Итак, умерев в глазах своего бывшего общества и не найдя подтверждения своего существования в новом, я все же уклонялась от смерти физической. Не покладая рук и ног, отлетая по первому посылу в совершенно новую область, однажды, задержавшись там ненадолго в виде продавщицы, я оказалась в двухэтажном магазе постеров и всякой китчевой мишуры. Рядом с ним, на перекрестке (который, по понятиям этой страны, считался площадью) возвышался на подиуме ступеней фасад первой церкви иезуитов. За маленькими деревянными дверями распахивалось пространство под стать бальному залу, заполненное мерами и подвижными формами, которые изо всех сил пытались высвободиться из многоцветного мрамора. Нередко я заходила туда, чтоб убедиться в архитектурном устройстве мира. Пройдя через отсеки капелл и ризницу, я упиралась в иллюзорный коридор, выдуманный монахом Андреа Поццо. Он казался намного длиннее, чем был на самом деле, и за последней из нарисованных колонн начинались вовсе не манящие бесконечные дали, а глухая стена. Наверное, это была метафора самой жизни.
Очень быстро за тупоумие меня сняли со спокойной работы на видном месте, где сперва мое присутствие казалось более выгодным: длинные ноги, светлые глаза, пухлые губы, достойный размер груди, крупная выпуклая задница могли раскошелить, на их взгляд, больше покупателей. Но после того как я, ошибившись в расчетах постерных рамок, сделала это в пользу клиента, меня поставили мальчиком на побегушках. Нетрудно было выучить все постеры наизусть, большинство из них помнилось по музеям, репродукциям и кино, так что вскоре только по виду и нескольким словам входящего я могла угадать жанр, сюжет и цену картинки, которые ему стоило предложить или он сам попросит. Например, в медицинские офисы часто заказывали Кандинского, особенно позднего, молекулярного. Гинекологи брали Климта и Шилле, как будто им и так было мало, архитектурные студии любили «Обеденный перерыв на Нью-Йоркском небоскребе», одинокие юнцы заглядывались на женщин Нобуеси Араки и на всяких пинапок, а одинокие девушки – на портреты красивых актеров. Грустные геи зависали над «Каином» Вильгельма фон Гледена, более уверенные предпочитали Херберта Листа. Владельцы квартир на побережье выбирали Серра и Сезанна, а городские отельчики – изображения деревьев и ваз с цветами. Оптики брали малых голландцев, парикмахеры любили Хельмута Ньютона, а владельцы спортзалов – Херба Ритца. Бармены, как один, хотели Хоппера, траттории и пиццерии предпочитали кадры из фильмов с Альберто Сорди и Тото, поедающими макароны, или с Анной Маньяни, когда, взлохмаченная и дикая, она вызывающе смотрит, смеется или куда-то бежит. В школы, больницы и вообще на все врачебные нужды хорошо шли Малевич и Миро. Ротко однажды уехал в студию психолога, а в другой раз почему-то – в институт слепых. Психологи колебались между зрелым Пикассо и Ван Гогом, а Гогена вместе с Ренуаром забирали в круизные лайнеры. Анри Руссо хотели в детские сады. Для зубоврачебных кабинетов подходили морские виды, особенно такие, где одиноко среди бурной пустоты волн белел маяк или, противопоставляя себя вою бормашины, по заливу неслышно скользили лодочки.
И так за десять тысяч лир в час, благодаря редкой доброте взявших меня без документов хозяев, я бегала вверх-вниз по лестницам, упражняя тазобедренные и икроножные мышцы и мечтая о встрече с каким-нибудь культурнозначимым лицом, которое вытащит меня из этой кофемолки. Но культурные лица не появлялись в подобных магазинах, и порядочные люди в этой стране не заговаривали на равных с продавщицами.
Иерархия затягивалась под двойным жизнерадостным подбородком этого общества, словно подвязки чепца достойной дамы. Даже на конвертах здесь писали «уважаемому», «почтенному», «почтеннейшему доктору» или «докторессе», обращались к человеку «профессор», «инженер» или, в крайнем случае, «маэстро». Люди не стеснялись украшать свои визитки, почтовые ящики и домофоны подобными титулами, хотя они всего-то-навсего, говорили об окончании высшего учебного заведения. «Госпожа и господин». Им (не) повезло, у них никогда не было революции, поэтому обычаи Средневековья накладывались на мертвую хватку аристократических, буржуазных и, в первую очередь, клерикальных традиций.
