Разноцветные губки-мочалки, прибывшие к нам из Таллинна в чемодане одной подруги матери, были, конечно, хороши, но они никаким образом не могли сравниться с бадузаном. Эта изумрудная, под горячей струей вырастающая в снежно-радужные сугробы жидкость была, без сомнения, намного более заграничной.

Вообще-то, где проходила эта самая граница, никто точно не знал, и каждый относился к ней по-своему. Например, в детсаду все, что было за ней, считалось нехорошим. Если наш садик выходил гулять в сквере у Зимнего, это означало, что другие дети не могли туда сунуться.

Наша страна тоже стерегла границу. Часто по радио отрывочным лаем раздавалась песня про тьму ночи, которая скрыла границу, хотя даже тайно никто не смог бы ее перейти, ведь мы просто никогда бы этого не позволили, пусть враг и тщился изо всей силищи просунуть свое рыло в наш советский огород!

Дома, однако, наоборот, все то, что было заграничным, получалось особенно манящим и красивым: ваза из Финляндии, что стояла на стеллаже и потом все-таки оказалась кузнецовского русского фарфора, кукла, подаренная матери французом, которую я тайно истыкала иголками именно за ее нездешнюю красоту, или уже пустая бутылка коричневого стекла странной формы.

В наших магазинах таких бутылок не было. Все винные походили друг на друга формой, цветом и наклейками, а с этой чужеземной толстопузины смотрела черная заросшая морда с выпученными глазами. Отец кивал ей и называл Вакхом.

Приехал Вакх вместе с мужчинами, которые однажды на Витебском вокзале сошли к нам с поезда с высоко поднятыми кулаками. «Аванти попполо, алла рискосса, бандьера росса, бандьера росса!» – грозили они кому-то хором.

Их яркие развевающиеся шарфы контрастировали с серым, туманным днем, с блеклыми силуэтами, и озорство их было совершенно заморским, нелепым и волнующим, как жар-птица или золотой петушок.

«Бандьера росса», – пел отец под звуки водогрея, звеня посудой, после того как отвинчивал иноземную пробку и булькал янтарной водой в маленький грузинский стаканчик из черной керамики. Песня была о красных шарфах и ярких пальто, о заграничных далях, о непокорности. Ну и совсем немного – о женском равноправии, за которое отец боролся, пока мыл тарелки, ходил в магазин и выносил мусор.

«Бандьера росса», – встряхивал длинными волосами отец. Нет, все-таки у него не получалось так красноречиво сердиться.

Одним зимним вечером золотистая жидкость закончилась, и колба, уже пустая, встала на высокопочетное место рядом с финской вазой. А отец, подливая себе уже из совсем обычной бутылки, то и дело поглядывал вверх на подозрительное рыло и тихонько насвистывал песнь Вакха.