Минуя здания, первые этажи которых были спошь заняты витринами, мимо низких деревьец, позолоченных клементинами, оставив подозрительную оптику за спиной, я бодро вышла к площади Общего дела. Она была ладно охвачена полуобручем здания конца девятнадцатого века, появившегося на месте исчезнувшей экседры начала четвертого. В ту давнюю пору в портиках и перед ними проходили театральные представления для посетителей гигантского комплекса бань.

Через это неуютное пространство, где так хаотично были расставлены постройки с разницей в пятнадцать веков, я ходила в сицилийскую кондитерскую. Заглотить мини канноло, поглядеть на разноцветные марципаны, попугайничающие в витрине в виде всевозможных фруктов, или послушать болтовню у барной стойки, наслаждаясь колкими выпадами тамошнего пожилого бармена. Откусывалась хрустящая сласть, смаковалась рикотта, падали крошки, и жизнь продвигалась вперед. Кофе, кстати, там готовили скверно, официанты и продавцы выглядели измученными, а деньги драли преувеличенно.

Дальше размещался бар, в котором кофе был лучше и дешевле, но по незнанию тебе могли предложить шлюший куш или спросить беленького. Попадались там бывшие наши девчонки, липкие местные и отражающиеся друг у друга в темных очках, похожие на боровов молодчики-балканцы с короткими славянскими носами и с оттопыренным карманом куртки, в котором как будто бы просто так лежала правая рука.

Именно там я узнала, что человека с вопрошающим, тяжелым взглядом светлых, глубоко ввинченных глаз-ледышек, которого я, кажется, уже где-то мельком видела, звали Флорин. Приятно окунувшись в это имя, напомнившее мне букетик незабудок или клумбу с анютиными глазками, я рассеянно слушала его небыструю речь с легким акцентом и перед пустотой кофейной чашки представляла, как тысячу семьсот лет назад на этом месте люди нежились в горячей воде и целовались в пару. Ну и визг же и крик стоял тогда в банях! «Держи вора!» «Брею, брею подмышки!» «Кому потереть спинку?» В то же самое время в каком-нибудь удаленном углу портиков мальчишки слушали учителя и записывали его слова на покрытых темным воском деревянных дощечках. Кто-то, впрочем, как и я, считал ворон.

Мы были примерно одного возраста, и, хотя слово Трансильвания напомнило мне смутно о заколдованных замках и насильственных донорах крови, он показался мне сразу выросшим дружком из моего детства. К тому же он так по-человечески пах потом и чесноком, что я уверилась, что передо мной точно не стригой. Наверное, и он ждал от меня чего-то вроде танца вприсядку с матрешкой под мышкой, потому что сразу предложил вместе выпить.

– Тебя это, наверное, изумит, но по статистике русские по потреблению алкоголя идут вслед за финнами, австралийцами и чехами. – Вот как виртуозно я смогла отстоять национальное достоинство, благодаря карманному справочнику Мир в цифрах, который время от времени пролистывала в минуту ожидания поезда метро. – Румыния, между прочим, там тоже в начале второй или даже в конце первой десятки. – Так-то тебе, Дракула!

И все-таки для бодрости, которой так не хватало ввиду отступающего тепла, наплевав на статистику, я заказала себе еще один, но уже откорректированный чем надо кофе.

Позже я поняла, что и мой приятель мечтал о том, чтобы тот мир, в котором ему довелось родиться и где мелькали кривые отражения утопии, поскорей разбился. Теперь его больше не существовало, и мы оба оказались в нелепом положении людей вне топографии и времени, с сомнительным прошлым, но с тоской по списанным родинам, в чье далекое существование все трудней становилось верить и которых, согласно экономическим теориям, вообще, кажется, не должно было бы быть никогда.

– За встречу! – улыбнулся он нежно и поднял рюмку с коричневой жидкостью, пахшей чем-то аптечным.

– Фернет Бранка – превыше всего, – ответил за меня бармен.

Невысокий, со скуластым лицом, которое постоянно исходило волнами чувств, мой новый знакомый упрямо морщил лоб и планомерно вскипал от эмоций. Дойдя до какой-то неведомой риски таймера, он остывал, будто от брошенного в кипяток льда, чтоб забурлить через короткое время вновь.

Взбудораженные знакомством, мы вышли на шумную площадь.