Перестав быть папской вотчиной, этот город подрастерял идеологическое наполнение, но память места сильнее идеологий, и симулякр католицизма заявлялся с непрошеными визитами во все сферы жизни. Уже сам мой взгляд – прямой и пристальный – смущал вышестоящее лицо. Мужскому полу он придавал уверенность в открытом зазывании и моей готовности «на все», а женскому – в моей глупости, наглости и надменности. Я могла вести себя как угодно, но уже из-за моей внешности и географиии оказывалась извращенкой, развратницей, разлучницей, бичом для приличной семьи и опасным объектом желаний для какого-нибудь пятидесятилетнего профессора, оставшегося на несколько часов без присмотра жены.
С давних времен здесь считалось, что кажущаяся молодой, аппетитной и одинокой иностранка если не с восторгом, то с благодаростью всегда наготове подсуетиться. Ведь хочет же она, право, достичь чего-нибудь в этом городе, так пусть хоть поддерживает иллюзию своего расположения, если уж такая капризуля, что не может сразу как надо. Пусть хотя бы вселяет надежду, что рано или поздно будет щедрее.
Привыкнув к жизни среди подруг-валькирий, вместе со мной готовых, если что, войти в горящую избу и дружно вынести на своих плечах кого нужно, я не понимала, почему некоторые местные матроны шарахаются от меня, как от психованной, или же холодно указывают мне на мое место вдалеке от своих реальных и потенциальных мужчин.
Что касается этих последних, слухи оказывались не случайными: приглашение в этой южной местности домой чаще всего означало если не согласие на мгновенное снятие белья, то хотя бы на тисканье или небольшую дрочиловку. Существовали исключения, но таковы были негласные правила. Нелепый случай с маститым арт-критиком заставил меня, наконец, пересмотреть мое поведение. Со своей выдрессировкой боевой подруги и собеседницы я была просто неуклюжа, некуртуазна. Пора уже было научиться уважать обычаи.
То, что он открыл мне дверь в ситцевых трусах веселенькой расцветки, меня вовсе не смутило. Я оценила его желание походить на Пикассо не только собственным ростом. Полуголые певцы и музыканты, прогуливавшиеся по комнатам моего детства, кукольники и скороходы, забредавшие на огонек, приучили меня к скептическому стоицизму и уважению к чужой точке зрения. В трусах твой собеседник или без, думала я, это никак не может помешать взаимному уважению.
Комическое несовпадение привело к тому, что его пронизывающие взгляды и все более настойчивые потрагивания не достигали моего ума. Мне казалось это временной помехой на пути к начинающейся дружбе двоих неглупых людей, которым есть о чем поговорить. Я просто отодвигалась и продолжала расспрашивать его о выставках и публикациях.
Через несколько дней он с негодованием разорвал со мной отношения. Ведь, приняв приглашение, я нарушила, по его мнению, договор. Только тогда я осознала, что собственное полуобнажение было вполне откровенным эротическим приглашением, которое, по плану, должно было быть принято в отмеренное количество времени. Так, чтобы не помешать его традиционному чаепитию с женой. Конечно же, она не могла быть ханжой, не в этом дело, просто это была семейная привычка, и стрелки часов показывали, что пора отдать ей дань.
Мое бормотание, что для эротической радости мне была необходима уверенность в моей влюбленности или хотя бы желании и что в моих краях, или нет, точнее, в моей среде был принят язык взглядов, которые обычно, если что, посылала она, испортило дело окончательно. Он оказался артистом и революционером, давно отринувшим старые буржуазные условности, а я просто какой-то мещанкой, или хуже того – суфражисткой. Увы, заодно со мной и вполне добротные произведения некоего человечка, который был мне в тот момент небезразличен, были слиты в толчок едкими замечаниями взбешенного критика и больше никогда не удостаивались внимания большого арт-мира.
Однажды с моей подружкой детства произошел такой случай. Вместе с ней в лифт нетвердо вступил промурыженный пьяница. «Поцелуешь?» – спросил он и страшно придвинулся. От нажатия сразу на все кнопки лифт резко остановился, дверь открылась, и Катя пролетела несколько этажей на длинных ногах. Случай, конечно, не заключался в ее встрече и в просьбе пьяницы, – подобных случаев у каждой русской девочки было как звезд на небе. Случаем он стал исключительно потому, что, когда она, все еще трясясь от ужаса и гордясь своей находчивостью, рассказала о поступке этого старца маме, та только спросила: «Ну и что же, поцеловала?» На изумление дочки она заметила, что сама Катя от этого ничего бы не потеряла, зато сделала бы доброе дело.
