1

Эх, Чита — чи не та! Столица развеселая! Китайской «ханьки» — хоть залейся, были бы деньжата! Шумит-гудит столица «буфера». На Амурской улице Правительство заседает, протоколы пишет, законы принимает, а на квартал выше да на квартал дальше — на старом базаре — шило меняем на мыло, пироги с требухой, орешки кедровые, рыбка озерная! Были бы деньжата…

Деньжата, знамо дело, оборот совершают. Купчин и деловых людишек повылазило — как при царе-батюшке. Инда бились, стало быть, с япошками и семеновцами, не жался крови и живота своего, а на хрена бились-то?! Бары и мадамы заново фланируют по дощатым тротуарам, звенят хрусталем в расплодившихся ресторациях, двери которых по-старорежимному стерегут галунные швейцары с окладистыми бородами, привычно окликающие извозчиков для покидающих застолье парочек и громкоголосых компаний, накушавшихся беф-строгановых, красной рыбки и налакавшихся «чуринской» — аки слеза! — водочки.

…Наслушался Филипп проклятий в адрес новых властей, пока из Хабаровска до Читы добирался. Длинной оказалась дорожка. Правдами-неправдами — в несколько месяцев. И ночевал, где придется, и жрал, что попадя, и крал, и грабил, ехал на вагонных крышах и шел трактом. Даже на пару недель у вдовушки — амурчанки пригрелся в примаках — отъедался.

Чита Филиппу — город чужой, холодный. Но в родные иркутские края тяги у него никакой. Вот где уж точно — полный амбец, тока глаза покажи. Это на сахалинской каторге двенадцать лет — как вся жизнь, а для родни зарубленной топором супруженницы — что вчера. Разорвут, собаки…

Загремел на сахалинскую каторгу Филипп из-за бешеного своего нрава. По пьяному делу, войдя в яростный кураж пуще обычного, зверски убил жену законную. Полуживого, с переломанными кольями ребрами и выбитыми зубами, черного от кровоподтеков, отняли его полицейские служки у односельчан. Оклемался малость в тюремном лазарете и побрел, звеня железом кандальным, по этапу на Богом проклятый остров.

Когда март семнадцатого распахнул настежь ворота тюрем и прочих каталажек, докатившись и до Сахалина, у Филиппа Цупко осталось позади двенадцать долгих лет изнурительного труда до кровавого пота, ежедневных унижений, неистребимого запаха и вкуса баланды из гнилой капусты с протухшими рыбьими головами.

Понятное дело, подался, как и прочие экс-арестанты, на материк. А дальше — куда глаза глядят. Неизвестности и нищеты Филипп не боялся, острогом тоже уже пуган — не страшно. Да и чего бояться — на руках столько крови и грязи, что ни страха, ни угрызений совести он уже давно не испытывал. Какая совесть у варнака каторжного — Бог обнес!

Но катил на вагонной крыше или топал трактом Филипп не бездумно. Зацепка одна имелась, хотя и призрачная: верстах в пятидесяти к востоку от Читы в довольно большой деревне Маккавеево, одновременно являющейся станцией на Великой Сибирской железной дороге, обитал в былые времена дружок Гоха.

А дело-то и дружба Фили и Гохи срослись еще в забытом уж нынче одна тыща осьмсот девяносто седьмом годе.

Оказался Филя, молодой и ловкий, на байкальской станции Слюдянка — возили ватагой свежую шпалу для железнодорожных работ из своего лесного улуса. Разговелись как-то там под малосольный омулек с забайкальским мужичками, торговцами спиртишком китайским. Перезнакомились. Оказалось, они этим спиртишкой не только приторговывают, но и шныряют за ним к китаезам. Дело прибыльное, жить можно. По сельским забайкальским меркам, вполне припеваючи, — знамо дело, не роскошествуя барином. Но контрабанду таскать — занятие артельное, тут в одиночку не много откусишь. Гоха маккавеевский «артель» и сколотил. Вот в энтую-то «артель» как раз по случаю Филипп и вступил.

Так и появились у Филиппа два другана, под Читой проживающие. Один, стало быть, Гоха маккавеевский, а другой, паренек-парниша, молодой, да уже не по годам тертый, разбитной и шустрый, крепкий в кости, с увесистыми кулаками, нраву горячего, но и весельчак в компании, заводила — Коська из Новой Куки, которая, как и Маккавеево, тоже на «чугунке» стоит, но от Читы с запада.

С «артельщиками»-друганами своими опосля не раз и не два хаживал Филя за кордон, на китайскую сторону по делам контрабандным. И не только спиртишком маньчжурским промышляла «артель». Поднаторели и в угоне лошадок. Почитай, годков восемь, до чертовой каторги, годом да родом появляясь в родной деревне, Филипп вместе с Гохой и Коськой удачно занимался конокрадством и контрабандой — до кандалов дело не дошло. С ранней весны до крепких, стойких осенних заморозков «трудилась артель».

А зимой жирок нагуливали на печи, навар проедали-пропивали. На то и обженились, чтобы в одиночку зимними вечерами лучину не налить, а завалиться на тюфяк под лоскутное одеяло да помять горячее бабье мясо от души.

