Сон резко прервался, и я проснулась от звука имени. Было около пяти утра. Прошло примерно два часа, как я уснула. Хотя имя вылетело из меня, словно птица из клетки, оно оказалось слишком тяжелым, и захотелось поскорей бросить его камнем в нашу древнюю реку, чтобы оно навсегда сгинуло там среди позеленевших монет и разбитых амфор.

Не зажигая света и не двигаясь, я ощущала, что прямо надо мной стоит что-то огромное. Что это нечто, что называют совершенно общим, затертым словом «любовь», я распознавала именно по такому признаку давящей неизбежности. Она поднималась на горизонте, словно какая-то отдельная, внешняя величина, и, подступая все ближе и ближе, в конце концов требовала впустить ее внутрь. Гигантская черно-желтая бабочка или слишком низкая луна. Иногда такие видятся в снах.

Оба раза, что со мной случилось что-то подобное, я трусила. Мне казалось, что нависшее – больше, чем я могу выдержать. Что оно может убить, как шаровая молния. А если выживешь, то уж точно повредится сознание и жизнь, которую ты себе наметил.

Шаровая молния способна проникать в закрытое жилище. Любовь может случиться внезапно, как разрыв аорты, и оказаться обращенной к человеку, который тебе не нужен. Я больше не хотела быть канатоходцем, подкидывающим светящиеся мячи. Теперь, когда они валялись на земле, я все знала о них: об их размерах, форме и материале. Только непонятно мне уже было, для чего они предназначались и как могли когда-то светиться под куполом цирка, и, если бы я вдруг решилась сейчас залезть наверх и встать на канат, я бы мгновенно свалилась.

Поняв, что заснуть снова не получится, я спустилась на нижний этаж башенки, в которую после того, как я сбежала от Дарио, меня поселила приятельница, уехавшая очень вовремя к жениху. После третьего глотка кофе я отчетливо вспомнила вчерашний день, который на самом деле нужно было начать еще за три дня.

Было холодно, лето окончательно ушло, и никто уже не надеялся на его возвращение, хоть недавно и прошли три с половиной дня святого Мартина. Каждый год в это время теплело в память о той холодной, ураганной ночи, когда юный всадник Мартин поделился половиной своей шерстяной накидки с Христом, представшим ему в виде заскорузлого от грязи бедняка. Дабы облегчить далекий путь полуодетому Мартину, три дня подряд на несколько дневных часов начиналась весна.

Были ли еще в мире подобные праведники, способные резко поменять метеорологический бюллетень и поддерживать его веками? Последнее время ни в жизни, ни в погоде не было никакого порядка. Казалось, чудеса без силы планомерного движения обмельчали или даже уже просто не совершались. Хоть бедняков становилось все больше, не было никакой нужды, чтобы кто-либо героически делился с ними одеждой. Помощники больше не жертвовали собственными накидками, а анонимно оставляли поношенные вещи у помоек или центров сбора. При желании шмотки можно было собрать прямо на улице сразу после закрытия блошиного рынка или получить в дар. Их было так много, что сами бродяги превращались в тряпичников и сумочников, набивая непомерные тюки.

Да и в бомжа мог превратиться сегодня каждый десятый. Это было почти тривиально. Универсализация затрагивала и эту сферу деятельности, и никого уже не удивляло, когда какая-нибудь массажистка одновременно оказывалась еще и компьютерным графиком, банковский работник – неплохим ударником в клубах живой музыки, а игрок футбольной команды при необходимости из форварда мог переключиться на роль полузащитника. Возможно, только те, за кем еще строго закреплялось название душевнобольных, обладали неподменной индивидуальностью. Не пользуясь стратегией чередования тактики, они были тотальны, как святые.

На небольшом пятачке у вокзала среди выхлопных газов и грохота перекрестка жили две старухи-близняхи. Разговаривали только друг с другом и всегда возвращались спать на то же место, будто просто к себе домой. Пока одна кемарила на подстилке, другая дежурила и смотрела за тюками, которые днем они возили на каталке.

