I
В имении купца Силы Гордеича Чернова «Волчье логово» в зимний вечер состоялся семейный ужин, за которым было изрядно выпито по весьма серьезному поводу: в этот вечер из Москвы приехал знаменитый художник Валерьян Иваныч Семов свататься за младшую дочь Силы Гордеича Наташу. Дело, по-видимому, шло на лад: художника приняли радушно, хотя еще окончательного разговора не было. За ужином говорили о посторонних предметах, больше слушали рассказы гостя, а старик зорко приглядывался к будущему зятю, наводящими вопросами экзаменуя его.
После ужина, когда члены многочисленной семьи разошлись по комнатам огромного дома в старинном дворянском стиле, с антресолями и зимним садом, Сила Гордеич пригласил Семова в кабинет. Кабинет был небольшой, но уютный, с большим кожаным диваном у стены, украшенной фотографиями беговых лошадей, с мягким ковром, застилавшим всю комнату. На письменном столе горела электрическая лампа под зеленым шелковым абажуром, а рядом был накрыт маленький круглый столик с двумя стаканами кофе и бутылкой коньяку, с ломтиками лимона на тарелке.
Они сидели вдвоем за этим столиком, продолжая начатый за ужином разговор.
Сила Гордеич был маленький, сухонький старичок в опрятной пиджачной паре и крахмальном воротничке, с седой головой, остриженной бобриком, с седыми, коротко подстриженными усами, чисто выбритый, с сухим, энергичным лицом, напоминавшим фельдмаршала Суворова.
Знаменитый художник — высокий молодой человек лет тридцати, в черной бархатной блузе, бледный, о длинными волосами, с маленькой эспаньолкой и веселыми, смеющимися глазами — в положении жениха чувствовал себя не совсем свободно.
Старик налил в обе рюмки коньяку и, чокнувшись, заговорил неожиданным для его фигуры густым басом:
— Выпьем-ка, брат, Валерьян Иваныч, да потолкуем! Вы за ужином-то много кой-чего нам рассказали, теперь мой черед, расскажу вам про себя… — Он выпил, крякнул и продолжал: — Род наш старинный, купеческий, отцы и деды наши купцами были. Разорялись мы и на нет сходили, и опять возрождались: потому — у нас в роду коммерческий талант. Не хвалясь, скажу: я, Валерьян Иваныч, большой коммерсант! Да-с! Имейте это в виду! Я завсегда могу деньги нажить — честно и чисто, как и до сих пор наживал. Вы знаете, как я начинал?
— Нет, — улыбаясь, отвечал художник, — Расскажи-те-ка! Это, наверно, интересно.
— Хе-хе-хе!.. — низким грудным смехом засмеялся старик. — Не только интересно, а пожалуй, для вас, молодых людей, и поучительно.
Он придвинул мягкое кресло поближе к собеседнику и начал:
— Вот, послушай-ка. Отец мой помер, разорившись дотла. Перед концом его жизни жили мы на мужицкий лад: сами пахали и сеяли, на базар хлеб возили. Бывало, все пойдут в харчевню, а ты купишь калач, да на возу и поешь, чтобы деньги целее были… После смерти отца стало еще хуже: оставил он мне всего-навсего полторы тысячи… долгов! Только и всего. За долги пришлось последнего лишиться, все распродать; осталась избенка да лошаденка. Забился в деревню, притаился, — ни гу-гу! В город и глаз не кажу: людей стыдно. Думаю — как жить? Ведь надо же делать что-нибудь. Работал крючником на пристани, водоливом был — не понравилось. И надумал я овцами торговать; а у самого денег ни шиша, взяться нечем. Делать нечего, отправился в город и — к дяде. Дядя был у меня купец состоятельный, но, конечно, такой, что зря деньгами не сорил. Рассказал ему, каким делом хочу заняться. Дядя для начала дал мне взаймы триста рублей. С них я и начал. Купил на все эти деньги овец и сам стал пасти их С пастуха, Валерьян Иваныч, я начал! Бывало, пасу это я в поле овец и все думаю: как бы мне деньги нажить? Хе-хе! Осенью сам повез овец в Москву, продал выгодно, очистилась мне тысяча; я на всю тысячу — опять овец, и пошел в гору. Смотрю — годика через два у меня уже с десяток тысчонок завелось. Тут мы с братом моим покойным хлебную торговлю завели на Волге; двое орудовали, вместе и жили, попросту, без затей. Шибко мы тогда погнали дело. Случалось, брали барышу тысяч по сорок и по восемьдесят!
Старик потянулся к бутылке и, наливая в рюмки, сказал нравоучительно:
— Вот как мы наживали, Валерьян Иваныч!
— Да, у вас, по-видимому, была большая энергия. Но чем вы все-таки объясняете такой быстрый успех? Откуда были такие барыши?
— Бог его знает… — Сила Гордеич вздохнул. — Время такое было. Случалось, покупаем хлеб на одной пристани по одной цене, а перевозим прямо на другую пристань, верст за пятнадцать, — и продаем на пятак за пуд дороже; на всю-то партию и выходило тысяч пятьдесят барышу! Волга-то тогда дикая была, телеграфу никакого не знали. Первые-то пароходы на моей памяти пошли. Ну, кто посмышленее да порасторопнее других, те и наживали. И греха в этом никакого не было. Так и вырастали капиталисты. А дворяне и тогда ничего не делали, только имения свои проедали. Я, Валерьян Иваныч, открытый враг дворянского сословия. Они проживали, а мы наживали! Они падали, а мы возвышались. Вот это имение и дом, где мы сейчас с вами сидим, перешли ко мне за долги от кутилы-гусара, который всю жизнь только и делал, что наследственное, не им скопленное, по ветру пускал. Дом мой в городе — тоже бывший дворянский. Деньги прожить, проесть и пропить — это преступление великое: не жалеть и не любить деньги — это значит людей не уважать! Кто рубля не бережет, тот сам гроша не стоит!
Зычный голос старика постепенно повышался.
— Деньги — это что-то такое нежное, — заговорил он вдруг полушепотом, с неожиданной теплотой и лиризмом в голосе. — С ними нужно осторожно: не дотрагиваться до них, всякую пылинку с них сдувать, чтобы росли они, а не таяли; иначе ведь они живо пылью разлетятся. Любить их, беречь и лелеять нужно, нежно с ними обращаться; ведь это же что-то живое, святое, неприкосновенное, как жизнь человеческая… Ненавижу дармоедов, расточителей, разрушителей! — загремел он вдруг разряжающимся голосом. — Уважаю только тех, кто создает, кто накопляет. Идея накопления капитала — это великая идея! Ей посвятил я жизнь мою: самоучка, учился в уездном училище, с пастуха начал. На себя трачу не больше, чем, может быть, самый последний бедняк тратит. Идее служу! Российский капитал воздвигаю, создаю силу, которая в общем своем составе, может быть, впоследствии все судьбы России к лучшему будущему повернет. Ведь вы подумайте, что это за сила! Каждая копейка — работай! Все — кипи! Все — возрастай! Пускай корни, накапливай силу. Капитал — это все! Если одни растратят, другие должны будут опять с самого начала создавать его. Без этого — гибель, без этого — смерть! Все — для создания капитала, в нем — все начала и все концы!..
Густой голос маленького старика раздавался в ушах Валерьяна непреклонно и грозно. Художник слушал, склонясь на локотник кресла, полузакрыв ладонью глаза, и казалось ему, что голос этот принадлежал не хилому, низенькому, седенькому старичку, сидевшему против него, а кому-то другому — исполину.
Голос умолк.
Художник очнулся и взглянул на старика. Седой, сухой и хилый старичок вздохнул и наполнил рюмку.
— Одно меня крушит, — более спокойно, низкой октавой продолжал он, — некому дело передать, преемников нет.
— Да ведь у вас уже взрослые дети, и все такие хорошие! — удивленно возразил Валерьян.
— Люди-то они хорошие, слов нет, а только что не коммерсанты: интеллигенты все! Эти капитала не наживут. Дай бог хоть бы то, что есть, сохранили… Жена воспитанием их всех перепортила; книжница она у меня, идеалистка старая, все по книгам, все по системе. Нагнала полон дом учителей — шваль всякую; им бы, как служащим людям, место свое указать, чтобы знали они его, а она их — в передний угол! Развалится какой-нибудь выгнанный студентишка и порет дичь со всякими красными словами, а сам — уж видно его насквозь — рассукин сын, блюдолиз!.. Жена моя ничего этого, бывало, не видит — слушает словеса, да мне же в лицо фыркает: «Ты, дескать, что понимаешь? Тебе бы жеребят, а не ребят воспитывать! Твое дело — деньги наживать, а вот это — люди!» Хе-хе! вроде как увлекалась одним эдаким. А он — не будь дурак, да старшую-то дочь со двора и смани. Ну, тогда, само собой, жена моя его возненавидела. Денег за убежавшей дочерью я, конечно, не дал никаких, и мучилась она с прощалыгой десять лет, пока от него назад ко мне не сбежала. Живет теперь здесь. Ни вдова, ни мужняя жена — изломалась вся. Старший сын — больной, к делу неспособен, а младший — вроде как толстовец, не сочувствует мне, перед новыми идеями преклоняется. А того не понимает, что эти идеи придуманы специально против нас, имущего класса, чтобы нас же с наших мест спихнуть. Вот и некому дело передать… На тебя ежели посмотреть, — парень ты славный, чистый, прозрачный какой-то, насквозь тебя сразу и видно. Нет, не деловой, не практический ты человек. Не такого бы мне зятя нужно! Ну, так что поделаешь? Любимая дочка! Последнее и единственное мое утешение. Ведь она у меня — любимая, Валерьян Иваныч, совсем как ребенок, и сердиться-то на нее ни за что нельзя. Не знает ни людей, ни жизни, принцессой какой-то воспитали ее. Что поделаешь? Живите уж! Об одном только прошу — не обижайте ее!
Художник вспыхнул и вскочил со стула: слова будущего тестя как бы ударили его по лицу.
— Что вы, Сила Гордеич! Да я жизнь мою за нее положу!
— Вижу, вижу. Теперь-то это так, а жизнь велика, всего бывает. Тогда и попомните мою просьбу: берегите ее, не обижайте!
Старик встал, растроганный и готовый обнять Валерьяна.
Художник тоже встал и обнял его. Они поцеловались. Потом опять сели, и купец заговорил совсем другим, деловым тоном.
— Денег Наташа будет получать три тысячи в год…
— Он махнул рукой и с шутливой строгостью зарычал:
— Больше не дам ни копейки!
— А вы ничего не давайте, — внезапно возразил художник: — у меня есть годового дохода тысяч десять, нам и хватит. А если придет надобность, то, надеюсь, вы тогда Наташе не откажете.
Сила Гордеич обиженно взглянул на будущего зятя.
— Как же это так — ничего? Этого нельзя! Сколько ей полагается, она будет получать. А вы, — с прежним воодушевлением заговорил он опять, — если у вас будут лишние деньги, в банк их положите. Деньги надо беречь, Валерьян Иваныч. Они вам нелегко, чай, достаются. Ведь вот теперь у вас успех, слава, зарабатываете прилично; надолго ли это? Пройдет на вас мода или — не дай бог — болезнь пристигнет, и останетесь как рак на мели! Вы, — покуда на вашей улице праздник, — деньги копите. Деньги! деньги! Зажмите их в кулак вот так, крепче, покудова они сами в руки плывут, а не сумеете — потом поздно будет: близок локоть, да не укусишь. Послушайте меня, старика, я долго жил, много на своем веку видел всего: и беден был, и сам капитал наживал; цену деньгам знаю, сколько труда-то человеческого в каждой копейке заключается! А вот вы, видно, еще не знаете, даже своего труда, заметил я, не цените.
Молодой человек смутился.
— Ваша правда, я как-то не думал о деньгах.
— Для чего же вы тогда картины ваши пишете? Конечно, деньги хотите нажить!
