1
Степь поржавела от зноя, а железные крыши щитосборных домов совхоза так прокалились, что на кровле вспузырилась краска. В комнате, где я остановился, даже ночью душно, хотя окна открыты настежь. Спится плохо: чуть шевельнешься на горячей постели, как сердце молотом заколотит в груди; долго потом пытаешься унять его — лежишь на спине, вытянув по бокам руки, и тяжело дышишь полным ртом. Перезревшее летнее солнце грузно выкатывается в свой час из-за дальней кошары, наваливается на улицы жестким светом, высвечивает парящую с вечера в неподвижном воздухе пыль, но скоро теряется в вышине, будто плавится в небе.
Ветра нет и сегодня, только кажется, что рядом постоянно открывают заслонку невидимой печи, и от сухого жара, обдающего тело, спирает дыхание.
Рано поднявшись, плотники вышли на работу задолго до солнца и к самой жаре уже отстучали в степи топорами: возвели вблизи совхоза широкий помост для предстоящих соревнований стригалей; поверху натянули парусиновый навес; сбоку связали из жердей ограду овечьего загона; в последний раз, для порядка, прошлись рубанком по скамейкам для зрителей и, разморившись, все полегли на свежие витки стружек, пряча головы в тень помоста.
Во всей степи лишь директор совхоза Степан Алексеевич Вяткин пока на ногах — проверяет: все ли сделано как надо… Побродив меж скамеек, он поднялся по некрутой, в четыре приступка, лесенке на помост, потопал там, попрыгал, пробуя крепость пружинящих досок, затем спустился в загон и ногой потолкал ограду.
Потом и он притомился, сел на скамейку.
Лицо директора распарилось, пористые щеки стали походить на губку, а живот расслабился от усталости, опустился, выпятился, и верхняя пуговица на брюках сама собой расстегнулась. Вяткин отер платком лоб, лицо, шею и тяжко вздохнул:
— Уф-ф…
Замаялся, видно, директор, забегался. Да и как иначе, коль проходит в совхозе областное совещание по овцеводству, сюда понаехало пропасть начальства из области и разного люда — всех надо приютить, приветить.
Меньше других, пожалуй, доставляю директору хлопот я: просьбами не докучаю, жалобами тоже, хожу всюду сам по себе и внимания от него не требую. Но именно я-то и кажусь ему особенно подозрительным. И все потому, что я из газеты.
Вот и сейчас он нет-нет да и глянет искоса в мою сторону.
Чудак директор, ей-богу. Пришел я сюда задолго до начала соревнований вовсе не для того, чтобы за ним подсматривать: просто утро выдалось свободным, а укрыться от жары все равно было негде — тощие топольки с жестяными от пыли листьями, посаженные на улицах совхоза, еще не давали тени, — и я побрел в степь, то и дело перешагивая через гусей, обессилевших от зноя и улегшихся поперек дороги, вышел далеко за дома и сел на бурую траву вблизи помоста.
Одетым сидеть в степи не было никакой возможности — рубашка липла к спине, и солнце сквозь, нее пекло еще сильнее. Я разделся до пояса, спину прикрыл майкой, завязав галстуком на шее ее плечики, а голову обкрутил, словно чалмой, рубашкой.
Степь источала истому, пахла перегретой землей.
Скоро у меня стали сильно зудеть ноги, и я машинально поскребывал их, думая, что зудят они от жары, а когда догадался закатать штанины, то увидел на ногах маленьких рыжих муравьев. Оказывается, я уселся на их тропку.
Муравейника окрест меня видно не было, но муравьи между тем кишмя кишели вокруг — сухая трава шуршала от их движения. Откуда же они взялись? Низко склонившись к траве, я с любопытством следил за ними и в конце концов заметил множество крохотных, словно гвоздем проткнутых, дырок в земле. Вот оно что — приспособились: прячась от солнца, от часто сквозивших в степи ветров, свое жилье они построили не открыто, не куполом вверх, а упрятали под землею.
На краю степи запылило, и я встал на ноги, приложил к бровям ладонь. Из пыли, из дрожащих волн раскаленного воздуха вынырнули два всадника. Далекие друг от друга, они гнали отару. Между ними словно стелилось огромное плюшевое одеяло, перекатывалось по степи тяжелыми серыми волнами.
Степь наполнилась овечьим блеянием и стуком копыт по сухой земле.
Вблизи помоста отара стала забирать влево от загона. Один из чабанов ударил по бокам лошади, пригнулся и поскакал наводить порядок, выстреливая кнутом. Отара свернула и потекла в открытый проход загона, тесно сбиваясь за оградой в сплошной ком шерсти. Чабаны спрыгнули с коней и накинули уздечки на угловые колья.
К помосту потихоньку подтягивались зрители — приезжие и свои, совхозные.
Переваливаясь колесами с бугорков в выемки, из совхоза прямо по степи подъехала автолавка. Продавщица стянула из кузова небольшой стол, поставила его на землю и накрыла белой простыней.
Распушив длинный пылевой хвост, по дороге к месту соревнований лихо подкатил «газик» с брезентовым верхом, подскочил, не сбавляя хода, к самому помосту, чуть не ткнулся в него радиатором и замер, разом осев на все четыре колеса. Одновременно хлопнули обе передние дверки, и из машины вышли начальник областного управления сельского хозяйства Василий Ильич Лукин и его шофер Федя.
Вяткин уже спешил к начальнику. Приближаясь к Лукину, он с каждым шагом, как на параде, распрямлял грудь, живот его втягивался, фигура приобретала воинскую стать, — должно быть, действовало, что начальник управления был в строгом костюме и при галстуке. Они поздоровались. Директор совхоза встал рядом с Василием Ильичом, собираясь дальше идти с ним плечом к плечу, но тут его по спине хлопнул ладонью Федя.
— Эй, Алексеич, своих не признаешь, да? — засмеялся шофер. — Здороваться не хочешь? Видал, видал я вчера, как твои шофера комбайн у мастерской курочили — со всех колес ниппеля повыдергивали. А ведь комбайн-то почти новый. Ха-ха.
Вяткин покосился на Федю через плечо и, изобразив улыбку, протянул ему руку.
Отойдя от них, Федя покрутил туда-сюда головой, узрел меня и радостно закричал, приподымая летнюю, в дырочках, шляпу.
— Эй, пресса! Загораешь-догораешь… Ха-ха!
Он пошел ко мне, помахивая шляпой и улыбаясь.
Я размотал с головы рубашку и молча стал одеваться.
2
Плотники при Василии Ильиче Лукине живо выбрались из-под помоста и взялись убирать стружки, а Вяткин наглухо застегнул рубашку — мятый воротничок ее воробьиными крылышками топорщился на его полной шее — и, семеня, соразмеряя свой шаг с шагом Лукина, ходил за начальником; засуетилась и буфетчица автолавки: с поспешностью подбирала уже валявшиеся на траве пустые бутылки из-под воды и ставила их в ящик.
Да и среди немногочисленных еще зрителей, пока в основном руководителей хозяйств, посчитавших своим долгом прийти пораньше, заметилось движение, словно одни тихо посунулись назад, подальше от глаз начальства, другие ж, наоборот, выдвинулись, показывая себя.
