Вечер изживал себя и никак не кончался. Под влиянием мыслей о фантазиях становилось почти страшно. Показалось, что в комнатах – чьи-то шаги. Человечек говорил ей: «Запирай дверь на два ключа, на два оборота». Он намекал на брата. Брат приходил к нему в его исповедях неуравновешенному психологу Марии. Немолодой психолог держала цепко свою власть над неуверенным Человечком уже три года. Она подвела Человечка к черте, за которой было ясно видно, что брат, Святополк окаянный, на самом деле не хочет братства.

Однажды, теперь уже наяву, накаленный собственными рассказами, он подрался со старым братом. Заика-мать с уже второй раз за год сломанной ногой сидела в кресле перед телевизором и вскрикивала: «Б-б-б аста, Э-е-ракле, сметтила, пперестань». Иногда получалось ясно и хорошо. Как будто и не было ужасной коровы, напугавшей ее в возрасте пяти лет. Школы для умственно неполноценных детей, глухих, немых, чужих. Как будто бы не было бомбежки сорок третьего года, под которой погиб дядя Джулио в квартале Сан Лоренцо. Когда она рассказывала эту последнюю историю, слезы увлажняли ее не выдающие ничего глаза.

Теперь худенькая, бледная мать, которую брат вместе со своей женщиной приютил на время болезни, бледнея и задыхаясь от разворачивающейся перед ней сцены, пыталась вмешаться, встать, прекратить это братоубийство, но бессильно опускалась под тяжестью пледов.

Брат схватил его за нос и не отпускал. Человечек со всех сил ударил брата ногой по яйцам. Со стены на них смотрел Христос Риберы.

«Я знаю, где ты прячешь деньги, – выпалил, брызгая слюной, Человечек. – Ты вор, укравший золото, подаренное мне в день моего первого причастия».

Брат, носивший геройское имя Геракл, ростом под метр шестьдесят, с белой бородой и желтоватой седины жидкой косичкой, был действительно дьявольски богат и действительно когда-то давно, с кем не бывает, был пойман на воровстве. В ранней юности он отсидел за это в тюрьме в другом городе, и тогда мать, чтобы быть поближе к старшему страдальцу, отдала Человечка-ребенка в иезуитский колледж. Из жалости к вдове его взяли туда бесплатно.

Когда, наконец, брат вышел на волю, вернувшийся из колледжа Человечек казался мальчиком из другой семьи. Он стал воспитанным и хитрым паинькой, который, конечно, все еще любил азарт народной карточной игры, но если начинал проигрывать, то под столом успевал так запинать мать ногами, что та беззвучно вспоминала о необходимости играть в его пользу. По ночам, притворяясь спящим, он подлезал ступней под рубашку лежащей впритык к родительнице, валетом к нему – старшей сестры. Под светом ночника она могла различить подрагивающие сомкнутые веки и сомнамбулическую улыбку на его мордочке летучей мыши. Может, как многим детям, им нравилась такая головокружительная игра, но в любом случае сестра не могла противиться деспотичному и коварному духу, что поселился в хилом братишке.

Однажды, как раз в пору своего мистического кризиса, когда, лишь раз сбившись во время молитвы, он заставлял себя повторять ее до тех пор, пока та не выходила без единой запинки, он запустил из окна в голову возвращающегося брата бильярдным шаром, божась потом перед матерью и врачами скорой помощи, что тот просто выпал из его слабых рук.

Его невозможно было переспорить, потому что он прекрасно запоминал или сразу чувствовал слабое место противника и, как только спор развивался не в его пользу, наверняка и метко бил ниже пояса. Однако, чуть оперившись, в тех нередких случаях, когда собеседник оказывался выше по социальной лестнице и хоть в чем-то влиятельнее, он отказывался от своего умения. Самому себе он казался дипломатом и порядочным человеком, а собеседнику – скромным пареньком, знающим свое место, к тому же в особенно напряженные моменты на него накатывал материн недуг, и он начинал если не заикаться, то бессвязно повторять одни и те же слова и их обрывки.