— Нет! — с улыбкой и удивлением возразил художник. — Нужда — скверная вещь, но если бы за мои работы ничего не платили, я все равно писал бы. Работа моя сама по себе доставляет мне наслаждение… Ну, как бы сам это сказать?.. Ведь вот вы — купец, а я — художник; трудно представить себе двух людей, более противоположных, чем мы с вами. Но у вас — вы сами говорите — есть природный коммерческий талант к наживанию денег, которых вы лично на себя не тратите. Стало быть, не деньги сами по себе нужны вам, а только процесс созидания капитала, который является в руках ваших силой, управляющей жизнью людей. Благодаря этой силе вы можете, если захотите, творить: строить города, железные дороги, превращать пустыни в цветущие страны! Одним словом, капитал вы цените как силу, дающую власть, вам дорога и приятна возможность управлять. Мне в моей работе важны не деньги, а мое творчество; мы на полотне показываем новые, лучшие, еще не воплощенные формы жизни, лучшие чувства и мысли, бросаем в жизнь идеи в образах. Если вы — строители жизни, то мы — ваши архитекторы, создающие план: постройки, чтобы наши воздушные замки вы могли превратить в реальные — из железа и камня, из мрамора и золота. Я тоже, как и вы, думаю, что моя работа в общем составе с работой других, таких же, как я, художников, ученых, писателей и артистов, может иметь влияние на судьбы не только России, но и всего человечества. Ведь от того, что создаем мы, взгляды у людей меняются. А что мне будет за мою работу — большие деньги или бедность, это уже не главное в нашем деле.
— Ловко подвел! — прогудел Сила Гордеич, с большим интересом слушавший художника. — Однако идеи идеями, а деньги деньгами. Нынче все измеряется на деньги: написал ты ценную вещь — тебе честь и слава и — деньги! Выбился исподнизу — значит ты есть победитель в жизни, сила: получай приз — жену хорошую! Хе-хе-хе!.. Впрочем, — продолжал он с причудливой строгостью, — посмотрю я, как ты пьешь: если — плохо, не отдам за тебя дочь, а ежели сможешь мою марку держать, — ну, тогда бог с тобой — бери! Ну-ка, наливай, нечего мне зубы заговаривать!
Будущий зять, улыбаясь, налил рюмки, а старик, чокаясь, чудачливо ворчал.
— Люблю я тебя за то, что не из дворян ты, своим трудом и талантом выбился в люди, так же, как и я. Нашему-то роду двести лет, постарше другого дворянского: нынче тот дворянин, у кого деньги есть!
В комнату почти неслышными шагами вошла Наташа.
Красавица лег двадцати трех, несколько выше среднего роста, в простом сером, серебристом платье, с темно-каштановой длинной косой, нежно-смуглая, с большими синими глазами, отенёнными черными ресницами, художнику она показалась похожей на царевну «серебряного царства» на картине Васнецова.
— Можно к вам? — тихо и смущенно улыбаясь, спросила она глубоким, низким голосом.
— Можно, можно! — весь сияя, весело закричал Валерьян. — Пожалуйте! — и вскочил, подвигая ей кресло.
— Ты что, коза, зачем пришла? — шутливо заворчал отец.
— Не пора ли отдохнуть вам, папа? Уж поздно.
Наташа не села на придвинутый стул.
— А вас, Валерьян Иваныч, братья мои ждут в гостиной.
— Ну и пускай ждут, — шутливо и с оттенком нежности в голосе возразил отец. — Но только вижу я, что это все твои штуки! Не беспокойся: вот он, цел и невредим, — кивнул он на Валерьяна. — Грешный человек, хотел я поглядеть на него на пьяного, да не поддается, шельмец. Вничью у нас игра вышла.
Наташа укоризненно покачала хорошенькой головкой.
— И я тоже ошибся, — весело сказал Валерьян. — Думал, много ли старцу нужно, чтобы свалиться? А теперь боюсь, как бы он меня на обе лопатки не припечатал.
— Ну, положим, что не вам, молокососам, меня напоить! — рычал Сила Гордеич, тяжело поднимаясь с места. — Однако вижу, парень ты твердый, с умом пьешь, головы не теряешь. Отдаю за то тебе в супружество любимую дочь мою Наталью… Наташа!
— Что, папа?
— Поди сюда!
Он взял за руки дочь и художника, потянул их обоих к себе.
— Пойдешь за Валерьяна?
— Как прикажете, папа! — Наташа лукаво опустила глаза.
— У-у, ты, коза хитрая! Не бойся, знаю, что приказ мой по шерсти тебе будет. Ну, благослови вас бог!
Старик внезапно всхлипнул. Обнявши, поцеловал в лоб дочь и будущего зятя, махнул рукой и нетвердыми шагами направился к двери.
— Отдохнуть пойду. До завтра!
Молодые люди стояли рядом, держась за руки и смотря ему вслед.
На пороге старик остановился и, овладев собою, шутливо погрозил им пальцем:
— Ну, смотрите у меня, живите дружно, а не то — вот я вас!.. Лекции моей не забывать: кто пьян да умен — два угодья в нем!
Наташа опустилась в кресло, а Валерьян молча опустился у ее ног на колени, взял ее бледные руки в свои и долго целовал. Она смотрела через его голову в пространство, как бы желая проникнуть в будущее.
Глаза ее были замечательны: глубокая, непонятная Валерьяну печаль таилась в них даже тогда, когда она смеялась. Это свойство ее глаз поразило его еще при первой встрече, пять лет тому назад, когда он был безвестным, начинающим художником и с первого взгляда влюбился в недосягаемую для него тогда дочь миллионера, банкира, купца-помещика.
В выражении нежно-золотистого юного личика Наташи была трогательная душевная чистота и необыкновенная содержательность.
Откуда эта печаль Наташиных глаз? Наташа родилась и выросла в богатстве и роскоши, в любящей ее семье, никогда не знала ни нужды, ни горя. Художник, всю свою молодость бившийся в тисках нужды, испытавший все унижения, злоключения и мытарства бедности и только недавно и неожиданно вошедший в славу, не знал мира богатых людей, до сих пор считал их счастливцами, жизнь которых должна быть каким-то сплошным праздником, состоящим только из радостей и удовольствий. Откуда же эта печаль у красавицы из мира тех счастливцев, где, казалось Валерьяну, люди не знают страданий?.. Именно этой необъяснимой печалью глаз Наташа и поразила его при первой встрече. Если бы она была жизнерадостной, он бы не обратил на нее внимания. Он ненавидел этот мир эгоистичных, черствых людей, замкнувшихся в своем благополучии и презиравших бедность и труд. Гладкие, выхоленные, избалованные женщины высшего круга, каких ему приходилось иногда встречать, вызывали в нем раздражение.
Но Наташа явилась загадкой на его пути. Впечатление от ее печальных глаз осталось в его душе навсегда. Ему казалось, что он встретил тогда воплощение своего идеала, — увы! — недосягаемого для бедного художника. Теперь положение изменилось: он сам внезапно сделался богатым и знаменитым. Образ девушки, поразившей воображение художника, вдохновлял его при создании новых картин. Любовь художника была фантастична и безнадежна, но успех и завоеванное положение уничтожили прежнюю преграду между ними — разницу в материальном положении. Через пять лет молчаливой, скрытой любви он явился перед ней уже в ореоле славы. Она сделалась его невестой — и все же оставалась для него прежнею загадкой.
— Наташа! — прошептал он, — я отдаю вам всю мою жизнь. Только смерть разлучит нас!
— Только смерть! — повторила она, по-прежнему смотря в пространство.
— Я не верил, что можно полюбить с первого взгляда, но вас я полюбил тотчас же, как только увидел, тогда, давно…
— Я это знала.
— Я любил вас еще до встречи, любил как свою мечту. Мне представлялась она девушкой с большими грустными глазами. Серебряная царевна на картине Васнецова напоминала мне ее. Я искал ее по всей земле и не находил нигде, думал, что ее и не может быть в жизни, что она только плод моей фантазии… Ах, Наташа, я был как угасающий метеор, мои глаза окаменели от безнадежных исканий, но, встретив вас, я опять загорелся! Вы помните, — когда мы встретились в первый раз, вы были в шляпке с серебряной отделкой, а серое платье тоже было отделано серебром…
Не вставая с ковра, он откинул голову и с восхищением любовался ею.
Глаза их встретились. Наташа с кроткой, чуть смущенной улыбкой смотрела на него. Щеки ее вспыхнули.
Большое лицо с морщинами горечи около губ выражало силу, грубоватость и природное добродушие. Наташе нравилось это простонародное лицо человека, на ее глазах достигшего известности, но если бы она не знала, что он выстрадал свой успех необычайным упорством в труде, если бы не знала, что перед ней стоит на коленях известный художник, — она, может быть, и не нашла бы в его наружности ничего особенного.
Наташа чуть слышно дотронулась нежными пальчиками до его мягких, слегка вьющихся волос.
— А у вас было тогда ужасное, изможденное лицо, лихорадочные глаза. Мне было жаль вас.
— Да, я действительно в тот день был болен, лежал с температурой, но встал с постели и отправился на концерт, где встретил вас и вашу сестру… Я ожидал, что вы на нее похожи, но оказалось другое, необыкновенное. Я был потрясен. Ведь это она, моя фантазия, мой вечный бред: громадные глаза с непонятной глубокой печалью, лицо — как поэма.
Валерьян умолк и, в каком-то затруднении от полноты нахлынувших чувств, с горечью воскликнул:
— Я не умею говорить!
— Только художник мог сказать так, так чувствовать, найти такие слова, — возразила Наташа. — А я-то? молчу всегда.
Она улыбнулась.
— За вас говорит ваше лицо. Есть люди, которые говорят не словами… С вами так легко говорить, Наташа: вы все угадываете без слов, прежде чем успеваешь сказать. Не думайте, что я преувеличиваю, заблуждаюсь, фантазирую: я тоже угадал вас, почувствовал, отыскал. Мне кажется, что я всегда знал вас и всегда любил. Наташа, таких женщин, как вы, люди знают только по картинам и поэмам гениальных художников и поэтов, но я — я нашел вас в жизни!
Наташа, улыбаясь, упивалась этой страстной речью, но ответила шуткой:
— Боже, до чего я дожила! Я — царевна!
— Принцесса! — прервал Валерьян. — Принцесса, не знающая людей и жизни. Если вас одеть в лохмотья и рубище, то и тогда будет заметно, что это — принцесса…
— Из темного царства! — тихо добавила Наташа. Голос у нее был тихий, но грудной и глубокий.
Валерьян на минуту задумался.
— Я никогда прежде не слыхала того, что говорите вы, — продолжала она, опуская глаза и не смотря на него. — Здесь говорят только о деньгах. Никто никого не любит… Мы не знали материнских ласк. Нас учили никогда не смеяться, чинно сидеть, чинно ходить. Я привыкла считать себя дурнушкой. Мать не любила отца, не любила и нас. У нас как будто и не было матери… Отец зачерствел в своих делах и мало видел детей. Только тогда и бывал похож на человека, когда выпьет… А вы говорите о красоте, о любви… Здесь не знают этих слов!
Валерьян впился глазами в ее лицо: каждая его черта дышала затаенной печалью.
— Из темного царства! — повторял он в задумчивости. — Да, я начинаю понимать печаль ваших глаз. Наташа. Неужели это царство не отошло еще в прошлое? Ведь ваш отец такой умный, такой душевный человек, все дети получили образование, ваша семья — интеллигентная семья, в ней нет ничего общего с мрачным царством времен Островского. В чем же дело?
— Наше несчастье — папины миллионы, — с грустной улыбкой сказала Наташа. — Нас воспитали как принцесс, а от этого мы стали еще беспомощнее. Вот и ждем, чтобы кто-нибудь нас вытащил отсюда. Цель жизни для папы — это деньги. Но нам дали образование, вот мы все и не знаем, что же нам-то делать?
Наташа улыбалась, а верхняя губа вздрагивала, как у зверька, напуганного опасностью, или как у ребенка, который собирается заплакать.
— Нечего нам делать, несчастным!
— Да! — задумчиво начал Валерьян. — Деньги, как цель жизни, мстят за себя: кровь и слезы людей, превращенные в золото, со временем опять обращаются в слезы и кровь, становятся проклятием для тех, у кого их слишком много. Сердца каменеют, души мертвеют… Но вы здесь, — с прежним воодушевлением заговорил художник, — как одинокая березка, выросшая на бесплодной скале, высоко над морем: камень сушит ее корни, а безжалостное небо слишком ясно, нет облачка, которое пролилось бы на нее.
— Как вы красиво говорите!
— Ах, нет, Наташа, я не умею выразить словами того, что чувствую, и в особенности того, что предчувствую… Я должен бережно пересадить эту березку на другую почву. Это будет трудно для меня и болезненно для нее.
Валерьян взял невесту за руки и продолжал с искренним чувством:
— Я уведу вас, Наташа, и мы увидим другую жизнь, где люди живут и работают для счастья всех…
Наташа склонила голову к нему на плечо.
— Я бы хотела уехать отсюда далеко-далеко… Вы — мое солнце! — прошептала Наташа, пряча лицо на груди его.
Валерьян нежно обнял ее и, гладя ее густые темно- каштановые волосы, сказал тихо и страстно:
— Любовь — вот солнце!..
Из отдаленной комнаты послышались звуки рояля, и сильный женский голос запел;
Ни слова, о друг мой, ни вздоха!