Василий Ильич не спеша обошел в сопровождении Вяткина помост, обогнул загон, где на солнцепеке улеглись овцы, поднялся в тень навеса и у стола для судейской комиссии с недовольным видом что-то сказал директору совхоза. Тот гаркнул на плотников:
— Эй, кто там?! Вы чего это скамью-то так плохо обстругали, ведь занозят же судьи всю… — но не договорил и скомандовал: — Сейчас же пусть кто-нибудь ее обдерет!
Только все проверив, начальник управления стал замечать знакомых: с одними он здоровался за руку, другим просто кивал — кому приветливо, а кому суховато.
Кивнул он и мне, не то чтобы очень приветливо, но и не сухо, как человеку, далекому от его главных забот, но нужному.
Знакомы мы были давно, года три как, а то и дольше — и в городе я бывал у него в кабинете, и в командировках, случалось, Сходились наши пути; иной раз при встрече в глухом районе он даже подбрасывал меня на своей машине до нужного места, и хотя такая удача выпадала мне не часто, да и не на дальние расстояния, все же и я уже малость присмотрелся к нему и к его шоферу и он ко мне.
Встретились мы и здесь, на совещании овцеводов.
Высокая крыша Дома культуры — розового здания с четырьмя круглыми колоннами у входа — прокалилась, как и крыши других домов. Люди томились в горячей духоте зала. От жары и у меня позванивало в ушах, сердце мягко поджимало, а в голову лезли посторонние мысли: вспомнилось вдруг то место на карте, где я сейчас нахожусь, и у меня аж в спине зазнобило, когда я представил, что к югу от совхоза до самого Аральского моря, до Каспия лежит выжженная, прокаленная солнцем степь, вся в бурых холмах. Лучше и не думать об этом, чтобы не стало еще хуже, а вспомнить дорогу на север — там другое дело; если поехать севернее, то на хорошем газу часа этак через три можно добраться до отрогов Уральских гор, до озер и сосен, до заимки Котова — маленькой деревушки в том благостном краю, названной так по имени углежога, давно когда-то облюбовавшего те места. Сосновый бор заимки был исхожен, но еще густ, сосны росли даже на улицах деревушки и по одной, а то и по две — в огородах; сосновые шишки плавали в озере, лежали у домов, по весне их сгребали в большие кучи, поджигали, и над деревней облачками поднимался желтоватый прогорклый дым.
При воспоминании о воде и соснах вроде бы даже задышалось легче, но едва я с усилием вернул себя в зал совещания, как снова поджало сердце.
У Василия Ильича Лукина, делавшего доклад, вспотели лицо и шея, накрахмаленный воротничок белой рубашки потерял твердость, размяк и посерел, но он без устали, полным голосом, говорил уже больше часа, то и дело твердо пристукивая суховатым кулаком по трибуне, отчего в большом графине с водой со звоном подпрыгивала стеклянная пробка. На лоб начальнику то и дело сползала намокшая прядь волос. Забрасывая ее обратно, он коротко вздергивал головой, и этот ритмичный рывок да частый звон пробки в графине придавали докладу победный оттенок.
Посматривая на Лукина, я вспоминал, как отозвался когда-то о нем при мне один из директоров совхоза: «Аккуратный человек, голоса никогда не повысит и не обидит зазря. Но, ах! и глазаст же, глазаст, чертов сын. Ничего не скроешь — все знает». Таким он и мне представлялся. Василий Ильич редко сидел в своем кабинете в городе, неутомимо гонял на «газике» по всей области: и поздней осенью, в распутицу, и в жару, и в самую зиму… Зато и знал хорошо все хозяйства, память его мне казалась надежнее любой записной книжки.
Вот и сейчас он, редко заглядывая в доклад, сыпал с трибуны цифрами, называл много имен чабанов.
Сообщив, что в области в этом году наконец-то достигли планового поголовья овец, Василий Ильич внимательно оглядел ненадолго притихший зал, поведя взглядом от первых рядов до последних, и крепко пристукнул кулаком по трибуне.
— Но это не значит, что нам надо сидеть, сложа руки, — с напором сказал он. — У нас есть все реальные возможности для дальнейшего увеличения поголовья овец.
Он стал загибать на руках пальцы, перечисляя эти возможности, а когда загнул все десять пальцев, то вновь распрямил их и помахал для наглядности над трибуной руками.
Вообще же доклад чинно слушали лишь в первых рядах, но и там кой-кто подремывал, сложив на животе руки; когда позванивала пробка в графине, то задремавшие испуганно вздрагивали и старательно округляли глаза на трибуну; а у входа непрестанно шло движение: хлопали двери, стучали откидные сиденья кресел.
Если шум становился несносным, то Василий Ильич делал паузу и поверх голов молча смотрел в конец зала, словно гипнотизируя сидевших там, и у дверей ненадолго стихало.
Ближе к концу доклада по задним рядам дробной волной прокатился грохот. Не помогла и очередная пауза докладчика — людей с дальних мест как ветром сдунуло, словно их созвал набат. Тогда Василий Ильич отыскал глазами Вяткина, глянул на него, и тот, пригнувшись, как в кино, полез из рядов.
Заинтересованный тем великим движением, выбрался и я на волю, посмотрел вдоль белой от зноя улицы и все понял. Привезли пиво — событие для степного совхоза редкое. Старые рыжие бочки плотно стояли на грузовике с откинутыми бортами, а над одной уже трудилась полная женщина в запыленном халате: ввинчивая в бочку насос, она задом сталкивала лезущих на грузовик мужчин и покрикивала:
— Куда прете, оглашенные? На два дня пива хватит.
Вяткин пытался было оттащить крайних в толпе, но от него отмахивались, и он закричал на полную женщину:
— Марья, я ж говорил тебе, чтоб ты не торговала до перерыва!
— Так ведь прокиснет пиво в такой-то жарище, тогда ты, что ли, за него платить будешь, — огрызнулась та и ловко поддала бедром уже почти взобравшемуся на грузовик парню.
Тот полетел на людей, и толпа чуть отхлынула.
— Ну, смотри у меня, Марья, я в райпотребсоюз пожалуюсь! — в отчаянье крикнул директор совхоза.
В ответ из толпы заворчали:
— Ладно грозить-то тебе.
Вяткин махнул рукой, протянул, покосившись на меня:
— А-а… Семь бед — один ответ, — и подался обратно в зал.
Сквозь толпу, обступившую грузовик, нечего было и мечтать пробиться за кружкой пива, а на совещание возвращаться не хотелось, и я решил сходить пообедать до перерыва, пока и столовую не заполнит народ.
В отличие от двухэтажных щитосборных домов совхоза, покрашенных в коричневый цвет, столовая была низкой белой мазанкой в одну комнату-зальце с тесной кухней в дощатой пристройке. Осталась мазанка от тех времен, когда здесь располагалась овцеводческая ферма колхоза. Чтобы в срок обслужить всю ту уйму людей, что нахлынула в совхоз, во дворе столовой сколотили два ряда длинных столов из плохо обструганных досок, защитив их от солнца навесом. Раздачу вели из открытого кухонного окна, прибив к подоконнику доску для подносов.
