Государь покидал Севастополь. Жители накануне были оповещены об этом циркуляром градоначальника, понаклеенном на афишных тумбах. В циркуляре обстоятельно излагались порядок и правила проводов монарха, обозначались места, отводимые для публики и предписанные для войск.

Севастопольскую публику нынешний государев визит взволновал и озадачил одновременно. Взволновал потому, что царь приехал в Севастополь впервые после четырехлетнего перерыва. Озадачил — отношением царя к флоту. Понятно, крепко на Севастополь обиделся за пятый год, но ведь приехал, значит, простил. Тогда почему же отказался делать смотр флоту? Выходит, не простил? Город простил, а флот нет?

Севастопольцы свой флот любили.

Ну можно ли не любить то, с чем ты кровно, неразливно связан?

А тут еще сама судьба, похоже, удачей валится в руки севастопольцев. Дело в том, что наследник престола, цесаревич, пятилетний карапуз Алексей Николаевич Романов прямо-таки бредит морем, днем не слезает с литой, бычачьей шеи своего дядьки-наставника, боцмана по фамилии Деревенько, укладываясь спать, не расстается с бескозыркой с надписью «Штандарт». Но север наследнику противопоказан, он болен гемофилией. И в Севастополе, над бухтой Голландия, на горе, архитектор Венсан уже начал возводить прекрасное здание будущего нового Морского Кадетского корпуса, в котором цесаревич будет учиться. А это значит... а это значит, что Севастополю в проглядном будущем светит быть, если и не столицей Юга, — то уж морской столицей империи всенепременно! И севастопольские мамаши уже истаивали в радужных грезах: а ну как ее наследышу выпадет учиться в тутошнем Морском Кадетском — вместе с самим наследником!

Да-а, любили севастополъцы свой флот, флотом гордились, флоту все прощали. Будто и не было жгучего позора Цусимы (наши-то черноморцы в сем не участвовали!). Флотом гордились, будто и в самом деле он был могучим, передовым, а не отсталым флотом. Ах, флот! Черные силуэты мощью дышащих броненосных голиафов, строгая красота расчаленных мачт задумчивых стройных крейсеров, певучая стремительность легких, изящных эскадренных миноносцев... А вечерами, когда на Мичманском бульваре, возле памятника Казарскому, играет духовой оркестр и юные мичмана с иноческой стройностью в талии, блестя золотом кортиков и эполет, сверкая крахмальной белизной пластронов и утонченным лоском манер, увлекают романтичных барышень в волнительную тайну влажных гротов Примбуля, — о, какие же сверхнадежные застежки, кнопки, молнии и пуговицы (помимо маменькиных наставлений!) должна иметь Добродетель, чтобы устоять под шквальным натиском опасного, до состояния плазмы разогретого флотского темперамента!

Ах, флот! Он просто душка! И если порою беспечное око жирующего обывателя нет-нет да и напорется на угрюмый, холодный, как штык, взгляд иного матроса иль работяги Лазаревского адмиралтейства, то в памяти вдруг непрошенно взметнутся языки пламени над расстреливаемым в упор крейсером «Очаков», дерзнувшим поднять красный флаг, и почудится звериный вопль заживо горящих людей. И зябко станет на душе. Но зачем об этом думать, о-ля-ля...

Севастопольцы не замечали, упорно не хотели замечать, как русский флот незаметно становился флотом отсталым. Да и как тут заметишь, когда почти невидимое для обывательского глаза падение мирового престижа русского флота искусно драпировалось таким видимым дождем канительного золота и побрякушек, что изливался на мундиры флотских офицеров и кондукторов. А тут еще — чуть не каждый год вводимые и сразу почти отменяемые новые флотские чины: старший лейтенант, капитан-лейтенант. Никогда еще за всю свою историю русский флот не был таким опереточным, как в 1905-1910 годах.

Любить-то севастопольцы свой флот любили, но вот как теперь следует относиться к флоту — после того, как государь флот проигнорировал? С одной стороны, конечно... Но с другой...

Вот это-то «с другой стороны» отношение Несвитаев сразу почувствовал на себе, покуда шел сегодня к Любецким: косые взгляды, иронические улыбочки.

