикаментами на роту. Но таскать ее было некому и мы расправились с ней простейшим образом — медикаменты побросали и в сумке поочередно таскали топор, необходимейший инструмент в зимнем лесу. Вторая рота, как потом рассказывали, свою сумку сохранила.

Нагрузка на курсанта и на командира была предельной: винтовка, 120 патронов к ней и еще 20 для ручных пулеметов, по две гранаты, смена белья, ботинки, котелок и продовольствия на десять суток пути. Подойдет, бывало, курсант к своей ноше и наваливает на плечи в порядке пробы. Тут же и бросает.

— Нет, братцы! Осел нужен.

— Боже! Под такой маленький вьюк еще второй осел?

Острая речь, бичующая проявления слабости, применялась широко и я думаю — поощрялась руководством.

Вспоминается, как курсант Пихканен, старшина нашей роты, идущий в конце колонны, от усталости свалился в лыжню и подошедшим к нему курантам с трудом выдавил несколько слов:

— Идите, не задерживайтесь! Я больше не могу. Конец мне…

Недолго думая, ребята начали зарывать его в снег и укрывать хвоей.

— Хоть от лисиц пока. А там уж похоронят…

— Что вы делаете, ребята, зачем?

— Ты же умираешь, Вильфрид…

— Я умираю? — И, с трудом поднимаясь на ослабевшие ноги, он, самый культурный курсант в роте, только один играющий Шопена по нотам, — обложил нас увесистым старорежимным матом.

Больше он не отставал и прошел свой путь до конца, близкого, к сожалению.

Лиц, желающих справляться о дальности расстояний, считали слабаками и для них имели в запасе самые ядовитые ответы:

— Но и устал же! Не знаешь — далеко ли еще?

— Знаю. Бывал тут. Лес тот видишь?

И тут же сильными рывками отрывается вперед. Отстающий с трудом догоняет и опять с вопросом:

— Ну скажи, сколько же осталось?

— Я ж тебе говорю — тот лес видишь?

— Ну, вижу. В том лесу, что ли?

— Почему в лесу? Я говорю — лес видишь? Лес тот километров на восемь. Там болото малость поболее будет, потом опять лес такой же, озеро потом и луг за ним. Ну там уже мало и остается. Раза два камнем кинуть и остаток добежать…

После нескольких переходов у всех накопилось немало самых язвительных ответов, лишь бы кто-нибудь спросил о расстоянии. Но желающих больше не было.

В общем, отстающих мы не имели. Они и появляются в колоннах, за которыми следует транспорт. У нас же отставать было некуда.

Значительные трудности встретились во время преодоления Масельгского кряжа. Подъем был крутой, снег глубокий, пушистый и мягкий, а такой снег на крутом скате — штука коварная. Сползает! Ночь выдалась мрачная — темнота, снегопад, вьюга. И все же, на мой взгляд, в описаниях похода, в общем верных, эти трудности преувеличены. Тяжесть подъема на перевал объяснялась усталостью от предыдущих переходов, вызывавшей как хлесткую брань, так и острые шутки.

Масельгский кряж мы бы с ходу взяли, если бы он возник перед нами хотя бы несколькими переходами позже, но такова солдатская судьба: все неприятности непременно возникают в самое неподходящее время. В поход толком еще не втянулись, изрядно устали днем, да и тяжелы были наши вещевые мешки. Позднее, когда их вес стал заметно уменьшаться, а ремни все туже затягиваться, начались разговоры о том, что не так уж тяжелы они и были. Сами ребята, мол, слабаки и недоноски.

Пенингу, небольшой хуторок, наша вторая рота захватила внезапно и почти без боя. Внешнюю охрану сняли, но один часовой успел поднять тревогу. Вспыхнула небольшая перестрелка, в ходе которой несколько белых было убито, в их числе начальник усиленного полевого караула, лейтенант финской армии. Один из наших курсантов получил небольшое ранение. Захваченных пленных отправили в обратном направлении через Масельгский кряж в тыл, выделив конвой из числа курсантов, слабее других подготовленных для дальнейшего похода.

В Пенинге отряд получил отдых, а потом направился прямо на Реболы. Шли лесами, и этот переход был действительно очень тяжелым. Сказывалось не только расстояние — около 70 километров, но главным образом обилие снега, доходившего до пояса. Но и это не все. Несмотря на сильный мороз, в лыжне появлялась вода, а в морозную погоду это уже бедствие! Пробивать лыжню в глубоком снегу тяжело и головного приходилось менять очень часто; но и в колонне было нелегко: вода выступала и снег комками примерзал к лыжам. И головного охранения далеко не пошлешь — по такому снегу не оторваться ему от колонны!