Едва я толкнул во двор калитку, как сразу увидел знакомую Федину спину, обтянутую трикотажной безрукавкой.
Федя разговаривал с румяной от печного жара женщиной, высунувшейся в окно раздачи. Невысокий, он ухватился за доску у подоконника и тянулся на носках, но все равно над подоконником поднималась лишь его голова на короткой шее. В затененном стекле откинутой внутрь кухни оконной рамы отчетливо отражалось круглое — ну, прямо, полная луна в темном небе! — Федино лицо.
Там, в стекле окна, и он увидел мое отражение, но не шелохнулся, пока не договорил:
— …а бидончик с варенцом поставь в погреб, на лед. Правду говорю — не прогадаешь. Сам-то его очень любит, — и тогда повернулся ко мне. — Наше вам… Тоже сюда на дымок? А я тут ревизию навожу. Что к чему и что почем.
Сказал женщине:
— Нашенский парень, из газеты.
Та коротко глянула мне в лицо, будто сфотографировала.
— А теперь, Степан-на, дай-ка нам чего-нибудь покалорийней, — попросил Федя и похлопал ладонью по животу. — В нашем шоферском деле главное — полный бак заправить.
Стойла середина лета, но нам выдали салат из свежих красных помидоров. Еще поставили на подносы тарелку с борщом, побелевшим от сметаны, яичницу с ветчиной на маленьких сковородках, всю еще в пузырьках масла, и варенец с желтыми сливочными пенками.
Расставив еду на столе, Федя плотно уселся на скамейку и сказал с довольным видом, кивнув на окно кухни:
— Они меня знают, уважают. Что скажу — слушают. Я ведь здесь не впервой, со своим-то, считай, всю область исколесил. Он меня тоже уважает. Если в поездку ему кого другого дают, не хочет — и все тут. Сколько я всего понавидался, на роман тебе могу нарассказать. Все знаю и всех знаю… Взять вот Вяткина, Алексеича, директора здешнего. Хозяйство у него крепкое, хозяин он хороший, но… сильно напуганный: его когда-то с работы снимали. Так он теперь все с оглядкой делает да начальству поддакивает.
— Это-то и я заметил, видел, как он старался, — засмеялся я.
— Да что там Вяткин, — жуя полным ртом, продолжал Федя. — Я всех руководителей хозяйств как облупленных знаю… Вот, к примеру, Пронин, председатель «Красного пахаря»… Ну такой важный мужик, что, кажись, не подступишься. Надутый всегда ходит — животом вперед. А скажи-ка ему: у вас, мол, Василий Васильевич, не в пример другим, размах большой, вон и стадион построили и ясли для детишек — так он для тебя что хошь сделает. А вот к директору Ключевого совхоза я долго не мог подступиться, но потом осенило: привез я ему в подарок из города антенну шестиканальную для телевизора, и теперь мы дружки.
С любопытством слушал я Федю, но в столовую уже подходили люди, и шофер понизил голос, а потом и совсем замолк. Да и обед наш заканчивался.
Мы вместе вышли на улицу.
Очередь за пивом удвоилась, но порядка в ней стало больше. Лишь возле кабины грузовика люди толпились, а дальше — через дорогу к домам и вдоль домов до соседней улицы — стояли организованно. Пришли кто с чем — с бидончиками, с чайниками, с ведрами. А два парня даже приволокли с радости оцинкованный молочный бидон на сорок литров и цепко держались за его ручки.
Хотелось пить, и я на глазок прикинул очередь. Нет, придется, видно, идти в буфет Дома культуры и взять бутылку теплой воды с лохмотьями осадка на донышке. Но тут Федя предложил:
— Может, пивцом побалуемся, как смотришь, корреспондент?
— Так ведь до вечера увязнем в очереди.
— Ну, это не помеха. Все в аккурате сделаю, как надо, — похвалился он. — Так скидываемся?
Я дал ему рубль, и он ушел.
В дверях Дома культуры показался Василий Ильич. За ним я увидел Вяткина и еще кое-кого из местного начальства. Пропустив Лукина, они замешкались, устроив на мгновение толчею в дверях, потом из этой толчеи выделился председатель райисполкома, за ним вышли на воздух и остальные.
Василий Ильич отер вспотевшее лицо носовым платком. Он выглядел уставшим, щеки у него запали, а кончик носа заострился чуть ли не до кинжальной остроты.
Возле меня он попридержал шаг и вздохнул:
— Эх-хе-хе… Хоть выжимай всего, так взмок на этой трибуне, — он засмеялся и покосился на Вяткина. — А ради чего? Вся аудитория от меня разбежалась. Зря, выходит, старался.
Директор совхоза буркнул, вяло оправдываясь:
— Говорил же я ей, чтобы в перерыв торговала. А она — пиво прокиснет.
Лукин сощурил в усмешке глаза и сказал:
— Не умеем мы учитывать настроение масс. Верно ведь, Вяткин? Не учитываем мы настроение масс, а? Как думаешь?
Степан Алексеевич промолчал, не зная, что на это ответить, и с подозрением покосился на начальника управления: нет ли в его словах подвоха. А тот продолжал:
— Нам с тобой, Вяткин, эти бочки надо было поставить с самого утра у трибуны в зале…
— Вот посхлынет народ, и я распоряжусь, чтобы прекратили торговлю, — хмуро сказал директор совхоза.
А Василий Ильич продолжал, не обращая на него внимания:
— Еще бы не хватало бочки у трибуны поставить. Тогда бы корреспондент, — он кивнул на меня, — написал бы о нас с тобой, Вяткин, в газету, что мы-де проявили большие организаторские способности: сумели сочетать полезное с приятным. А теперь что напишет? Что мы с тобой народ на совещание за руку из очереди выводили?
— Так уж и за руку… — протянул директор совхоза и разозлился. — Ну и покажу же я ей…
— А может, просто не стоило бы проводить в такую жару совещание? — пожалел я Степана Алексеевича.
— Вот те раз. Как же это без совещания-то… — Василий Ильич с веселым недоумением развел руками, но тут же посерьезнел, посмотрел на безоблачное небо и покачал головой. — Кто ж мог знать, что такая жара будет? Мы это совещание еще полгода назад запланировали. Да и… Видите ли, если начистоту, главная наша цель — провести в этом совхозе показательные соревнования по стрижке овец беспривязным способом. А их никакая жара не сорвет. Со всей области сюда мастера стрижки съехались. Вот это интересно и очень важно.
Он пошел дальше и на ходу добавил с подкупающей искренностью:
— А совещание — что ж… Какие мероприятия у нас без совещаний проходят? Да и невредно лишний раз кое-какие установки напомнить. Верно?
— Возможно, и верно, — пожал я плечами.
Василий Ильич и остальные двинулись наискось через неширокую площадь к столовой, а меня окликнул Федя:
— Эй, корреспондент, пошли пиво пить.
Он повел меня вниз по улице, к мелководной степной речушке, ленивой змейкой ползущей мимо совхоза, вывел к редко стоящим у берега старым домам, не таким стандартным, как в центре, а с резными наличниками и разноцветными ставнями, громыхнул щеколдой одной из калиток, и мы двором прошли на зады огорода к невысокому срубу колодца у плетня.