Но баба-то что? Так дура, едрить-тя в корень! Ассигнацию мужик даст, харчи имеются — лезь на печь да ляжки раскидывай. Ан нет! Про хозяйство разговоры заводит, про детей. Дура… Кабы молчала да под мужиком охала, а то норов давай казать: дескать, тебе, кобелю, только и подавай — жрать да драть. И еще срамну болезнь от китаез приволок-наградил. А чо она, дура, думала: полгода яйца лопаться должны?! И чо такова приключилось? Сбегай к старухам в край села да выпроси отвару… Ан нет! Совестить вздумала, курва! На всем готовом и — совестить! Хотя… Кабы не пьяный кураж, да не подвернувшийся под пятерню топор…

Филипп надеялся, что никуда за эти годы Гоха не делся, потому как имел дружок там кузню. Откель Филе знать, что уж давненько Гоха в ней молоточком не постукивал, наняв наемную силу. Хлопцы и себя обрабатывали, и Гохе копейку ссыпали, так что жить можно. И уж, тем паче, Филе в дурном сне не привиделось бы, куда потянуло при новых дэвээровских порядках другана Гоху.

Фартовый таки мужик Филипп Цупко! Никуда Гоха из своего Маккавеево не делся. Японцев и семеновскую палачню пережил. И не где-нибудь — в красных партизанах. И не как-нибудь — на командирской роли! Эван оно как! Чудеса!

Но что Филе вовсе не приглянулось — об чем и дружку, захмелев, высказал, — так это то, что Гоха… в политику подался! Вот, на хрена ему это Народное собрание Дэвээрии, на хрена все это грёбаное депутатство?!

— Темный ты мужик, Филя! — Гоха лихо подкрутил ус на багровом от изрядно выпитой «ханьки» широкоскулом лице. — Масштабы нашего былого промысла — тьфу!

Гоха презрительно сплюнул на пол и ткнул рукой в сторону предполагаемого им юга, где в четырехстах с хвостиком верстах, за выжженными солнцем и продутыми ветрами даурскими степями таилась желтолицая Маньчжурия.

— Нонеча мы развернемся! Ноне у меня связей… У-у-у! И меня не замай! — Гоха мелко затрясся в беззвучном смехе.

Дружка Филю Гоха как бы принял на работу в свою кузню. А чо? По обличью — еще тот кузнец-молодец! Понятно, что для отвода глаз. В кузне удальца видели редко. Филя и раньше до трудовой жизни охотником не был, почему в контрабанду и вдарился, а уж после каторги набивать мозоли и вовсе охота пропала. И кореш Гоха с удовольствием отметил, что Филя настрой на прежнее — к хунхузам за спиртом шастать — сохранил. По новой свел друже Филю с заматеревшим старым знакомцем Коськой — ныне самым фартовым вожаком «артели» по вывозу спирта из Маньчжурии.

Так дельце по-новому и закрутилось. Навар давало неплохой, не на кузне молотом ухать. Правда, вскоре Филипп за кордон хаживать прекратил, больно заметен да неуклюж. А взялся в темные ночки «бомбить» в шайке багажные вагоны на железной дороге. Попутно подсоблял Коське сбывать разный контрабандный товар, главнейшим из которого оставался, знамо дело, спирт.

Его и ране никто из «артельных», хотя их и прозывали спиртоносами, на горбе в паянных из жести бачках не таскал через границу. Грузили на китайской стороне бочонки со спиртом в товарняк, подмазав китайскую и родную таможню, и ехали эти бочонки до пригородной читинской Антипихи или до соседней с ней Песчанки, а там перегружались под покровом темноты на подводы. Поезд же в Читу, под бдительное око областной таможенной власти, приходил чистым.

Но теперь масштабы, как заковыристо выражался Гоха-депутат, конешно, были куда как обширнее: иной раз цельную теплушку железными бочками со спиртом набивали! И нынешний политический вес корешка Гохи не только в этом ощущался. В апреле восемнадцатого на разъезде Дарасун Филю прищучила железнодорожная охрана на краже одиннадцати мест багажа из поезда № 6, но дней через десяток отбрехался с помощью Гохи. Пронесло.

Подпольный промысел набирал обороты, требовались новые и новые сбытчики. Да и не мелкотня — оптовики солидные, чтобы уж как взял, так взял.

И тогда Гоха вспомнил о купце Бизине. До революции купчина активно участвовал в нелегальной продаже маньчжурского спирта, брал оптом большие партии, платил щедро. Гоха был уверен: деньжата у купчины водятся! Непонятно только, чего он тут, в дэвээрии остался, а не сбег в Маньчжурию, где жил бы себе! Хотя, откуда-то Гоха слыхивал, что старикан Бизин еще до революции и войны с германцем чего-то там с китаезами не поделил… Может, из-за того и сидит сычом в Чите? Выглядит плюгаво, но нет, не верится Гохе, что революционные вихри настолько растрясли старого делягу… Не могет быть, чтобы он не имел интереса в спиртовом промысле!

Увы, с копейкой у бывшего воротилы оказалось и в сам-деле не ахти. Однако быстро смекнувший о своем интересе Бизин многозначительно процедил Гохе, мол, старые связи никуда не делись, а, стало быть, иметь с ним, Бизиным, дело — польза для спиртовозов очевидная.

Разорившийся купец блефовал. Ныне чаяния и надежды спирт-компании оправдать он никаких возможностей не имел. Свержение самодержавия, приход Советов, а в большей мере полоса скандалов и коммерческих потерь, в которую Бизин попал еще до начала мировой войны, привели некогда могучего купца к краху.