Нужно было родиться или по крайней мере основательно сделаться римцем, чтобы научиться переходить ее как ни в чем не бывало. Так, будто ты и не думаешь, что резко поворачивающие машины мчатся прямо на тебя. Даже спустя годы я все еще робко застревала где-то на середине пути, вместо того чтобы быстренько, но с достоинством, как живучий грызун, которыми кишел этот город, шмыгать меж мотоциклами. Зато за растянутое моей трусостью время перехода я успевала мысленно подсмотреть за гладкокожими после бритья и депиляции (или, как теперь говорили, ваксинга) юношами, когда-то плескавшимися на этом месте в мраморных ваннах или играющими в trigon: трое соблазнительных игроков под ведущийся наблюдателями счет бросали друг другу, обманывая взаимные ожидания, расшитый яркими ленточками жесткий маленький мяч, набитый тканью и обрезками кожи. В следующем отсеке надушенные благовониями матроны снимали с голов огромные, в рост карлика, парики на медных каркасах, пока другие уже совершали омовения в сотнях мраморных ванн под гул и плеск, умноженный высотой потолков. Из-за толстых стен еле слышно звучали трубы, предваряющие представления гимнастов перед термами.

На этот раз быстро, без помех достигнув центра площади, мы присели на бордюр фонтана, и на случайную точку нашего временного пересечения стал наматываться клубок прошлого вместе со всем тем, что называют «отношениями».

Когда-то очень давно Флорин собирался стать учителем истории и даже написал статью о войнах Траяна, теперь же, хоть он уже давно ничего не писал, главным его увлечением сделалась тема варварских завоеваний и падения Рима. Было очевидно, что он оказался здесь не по культурному обмену, не как благополучный стипендиат какой-нибудь академии, а скорее всего по банальным для нашего поколения драматическим стечениям обстоятельств и потому обустроил свою жизнь на территории разрушения цивилизаций. С легкостью фокусника и быстротой репортера он пересекал тысячелетия, отщелкивая на ходу несфокусированные кадры древности, которые, словно папиросная бумага, накладывались на настоящее.

А в настоящем бронзовые птицы, звери и голые люди фонтана точно так же, как всегда, подвергались обливаниям, как будто не чувствуя с каждым днем набиравшего силу холода. Мы смотрели на руины терм и вспоминали о сыне писца-вольноотпущенника, о балканском парне Диокле, которому их посвятили по случаю его единственного визита в Рим как раз перед его отречением от августовской власти.

– Рим, тот потрясающий город третьего века, его разочаровал, и больше он в него ни разу не вернулся, – изумлялся Флорин. – А что он ожидал увидеть? Кстати, скорее всего это именно он, а не тот, на которого потом свалили вину, убил юного поэта-императора Нумериана. Он прятал его, якобы все еще хворого, в повозке до тех пор, пока смердение не вышло наружу, – при воспоминании об ужасном запахе Флорин с ребячливым видом морщил короткий нос над каштановыми усами, сливающимися с не особенно ухоженной бородой в редких блестящих нитях седины.

Логика детектива заставляла нас увериться, что Диокл убил и подозреваемого в убийстве, не дав тому времени оправдаться. Его восхождение было стремительным. Сын бывшего раба неожиданно для себя стал властителем примерно ста двадцати милионов человек, увесистой части земного шара и тысячелетней культуры, которую он вряд ли понимал. Пока половина народа коленопреклоненно славословила наряженного в золото и шелк правителя-солдата за наведенный в стране порядок, другая гнила в тюрьмах и братских могилах. С поощрения администрации на дрожжах страха росла армия стукачей, помогающих господину и богу Диоклу-Диоклетиану спасать исчезающий мир от варваров. Однако его внезапное отречение от престола сразу же по-новому осветило всю его напыщенную фигуру, превратив из властителя чуть ли не в мудреца и отшельника.

Мой новый приятель тоже казался мне загадочным. Как в доме с плохо пригнанными рамами, по нему гулял сквозняк несоответствий. Например, движения, замедленные и бережные, полные какого-то древнего, крестьянского достоинства, совершались как будто бы одним человеком, а говорение, пусть на чужом языке, но все же почти изысканное, – другим. Словно дубленую шкуру быка пустили не на кобуру, ремни и седла, а на женские перчатки. В его жестах проскальзывало удальство, но каким-то образом оно совмещалось с размеренностью и осторожностью. За силой сквозил надлом, а его экспрессивная мимика и чувственный рот должны были бы принадлежать другому лицу, если этому принадлежал неподвижный и порой леденящий взгляд.