Мы будем с тобой молчаливы, —
Ведь молча над камнем, над камнем могилы
Склоняются грустные ивы…
— Варвара запела! — сказала Наташа. — Пойдемте к ним, они давно в гостиной собрались.
— Это ее любимый замогильный романс, она его и прежде пела.
— Да ведь он подходит к настроению моей сестры, — возразила Наташа. — С мужем разошлась, разбитая жизнь… Вообще — невесело у нас…
— Но ведь она учится в консерватории.
— Все равно, артисткой ей не бывать! Цели-то и нет в жизни.
Они встали и, взявшись за руки, вышли в соседнюю комнату, заставленную тропическими растениями: до самого потолка поднимались широколиственные пальмы. В темной комнате Валерьян невольно замедлил шаги.
— Держитесь за меня, — с тихим смехом сказала девушка: — я-то знаю дорогу! Здесь однажды после выпивки папа заблудился и кричать стал. Под пальмой его нашли…
Рояль и пение умолкли. Наташа отворила высокую дверь, и оба они очутились в большой гостиной с мягкой мебелью, с роялем в углу. Гостиная освещалась сверху матовой, затемненной люстрой.
За роялем сидела старшая сестра Наташи — Варвара, высокая, черноволосая женщина, наружностью ничем не напоминавшая красавицу-сестру: плоское, бледное лицо татарского типа с серыми глазами зеленоватого оттенка, тонкими, крепко сжатыми губами, мужским лбом, твердым подбородком выражало ум и волю. Глухое черное платье оттеняло бледность ее лица.
В углу дивана сидела Елена, ее двоюродная сестра, очень худощавая девушка-блондинка, а рядом с ней братья Наташи — Митя и Костя.
Митя, очень высокий и страшно худой, поразительно напоминал художнику известную фигуру «Мефистофеля» Антокольского; он и сидел в позе этой знаменитой скульптуры, положив одну худую и длинную ногу на колено другой, согнувшийся, с сухой, впалой грудью в мрачным, острым лицом с маленькой, загибавшейся вперед эспаньолкой.
Костя — пониже ростом, стройнее и красивее брата, напоминал Наташу. Лицо его с молодыми черными усиками, с оттенком общей фамильной мрачности, улыбалось иронически.
По комнате из угла в угол ходил Кронид — их дядя, человек в старомодном толстом пиджаке и ситцевой рубахе, выпущенной из-под жилета, с небольшой светлой бородкой и некрасивым, скуластым лицом.
Как всегда, он ходил с опущенной головой и с тонкой веревочкой в руках, которую то скручивал, то раскручивал костлявыми, бледными пальцами.
— Проклятый дом! — говорила Варвара, опуская лорнетку, облокотись на спинку стула. — В нем уже вымерли две дворянские фамилии, теперь вымираем мы.
— Дядя, когда подвыпьет, всегда говорит; нашему- то роду двести лет! — вставила Елена.
Все засмеялись.
— Да! Дедушка разорился и повесился, а родитель наш опять миллиончик имеет! — насмешливо продолжала Варвара. — Дом — дворец, а он занимает в нем какой-то чулан, спит на диване, укрывается старым пледом. Все бережливость! Бережливостью своей всех нас искалечил, задавил. Все деньги, деньги! Но и денег не видим: каждый грош надо выпрашивать, унижаться. Мамаша — замученный человек, занимается астрономией, вечно книги читает…
— А что прочтет, сейчас же забудет!.. Гы-гы! — вставил Кронид, засмеявшись каким-то особенным, ему одному свойственным смехом, не переставая ходить и крутить веревочку.
— А мне его жалко, — тихо сказала Наташа: ведь он и сам страдает.
— Да, тебе хорошо его жалеть, — возразила Варвара, — а у меня с ним всю жизнь борьба, всю жизнь я от него бегала!..
— И опять к нему в лапы попала!.. Гы-гы!
— Что ж, потерплю, притихну, а потом такой прыжок отсюда сделаю, что…
— Как пантера! — заикаясь, мрачно сказал Митя.
— Как щука из невода! — добавил Костя.
Все опять засмеялись.
— Пусть буду щука, а он — сом подводный, в омуте живущий, а вы все — караси да плотва…
— Ну-ну, ты не больно… того… — шутливо вступился заика.
— Не дом здесь — склеп могильный, дышать нечем! Все деньги, деньги, бережливость! И куда берегут?..Тебе хорошо, Наташка: ты — его любимая дочка, будешь замуж выходить — приданое получишь, и в завещании он тебя не обидит, — не то, что я. Ненавидит он меня.
— Ну, в завещании-то, наверно, всем оставит, — заметил Кронид.
— На наши похороны, — со смехом сказала Варвара. — Когда все состаримся, когда не надо будет ничего!
Она приставила к глазам лорнетку и повернулась к Наташе и Валерьяну.
— Ну, а ты, Наташа, долго ли еще киснуть здесь будешь? Как ваши дела-то с родителем? Объяснение было?
Наташа густо покраснела.
— Э-ге-ге! — дразняще засмеялись братья. — Значит, в шляпе дело?
— Все честь-честью? по-хорошему?
— Все по-хорошему, — ответил за Наташу Валерьян. — Сила Гордеич ничего не имеет против. Дело теперь за Анастасией Васильевной.
— Ну, мамашу-то мы настроим! — весело вскричала Варвара, вставая. — Значит, поздравить можно?
— Можно, конечно, — решил Кронид, пряча в карман веревочку. — Пойду шампанского достану.
Он скрылся за дверью. Все окружили жениха и невесту.
— Валерьян Иваныч! Наташа!
— Тихоня этакая!
— И чем ты это отца умаслила?
Валерьян счастливо смеялся. Наташа от каждого слова вспыхивала до ушей.
Кронид принес стаканы и откупоренную бутылку.
— Счастлива ты, сестра моя! — говорила Варвара, обняв Наташу за талию. — Прямо отсюда в Петербург поедете?
— Да.
— Ну и я с вами. На радостях, чай, родитель отпустит. Вот и сделаю прыжок, вырвусь.
— Я без тебя не поеду, — сказала Наташа.
— Браво!..
Кронид наполнил стаканы.
— Споемте хором, господа! — волнуясь, кричал Костя. — Варвара, садись за рояль!
— Я петь хочу! — глубоким голосом вдруг сказала Наташа.
Раздался гул удивления.
— Наташа! — смеясь, сказала Варвара, — ты еще ни разу в жизни не пела. Никто никогда не слыхал… Что это значит?
— А теперь — хочу! — упрямо повторила Наташа. — Я из гнезда родного улетаю. Крылья у меня! Один-то раз и я спою. Аккомпанируй!
Варвара села за рояль.
— Что же играть?
— «Березку»!
Варвара заиграла.
И, смотря куда-то вдаль, как бы невидящими глазами, Наташа запела грудным, красивым, дрожащим от волнения голосом:
Я видел березку: сломилась она,
Верхушкой к земле наклонилась она.
Но листья не блекли на тонких ветвях,
Пока не спряталось солнце в горах…
В комнату вошла высокая, худощавая старуха в черном платье старинного покроя, болтавшемся на ней, как на вешалке. Опираясь на бильярдный кий, служивший ей посохом, она широкими мужскими шагами прошла через комнату, поставила кий в угол, села в кресло у камина; по-мужски положила ногу на ногу, вынула серебряный портсигар и закурила папиросу.
Лицо у нее было смуглое, худое и длинное, с энергичным и вместе печальным выражением. Это была мать семейства — Настасья Васильевна Чернова.
При входе старухи все замолчали.
— Ну, что притихли? — низким голосом спросила она, улыбаясь и затягиваясь папиросой. — Такой гвалт был, что даже я, глухая, слышала!.. Пожалели бы отца-то: спит, чай.
— Ему наверху не слышно, — отозвалась Варвара. — А вы где были, мамаша, так поздно?
Мать вздохнула задумчиво и скорбно.
— На крыше, в трубу на звезды смотрела. Устала! Какая красота! На Марсе, наверно, люди лучше нас живут!
— Безусловно! — подтвердил Кронид, ядовито усмехаясь и непрестанно вертя веревочку.
— Вы, мамаша, больше звездами заняты, чем нами, — вкрадчиво улыбаясь, пошутила Варвара.
— А что вы за звезды такие, чтобы все вами занимались? Я долг свой исполнила: воспитала вас и отцу помощницей была: капитал-то по грошам собирали. Век прожила — для себя не жила. А теперь уж и отдохнуть пора мне от вас. Надоели мне ваши дрязги!
Она встала, бросила окурок в пепельницу и, снова взяв кий, сказала полушутя:
— Ну, марш по местам, полуночники! Гостю-то дали бы покой, — затормошили, небось.
Длинная, сухая, прямая, с посохом в руке, она большими шагами направилась к двери.
— И я с вами! — встала за ней Варвара.
Старуха строго повернулась на пороге.
— Со мной?.. Чего привязываешься? Ты знаешь — я пустой болтовни не люблю.
— Дело есть, мамаша. Секретное и важное.
— Что за секреты? Опять у отца денег теребить?
— Нет, не денег, мамаша… Новость есть!
— Ну, идем, идем, коли не терпится до утра. Послушаю, что там еще случилось… Ох-охо! Ни днем, ни ночью покою не даете.
Мать и дочь ушли наверх по скрипучей лестнице.
— Пойду и я, — сказал Валерьян, взглянув на часы. — Два! Ого!.. Я столько выпил сегодня коньяку, как никогда в жизни!
— С дедушкой состязались? — спросил Костя.
— Вот именно.
— Кажется, вы уже успели подружиться с папой? — лукаво спросила Наташа.
— Кажется. Славный старик! Государственного ума человек!
— Ну, ума-то ему не занимать стать, а вот насчет откровенности вы с ним поосторожнее, — заметил Костя: — добрый старичок норовит подпоить, да и выпытать, что, мол, ты за человек?
— Я его не боюсь. Но, право, мне только теперь смешно вспомнить: выпили мы с ним в кабинете бутылку коньяку и смотрим друг на друга: никто не пьян! — Валерьян звучно расхохотался. — Только теперь чувствую, какую мину он под меня подводил!
— Хитрый старец! Ну, а теперь Варвара пошла мамашу обрабатывать: еще чего доброго — вздыбится на первых порах.
— Тайны черновского дома! — изрек заика. — Наташа, проводи гостя-то! Поединок у них был с папой. Устал, чай.
— Из поединка Валерьян Иванович вышел с честью, — шаловливо сказала Наташа. — Пойдемте, не заблудитесь у нас.
— А папа как?
— Ну, он-то и не таких в дугу гнул!
Валерьян и Наташа вышли.
Кронид продолжал ходить со своей веревочкой и наконец, сделав круг по комнате, остановился перед братьями.
— Ну, горе-охотники, как дела?
— Ишь ты! — огрызнулся Костя. — Какой тут делец из угла в угол ходит!
— Аж тропу проторил! — подхватил Митя.
— Как, бишь, Митя, ты стих-то про него сочинил?
Митя улыбнулся.
— K… кончается так, — объяснил он, заикаясь:
3…знать его л…лукавый мучит:
И в…во сне н…ногами сучит!
Все трое засмеялись.
— Вот и толкуй с вами!.. Я тут хожу, да думаю за всех вас… Наташа за художника выходит: говорят, большие деньги огребает, да и слава чего-нибудь стоит! Вы думаете, без меня вышло бы чего-нибудь? Безусловно ничего не вышло бы! Ведь это я дедушке подсунул невзначай журналы да статьи о его картинах… Варвара художника пять лет знает, а вот не разглядела же! Кусает, небось, локти теперь… Наташе — партия: за купца из нашего брата она ни в жизнь не пошла бы… А вы что? С отцом грызетесь, к торговому делу и к хозяйству безусловно оба неспособны. Пока жив Сила Гордеич, будет стоять дом Черновых, а свалится старик — все безусловно к чертям пойдет.
А что же им делать-то? — с надрывом отозвалась из угла Елена. — Куда деваться-то?
Кронид, усмехаясь, расхаживал и крутил веревочку.
— Выходи и ты замуж. Все лучше!
Елена вспыхнула.
— Вот я и спрашиваю: как, мол, ваше-то дело?
— Да никак. Дядя и слышать не хочет. Митя боится и заговорить-то об этом, а без денег — куда мы все годимся?
— Гы-гы! — засмеялся Кронид, — Ты, Митя, был бы рад, если бы тебя как-нибудь без себя добрые люди женили! Гы!
— Я уж того… решился, — возразил заика. — Как-нибудь за выпивкой обмякнет папа — и поговорю!