Шли тяжело. Я уже несколько раз пробивал лыжню. И тут мы внезапно наткнулись на довольно длинный деревянный мост, а через него — санный путь. Это было неожиданностью. Укрывшись в кустах, мы дали знать колонне. Подошел Антикайнен с несколькими командирами. Стало ясно, что мы уклонились от нашего направления, но куда? Карты не было. Вернее, были какие-то карты плоской съемки, без горизонталей, но что от таких карт в лесу? Один из курсантов раньше воевал в этих местах и он узнал мост. Оказалось, что мы попали на дорогу в селение Чолка. До Ребол было далеко, люди устали и Антикайнен приказал следовать в Чолку и оттуда, после небольшого отдыха, ночью напасть на Реболы.

К Реболам мы подошли ночью, с предельными предосторожностями. На протяжении нескольких километров не пользовались лыжными палками из-за их специфического поскрипывания. В село ворвались с разных сторон, осмотрели все дома и пристройки, но белых там не нашли. «Карельское правительство» проявило завидную подвижность: напуганное продвижением южной колонны наших войск, оно укатило в Финляндию.

После отдыха мы направились на Кимасозеро. От Ребол до Кимасозера расстояние порядочное. Переходов на этом участке было несколько.

Как уже говорилось, важнейшим условием успешных боевых действий наше командование считало внезапность нападения. Поэтому план операции держался в секрете.

Головные дозоры маршрут знали только на один переход. До смены.

Чтобы противник не обнаружил отряд раньше времени, разведка на большие расстояния вперед не высылалась. В сторону же она выходила далеко. Проводник из пленных, если такой был, двигался не в головном дозоре, а за ним, метрах в 100—200 под охраной особо выделенного курсанта, имевшего строгий приказ: при малейшей попытке проводника предупредить врага, покончить с ним без шума и мгновенно. Впрочем, такие меры не понадобились. Все пленные добросовестно выполняли обязанности проводников и охотно рассказывали все, что знали о расположении, численности и планах врага.

Особой заботой в отряде был перехват разведывательных групп, связных и дозоров врага, его сторожевых застав и полевых караулов. Эти меры осуществлялись всегда точно и быстро, с четкостью исправного автомата. Любопытны признания врага по этому поводу. Илмаринен, именовавший себя «начальником лесных партизан», писал, что его разведывательные партии были захвачены лыжной ротой красных финнов, следовавшей им навстречу. Поэтому в Кимасозере белые не располагали никакими данными о нависшей над ними опасности. Признание, достойное внимания! Он мог бы еще добавить: бесследно для белых «исчезли» две сторожевые заставы и большое число связных и дозорных.

И это в тылу врага, имевшего подавляющее превосходство в лыжниках!

Приведу один пример, показывающий, как такие перехваты осуществлялись.

Из селения Конецостров Антикайнен с одной только нашей ротой совершил разведывательную вылазку в сторону от основного направления — в поселок Роуккула, Там рота захватила разведгруппу врага, и выяснилось следующее: о захвате нами Конецострова враг не знает. О нашем подходе к Кимасозеру — также. Километрах в двадцати южнее Кимасозера по нашему маршруту на берегу небольшого озерка находится сторожевая застава белых. В лесу, на небольшом удалении от Кимасозера, — финский лыжный батальон в составе нескольких сот человек. Точнее место расположения батальона и его назначения никто не знал.

Началась наша бешеная гонка на Кимасозеро. Нужно было использовать внезапность, достигнутую такими усилиями. Сторожевую заставу противника, которая, мы знали, встретится на нашем пути, было решено снять полностью и, как всегда, без шума! Ночью мы захватили двух связных врага, следовавших в гарнизон Конецострова. Пленные подтвердили: о захвате нами Конецострова враг не знает. У белых есть сторожевая застава на берегу озера, в ней около тридцати человек. Они считают, что до красных далеко! Охраняется сторожевая застава в ночное время патрулями. Днем — только часовой и подчасок. Солдаты сидят в бараке, обычно дуются в карты. Лыжный батальон белофиннов километрах в пятидесяти восточнее Кимасозера.

Дальше головной дозор вел я. В его составе были курсанты Пуллинен, Пихялисто и еще один из пулеметной роты. За нами шел под охраной захваченный вражеский связной. Второй из пленных следовал в голове колонны. Мы имели точный и четкий приказ: встречающихся связных врага перехватывать без выстрела. По достижении озера установить наблюдение за сторожевой заставой. Себя не обнаруживать!

Стояла лунная ночь. Мороз был умеренный и скольжение такое, что, кажется, лыжи сами хода просят. Полная тишина нарушалась только легким шуршанием лыж и ровным, в такт, поскрипыванием лыжных палок.