Взмахом сильной руки, которую скульптурно облегал белый бязевый рукав с темной подталиной на подмышке, он описал синусоиду по линии кирпичных стен:

– Балканцы более всего пригодны для войны. Это поняли уже давным-давно. А в третьем и четвертом веках простой солдат мог стать главой Рима, понимай – мира. – Взглядом я успела потрогать мозоли на его ладонях.

Руины бань за фонтаном вовсе не походили на фасад церкви шестнадцатого века, за которые их выдавали. Возможно, американцев в шортах с бутербродами и колой или бродяг с мешками, сидевших вокруг, не интересовало, что это – бывшая абсида разрушенного кальдариума эпохи заката Империи, но они служили своеобразным мерилом времени и пропорций. И хотя я ничего не знала о нем, Флорин мне тоже стал казаться мерилом или даже знаком нашего времени.

– То, что чужак когда-то управлял Римской империей, было нормальным делом. В том Риме иностранец не был таким изгоем, как в Риме сегодняшнем. А я вот вряд ли смогу сделаться мэром Рима.

– Да уж, а рабы? Они ведь всегда оставались чужаками.

Первый день в школе после долгой болезни. Свитер, в котором разрешили сидеть, пах (или вонял?) вчерашними банками. Натянула его на голую леопардовой раскраски спину сразу после. Очень красивый, модный, индийский, в сине-красную клетку, с молнией на груди. Подарок отца. Нет, он не покупал, на его деньги. Все равно. Проходили рабство в античном мире.

Слова учительницы истории уже давно затерялись в прошлом, но сейчас вдруг выплыли, прилетели из космоса, и прямо на них записывался голос Флорина:

– Рабы не обязательно были иностранцами. Сплачивала территория, а не какая-то абстрактная на то время идея национальности. Экспансия требует минимальной политкорректности. Иногда она может походить на мультикультурализм. Не иностранцам самим по себе, а тем, у кого не было гражданства, приходилось туго. Так что свободные иностранцы в надежде на его получение порой сами продавались в рабство.

Он говорил так, будто поверял мне самые сокровенные чувства, а не размахивал флажками собственной эрудиции. Так дети показывают закопанный секретик. Мы смотрели друг другу в глаза. В его, согревшихся сейчас до серо-зеленых, стояли стволы деревьев, передвигались фигуры, летели щепки, пахло смолой. Но пробегала тень, светлый слой цвета подергивался клубящейся дымкой. Там, в строительной пыли, среди недостроенных стен, он сидел на земле, держась за сперва вцепившуюся в него, а потом еле сжимающую руку.

«Лучше бы это был я, – говорил его взгляд, и, сгущаясь, серый туман застилал радужку, бледнил зрачок. – Как я мог это пережить?»

Напрягаясь, я тщетно пробовала считать обрывки странных образов и вернуть его в более мне понятное сегодня:

– Овощные магазины скуплены бангладешцами и египтянами, Чайна таун пожирает новые кварталы, подбираясь все ближе к сердцу города, хотя вообще-то толком никто не знает, где именно оно располагается и есть ли оно вообще. В современном Риме не меньший мультикультурализм, чем в античном.

Флорин пренебрежительно собирал кожу на лбу. Широкие брови поднимались двумя тимпанами. – Он и сам был рабом и знает, что в древнем рабовладельческом обществе рабы обходились чуть ли не дороже, чем сейчас. То, что я вижу, – просто верхушка айсберга.

Он окунал руку в фонтан, и она раздувалась, как надувная игрушка. Так и его прошлое: чем глубже он пытался погрузить его внутрь самого себя, тем непомерней оно казалось.

