Огромный книжный магазин издателя-революционера, поправившего когда-то свое состояние с помощью Доктора Живаго, который в то время лично ему совсем не понравился, располагался недалеко от сицилийского бара. Хороший был вкус у геройски погибшего отца нынешнего владельца, тоже, судя по всему, человека тонкого. Но сейчас передовое в прошлом издательство, как и многие другие книжные магнаты, вынужденно заманивало посетителей разными побрякушками, вроде презиков с цитатами из Че Гевары и Леопарди, мигающих лампочек и стирательных резинок в виде сердца Сервантеса. Читателей становилось все меньше, а книг выходило все больше, и они мгновенно устаревали, как модели мобильников или других технических приборов. Их снимали с полок и отправляли в ссылку, очищая место для свежака. Какой-нибудь дотошный или жалостливый читатель мог порой извлечь их оттуда, но чаще их ожидала вышка. Влекущие большими рекламными буквами книжные новинки были написаны политиками и футболистами, поварами, туалетными бабками, проститутками и прочими близкими к народу людьми, у которых находились деньги на промоушен. Сам же народ, как всегда, молчал.

У входа в книгомаркет целый день ошивались чернокожие из Судана, Либерии, Сенегала и Нигерии, пытаясь за небольшую сумму всунуть либо что-нибудь из написанного на местном языке их компатриотом, либо какое-нибудь произведение европейца об Африке. Выходили эти книги в одном из тысячи мелких издательств, и каждый день какое-нибудь из них исчезало в брюхе более крупных. Все же кому-то, как видно, удавалось на время ускользнуть. Сумасшедшие, беднеющие с годами энтузиасты, не выдававшие ни единой черточкой своего страха перед кредиторами, они гнездились где-то в нишах у глубоких корней средневековых коммун, пытаясь зацепиться за давно отскочившее от повозки эпохи гуманизма колесо Фортуны. Слава вам, герои Средиземноморья и Цизальпинской Галлии! Да будут высечены ваши имена на мраморных плитах, а издательства ваши пусть навсегда останутся малотиражными!

Черные играли на переживании вины и сочувствии: «Чао, дорогуша», – и было уже невозможно уклониться от навязанного рукопожатия. В другой руке наготове они держали книгу, а под мышкой или в торбе – еще стопку. К счастью, наша империя не колонизировала Ливию и не сбрасывала бомбы со смертельным газом на Эфиопию, обходясь пока подкапыванием под соседние с ней территории, и у меня не было национального чувства вины перед ними, но и на мне гнойной соплей висел тот же позор Европы, хотя бы уже потому что я в ней родилась и, значит, принадлежала к потомкам тех, кто разбоем и хитростью проник в чужие страны, превратив их жителей в рабов. Или потому что наши, как и другие европейцы, скупали на озере Виктория нильского окуня, в индустрии которого было занято практически все местное население, не имеющее, однако, средств на покупку собственной рыбы и отдававшее, что могло, лишь за ее вонючую требуху, кишащую червями.

Так что (товарищ Фелтринелли, ты все же будешь отомщен!), во-первых, в этом смысле мы все-таки были европейцами, а во-вторых, в третьем ряду моей передвижной библиотеки тоже стояло несколько этих так пока и не открытых книг. Иногда я останавливалась поболтать с черными продавцами перед тем, как заглянуть внутрь магазина или зайти в банк.

Перед тем как зайти в мой банк. Пусть у меня там ничего и не лежало, но само сознание того, что у меня был счет (открыть который без гражданства и вида на жэ было не намного проще, чем накормить пятью рыбинами сотни голодных), того, что со мной как-то «считаются», придавало мне веса и укорененности в собственных глазах. Пожалуй, корни – это и было главное, чего мне не хватало. Но как только появлялась пусть даже только теоретическая возможность их пустить, мне хотелось, пружинисто оттолкнувшись от земли, шагать куда глаза глядят.

Этот банк, единственный, где меня не выгнали взашей без вида на жизнь, этот, пусть даже и мой, банк был, конечно, местом безликим, но, когда я туда заходила, обычно я видела Марио, и этого было более чем достаточно.

Хотя он мог показаться типичным банковским работником, мне он сразу напомнил милого члена Государственного совета с картины Репина: бородка, баки, усы, овальные, металлической оправы очки, за которыми лучились большие, чуть навыкате, карие мечтательные глаза. У него были плавные, уютно-спокойные жесты и чудесная улыбка, за которой скрывалась пылкость и самоирония. Несмотря на то что в нем проглядывал русский барин или недобитый меньшевик, которые почему-то в моем представлении должны были иметь животик, сложен он был почти божественно.