Может быть, и мне стоило повести себя так, – сомневалась я, – ну хотя бы ради моего человечка. Ведь это абсурд, что искусство превращалось из дела художника, мецената и зрителя в эксклюзивное дело кураторов! Но старый критик ни о чем не просил, он просто автоматически посчитал меня трофейной наложницей, а у меня была своя октябрятская гордость (стоит, наконец, признаться, что в пионеры меня так никогда и не приняли, а в комсомол я отказалась вступать сама). Чуть позже поняв, как обстоят дела в этой местности, я навсегда уклонилась от поиска какой-либо карьеры. Теперь мне оставалось проявлять свой анархизм только в быту, и потому любой здешний мужчина, который неожиданно, безо всякого его к тому побуждения пытался просунуть мне свой язык в рот, становился для меня начальником, которого я могла лишь презирать, а его язык превращался для меня в язык власти.
Будучи простушкой, я разделяла варварское заблуждение, что профессиональные качества могут быть достаточным условием для надежды на лучшую участь, и печатала свою биографию, таскаясь по разным местам с листочками в руках. Порой я посылала ее по электронной почте, хотя в тот момент, когда я оказалась в сих благословенных местах, почти никто не знал, что это такое. Ни разу мне не позвонили и не ответили. Однажды, еще не выйдя за дверь, я увидела, как только что сладко беседовавшие со мной мужчина и женщина опустили мою страничку в мусорное ведро. Это тоже, как почти все здесь, было эротично, и я подумала, что они прекрасно чувствуют друг друга. Он его ей подвинул, а она его туда положила. Их лица без личин вежливости поразили меня своим выражением холодной усталости. Лишь позже я поняла, что резюме, которые мне помогал писать тот самый человечек, были полны грубых орфографических ошибок. Можно было себе только представить, как потешались все их читатели! К сожалению, правила приличия, принятые в этой стране, не позволяли им делать замечания и поправки. Однако после того, как несуразности были подчищены, ничего не изменилось. Впрочем, были и исключения. На мои объявления о преподавании русского языка быстро откликнулись. Только троим, правда, он был действительно нужен (одному – для работы, другому для общения с невестой, третьему для тайного прочтения имейлов юной жены), остальными же он был воспринят как эвфемизм.
Вместе со страной Яилати, которая бежала по Италии, словно высвободившийся из стекла ртутный шарик, я носилась из конца в конец города. Яилатцы, часть которых были нелегалами, боролись за выживание в криво отраженном мире. Постепенно, хотя для меня и неожиданно, из странницы я превратилась в одну из них и узнала, что наша основная цель – получение разрешения на жизнь. Однако, несмотря на множество работ и скупые ходатайства моих знакомых, у меня никак не выходило получить подтверждения о своем проживании в месте, где проездом я жила уже годами, каждый раз при оплате работы получая на двадцать процентов меньше, потому что они шли в госказну. Парадокс рос тут, как трава в треснувших фасадах. Ведь вроде бы меня здесь не существовало, но все равно почему-то приходилось платить. Мои подозрения в том, что я зомби, снова подтверждались.
Там, куда меня нанимали на короткий срок, прекрасно знали, что я из Яилати, и потому, чтобы не потерять достоинство, которое иногда становится единственным достоянием иммигранта, рано или поздно приходилось сваливать.