Но Бизин был не так прост, как это представляли его шапочные знакомцы-спиртовозы. Долгая и бурная жизнь выявили в нем качества незаурядного психолога и ловца человеческих душ.

Бизин давно разглядел: Гоха — труслив и жаден, а посему недоверчив и нерешителен, Филя Цупко же — азартен. Неразборчив, хитер, себе на уме, но пристрой его к большому делу, дай жирный кусок, — пойдет до конца. Вот и ныне, прощупав уже не того деревенского увальня, а вчерашнего каторжника, старый пройдоха каким-то шестым чувством понял: с этим субчиком фарт может пойти! И фарт немалый, если под твердую руку молодчика взять…

2

В полуверсте от станции Песчанка, что в десятке верст к востоку от Читы, на пригорке, полого сбегающем к берегу голубой и спокойной Ингоды, расположился постоялый двор.

Высокий шест с пучком сена наверху, этот привычный знак для проезжающих, издалека привлекает внимание путников.

Место удобное — тракт рядом. От него к постоялому двору тянется наезженный отворот. Немало сельчан, маккавеевских, дарасунских, из еще более дальних деревень, Тыргетуя или Доронинска, карымчан или туринцев, в Читу добирающихся по надобностям своим, находит здесь ночлег.

Расклад самый подходящий: есть чем напоить-накормить лошадей, сохранить в целости на ночь поклажу, самим почаевничать да выспаться на полатях в сухости. И все это — за довольно сносную, по деревенскому кошельку, плату. А ранним утречком, отоспавшись, еще по холодку — в город.

Зимой постояльцев прибавляется. По реке, начиная от разбросавшего по крутым склонам сопок свои дворы Дарасуна и на семьдесят верст — до самой Читы, проходит санный путь. Известное дело, куда как выгоднее трактовой дороги — прямее, короче, без выматывающих животину подъемов и спусков через хребты. Лошадям намного легче по саннику двигать, по снежной глади, плотно и добросовестно заглаженной ветром. И как раз с руки получается завернуть в ранних сумерках на песчанскую заежку для ночлега.

Две добротных больших избы-пятистенки, просторный, всегда чисто выметенный, огороженный высоким дощатым забором двор. В глубине — амбар с окованной железом лиственничной дверью, баня, крытый дранкой бревенчатый сарай, приспособленный под конюшню, под навесом — духмяное сено.

В пятистенке, что попросторнее, оборудованы широкие полати. На них без тесноты два десятка мужиков расположатся. На скобленом деревянном полу лежат чистые рогожины, в центре — огромная беленая, жаркая печь с постоянно кипящим ведерным медным чайником. Парусиновые занавеси на окнах, сосновый массивный стол с двумя длинными лавками по обе стороны.

Вторая изба немногим поменьше, но там и размещение барское: в отдельных светелках, где на кроватях пружинистые, «немецкие», лежаки, под потолком — подвесные керосиновые лампы в цветастых китайских абажурах, на окнах — белые занавески с узором, приоткрывающие блестящие глиняные горшки с геранью и бальзамином на широких подоконниках. На крашенном суриком полу — круглые вязаные коврики, такой же вязки лоскутные разноцветные дорожки из комнаты в комнату. И кухонька отдельная с посудой всякой. В общем, потряси мошной — и барином ночуешь, а ежели в карманах не густо или жмотничаешь, — пожалте на общие полати!

Принадлежностью постоялый двор числится за Атамановским потребительским обществом, но уже третий год, с девятнадцатого, арендует заежку Анастасия Егоровна Спешилова.

И, надо сказать, управляет сим хлопотным и беспокойным хозяйством в Песчанке куда как умело. В этом ей помогают старшая дочь Екатерина, приятная и чистенькая на вид девица двадцати двух годов, четырнадцатилетний сын Василий, да дальний родственник старик Терентий, узкогрудый, чахоточного вида дедок, восьмидесяти с лишком лет, с благообразным гладким лицом, подпорченным бельмоватым левым глазом.

Сама Анастасия Егоровна, рослая и дородная женщина лет сорока пяти, на мужиков-постояльцев впечатление производит неизгладимое.

Пышногрудая, русокосая, с подернутыми голубоватой поволокой темными глазами, взгляд которых, вкупе с легкой улыбкой полных губ и кошачьей походкой, заставляет мужскую душу цепенеть, завораживая прямо-таки животной чувственной силой, — о, только и остается обомлевшему мужичью провожать хозяйку тягучими вздохами и приговором себе: «У-ух! Чертова баба!» А сказать, что красавица писаная — так не скажешь. Баба да и баба, а вот, поди ж ты!

Находились охотники приударить за Анютой, но льющаяся из ее глаз темная страсть отпугивала. Дальше вздохов и взглядов дело не заходило. К тому же баба при мужике.

Соперничать со здоровенным сожителем Анны — Филиппом Цупко, по прозвищу Филя-Кабан, который и в свои пятьдесят три согнуть в бараний рог мог любого, желающих не находилось, хотя и нечасто можно было Филю-Кабана застать на заежке. Но уж больно скверный и задиристый характер у Фили. Ежели к этому крутому нраву прибавить ходившие о сожителе страсть какие жуткие разговоры, то кавалерами Анна похвастаться не могла, да и не хотела. От взглядов, наполненных мужским желанием, ее тошнило.