— Умница! — насмешливо вмешался Костя. — За выпивкой! Будто не знаешь его? Притворится пьяным, отшутится, а утром сделает вид, что ничего не помнит.
— Гы-гы! Не выйдет. Не время сейчас: тут Наташи на свадьба на очереди… В столице, наверное, венчаться-то будут. Мой совет — поезжайте все туда, а мы тут с Анастасией Васильевной почву подготовим.
Костя зевнул.
— Канитель, братцы вы мои, спать пора! Утро вечера мудренее. Пойдемте-ка! Завтра папа хозяйство наше критиковать будет, поругается всласть. Надо хоть выспаться.
Все поднялись с мест и вышли. Остался только Кронид, продолжавший ходить с веревочкой, опустив голову и ухмыляясь в бороду.
Вошла Варвара.
Лениво повела плечами, притворила дверь и медленно села на диван, облокотись на подушку и поджав ноги.
Кронид вил веревочку.
— Кронид!
Не останавливаясь и не глядя, отозвался:
— Что?
— Веревочку вьешь?
— Вью.
— Всю жизнь, с тех пор, как я тебя помню, ты вьешь веревочку, заплетаешь, а потом опять расплетаешь, и все расхаживаешь. Отчего это?
— Женщина ты умная, а вопрос безусловно глупый — стало быть озорной. Привычка у меня — веревочка эта: легче думать с ней, вот и все!
Варвара едко усмехнулась.
— Чего тут смешного, хотел бы я знать?
— Ты когда-нибудь повесишься на этой веревочке. Ха-ха!
— Боже избави! Ничего подобного не собираюсь делать.
Варвара, как кошка, следила за его ходьбой прищуренными глазами, продолжая странным, нервным тоном:
— Мне жизни твоей жаль, Кронид! Ты подумай: всю жизнь ты работаешь на всех нас, ведешь все дела, управляешь имением, — ведь братья ни к какому делу не приучены: так уж всех нас воспитали, — ты единственный деловой человек в семье, а вот так и не жил для себя, не женился и, наверное, никогда не женишься. А какой бы семьянин из тебя вышел хороший!
Кронид остановился подозрительно.
— Это ты к чему?
— Так. Вот Наталья замуж выходит. И сама же я сейчас мамаше жениха ее расхваливала: давно, мол, его знаю, далеко пойдет. Каждая его картина теперь стоит имения, а тут еще жену богатую дадут, приданое. Все будет по-хорошему, не го, что я — всегда наперекор родителям поступала.
— И всегда родители-то, безусловно, правы были. Гы- гы! — рассмеялся Кронид, опять начиная вышагивать из угла в угол.
Варвара стиснула зубы.
— Ну, это еще вопрос. Не повезло мне, Кронид, а кабы повезло, я была бы права. Мне большого человека нужно в мужья: я много требую от жизни!
Кронид усмехнулся, опять расплетая веревочку.
— Чего же ты хочешь? Любопытно!
— Грешница, власть люблю! Помыкать бы людьми, чтобы унижались все передо мной!
— Гы-гы! Бодливой корове бог рог не дает.
— У-у, домовой! — с неискренним смехом взвыла Варвара. — Ведь ты домовой, Кронид? Весь дом наш полон чертовщины и всякой нечисти, но я не могу его представить без тебя. Ты дух нашего мертвого дома: везде ходишь, все знаешь, лошадям гривы заплетаешь, вьешь свою веревочку.
— Безусловно глупо говоришь!
— Вовсе не глупо, а поэтично. Нужно только не буквально понимать: чертей нет на свете, вся чертовщина в душе у людей, а у нас всякой дьявольщины хоть отбавляй: мамаша — врубелевский демон в юбке, папа — дракон, я — несомненная ведьма на метле, Наташа — русалка водянистая, Митя — Мефистофель дохлый, остальные — мелкая нечисть безымянная, в кухне обитающая, а ты — домовой, добрый дух дома Черновых.
— Ладно, что хоть добрый. Про тебя и этого нельзя сказать.
— Вот только язык у тебя не из добрых.
— У тебя тоже с языка-то не мед каплет. Гы-гы!
— Такой уж дом у нас, все семейство такое. Изо всех углов шип да свист несется. Попробуй расчувствоваться — изжалят в лоск!
— Никогда не видал, чтобы ты расчувствовалась.
Ах, Кронид, — продолжала Варвара более мирным тоном, — язык твой — враг твой! Когда ты целыми часами молчишь и вьешь веревочку, я по лицу твоему вижу, какие скверные-скверные мысли ползут у тебя под черепом, лезут без конца и без цели и портят тебя: стареешь ты — озлобляешься, а сердцем-то любишь людей! Вот тут и разберись!
— Безусловно глупо в этом разбираться. Ты бы лучше рассказала, какой у тебя с матерью разговор был?
Варвара прищурилась.
— Ну, какой же разговор, когда уж папа без нее решил? Завтра, наверное, у старичков совет будет, Сначала-то она было и в толк не могла взять, а как разобрала, что этот мой приятель и есть искатель руки ее дочери, — расхохоталась: забавно ей, что теперь разные художники у купцов дочерей берут. «А что, — спрашивает, — у него есть? А из каких он?» Ну, я рассказала, что не из бедных он теперь, — обмякла, Завтра сама с ним будет разговаривать.
Кронид помолчал, искоса поглядел на Варвару.
— Тебе эта свадьба-то на-руку, что ли, или как? — спросил он недоверчиво.
— Конечно, на-руку: уеду с ними, вырвусь отсюда. В столице у него всякие знаменитости бывают; может, и мне судьба выйдет.
— Вон ты куда гнешь! А я думал — сестре добра захотела.
— И сестре добра хочу, ну, только, как они будут жить не знаю: пропадет он с ней из-за ее прекрасных глаз!
— А что?
— Да то! Смешно мне: ведь он в ее глазах какую-то возвышенную грусть видит, а у нее — просто живот болит.
— Гы-гы! Уж не ты ли на ее месте была бы лучше? Чего ж глядела?
— Ох, что ты, Кронид! Напугал даже. Хоть он и знаменитость, да не но мне: женщин не знает, живет, как ребенок, в мире фантазий. И она тоже — не от мира сего. Ему Наташа пара, — двое блаженных!
— Вот я и говорю — пара!
— И прекрасно! В деньгах нуждаться не будут знакомства у него — все люди с именами. Да на что все это ей, когда она всех людей, как мышь, боится? Не в коня корм.
— Опять!.. Слов нет, кабы тебе знаменитого мужа дать, ты бы…
— Да, — твердо перебила Варвара, — я бы показала себя.
Она положила свой большой подбородок на бледные руки, скрещенные на подушке дивана, и внезапно задумалась. Глаза сверкнули зеленым блеском, лицо приняло каменное выражение.
Кронид молча и пристально смотрел на нее. Потом вздохнул.
— Прощай! — сказал он вдруг, направляясь к дверям. — Пойду спать.
И, полуобернувшись к дверям, бросил с ехидной улыбкой:
— Железо-баба! Ну — души нет, честолюбчество заело!..
Варвара долго сидела в глубокой задумчивости, не переменяя застывшей позы. Вздрогнула. Дверь скрипнула. Тихими, неслышными шагами вошла Наташа. Варвара тряхнула головой и улыбнулась.
— С женихом ворковала?
Наташа села рядом с сестрой.
— Нет, к мамаше заходила.
— Вот как! Разговор был?
— Да. Я сказала: как хотите, а я все равно за него выйду.
— Ай да тихоня! Влюбилась? — Варвара обняла ее за талию.
Наташа поникла.
— Не знаю.
Ха-ха-ха! Чучело ты, чучело! Как не знаешь, когда этакое сказала матери?
— Он мне нравится, любит меня давно. Ну, а какая там у вас любовь бывает — не известно мне. Ты сама- то как выходила?
— Тебе известно — как: убежала. Без приданого… Чтобы вырваться.
Тогда Наташа, еще ниже наклонив голову, тихо прошептала:
— Ну и я — чтобы вырваться.
— Та-ак! — мрачно протянула Варвара. — Это понятно.
И вдруг, помолчав, улыбнулась.
— Расскажи, как он тебе объяснялся?
Верхняя губка поднялась у Наташи капризно и шаловливо.
— Я ехала сюда из Петербурга, остановилась в Москве. Он встретил меня на вокзале. Сказал, что случайно, но, наверное, кто-нибудь его предупредил.
— Ну!
— Я прожила в Москве три дня у дядюшки. Он зашел.
— Ну! — тормошила Варвара. — Не тяни так! Как вы объяснились?
— Очень просто. Он взял меня за руку, спросил: «Вы знаете, кого я люблю?» Я сказала: знаю!
— Ну!
— Потом спросил: «Будете моей женой?» Я сказала: буду!
— И все?
— Все.
Варвара расхохоталась. Потом стала обнимать и целовать сестру.
— Милая сестра моя! Чучело ты мое дорогое! Пень ты косматый мой!.. Ну, я рада, рада! Видишь, как я рада за тебя?
Тискала сестру, расплетала ей густые каштановые волосы, хохотала и плакала.
— Ну, иди спать, мой серенький зверек, трусливенький мой. Иди, а я посижу одна, подумаю о тебе.
Наташа покорно ушла, и в тот же момент лицо Варвары преобразилось. Что-то страшное было в нем: углы губ скорбно опустились, зубы скрипнули. Она беззвучно зарыдала, грохнулась на диван, судорожно вцепилась пальцами в подушку; плечи ее долго вздрагивали.
Поздно засидевшись накануне, Сила уже рано утром сходил посмотреть новую, только что выстроенную паровую мельницу. С юношескою легкостью поднимался по многочисленным лестницам и, по-видимому, остался недоволен.
Постройкой мельницы и всем имением с образцовым конным заводом ведал еще неопытный Константин, под надзором Кронида. Вся суть была в дельном и хозяйственном Крониде, но как же он-то не доглядел? Да и то сказать, Константин заносчив, самоуверен, чужих речей не слушает, все норовит своим умом решать. Из- за этого и с отцом отношения обостренные. Нет, чтобы совета попросить, все по-своему делает. А там, глядишь, и проруха. Дал ему на пробу имение, вел бы его по-старому, как исстари заведено, так нет: еще и мельница не готова, а уж по всей усадьбе электричество провел!
Конный завод сократить бы надо: какие от него барыши? Баловство одно. А он его расширил! В Москву на бега послал двух рысаков, производителя нового купил, когда и старый хорош.
Эх! изменились времена: не слушаются дети отцов! Дмитрий болен, а чем — не известно. Только у него и дела, что спит каждый день до обеда да микстуру глотает. Стихи пишет, на книгах лежит. Ничего не делает. А ведь парню двадцать пять лет! Женить бы надо, на богатой, конечно, а он сдуру на Елене, на сестре двоюродной, жениться хочет. Боится сказать отцу, но Силе и без того известно. У Елены нет ни шиша, сиротой в его же семье выросла.
Вчера Сила Гордеич дал свое согласие на брак Наташи, даже с женой не посоветовавшись. Этак-то лучше, чтобы не втемяшилось ей фордыбачить. Совет-то ее можно и нынче спросить, когда уже сказано Силой Гордеичем «быть по сему!».
После осмотра мельницы побрел не спеша по снежной тропинке на широкий двор усадьбы. В глубине двора виднелось длинное кирпичное здание конюшен конного завода. Обратил внимание на электрические провода, проведенные с мельницы не только в дом, но и в конюшни. Войдя через широкую калитку во двор, увидал, как кухарка выплеснула что-то с крыльца в снег. Кухарка была необычайной толщины, без кофты, с голой грудью и руками. Каждая рука была гораздо толще ноги Силы Гордеича. Он сердито сплюнул и отвернулся.
На дворе встретился кучер Василий, широкоплечий, атлетического сложения мужик с курчавой белокурой бородой и высокой грудью.
«Экие они все! — с невольной завистью подумал старик. — Один другого толще! А мы-то — кожа да кости!»
— Василий, отопри конюшню, да крикни конюхов и Кронида позови!
Василий отворил широкие ворота конюшни и бегом побежал в дом.
Сила Гордеич вошел под крышу конюшен, где по обе стороны длинного темноватого коридора были двери в каменные стоила лошадей. Сел на скамью и стал ждать. Больше года не наезжал из города в имение: хотел сделать опыт, как поведет дело сын. Теперь предстояло произвести ревизию.
Быстрыми шагами пришел Кронид. За ним шли два конюха с деловым выражением лиц. Один — молодой, в краснощекий; другой — пожилой, сутулый, когда снял шапку, низко кланяясь, обнаружил лысину во всю голову.
— Двухлеток хочу поглядеть, — сухо сказал Крониду Сила.
Кронид ничего не успел ответить, как оба конюха кинулись в длинный коридор конюшен.