— Черт-те что! — пожаловался он Липе. — Нынче в городе глядят на флотских совсем не так, как вчера. Отвратительная черта у моих соотчичей: заглядывать в рот своему повелителю!

— Многим русским это присуще, — заметила Липа из спальной комнаты, где переодевалась.

— Да, но ведь русский народ — не нация рабов. А лесть дело рабское. Помнишь, Тацит писал, что римские цезари были разные: умные, глупые, но даже у самого недалекого из них хватало ума презирать льстецов, ибо льстит лишь раб, раб в душе. Выходит, все русские... Липочка, ты еще не собралась? Этак мы и государя проглядим.

— Потерпи, Алешенька, — из-за дверной портьеры показалась белокурая головка и худенькое голое плечо, — я ведь не собиралась идти. Но коли уж ты так возжелал увидеть Александру Федоровну, что ж, должна же я приготовиться. Чтобы не выглядеть, по крайней мере, хуже ее! — Липа засмеялась. — А насчет всего русского народа ты зря. Льстит государю ведь не народ, а те, что повыше и поближе. Я уже почти готова. Пока полистай — вон, — на этажерке — последний номер «Огонька». Просто прелесть: на каждой странице — государь император, государь император...

Алексей шагнул было к этажерке и замер. В трюмо напротив он увидел Липу. Девушка стояла боком к нему, поставив ногу на пуфик, пристегивала к полукорсету белые чулки. Он впервые видел ее полуобнаженной и вдруг так ясно понял, что никакая она не фея, а просто прекрасно сложенная девушка. Обаятельная, любимая, единственная, до боли желанная. Во рту у него пересохло, он неотрывно глядел на нее, глядел и, сознавая, что это нехорошо, гадко так подсматривать, не испытывал, как ни странно, никаких угрызений совести — так и смотрел. Почувствовав это, Липа повернула голову, они встретились взглядами, и Алексей увидел в ее глазах смущение, растерянность — но это только на секунду, — в следующий миг ее глаза сверкнули озорством, и Липа показала ему язык. Бледный, с испариной на лбу, поручик повалился обратно в кресло.

— Ну, вот и я!

Липа стояла в проеме двери — ослепительная, в белом декольтированном платье, длинном, почти до щиколоток, из бле-де-шина, с приколотой на груди алой розой.

— Я тебе нравлюсь, да? — спросила полуутвердительно.

— Ты... ты такая прекрасная! Вся! — вырвалось у него.

И в восклицание «вся» он вложил восторг и перед той — Липой из зеркала. Девушка поняла и покраснела. И он понял, что она поняла, и смутился тоже.

По пути к Екатерининской площади Липа протянула Алексею сложенную пополам четвертушку серой грубой бумаги:

— Прочти. На воротах полицейского участка, рядом с нами, повесили ночью и нам в почтовый ящик опустили.

Алексей стал читать, и чем дальше читал, тем больше ему становилось не по себе: это была листовка, обращенная к царю, посетившему Севастополь. Окончание ее звенело кинжальной непримиримостью: «Так разъезжай же по растерзанной России, Николай Кровавый, но помни: неотвратимо грядет День, когда восставший народ свалит ненавистный трон и поволочет тебя и всю твою продажную клику на эшафот. Помни об этом! И трепещи!»

Алексей опасливо огляделся, сложил листовку.

— Липочка, да это ведь... выбрось, прошу тебя!

— Еще чего! — она строптиво повела плечом и сунула бумагу за корсаж.

Они заняли место на Екатерининской площади, напротив Морской библиотеки — среди дам, офицеров и отменно одетых господ. Неподалеку, ближе к памятнику Нахимову (бронзовый адмирал в те годы стоял лицом к Графской пристани, смотрел на свой флот, не «работал на публику», как сегодня), особняком держалась кучка субъектов со здоровенными кулаками и почти одинаковыми колючими глазками, с трехцветными повязками на левом рукаве. Ба, старые знакомые — лабазники и владельцы холодных лавок, — Алексей теперь безошибочно узнавал в толпе «истинно русских людей», черносотенцев.

— Лучшие сыны нашего отечества, — усмехнулся Алексей, наклонившись к уху девушки, — и самые дорогие люди его величества, как он сам об этом заявил в прессе.