Негритоска Линда с шерстистой, всклокоченной головой спала даже в лютый мороз на асфальте прямо у проезжей части. Она не придавала значения ходу вещей и, кажется, не чувствовала холода, но всегда выражала удовлетворение, когда кто-нибудь оставлял ей у спального места пластиковый параллелепипед столового винища. С трудом приоткрыв глаза и прикурив у какого-нибудь прохожего, она отпивала глоток и снова ложилась на свое ледяное ложе. Иногда ей становилось полегче, и она бродила, глядя в пустоту, держа у губ сигарету преувеличенно длинными пальцами, на одном из которых темнело изысканное серебряное кольцо.

В яркой раскраске индейского вождя, с облитыми перекисью и заплетенными в две косицы волосами, Анна воняла метров за тридцать. Она любила принарядиться. В мешках, которые она таскала за собой, хранились ее нестираные, не по возрасту подростковые одежки стиля clown-punk.

Мирко в мороз кто-то дал женский свитер, и он надел его на ноги, как рейтузы. Он был ладным и мускулистым, и они не казались на нем нелепыми. Задрав голову, с застывшей улыбкой он часами мог смотреть на чье-то окно, иногда лишь сдвигаясь на несколько метров в сторону. Время от времени он снова оказывался раздетым, но особенно о том не тревожился. Лишь бы не сводить взгляд с одной точки. Ждал ли он кого-то? Может быть, и нет. Может быть, его прошлое было связано с совсем другим окном, а не с этим, которое он себе выбрал, а может, окно вообще было здесь ни при чем.

Но кроме несчастных сумасшедших множество здоровых гнездились в нишах домов, под портиками, на церковных папертях, под мостами. В ураган, снег и жару они были привычной частью пейзажа. Может быть, при сегодняшней ординарной гибкости, отсутствии специализации, при навыке к стремительному переключению пусть и весьма ограниченных регистров, кто-нибудь из них, пусть хотя бы на день, на полчаса тоже мог оказаться святым Мартином или даже тем, кого Мартин спас тогда от холода. Чудо раздроблялось на мелочь обыденности, в суете и однообразии ограниченного разнообразия походя на вспышки от искрения потраченных плохим контактом и перегрузкой проводов.

За полтора месяца осени город вновь наводнился людьми и давно потерял для меня ту шероховатую интимность, которая у нас с ним устанавливалась на время августа, особенно во время феррагосто, когда почти все магазины, бары, кафе и рестораны были наглухо закрыты. Тогда, освобожденное от человечьего и машинного бурления, открывалось его настоящее, древнее лицо. Теперь этот тайный образ можно было найти разве что на нижней набережной, где вылезшая из берегов река лизала башмаки, летали поскучневшие ласточки и чайки, время от времени скользили по воде на байдарках гребцы из местных клубов, а по подтопленным аккуратным дорожкам пролетали голоногие велосипедисты, и коричневые влажные листья прилеплялись к их шинам.

Под мостами кучковались темнокожие продавцы подделок, в Тестаччио группа албанцев ловила рыбу у полуоблетевших ив. Но многие деревья еще держали оборону.

Субботы и воскресенья меня раздражали особенно. Весь город выстраивался по парочкам. Они выходили за ручку или, обнявшись, маршировали примерно в одном и том же направлении, останавливаясь у витрин и окутывая друг друга словами «аморе» и «тезоро». Она воодушевлялась кофточкой и туфлями, он посматривал на цену и поддакивал, порой застревая взглядом на проходящих длинноногих туристках.

Часто я уходила в какой-нибудь парк в желании убедиться в природном разнообразии. В одно из таких безработных воскресений, бродя по своей любимой и совершенно пустынной в некоторых частях вилле, я вызволила из дальнего кармана памяти упавшее туда отражение и подумала, что на Вале, который шагал мне навстречу, кажется, была та же самая клетчатая рубашка, что и в день нашего случайного знакомства.

Мы разбежались на лету, даже не поздоровавшись, но потом оба замедлили шаг и обернулись. Мне показалось странным, что он помнит, как меня зовут. Тогда мне еще не было известно, что я была единственным новым человеком, с которым он разговаривал за последние годы. Наверное, и его удивили мои мнемонические способности. Он, кажется, спешил, а я была в том своем настроении, когда трудно разжать губы для разговора и тебе не подчиняется даже голос, а вместо приветствия из глотки вырывается нечто вроде лая или рычания смывного бачка.