— Справа начинайте! — крикнул вслед им Кронид.
Вывели под уздцы вороного жеребчика, двухлетнего стригуна. Взволнованно поводя агатовыми глазами, стуча стройными крутыми копытами по дощатому покатому полу, он плясал, думая, что ведут в отворенные ворота во двор, но молодой конюх осадил его умелой, сильной рукой. Жеребчик слегка осел на задние ноги, уперся передними и звучно фыркнул. В морозном воздухе пар из ноздрей коня выскочил двумя косыми лучами. Все засмеялись, кроме старого хозяина. Он сидел, запахнувшись в шубу, бритый, маленький, хилый, выглядывавший из енотового воротника, и напоминая а это время гоголевского Акакия Акакиевича. В сравнении с прекрасным, полным красоты и силы конем, метавшим искры из глаз, извергавшим пар из ноздрей, старичок казался ничтожеством. В тусклых старческих глазах и морщинистом желтом лице застыло скорбное бессилие.
— Уведите! — брюзжащим голосом сказал Сила и махнул рукой.
Вывели другого, потом третьего. Кронид объяснил родословную каждого, — от каких маток и производителей происходит это подрастающее поколение. Но хозяин слушал уныло и нетерпеливо. После вчерашней выпивки у него болела голова. Но Сила, скрывая нездоровье, бодрился.
— А ну их! Покажите эту… новую покупку-то!
Старик улыбнулся насмешливо.
Вывели гнедого рысака-великана. Это был громадный жеребец с лоснящейся темно-золотистой шерстью, с черным, волнистым хвостом до земли, длинною гривой и огромными добрыми глазами. Стоял спокойно, выгибая лебединую шею и пытаясь дружелюбно толкнуть мордою знакомого конюха.
— Шалишь! — улыбаясь, сказал ему конюх.
Кронид потрепал великолепного коня по крутой теплой шее. Жеребец не вздрогнул, не шарахнулся, только посмотрел на него умным взглядом черных блестящих глаз.
— Ну, брат, у тебя нервы — мое почтение! — смеялся Кронид. Р-р-р! Родненький! Родненький!..
Как кличка-то? — спросил Сила.
— «Родненький». Пятилеток от знаменитых производителей. Гигант, а нрав — как у теленка. Хороший производитель будет для дышловых, каретных лошадей.
Сила Гордеич, понимая толк в лошадях, с одного взгляда определил первоклассные достоинства новой лошади: широкая грудь, прямые, как струнки, передние ноги, крутые копыта, пропорциональность сложения, — сразу видна порода. Но старик и виду не показал, что лошадь ему понравилась. Сурово пожевав губами, он махнул рукой. Жеребца увели.
— А Железный жив еще?
— Жив. Только не выводим его: сами знаете — зверь, а не лошадь!
— Да ему уж, чай, лет двадцать?
— Двадцать два, — вставил свое слово пожилой конюх.
— Старик, а верхом на него так никто никогда и не садился. Запрягаем иногда для проездки: четверо конюхов держат, пока вожжи натянешь, а потом — ворота настежь, и уж тогда только держись: пятьдесят верст ровною рысью идет!
— Да что толку-то? — возразил Сила. — В производители — стар стал, а ездить на нем — кому жизнь не мила? Продать надо. Ну-ка, погляжу!
Старик встал, кряхтя и охая. Кронид и конюхи суетились.
Остановились в коридоре перед обитой железом дверью. Все стояли перед ней полукругом: в центре, позади всех, — Сила. Конюх отворил дверь настежь. В каменном стойле стоял белый, как снег, арабский конь необычайной красоты, прикованный к стене своей тюрьмы двумя толстыми цепями. Это и был Железный. От избытка энергии он весь дрожал налитыми мускулами, ходившими под атласной, серебристой кожей, переминаясь на пружинистых, легких ногах, которым, казалось, ничего не стоит отделиться от земли, взвиться «выше леса стоячего, ниже облака ходячего».
Заслышав шум, конь насторожился, поднял уши и, повернув небольшую, красивую голову, слегка заржал, скосил злые, огневые глаза.
— Вот это конь был бы, — с невольным восхищением сказал Сила, — если бы не характер! Характер-то у него железный. Так и не сломили, а теперь уж поздно. Это не теленок, не Родненький ваш!
Старик подумал, вздохнул.
— Жалко, а придется назначить в продажу. Кронид, скажи, чтобы вывели во двор! Погляжу.
— Опасно, Сила Гордеич. Позвать еще двоих придется.
Сила повернулся и вышел из конюшни во двор. Следом за ним шел Кронид.
Через несколько минут раздался топот, и из конюшенного здания вылетел Железный с четырьмя здоровыми мужиками, висевшими на длинных железных прутьях, прикрепленных к его узде, по два с каждой стороны. Красавец-конь, весь дрожа от гнева, пытался вырваться и встать на дыбы, но конюхи крепко держали за прутья, упираясь ногами в снег.
При свете утреннего зимнего солнца арабский жеребец казался серебряным. Густой волнистый хвост, слегка отделяясь от туловища, струился до земли, гладко расчесанная грива падала до сухих стройных колен, огромные глаза сверкали синим огнем. Железный не был так громаден, как Родненький, но казался крепче, изящнее, легче. Огненный темперамент чувствовался в каждом его движении. В гневе на державших его тюремщиков могучий конь крутился по двору, швыряя висевших на нем мужиков, тряс головой и гривой, испуская не ржание, а рев, звучавший металлическим звуком.
Сила Гордеич стоял в отдалении и любовался борьбой.
Вдруг лошадь круто, почти стоймя поднялась на дыбы, конюхи выпустили прутья, а Железный, сделав гигантский прыжок по воздуху, грянулся оземь, скребя копытами снег.
Кронид подбежал к нему, схватил за узду: морда коня оскалилась, белки глаз закатились под лоб. Железный простонал, как человек, содрогнулся всем телом и остался неподвижным. Кронид щупал сердце, припал ухом и, поднявшись на ноги, сказал с испугом:
— Разрыв сердца! Удар!
Все окружили павшего «производителя». Подошел Сила Гордеич.
— Вот тебе и Железный! — сказал он. — Значит, полная отставка!
Из конюшни донеслось ржание: заржал Родненький.
Сила Гордеич, крайне недовольный, вернулся в дом и, поднявшись наверх, вошел в комнату жены. Настасья Васильевна по обыкновению курила, большим мужским шагом расхаживая из угла в угол. Комната ее была небольшая, с изразцовым камином и низким потолком.
На полированном круглом столе лежали табак, папиросы и папиросные гильзы. Два низеньких окна выходили во двор.
— Видела? — рыкающим басом кратко спросил Сила Гордеич, садясь на маленький мягкий диван.
Старуха рассеянно посмотрела на мужа, оторвавшись от своих мыслей.
— Железный сейчас грохнулся на дворе!
— Какой Железный?
Сила Гордеич махнул рукой.
— Ничего не помнишь! Лошадь пала. Вывели ее из конюшни, а она грянулась, да и дух вон. Пропали деньги! Лошадь горячая, да и в годах была, застоялась. Ее бы проезжать почаще, а они, как зверя, в конюшне на цепи ее держали. Ну, и пропала. И все у них тут через пень и колоду идет. Черт знает, что делается, смотреть противно. Мельницу так выстроили, что лучше и не надо: только и остается спалить да страховку получить. Нечего сказать, хозяева!
Настасья Васильевна усмехнулась.
— Вот вы о чем! Ну, я в эти дела, сами знаете, не вмешиваюсь. Вот о дочери думаю: жених свататься приехал. Вечор Варвара мне рассказывала, а потом сама невеста пришла, да и бухнула: «Вы, говорит, как хотите, а я все равно за него пойду!» Как вам это нравится?
Старуха желчно засмеялась и, присев на стул, сильно затянулась папироской.
Сила Гордеич крякнул, уперся худыми руками в колени, покрутил головой.
— Вот то-то и оно! Ты помнишь пословицу: надо наказывать детей, когда они поперек лавочки укладываются, а не тогда, когда они и вдоль-то не улягутся! Перевоспитывать поздно. Ну, предположим, не дадим мы своего согласия, так ведь она сама говорит, что по-своему сделает. И сделает!.. Наташка — она только с виду тихоня, а чертей в ней напихано, я думаю, штук тридцать, никак не меньше.
Настасья Васильевна расхохоталась.
— Да ведь уж было дело, — продолжал Сила Гордеич, — с любимой твоей дочкой, Варварой-то: не послушала нас, сбежала самокруткой. И эта сбежит. Значит, приходится нам — полегче на поворотах! Что делать!
Сила Гордеич вздохнул и задумчиво пожевал губами.
— Слов нет, коли это была бы только дурь одна, я бы повернул по-своему: хочешь замуж выходить без нашего совета — сделай милость, выходи, только уж приданого не спрашивай, живи, как хочешь, как Варвара жила. Ну, а тут другой оборот выходит: человек занимает положение, известный художник, хорошо зарабатывает. Пощупал я его вчерась: ничего, парень-рубаха, без задних мыслей, насквозь видать. Этот не станет приданого спрашивать, как наш брат, купец. Капиталу, конечно, в руки не дадим: будет Наташа проценты получать — тысячи три в год — и ладно. А там увидим.
Настасья Васильевна помолчала, подумала, закурила новую папиросу, потом, вздохнув, сказала:
— Ну, как же вы решили?
— А так решил, что отказывать не следует. Не знаю, что ты на это скажешь, а по-моему — пускай с год поженихаются, со свадьбой повременят. Если ничего серьезного нет, так, может быть, и сами раздумают. Ежели сладится дело — пускай! Не силом выдали, сама себе мужа выбрала. Девке уж за двадцать перевалило, пора! За купца все равно не пойдет: уж сколько их сваталось! Выйдет в простом платье, вильнет хвостом, да и была такова. Сделала ты всех детей образованными, так пускай и выходит за такого же. А парень ничего, покладистый: она из него веревки вить будет.
— Не нашла она, что ли, себе покрасивее? Волосатый да худущий какой-то!
Сила Гордеич улыбнулся.
— Вот сказала! Да разве в красоте дело? Мало ли их, красивых-то молодцов, да что толку? Надо, чтобы голова была на плечах. Читала, чай, как его картины в газетах расхваливают? Я, положим, в картинах понимаю, как свинья в апельсинах, хе-хе! По мне — хоть их бы и не было вовсе, да ведь деньги дают люди. Стало быть, это — капитал!
Настасья Васильевна ядовито улыбнулась.
— А все-таки — и не дворянин, и не купец, а так — не нашего круга, художник какой-то. Нынче слава, а завтра — поминай как звали!
— Ну, завела волынку! Ты дело говори!
— Что говорить? Мое дело бабье. А только присмотреться надо, что за фигура.
— Я и говорю: согласие дать, денег не давать, а свадьбу отсрочить!
— Позови-ка его сюда, побеседовать.
Сила Гордеич встал, отворил дверь и вышел на лестницу: снизу слышались голоса и смех молодежи.
— Валерьян Иваныч, пожалуйте-ка сюда!
По лестнице послышались быстрые шаги, и в комнату вошел Валерьян; он улыбался беспечной улыбкой.
— Садитесь-ка! — с неожиданной галантностью сказал старик, жестом указывая кресло, улыбаясь официальной улыбкой, отчего бритое лицо его с тонкими, сухими чертами напомнило художнику классический облик Рейнекелиса.
Художник сел напротив хозяйки, сидевшей за круглым столом, с папиросой между пальцев длинной худощавой руки.
— Ну, я с вами прямо по делу буду говорить, — сказала, смеясь, старуха, думая про себя: «Не дворянин, конечно, но держится прилично. Говорят— талантливый. Так вот он, будущий зять! Странный выбор младшей, нелюбимой дочери! Везет же отродью ненавистного Силы: вся в него!»
— Жениться собираетесь? — спросила она, закуривая папироску.
Художник перестал улыбаться, слегка побледнел, тонкие пальцы его задрожали.
— Да, я имею честь просить руки вашей дочери, Натальи Силовны.
— Дело хорошее, но очень серьезное. От него часто зависит вся жизнь человека. Хорошо ли вы обдумали ваше намерение? Ведь с молодыми людьми всяко бывает: приглянется смазливое личико — и думают, что любовь, а потом глядишь — и ошибка!
Настасья Васильевна испытующе посмотрела на молодого человека.