Колодец был глубок и черен. Снизу, как из ледника, веяло холодом. Да это и был почти ледник. Вода в колодце поблескивала далеко в глубине, а над ней сахарно белел кольцом наросший на стенах лед. В воде лежало отяжеленное чем-то ведро. Федя закрутил ворот, он заскрипел, цепь подтянула ведро — в нем находился трехлитровый бидончик, вмиг запотевший, едва его вытащили из мрака колодца на солнце.
— Дружок у меня тут живет, — пояснил Федя, показывая на дом. — На автобазе работает.
Он пошарил в лопухах под плетнем и отыскал там кружку.
— Как же ты смог купить пиво?
— А я, корреспондент, секрет один знаю. Вот о ком писать надо, обо мне, — засмеялся Федя, с хитрецой поглядывая на меня, а потом пояснил: — Дело, в общем-то, такое… Шепнул кому надо, что неплохо, дескать, моему начальнику пивца после обеда попить, ну и достали без очереди.
Он отхлебнул из кружки и хмыкнул:
— А мой-то, между прочим, ни пива в рот ни-ни, ни вина.
— Ловкач, — хмыкнул я.
Мы сидели в лопухах у плетня и по очереди пили из кружки. Она холодила руку, и когда я отдавал кружку Феде, то прикладывал охлажденную ладонь к щекам и ко лбу — с них ненадолго спадал жар.
Приятно, в общем, проводили мы время. Одно, правда, смущало меня — как ни крути, а день был почти что потерян: по опыту я чувствовал, что с сегодняшнего совещания овцеводов можно записать лишь небольшую информацию и передать ее в редакцию по телефону, а впереди еще было полдня свободного времени, и его не хотелось терять. Вот если бы куда-нибудь съездить, посмотреть хотя бы, как идет сенокос. Так без машины отсюда легко не выберешься.
— Послушай-ка, Федя, а что если нам с тобой сгонять в какое-нибудь хозяйство? — осторожно спросил я. — Все равно после обеда так стоять будешь.
Он посмотрел на меня и ответил почему-то тоже с осторожностью:
— Да я и сам о таком подумывал. Только мой-то не очень любит, когда я без него по району езжу. Знаешь что… Сбегай к нему и попроси машину, тебе он не откажет.
Глотнув в последний раз из кружки холодного пива, я заторопился к Лукину, обдумывая на ходу, как лучше использовать выпавшую возможность обрести колеса. Особенно, понятно, не разгонишься: всего полдня в запасе. Но если поехать в низовья этой речушки, туда, где она впадает в реку более крупную, то скоро можно доехать до полосы лугов. В том месте, наверное, поодаль от берега, стоят уже первые копны, а то и стога.
Когда солнце сильно печет, трава в копнах быстро подсыхает и пахнет так, что кружится голова. Если на обратном пути взять охапку сена, то всю дорогу в кабине, перебивая бензиновую гарь, будет держаться тонкий медовый запах.
Василия Ильича я нашел во дворе столовой. Он стоял в тесном кольце участников совещания и рассказывал, как я понял, о своей недавней поездке в Австралию, о том, как там организовано овцеводство. Слушали его с интересом, а стояли вокруг так плотно, что мне пришлось поработать плечом и локтями, чтобы добраться к нему.
Протиснувшись наконец к Лукину, я попросил его о машине. Увлеченный рассказом, он не сразу понял, о чем я прошу, а потом сказал:
— Машина мне не нужна, так что можете взять. Только вот как шофер? У него тоже рабочий день существует, — начальник управления посмотрел на часы, — а вы, надо полагать, до ночи задержитесь.
— Он согласен, — обрадовался я.
— Ну-ну… Езжайте тогда, — Лукин суховато кивнул и сразу же вроде забыл обо мне, стал продолжать рассказ.
Федя ждал меня у машины.
— Все в порядке! — крикнул я и полез в кабину, а когда шофер уселся за руль, спросил: — Дорогу до Варламово знаешь?
— Понятно, знаю. Но к чему нам туда? Поехали в Михайловку.
Михайловка — это совсем в другой стороне. Да и не было у меня интереса туда ехать. И я повторил:
— Давай в Варламово.
— Да брось ты, — сказал Федя. — Что мы там с тобой делать будем?
— Как то есть что?.. Я материал для газеты о сенокосе возьму.
Странно посмотрев на меня, Федя бормотнул: «Да, да, понятно, материальчик для газеты нужон», — и задом вперед полез из машины. Постучал носком ботинка по переднему колесу, почмокал губами, обошел машину, опять постучал по колесу.
— Долго ты ходить будешь? — потерял я терпение.
— Скаты вот… Такое дело… — задумчиво ответил он. — Понимаешь, корреспондент, скаты слабые, нельзя ехать.
— Так все же было нормально.
— Было, да. Да вот — скаты… — Федя неожиданно разозлился. — И чего ты пристал ко мне со своей поездкой?!
— Ты же сам хотел ехать, — опешил я.
— Так что с того? — помягче ответил Федя. — Скаты же… Сам видишь.
— Иди ты со своими скатами… — обругал я его со злости и спрыгнул на землю.
3
Степь ожила и расцветилась, словно разбили здесь табор цыгане. Соревнования по стрижке овец оренбургским беспривязным способом привлекли куда больше людей, чем вчерашнее совещание. Не только почти все скамейки уже были заняты, но и в степи, расстелив на траве одеяла, цветные платки и даже ковры, сидели и лежали болельщики из дальних деревень и сел. Как и положено на соревнованиях, кое-где уже и позванивали стаканами, закусывали. Приехали люди кто на чем: на машинах, в телегах, верхом. А знаменитый чабан, Герой Труда Ендербек Арстынбаев прикатил из своего хутора, затерявшегося в ковылях посреди степи, на голубой, цвета неба, «Волге». Вышел из-за руля щеголем — в стального цвета костюме, явно сшитом на заказ в городе. На брюках еще сохранились от упаковки поперечные складки.
С заднего сиденья выбралась его жена. На груди у нее позванивал и рассыпал искры света панцирь из пробитых монет, а высокую шнуровку ботинок покрывал подол длинной темной юбки. Она вынула из багажника машины свернутый ковер, раскатала его по земле, а рядом поставила блестящий, до жара начищенный самовар.
Отойдя подальше от Феди, я окинул взглядом пестрый лагерь болельщиков, позавидовал тем, кто приехал на подводах, и теперь, опустив по их краям до земли легкие одеяла или простыни, мог прятаться меж колес от солнца, как в палатках, а вскоре стал примечать тех, с кем встречался раньше, о ком писал в газету. Известного чабана Антона Ефимовича Кудашева я углядел среди группы людей, сидящих кружком на траве.
Давно когда-то я писал о нем и сейчас, смутно вспоминая ту зарисовку, ощутил неловкость: по молодости лет я ее написал бойко и, думается, многое напутал.
В зарисовке, помню, было все: серебристые ковыли, шалый степной ветерок, играющий в них и в гриве коня, на котором ехал всадник, поющий песню.
Еще там была степь — без конца и края. Степь и степь.