Мы увлеклись скоростью и не сразу заметили, что цепочка связи с колонной оборвалась Тут же и пленный предупредил, что до озера не больше километра. Остановились и замаскировались в кустах. Пошарили в мешочках — ничего съедобного! По-видимому, еще на большом привале все прикончили. Покурить бы, но понимали — нельзя. Табачный запах быстро распространяется в зимнем лесу.

Внезапно со стороны озера показался лыжник. Шел он прямо на нас по еле заметному следу связных, захваченных нами ночью. По одежде — серому полупальто с белой повязкой на рукаве, серым брюкам и белой папахе — поняли: финн. Карел так добротно не одевали. Решили подпустить его вплотную, но тут же заметили еще с десяток лыжников, лениво плетущихся один за другим. Положение обострилось. Любой выстрел поднимет сторожевую заставу, а она, в свою очередь, гарнизон на Кимасе. А тогда утеряно главное наше преимущество — внезапность. И кто знает, как потом может сложиться судьба отряда? Многочисленный белофинский лыжный батальон в ближайшем лесу — не мелочь. Решение принимаем быстро:

— Ребята! Вы куда? — Не окриком, конечно, «по-дружески».

— Мы… Мы на разведку в Конецостров. Сведений оттуда нет…

— Хорошо, что встретились. Как раз попались бы. Красных там видимо-невидимо…

— Вы кто такие? — спрашивают финские солдаты.

— Мы? Бежим из Конецострова. Колонна за нами. Мы — охранение. Садитесь. Пока и курить можно. При капитане не курите. Злой очень. Запрещает в лесу курить.

Поверили. Выручили знание языка, белые халаты и одинаковое вооружение. Может быть, еще и выдержка.

Подошел отряд и обезоруживание противника не вызвало осложнений. Пленные подтвердили: впереди сторожевая застава врага — человек тридцать. Часовой один у входа в барак. Со стороны Кимасозера зимник. По нему связь с начальством.

Вперед вышла другая, более сильная группа курсантов. Она обошла озеро лесом и в тылу сторожевой заставы противника вышла на зимник. По нему, в колонне, на сторожевую заставу. Одного курсанта оставили с часовым и вошли в барак. Белых оттуда выставили. Без оружия, конечно, и на штанах и кальсонах срезали все пуговицы и крючки. Так и на конвой напасть, не смогут и лишней резвости не покажут. Справедливости ради надо признать — это было не наше изобретение. Так рекомендовали поступать еще уставы старой русской армии.

Итак, путь на Кимасозеро открыт!

Тот же Илмаринен писал потом, что красные имели точные данные о положении дел в Кимасозере, раз осмелились так дерзко напасть.

Не возражаю. И имели и осмелились!

Кимасозеро решено было атаковать, используя предрассветный полумрак, а светлое время — для отражения контратаки, если бы белые попытались вернуть село. По предварительной наметке, — а она давалась перед каждым боем, — нашей роте следовало атаковать село в прямом направлении и захватить его центр, где располагались главные силы врага, а второй роте обойти его слева и двигаться в противоположный конец, одновременно перерезая пути отхода. Но это — предвари-тельный план, а окончательный после личной рекогносцировки командира.

Незамеченными подошли мы к селу и начали сосредотачиваться в предбоевые порядки — в линию взводных колонн. Но полностью подготовиться к атаке не удалось. Безобидный трезвон церковных колоколов, приглашавший верующих на раннее богослужение, мы ошибочно приняли за сигнал тревоги и, чтобы выиграть время, по команде Антикайнена бросились в атаку.

Мне не повезло. В качестве направляющего во взводе я бросился в атаку, но в полумраке угодил на снежный вал, в виде козырька висевший над береговым обрывом, и с довольно большой высоты полетел на лед, почти под ноги белому часовому. Одна лыжа оторвалась и ушла далеко вперед. Ушибов не получил, снег был глубокий и мягкий, но положение оказалось не из приятных. Впрочем, в затруднение попал и белый часовой Шутка ли: под звон колоколов сверху летит человек в белом халате, да еще так образно выражается по-фински. И он заколебался. То поднимет винтовку и прицелится, то опустит. Пока мы переругивались и я на одной лыже подбирался к нему, с тыла подоспел один из наших курсантов и снял часового.

Атака удалась, белые не только не успели организовать сопротивление, но многие из них были захвачены в одном белье. Гарнизон занимал несколько домов. Выстрелы из них все же раздавались, возникали небольшие перестрелки, и вторая рота, хотя и заняла другой конец села, все же не успела надежно перерезать всех путей отхода. Часть беляков сбежала, в том числе и один из их главарей — Исонтало.