В двадцать два года взял Анну замуж сосед, Фрол Спешилов, годами ее заметно старше. Другая симпатия была у Анюты, но вдовица-мать у дочери в ногах валялась, плача и уговаривая ее за Фрола пойти. Потому как многим была соседу обязана из-за вдовьей одинокости и бабьей слабосильности: Фрол часто ей по хозяйству помогал — завалившийся забор поднять, дровец да сенца привезти, то да се. Анютой с ним мать и рассчиталась.

…Анна почти шестнадцать лет за Фролом была. Дочку и двух сыновей народила. Достатка не знала, зато пьяный мужнин кулак изведала с лихвой. Когда в четырнадцатом, на старость лет, забрали Спешилова на войну с германцами, — наконец-то дух перевела.

Однако, ежели избавилась от чего, так только от побоев и брани пьяной. В избе-то — три рта, пить-есть просят кажный божий день! Вот и горбатилась от зари до зари. Из деревни в город подались, после того, как лошади лишились — загубили конька по неумению. А без Буланки какие хлебопашцы?

В Чите — куда, чего? Из родни обитался здесь только старый Терентий, седьмая вода на киселе. Эх, долюшка! Кое-как пристроилась Анна стирать-убирать в доме богатом. Тут-то вскорости и попутала бесом лукавым нищета непроглядная!

Хозяин — человек коммерческий, все больше в разъездах. Всем хозяйством «мадама» заправляла — аспид чистый! И собралась Анна, вконец уже затырканная, с этой поденщины уходить, никаких сил уже терпеть не осталось.

Но, как и водится, через накопившуюся на хозяйку злобу и обиду соблазн подкрался: подсмотрела Анна, где издевательница радужные ассигнации прячет.

Решилась-таки одну-две — в пухлой пачке незаметно — выудить. Как раз бы ребятне что-нибудь из одежонки справить, а то напрочь уж поизносились… Но только тут-то и случись старшему хозяйскому сынку домой вернуться да в комнату-то и зайти!

О-хо-хо, коршуном налетел!

Откормленный в борова верзила затрещиной сразу же с ног сбил и давай сапогами охаживать — под ребра, в грудь, в лицо… Только поутру Анна очнулась, когда грязной водой отлили и потащили под проклятия хозяйки к околоточному. Оттуда прямиком в кутузку определили, до суда, который ждать себя не замедлил и определил Анне пять лет каторжных работ за воровство.

Старшая Катерина и оглохший после болезни Мишка при старом Терентии остались, а младшого, Василия, отправили в иркутский приют.

Анну — в другую сторону. Этапом на Горный Зерентуй, в угрюмую Мальцевскую женскую тюрьму.

Так и стала с осени пятнадцатого года Анна Спешилова каторжанкой! В тюрьме, при камерном распорядке, дюжить было еще можно. Работы никогда не боялась, а в остальном тюремная администрация линию держала ровную: спрос был строгий, но и порядок был. Когда же через год, за смирение и трудолюбие, перевели Анну в вольную команду… Боженьки-святки!

В поселке нравы — вольный вертеп! «Вольняшки» в команде — гольная пьянь, что мужики, что бабы. А самая страсть — заправилы местные, наглые и похотливые морды!

Шастали ночь-заполночь по землянкам, гирьками на железных цепочках поигрывая, хватали баб, что посмазливее. И, никого не смущаясь, тут же и насильничали, заливая жертвам в горло сивушное зелье.

И Анна натерпелась. Мяли, тискали вонючие лапы не раз. Как не понесла от лиходеев… Наверное, Господь ради детей-сирот беду отвел… Но оставшиеся ей четыре года она вряд ли бы протянула среди всего этого. Особенно выдалось жутким Рождество Христово в семнадцатом годе: мало того, что всю ночь попеременке на Анне два пьяных мордоворота елозили, так еще избили до полусмерти.

Выжила, наверное, только потому, что сердце и душа к Богу о спасении взывали. Бессчетные ночи провела Анна в незатейливых молитвах о свободе и детях. И были услышаны ее мольбы, разве что не Богом…

В апреле семнадцатого докатилась до Мальцевской тюрьмы весть о том, что в столицах царя скинули. А потом подоспела и другая новость: всем политическим и многим уголовным амнистия вышла!

Вскорости обняла Анна старших ребятишек, вернулась к прежнему занятию — кому где прибраться, что постирать за кусок хлеба. Главное — Мишаня и Катеринка рядом. В тесноте полуподвальной, но вместе. Вот еще скорее бы Васятку забрать из приюта! Да нет деньжат покуда таких — до Иркутска добраться. Тут и в подвале-то — на птичьих правах! Бессильно плакала Анна ночами.

Последнюю глупую надежду развеяла весточка из родной деревни: односельчанин Емельян Бянкин, вернувшийся с германского фронта на костыле и с рукой-культяпкой, сообщил через баб Анне, что еще в шестнадцатом году супруга ее благоверного, Фрола Спешилова, кайзеровская шрапнель изрешетила насмерть. Так что, почитай, скоро год, как вдовая она, Анна.

А глупая ее бабья надежда как раз на Фрола-то и была. Кулак его не забылся, но все равно надеялась на мужское плечо. Теперь уж яснее ясного — пацанов самой подымать. Катерина, конечно, во всем большая подмога, но девка на выданье, перезрела уж. Подвернется ухажер — и мать не спросит, — порхнет Катька прочь!

Нет счастья — так несчастье помогло. Благо, что чужое.