Он почти ничего не знал о том пареньке. Амастан еще не успел как следует заговорить на местном, и Флорин скорей угадывал, чем понимал на своем итало-румынском его итало-французский марокканской прививки. За три рабочих месяца без выходных они создали свой гибридный диалект. Курили, шутили, иногда объяснялись жестами, хотя и без слов было понятно, что мальчишка раньше ничего не строил. Он загадочно улыбался, когда Флорин объяснял ему, как делать проем двери и чуть ли не зачем нужен фундамент. Смотрел внимательно, но казалось, что в траншеи и бугорки его извилин раствор знаний по строительной технике никак не заливается. Он утекал в какое-то неуловимое пространство, и на поверхности оставались лишь черные блестящие глаза, нефтяные скважины, отражающие и не впускающие мир в себя. Вежливо следуя за движениями Флорина, он в то же время был прикован к чему-то другому, что казалось несоизмеримо большим и значительным. Поработав с час, он садился у порога, доставал табак, неспешно сооружал самокрутку и, забывая затягиваться, смотрел вдаль, зрачками пробуравливая тесный пейзаж с затесавшимися в него постройками и выжженной растительностью. «Ему бы в бурнусе с какого-нибудь бархана на верблюде следить за переливами красных оттенков заката. У костра под лютню рассказывать легенды и поверья предков», – чуть раздраженно наблюдал за марокканцем Флорин и иногда на пять минут присаживался рядом. Он не собирался вмешиваться. Изображать из себя прораба среди рабов – какая чушь, наверняка мыслями – он еще на другом континенте, а там все замедленно, – объяснял себе он, но черт возьми, и это не могло быть незамеченным: парень был до боли красив. Красив той красотой, которая так привлекает северных людей: солнечной, гибкой, спонтанной, может быть, даже коварной, безудержной. Когда капрал привел Амастана, Флорин дольше, чем это было нужно, задержался на его выпуклых глазах. Словно шмель, его наболевший взор застрял в густых стрельчатых ресницах африканского пацана, и он это запомнил. Всякий раз, когда он с удивлением восстанавливал в памяти эту секунду, чувство неловкости и досады забрасывали удивление куда подальше. «Еще этого не хватало, – отмахивался он, – видно, совсем я здесь заржавел».

С первых минут он принял тон более опытного, пожившего, и хоть возраст для эмигранта имеет другие отсчеты, он и правда был старше почти вдвое. Амастан же, когда оказалось, что Флорин слышал что-то о берберах, почувствовал, что теперь он чуть менее одинок в этом островном городе.

Город прижимался к вулкану и, расправляя позвоночник широких улиц, любовно вписывал его в свою перспективу.

Главная площадь трепыхалась, подпрыгивала от воздушных шаров, героев и чудищ на веревочках, ударяющихся друг об друга в ожидании маленьких покупателей, играла музыка, прохаживались группками и поодиночке, сновали на великах загорелые люди. Пожалуй, оба они чувствовали себя здесь почти как дома. Вот и слон согласно кивал своей добродушной мордой из лавы, когда они уплетали золотистые аранчини из Престипино, обжирались мороженым, задирая головы, разглядывали щекастых монстров и выражения лиц амуров, что поддерживали балконы с коваными балюстрадами, а один раз даже проехались в маленьком электрическом турпоезде в компании седовласых туристов.

По вечерам сползали в яму. Там, на семиметровой глубине, жарили еду на гриле под слабым светом, доходящим до жаровень из дверей, дыр и проемов жилищ. В склизкой глине за высоким забором из листового железа на пятистах квадратных метрах лепились самодельные бараки бидонвиля. Когда-то этот вырытый в двух шагах от центра котлован мэрия приготовила для фундаментов многоэтажек. Деньги на постройку были почти сразу растрачены, и здесь возникла неофициальная жизнь.

Лачуга Флорина больше остальных походила на дом. Переселившись в него из своей полной бездомности, Амастан не переставал дивиться перемене участи. Он клал подушки от ярко-розового дивана на настил из досок и под утро смотрел розовые сны. В них ямный город превращался в освещенный восходом ксар. Пока он видел ксары только на картинках, но в мечтах уже не раз оказался вместе с Ркией в оазисах Сахары. Флорин стелил себе на диване. Снов он не помнил, и только от одного проснулся посередине короткой ночи.