Дальше говорилось о том, как прошло лето. Прошла и зима. Начался весенний окот, а тут ударили неурочные заморозки. Ягнята гибли. Спасая их, Антон Ефимович заполнил ими весь дом. Хилые, неспособные встать на трясущиеся тонкие ножки, они лежали у него на полу, завернутые в тряпки, и под лавками, под столом, под кроватью и даже на печке. Тогда мне все казалось, что он их кормил с ложечки, а когда они дохли, то он шлепал ягнят, дул им в рот, пытаясь возвратить к жизни.
Высоким слогом я и поведал об этом и еще кое о чем другом, а теперь стоял и не знал, стоит ли подойти к Кудашеву или лучше не надо.
Все же я набрался храбрости и подошел.
Кудашев посмотрел на меня и заулыбался — узнал. Похлопал по земле ладонью и сказал:
— Садись, гостем будешь, а если вино принес — то хозяином. — Кожа на лице и на шее Кудашева обгорела, шелушилась, веки воспаленно краснели, на тяжелых руках вспухли вены, а в фигуре его угадывалась некоторая кособокость, наверное, от того, что привык он, когда перегонял по степи отару в поисках корма, свешиваться с седла в правую сторону, чтобы сподручнее было щелкать кнутом.
Ей-ей, не стоило мне в той зарисовке заставлять его петь в седле.
— Лукин вчера во время доклада много о зимнем окоте говорил, — стараясь завязать разговор, спросил я, — так как, по-вашему, лучше это, чем весной, или хуже?
— А я два года уже как на зимнем, — ответил Кудашев. — Да, по-моему, и у других отары на зимнем окоте. Ну, может, не у всех, но что у большинства — это да. Так что, в общем, правильно он говорил.
— Иные начальники говорят правильно, да вот делают по-другому, — вмешался в разговор старик, сидевший слева от Кудашева.
— Что это ты так, Семеныч? — усмехнулся Антон Ефимович.
— А вот и то… В прошлом годе этот твой самый Лукин ехал куда-то по своим делам, да и завернул ко мне на бахчу. Ходил все, смотрел, говорил, как ухаживать за бахчой надо, как полив делать, чтоб, значит, водянистыми арбузы не были, да то, да се. Я, старый дурень, и ухи развесил: вот, думаю, башковитый мужик. Ну, уехал он, а часа этак через два гляжу я — опять машина пылит. Шофер евоный приехал и говорит: «Дай-ка мне, папаша, пяток арбузов, что получше». — «А ты кто такой выискался?» Это я ему в ответ. А он мне: «Да ведь не для себя, для начальника».
— Неужели так и сказал? — насторожился я.
— А то как же. Так и сказал. Ну, я ему, конечно, от ворот поворот. У меня, дескать, один начальник-то — председатель колхоза. Так он в ответ: «Ну, это мы в аккурате, — говорит, — сделаем». Сел в машину и укатил. А потом смотрю — опять пылит. Вылез, смеется, рот аж до ушей, и записочку мне от председателя подает.
— И дали ему арбузы?
— Дал. Как не дать? В таком разе, говорю, бери. Он пяток уложил в машину да еще и говорит, что, мол, жарко больно, пить чёй-то хочется, не съедим ли, дескать, арбузик. Тьфу, плюнул я, выбирай в таком разе шестой. Так он, стервец, — в голосе старика неожиданно послышалось восхищение, — выбрал самый что ни на есть зрелый. Как дал ножом по корке, так он, арбуз-то, крррах-ах — и лопнул. Сердцевина вся красная, а поверху пена, как снег. У меня даже в груди заломило. Вот подлец, думаю, знает, что выбирать.
Кудашев засмеялся. А я сказал старику, защищая Лукина:
— Это он врал, что для начальника арбузы. Для себя выбирал.
— Думаешь… — старик с сомнением покачал головой.
— Лукин — мужик серьезный. Ни к чему ему это, — посмеиваясь, поддержал меня Антон Ефимович.
Тут до меня сквозь разноголосицу, стоявшую над степью, дошел глуховатый звук: «бо-омм…» «Так ведь соревнования начинаются», — сообразил я.
Едва я поднялся, как в сторону помоста хлынули все. Хорошие места уже были заняты. Чтобы лучше видеть через головы, я запрыгнул на заднюю скамейку и стоял на ней, до боли в боках стиснутый людьми.
Судейская комиссия в полном составе сидела в глубине помоста за столом под навесом. В центре — Лукин, справа и слева от него судьи рангом пониже. На середине стола стоял графин с рыжей жидкостью — не то с пивом, не то с квасом.
Тихо на миг стало вокруг. Так напряженно тихо, что мне почудилось, будто я слышу, как шуршит сухая трава в степи… А потом вновь послышалось: «бо-омм…» Словно по листу железа ударили чем-то мягким. А где бьют, я не видел: народ стеной стоял по обе стороны от скамеек. В загоне заволновалась отара — там опять заходили серые волны. На помост вытолкали упиравшегося барана с большой головой и рогами спиралью. Он тупо уставился в толпу белыми от страха глазами, присел на задние ноги, попятился, но тут его ухватил за рога высокий стригаль в майке и спортивных брюках, коротко выдохнул: — «хаа-а!» — и резким рывком, как борец, бросил барана через бедро, усаживая его крестцом на доски. Баран беспомощно загвоздил копытами воздух, а в руках стригаля заблестела машинка, ровно зажужжала, глубоко зарываясь в шерсть. Блеск ее молнией прошел по брюху барана, и на нем, от горла до паха, пролегла белая полоса.
Легко переступив по доскам помоста, стригаль чуть подался назад, перевалил барана с крестца на хребет, а потом мягко уложил на бок — голова того оказалась теперь меж ног стригаля. Баран вытягивал похудевшую от стрижки шею, а горло его сильно вздрагивало, словно туда переместилось его сердце и металось там в панике. «Жжжжжж, жжжж» — утюжила машинка его ребра от живота к хребту. Барана била нервная дрожь, но била только от страха: больно ему не могло быть — работал стригаль аккуратно. Переступая по доскам, делая еле заметные круговые движения ногой, он перекладывал животное, каждый раз заученным приемом зажимал его так, что баран не мог и шевельнуться. От этого казалось — на помосте проходит матч классической борьбы. Но силы были явно неравными, и скоро баран выскочил из своей шубы. Худой, телесно-белый, потерявший свою величавость, он неровно стоял на подгибавшихся от пережитого ногах, а рядом с ним на помосте лежало распластанное руно.
В толпе закричали с восторгом:
— Чисто сработано! Молодец!
— Так держи, Иван!
— На время поджимай! На время!
Кричали слева от меня. А сидящие впереди на скамейках и стоящие справа пока помалкивали.
Отправив ошалевшего барана в загон, стригаль схватил за уши вытолкнутую навстречу овцу. Бросил ее через бедро, усаживая, как барана, крестцом на помост.
Все повторилось — жужжание машинки, блеск ножей в густой шерсти… Овца была еще беспомощнее барана. Она не сопротивлялась, а сразу закрыла от страха глаза: казалось, упала в обморок.
Но вот заело у стригаля машинку, ножи запутались в шерсти. Овца дернулась от боли, и на боку у нее багровой линией прочертилась царапина.
Сидящие впереди словно этого и ждали.