Вторая встреча с Валом, обрушившаяся на меня почти сразу же, но совсем в другой части города, притащила с собой обломки мыслей о конструкции судьбы или силе невысказанного желания. К пока необъяснимой радости она примешала надежду на то, что любое пересечение может оказаться судьбоносным и откорректировать участь. Однако я не понимала, что продолжала вращаться по тому же кругу и все мои настоящие встречи должны были происходить с людьми, которые в главном были на меня похожи.

Давным-давно мы с сестрой мечтали об ирландском сеттере, и сперва я заметила именно его, но, когда подняла глаза на хозяина, мое горло спазматически сжалось и моторчик на долю секунды остановился. «Уууух», – полетел он вниз, обжигая меня изнутри. На мгновение мне показалось, что больше никакого сердца у меня нет. Когда мне все-таки удалось его нащупать, усилием воли я заставила его вернуться назад (ведь медом-хлебом некоторых не корми, а вот дай попридержать себя в руках). Затаившись, оно больно пришпорило какой-то внутренний орган, который, прогибаясь под тяжестью, стал рассылать жгучие волны вниз, пробивая дорогу себе и всаднику и рискуя выскочить через вульвино отверстие прямо на асфальт да еще и, не приведи господь, ненароком спалить дорогие мне портки.

Поскорее я постаралась отвести взгляд, но, поскольку голова больше мне не подчинялась, я хотя бы успела зажмуриться.

– Привет, – сказали мне.

Я открыла глаза и на секунду ослепла.

Точка нашего пересечения пришлась прямо напротив улицы Мастро. В этом районе было множество расчудесных улочек, уже своим названием рассказывающих о том, что именно на них когда-то продавалось и какие мастеровые на них трудились, но в данном случае улица хранила память о специфическом труженике, о ремесле которого не стоило объявлять во всеуслышание. Неподалеку как раз располагалась основная площадка демонстрации его художеств, – мост, где сейчас чувственные андрогинные ангелы держали в руках атрибуты пыток Христа.

Потоптавшись на месте, Вал сослался на пса. Он нашел щенка несколько дней назад и пока всюду таскал с собой. Им надо было забежать в парк Замка, чтобы псина могла совершить там свои действия – почитать книгу травы на предмет сучек, по-мужски, как это у них было принято, отметиться (это я, я, я написал стихотворение, принял закон, получил кучу денег. Дамочки, все ко мне строем, живенько!). «Идите, идите, мальчики, да поскорее, я не стану вашей самочкой, не на ту напали, – просигналила им я, повиливая невидимым хвостом. – Не собираюсь таять тут перед вами, я вам не снегурочка, и нечего на меня так пялиться. Ну-ка, ать-два, пошли в свой сквер тюремного замка!»

Жуткое, не влезающее ни в какие архитектурные каноны, это строение грузно нависло над набережной. В парадных покоях по его стенам парили легкомысленные гротески, мускулистые герои и влюбленные смотрели с фресок, а в тюремных камерах еще проступали надписи, сделанные его мучениками, многие из которых, к вящей досаде палача, сгинули в нем бесследно. Зато, если можно было лишить кого-нибудь жизни честно и открыто, то – всего каких-нибудь сто пятьдесят лет назад – все обставлялось как большой праздник, и головы приговоренных не убирали несколько дней, будто шары с рождественской елки или конфетти после карнавала. «На мосту больше голов, чем дынь на рынке», – гласила пословица.

Конечно, мост был далеко не единственным местом совсем недавно упраздненных казней и выступлений Главного палача. Неподалеку располагался бывший Campus Agonis, как и сейчас, всегда полный праздным народом, тряпичниками, лавочниками, глотателями огней и выдувателями мыльных гигантских шаров. Или уютненькое Поле Цветов, облюбованное для сожжений, где когда-то заодно объявлялись приговоры и оглашались новости и более или менее точное время. Чуть подальше, прямо у главных городских ворот, ширилась красавица Народная площадь, могущая вместить гораздо больше зрителей, а у излучины реки была приспособлена площадка при Большом Цирке. Еще раньше такой уголок был и у Иоанна Латеранского, прямо у бронзовых символов города – волчицы и философа Марка Аврелия. Во всех этих местах тоже убивали и мучили. Сжигали заживо, погружали в чаны с кипящей смолой, четвертовали, поднимали на дыбу, забивали молотками, отщипывали плоть раскаленными щипцами. Однако торжественное свершение правосудия на мосту Замка было обставлено куда театральней и предпочиталось как местной, так и заезжей публикой.