И все-таки, даже несмотря на присутствие черносотенцев, Екатерининская площадь в этот час была прекрасна. День был теплый, солнечный. От розария перед Морским собранием медленно наплывал тягучий, роскошный, горячий запах тысяч штамбовых роз — белых, желтых, палевых, розовых, пунцовых и темно-пурпурных. Да что там розы! Какие над Екатерининской царили нынче плечи, руки, кружева, перья, ожерелья, эгретки, ленты, звезды, мундиры, фраки! Какой дивной гармонией музыки, света, запахов цветов и духов была напоена самая старая площадь Севастополя!

Алексей же неотрывно глядел на Липу. Завтра она уезжает в Одессу, на высшие женские курсы. Как же он будет один, без нее?

— Алешенька, Алешенька, посмотри, — зашептала вдруг Липа, — вон белокурый юноша, тот самый, что в предпасхальную ночь с нами рядом в Покровском стоял, помнишь? За ним еще сыщики погнались...

— Разумеется, помню. Ведь из-за него мне тогда порядочно влетело.

— И поделом, — засмеялась девушка.

— А вон, Липочка, гляди — в цепи ограждения ладный такой матрос стоит, с черными усами, видишь? Это мой молодой электрик с «Судака», Ваня Назукин. А за ним — ребята с других наших лодок. Обрати внимание, сегодня в оцеплении с солдатами одни только подводники — из моряков, остальных матросов царь видеть не желает. Обижен на них.

В эту минуту весело ударили с Никольской и Владимирской колоколен, толпа всколыхнулась, заволновалась, прошелестела, как листва от дуновения ветра, — и враз все стихло. Потом вдруг в тишине, со стороны Мичманского спуска, прокатился гул, выплеснулось нестройное «ура». Тотчас сводный гарнизонный оркестр заиграл «Славься», а компания с крутыми кулаками и свинячьими глазками натужно рявкнула: Ур-ра!»

Показался царский кортеж.

Кортеж был, наверное, по столичным меркам небольшим и далеко не парадным, но строгих севастопольцев он поверг в восхищение своим блеском.

Катились несколько чернолаковых открытых автомобилей с царской семьей и приближенными. За ними — дюжина казаков на белых дончаках, с пиками. Кортеж наплывал медленно, величественно. Николай стоял в переднем «даймлере», слева — Александра Федоровна, справа — приникший головой к отцу цесаревич. Мальчик четвертый день хворал, его миловидное лицо под бескозыркой с надписью «Штандарт» вымученно улыбалось. За их спиной сидели в одинаковых белых платьях и шляпках принцессы.

Алексей еще издали остановил восхищенный взгляд на императрице. Искусно затянутая в нежнейшей белизны, из воздушного шелка, платье с глухим воротником-стойкой и розаном у корсета, в широкополой, последней парижской модели, шляпе с белыми страусовыми перьями, с высокой, пышной прической она, мать пятерых детей, казалась гораздо моложе своих тридцати девяти. Жемчужное ожерелье с редкой, в голубиное яйцо, жемчужиной и роскошный букет алых роз элегантно завершали безупречный туалет первой дамы России. Но при всей этой продуманнейшей изысканности туалета — вдруг такое кислое выражение красивого лица... Будто царице ужасно наскучил Севастополь с его обитателями. Александра Федоровна устало глядела поверх толпы — куда-то на крышу гостиницы Киста — и лишь в тот момент, когда типы с крепкими кулаками замахали трехцветными российскими флажками, она рассеянно глянула на них, уголки страдальчески изогнутых губ чуть дрогнули, и некое подобие улыбки тронуло лицо; она слегка приподняла левую руку и показала толпе жетон с непонятным изображением: в белом кружке — четыре черные изогнутые паучьи лапы.

— Свастика, — прошептал кто-то, — древнеиндуистский знак мудрости.

Рядом с красивой элегантной царицей Николай, чуть ниже жены ростом, казался невзрачным, нецарственным каким-то. «Видно, правду говорили, — подумал Алексей, — что мать его, маленькая принцесса Дагмара, исплюгавила рослую породу Романовых». Николай лучисто улыбался во все стороны, временами приподнимал ладонь к козырьку фуражки, словно собираясь отдать честь, но на полпути опускал руку, видимо, сомневаясь, стоит ли — это в своей-то империи!