Конечно, он мог произвести впечатление «среднего человека» уже хотя бы из-за того, чем занимался, однако совершенно точно не мог быть монстром, опасным преступником, конформистом, расистом, поборником рабства и квалюнквистом.

Стоило ему появиться, и сразу же сумрачное помещение, куда даже в летние дни едва проникал естественный свет, наполнялось тусклым рассеянным солнцем. Но таким бледным солнце Марио было лишь от собственного смущения светить во всю силу и от боязни ослепить других.

У нас было так заведено, что мой веселый меньшевик (благодаря своей теплой, от души идущей дипломатичности и смекалке дослужившийся до консультанта по вложениям), завидев меня в очереди, звал к себе в закуток.

Он восседал у маленького низкого зарешеченного оконца, выходившего в дворовый садик, а я располагалась напротив в удобном кресле фрау, словно на приеме у психолога. Его финансовые советы мне были нужны, как ему самому расческа, но тем не менее мы всякий раз оживленно беседовали около получаса, а то и больше, несмотря на то что неподалеку его ожидали настоящие клиенты: морщинистые, загорелые, с похоже разрисованными лицами матроны в легких одеждах и приличные господа в пастельных кашемировых свитерах или индивидуально сшитых рубашках, галстуках и длинных пальто. Эти важные птицы послушно и скучно ждали, пока Марио закончит говорить со мной о Буковском и Леопарди. С робостью малознакомых людей, которая перебивалась какой-то непонятной волной радости, мы обсуждали фильмы Линча и немое кино, пока буржуи достойно ерзали на неудобных стульях.

В этот день я пришла в банк, чтоб получить деньги от одного хламурного журнала. Конечно, мне было стыдно, что мои чувства к любимому городу покрылись глянцем, но я утешала себя тем, что, возможно, несколько статеек, изрезанных редакторами до неузнаваемости и дополненных, согласно новым вкусам метрополии, словами «эксклюзивный», «роскошный», «коллекционный», «исключительный», «избранный», не причинили ему, да и никому другому особого вреда. Мне везло, что в моих краях так увлекались хламуром и что иногда туда соглашались принять за деньги какой-нибудь мой галлюциногенный бред. Здесь у моих знакомых хламур не водился даже в квартирном тубзике. Писался он для того, чтобы его пролистывать в зале ожидания у гинеколога или дантиста, там, где слишком неприятно ждать. Интеллектуалы, особенно левые, не должны были одеваться по моде, продиктованной всему миру их соотечественниками. Никто им был не указ, кроме франкфуртской школы, и вид у них должен был быть немного запущенный, потертый, небогатый, хоть в реальности порой рафинированный и вполне недешевый. Я не любила гладить, и у меня неплохо получалось косить под них, к тому же от гламура у меня начинало все чесаться, как от спрайта или учебника по истмату. Однако чего только не приходится делать ради какой-нибудь спирали салата. Как говорится, если б не мамон да не брюхо, грелась бы себе на печи старуха. Перевод был только что отправлен, деньгоблеватель не откликался, и добрый Марио позвал меня в обход ожидающих, чтобы выдать мне несколько денариев заранее, тактично не спрашивая, за что они были присланы. Вместе с отложенным они составляли нужную сумму. Вот теперь бы и мчаться на вокзал, чтоб поскорей отдать их в залог будущему хозяину, но Марио не терпелось поговорить о новом фильме. В результате мы по-щенячьи сцепились с ним за искусство. Марио вообще восхищался фигурой творца, но понимал ее как-то романтически и был уверен, что искусство нарочно создано для того, чтобы люди могли поразмышлять, обнаружить красоту и сделаться лучше, и что в нем прописано какое-то конкретное послание, нуждающееся в расшифровке и интерпретации, чуть ли не рецепт.

Отслужив в армии, он прошел собеседование в банке и вот уже двадцать пять лет, лишь несколько раз поменяв филиалы, вращался вокруг одного пятачка.

Большинство его коллег закончили лишь бухгалтерскую школу, но сейчас в костюмах и галстуках, в этих мундирах офисных работников, они казались очень значительными, и взбалмошные типчики вроде меня тушевались при виде их респектабельности, не осознавая, что они были просто среднеоплачиваемыми слугами, с восьми утра до пяти вечера нагнетавшими свой геморрой, который мог лишь немного передохнуть, когда они выстреливались пулеметными очередями на молниеносный стоячий обед в места поблизости.