Задание РВС было выполнено. Белые потеряли полевой штаб, склады боеприпасов, госпиталь, а главное — наш удар произвел настолько деморализующее воздействие на противника, что он стал спешно отводить свои войска по всей линии фронта. Захватив пленных и освободив нескольких бойцов нашей армии, попавших к белым и ожидавших смерти, мы направились обратно в Конецостров, имея значительный обоз, отбитый у врага.

По овладению Кимасозером наш отряд превратили в передовой отряд южной колонны, и мы действовали самостоятельно в 3—5 переходах впереди авангардных частей колонны.

В селении Барышнаволок внезапно, к концу дня, наскочили на довольно хорошо организованную оборону противника и понесли первые потери. Четыре курсанта: Копала Генрих, Мойсио Вяйнё, Неволайнен Армас и Лунквист Гуннари — были убиты и несколько человек ранено.

Совершив сравнительно глубокую разведывательную вылазку в селение Келловаара, в дальнейшем отряд проследовал в направлении Вокнаволок — Войница.

С Костомукшей у меня связано неприятное воспоминание. Но из песни слова не выкинешь. Расскажу и об этом. В яркую лунную ночь мы подошли к поселку из нескольких домиков. Лунный свет хорошо освещал противоположный берег небольшого озерка и одинокий дом, сиротливо стоящий на том берегу. Нам предстояло пересечь это озеро и следовать дальше на север, в направлении Костомукши, и мне со взводом поручили разведать тот берег — нет ли там вражеских сил? Отряд в это время располагался на малый привал за домами и пристройками на нашем берегу озера.

Перейдя озеро, я оставил взвод на дороге и сам с двумя курсантами вошел в дом. Первая комната была нежилая, холодная и на полу местами следы снега. Эту комнату мы осматривать не стали. Что в ней может быть интересного! Вторая комната была просторная и теплая. В ней накурено. Горела маленькая коптилка. На полу множество окурков финских папирос, еще влажных, и тряпки со следами чистки ружейных стволов. Мы пересчитали тряпки с нагаром — около пятидесяти. Картина стала более или менее ясной: были финны. Карелы папирос не имели и курили махорку или самосад. По числу тряпок решили, что было тут около полусотни солдат и недавно, полчаса или час, как ушли. В подполье нашли женщину средних лет, хозяйку дома, как она говорила. На вопросы она отвечала невразумительно и что она, по нашему, вообще могла знать, напуганная до одури? Долго мы с ней не разговаривали, но вообще она подтвердила уже известное нам: да, финны были, да, около полусотни, недавно ушли.

Так я и доложил Антикайнену.

Местность считалась разведанной и отряд выступил без головного походного охранения. Когда голова колонны достигла разведанного мной дома, ее встретили залпами из полсотни винтовок. Враг бил почти в упор с расстояния 25—30 метров. Очевидно, белые нервничали, струсили и, может быть, им в какой-то степени мешал и слепящий лунный свет, падавший в глаза. Били они поверх наших голов, и отряду удалось без потерь вернуться обратно. В хвосте колонны плелся и я. Слышу голоса: «Удачно выпутались, благополучно».

Признаться, я никакого благополучия не ощущал и, не ожидая вызова, подошел к Антикайнену. Тут же стояли Хейкконен, Суси и другие командиры.

Трудно было мне стоять перед разгневанным Антикайненом. Очень трудно. Вопросы били и все более безжалостно обнажали всю несостоятельность моих действий:

— Берег ты разведал?

— Я.

— Ушли финны? Полчаса или час как ушли?

— Я думал…

— Не думать тебя туда послали, а разведать! Ты домик обошел, до опушки леса дошел? Берег озера осмотрел?

Ничего я этого не сделал и потому стоял молча, опустив голову, мечтая провалиться сквозь землю. Ну, вот и заключение:

— Пойдешь снова. Один разведаешь, раз со взводом этого сделать не сумел. Ты понял?

Еще бы не понять! Пулей пересек я озеро и с гранатой в руке, без кольца и с отодвинутой чекой, — так в плен не захватят, — ворвался опять в этот дом. Тут сразу все и прояснилось. Из первой, нежилой комнаты была еще одна дверь во двор. Дальше широкая тропа к ограде и по ее внутренней стороне более полусотни стрелковых ячеек. И около каждой из них лежало по нескольку стреляных гильз. Значит, я подвел отряд под огонь сильной, заранее подготовленной засады белых. Счастье, что солдаты господина Илмаринена, изучая тактику войны в лесах, усвоили и привычки лесных обитателей — зайцев. Попадись белые к нам в таких условиях, никто бы из них не ушел.