Был теплый день, и среди травы, деревьев, лестниц виднелись одноэтажные странные конструкции. Его аккуратный белый домик был со всех сторон обнесен застекленной верандой, а сам он отдыхал на разложенной подстилке под теплым весенним светом, когда еще издалека увидел в траве рыжего, отвратительного морского котика. Он полз неуклюже, но невероятно быстро, и Флорин вскочил закрыть двери: было очевидно, что существо явно нацелилось на его домик. Он успел захлопнуть только две пары дверей, когда котик уже подполз к третьим, с другой стороны, которую Флорин не мог видеть. Теперь надо было срочно отделить от чудовища часть здания хотя бы изнутри, и он заскочил в первую комнату. Вдруг вся она вместе с просторной верандой наполнилась множеством белых лебедей, гусей, уток. Они галдели, поднимали крылья, натыкались друг на друга, и Флорин понял, что и они тоже спасаются от морского котика. К счастью, в этот момент сон прервался. Ему хотелось в туалет. Их, конечно, в городке не было. Тут уж каждый справлялся, как мог. Были негласные зоны, и как-то сами по себе они разделились на «М» и «Ж», так что в хорошую погоду можно было за думкой и расслабиться, кто умел это делать на корточках. Зато при церкви была душевая. Приходилось иногда подолгу ждать, но можно было хотя бы выговориться.

По вечерам ошивались на паперти в надежде быть арендованными.

Улыбчивая и даже смешливая природа Амастана позволяла вдоволь налюбоваться его оттеняющими смуглую кожу зубами, а футболка так ладно обтягивала сухой, мускулистый торс, что его купили очень быстро. И вовсе не для того, чтобы с его помощью продавать поддельные сумки или пиратские музыкальные диски. У гастарбайтера не должно быть ни капризов, ни предпочтений, он, конечно, пошел бы куда угодно, но он был счастливчиком, и новый друг с бирюзовыми, будто озера на вулканических плоскогорьях его родных мест, глазами был тому первым свидетельством. А во-вторых, на стройке платили примерно по три евро в час, и это было больше, чем то, что получалось от прибыли бродячего продавца на пляжах.

В конце третьего месяца хозяин решил отказаться от одной пилястры. Он сам, – сказал он, – учился на техника-проектировщика, и здесь вполне можно сэкономить.

Несмотря на обещанные почасовые, они работали сдельно, разумеется, по-черному, и гнали до черноты перед глазами.

Не делать пилястру было проще, чем делать, но Флорин заартачился: тогда упадет стена, он готов поручиться. Хозяин настоял, а Флорин, намекнув, что может уйти, все же остался. Идти было некуда, а деньги нужны были позарез, хотя скорей и не ему.

В тот день они вкалывали вдвоем: уволили двоих молдаван, которые в конце концов оказались ненужными. Молдаване просились назад, долго стояли у ворот. Флорин не вмешивался. Каждый имеет право на личную жизнь. Здесь самому бы выжить. А молдаване все топтались и смотрели, и капрал сказал: «Ладно, приходите через неделю», – а потом подмигнул Флорину, будто в шутку. Скорей всего, это и была только шутка, и Флорин махнул рукой Амастану, чтобы тот перестал пялиться. Под вечер молдаване ушли. Назавтра должен был заступить рабочий с бетономешалкой, Флорин готовил арматуру, и задержались дольше обычного. Именно тогда Флорин узнал, что Амастан никогда, кроме как по ТВ и еще на картинках, где под барханами шла порой объяснительная надпись «Марокко», не видел пустыни, в которой он его все время воображал. Амастан меж тем тоже удивился, поняв, что румынский совсем не похож на русский. Пытаясь объяснить ему как можно лучше эту деталь, Флорин подумал, что, несмотря на различия и отсутствие знаний друг о друге, их притягивало похожее соотношение закрытости и открытости, спонтанности и планомерности, а главное – они оба почему-то позволяли себе роскошь не подделываться. Его чуть волновало только то, что даже этого было недостаточно для избыточной нежности к совершенно чужому мальчишке. Вот и сегодня он приготовил сюрприз – две бутылки Моретти и два бутерброда с ветчиной, как только закончат. Может, вместе – в Рим? Нет, все же в его заботливости не было ничего странного, даже в животном мире зрелые самцы в момент опасности покровительствуют юным, – убеждал он себя.

– Эй, я собираюсь в Рим, знаешь? Поедешь со мной? В Рим.

– В Рим? С тобой? Конечно! – улыбнулся Амастан, как будто на снежные горы упали лучи солнца, и в тот же момент исчез. На его месте стояли пыльные клубы.