От лихоманки преставилась знакомая Анны — маленькая и тихая Варварушка, приживалка купца одного, разорившегося от всей этой нынешней смуты. Поговаривали, до революции был этот Бизин богатющим человеком! А судьба, ишь ты, как распорядилась… Скромно и тихо, видать, обитается бывший богач, коли поденщицу призвал к покойнице.

Обмыла-одела Анна Варварушку, утирая слезы, кутью на поминки сготовила…

— Добрая ты, Анюта, душевная, — плакал захмелевший Бизин, оставшись за опустевшим поминочным столом. — В час мой скорбный поддержала-то как… Спасибушко тебе, сердешная…

— Ну что вы, Ляксей Андреич, право слово, как же иначе, ведь надоть было, как водится, по-людски покойницу проводить. Слава тебе, Господи — по-православному, ладно проводили… Царствие ей небесное, Варварушке! — истово перекрестилась Анна.

— Да… Чистая была душа, — просветленно проговорил Бизин, цепким взором окидывая Анну.

Когда она, закончив прибираться во флигеле, где жил Бизин, накинула платок и напоследок скорбно повернулась к хозяину, тот неожиданно, трезво и тщательно разделяя слова, произнес, глядя куда-то в угол, за Анну:

— Ты меня не гнушайся, приходи… Завтра вечерком загляни, почаюем…

3

Да уж, тем вечером почаевничали…

«Ох, стыд-то какой, не по-христиански это, нельзя же так!» — металась душа Анны, когда прямо за столом старый Бизин навалился на нее, стал тискать за полные бедра и груди.

Она знала, что такое будет, когда он почаевничать позвал. Знала. Думала, забыться хочет. Ведь бывает такое от большой сердечной горести. Уж Варварушка-покойница так вокруг него хлопотала!

Уже после, не один день спустя, поняла: нет ее, горести, у Ляксея Андреича. Пакостник и охальник он не по годам своим. И к чужой смерти равнодушен. Без разницы ему все и вся. Вот и Варварушка, да успокоится душа ее в обители небесной! Капнул хрыч старый слезой да и тут же — из сердца вон.

Так и пошло. Когда снова позвал — снова пошла.

Но в приживалки не брал. Лишь каждый раз новый вечерок назначал.

А где-то сразу после Варварушкиных сороковин, на которых жалел покойницу столь искренней слезой, что Анна вновь поразилась подобному бесстыдству, хотя давно уже ничему не удивлялась, Бизин повел ее в недальний проулок на Новых местах.

Остановился у потемневших тесовых ворот, гримасничая, вытащил из кармана поддевки большой ржавый ключ. Долго возился с черным висячим замком на глухой калитке. Распахнув, наконец, кивнул во двор:

— Заходи, Анюта… Не робей, проходи. Хозяев тут нету, ягодка моя, не бойся…

Гаденько захихикал.

— Мда-с, обезлюдел домишко…

Продолжая похихикивать, зашагал через запустелый двор к невысокому крылечку. Уверенно поднялся по скрипучим ступенькам, второй ржавый ключ достал — от тяжелого замка на массивных дверях в сени.

Со скрежетом, не сразу, замок открылся. Бизин, держа его за дужку, поднял над головой и с размаха хряпнул о землю! Анна, вздрогнув, подалась назад.

— Ха-ха-ха, не робей, красна девица! — громко засмеялся старикан, широко разевая черный рот. — Это тебе все, за сладость твою, девонька, за сладость!..

Соляным столбом Анна застыла, от испуга и страха сердце зашлось.

— Чево ты, бабонька, забоялася, а?

Довольный произведенным эффектом, старый купчина потянул Анну за руку в дом.

— Владей, Анюта! Теперь ты тут хозяйка! И не бойся ничего. Не объявятся старые хозяева, знаю! А вот тебе будет, куда своих забрать. Доколе по чужим углам куковать вам, Анюта…

Не сразу пришло к Анне ощущение собственного дома.

Когда в августе восемнадцатого красным из Читы пришлось сматываться, Спешилова места себе не находила. А как вернутся бывшие хозяева?!

Но Бизин успокаивал с многозначительной усмешкой. Не трясись, мол. По его спокойно-покровительственному тону Анна поняла: не вернутся хозяева старые, нет их. И по уверенному тону плюгавого охальника, да и чутьем, приобретенным за былую тюремную жизнь, сообразила: не обошлось в истории с исчезновением хозяев дома без похихикивающего Ляксея Андреевича. Хотя… А ей на то какая забота?

И стала обустраиваться основательно. Тем более, что помощник в этом объявился у Анны солидный — опять же Ляксея Андреича «стараниями».

Это еще при Советах вышло.

Зазвал Бизин как-то к себе под вечер. Анна к обычному приготовилась: щупать, как курицу будет, юбки задирать, потом пристроится на минуту, пыхтя и кряхтя…

Но оказалось все не так.

У Бизина сидел огромный, заросший седой бородой мужик.

— Присядь-ка, Аннушка, — промурлыкал уже крепко пьяненький хозяин. — Вот, бабонька, квартиранта тебе уговорил… И вам облегченье — по хозяйству завсегда поможет; и ему дух перевести после дальней дороги необходимо… Так что, Анна, приголубь молодца, приюти…

В голосе хмельного Бизина, несмотря на все мурлыканье, металлом отдалась та же неумолимость, как и тогда, когда первый раз к себе вечером «почаевничать» позвал.

Страшная неумолимость, которой Анна не могла не подчиниться: терять приобретенное не хотела, мочи больше не было перекати-полем по жизни метаться.