На самом верху круглого здания замер Михаил Архангел. Лица было не разглядеть, и это, казалось мне, было к лучшему, потому что страшным должен быть лик судьи-архангела, хотя сейчас я осмелилась бы взглянуть скорей в его, чем в глаза Вала. Кстати, они у него были светло-карие, даже зеленые на солнце, по-восточному широко расставленные и глубоко посаженные. Он же потом утверждал, что моя радужка была в тот момент цвета индиго.

Почти каждому знаком этот долгий, сулящий бесконечность взгляд, из которого потом порой невозможно выйти годами. Все главное случается именно в эту секунду. Остальное, как вспыхнувший яркий хвост кометы или как ее полное исчезновение в поле притяжения Солнца, – лишь развернувшиеся и неизбежные последствия.

Пушка с Яникульского холма бабахнула полднем, а я потеряла равновесие, будто ядро угодило прямехонько в меня. Амур, видимо, забросил лук и стрелы и развлекался теперь дальнобойными орудиями. Словно четыреста лет назад отрубленная на этом месте головка девочки-подростка Беатриче Ченчи, моя тыквина тоже отделилась от тела, ноги дрожали. Вместе с ней отмершим эпителием от меня отделялось вообще все. Пространство вокруг стало отдаляться, будто я теперь смотрела на него в перевернутый бинокль. Тут только я заметила, что поддерживала его передо мной не кто иная, как печальная спутница Венеры, древняя богиня мертвых Либитина. Я уже слышала однажды, что во время влюбленности какая-то часть человека умирает. Наверное, чем сильней то, что нигилисты называют гормональным сбоем и химической реакцией, а традиционалисты радостью, горем, чудом и совпадением, тем от большей части самого себя нужно отказываться. «Боже упаси от еще одной химической реакции, ведь и так от меня уже ничего не осталось», – кажется, эта спонтанная молитва помогла, сознание прояснилось, и я глубоко вдохнула. «Раз, два, три»…

– Ну, увидимся, – медленно выдохнула я.

– Без сомнения, – ответил он.

– Ну да, я тут неподалеку пока, – замялась я. – Временно.

И тут Вал улыбнулся. Странно, но его лицо сделалось еще более серьезным и, как мне тогда показалось, необычайно умным. Затем улыбка резко сошла, и оно стало пугающим. Он по-старинному мне поклонился, задержавшись на несколько минут в этой галантной позе. Она тоже почему-то ему шла, хотя по-прежнему на его коленках виднелись дырки, а воротничок рубашки и вылезавший из-под куртки хлопковый свитер были явно мятыми.

Он постоял у ангела с колонной, а потом оглянулся, но не до конца, словно не решаясь принять происходящее. Толпы туристов проходили мимо, проезжали велосипедисты, но мое зрение не фокусировалось ни на чем, кроме него. Впрочем, недалеко от скульптуры святого Петра, где из забытья прошлого вырастал эшафот с двумя обернутыми в платок мертвыми головами, я сумела различить странную группку: черноволосый человек с глазами навыкате говорил что-то старшему приятелю, на плечах у которого сидела девочка. По бледному, некрасивому лицу более молодого еще читалось каждое страшное в своей нелепости движение последних судорог только что казненных. Сам его взгляд, казалось, вобрал в себя цвет их крови. «Артемизия, – отец девочки снял ее, смотрящую во все глаза, с загривка и поставил на землю, – запомните, что дочь должна быть во всем покорна отцу, и даже если он был мучителем, каким, безусловно, был сир Франческо, она не может и мысленно покуситься на его жизнь, но обязана уповать на Провидение, которое и без ее вмешательства устроит все к лучшему». Все трое были местными привидениями и появлялись в этом городе, особенно на этом злосчастном мосту, как и обезглавленная Беатриче, когда им заблагорассудится. В тот день они, наверное, явились, чтобы предупредить меня о грядущей опасности. Или могильщица Либитина зачем-то притащила их с собой.

