Махаловский сад выходил на три улицы.

Параллельно заднему двору разбит был огород с оранжереей и подвалом-гротом для не переносящих в открытом виде зиму растений. Здесь же по Миллионной улице, вдоль забора, помещалась площадка для игр и беседка. Продольные и поперечные дорожки резали сад на бесчисленные газоны и клумбы с лесными деревьями, в которые были вкраплены груши, сливы и черешни. Фруктовые деревья были рассажены здесь скорее для аромата во время цвета их, потому что специально фруктовый сад у Махаловых имелся в горах.

Цветники увеличивались и становились роскошнее по мере приближения к дому.

У виноградной беседки были клумбы с высокостебельными цветами: кусты роз, георгины, тюльпаны и подобные им, дальше к дому цветы были скомпонованы и по запахам и по нюансам; у дома перед фасадом спален раскинут был главный цветник, окружающий бассейн с фонтаном, единственным и потому легендарным в городе. Струя воды била из раковины, в которую дул металлический мальчик. Мальчик сидел на подставке, запрокинув головку с курчавыми волосами, и весь отдался выдуванию этой струи, сверкающей на подъеме и дождем падающей обратно и на мальчика, и на водяные растения бассейна.

Я думаю, если б не было за спиной моей пляшущей лошади Фальконета, то на эту статуэтку фонтана я бы, пожалуй, не обратил внимания.

Для многих из окружающего меня люда эта фигурка из металла была «статуй идольский», «голыш бесстыдный», и меня, я отлично помню, обижало такое отношение людей к странному существу, драгоценившему воду, бриллиантами разбивающему ее на брызги. Вода, благодаря этому, низлагалась передо мной в характерных и редко видимых в природе функциях… Блеск и напряжение струи и ее ленивая, раздумчивая остановка на вершине подъема и дождевой спад назад, книзу — делали воду живой, а все это делал мальчик. Я радовался, не ища и не умея еще искать разъяснений о действии искусства, о действии вещей, не природой, а человеком сделанных. И уже после этих впечатлений я стал замечать узоры на одеждах, на чашках, деревянные украшения на фасадах, цветные рисунки Андрея Кондратыча и тутинские иконы.

Возле фонтана была большая площадка со сбегающими на нее дорожками. Здесь пились чаи. В душные ночи, при съезде гостей, сюда подавались карточные столы. После игры подавался ужин. Среди темной густоты сада блестели огни остекленных фонариков, и, удивленные светом, крутились над ними стаи мотыльков, а иногда и летучая мышь, привлеченная белизной скатертей, слепо шарахалась над столами.

Освещенные лица с черными обрезами, гримасы, прыгающие силуэты и тянущиеся по деревьям тени делали для меня действительность неузнаваемой, и говор с выделяющимися словами и фразами приобретал значение, не похожее на дневное.

Любил я наблюдать ночных людей.

Дворня спит, Я знаю, двором из конюшен и жилищ несутся храпы, а здесь передо мной чуждая этим храпам жизнь.

Лежу я у виноградной беседки на лавочке. Сзади меня темная тишина — назад оглянуться страшно, а впереди, за кустами роз и тюльпанов, прыгающие, как свет и тени, говор и смех…

В любую летнюю жару было прохладно и ароматно в этом саду, где от весенних проталинок до золотых, багряных осенних россыпей листвы находилась мне работа.

Много овощей и цветов, ухоженных моими детскими руками, произвел этот сад. Здесь я на ощупь, вплотную научился понимать законы роста и цветения растений, прихоти развертывавшейся розы и готовую к лопанью почку и борьбу с земляными условиями кочна капусты.

И здесь я получил ощущения цветовых спектров в переливах и перекличках между кровавыми бегониями, нежными левкоями и пестротою анютиных глазок.

Здесь, любовью человека поощренный, разлагался во всех нюансах солнечный спектр в лепестках, венчиках и в шапочках цветов и вспыхивал пурпуром, синевою и желтым на корпусном сложном, зеленом цвете листвы.