А потом, хоть и страшен показался — какой-то звериной лютостью — сосватанный Бизиным квартирант, но видно, что в силе мужик. Заныло сладко внутри у Анны, ох, как заныло!

Квартиранта звали Филиппом.

Так сошлись дорожки бывшей каторжанки и бывшего каторжанина.

Знакомство Филиппа Цупко с Анной Бизин устроил не потому, что стал бабой тяготиться. Конечно, последнее тоже, как говорится, имело место быть: стар стал, чувствовал это. Как и безразличие Анны, перемежаемое с плохо скрытым отвращением к нему. Но главным было другое — старый купчина свою последнюю жизненную перспективу промеривал. Для того и плел свои своднические сети. Свел Анну и Филиппа и себя похвалил, — сладилось неплохо.

Определившись с постоем в Чите у Спешиловой, Филипп сразу глаз на Анну положил. В первую же ночь молча ввалился в ее комнату, сопя, придавил всеми своими пудами и долго, все так же молча, утолял жажду по бабьему телу. Анна не противилась. Сама страсть как хотела! Но поначалу страх обуял, уж больно схож был напор Филиппа с теми, малоприятными воспоминаниями о каторжном поселении. А потом как-то незаметно накатила щемящая сладость, о которой и думать со стариком Бизиным забыла. Мужской силой Филиппа бог не обидел, и Анна застонала, завыла от острой и сладкой боли, вцепилась побелевшими пальцами, как когтями, в потную на спине исподнюю рубаху Филиппа: «А-а-а!»

Утром Катька и Мишка боялись поднять глаза на мать, а она, разрумянившись, пекла блины, выкладывая их стопой посредь столешницы. Какое-то подобие улыбки проскальзывало и по широкоскулому лицу квартиранта, расположившемуся во главе стола.

— А где, гришь, Нюра, меньшой-то, в Иркутске? — спросил, скатывая очередной блин в трубочку, Филипп.

Анна сокрушенно кивнула:

— Ох, исстрадалась уж вся душа по Васютке! Давно бы забрать, да на че в даль таку ехать-то? Да и боязно! Чо же это такое по матушке Рассее твориться-то, а? Смертоубивство сплошное! Охо-хо…

— А сидеть у моря погоды дожидаючися, так воопше не дождесси! — грозно бухнул Филипп.

Взял новый блин и немигающе уставился на притихших Мишку и Катеринку.

— Чево лупетки таращите! Блины тут катаете, а Васятке малому каково на сиротской пайке, не кумекали? То-то… Ладно, шавкайте…

Разрешил милостиво, как хозяин, заглотил удавом блин и хлопнул ладонью-лопатой по столешнице:

— Ладноть, Нюра, дай малость оглядеться. А там, глядишь, и подсоблю…

Филипп оказался на слово крепок: месяца через полтора бухнул на стол засаленный ком радужных бумажек — на дорогу. И сам поехал вместе с Анной в иркутский приют за ее младшеньким. Забрала Анна из приюта постылого свою кровиночку, домой привезла, отогрела, отмыла.

А к Филиппу еще больше по-бабьему прикипела: в положенный срок девкой разродилась. Окрестили Валентиной.

Чем занимается сожитель-квартирант, где разживается деньгами — догадывалась.

Пропадет на несколько дней, потом объявится ночью, втаскивая в сени мешок, а то и пару. Со всяким мануфактурным добром, вещами носильными, нередко и с бакалеей.

В доме появлялась и снова исчезала конская упряжь, сыромятные коровьи кожи, свертки хрустящего хрома, остро пахнущие козьи дохи и овчинные полушубки. Филипп уж не раз одаривал Анну отрезами материи, посудой из фаянса снабдил. А новорожденной Валентине, на зубок, полдюжины фарфоровых чашек с блюдцами в шляпной коробке приподнес, дескать, пущай барыней вырастает!

Анна не спрашивала, откуда все это приплывало, — не маленькая. А иной раз до утра и одежу с кровяными пятнами застирывала со щелоком в тазу. Про поденщину давно позабыла!

Днями пропадала в городе, на толкучке у вокзала или на рынке, но чаще на Дальнем вокзале — отдаленном от центра и одном из самых лихих районов города. Сбагривала всякое шмутье в тех местах, где Филипп наказывал. Иной раз целый день моталась. Благо с парнями на хозяйстве Катерина, да и с маленькой сестренкой нянчится-лялькается.

Деньги с продаж Филипп принимал дотошно, подолгу выпытывая про состоявшийся торг. Анне на прожив выдавал скупо — впроголодь не держал семейку, но и не баловал. Посему сильно удивил, даже испугал Анну, когда однажды среди ночи, в светелке, прямо на пружинистой кровати, вывалил из-за запазухи в подол ночной рубашки сожительницы большой смятый ком сиреневых царских «катенек» и лиловых с красным «голубков» новоиспеченного читинского правителя атамана Семенова.

— Прибери, — пробасил угрюмо, — да понадежнее. Покумекали мы тут с благодетелем твоим Ляксей Андреичем, — надоть в стоящее дело выручку пускать…

— Охо-хо… А где оно, дело такое, Филя, при энтих нонешних разбойниках! — Закачала сокрушенно головой Анна, жадно перебирая, расправляя и складывая в пухлую неровную пачку банкноты. Никак не получалось сосчитать.