Немолодая пара, играющая в игру «мы левые», владела квартирой на одной из красивейших площадей города и турагентством вблизи фешенебельных кварталов – на другой. Часто супруги плакалась нам, в основном нелегалкам, работающим на них по-черному по девять часов без перерыва на обед, как трудно им сводить концы с концами. Мы утешали их, а они предлагали нам безвозмездно кофе из автомата. Обжигаясь, мы тащили его в комнату, в два окна которой врывалась перспектива площади с хвостоногим красавцем по центру. Запрокинув голову, он заглатывал воду из огромной раковины, и вода стекала в другую, что служила ему троном. С трудом удерживая его вместе с торсом на своих сплетающихся хвостах, в поддоне с низко стоящей водой дельфины напрасно разевали пасти от жажды, пока уже не мраморный, но живой дядька с привязанными к голове предметами и надувными шариками, набирая воду в рот, щедро оплевывал ею прохожих. На их возмущения он застывал, состроив комичную рожу и высунув язык. Всегда отлично одетый, он появлялся на площади ровно в девять утра и заканчивал дирижировать ею к шести вечера. Говорили, что раньше он был директором банка и вот вроде бы сошел с ума. Однажды по дороге к нашему временно общему месту работы я заметила его в автобусе. Вел он себя смирно, на голове не имел никаких предметов и даже заплатил за проезд. Что бы с ним ни произошло, был он человеком весьма разборчивым: куда лучше управлять такой праздничной площадью, чем торчать за решеткой банка. Я заглядывалась на него, потешаясь над разгневанными или недоуменными людьми, стряхивающими с себя брызги двух фонтанов, пока в дверях не появлялась слезливая хозяйка. Вообще жалобы тут раздавались отовсюду, будто из Дантова Ада, и однажды приятель объяснил мне, что это просто нормальная защита от повсеместной зависти и сглаза.
В один прекрасный день мне удалось наконец завладеть временным видом на жительство в обмен на обучение азам русского языка в школе переводчиков. Как-то раз, придя на службу в день подписания давно обещанного контракта, который, словно добрый волшебник, за секунду мог бы превратить меня в довольное физическое лицо, я узнала, что теперь вместо меня (конечно, тоже только по договоренности) о русском будет радеть Ирына, моя бывшая туповатая ученица тридцати пяти лет. Когда-то она успешно работала у себя дома в молочном магазине, а теперь ее курсовая о маленьком Володе Путине и его героическом сражении со зрелой крысой спотыкалась через слово. Уклонившись от взятки, я предложила дружески подтянуть ее к следующему экзамену, но у Ирыны были планы, и директриса, владелица школки, озабоченная проблемами экономики, пусть и ни слова не понимавшая на великом могучем, их разделяла. За небольшое пожертвование покровителя Ирыны она поставила ей наивысший балл, и итальянцы стали массово обучаться произношению hортанного «г», а также тому, что правильно говорить лóжить, если про объект, и наложИть, если про то, что в тарелку.
Вовсе не странный случай крысиной возни. Как раз среди украинок, которых здесь была тьма-тьмущая, поскольку местные зачастую нанимали их как рабынь по уходу за своими никак не желающими умирать родителями, помимо славянской выручки царили волчьи законы. Согласно им, существовали определенные ставки за помощь в устройстве на работу, и порой одна товарка оставляла другую не только без годами накопленного, но и без работы какой-нибудь мойщицей посуды в рыбном ресторане. Да и вообще, если только не находился заинтересованный спаситель или хозяин-маньяк, ударом топора навсегда избавляющий от любых неурядиц, эти страдалицы то горбатились в темной комнатухе над горой тарелок, то в любую погоду – в теплицах и на полях, или же двадцать четыре часа в сутки находились в распоряжении принявшей их к себе семьи. Они ухаживали за чужими полоумными стариками и старухами, меняли им закаканные пеленки, мыли их, кормили, вывозили на прогулку, чаще всего без какого-либо договора и порой без уважения к себе и благодарности. После смерти подопечного, особенно если она наступала слишком быстро с момента их появления, часто они, уже ненужные, оказывались не у дел. Но в городе Эр не только украинки, а, как утверждали некоторые источники, семьдесят процентов иммигрантов работали по-черному и около пяти тысяч бездомных ошивались на улицах.
Из Перу и из Латвии, из Конго, из Нигерии, с островов Океании, из Бразилии и из Индии, из Китая и из Марокко, из Афганистана, с южных гор и северных морей сбегал сюда народ от голода, войн, предначертанной судьбы и стихийных бедствий, трансформируясь из людей в привидения и поселенцев невидимой страны. Реальная карта тоже перекраивалась прямо под ногами. Еще вчера ты был в одном государстве, а наутро оказывался в новом. Земля пестрела нашитыми лоскутами войн, как восточная тряпка, но даже и там, где сохранялся шаткий мир, людям не сиделось на месте. Беженцы набивались в машинные отделения торговых кораблей, отсиживались в товарных вагонах, проходили пастушьими тропами, чтоб увидеть лучшую жизнь. Их мертвые тела вылавливали в море, находили в трюмах, вытаскивали из рыбачьих сетей. Иногда, едва добравшись до придуманного ими рая, они умирали в примитивных шлюпках или на песке, не всегда успев сказать последние слова на своем никому не понятном языке.