— У-у-у! О-о-о! А-а-а!.. — засвистели, завыли они.
А стоящие справа от меня закричали:
— Живодер! На бойню иди работать!
Совсем как на стадионе во время футбола, только выражения здесь были иные.
— Медведь! Готов шкуру содрать вместе с шерстью!
Слева друзья стригаля кричали:
— Ваня, жми давай! Работай!
— Не робей! Работай!
Невообразимый гвалт стоял, пока стригаль не усадил следующую овцу. А когда он остриг последнюю, пятую, то все вокруг притихли в ожидании.
Судейская комиссия за столом ожила. Вяткин и зоотехник из области Смычагин, сидевшие по сторонам Лукина, повернулись к начальнику и одновременно зашептали ему что-то в оба уха. Тот слушал и кивал.
С дальних концов стола Василию Ильичу стали подавать бумажки. Там судьи проставили баллы за скорость стрижки и сохранность шерсти, а Лукину предстояло все мнения свести воедино и вывести средние показатели. Скоро он это и сделал. А потом на высокий щит, сколоченный из двух черных школьных досок, мелом записали результаты первого выступления.
4
Страсти возле помоста разгорались. Для мужчин и женщин, участников соревнований, было установлено по три призовых места, а премии — путевки за границу, охотничьи ружья, ковры, стиральные машины… И всем хотелось, чтобы победили свои.
От тесноты стало трудно дышать. А тут еще кто-то ухватился у меня на спине за рубашку и пытался взобраться на скамейку, хотя здесь не было свободного места и для одной ступни. Я его сталкивал, но он тащил меня вниз. Стремясь устоять, я подался вперед грудью — воротник рубашки удушающе врезался в шею. Веки у меня набрякли, и отяжелело лицо.
Вдруг: «тррра-ак!..» Пуговица от воротника пулей полетела в толпу, а я упал со скамейки.
Когда встал на ноги, то от моего места на скамейке не осталось и просвета, и я пошел вдоль плотного частокола из спин отыскивать брешь. Вблизи помоста, там, где прибили щит из школьных досок, стояли женщины. Они не очень теснились, не толкались и не галдели. Отсюда, хотя и сбоку, помост проглядывался хорошо.
Здесь я и остановился.
Почти рядом со мной, опережая меня лишь на шаг, стояли две молодые женщины в темных платках, надвинутых краями до самых бровей. Видно, близкие подруги, они держались за руки и одновременно поднимались на носках, когда болельщики начинали особенно гудеть.
Лицо стоявшей слева мне показалось как будто знакомым, но вспомнить мешал платок, и я пригнулся, заглядывая под него.
И тут услышал Федин голос:
— А ты, корреспондент, парень, вижу, хват. Время даром не теряешь.
Женщина удивленно повернула голову, и мы чуть не стукнулись лбами. Нет, я ошибся — раньше я ее не знал. Мне стало неловко, и я зло посмотрел на Федю.
Он подходил к нам развалистой походочкой и лучезарно улыбался. Гладкое лицо его розово светилось.
— Познакомиться захотел? — окончательно вогнал он меня в краску. — Могу помочь. Это наша Маша. Стригальщица.
— А…а, иди ты… — пробурчал я.
— Только вы с ним не очень-то чего, — сказал Федя. — Они, корреспонденты, народ прыткий, за зря ничего не делают.
Он злил меня, и я сказал, стараясь придать взгляду выразительность:
— Знаешь что, Федя?.. Тебя старик один с бахчи весь день ищет, говорит, что ты не все у него арбузы повытаскивал, остались еще. Велел подходить.
— Какие арбузы? Знать ничего не знаю, — деловито ответил Федя и вновь заулыбался, кивнул на Машу: — Завтра выступает. Путевочку ей за границу дадут.
— Так уж сразу и путевочку… — усомнилась Маша.
— А что? Проще простого… Могу помочь. Хочешь, подскажу своему-то? Он меня уважает, всегда слушает. Ты только делай, что я скажу — на время нажимай. Время-то секундомером меряют, а чистоту стрижки, сохранность шерсти на глазок определяют, так что на это вот так посмотреть можно, — Федя вытянул руку, растопырил пальцы и глянул сквозь них на землю, а потом неожиданно подался к Маше и облапил ее. — Эх, подружка ты моя красивая. Поехали в степь — прокачу. На речку свожу — искупаемся.
Все это получилось так неожиданно, что Маша оторопела. Оправившись, она отступила в сторону, и Федины ладони скользнули по ее плечам. Но он не смутился.
— Так поехали? Прокачу.
— Не хочется что-то… — отозвалась Маша. — Другим как-нибудь разом съездим.
— Другим разом я, может, по-другому разговаривать научусь, — хохотнул Федя и сказал Машиной подруге: — А ты чего это, красавица, заскучала? Поехали, покатаемся?
Та подтолкнула Машу локтем в бок.
— А что. Поехали: Покатаемся.
— Ну да не хочу я, — повторила Маша и с удивлением посмотрела на подругу.
А та незаметно для Феди подмигнула ей и сказала:
— Дак что особенного. Почему бы не покататься с хорошим человеком по степи в машине?
— Во-во… — вставил Федя.
— Только вы куда подальше отъедьте, а то как-то стеснительно здесь: народу много, — продолжала женщина. — Ну, вон туда, к мастерским. А мы придем.
Федя приосанился.
— Не беспокойся, дорогуша, все в аккурате будет, — и пошел к «газику».
— Ты чего выдумываешь? — спросила Маша. — Никуда я с ним не поеду.
— А пусть у мастерских постоит, с механиками поженихается, — засмеялась ее подруга.
— Так ведь обидится, — с опаской в голосе сказала Маша.
— А тебе-то что, детей с ним крестить? Пускай не пристает.
Маша покачала головой и произнесла с сомнением:
— Так-то так… Но все ж…
Посмеиваясь, я часто посматривал в сторону совхоза, где у длинного белого здания мастерской долго стоял Федин «газик».
Толпа у помоста редела: болельщики уставали от жары и многих потянуло прилечь. Страсти приутихли. Вокруг самовара Ендербека Арстынбаева собрались чабаны. Башкиры и казахи сидели, скрестив ноги, а русские — поджав колени к животу. Среди них я увидел и Кудашева. Все они пили из кружек и пиал чай.
Щит у помоста уже записали мелом до половины. Вытащив блокнот, я подошел к нему и старательно перенес фамилии стригалей и результаты их выступлений, затем решил посмотреть на отару в загоне, обогнул ограду и облокотился на жердь.
Овцы и бараны в загоне разделились на две половины. Те, что были уже острижены, телесно-белые, а некоторые — с красными царапинами на боках, сбились в дальнем конце его; черноватые и серые, не потерявшие еще своей шерсти, стояли поближе ко мне. Пока я их разглядывал, с помоста вытолкнули раздетого барана. Стоящие здесь овцы испуганно шарахнулись от него и тяжело навалились на ограду, выгибая дугой ее жерди. Баран в недоумении остановился посредине загона и не знал, куда ему податься: нестриженные шарахнулись от него, а голых он сам боялся.
Трогательно было наблюдать за ними. Я постоял бы здесь и подольше, да тут увидел возвращавшийся от мастерской «газик». Солнце уже клонилось к закату, и пыль за ним ярко светилась, как хвост кометы.