Монахи, перлюстрируя его школьные тетради, угадали в нем художника, и теперь он, желая им всевозможно угодить, в открытую рисовал мучающегося на кресте Иисуса в разных вариантах. Рисунок, а потом и живопись в самом деле разбередили его ум, и мускулы фантазии нарастали. Вскоре цвет и линия полностью поглотили его мысли. Он открыл для себя город, в котором вырос, и полюбил его с трепетностью и восхищением романтичного любовника. К тому времени иезуиты подвели его к тайнам тромплея и там и оставили. Оттуда ему пришлось выбираться уже самому, и профессиональные знания в нем развивались одновременно с самодурством, кичливостью и бесконечной неуверенностью.

А старший брат, поискав для виду работу, решил, что ему нужно открыть свое дело. Влюбленная в первенца мать, не задумываясь и не вникая, на радостях продала свою халупку, стоявшую в ожидании будущего детей. Жили они в другой, в Борго, записанной, по каким-то соображениям, на имя Геракла. Из окон, выходящих на узкую улицу, братья забирались на заброшенный эр Корридоре, по которому когда-то Папы удирали в Замок святого ангела. Оттуда были видны крыши домов и даже то, что готовили матери их приятелям по кварталу. И хотя брат, с одной стороны, будучи для него идеалом, с другой всегда оставался вельзевулом (что корчился на вершине замка у ног пронзившего его своим мечом Михаила Архангела), бронзовый ангел Версхаффельта в ту пору смотрел на них почти нежно. Правда, Человечек знал, что только благодаря его мольбам Ангел простил некоторые выходки брату.

Возвращаясь как-то раз из школы, Человечек-полудитя смотрел, как брат на лестнице перед квартирной дверью избивал свою возлюбленную. Он дал ей несколько оплеух. Из ее носа вытекла красная жидкость, губа лопнула. А он помнил, как, когда он подсматривал за братом, тот целовал эти губы и даже приговаривал: какой, мол, хорошенький носик, вот сейчас ам, откушу! Теперь брат накрутил длинные волосы Офелии на руку и несколько раз двинул ее лицом о перила. Почти месяц она ходила сперва с черной, а потом с синей щекой, прикрываясь косынками и шалями, но по-прежнему ластилась к брату. Что-то, видно, было в нем удивительное, если женщины так обожали его.

На деньги с материнской проданной квартиры Геракл купил себе двести костюмов и рубашек. Он подумывал, не стать ли ему актером. У зэка, даже если он был подкидышем, не могло где-то не существовать любящей матери, а у Геракла она была совсем близко, по-настоящему. И хотя, даже не успев возразить, Офелия и заодно ее младший сын оказались фактически бездомными, она его простила. Каждый день после работы и по утрам в выходные она ходила просить помощи у святой Заступницы, и в конце концов Геракл опомнился. Конечно, он не подарил им квартиру, но подхватил (поначалу лишь в шутку) науку отца-барахольщика и постепенно благодаря натасканному с детства взгляду и ловкости рук сколотил себе состояние, которое с годами только росло.

Когда-то, из-за цирроза печени не доживший и до сорока, отец шастал по домам и под видом что продать подбирал и то, что плохо лежало. Никто не стал бы его за это осуждать, время было трудное, да он и сам старался всячески позабыть о своих проступках. В двенадцать лет Геракл покончил со школой. «Нечего там время терять, – заключил отец, – пусть учится делу». После работы сынок ждал отца у какой-нибудь лачуги его подружки. Отец застегивался на ходу, и они торопились поспеть вовремя к ужину: «Смотри, матери – ни гугу, жена – это одно, а мужчине нужен отдых».