— Нет! — возразил он спокойно и убежденно. — Я встречал и более красивых, чем Наталья Силовна, но ценю в ней не только красоту внешнюю, но грациозный ум и душу. Вы знаете, что мы уже пять лет знакомы, встречались в семье вашей старшей дочери, когда я еще беден и неизвестен был. Не явись у меня теперь успеха и некоторой обеспеченности, я бы и сейчас не решился сделать предложение вашей дочери, хотя знал, что она мне не отказала бы и пять лет назад. Но я не хотел связывать ее судьбу с судьбой голяка. Она воспитана в известном комфорте, а какую жизнь я мог предложить ей тогда, когда был начинающим художником без имени! И она тоже это понимала. Мы пять лет избегали друг друга, как враги, но, видно, судьбы не объедешь! Теперь я решился. Вы читали, что пишут в журналах о моих работах?
— Если бы не читала, то я бы с вами и разговаривать не стала, — высокомерно возразила Настасья Васильевна.
— Ну вот. Я и это знал, что не стали бы, а теперь, кажется, весьма благосклонно разговариваете? Смею заверить вас, что жизнь моей будущей жены обеспечена: материальная сторона меня теперь не затрудняет. Я не богач, но надеюсь, что проживем безбедно.
— Я слышал, вы продали вашу последнюю картину, которая на выставке была? — вмешался Сила Гордеич.
— Да, картина продана.
— За сколько, если не секрет?
— За семнадцать тысяч.
— Семнадцать тысяч?! за картину?!
Художник улыбнулся.
— Я, что называется, вошел в моду, мне хорошо платят. Да и работал над картиной полтора года!
— Ну, тогда это так: без труда, видно, ничего не дается.
Настасья Васильевна встала.
— Все-таки мой совет вам — подождать со свадьбой. Время терпит. Наташа эту зиму будет жить у сестры в столицах-то ваших, вот и приглядитесь поближе один к другому, а там видно будет.
Она взяла из угла бильярдный кий и, кивнув нареченному зятю, вышла со словами:
— Вы тут со стариком еще потолкуйте, а я по хозяйству пойду.
Едва она вышла, как Сила Гордеич, кивая на дверь, подмигнул художнику.
— И разговаривать бы, говорит, не стала! Хе-хе! Слышали? Чувствуете, что за фрукт моя супруга? Было время, когда вся власть в моем доме ей принадлежала. Тридцать лет мучаюсь с ней! С детьми тоже отношения навостренные, все через нее. Ну, да теперь, хоть и поздно, а я все по-своему повернул!
— Дети ваши любят ее, — возразил Валерьян. — Говорят, замечательный человек.
— Замечательный? — Сила Гордеич усмехнулся и затем, наклоняясь к собеседнику, сказал, понижая голос с таинственным видом: — Это — ведьма, Валерьян Иваныч! Истинно вам говорю: старая, злая ведьма!
Валерьян улыбнулся недоверчиво.
— Как же это так можно говорить о собственной супруге? Что вы, Сила Гордеич?!
— Истинная ведьма! — настойчиво продолжал старик. — Гордости и самомнения невпроворот. Умней себя никого не считает, а ведь за каждой малостью, ко мне же идет. Она только себя самое и любит, да еще тех, кто перед ней уничижается. Помню я, приехала сюда подруга ее погостить (еще в институте вместе учились) издалека откуда-то, небогатая женщина. Ну, только что приехала — и за чаем по старой памяти по-приятельски шутку ей какую-то сказала, самую невинную, и обижаться-то совсем не на что было! И что же? Молча встала, нос кверху — и шмыг в свою комнату! А оттуда распоряжение: немедленно заложить лошадей и отправить гостью обратно! Та туды-сюды, в слезы, объясниться хотела — и видеть не желает: чтобы и духу ее не было! Так и уехала навсегда со слезами.
Старик выразительно посмотрел на будущего зятя и, кивнув головой, закончил:
— Вот она какая, имейте это в виду!.. Варвары, старшей дочери моей, приятельницы вашей, тоже берегитесь: наперсницей при матери состоит и всякие каверзы подстраивает. Меня ненавидит за то, что все ее штучки насквозь вижу. До этого господина, с которым она сбежала, у нас еще другой был, такой же, если не хуже; тоже роман с ней завел. Ну, прогнал я его. Прошло года два — и попадись мне письмо от него к Варваре. Я, конечно, распечатал. Читаю: приходи, пишет он ей, ко мне в гостиницу! Ну, каково это было мне, отцу, читать-то? На «ты» пишет и в гостиницу зовет! Эх!..
Старик вздохнул.
— Что же вы в этом видите? — возразил Валерьян. — Вероятно, они были по тогдашнему нигилистическому обычаю в товарищеских отношениях — и больше ничего. Я семь лет знаю Варвару Силовну и мужа ее знал: все ее уважали. Напрасно вы это!
— Нет, не напрасно! Знаю я эти товарищеские отношения! Ведь и муж-то ее бывший уговорил ее на фиктивный брак, — для чего — и сейчас не пойму: идеи какие-то бредовые. А потом и оказалось, что фиктивный-то брак в настоящий обратился, и дети пошли. А она как оглянулась на мужа, вместо героя — пошляк перед нею, и ударилась во все тяжкие. Эх, идеалист вы, Валерьян Иваныч, не видите грязи-то жизненной, не верите в нее, а когда-нибудь придется же поверить! Что тут говорить? Варвара, конечно, не дура, но развратной жизни. Горько мне это, а — правда, ничего не поделаешь! Раз как-то диван в столовой отодвинули от стены, — никогда прежде этого не делали, сколько лет не отодвигали, — я и увидал там пачку писем старых; развернул, а это его письма к Варваре: за диван она их спрятала. Прочитал я их — и во всем убедился. Отдаю матери. Накось, говорю, почитай-ка! Она и ушла с ними в степь — летом дело-то было, — да целый день там и лежала в траве, читала. Вернулась оттуда — у нее и нос на квинту.
Поглядел я на нее и только головой покачал: то-то, мол!
В дверь постучали.
Вошла Наташа в коричневой меховой шубке с широкими, отороченными дорогим мехом, рукавами, в меховой шапочке. Смущенно остановилась у порога.
— С добрым утром, папа!
Сила Гордеич улыбнулся.
Любимая дочь всегда вызывала мягкие чувства в его зачерствелом, деловом сердце. Так уж издавна повелось в семье: любимицей матери была старшая дочь, любимым сыном — больной Митя, оба похожие на нее; а младших — Костю и Наташу — мать почти ненавидела за их сходство с отцом. Он знал это и чувствовал к младшей дочери совсем ему не свойственную затаенную нежность.
Но улыбка от привычки повелевать вышла сдержанной и бледной, а голос звучал привычными властными нотами.
— Ты что, коза, куда снарядилась?
— На салазках с горы кататься.
— И это дело! Хе-хе! Только смотри: люби кататься, люби и саночки возить!
— Саночки будет возить Валерьян Иваныч, — с простодушным видом отвечала дочь.
— Разве что он. Хе-хе! Вот и нашла на ком ездить!
— Валерьян Иваныч, я жду вас, а вы все не идете!
— Ну, идите, идите!.. Погуляйте! Только чур — к обеду не запаздывать!
Сила посмотрел им вслед, вздохнул и, сделавшись, как всегда, озабоченным, прошелся по комнате в хмурой задумчивости. Потом спустился вниз и, никем не замеченный, прошел черным ходом в контору имения.
Через несколько минут в опустевшую комнату вошла Настасья Васильевна с кием в руке, а следом за ней Варвара.
Старуха остановилась среди комнаты, опираясь на кий.
— Отец ушел? — тихо спросила она.
— Пошел в контору, я видела.
— Затвори-ка дверь покрепче!
Варвара выглянула за дверь, захлопнула и заперла ее на ключ.
— Никого нет?
— Никого, мамаша.
Варвара отвечала вполголоса, с обожанием смотря на мать.
— Ну, вот что: не по душе мне ее жених, да что поделаешь? Не мне с ним жить, а ей. Ежели с вами нахрапом, так вы еще хуже наперекор идете; да и отец уж решил дело. Я упрошу его, чтобы и ты поехала в Питер.
Варвара молча кивнула головой, напряженно смотря матери прямо в глаза.
— Наташа будет жить у тебя. Он, конечно, ежедневный гость. Не спускай с них глаз, следи, как бы, чего доброго, не поссорились промежду себя. Ведь уже просватали! Еще сраму не оберешься. Не вышло бы чего, не рассохлось бы. Ведь я же все-таки мать. Понимаешь?
Старуха погрузила пристальный взор в глаза преданной дочери. Прошла секунда напряженного молчания. Варвара, опустив глаза, прошептала:
— Понимаю.
— Ну, иди!
Старуха властно пристукнула посохом, провожая дочку до двери. В дверях еще раз сказала выразительно и с расстановкой:
— Блюди их! Блюди там… как зеницу ока… Не рассохлась бы свадьба-то!
Перед обедом в гостиной собралась почти вся семья.
Сила Гордеич наводил ревизию конторы, и Кронид пришел оттуда, как обваренный.
— С легким паром вас! — насмешливо сказала ему Варвара.
— И вам того же желаю, — отпарировал Кронид.
— Что, кого пропесочивали? — заикаясь, спросил Дмитрий.
— Всем досталось, а в общем-то, можно сказать, — в хорошем настроении.
— До визга еще не доходил? — поинтересовалась Варвара.
— Нет. Почертыхался малость — и только. В добром духе нынче.
— Ну, хорошо, что хоть до визгу не доходил.
— У него экзема опять появилась и желудочные боли: от этого и ругается.
— Совсем опаршивел папа! — вставила Варвара.
— Еще будет дело, погодите: еще наругается всласть!
— Ну, это само собой, — задумчиво пробормотал Митя.
— И безусловно справедливо, — говорил Кронид. — Знаете, что за хозяйка Настасья Васильевна? Гораздо лучше бы все шло, если бы она совсем не вмешивалась.
— Она исполняет свой долг, — иронически протянул Костя.
— Всю жизнь только и делала, что исполняла долг, а от этого все дела ее мертвы есть.
— Зато на папу наскакивает!
— Нет уж! — продолжал Кронид, расхаживая с веревочкой в худых, крючковатых пальцах. — Теперь он силу забрал. Вот когда жив был покойный брат его, тогда, действительно, он безусловно в загоне был: делами-то старший брат руководил; из-за нее и не женился, знал, что тогда развал в семье пойдет, на делах отзовется. Во всем ей тогда уступал. А Настасья-то Васильевна в те времена так с мужем великолепно обращалась, что даже со стороны жалко его становилось. От воспитания детей совершенно его отстранила. Только и было у нее слов: «не смейте!» да «не лезьте!» Пикнуть ему не давала. Зато уж и лютовал он, когда по смерти брата власть- то к нему перешла!
— А все-таки, — возразил Митя, — благодаря ей в нашем купеческом доме книги и журналы появились, мы образование получили, папа обынтеллигентился…
Он не договорил и схватился за живот с гримасой боли.
— Что, опять болит? — спросил брат.
— Совершенно нельзя мне водки пить. Доктор говорит — неврастения.
— А по-моему, от лекарств у тебя это: залечили с детства.
— Лечение — моя профессия, — с достоинством ответил Дмитрий, вынул из кармана пилюлю и проглотил.
— Болезнь у нас у всех фамильная, черновская.
— Медвежья! — ехидно добавила Варвара.
— Все — неврастеники, — продолжал Кронид. — Вся чертовщина семьи безусловно на этой почве происходит.
— И не дураки, и не бедные, а жизни нет у нас никакой. Денег много травится, и ничего не получаем взамен. Сколько уж раз я хотел уйти от отца, — начал Костя, — хоть в приказчики в какое-нибудь дело — не позволяет: перед людьми зазорно; а к своему делу не допускает.
— Эхма! — вздохнул заика, — не дали здоровья, да и денег не больно обрыбишься. Одно остается — водку пить!
— Будет вам ныть-то, — усмехнулся Кронид. — Никто не виноват, что вы сызмальства ни во что не вникали, а теперь безусловно ни за какое серьезное дело взяться не можете.
— Умница! — усмехнулся Костя. — А сам-то как живешь? Вроде старшего дворника двадцать лет ходишь из угла в угол.
— И во сне ногами сучишь, из песка веревки вьешь, — подхватил заика.
Все было засмеялись, но за дверью в коридоре вдруг раздался рыкающий голос Силы Гордеича:
— Мне-то какое дело? У меня — чтоб было!
Послышались его твердые, крепкие шаги.
— П-па-па и-и-дет! — нараспев протянул Костя.
— Па-па идет! — тоном ниже протянул Митя.
— Да, идет! — съехидничала Варвара.
Елена наклонилась к уху Дмитрия и озабоченно что- то ему сказала.
— Обязательно сегодня объяснюсь! — решительно отвечал заика. — Говорят, в духе нынче.