На этот раз белых, кажется, в самом деле не было. Исчезла и хозяйка дома. Но я с докладом не торопился. Осмотрел берег. Может быть, там есть другие, запасные окопы? Дошел до опушки леса и там нашел то, что искал — свежий след большой группы лыжников на север, в сторону Костомукши. Значит, белые действительно ушли. Возвращаться еще раз на обратный берег озера мне не понадобилось. Мой взвод ожидал меня на дороге, возле дома за оградой. Его появление не было для меня полной неожиданностью. Знал я и все мы знали: Антикайнен накажет за ошибки и промахи, но на погибель не пошлет и из беды выручит.

Мое участие в лыжном походе Антикайнена закончилось в селе Вокнаволок.

В бою за Барышнаволок я получил легкое ранение. Его даже ранением назвать трудно — задела пуля мягкую ткань ноги. Перевязав ногу, я продолжал поход, слегка прихрамывая. В ходе рейда, — а переходов опять было порядочно, — повязка сползла. В рану попала грязь, началось воспаление, и в Вокнаволоке я свалился. Село пустовало. Население угнали в Финляндию. Другие, участники белого вторжения, сбежали туда сами. Наши выступили на север, и белые тоже в село не заглядывали. Словом, во всем селе я остался один. По нашим расчетам до Ухты был один хороший переход и оттуда обещали выслать врача и сани. Но тут начались бои за Аянлахти и Войницу и, конечно, было не до меня. Вообще эвакуация раненых в ходе такого рейда представляет почти невыполнимую задачу.

На четвертые сутки меня подобрал идущий по нашему следу авангард южной колонны.

Интернациональная военная школа в карельских событиях 1921—1922 годов участвовала несколькими группами или отрядами лыжников и все они доблестно выполнили свой воинский долг. Наибольшего успеха добился главный из них, выполнявший особое задание Верховного командования — лыжный отряд под командованием Тойво Антикайнена, и руководство чрезвычайно высоко оценило заслуги этого отряда. 12 командиров и 14 курсантов было награждено орденами Красного Знамени и школа, в числе первых трехсот частей и соединений в РККА, стала Краснознаменной. Этот орден до наших дней украшает боевое знамя Ленинградского дважды Краснознаменного высшего общевойскового училища имени С. М. Кирова, прямого наследника финских командных курсов. Вторым орденом училище награждено за оборону Ленинграда в неизмеримо более трагическом 1941 году.

Около 70 командиров и курсантов было награждено часами. Но к какому из лыжных отрядов принадлежали награжденные, с полной достоверностью сказать сейчас уже невозможно, поскольку именные списки отрядов не сохранились. Наиболее полный, но все же не окончательный и в известной мере приближенный список лыжников отряда Антикайнена приводится в сборнике под редакцией Е. С. Гардина «На Кимасозеро».

Боевой успех лыжного отряда Антикайнена был обусловлен рядом предпосылок:

Отряд состоял из лучшей части курсантов, отобранных из более чем четырехсот лиц списочного состава, по добровольному желанию. Не допускалось ни малейшее принуждение или проявление пренебрежения к тем, которые заявляли о своей неподготовленности к большим лыжным переходам, которые, — как нам объявляли, — отряду предстояло совершить в ходе зимних маневров войск округа.

Больше того — в Паданах, Лазареве и еще раз в поселке Пенинга из отряда отчислялись все, чья физическая подготовленность или умение владеть лыжами вызывали сомнение. И это было правильно! В лыжном рейде по тылам врага одного желания мало. Нужна еще и сила.

Так сложился отряд, в котором почти все курсанты и командиры имели одинаковую физическую подготовку и равные боевые возможности.

Большое значение имело духовное единство коллектива. Может быть, это единство и было еще одним проявлением той высокой девятой волны, которая в свое время воодушевила наши народы на борьбу против бесконечно более сильных врагов, и в дальнейшем, в ходе тяжелейших сражений, превратилась в массовый героизм, постоянное свойство советских людей. Может быть, и тогда ничего другого не оставалось…

На этой внутренней спаянности и духовной зрелости покоилась строжайшая воинская дисциплина, немаловажный источник силы отряда. Все приказания и распоряжения выполнялись мгновенно и самым лучшим и действенным образом. Соблюдение военной тайны было строгим. Маршрут движения, например, объяснялся только головному походному охранению, но не дальше очередного привала.

Разумеется, и самый тщательный отбор людей еще не создает боевого коллектива. Сплачивание людей в коллектив, воинский в особенности, дело командира, его умения и такта. И мы такого командира имели. Им был Тойво Антикайнен. Не следует, конечно, забывать исключительной роли в отряде Иогана Хейкконена, командира 1 роты курсантов и заместителя командира лыжного отряда, с его тактом, мягкой и непреклонной требовательностью и боевым опытом. Но все же, прежде всего Антикайнен.