Федя затормозил резко, но вылез не спеша.
Очень хотелось как-то задеть его, и я спросил:
— Хорошо покатался?
— А-а, бортанулось, не клюнули, — с убийственным добродушием ответил он. — Сговорились, стервы. Но ничего. У меня тут еще одна на примете есть.
5
Вечером я отстаивал в столовой долгую очередь. На раздаче у открытого окна проворно работала девушка. Она брала рукой сразу по две тарелки, наполняла их едой и ловко ставила на поднос. Но людей было много, и очередь продвигалась медленно.
После дня на жаре, после толкотни среди болельщиков стоять еще и здесь было невмоготу, и я на время отошел в сторону, сел на свободную скамейку во дворе столовой.
Вскоре во двор вкатил знакомый «газик». Василий Ильич Лукин, выбравшись из машины, пошел к дверям столовой. Он еще не дошел до крыльца, как дверь открылась и на пороге появилась та женщина, с которой Федя разговаривал через окно раздачи.
— Здравствуйте, — поприветствовала она Лукина. — Что-то вы сегодня задерживаетесь. Нехорошо…. Кушать надо в одно время.
Она пропустила его вперед и закрыла за собой дверь.
Федя замешкался у машины. Увидев меня, сказал:
— Выходит, и корреспонденты хотят есть, — он кивнул на дверь. — Так пошли.
— Иди один, — ответил я. — Мне и здесь неплохо.
— Да брось ты. Дался тебе этот общепит. Идем. Накормят — во! — он провел ребром ладони по горлу.
— Сказал — иди один.
— А-а, понятно… Ты же корреспондент, тебе к массам поближе быть надо, — засмеялся Федя и подался в столовую.
Ел я без аппетита: все казалось, что еда в тарелках какая-то не такая, не как всегда. Не то чтобы хуже по виду или там порция меньше, а словно в ином котле приготовлена, что побольше, повместительнее.
Когда я вышел из столовой, то воздух уже загустел к ночи. Но прохлады не прибавилось. Дома и сама земля исходили теплом.
Побродив по улице, я спустился к речке.
Река обмелела, пологие берега обнажились. Противоположный спуск к воде избили копытами овцы. Отара приходила на водопой рано утром, когда берег не потерял еще вязкости, а за день земля там высохла, посерела, и следы копыт отпечатались, как в застывшем растворе бетона.
Но в речке купались. Залез в воду и я — в сумерках она выглядела маслянистой. Пахло болотом, течения не ощущалось. И у меня появилось такое чувство, будто я забрел в застойный омут. Потом я прополоскал носки и натянул их сушиться на чахлые ветки куста, одиноко росшего на берегу. Ночь наступала быстро. Куст потерялся в темноте, но носки еще белели, и чудилось: в том месте кто-то стоит на руках.
Берег опустел, и я было остался один, но тут приехал купаться Федя. Его машина, скрипя тормозами, съехала с некрутого склона передними колесами в воду.
Федя сразу увидел все: и меня, и носки на кусте.
— Опять встретились. Так-так… Постирушечками занимаешься. Деваху бы лучше себе нашел, она бы и постирала. — Он открыл заднюю дверцу машины и сказал:
— Вылазь, дорогуша. Приехали.
Легко ступившую на берег женщину я знал. Стеша Русакова… Она жила и работала во втором отделении совхоза, километрах в пяти от центральной усадьбы. На совещании ее хвалили, как одну из лучших приемщиц шерсти, а из разговоров я знал: она еще и стригальщица.
Увидев меня, Стеша испуганно подалась к машине.
Но Федя ухватил ее за руку.
— Куда ты, чудачка? Это же нашенский парень, дружок мой. — И пояснил мне: — Стесняется.
Она стояла у машины, но вперед не шла. Руки ее белели у горла — видно, теребила концы головного платка.
Федя кинул рубашку, бросил ее на сиденье и спросил:
— Как водичка?
— В самый раз по тебе, — ответил я.
— По мне надо, чтоб мелко. Плавать я не наученный, — сказал Федя и позвал Стешу. — Пошли купаться.
— Не-е… Я не хочу, — отозвалась она.
— А зачем ехали? Нет, давай-ка лезь, дорогуша, в воду.
— Не хочу. Не приставай. Меня и так насквозь всю трусит, — отмахнулась Стеша.
— Это ее перед соревнованиями трясет: завтра овец стричь будет, — пояснил Федя. — А чего трясет — непонятно. Правду же говорю: помогу.
— Овец из загона будешь выталкивать? — спросил я.
— Зачем овец… Придумаем что-нибудь и получше, — многозначительно сказал Федя и полез в воду.
Он плескался в речке и пофыркивал.
— Не слушайте его, Стеша, — сказал я, — он же просто трепач, натура у него такая трепливая. Соврет и не дорого возьмет…
Федя услышал это и засмеялся в воде.
— Так ты, корреспондент, все еще обижаешься на меня. В Варламово тебя не свозил… Говорил же: поедем со мной. Не пожалел бы, правду говорю.
— А ну тебя… Трепач ты, — повторил я. — Вот и сейчас треплешься, а человек слушает, да еще и поверить может.
Стеша молчала, а руки ее неспокойно перебирали концы головного платка.
Федя выбрался на берег и оделся.
— Учти, дорогуша, корреспонденты — они завсегда идейные. Это им по должности так положено. А у нас должность другая, — сказал он и неожиданно по-дружески подмигнул мне, будто хотел предостеречь, чтобы я не мешал ему карты, не портил игру.
— Ты чего это мне подмигиваешь еще тут? — возмутился я.
— Кто тебе подмигивает? — быстро ответил Федя. — Нужен ты мне… Поехали, дорогуша.
Разворачивая по воде машину, он ослепил меня светом фар.
«Газик» пошел на подъем. Скоро я услышал, как колеса машины протарахтели по бревнам мостика, перекинутого через речку при выезде из деревни.
6
Стеша явно жала на время: должно быть, задурил ей все же Федя голову.
Худощавая, ловкая, с сильными руками она начинала работать красиво. Шагнет по мосту, ухватит овцу за шерсть под скулами и крепко, так, что прогибались доски, усадит ее на крестец. Но торопилась, и это губило ее. Овцы у нее вели себя неспокойно, и случалось, машинка рвала шерсть, царапала овцам бока острым углом. Тогда болельщики свистели и выли.
Я отыскал Машу и встал с ней: полезно было знать ее мнение о Стешином выступлении.
Маша уже отработала свое. Пока она имела высший балл среди женщин, но за Стешу переживала и часто приговаривала:
— Что это она?.. Что это она?..
— А что? — спросил я.
— Да ведь я ее хорошо знаю, — посмотрела на меня Маша. — Думала, займет первое место. А вот торопится и стрижет небрежно.
— Это все Федя виноват, — сказал я. — Он ее с толку сбил.
— Какой Федя?
Ее подруга, стоявшая тут же, засмеялась:
— Да тот… Ты что не помнишь? Ну, Федя… Шофер Василия Ильича Лукина.
— А-а… — поскучнела Маша.
