Осока резала руки. Ходили черные огромные ботинки друга матери и ее белые босоножки. Мои смуглые коленки ползали по траве. Как отыскать в зелени крошечную, перепуганную, уставшую звать на помощь, а главное – зеленую Олю?
Деревянная пирамидка зеленой елочки с болванкой головы и нарисованными на ней голубой косынкой и карими пятнышками глаз – такой была Оля, однажды потерянная на прогулке. До этой секунды она всегда была рядом: под подушкой, в кармане или у тарелки с утренней кашей.
Трагедия несчастной Оли, оставленной в лесу. От моего собственного воя у меня разболелась голова.
А ведь ничто не предвещало, что вот так, посреди пронизанного солнцем дня может случиться что-то страшное. Вот и сегодня, тепленькая, она то лежала в ладони, то переходила в карман кофты, и эта веселая прогулка означала так много именно благодаря ей. Загадочная, почему-то в платочке, как девочки из деревни, и строгая.
«О-ля-ля́!» – любила восклицать Надя.
О-ля-ля́, Оля!
«Ладно, – сказали мать и ее друг, – погуляет и вернется».
И действительно, Оля вернулась. Вновь обретенные друг для друга, мы обменялись долгими взглядами. Мои смуглые щеки были все еще исполосованы слезными подтеками – замызганная мордочка потенциального Пятницы, присягнувшего на верность. Олина физия была, как всегда, круглой и самодостаточной, но, несмотря на радость встречи, я заметила, что на месте больших и карих у нее теперь были голубые и маленькие глаза.
Хотя ее деревянный лик был непроницаем, приглядываясь к ней все внимательней, я решила, что то ли Оля изменилась после своего бегства, то ли это уже была не Оля. Видно, другое существо вошло в ее тело, и выдавали его как раз недобрые голубенькие глазята.
«Глаза есть зеркало души», – как-то обронил отец.
У души есть зеркало. У стен – уши. Глаза, получалось, были не мои, а принадлежали душе.
Но где была эта душа? Никто ее никогда не видел, хотя она оставляла принадлежащие ей зеркала на лицах, как я оставляла своих кукол в траве.
Теперь Оля больше не делила со мной завтраки и обеды, не спала под подушкой и не смотрела подолгу в зеркало, размещенное на моем лице душой. Догадываясь о ее коварстве, я все же не решалась забыть ее на очередной прогулке. С некоторых пор она перекочевала в коробку с карандашами, и, когда я открывала ее, Оля лежала там неподвижно.
Отец, походив из угла в угол моря, избороздив шагами всю набережную, опять уехал в свою командировку. Я вспоминала о нем и о своем проступке, когда в общежитии на кухне моряки заводили в который раз: «Летят белокрылые чайки, привет от родимой земли, и ночью и днем в просторе морском стальные идут корабли». Изо всех сил ладонями я затыкала уши и перекрывала слова песенкой про лохматого пса или Розину.
Мне больше не нравилось ходить на работу. Дядя Гриша-Капитан там больше не появлялся, смеялись гораздо меньше, стало прохладно, и Котяра не выходил по делам.
На улицах оставались еще тетки в шлепанцах и халатах, но веселые люди в белых костюмах и соломенных шляпах, с фотоаппаратами, говорящие на непонятных языках, исчезли почти сразу после того, как Гриша-Капитан с моей матерью покусились на своих братьев. На набережной уже никто не танцевал. Пляжный народ разъехался.
Тьма наступала теперь гораздо раньше. Вдруг все вокруг меркло, и потом за секунду раскрывался черный парашют, и ночь падала на город. Птицы собирались в полет. Земля тоже потеряла свой зеленый покров, и стало видно, что кое-где она ноздревата, полна ходов и выходов. Полевые мыши и сурки готовились к холодам. А нам что оставалось делать?
Белый пароход, наполненный людьми, плыл и плыл, пока не превратился в белую точку. Леса лысели и становились все ярче. От их красного и желтого становилось грустно. Последний раз мы вышли на набережную. Восход был наполнен ветром. Издалека лишь гранитный гигант показался мне родным. Со всех ног я побежала ему навстречу, но, как всегда, когда я приблизилась, напротив моего лица был только темно-розовый постамент.