Наверное, у всех, лично близко знавших этого многогранного и сильного человека, сложился свой собственный его образ. Есть такой образ Антикайнена и у меня. Основа его — образ Антикайнена на трибуне в тягостное утро 1 сентября 1920 года. Постепенно этот образ обогащался новыми сторонами, не вытеснившими первого — боец политического фронта своей эпохи, массовик в самом верном и лучшем понимании.

Антикайнен — выходец из среды рабочей молодежи Финляндии и выросший в борьбе за власть Советов, — нуждался в постоянном общении с массами и оно было для него внутренней потребностью. Формы этого общения были самые разнообразные, и нередко — неожиданные.

Так, например, можно было увидеть Антикайнена, командира роты курсантов, ходившего на руках вместе с курсантами на плацу во время перекура или весело кувыркающегося вместе с ними. И кто бы угадал в такие минуты в этом невысоком белобрысом пареньке с мальчишескими веснушками того строгого ротного командир, которым он только что был, или неутомимого партийного вожака?

Многие в отряде давно знали Антикайнена. Были такие, которые вместе с ним окончили советские финские командные курсы в конце апреля 1919 года и в тот же день вместе с ним выехали на Олонецкий участок фронта, куда Антикайнена направили командиром взвода пулеметной команды 1 финского советского стрелкового полка.

Были курсанты и командиры, вместе с Антикайненом служившие в 164 финском коммунистическом и 6 финском стрелковом полках, вместе с ним и под его руководством обороняли Петрозаводск летом 1919 года и осенью того же года участвовали в десантной операции в Заонежье. Многие, под руководством Матсена и Антикайнена, к концу лета 1920 года дошли до рубежей Ухты, Юшкозера, Санансалми, освобождая страну.

И Антикайнен хорошо знал нас, курсантов — и каждого, и способности отряда в целом. Умел поднять людей, казалось бы, на невозможное, когда в этом возникала необходимость. Его требовательность, непреклонная и часто суровая, не вызывала жалоб или недовольства, напротив — встречала глубокое понимание.

Он знал, что мы не избалованы теплым жильем, питанием и удобствами; знал, что мы понимаем: раз в отряде нет врача, фельдшера или хотя бы санитара, нет никакого обоза, — то не будет ни стертых ног, ни серьезных обморожений, никто не отстанет от колонны из-за поломки лыж или лыжных палок.

Скорость движения колебалась в пределах 6—7 километров в час, хотя мы были способны и на большие скорости. Там, где на лыжне появлялась вода, скорость падала намного ниже. Дневные переходы были разные. Короткие, по 25—40 километров, но были и семидесятикилометровые. Дневки нерегулярно и разной продолжительности, от 1 до 3 суток, по обстоятельствам.

Какая бы ни была погода, скольжение или состояние снежного покрова, никогда не случалось, чтобы намеченный переход не выполнялся. Если такая опасность возникала, погрешности в темпе движения компенсировались увеличением числа ходовых часов. Прием простой и действенный!

Бывало, в ходе движения внезапно меняли головное походное охранение. Это означало, что либо оно выдохлось, пробивая лыжню, и потеряло скорость, либо Антикайнен, в целях сохранения тайны, резко менял направление движения. В таком случае смена головного охранения тоже стала необходимостью. Высланное ранее походное охранение не знало нового направления.

Антикайнен не был физически особенно сильным человеком и он нередко уставал. Но мы, курсанты, об этом догадывались только по его шагу в лыжне. Лыжня все покажет! Еще и потому, что в такие вечера не Антикайнен, а Хейкконен или адъютант командира Суси проверяли расположение курсантов на отдыхе. Уже после Хейкконен писал, что хотя Антикайнен иногда и уставал, но никакая усталость не заставляла его отказаться от участия в разведывательных вылазках. Помню и я, как Антикайнен шел с нашей только ротой из Барышнаволока в поселок Часовая гора, всего туда и обратно 80—90 километров.

Из сказанного не следует, что Антикайнен только и рвался в бой и всегда шел во главе лыжного отряда. Он стремился наилучшим образом выполнять приказ Революционного военного Совета Республики и, конечно, был впереди нас духовно, знаниями и волей. Но он командовал лыжным отрядом, а не его походным охранением, и не он прокладывал лыжню.

Тойво Антикайнен был именно таким командиром, в котором мы нуждались — требовательным начальником и добрым и суровым другом. И мы, кажется мне, заслужили такого командира.

Помню себя перед гневным Антикайненом после моей неудачной разведки в походе. Трудно мне было тогда, тяжело и стыдно. Но это — одна сторона. Помню и другую. Площадь Восстания в Ленинграде. Рука Антикайнена на моем плече:

— Рад, что то уцелел, что вожу тебя в строю. Приеду к тебе, поговорим.