— Это уж не твово ума дело! — широкая ладонь Филиппа прижала к одеялу судорожно дернувшуюся с деньгами руку Анны. — Ша! Слухай и запоминай, Нюра, со всем вниманием и до единого словечка! Поутрянке собирайся в Атамановскую станицу. Колян Куйдин как раз туда навострился, подвезет. В Атамановской есть потребительско обчество… Чево ты зенками-то захлопала! Найдешь! Вопщем, Нюра, тут Андреич твой слыхал намедни, что эта самая потребиловка имеет заезжий двор на тракте коло Песчанки. И энтот двор сдаст в пользование желающему! Как это, мать ети… Ага! Аренда, называется! Вопщем, плати денежку и — владей! Но, каково?

Глаза Цупко в полумраке светелки, казалось, загорелись хищным и жадным блеском.

— Чуешь, Нюра? Ан да благодетель твой Ляксей Андреич! Ить, голова! Голова, Нюра! — повторил Цупко, подняв к потолочнице узловатый, в черных трещинах палец с желтым обгрызенным ногтем.

Нагнулся к Анне, зашептал, смрадно дыша в щеку и брызгая слюной:

— По всему, Нюра, выходит, што генерал-атаману ноне не до заезжих дворов. С краснопузыми бои идут сурьезные… И ишшо неизвестно, куда кто перетянет!.. Стало быть, самое удобное времечко, Нюра, в сутолоке-круговерти энтой, аки в мутной воде, рыбку словить…

Затрясся в беззвучном смехе на миг и тут же больно схватил Анну повыше локтя:

— Зыркал я тот постоялый двор! Хозяйство, Нюра, сурьезное, доброе! Крепкое! Опять же — расположенье! Почитай, все обозы мимо тащатся! Людям — ночевка, а тебе — полный расклад: чево везут, куды… Уразумела, а?

Филипп снова затрясся в беззвучном смешке, его рука жадно и бесстыдно нырнула в тесный вырез ночной рубашки Анны, рачьей клешней вцепилась в горячую грудь.

— То-то, сладкая!..

— О-ох, больно!

— Но… Давай-давай, не кобенься… — бормотнул сожитель, задирая другой рукою Анне подол и впиваясь сильными пальцами в ляжку. Кипа разноцветных купюр скользнула на домотканый половик у кровати, рассыпалась осенними листьями…

В начале 1919 года Анна Спешилова арендовала на пять лет постоялый двор у Песчанки, заплатив в кассу Атамановского потребительского общества сразу за два первых года.

И перебралась с малой Валентиной, Катериной и младшим из сыновей, Василием, из Читы, с Новых мест, в Песчанку. Благообразный бельмоватый дед Терентий тоже перебрался на заезжий двор в Песчанку, поближе к блинам и стряпне бабьей.

Хозяйствовать в читинском доме по улице Нерчинско-Заводской остался старший из спешиловских парней — шестнадцатилетний Михаил.

4

Мишка, конечно, обрадовался свалившейся на него вольнице. Однако поспешил. Запряг его Филипп, как сивку — взвалил всю ту беготню с краденым, чем доселе занималась Анна: отнести что куда велено, выручку на месте пересчитать, чтоб товарки и барыги не надули… На большее у глухого Мишки, к тому же довольно туповатого, способностей не хватало.

А Филе-Кабану уже требовался размах. Поэтому все чаще, от раза к разу, для дел своих темных прибирал Цупко младшего из спешиловских «мужиков» — двенадцатилетнего Ваську, хлопца юркого и крайне смышленого, удивительно склонного, как не раз убеждался Филипп, к пакости насчет чужого добра и чужого интереса.

Опытный уголовник разглядел в мальце достойного последыша, вот и пестовал, чисто наследника. Анна же, уж на что зная делишки Филиппа, глупо, как это только могут исстрадавшиеся по домашнему счастью бабы, радовалась столь тесной смычке сожителя и сынишки, невольно и незаметно обманывая себя миражом придуманного семейного счастья. Дети были для нее возможным спасением и очищением от былого, вынужденного нищетой греха. Свалившееся манной небесной на голову благополучие ослепило Анну: откуда ей было разглядеть, что старый Бизин и Филя-Кабан сыновей-то у нее, почитай, навсегда украли…

Теперь в Маккавеево Филипп Цупко наведывался редко. Скопившиеся в кузне заказы и работы целиком повисли на напарнике, которому хозяин Гоха подсказал на Филю особо не рассчитывать, а озаботиться подбором себе нового помощника. А что, дескать, касается Фили, так он неотложные родственные дела решает, вряд ли теперь возвернется…

Впрочем, маккавеевский народ пришлым каторжанином-кузнецом мало интересовался: в нонешней круговерти кого только через село не проносило. Разные были люди, а что этот самый Филя-Кабан — личность темная, так это любой бабке видно. К тому же в начале мая прошел слух, что угрюмый Филипп и вовсе «погорел». Сказывали, что с какой-то шайкой связался, покуксились они на японский склад, да там их всех и покончали.

На самом деле все обстояло не так трагично, как шумели слухи.