Однако и без помощи потусторонних я была готова к борьбе с любовной погибелью. Когда-то я уже была ранена в бою и знала, как держать оборону. Не то чтобы до Вала я влюблялась лишь один раз, но силу этой стихии ощутила как бедствие только однажды.

Примерно через неделю после моего появления в этом городе на одном из его многочисленных холмов меня познакомили с тщедушным человечком. Рентгеном первого взгляда я измерила его неуверенность, семейное положение и социальный статус. У него была раздутая, будто в кольчуге, грудная клетка и склоненная вниз шея. Брюки были мешковатыми и слишком длинными для коротких ног, а чуть выдававшая живот белая рубаха, из которой ему удалось отчасти выпростаться, казалась то ли ночной, то ли смирительной. Было очевидно, что у него, как говорится, никого нет, а может, никогда и не было и что он вряд ли когда-либо был по-настоящему любим. Это наблюдение, правда, не вызвало тогда во мне жалости. Я даже не стала пытаться зондировать глубину его неврастении, пока он хлопотал лицом, подсчитав, что времени у меня немного: скоро уезжать. Не въехала еще, что город, казавшийся тогда котенком, уже змеился во всех моих пазухах.

– А вот и наша странница, – представили меня сутулому человечку.

Несколько минут спустя из почти лесной тишины мы спустились в район, бурлящий жизнью, и вместе с еще двумя спутниками, один из которых был фиданзато приютившей эту странницу хозяйки, выбрали бар и уселись за импровизированным плетнем прямо в партере площади. На ней-то и происходил весь дальнейший спектакль, неожиданно оказавшийся лишь прелюдией.

В центре площади стоял восьмигранник фонтана, а в одну из ее четырех сторон вросла древняя церковь. Вся в черных нишах арочных окон, которые выглядели издалека пробоинами, поднималась над ней подсвеченная колокольня. Именно оттуда, от облаченных в трепещущую чешую мозаики женщин со светильниками в руках сияли эти непрекращающиеся лучи. Фасад телесно жил, огни и одежды на нем колыхались.

Было позднее лето, и чувствовалось, что до моря недалеко. Поскольку спутники говорили на языке, который, с одной стороны, был как будто давно знаком, с другой – непонятен, страннице он казался морским шумом, и на его фоне все громче включались обрывки бытия, не имевшие к данному моменту вроде бы никакого отношения.

Песнопения, запах курений у портала в атриуме, подвывающие трубадуры, усвоившие в странствиях занесенные с севера куплеты, жонглеры, расчищающие для представления другой угол площади, – все эти века назад существовавшие люди и вещи присутствовали в своей тварной прелести наряду с теми, что оказались здесь по праву сегодняшнего дня.

Воздух, свет и геометрия электризовали до такой степени, что она сделала суеверное усилие посмеяться над собой. Забыв о правилах приличия, странница смотрела только на фасад, а не на своих потенциальных собеседников, до тех пор пока один из них, как раз тот, низкорослый, не встал из-за столика и не вышел из освещенного пространства в темноту площади. Блеснула выпущенная из штанов с большими карманами у колен коротеньких ног рубаха с распахнутым воротником. Снова показалось, что она была надета как-то не так. Ощущение потерянности и неуверенности в себе исходило от его щуплой фигуры. Чуть подпрыгивающей, конвульсивной походкой он вернулся со свежей, купленной у разносчика-марокканца газетой. Его сдвинутые к переносице воробьиные глазки, ускользая от прямого контакта, то и дело смаргивали. Ни на ком в особенности не задерживаясь, он мимолетно окинул взглядом сидящих и пристроился в углу. Заложив щуплую ножку за ножку, листал газету и то и дело высовывал кончик языка, чтоб смочить палец слюной. Первый газетный лист оказался прямо перед глазами. Такое-то сентября такого-то года – надо бы запомнить эту дату, – неизвестно почему предложила себе странница.