В комнату вошел Сила Гордеич и на момент остановился в дверях, слегка наклонив голову и озирая всех поверх дымчатых очков; взгляд его остановился на Константине.
— Костюшка! — властно рыкнул он.
— Что, папа?
— А то и папа, — зарычал старик с раздражением, — что занимаетесь вы тут псовой охотой. Дмитрий спит по цельному дню, а от имения одни убытки! Черт вас знает, что вы тут делаете? Куда ни поглядишь — везде ерунда идет. Новая мельница работает плохо, с фирмой судиться придется. А туды же — электричество завел, даже в конюшнях! Тьфу, что за форс? Мы жили попросту, без затей, трудом да потом по грошам копили, а вам, видно, отцовских денег не жалко?
— Вы, папа, не в курсе дела, — сдержанно ответил сын, вставая ему навстречу: — раз мы паровую мельницу пустили, то электрическое освещение идет от нее же, совершенно даром.
— То есть, как это даром? Чего стоят провода, арматура, да и мельница отдает силу, когда турбины и без того слабы оказались.
— Посмотрите цифры!
— Цифры! Не беспокойся, цифры-то я посмотрел. Цифры цифрами, а мне этот дух ваш не нравится. Форс, мотовство! Дай вам волю, так вы все растранжирите, все по ветру пустите. Оказывается, ты для конного завода нового производителя купил?
— Да, купил.
— Сколько дал?
— Семь тысяч.
Сила Гордеич выразительно засвистал, как бы пораженный ударом, и потом в дополнение к свисту протянул, вздыхая и ударяя себя по затылку:
— Э-хе-хе-хе-хе! Семь ты-сяч! За лошадь! Ты с ума спятил? Лошадники! Собачники! Новые дворяне! Да я бы давно весь этот и завод прекратил. Ничего окромя убытку! Вы думаете, у отца-то денег куры не клюют, что ли? Цены деньгам не знаете! Не знаете, как мы наживали-то. Наживали бережливостью да, нечего греха таить, скупостью! Кто сам капитал наживал, тот это понимает, а вы не наживали и не понимаете. Вы, пожалуй, думаете про себя то, что скряга у вас отец, скупой, мол. А мне что от денег? Какая радость? Только неприятности. Иной раз, кабы право мое было на то, взял бы их да в печку и кинул: пропадай! С собой в могилу все равно не возьмешь.
— Так делайте все сами, — в тон отцу крикнул Константин, — не поручайте никому! Хотел уйти от вас — не пускаете. Хочу делать что-нибудь — по рукам бьете. Что же остается? Лежать, как брат мой лежит? По-вашему, самое лучшее — ничего не делать, стричь купоны. Да ведь это старикам хорошо, а молодым работать хочется! Вечно вы риску боитесь, а без риску и денег не наживешь.
Константин был бледен, взволнован, глаза сверкали, сатанинская гордость сквозила в усмешке и во всей его упрямой позе, обнаруживая в этот момент внезапное сходство сына с отцом.
— Мы наживали, — повысил голос Сила, — а вот вы не наживете, нет! Воспитала вас мать-то не купцами, так теперь уж поздно. Во всякое дело надо сызмальства входить, а не эдак! Ну, как я вам с бухты-барахты большое дело дам? Конечно, вы его провалите! Ведь уже было дело, испытывал я вас: не бывать вам купцами! Мать, все мать виновата! Либеральничала, набивала вам головы черт знает чем. Ну, какой ты купец будешь, какой хозяин? Ты толстовец, землю мужикам хотел по дешевке продать. Да они умнее тебя оказались, уперлись и не купили. Конечно, земля мужику нужна, да ведь не нам эти дела переделывать! Поди, да и раздай все нищим, только наживи сначала. А я коммерсант, я своего задаром никому не отдам. Так вы и знайте! Зарубите себе на носу!
Голос Силы Гордеича, дойдя до предела, сорвался в визгливые ноты.
— Папа, вас мамаша зовет, — тихо сказала Варвара.
— Что там еще?
— Не знаю… Дело!
— Дело! Дело! Знаю я все ваши дела. Небось, ты все эти дела подстраиваешь? Знаю я тебя, либералка, социалистка! Доберусь когда-нибудь и до тебя!
Варвара ничего не ответила, только плоское бледное лицо ее с мужским лбом и большим подбородком окончательно окаменело. Ресницы, задрожав, опустились, но видно было, что за этими опущенными глазами и неподвижной маской бесстрастия скрывается напряженная ярость.
— Что вы, — вмешался Кронид, нервно теребя свою веревочку, — вы только что приехали, в имении целый год не были и, не разобравши дела, безусловно напрасно волнуетесь. Хотя бы насчет электричества: при мельнице оно обойдется дешевле керосина, безусловно лучше и безопаснее. А при покупке лошади я был, денег этих она стоит: ведь это — производитель!
— Да что мне в том, что производитель? — загремел Сила своим могучим голосом, с необъяснимой силой исходившим из его маленькой, приземистой фигуры. — Что мне в этом? Денег чужих не жалеете!
Он энергично плюнул и быстрыми шагами повернулся к выходу, но у двери его нагнал Митя, давно уже порывавшийся что-то сказать дрожавшими от заикания, побледневшими губами.
— Папа, вы всегда раз-драж-жаетесь, а мне б-бы нужно по делу с вами поговорить.
— По делу! По делу!.. А я-то не по делу, что ли, сейчас говорю? Черт вас побери и с делами-то с вашими!
Сила Гордеич остановился в дверях.
— Ну, что еще?
Митя долго заикался, вызывая у всех жалость и волнение за него. Елена зажала уши, уткнувшись в подушку дивана.
— Папа, успокойтесь ра… ради бога! Никак не выберу время… когда вы в настроении… а нужно… и… не могу отложить…
— Ну!
— Эх, папа! Вечный ад у нас, а как бы можно было хорошо жить-то нам всем!
Костя, напряженно следивший за братом, презрительно махнул рукой и отошел в сторону.
— Расчувствовался! — насмешливо кинул он из угла брату, сверкая глазами. — Поговори, поговори по душе! Эх, ты-ы!
— Ну, брат, ничего я у тебя не пойму, — развел руками Сила, — говори толком!
Губы заики задергались, он долго силился что-то выговорить и наконец выпалил с невольной экспрессией:
— Папа, я… же… жениться хочу!
Сила Гордеич изумленно поднял седые брови. В комнате наступила тяжкая, напряженная тишина.
— Жениться? — тихо переспросил старик с подозрительным спокойствием. — Ну что ж, коли хочешь жениться, то и женись. Твое дело. Ведь ты не совета моего спрашиваешь, не разрешения моего, не благословения, а только извещаешь меня о своем решении. Что ж, раз уж ты решил, то мне-то что тут делать, я-то тут при чем? Разве из любопытства только осмелюсь спросить: на ком?
— Папа! — умоляющим голосом продолжал заика, ясно понимая, что отец издевается, и чувствуя себя, как безнадежно утопающий, — папа!
— Ну? — Сила сдвинул брови.
— Я и прошу… разрешения… жениться… на Елене!
Сила сразу отпрянул от сына на несколько шагов и закричал:
— На ком? На ком? Не расслышал я что-то. Ушам своим не верю!
— На… Елене!
— На Елене?! Да ты с ума сошел! Ведь она сестра тебе! Да как же это можно? Да ведь это грех великий — кровосмешение! Кто же это тебе разрешит? Ведь за такие дела под суд отдают, по крайней мере в монастырь на покаяние. Опомнись! Не пойму я, в уме ли ты?
— Мы… любим друг друга, — совсем падая духом, бормотал Митя.
Сила Гордеич оглянул всех присутствующих молниеносным взглядом поверх очков. Все застыли, отвернувшись от этой нестерпимо тяжелой сцены. Варвара ломала руки. Елена в ужасе лежала вниз лицом.
— Чушь! Ерунда! Какая тут любовь? Просто, росли вместе, привыкли — вот и вся любовь.
Сила Гордеич сел в кресло, вынул платок и вытер вспотевшую шею. Лицо его посерело.
Дмитрий, худой, длинный, изможденный, стоял перед отцом в печальной и унылой позе. Старик откинулся к спинке кресла, уперся руками в мягкие локотники, потом наклонился вперед и прошептал низкой октавой:
— А ты знаешь… от близких-то родных… — остановился и тяжело прохрипел: — уроды родятся!
Тут он затрясся от беззвучного смеха, поднял голову и крикнул:
— Пока я жив, не будет этого!
Он вскочил с кресла и, обращаясь к присутствующим, добавил:
— Слышите вы, что говорит этот безумец? Жениться хочет на Елене, на двоюродной сестре! Что это такое? До чего я дожил! Уж если дети никуда не годятся, ни одного нет мне преемника, то думал я, надеялся, что хоть из внуков будет кто-нибудь со здоровой душой: для него живу теперь. О, господи! хоть бы в будущем поколении, хоть бы кто-нибудь из внучков моих мое дело продолжал бы, мою идею, которую никто из вас не понимает! Но где же он? От кого будет, когда тут грозит кровосмешение, вырождение, падение моего дома! Гибнет мой дом! Валится, валится! Что наживал, что собирал — все прахом пойдет!
Сила Гордеич упал в кресло. Голова бессильно свесилась на плечо, руки повисли, как плети: казалось, что старик умирает.
— Вон… с глаз… моих! — чуть слышно прохрипел он.
Варвара кинулась к нему почта с радостью, стала на колени, взяла за плечи.
— Успокойтесь, папаша! — сказала она, но голос у нее звучал притворно и холодно.
Сила открыл глаза, приподнял голову. Усилием воли преодолел припадок слабости и оттолкнул от себя дочь.
— Не верю! — с внезапным напряжением гудел он, задыхаясь. — Никому не верю! Все — чужие… все — враги!
Елена билась в истерике. Остальные сгрудились вокруг старика и заговорили все вместе.
Никто не видел, как в комнату вошла Настасья Васильевна — вся в черном, с бильярдным кием в руке, напоминавшим монашеский посох: что-то зловещее было во всей ее фигуре.
Валерьян и Наташа стояли у обрыва, на высоком, пологом берегу реки, покрытой глубоким затвердевшим снегом. Под гору с обрыва шла накатанная санная дорожка, по которой в праздники катались на салазках деревенские ребятишки. Но теперь, в зимний солнечный день, на реке никого не было, маячила только что отстроенная четырехэтажная паровая мельница, блестевшая под солнцем новенькими, гладко выструганными бревнами, тянулась широкая снежная улица с бревенчатыми солидными избами. За рекой до горизонта развернулась серебристая степь, обрамленная вдали горными отрогами, поросшими сосновым бором. Необыкновенная ширь степного зимнего пейзажа открывалась перед глазами.
Валерьян был в длинной шубе, надетой на один рукав, в высокой шапке с бобровым околышем, Наташа — в коричневой шубке.
Скатившись с горы несколько раз, снова забрались на кручу, глубоко дыша и смеясь от безграничного счастья. Смуглые щеки Наташи горели густым румянцем, на черных бровях и длинных ресницах застряли снежинки. Она лукаво улыбалась и тихонько, незаметно командовала своим женихом. Валерьян смотрел на нее с нескрываемым обожанием. Как большой прирученный зверь — угадывал ее желания, счастливый тем, что может служить ей.
Наташа никогда не была шумной или хохочущей, но ее веселье и счастье светились в тихой улыбке, сквозили в остроумных намеках, которые Валерьян, восприняв на лету, встречал веселым смехом.
Насколько она была нежна и утонченна, настолько он казался простым и первобытным в сравнении с ней. Говорил и хохотал громко, с силой взметнув салазки на бугор, взял ее за обе руки и, легко вытащив из-под кручи, поставил на вершине бугра.
— Какой простор! — шутливо сказала Наташа, махнув по воздуху широким меховым рукавом. — Есть картина такая, вы ее знаете, конечно?
— Еще бы! Старое полотно Репина. Да, здесь действительно простор, ширь. Посмотрите, какие горизонты! Так и хочется сделать что-то большое, подняться на крыльях или на ковре-самолете и пролететь вон там, над тем далеким лесом!
— Вы думаете картинами, художник потому что, — по-детски сказала Наташа. — Сейчас уже вам и ковер- самолет подавай, и, пожалуй, царь-девицу! А серый волк есть у вас, который служит верой и правдой?
Художник засмеялся.
— Серый волк, который верно служит вам, — это я сам! Ведь я дикий был, вольный, никому не подчинялся, любил свою голодную свободу, ненавидел тот мир, в котором нашел вас. Моими врагами были все ваши близкие. А вот случилось как-то, что вы пришли и помирили нас. И я склоняю перед вами свои передние лапы, и мое сердце хочет служить вам. Знаете, открылась мне какая- то другая, новая правда!