Дело было даже не в том, что хозяин экономил на касках. Стена брызнула, как цунами, подавила, засыпала и, возможно, расплющила бы даже и с касками. Флорин расчистил завал, но чужая жизнь, не оборачиваясь, уходила на его глазах.

А ведь это мог быть и он. «Лучше, если бы это был я, это, безусловно, должен был быть я», – кристаллизовалась в нем неуничтожаемым осадком любого действия едкая мысль, – ведь он знал, что это может случиться, и ничего не сделал. Он, конечно, предупредил Амастана, но что означала его улыбка, эта его ненужная, наводящая слепоту улыбка, которая создавала впечатление, что парень немного не в себе, и напоминала о том, что Марокко – один из главных экспортеров кайфа? Или все-таки не предупредил? Почему он, который мог бы вот так же случайно исчезнуть, не оставив почти никакого следа (хотя возможно ли это – не оставить следа, следа, сле, сл, с?), винит себя, когда настоящие убийцы устраивают свои пищеварительные делишки и весело проживают хапнутые жизни?

Флорин пошарил в карманах джинсов и рубашки, но ничего там не нашел. Всеми порами мы вдыхали дизель и бессвинцовый бензин, который изрыгали машины и подпрыгивающие на брусчатке мотороллеры. Пробовали друг друга на взгляд и на слух. Его мотоциклетная куртка свисала с гранита фонтана, из кармана виднелась пачка. Перехватив мой взгляд, он наконец заметил то, что искал. Фортуна было написано вертикально белыми буквами на синем небесном фоне картона. Курение наносит вред тебе и тому, кто находится рядом, – черным, более мелким шрифтом по горизонтали. С зажигалки томно взглянула голая грация, и он, прикуривая, прикрыл ее ладонью. Распущенными волосами она напомнила мне Марию Магдалину, а из ее черного кустика волос тоже мог говорить бог.

Капрал – наниматель-надсмотрщик и владелец стройки никак не смогли оторваться от своих вечерних дел. Побегав вокруг стройплощадки, Флорин никого не встретил, кроме пса хаски (другой глаз, правда, у него был черным), и, вернувшись, так и просидел над Амастаном до утра. Потом он не мог вспомнить, вставал ли он хоть раз помочиться, наверное, нет, а может, и да, когда пошел помыть руки (не от крови, ее как раз не было, а от известки, пыли и грязи) и заодно принести воды.

Непоправимое происходит ежесекундно, но обычно с человеком случаются непоправимые мелочи. Например, он оставляет перчатки в магазине. Произошла лишь ничтожная оплошность, которую он сразу же исправил – примчался, захрюкавшись, назад, и, значит, они должны были бы лежать здесь, как лежали. Никак не верится, что даже в такой интимный сюжет, как принявшие форму рук перчатки, так долго воплощавшие и увековечивавшие его самого, мог вмешаться кто-то посторонний. Однако это очевидно: он не может больше ими обладать, греться в них, запихивать в карманы, теребить их кожу. Они остаются только в зрительной памяти. Досада гложет, и непонятно, на кого больше: на себя ли, на вора. Но уже через несколько дней их образ тускнеет, ошибка исправляется забвением, на смену вещи спешит другая.

Или автобус, сбежавший из-под носа. Черт, если бы владелец канцелярского магазина не сделал вид, что он не от мира сего, и не стал бы, не слыша возражений, делать фотокопии десяти страниц вместо одной, сейчас можно было бы, поднявшись на подножку, смотреть на удаляющиеся фасады, а не стоять с опять двойкой на физии и близоруко вглядываться в безнадежную даль урбанистики. Но вот подкатывает пыхтящий, набитый людом домик, и все позабыто, даже если бюрократические хлопоты и откладываются на после праздника.

И Флорин сразу же подключил все жильные канаты, всю силу мускульного насоса, чтобы оплошность была исправлена. Орал, пока не охрип, звал на помощь кого угодно. Несколько раз набирал номера хозяина и капрала и под резкое дыхание Амастана слушал их автоответчики.

«Ну что еще?» – спросил недовольно хозяин, ответив на первый звонок. Наверняка вспомнил недавние пререкания. Флорин на секунду почувствовал себя неудобно. На другом конце звякнула посуда. «Больше никуда не звони. Если нужно, отвезем его в больницу, подожди», – хозяин что-то жевал заодно со словами. Флорин ждал, пока хватило сил, а потом стал снова звонить. По предложению вызывающего тошноту и головокружение искусственного голоса оставил по три сообщения каждому: первое – с просьбой напомнить номер скорой, второе – растерянное (кажется, в ней уже не было необходимости), третье – сбивчивое, с паузами. В четвертый раз он просто молчал в трубку, и деньги закончились.