Народ у фонтана пускал косяк по кругу. Ее клокастые мысли влетали в освещенный портал церкви и застревали между черепками саркофагов, налепленных на стену. Говорили, что утром они напали на просящих милостыню и стекавшихся под крыло благочестивых из общества святого Эджидио. Кстати, именно эти последние указали ей место священного маслоизвержения.

Но не только нефть таилась под древним зданием. Странница начала догадываться, что оказалась в максимально сжатом пространстве, где эонам было настолько тесно, что они, группируясь, свивались в гирлянды и заводили песнопения, рискуя таким образом сделаться явными.

«Тибо был верным мужем Орабль, но она полюбила чужеземного рыцаря», – пропел трубадур.

«Кто вы по гороскопу?» – сутулый человечек, близоруко склонившийся над газетой, резко распрямился, качнувшись вперед, и взглянул с пересиливающей собственное смущение улыбкой прямо на странницу. Спутница, обнимавшаяся со своим черноглазым другом, посмеиваясь, перевела ей вопрос. Растерявшись от его банальности, странница вежливо назвала свое созвездие и посмотрела в очки человечка, который в ту же секунду вонзил в нее длящийся несколько мгновений взгляд. В нем, тонко заточенные, смешивались вызов, мольба, самолюбование, а все вместе, подпитанное рассеянностью и отчаянной неуверенностью человечка, переходящей, наоборот, в суперуверенность, вдруг превратилось во флер его очарования. Золотистый свет площади и морской воздух опьянили его, и он встретился с зелеными глазами странницы, ставшими почти черными от расширяющихся зрачков.

Начиная с этой секунды жизнь стала собираться в комки лавы. Как рассеянные повсюду ручные бомбы-обманки злонамеренного маньяка, коварно походящие на самые привычные объекты, одно понятие за другим неожиданно взрывалось, уничтожая при этом и окружающее пространство логики связей.

Возвращались, и на заднем сиденье она оказалась рядом с человечком. Кажется, то ли его рука с подкатанным белым рукавом, то ли нога в синей штанине задели странницу, и по всему ее телу прошла дрожь. Хотя ничего подобного раньше с ней не случалось, в глубине сознания странница нашла картинку и соответствие: однажды увиденные мышечные сокращения лошади перед грозой.

Небо из голубого смещалось в черную синь. Из желтовато-сизых прорех исходил расширявший горизонт свет. На изумрудной траве, между языками небесных зарниц, крутился конь. Подуло холодом. Далеко, приступом, подступали раскаты. Вдруг от лошадиной шеи к животу и крупу прошла крутая волна дрожи. Потом, укрупняясь, она повторилась. Конь мотнул шеей и, сделав круг, ускакал по направлению к распахивающемуся небу.

Электрический заряд, пронизавший странницу, не был похож на дрожь от холода, оргазма или страха, не напоминал судорогу освобождающейся от воды счастливицы, наконец усевшейся на стульчак. И даже настоящий удар током, что пришлось перенести ей в детстве, однажды из любознательности вставив ножницы в розетку, не казался столь сильным.

То есть в этой дрожи и было что-то от этих вместе взятых, но она была жуткой именно своей необъяснимостью и невозможностью дать ей оправдание.

В смятении странница попрощалась с человечком и вошла в подъезд вместе со спутницей. «Ну что?» – спутница начала отпускать шуточки, и странница вспомнила, как утром она рассказывала что-то по-женски покровительственное про человечка. Теперь ей явно хотелось посплетничать. Стараясь не смотреть ей в лицо, избежав ночного чаепития и разговоров, странница залезла под одеяло. Было еще темно, когда она вышла из приютившего ее дома. Мраморный пол лестничных площадок веял ощущением непрерывности. Стекло в старинном лифте блеснуло искушением и иллюзией благополучия. Тяжелая дверь приоткрылась лишь чуть-чуть, чтоб пропустить ее тень и то, что ее отбрасывало, то, что самой непутевой страннице казалось каким-то недоявленным. Все же остальное в том сентябре, наоборот, было наполнено для нее смыслом. Казалось, впереди ее ждал какой-то гигантский трамплин, оттолкнувшись от которого и она смогла бы достичь бытия и там уже со знанием дела поедать вкуснятину. В этой древней стране, где в каждом лотке с мороженым был свой секрет и своя вековая выверенность, все ей казалось лучше, чем она сама. Несомненно, этот мир был совершеннее и сложнее. Здесь было больше оттенков цвета, вкусов, видов травы и названий деревьев, и почти любая линия, будь она прочерчена для здания или вещи, вонзалась в плоть, словно стрелы с отравленными наконечниками на картинах со святым Себастьяном.