Возмужавший Геракл снисходительно смотрел на женское племя, хотя с лачугами было навсегда покончено. Торгуя красивыми вещами, он полюбил вообще все красивое и понял, как должна выглядеть и вести себя породистая самка. Заступившая во второй половине его жизни на эту роль Ада старалась соответствовать. В свободное от готовки и уборки время она бродила по дому полуголой дикаркой и по-детски рассеянно, но спело выглядывала из легких и дорогих тряпочек. Ее лобок, обтянутый хлопковыми culotte, напоминал Гераклу пухловатое копыто верблюда. Вообще Геракл настаивал, чтобы перевернутый равнобедренный треугольник имел сторону в двенадцать сантиметров и был цвета янтаря. Ада следила за этим так же тщательно, как и за как будто беспорядочной, по заказу Геракла, темно-каштановой копной волос. Цвет глаз, к счастью, у нее и так совпадал с идеалом Геракла. Ей повезло и с малыми губами, которые, по мнению Геракла, ни в коем случае (но тут все, даже дети согласятся, что это отвратительно) не должны были разнузданно вылезать: «Лучше, чтобы чуть-чуть, почти незаметно, как дорогие часы из-под рукава, при некоторых движениях они выглядывали бы из-под верхних». Незачем упоминать о таких банальностях, как тонкая талия, гладкая кожа, длинные, сильные ноги и немускулистые, ухоженные, лучше с прозрачным лаком руки, которыми, однако, она должна была время от времени энергично его массировать по первому и даже невысказанному желанию. Красный лак мог сойти только для таких вульгарных дел, как работа. Да, она тоже была в списке необходимого и располагалась в секторе экономики или государственной бюрократии, например в банке или правильном министерстве. Другими важными качествами, которыми Ада старалась утихомирить придирчивость Геракла, были самодостаточность и молчаливость. Женские упреки в его адрес могли касаться только небольшой сферы вещей, например того, что он не заметил ее новой прически или слишком приставал к подруге. А сердиться ей полагалось, как хорошенькой резиновой куколке, надув губки, чтобы почти сразу же рассмешить его до добрых слез.

Когда Геракл купил квартиру, мать почувствовала себя за пазухой у своего мальчика настоящей маленькой госпожой. Это было еще задолго до Ады, так что никто не смог помешать ей наслаждаться иллюзиями. Какое-то время она продолжала работать поломойкой, но делала это с уверенностью в своей судьбе. Наводя чистоту, она постукивала костяшками изуродованных работой пальцев по старинным стенам гостиной. Брат был против любых государственных структур и прятал деньги либо на счету у честных родственников, либо просто, вспоминая, как отец выкапывал ямы в полях или заброшенных бараках, чтобы на время сокрыть там добро, замуровывал их в стенах своих квартир, которых с годами становилось все больше. Три его склада-магазинчика со стороны могли показаться просто норами, полными рухляди. Как попало там стояла и лежала друг на друге неотреставрированная старинная мебель, пылились прислоненные к стенам картины. Но кроме младшего брата только узкий круг антикварщиков знал, что за шедевры иногда выставляет на продажу этот низкорослый, казавшийся нищим носатый тип. Сам Геракл восхищался ими, как охотник – добычей. Хвастливо и отстраненно.

Теперь уже постаревший, по зэковской привычке любивший поплакаться и пожалеть себя, когда под конец ужина в ресторане подносили амаро или граппу, он заводил козлиным блеянием народно-римские песни про маму, которая все еще ждет, или про ее сынка-сиротку, пришедшего посмотреть на разрушаемый самосвалом домишко своего детства.

Вообще-то, пусть и с разницей в десять лет, оба брата уже были старыми.

Пока старость самой странницы только вздыхала где-то из-за угла, ожидая своего момента. Вот и сейчас ей чудилось, что кто-то есть в ванной, кроме нее. Она посильней включила горячую воду и закрылась, пока в гостиной происходила эта нелепая и страшная драка.

В комнате звучал телевизор. Говорили по-французски. В телерепортаже палестинцы, босые и оборванные, как Христос Риберы, доказывали, что они существуют. Грустные и сытые, глянцевые израильтяне смущенно вели танки все-таки вперед. Французы, вытесняя память о своем Алжире и подменяя вековой католический антисемитизм борьбой за справедливость, бросали языковые стрелы гнева в сторону жестоковыйных. Так продолжался вечер.