У банковских, как правило, был пожизненный контракт. Словно древнеримские солдаты, вышедшие из бедноты, они отдавали свою жизнь на служение, чтобы потом, на пенсии, до которой они, как заключенные, считали дни буквально с первого часа, вволю пожить до самой смерти. Они были если не свободными, то уж точно сытыми, и армия научных работников, преподавателей, профессорских ассистентов, учителей, с энтузиазмом учившаяся множество лет, а теперь сидящая на временных мизерных контрактах или вовсе без работы, стояла к ним в очереди, чтоб проделать какую-нибудь финансовую операцию. Банковские слуги с ленивой уверенностью в завтрашнем дне и следующем шаге глядели на них с ненавязчивым превосходством и посматривали на часы. Однако в этом была своя логика. Чтобы выбиться, выучиться и найти работу, кроме силы воли, нужны были сольдини и протекция, и так получалось, что доскакивали до планок власти в основном дети состоятельной и интеллектуальной буржуазии. Именно они, если не решали сделаться бездельниками, работали потом архитекторами, врачами-специалистами, журналистами заметных периодических изданий, адвокатами и, понятное дело, экономистами, заступая на место своих отцов.

Конечно, общество расшатывалось, и его древние устои можно было приписать исчезающим добрым временам, но все же их исчезновение пока только витало в воздухе в виде идей и приготовлений, а на земле они еще как давали о себе знать.

С половины четвертого до половины шестого, повеселевшие, как вырвавшаяся с уроков на волю ребятня, банковские выскакивали на улицу к метро, автобусам и мотоциклам, чтобы добраться до своих машин. Работники министерств, такие же, но чуть более привилегированные слуги, если не получалось почему-то улизнуть уже в три, тоже выходили в это время, и воцарялся хаос.

Часть человечества, знающая, что она будет делать начиная с сегодняшнего дня до вожделенной им пенсии или даже смерти, шла тратить деньги в ледяные склады, заваленные едой. Как и я, они платили за выращенные в полях Апулеи новыми рабами помидоры, набирали яйца и мясо ненавидящих друг друга из-за тесноты и страха, напичканных кортизоном и антибиотиками куриц, бросали в глубину тачки или корзины ярко-красную плоть коров, раздутых от комбикорма, и, нагруженные мешками, поохотившись за местом парковки около получаса, возвращались домой, где их ждали любимые в обнимку с телевизором и изредка – дети-юзерпики, с проводами, растущими из ушей, со взглядами, опущенными в экраны, в которые они с быстротой пульса тыкали всеми пальцами. Некоторые, особенно пожилые банковские, переставали есть яйца, мясо и сыр, душевно срастаясь с борьбой веганов, хотя по-прежнему щеголяли в кожаных ремнях и ботинках. Среди папок со счетами и акциями они все еще бережно хранили книги по истории вооруженной борьбы и древние, пожелтевшие листовки, полученные ими когда-то из рук бунтарей, их сверстников или длинноволосых бородачей чуть постарше. Любой мятеж или хобби, любой мятеж как хобби были хороши, лишь бы отгородиться от бесцветных и пресных будней.

Были у них, однако, и свои пунктики: например, фирма Белая мельничка. В рекламе жила одна счастливая семья с томно любящими друг друга и красиво поседевшими бабушкой и дедушкой, энергичными и ласковыми родителями и несколькими с иголочки одетыми детишками. В роликах, перебивавших любую передачу или фильм, эта семья торжествующе и самовлюбленно поедала печенье или полдничный паек долбаной белой мельнички, – символ счастья, которого надо было держаться: верность семейным идеалам, бодрое и медленное увядание, передача традиций.

Марио Леоне был экзотическим растением в этом анонимном мире. Над его столом висел портрет Чехова, а на столе стояло фото Пиранделло. Почти все коллеги и клиенты Марио думали, что он повесил изображение самого себя, а на столе стоит портрет его папашки, и синьор Леоне с ними соглашался. Он ненавидел пустые споры.

«Мой потенциальный, но недосягаемый друг», – мечтала я о нем и часто придумывала какую-нибудь техническую причину вроде забытого кода, чтобы заскочить в его темницу.

Только через несколько лет я узнала, что и у Марио был геморрой и что и он, хоть и совершенно непринципиально, покупал «Белую мельничку». Но тогда уже я была готова простить ему что угодно.

Наконец мы все же пришли к согласию по поводу другого фильма, и, примиренная, я вышла из открывающегося нажатием кнопки стеклянного пространства, где, как в приемной у врача или в крематории, говорили шепотом и двигались словно тени. Мгновенно рев, визг и клокотание града на несколько секунд оглушили меня.