Царский автомобиль был уже почти рядом. Четыре порфирогениты, мило улыбаясь, кидали в толпу золотистые открытки с царским вензелем и словами: «Мы все вас очень любим. ОТМА.»

Их подпись «ОТМА» знала тогда, вся Россия: Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия.

— Гляди, Алеша, — торопливо шепнула Липа, указывая глазами на белокурого юношу — того, из Покровского собора.

Белокурый держал в руках сложенную пополам четвертушку серой бумаги... ну, конечно же, это была такая же листовка, которую Алексей читал час назад!

Юноша, бледный, быстро сложил листовку еще в два раза, почти выхватил из рук стоящей рядом, ничего вокруг не замечающей, молодой женщины букет ранних хризантем, всадил в его сердцевину огнепалую листовку, рванулся к царскому автомобилю. Иван Назукин и еще два матроса не пустили его на дорогу. Николай, заметив резкое движение молодого человека, побледнел, прижал к себе сына. Четырнадцатилетняя царевна Ольга, сидевшая с краю, улыбаясь, вопросительно глядела на бледного юношу... И тот кинул ей букет. Ольга схватила букет на лету, нарушив, видимо, этим придворный этикет: мать, полуобернувшись, сердито прищурилась, поджала губы.

— Боже, что он сделал! — тихо ахнула Липа.

Мимо почти бесшумно катились другие автомобили, в них сидели кто-то — в золоте, в голубых и малиновых лентах на груди, в усыпанных брильянтами орденах. Только один из них, со жгучими умными глазами, мужицкой внешностью, но в дорогом костюме своей неординарностью невольно привлекал внимание.

— Ба, да это же тот самый Никонов, — удивленно сказал кто-то за спиной Алексея, — ну помните — тот, что прошлой осенью неожиданно так у нас в Севастополе объявился, у Киста в ресторации скандал закатил, аквариум большой разбил — за рыбками для закуски туда полез. Полицмейстера потом по уху смазал, а тот еще извинялся перед ним, помните? Как он мог тут с государем оказаться?

— Эх вы, божья коровка, — возразил другой голос, — да эхо же сам Распутин. Именно он у Киста рыбалку и устроил.

Кортеж удалился в сторону Графской пристани. Толпа замерла. Привстала на цыпочки, глядела вслед помазаннику божьему.

— Ну как? — спросил Алексей у Липы.

— Мене, текел, перес, — сказала она тихо.

Лицо девушки было задумчивым и почему-то грустным. Алексей погладил ее по руке.

— Этот! Вот этот-самый. Он букет бросал! — послышалось слева.

Алексей обернулся. Трое верзил схватили белокурого юношу сзади за локти, очень профессионально заломили тому руки. В ту же секунду матрос Назукин толкнул одного из них, крикнул:

— Чего к человеку пристаете? Ну чего?! Белокурый, почувствовав, видно, что мертвая хватка сзади на секунду ослабла, рванулся.

— Вали, браток, вали отсюда! — выдохнул Назукин, работая здоровыми кулаками. Юноша бросился в толпу.

— Держи-и-и р-революцию! — заорали, заулюлюкали сзади.

Какой-то толстяк в пенсне растворил руки, белокурый легко сшиб его с ног. Пронзительно завизжала женщина. Кто-то схватил парня за руку, затрещал рукав, но белокурый вырвался, снова побежал. Артиллерийский офицер сделал подножку. Белокурый срезанно рухнул, приподнялся на четвереньки, пытаясь освободиться от насевших... Он все же сбросил со спины двоих, вскочил, рванулся дальше, волоча за собой третьего. Затравленно оглянувшись, бросился вперед — прямо в кучку с малиновыми значками «Союза русского народа»...

Кучка «истинно русских людей» сгребла юношу десятком крепких рыжеволосых рук, сомкнулась вокруг него. И из середины этого круга понеслось молодецкое: «У-у-ех!»...

На секунду меж растопыренных ног черносотенцев показалось лежащее ничком на брусчатке мостовой тело. И несколько раз так жутко сверкнуло что-то длинное, красное, входящее меж лопаток жертвы.

Липа вскрикнула и спрятала лицо на груди Алексея.

А над Севастопольской бухтой гремела орудийная салютация во славу государя всея Руси.