В начале мая 1919 года начальник 1-го района милиции города Читы Л. Л. Околович в рапорте вышестоящей инстанции докладывал: «29 апреля с. г. около 10 часов вечера в Песчанском гарнизоне из барака № 48 посредством взлома висячих замков совершена кража японских товаров, а именно: около ста пудов подошвенной кожи и 2 пуда 20 фунтов сапожной желтой кожи, 9 штук мехов серой овчины, 2 швейных американских ножных машин, 16 пудов брусового японского желтого мыла и 20 белых военных брезентов, всего на сумму около 50 000 рублей. Участники означенной кражи: Филипп Цупко, Андрей Давыдов из крестьян Домно-Ключевского селения, Сергей Додок — ссыльнопоселенец и неизвестный цыган. Первый мною задержан и часть похищенных товаров найдена. А остальные бежали».

Украденное вернулось на японский военный склад практически полностью, в чем арестованный Цупко содействовал, чем только мог, выкручиваясь и сваливая вину на сбежавших соучастников. Дескать, сам он и не причем вовсе, а означенные похитители лишь подрядили его с подводами доставить товар на станцию, только и всего. Убежденное вранье, возврат украденного и внесение залога в три тысячи рублей помогли Филе в середине лета выйти на свободу.

Он принялся за старое.

Но весной двадцатого легко отделаться не получилось: в начале апреля арестовали за участие к кражах, а 13 мая Читинский окружной суд присудил Цупко «к лишению всех особенных, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ и отдаче в исправительное арестантское отделение на 1 год и 3 месяца».

Только когда япончишкам с семеновцами пришлось окончательно восвояси из Забайкалья убираться, забрезжила свобода: 6 декабря 1920 года Цупко освободила из заключения комиссия по разгрузке тюрьмы — новая, дэвээровская власть.

Но теперь Филя где попадя старался ввернуть, что от бело-японо-интервентского режима он — явный потерпевший. Однако, поглядев на лоснящуюся ряху «страдальца», вряд ли кто мог отнести его к таковым.

В вызволение Фили из-под стражи главную лепту внесла Анна. Во всех смыслах. И деньгами, и ходатайствами разными. Вступив в управление постоялым двором, она всячески старалась создать среди песчанских жителей добрую репутацию о своем заведении, что в какой-то мере ей удалось.

А посему Анна, к тому же находившаяся снова в тягости, несколькими вечерами прошла по дворам, склонив десятка полтора сельчан составить «приговор с утверждением» — прошение за своего сожителя. Мол, никоим образом Цупко Филипп с уголовными преступниками не связан, и добропорядочные домовладельцы Песчанки ходатайствуют об его освобождении.

Обивавшую пороги односельчан Анну не столь уж волновала дальнейшая судьба погоревшего на кражах сожителя. Но, как ни крути, любое подозрение, худая молва и пересуды о Филе волей-неволей падали и на ее голову. Отпугивали народ от заежки, что и без того скромные доходы от постоя сокращало.

А доходы стали для Спешиловой смыслом жизни. Утратить приобретенный и нарастающий достаток она не желала ни в коем разе.

Слабоумного Мишку из города забрала, посадила у себя на постоялом дворе унты шить да катанки подшивать. Какая-никакая, а копейка в семью.

Опустевший читинский дом на углу Нeр-Заводской и Кабанской улиц остался в полном распоряжении выпущенного из тюрьмы Филиппа. Мелькнула разок у Анны шальная мысль дом на Новых местах продать, но за такое Филя с Ляксей Андреичем не помиловали бы…

День за днем Анна с горечью убеждалась, что сожитель — не хозяин. Не было в Филиппе этой жилки, столь необходимого Анне мужицкого настроя на укрепление собственного хозяйства. Ей не раз уже приходилось нанимать работников для ремонтов: то или другое подправить на постоялом дворе. И, понятное дело, тратиться на чужих самогоном и копейкой. Если бы сожитель еще не притаскивал по ночам барахло да не давал денег… Ну и боялась, конечно, Анна каторжного варнака — зарежет, если что, как курицу!

Насчет отсутствия «хозяйственности» у Филиппа Анна не ошибалась. Так оно и было. Годами выработанная привычка жить за счет других, тащить для своей пользы все, что близко и плохо лежит, — эти, укоренившиеся в сознании и образе жизни Филиппа Цупко понятия, уводили его все дальше и дальше по кривой дорожке. Наличие домовитой сожительницы вполне устраивало. Постоялый двор, которым заправляла Анна, стал для Фили и берлогой, и вертепом.

Надежды Анны, что сожителя могут хоть в чем-то настроить на семейный лад народившиеся от него ребятишки, — так надеждами и остались.

Увы! Что подросшая Валюшка, что крепенький Кешка… Папашка вспоминал о них лишь в крепком подпитии: хватал на руки, подбрасывал к потолку, страшно хохотал. Дети его боялись, чувствовали холод и равнодушие.

Когда Анна разрешилась от бремени мальчонкой, сожитель заявился только на крещение, буркнул, чтобы назвали мальца Иннокентием. Сунул годовалой дочке глазированный пряник, густо облепленный махорочной крошкой, хмыкнул, глянув на орущего младенца, и — подался в большую пятистенку постоялого двора.

Там он быстро напился, горланил с мужиками песни, потом с кем-то полез в драку, а после мертвецки валялся на грязной соломе под навесом конюшенного сарая.

В полдень следующего дня, отныряв лохматой головой в бадью с квашеной капустой, Филипп долго сидел на скамейке у избы, сумрачно выковыривал ошметки капусты из свалявшейся бороды, тоскливо пялил мутные глаза на дорогу. А к ночи, так ни слова ни проронив, подался в город, благо конная оказия подвернулась. Анна знала, что первым делом Филипп нырнет к Бизину, на опохмелку.