Не помню уже, что именно он обещал мне рассказать — что-то важное или просто интересное? Встреча была внезапной, короткой, и совсем мало было тогда сказано слов. Но это были слова все того же старого, доброго и сурового друга. И Антикайнен сдержал обещание, приехал, но я был в отъезде, и мы разминулись. И больше нам не суждено было встретиться.

Осенью сорок первого в Горьком, в госпитале, я узнал о гибели Антикайнена. Время было суровое. Может быть, самое трагическое в нашем нелегком прошлом. Враг еще не знал больших поражений, и мы не ощущали радостного вкуса больших побед. Враг пробивался к Москве и стоял под Тулой.

Потери были огромные и люди уже боялись почтальона. Что он сегодня принесет? Жив ли близкий тебе человек, муж, сын, брат или сестра, или уже похоронные в конверте? В такое время отдельные потери переносились легче. Много было потерь. Слишком много, и мы, с болью, начали привыкать к ним…

Тогда же, 4 октября, ушел из жизни и наш командир, глава красных финнов в 1918—1920 годах — Тойво Антикайнен. Хорошо о нем, боевом руководителе финских коммунистов своей эпохи, писал Тууре Лехен, лучше других на протяжении многих лет знавший Антикайнена:

«Железная, несгибаемая воля, спаянная с мягкой человеческой нежностью».

Кратко и верно. Лучше не скажешь.

Последняя моя встреча, уже не с Антикайненом, а с его записями, его духовным миром, состоялась не так давно. Тойни Мякеля, мой товарищ курсантских лет, передала мне две тетради в черной обложке: «Тойво написал… тюремные его..» С чувством благоговения и какого-то неосознанного страха я взялся за эти тетради. Что мог написать нам, оставшимся в строю, Антикайнен, приговоренный к пожизненному тюремному заключению? Что завещает он нам, людям? Одна тетрадь содержала записи по философии. Другая — уроки по русскому языку. Вот он, живой Антикайнен!

…Миновали многие годы и вот я, старый уже человек, направляюсь на поиски курсантской могилы тех далеких лет. Место себе представлял необычайно четко: на поляне, в маленьком лесном островке возле поселка Барышнаволок, на берегу величественного Нюк-озера. Это именно та могила, над которой выступил Тойво Антикайнен и которую мы клятвенно обещали никогда не забывать. Эту могилу и речь Антикайнена над ней, с большой любовью к красным финнам, показал читателям тогда еще молодой писатель Геннадий Фиш в повести «На Кимасозеро». Не знаю, что приковывало Геннадия Семеновича к этой небольшой по масштабам и далеко не выигрышной теме. Знаю только одно — он остался верным этой теме до конца своих дней и мы, красные финны старшего поколения, потеряли в нем верного и дорогого друга.

От поездки товарищи меня не отговаривали. Но сомнения в успехе были и от меня их не скрывали:

— Давно это было. Далеко туда и вам уже…

— Да, сейчас шестьдесят восемь. Потом будет больше. Меньше уже не будет…

— Значит?

— Еду. Некому меня в этом заменить.

— Хорошо! Успеха вам, а мы позвоним в Муезерку. Попросим помочь.

Ну вот и Кимасозеро. В прошлом довольно большое село на полуострове и по обеим берегам озера сократилось размерами и уместилось на той небольшой береговой полосе, где раньше стоял маленький хуторок. Заброшенным поселок не назовешь. Есть электричество, почта, радио, телефон, четырехклассная школа, магазин, пекарня, лесничество, дорожный отдел и строится какое-то предприятие лесхима. Есть и небольшой клуб и комната для приезжих. Людей мало. По окончании четырех классов дети выезжают в интернат. Там заканчивают среднюю школу и превращаются в промышленных рабочих-горожан.

По выходе из вертолета встреча с сельским уполномоченным:

— Нам сообщили о вашем приезде. Но мало ли…

Действительно, тут я уже второй раз и всегда сверху падаю. Ну надо же!

Собралось несколько человек. О новостях бы послушать, а я все одно и то же твержу:

— Нет ли кого, кто в двадцатых годах в Барышнаволоке жил? Это ж недалеко от вас…

— Есть одна женщина. Степанова Клавдия Степановна. Только плоха она. Дойдет ли?

— Думаете, не может поехать, чтобы могилы точно показать?

— А сам ты дойдешь ли? Песок из тебя по пути не посыплется? — спросила меня одна старая женщина, пожалуй, постарше меня.

— Дойду, думаю.

— А на лыжах уже не дошел бы? Духу бы не хватило, поди?

— Да, на лыжах уже нет.