Человечек барабанил в дверь ванной. С красным распухшим носом и выступившими крохотными слезами, он приказал ей одеться немедленно, и они, не попрощавшись даже с матерью, выбежали на улицу. Человечек расставлял носки широко в стороны и торопливо семенил к машине. Не глядя на нее, чудом успевшую вскочить внутрь, он рванул мотор. Молчаливо и мрачно, вплотную придвинувшись к рулю, он несся по полупустому городу так, будто бы вел не старый Фиат пунто, а какой-нибудь красный Феррари во время международных гонок, передачи которых он никогда не пропускал. «Бррр оу оу, взжууу», – на максимальной скорости грохотали моторы и визжали тормоза в ТВ перед худосочным болельщиком. Теперь он холодно бесновался за рулем и выглядел непреклонным. Такой почтительный и услужливый с вышестоящими, такой демократичный со студентами, которых он, выискивая в книгах фразы и записывая их трогательным почерком в тетрадь, пытался чему-то научить, Человечек не отказывал себе в удовольствии поизмываться над тем, кто, как он считал, только по ошибке или из корысти любил его.

Не то чтобы она не умела «выбирать мужчин», она просто не успевала подумать о выборе. Пощупать, примерить, подсчитать. Попадались какие попадались. Что может смертный пред неумолимостью божественной шутки? Венера с Либитиной накидываются на людей в самых неподходящих местах, вот как тогда на нее, на площади у храма Марии. И она продолжала сносить выкрутасы Человечка, спускаясь все глубже и глубже по извилистым, заплесневевшим лестницам его патологий. Следуя правилам странничества, в этом можно было найти даже горькое удовлетворение. И когда Человечек после очередной ссоры намекнул ей, что мог бы и донести о ее нелегальном прозябании в полицию, она подумала, что им, наверное, руководил сам Господь.

Увы, это была не последняя встреча с Гераклом. Братья делили одну мастерскую, расположенную в бывшем гараже, и, хотя старшему она была совсем не нужна, он, отмерив точное количество метров, которые ему причитались, на одной ее половине поставил антикварную мебель.

Однажды Человечек указал на еле заметный длинный седой волос, блестевший на столе брата. Она хотела было его просто смахнуть, но Человечек закричал на нее, объясняя, что брат поместил его туда не случайно, что так он проверяет, пользуются ли они его столом.

Трудно было поверить, что когда-то они дружно задирали пацанов-фашистов из соседнего мелкобуржуазного Прати, с которыми велась лютая война, и что однажды, когда юные фашисты, вооруженные мотоциклетными цепями, погнались за ними, схватили Человечка и выжгли у него на голове звезду, Геракл решил им отомстить. Правда, месть не удалась, но он долго еще был полон гнева, и с того момента братья всегда давали деру при виде фашистов. Хоть с тех пор прошло более тридцати лет, брат по-прежнему почему-то считал себя коммунистом. Он не вставлял выпавшие зубы и одевался богемно, на первый и невнимательный взгляд, небрежно. В то же время он презирал пришлых и не ждал от них ничего хорошего, а в выборе женщин следовал пословице: «Быки и женки – со своей сторонки». Эта подружка Человечка раздражала брата. «Я не доверяю женщине с такими бровями», – говорил Геракл в редкие минуты семейной близости.

Такой самоуверенный тон уже давно вошел у него в привычку: проверенными клиентами Геракла были в том числе и полицейские высоких чинов, в обязанности которых, к счастью, в отличие от карабинеров, не входил поиск пропавших произведений искусства. Даже в Министерстве внутренних дел находились почитатели маньеризма и барокко по специальной цене.

А брови у нее были густыми, широкими. Соболиными, как их называли когда-то. Человечек прислушивался к словам брата и опасливо смотрел на темные волосяные полоски над ее светлыми глазами. Наверное, стоило их выщипать. Были бы ее брови как у Марлен Дитрих, все между ними могло бы быть по-другому.

Уже год они жили вместе, но то, что лишь брезжило сначала, вставало теперь над ними ослепительной истиной: даже час совместного времени был бы для них более чем достаточным. И все-таки каждое утро, глядя на синее по обыкновению небо, один из них восклицал: «Какой замечательный денек!» – и трагическое скерцо продолжалось.