Наташа удивленно посмотрела на него.
— Вы в самом деле немного похожи на волка, и походка у вас — волчья.
— А видели вы настоящих, живых волков?
— Очень даже видела! У меня и сейчас есть волк, ручной, на дворе, в амбарушке живет.
— Что это еще за сказки?
— Совсем не сказки! Если хотите — пойдемте, покажу. Прошлой зимой мужик-охотник принес трех маленьких волчат: мать у них убили, а их забрали. Я и взяла из жалости. Сама кормила, играла с ними, любила их, и они меня любили. Такие забавные, совсем как собачата. вместе с собачьими щенками росли! Через полгода большими волками сделались, бегали по деревне вместе с собаками. Правда, овцами стали интересоваться: все просились в овечью закуту. Мальчишку одного укусили, мужики стали жаловаться. Тогда всех трех отвезли в лес. И что же? Двое-то ушли, а третий, самый мой любимый, — Белый Клык называется — в честь героя Джека Лондона, — воротился обратно. Живет и сейчас у нас. Только теперь из амбарушки его не выпускают.
— Любопытно! Покажите мне это чудо: прирученного волка.
— Пойдемте! Довольно кататься, я уже устала, а ведь после обеда всем нам на станцию ехать!
— Да, пора в Питер, Наташа. Там меня ждет моя работа, а после вас я ее люблю больше всего на свете!
Наташа покачала хорошенькой головкой.
— Вы не должны любить меня больше, чем художество. Если я вам помешаю — плохое будет счастье.
— Вы не можете мешать моей работе, Наташа. Одно ваше присутствие вдохновляет меня. Но покажите же мне вашего волка. Это хорошая тема.
Они повернулись и пошли к усадьбе.
Старый дом чернел на возвышенном месте, на берегу замерзшей извилистой реки. Дом царил над всей окружающей ширью, но казался сумрачным и унылым. Окружавшие его акации в серебряной снежной парче казались мертвыми тенями, неподвижно смотревшими в длинные венецианские окна, а широкий двор, обнесенный высокой кирпичной стеной, напоминал старинную крепость или тюрьму. Казалось, что строили этот дом суровые, мрачные люди, не знавшие веселья и счастья.
Наташа легкой походкой пошла впереди, помахивая рукавами своей шубки. Валерьян, запахнувшись в шубу и сдвинув шапку на затылок, вез за собой салазки. Они вошли во двор через широкую, большую калитку. Из сарая в это время вывезли на снег троечные сани, суетились работники, а Кронид в нагольном тулупе внакидку осматривал полозья. Увидев Наташу с женихом, везущим салазки, он засмеялся.
— Гы-гы! Наташа, ты бы села в салазки-то! Пущай Валерьян Иваныч тебя покатает.
— Уже накатались, — ответил Валерьян. — Теперь волка хотим посмотреть.
— Белого Клыка, — подтвердила Наташа. — Я уже три дня его не видела.
— Есть чего смотреть! Волк, так он волк и есть. Сколько волка ни корми, а он все в лес глядит. Вот уедете, так мы его отпустим. Без тебя кто за ним ходить будет? Боятся!
Кронид повернулся к Валерьяну.
— Вы бы, Валерьян Иваныч, если вас интересует, лучше бы наших гончих собак посмотрели: есть у них самый главный, пес-волкодав, ну, что за умница! На удивление! Случается, когда долго охоты нет, или все в город уедут, так он сам охоту на зайцев устраивает. Выбегут всей сворой в поле и по всем правилам облаву устраивают. Собаки затравят зайца и держат его. Тогда главный-то этот подойдет и кушает, а остальные собаки сидят кругом. Что останется — им отдаст. Такой уж порядок у них заведен: сами, без людей охотятся!
— Нет, вы нам сначала волка покажите, Наталия Силовна говорит, что очень уж любит его.
— Гы-гы! А кого ей тут было больше любить, в степи-то в нашей? От безлюдья и волка полюбишь. Василий, отвори амбарушку. Белого Клыка хотят посмотреть.
Василий отпер низенькую дверь, отворил ее настежь и, согнувшись, влез через высокий порог. Валерьян с любопытством заглянул в дверь и невольно отшатнулся, почти наткнувшись на громадного серого зверя, привязанного за ошейник с двух сторон. От неожиданного света и голосов людей волк ощетинился, припал к полу, раскорячив все четыре лапы и поджав хвост, как собака. Только длинная морда с зубами, как у пилы, широкая голова с характерными волчьими ушами и неповоротливая, могучая шея выдавали в нем обитателя лесов. Василий взял его за ошейник и, отвязав веревку, волоком потащил к порогу. Вид у зверя был жалкий и растерянный: по-видимому, он не знал, чего хотят от него люди, но из амбарушки выходить не хотел, упирался, мокрая серая шерсть дыбом стояла на хребте не от злости, а от страха и смущения. Не зарычал и не взвизгнул, как это сделала бы собака, не посмотрел на людей, только молча и часто дышал, приоткрыв длинную пасть с розовым длинным языком и с острыми зубами.
— Клык, — радостно сказала Наташа, — иди сюда, несчастный!
Волк поднял уши и, увидав из-за плеч работников, заслонявших дверь, свою госпожу, вырвался из рук Василия. Клубком мелькнула серая шерсть. Все невольно шарахнулись. Волк одним прыжком очутился у ног Наташи, ласкаясь, как собака. Потом в знак преданности совсем по-собачьему лег на спину, повиливая косматым хвостом.
Валерьян с изумлением смотрел на эту невероятную сцену. Яркое зимнее солнце освещало Наташу сзади, голубая тень от нее лежала на искрящемся морозном снегу: Валерьяну казалось, что от головы девушки излучался синий свет. Наташа наклонилась к покорному зверю и погладила его маленькой бледной рукой.
— Белый Клык, несчастный ты Клык!
Голос Наташи звучал материнским состраданием.
Потом она со смущенным лицом посмотрела на Валерьяна.
— Ну, видели моего воспитанника? Прощай, Белый Клык! Наташа опять наклонилась к волку. — Уезжаю от тебя, уезжаю далеко, а ты в лес ступай, к братьям твоим! Только назад не возвращайся, меня здесь не будет потому что!
— Ну, вот и попрощались с другом. Гы-гы! — засмеялся Кронид. — Оттащите его, ребята, обратно!
Он обернулся к Валерьяну.
— Ну, что, Валерьян Иваныч, видали чудеса? Вот так невеста у вас — укротительница! Смотрите, как бы и с вами того же не было! Гы-гы!
— Да что вы, — сказал Валерьян, снимая шапку и отирая пот со лба. — Никому бы не поверил, если б сам не видал. Наташа, вы или колдунья, или святая!
— Еще чего не скажете ли? — с лукавой улыбкой возразила Наташа. — Ох, уж эти мне художники! Еще, пожалуй, заживо икону нарисуете с меня.
— Гы-гы! — смеялся Кронид. — Вот она какая у нас! А вы и не знали? Впрочем, удивительного тут безусловно нет ничего: волка ежели щенком взять, приручить можно. Мяса ему никогда не давали, и крови еще не пробовал. Одно только странно: ведь его уже отвозили в лес, так нет, опять воротился, проклятый!
— Пожалуйте обедать! — закричала с черного крыльца толстая кухарка. — Папаша ждут и сердютца!
После обеда среди двора уже стояли двое запряженных саней. Большие ковровые — были запряжены тройкой серых лошадей, а маленькие санки — парой вороных, цугом: проселочная степная дорога бывает узкая в этих местах, снежная.
С парадного крыльца на двор вышли отъезжающие и провожающие. Сестра и братья Наташи отправлялись вместе с помолвленными в Петербург. Торопились к поезду на ближайшую станцию, в сорока верстах от имения. Валерьяну дали высокие — выше колен — валенки. Наташа тоже была в валенках и дубленом крестьянском тулупе поверх своей шубы.
Братья и Варвара, все закутанные, уселись в троечные сани, а в маленькие санки посадили Валерьяна рядом с Наташей. На козлах у них сидел широкоплечий, грудастый Василий.
Когда отворили ворота, на крыльцо вышли родители. Кронид суетился около саней, укутывая полстью ноги Наташи.
Сила Гордеич выглядел сумрачно и печально, кутаясь в старую енотовую шубу. Настасья Васильевна нервно курила папироску, держа ее в дрожащих пальцах. Голова старухи тряслась, лицо было сурово, как всегда.
— Ну, с богом! — сказал Сила, крякнув, махнул рукой и отвернулся.
Кучера натянули вожжи. Вперед двинулась тройка, а за ней легкие санки.
— Поезжайте на Кротовку! — кричал Кронид кучерам. — Оврагами не ездите!
Валерьян и Наташа, закутанные до глаз, мчались в вихре морозной пыли вслед убегающей тройке. Зимнее солнце снижалось к закату. Мороз крепчал. Когда выехали за село, в поле на ветру прохватывало таким железным холодком, что дышать было трудно. Лошади мчались, как бешеные. Василий, накрутив вожжи на рукавицы, откинулся назад всем корпусом, но не мог сдержать их необыкновенно быстрого бега. Тройка впереди скоро исчезла в тумане легкой метели. Черные кони, распустив по ветру хвосты и гривы, роняя клочья пены с удил, летели, как бы едва касаясь снега. Валерьян крепко держал Наташу, закутанную как узел, и с тревогой смотрел вперед, опасаясь, как бы Василий не вытряхнул их из саней. Видно было, что кони не слушаются удил. Василий разодрал им губы, и пена летела по ветру розовая, окрашенная кровью. На снегу под копытами тоже мелькала моментально замерзавшая кровь: передняя «засекла» ногу подковой.
Так летели они около часа, все ускоряя быстроту бега. Как на крыльях пролетела мимо них встречная деревня, до которой от имения считалось двадцать верст. Василий уже совсем висел на вожжах, а лошади, в крови и мыле, мчались как бы в ужасе, прижимая уши.
«Что такое, что с ними делается?» — тревожно думал Валерьян, из последних сил придерживая закоченелой рукой Наташу. Собрал весь свой голос, напряг грудь и закричал что-то Василию, сам не помня что. Василий не отвечал, только поворотил обледенелую бороду и мотнул головой. Валерьян всмотрелся по указанному направлению: везде была туманная, белая, как саван, снежная степь, но на горизонте мелькнули три темных силуэта. Сначала он не мог понять, что это такое, но силуэты приближались наперерез: они походили на животных. Может быть, это были зайцы, или собаки…
«Волки! — вдруг озарило его. — Так вот почему нельзя удержать лошадей!»
Вдруг дорога круто начала спускаться под гору к занесенной снегом реке. Со всего маху бешеной скачки их понесло вниз, окатило облаком снежной пыли, в которой на момент исчезло все: лошади и Василий, потом сильно тряхнуло, ударило, и Валерьян с Наташей легко вылетели в снег. Падая, он успел ухватить Наташины валенки, и они остались у него в руках.
С трудом поднявшись на ноги, он увидел Наташу в шерстяных чулках и тулупе, лежавшую на краю проруби. Он бросился к ней, но она уже сама поднялась и сказала спокойно:
— Помогите мне надеть валенки. Я не ушиблась, не пугайтесь!
Василий мчался на своих бешеных лошадях, тщетно стараясь повернуть их обратно.
Едва Валерьян успел обуть свою спутницу, как между ним и ею упало большим живым узлом что-то меховое, серое, пахнувшее шерстью, и на грудь Наташи бросился волк.
— Белый Клык! — радостно закричала Наташа.
Страшный зверь скакал около девушки и, наконец, лег у ее ног.
— Белый Клык! — со вздохом облегчения повторил Валерьян.
Он оглянулся по сторонам. Вдалеке, у перелеска, на снежном бугре виднелись два силуэта, очертаниями напоминавшие Белого Клыка.
Наталья Силовна, наконец, рассердилась. Она топнула на волка ногой и взмахнула рукавом.
— Пошел прочь, Белый Клык! Как ты смел за мной увязаться? Вот сидят твои братья! Марш! марш! Пошел!
Бросила в волка комом снега и указала на горизонт.
В это время издалека донесся протяжный, заунывный вой. Словно отвечая и повинуясь ему, волк медленно, боком, как бы нехотя, побежал в сторону своих воющих братьев и скоро скрылся из виду. Наконец подъехал Василий на укрощенных, взмыленных копях.
— Это был Белый Клык, — сказала ему Наташа.
— А! чтоб ему! — сердцем выругался Василий. — Лошадей-то как перепугал! Ну, садитесь, теперь доедем.
Наташа села в сани, и Валерьян, укутывая ее, заботливо и любовно заглядывал ей в глаза.