Пришла Клавдия Степановна, пожилая, на пенсии тогда, сейчас уже в могиле, — приветливая и тихая:

— Могилу знаю. Там на хуторе я жила, пока народ, из-за нового набега врагов, его не покинул. За могилой мы ухаживали. По праздникам красный флаг выставляли…

Мотор «Вихрь» работал исправно и вот из-за островов показалась довольно ровная прибрежная полоса с остатками строений. Поселок, еще в 1941 году оставленный жителями, ветшал. Дома покосились, некоторые и вовсе развалились и всюду бурьян. Но место узнал без труда, хотя и смущал вид лесного островка на поляне. Там же молодые сосенки росли, в оглоблю, а тут огромные сосны. Понял потом: «За те сорок восемь лет, пока я возмужал и, сделав свое, пришел в ветхость, — сосны только набирали силу.

— Клавдия Степановна, кажется тут, на островке?

— Ну.

— Тогда вы задержитесь немного. Я хочу сам, один…

Бугорок там был Это хорошо помню, и с этого бугорка Антикайнен выступил с речью. Могила была немного в стороне, и мы стояли за могилой, слушая Антикайнена. Бугорок нашел. Значит, и могила где-то тут.

— Вот же она, рядом с вами, видите? Земля еще осела потому, сказывали, малой глубины могила была.

Все было верно, и мне осталось только сказать:

— Да, тут.

— Столбик тут стоял, — говорила Клавдия Степановна. И мы нашли в траве этот столбик. — Ограда была, — говорила она, — с угловыми столбами и штакетник, — и мы нашли эти столбы и обломки штакетника.

Значит, эта могила сохранилась в памяти народной. Потеряли ее только мы, клятвенно обещавшие оберегать ее. Обидно, но так сложилось. Из отряда не я один остался. Есть Тойкка Эмиль и Лаври Сало. Есть Ф. Ф. Машаров, один из организаторов нашего отряда. Может быть, и другие. Поклонился этой могиле от имени всех нас, от имени тех, которые доверили мне эти поиски. И, уж заодно, по духовному полномочию — от имени карельской общественности.

Мы подняли полусгнившие столбы и отметили могилу сосновым колом. Вспомнились слова Лермонтова: «Поставь над нею крест из клена, и дикий камень положи…» Не так мы сделали. Нет тут клена, а креста — свидетельства печального или мрачного исхода — не поставишь на могиле тех, которые шли в светлое завтра. И дикого камня не положил. Есть они тут, камни, и много их. Но не поднять мне, не донести.

Могилу нашли и отметили, но большего бы хотелось. Памятный знак бы тут поставить надо. Недорогой и скромный. Из нержавеющей стали или из алюминия. Такой, примерно, как памятник убитому белыми ездовому из Ругозера на Кимасозере. Написать бы на одной стороне фамилии курсантов, здесь захороненных, а на другой стороне такие слова: «Курсантам Интернациональной военной школы». Был бы он памятным знаком и тем, могилы которых мы уже не найдем. Считаю своим долгом назвать их фамилии: Иоринен Юхо, Неволайнен Нийло, Рийхимяки Яакко, Синдо Юхо, Сухонен Армас и Яяскеляйнен Вяйнё.

…Прошло еще три года и вот он, памятный знак на курсантской могиле в лесном островке на берегу величественного Нюк-озера. Изготовлен он силами молодежи Надвоицкого алюминиевого завода и установлен комсомольцами Муезерского района и туристами Петрозаводска. Следует отметить участие в этом деле газеты «Комсомолец» и энергичную помощь товарища Прокуева Анатолия Ивановича.

Лыжный рейд по тылам врага в Карелии в 1922 году был последним совместным выступлением красных финнов за власть Советов. Не самым массовым или самым тяжелым. Он был самым удачливым из них.

Вскоре наши пути разошлись. Не потому, что друзья моей юности, вместе с которыми я познал первые радости великой мечты и пережил горечь непоправимых утрат, вместе с которыми по мере сил отстаивал новое в России, — не потому, что они пошли по одному направлению, а я — по другому. Нет, все мы шли к одной цели, но не в общем строю уже, а каждый по своей тропе, навстречу собственной судьбе, ласковой или лихой.

Прошли годы и с ними прошла жизнь. Нет больше, или почти нет дорогих моему сердцу красных финнов 1918—1922 годов, только кое-где мелькают их одинокие тени. Трудным был наш путь и суровым. Но сказать только это означало бы сказать не всю правду. Мы познали революционную романтику и лучшие годы были ведомы ее могущественной силой. Мы сроднились с ней и верим — не умерла она и не исчезла бесследно. Наступит время и она поведет новые поколения финской рабочей молодежи новыми путями все дальше и выше, на те высоты, которых мы не брали, на горы, с которых скатывались. И так будет. Будущее шагает дальше.