А оплошность набирала силу, и в определенный миг он осознал, что остался против нее в одиночку, что она растет и уже начинает выпихивать его в склизлую тень. Он сам, будто тяжело заболевший врач, холодно констатировал свое состояние. Сознание расщеплялось. С одной стороны, он еще оставался тем, кем был прежде, с другой – стремительно превращался в свидетеля или даже в героя трагедии, до последнего отбиваясь от признания того, что она разыгрывается именно при его участии. А она меж тем, перебирая гусеницами и лопастями, подползала все ближе и не хуже рухнувшей стены готовилась раздавить вместе со всеми его слепыми и зрячими кишками, с серым, белым, розовым и каким угодно веществом. И тогда он вцепился в руку Амастана. Она была живой, и все то, что свернулось в спираль ближайшего будущего и уже готово было развернуться в неизбежное настоящее, еще можно было остановить. Он грел ее и сжимал изо всех сил, он говорил без умолку, но рука ослабевала, течение в ней мелело. По сравнению с тем, что происходило сейчас с этой рукой, его собственные слова глушили фальшью, и он подавился их последним звуком. Тишина спустилась на них, как занавес посреди сорванного спектакля, развернулась пустым экраном компьютера, наткнувшегося на вирус, и Флорин растворился, целиком отдавшись исчезающему времени человека, которое выбрало в свидетели почему-то именно его. Под низкой красной луной, что тяжело нависла над каменной выщербиной первого и последнего дома Амастана, он осознал, что парню (было) почти двадцать один год, что у него была невеста, Ркия, что он вовсе никакой не бербер. Он – из народа имазигхен, и это означает свободный. Свободный. А бер-бер – это просто дразнилка древних римлян для тех, кто не говорил на их латыни. В самом деле, как можно было об этом забыть и какое же это было все-таки глупое слово! Только он отдал бы сейчас все, чтобы вернуться к тому времени, когда он об этом не задумывался.

Из имазигхена выходили теперь только скрип, всхлипы, рычание. Боль вгрызалась все глубже. Позже Флорин не нашел ответа на вопрос, как же сам он сумел что-либо понять, – ведь по-французски Амастан не смог вспомнить больше ни слова. Неужели он овладел вдруг арабским или даже языком тамазигхт? Или, может быть, смерть, уносившая парня, приподняла над самим собой и его?

«Двадцать один год» – десять дрогнувших пальцев рук два раза и еще один с трудом двинувшийся, «свобода» – предпоследний взгляд в небо, «невеста» – тень улыбки, попытка поднять руку, чтоб приложить ее так по-детски, нелепо, к сердцу. Пока не начал хрипло и резко дышать и на лице не проступил голубоватый узор.

На рассвете, перед тем как для Амастана вырыли гнилостную яму (puticulae) и бросили, в чем был, на дно, засыпав известкой (точно так же, как веков десять назад это совершали при захоронении рабов), он вытащил из кармана его мокрых в паху китайских джинсов мобильный с пятью номерами – его, капрала и еще кого-то, два черных камушка, – и он вспомнил, как однажды Амастан над одним из них произнес что-то вроде заклинания, блокнотик с самодельным итало-франко-арабским словариком и с маленькой вложенной в него фотографией узколицей и большеглазой девчушки, на обратной стороне которой вязью затерлась надпись, пятьдесят евро разменными, зажатые скрепкой, и два евро мелочью.

«Запомни, что он сам упал, что я никогда его не видел, что его вообще никогда не было, – объяснял хозяин, орудуя лопатой под первыми лучами еще холодного солнца. «Morte» по-румынски – «moarte», и они прекрасно понимали друг друга. – Я не виноват в его глупости, а ты, конечно, не хочешь в центр временного нахождения, где будешь торчать, пока тебя не репатриируют».

Флорин не хотел, и он подумал, что хозяин в чем-то прав: Амастана в самом деле могло никогда не существовать. Рука, которую он так долго держал в своей, исчезала под слоями земли.