В это странное время, с одной стороны, все стремились быть похожими друг на друга (обычаи, пусть даже самые никчемные, как болезни, молниеносно перекочевывали по воздуху), а с другой – пытались зацепиться за свое исключительное прошлое. Период, который поэтому можно было бы назвать по-разному или можно было вообще никак не называть, потому что, когда ты сам падаешь с горы, тебе не до поисков, как это могло бы именоваться.
Это был точно мой случай, хотя я и пыталась не цепляться за первую пытавшуюся остановить меня руку, предпочитая просто деловые соглашения. Одно из них было заключено с человеком, которого почему-то звали Гарри. Поначалу я перепутала его с цирковым лилипутом или пупсом, заведенным каким-нибудь чадом миллионеров в холле гостиницы, куда я зашла за своими тугриками. Но первое умиление мгновенно скорректировалось: Гарри, перебравшийся когда-то в юности от каблука своего полуострова к голенищу, понимал мир структурно. С элегантностью киллера из бокового кармана жилета он вытащил кожаную визитницу с серебряной лилией. На визитке в виде символа его компании было крупно выделено карминовое сердце.
На следующий день мы встретились в ресторане на одной из самых дорогих улиц города. Официанты маячили на почтительном расстоянии, подлетали по первому взмаху длинных ресниц пупса. В зеркальном зале, как в культовом фильме, мы оказались единственными гостями. Покончив с омарами, он разместил на своем фарфоровом лице улыбку дольче вита и предложил мне чуть больше денег за ту же работу и, главное, – гораздо больше самой работы. Его многокомнатный офис располагался неподалеку от самых брильянтовых гостиниц города и всегда был полон чрезвычайно хорошенькими девицами и женщинами респектабельного вида из разных стран. Была там, впрочем, для разнообразия, потому что Гарри ни в коем случае нельзя было упрекнуть в отсутствии вкуса, и одна пожилая, особенно любознательная немка, а также несколько симпатичнейших геев. Как и у меня, у большинства из них не было разрешения на работу, а иногда даже на проживание, что уж говорить о местной лицензии на проведение экскурсий, зато было неплохое и часто искусствоведческое образование. Гарри был исключительно сметлив и выгодно для себя использовал несостоятельность государственной администрации, не смогшей создать приличного туробслуживания. У него был явный талант. Консьержи лучших гостиниц, словно агентства новостей, оповещали его о том, какой язык в ближайшие часы может потребоваться их посетителям. Его телефон и три мобильника звонили без остановки. Часть от оплаты гида и водителя Гарри брал себе, часть – отдавал в гостиницу, а мелочь с важностью распределял между обслугой, чтоб не болтала. Некоторые, почему-то чаще всего американские или австралийские, девушки мечтали поскорей разъесть вместе с прирученным ими миллионером свадебный торт, и по запросу клиента, досадно не совпадающему с их планами, пупсик отправлял своих протеже в дальние круизы. Они возвращались оттуда повзрослевшими, порой на время становясь подругами Гарри, который обещал в скорейшем времени найти им кого-нибудь попослушней.
Все мы сдержанно обожали Гарри, и он, как мог, пытался заменить нам отца или старшего брата. Он давал нам в долг, сдавал в рассрочку свои квартиры, устраивал для нас увеселения на террасах гостиниц, входя в детали нашей личной, даже интимной жизни, начиная от размера груди до, на всякий случай, безымянного пальца. Жил он как честный, достойный человек, открыто и широко, не таясь, и на некоторых улицах пользовался особым почетом.
Работала я все больше, Гарри мог позвонить мне как в шесть утра, сообщая, что через час я должна быть в другой части города, так и в одиннадцать вечера, посылая показать Rome by night. Любая инициатива и желание выйти из-под зависимости строго наказывались. Сидя в своем офисе за напитками в компании склизкого типа по кличке «профессор», промышлявшего перепродажей и подделкой антиквариата, Гарри заграбастывал себе более половины того, что нами добывалось. Однажды летним утром, зажатая между телами в автобусе по дороге к одной из очередных обителей лучших мира сего, я решила туда совсем не приезжать и больше никогда не видеть своего Карабаса-Барабаса. «Да иди ты», – сказала я ему вежливо в ответ на ор из мобильника. Гарри не знал русского, но, судя по тому, что он больше никогда не позвонил, эти слова оказались ему понятны.