Стеша заканчивала работу — стригла последнюю овцу. С этой последней она обошлась нежно. Даже машинка в ее руке заработала глуше, ровнее, будто ее только что вынули из масла. Закончив стричь, она подтолкнула овцу с помоста и на прощание ласково похлопала ее по спине ладонью, словно раздела ребенка и отсылала теперь спать.
За судейским столом задвигались члены комиссии. С дальних концов его к Лукину опять запорхали бумажки, он разбирал их ворох и выписывал цифры в свой блокнот.
Скоро показатели Стеши записали мелом на щите. Время — рекордное, а за остальное баллы низкие, хотя по среднему и выходило, что она вполне может выйти в первую тройку.
— Как вы думаете, Маша, все там правильно? — кивнул я на щит.
— Почему же неправильно?.. Все правильно, — сказала она. — Работала Стеша быстро, а за остальное и оценки по заслугам. Сама виновата: спокойнее бы стригла, так средний балл, возможно, был бы повыше.
И сразу мне стало стыдно. Выходит, и во мне тлело сомнение, и я (пусть на минуту!) допустил, что раз Лукин — начальник, то может сделать все, что захочет, хотя и предполагать такое было нелепо.
Болельщики потихоньку разбредались: соревнования подходили к концу. Кое-кто прилег в степи, другие ушли в совхоз к себе домой, к знакомым, к Дому культуры, где в ожидании, когда объявят окончательные результаты соревнований и вручат призы, завели музыку.
По разговорам, самые сильные стригальщицы уже отработали свое, и интересных выступлений не ожидалось.
Вскоре подался в совхоз и я. Еще вблизи ремонтной мастерской я услышал песню.
Радиола играла на подоконнике открытого окна Дома культуры. На высохшей, твердой, как асфальт, глинистой площадке с ленцой кружилось несколько пар. Много людей сидело на длинных ступеньках крыльца, на слабой травке, пробившейся у решетчатой ограды.
Долго ждать не пришлось. Приехали члены судейской комиссии, и весь народ повалил в зал.
Остальное заняло с час. Огласили имена победителей, вручили призы.
Теперь пора было мне подумать и об отъезде. В редакции меня ждут, но поезд со станции уходит рано утром. По всему выходило: придется топать на станцию вечером и коротать там ночь. А идти до станции — километров восемь.
На улицу вышли Василий Ильич с Вяткиным. У Лукина настроение было явно хорошим.
— А вот и наша пресса. Так как показались вам соревнования? — спросил он.
— Очень интересно было смотреть, тем более, что я впервые побывал на таких соревнованиях.
— А они и проводились у нас в области впервые, — подчеркнуто сказал Лукин. — Это очень важно. У нас как привыкли? По старинке… Привяжут овцу и стригут. Хлопотно, долго, а тут сами видели, какая скорость. Хорошо бы об этом подробнее в газете написать, чтобы все поняли, как это важно.
— Обязательно напишу. Меня уже ждут в редакции с материалом, — ответил, я и не без умысла добавил: — Вот только с поездом плохо, а то бы материал сразу в номер пошел.
Василий Ильич посмотрел на меня понимающим взглядом и предложил:
— А вы езжайте со мной. Я вот кое-какие дела доделаю и поеду. К утру будем в городе.
Остаток дня я просидел на скамейке у дома, в котором остановился Лукин. У себя в комнате на втором этаже начальник управления вел долгий разговор с директором совхоза, я его ждал.
Феди и его машины что-то нигде не было видно.
Приехал он под вечер. Подогнал «газик» к крыльцу и озабоченно спросил у меня:
— Самого не видел? Не ругался он, что меня дома нет?
— Там он, — вздернул я подбородком к верхним окнам. — С Вяткиным совещается.
Федя успокоился.
— А я, знаешь, прощаться ездил, — сказал он. — Моя-то дуреха на седьмом небе от счастья: ковер получила. Я и отвез его домой.
Заходящее солнце освещало Федю с затылка, и у него розово просвечивали уши.
— Что бы ты, интересно, делал, если бы она и на третье место не вышла? — спросил я.
— Прощания бы не состоялось, — осклабился он. — Но, однако, вот вышла. Учись, корреспондент. Хочешь, я тебе совет один дам?
— Оставь при себе свои советы, ты мне и так за эти дни до чертиков надоел.
— Да брось ты, — обиделся Федя. — Я в Варламово тебя не свозил, да?
Ну, что было на такое ответить?
— Иди наверх, начальник твой тебя ждет, — сказал я.
— Это я и без тебя знаю, — ответил Федя и повернулся к двери.
Скоро он спустился вниз вместе с Лукиным. Василий Ильич попрощался с Вяткиным и сказал:
— Поехали.
— Корреспондент тоже с нами? — кисло спросил Федя, но тут же приободрился. — Вот и хорошо, может, путевые мемуары с нас напишет.
Открыв заднюю дверку кабины, я полез на кожаное сиденье и в полутьме больно ударился коленом о стоявшее в машине ведро. Оно брякнуло, и Василий Ильич перегнулся через спинку переднего сиденья.
— Это что у тебя опять там в ведре? — строго спросил он у Феди.
У шофера нахально заблестели глаза.
— Да анадысь возил я нашего зоотехника в Михайловку, а там у них парники. Так говорят: бери огурцов свежих, — а дальше Федя неожиданно заговорил высоким слогом. — Есть же люди на свете. У них там ферма овцеводческая, кругом степь одна, воды мало, а они парники разбили. Прямо патриоты, энтузиасты. Вот звал с собой корреспондента, чтобы написал о них, так ведь не поехал.
Но Лукин пропустил эту тираду мимо ушей и покачал головой.
— Добренькие.
— Так ведь не даром же, за деньги, — сказал Федя.
— Смотри у меня, — пригрозил Лукин и удобно привалился плечом к дверце кабины.
— Да что вы, Василий Ильич, — ответил Федя. — Все в самом аккурате получилось. Никто не в обиде.
Стемнело. Но машина далеко разгоняла тьму светом фар.
Шофером Федя был что надо — ничего не скажешь. «Газик» шел почти на пределе, но на заднем сиденье, хотя дорога и была неважной, почти не трясло. Зато ведро, притянутое веревкой к ободку спинки кресла, тяжеловато двигалось и давило мне на ногу.
Оранжевый свет фар то падал вниз, растекался широким пятном на дороге, то — на подъемах — кидался ввысь светящимся столбом.
Лукин потихоньку задремывал.
А я сидел на заднем сиденье, посматривал на круглый затылок Феди, на сонно привалившегося к спинке кресла Василия Ильича, и мне почему-то казалось странным видеть их, сидящих рядом.
Долго мы ехали молча. А потом Федя с материнской заботой в голосе проронил:
— Василий Ильич, если пить захотите, так я запас в термосе чай. Крепкий. Какой любите. И варенец есть — прямо из погреба.
— Спасибо, Федя. Пока не хочу, — сонно отозвался Лукин.
От их разговора мне стало неловко, словно я рывком открыл дверь в квартиру и застал хозяина ее еще не одетым.. Захотелось отодвинуться подальше, спрятаться, и я невольно глубже вдавился в мягкую спинку сиденья.
А машина быстро катила через степь по ночной дороге.