В поезде странница вспомнила, как после взгляда человечка она, пошатнувшись, но усиленно улыбаясь, чтоб отвести подозрения от самой себя, пошла звонить Тибо.

Тибо был верным мужем-мальчиком, узкоплечим и бледнокожим, со следами подростковых угрей на малоулыбчивом, замороженном чувством собственного достоинства лице.

– Что с тобой? – он спросил по телефону. Трещало, она звонила из автомата.

Что с ней? Голова в сорокаградусном бреду летала где-то отдельно по-над площадью.

– Да ничего, немного выпила.

– Выпила?

– Да, выпила.

– А что ты там пьешь?

– Яду выпила.

Голос Тибо был тонким и неуверенным. Голос странницы – чужим для нее самой.

– Вина, красного.

– А с кем ты?

– Да с какими-то полузнакомыми. – Она никогда не обманывала Тибо, но это последнее определение показалось ей первой в их совместной жизни неправдой.

В десять утра два поезда, один идущий с севера, а другой – с юга, остановились на станции. Вокзальные часы отставали на две минуты. Странница и Тибо обнялись в городе, в который стремятся все влюбленные, поняв, что и они бесповоротно опоздали.

Однако еще по привычке они продолжали быть «красивой парой».

Впрочем, сам город был настолько прекрасен, что не было времени на размышления. Гуляли в отражениях и под дождем держались, как обычно, за руки.

«Ты сошла с ума, бубсик, – догадался Тибо. – Поехали домой». И Тибо уехал, а странница осталась. За все это время она так и не зашла в один из самых красивых храмов города, потому что он носил имя человечка, вернее, человечек совсем неуместно носил имя того святого, в честь которого был назван храм. Каждый раз, когда она приближалась к порталу, сердце начинало биться с аритмичными остановками у горла, и решительность ее оставляла.

А Тибо вспоминался как тень, упавшая на циферблат, что показывал прошедшее время. По странному совпадению, она никогда его больше не видела или, может быть, просто не могла узнать. Говорили, что внешне он сильно изменился, хотя по-прежнему старался изо всех сил не отставать от моды. А может быть, никакого Тибо и не было, и горячке того сентябрьского вечера был просто необходим какой-то противовес.

Через неделю странница вернулась в город, который уже успел войти ей под кожу и саднил, словно недавно сделанная татуировка. В тот же вечер она встретилась с человечком в огромной гостинице, где художники, занимая комнаты или даже целые апартаменты, выставляли свои работы для продажи. В одной из них припарадненный человечек сидел в ожидании коллекционеров и почитателей. Он тоже заметил ее и сделался пурпурным, как петушиный гребень. Это вселило в странницу уверенность. Все ей было в диковинку. И разодетые женщины, и мужчины, которые с разных сторон показывали себя обществу, и важные художники, затаившиеся в комнатах, как пауки в надежде на добычу, и откровенно бросаемые на нее взгляды, шлейф которых, ей казалось, выделял ее еще более выгодно для человечка. Странница и в своем мире подвизалась в подобной среде, но там, во всяком случае в те далекие времена, когда на небосклоне еще всходила звезда пленительного счастья, на выставках смотрели больше на картины, или в глаза, или, если уж на то пошло, на дно стакана. Редко или почти никогда увешанные ожерельями груди порой даже немолодых матрон получали такое внимание. Однако электричеством тут крутили, конечно, не сиськи, а деньги, запах которых доносился от прохаживающихся коллекционеров и их подруг. Хотя, может быть, для двух-трех молодых художников и головокружительным могло показаться присутствие нескольких великих хрычей, ярких звездочек и черных дыр, притягивающих всякие астероиды, обломки спутников и даже планеты. Время их, однако, истекало, они и сами это знали и, наделав лет тридцать назад много шуму, то равнодушно, то с волнением смотрели на приготовления своих похорон. (О великие семидесятые! Плач по вам раздается из усыпальниц пыльных каталогов.)