Итак, дурацкий Пиноккио снова убежал. После того, однако, как он прогулял последние бумажонки, ему ничего не оставалось, как пристыженно появиться на рынке труда.
Одной из очередных работ, которые, радужно сверкнув, лопались, иногда даже толком не надувшись, было секретарство у священника, устроителя оперных, классических и даже рок-концертов.
Если в магазин постеров я устроилась с улицы, то здесь меня приютили благодаря одному выжидающему моего расположения поклоннику. Так как святой отец был ему что-то должен и собирался налаживать международные музыкальные отношения, я оказалась его подручной на пару с изгнанной из обнаженок телешоу на более спокойное местечко увядающей красавицей Нинкой. Меня назначили ее заместительницей на роль помощницы падре в ведении международной и внутренней переписки.
Поскольку Нина была рекомендована своим содержателем, важным червем в телевизионном рыгалове и близким партнером церковника, то она просто поедала шоколадные конфеты и болтала по телефону, изящно и спело присаживаясь на антикварный письменный стол. Двигая ягодицами, она цокала каблуками по паркетным полам многокомнатного офиса, полного подлинных скульптур и картин в золотых рамах, и лениво уклонялась от рук святого отца, щипавшего ее за задницу. Она была настоящей дурочкой, хорошей советской девчонкой, по уши влюбленной в своего слизняка, член которого, чтоб его сподвигнуть, по ее собственным рассказам, она, перед тем как обсосать, макала в посылаемую мамой красную икру. Говорила, что действовало. Узнав несколько лет спустя от дочурки, что, до того как жениться на богатой местной невесте, этот лысый дядя каждую ночь приходил к ней в кроватку, она мгновенно постарела, покрасила волосы в черный цвет и обратилась в гарпию, жаждущую мести.
Пока Нинка потягивала начинку из хрусткого шоколада, я занималась перепиской слов святого отца на компьютер. Почерк его был для меня непонятен, я делала кучу ошибок и заискивала перед старыми секретаршами, которые знали все формы, форматы и команды, преданно служа хозяину и не позволяя никакой словесной критики даже в наш с Нинкой адрес, поскольку мы были его капризом. Но и без слов было понятно, что они о нас думают.
Остались они невозмутимыми и тогда, когда в офис, хлопая многочисленными дверями, вошли немцы в черных широкополых шляпах и через переводчика объявили, что итальянская сторона в лице святого отца разворовала деньги компании, и потому все обанкротились, и музыки больше не будет. После страшного крика, шума, прихода дрожащего завхоза, а затем адвоката, подтягивающего вверх манжеты с золотыми запонками из античных монет, после звонков сверху хрустальную лавочку закрыли, а потом опечатали.
Но любая трагедия, происходившая в этом городе, казалась сновидением. Не оперой, нет, пожалуй, оперного в этом городе было не так и много, но просто сном, смывающимся при пробуждении.
Однажды, правда, мне приснилось, что я смотрю на этот город из зала. В нем обитали дворцы, церкви, статуи, лестницы и фонтаны, а зрителями были люди и их меняющаяся судьба.
«Отдай стеклышко», – выкрикнул в зал явно не по сценарию голос худенькой церквухи, и я поняла, что она ищет именно меня. Я не знала, о каком стеклышке идет речь, но чувствовала, что почему-то она имела право у меня его требовать. Пригибаясь за спинами зрителей, я попыталась ускользнуть и оказалась на галерке. Там никого не было, кроме одного бесполого существа, то ли старика, то ли старухи, которое еле заметным жестом указало мне на пустое кресло рядом. Под новым углом зрения все декорации начинали заваливаться вбок, но стоило мне пересесть по другую руку незнакомца, как воцарялась торжественная, яркая красота. Дворцы переставали кривляться и застывали с тем достоинством, которое отмечают все путешественники, когда-либо побывавшие в Риме. «Слабó пожаловать», – сделал пригласительный жест мой сосед или соседка, и, взглянув на него внимательно, я заметила, что он помолодел лет на пятьдесят. В руках он крутил что-то блестящее, и, когда предмет на секунду приостановился, я разглядела прозрачный шарик, в котором, словно магма, горела красная капля другого стекла.