Позже большой группой они оказались на дискотеке, и странница яростно плясала, хохоча, как арлекин, и хватая его за руки. Той же ночью они пошли к нему. Жил он на площади у огромного храма, по стенам были развешаны его специально некрасивые работы. Неприютно и пусто, бессодержательно было его жилье, и много знаков было страннице не увлекаться подобной породой человека, однако бес, сорвавшийся в ней с какой-то пружинки или залетевший уже несколько недель назад, застилал ей разум. Вообще-то в этом городе запросто было подцепить беса, и существовали даже печатные предостережения, по каким улицам лучше не ходить, в какие места не соваться, но, если Красная Шапочка, будь она даже незаконной дочерью Каспара Хаузера, вышла во время течки со своим пирожком, ей непременно повстречается серый волк, пусть на поверку он и окажется индюком. Как бы то ни было, именно через ничего не ведающего о том человечка странница повстречалась с любезными бесами и, пусть и слишком поздно, узнала то, что знало большинство взрослых людей.

За свою жизнь человечек написал несколько виртуозных обманок и множество картин, смастерил гигантские скульптуры, но изъяснялся он убого. Глупая странница этого понять не могла. Пока что местное наречие восхищало ее в любом произношении и казалось влекущим, как стон скрипки из соседского окна, духмяным, как теплая корочка хлеба. И ей, пожалуй, наоборот, нравилось, что в его доме не было книг. Без этих свидетелей можно было ослабить дисциплину, и она чувствовала бесконтрольную свободу всего: сознания, тела, поведения, звуков. Никто на свете не знал, где она, и она тоже не видела вокруг ни одной знакомой вещи, не слышала почти ни одного знакомого слова, не была знакома почти ни с одним человеком. Конечно, это было не совсем так. Город, который постепенно завладевал всем ее существом, был ей уже известен по фотографиям и картинам, но реальность никоим образом не совпадала с его тщедушными копиями. Наверное, именно город заставлял содрогаться нутро странницы, а вовсе не человечек. Город ускорял пульс и увлажнял сетчатку, город вселял небывалые доселе фантазии и чувство непонятной власти.

Была середина сентября, спали под одной простыней, по вечерам открывали окна, и был слышен звон колокола самого большого собора в мире, шелест фонтанчика и гомон людей, стоявших на паперти другой маленькой церкви напротив.

Иногда они ездили по улицам на мотороллере, но чаще странница гуляла одна без плана, заходя в музеи и церкви, зарисовывая головы философов, старцев и богинь. Человечек сделался чем-то вроде необходимого приступка, с которого странница могла дотянуться до них. Не то чтобы любовь странницы была корыстной, но она так торопилась ухватить залог того, что еще вернется сюда, так боялась быть изгнанной из этого самодостаточного места и расценивать эти недели лишь как каникулы, что закрывала сама себе глаза наращиванием зависимости от человечка. К тому же, как у любого существа, были у него и достоинства. Например, он быстро и хорошо стряпал, выстраивая блюдо даже с точки зрения цвета. А какой праздничной, прямо в раскрас национального флага, выходила у него капрезе! Он был инфантильным, но в тот момент казался ей скорее ребячливым. Он был рассеянным и стеснительным, хотя потом стал казаться ей холодным и замкнутым. Но одно было несомненно: он тоже любил этот город. Догадываясь, что и ему никогда не удастся узнать его тайного имени, человечек продолжал подбираться к его ядру, не думая о собственном спасении.

Так она застряла в этом городе. Так я (а кто это вообще?) там застряла, идя по искаженному свету своей путеводной звезды. Но, претерпев по заслугам от своего выбора и расставшись, наконец, с человечком, я все-таки не смогла оставить Город, несмотря на то что самые главные люди и вещи для меня находилась совсем не в нем.