Воспитательница склонялась над ухом то одного, то другого и бубнила: «Ешь быстро, а не то – я тебе все за шиворот вылью».

Интересный был у них подход к скорости еды. Я запихала в рот все, что могла, скромно и вежливо вышла из-за стола и потрусила с этим в туалет. Ела я очень медленно, и мне не хотелось, чтоб по моей спине ползали червяки вареного риса.

В огромных комнатах среди игрушек, маленьких разноцветных столов и стульев мельтешили белые гольфы. Неофициально они подчеркивали нашу невинность и праздничность.

После игры все расселись по четыре человека за низкими столами, и воспитательница с упреком сообщила, что скоро – «день седьмого ноября, красный день календаря». Она показывала картинки со знаменами и объясняла, что в этот день мы празднуем победу революции над царем. Что скоро мы все пойдем на крейсер «Аврора», который первым выстрелил в Зимний дворец, где пряталось гнусное временное правительство.

Очевидно, что это временное правительство имело прямое отношение не только ко времени, но и к висевшим по дороге к моей площади огромным часам и из своего тайника продолжало правительствовать. Я представила себе, как временное правительство забиралось под малахитовые столы Зимнего и в шкафы Египетского зала, в центре которого лежала мумия. Всякий раз, когда мы ходили туда, я просила отца посмотреть на нее. «Этому человеку примерно одиннадцать тысяч лет», – приподнимал он меня над обтянутым черно-желтой кожей скелетом с приплюснутым носом и полуоткрытым ртом, а я смотрела, не лежит ли, случайно, с ним вместе и временное правительство.

Потом воспитательница объяснила, что временное правительство – это буржуи и белые. Буржуев – толстобрюхих дядек в цилиндрах, в длинных черных пальто или смокингах и лаковых туфлях – часто можно было увидеть на картинках. Кто же такие были белые, никто не знал. Вообще-то это могло быть что угодно: белый день, белые тарелки, белок яйца и, конечно, белые гольфы. Нужно было быть очень осторожным и следить за белым, чтобы оно не пряталось. Ночью, когда музей уже был закрыт, в нем продолжал гореть еле заметный свет. Это белые, наконец, выходили из кувшинов и шкафов. Во тьме им лучше был виден белый цвет друг друга.

На музыкальном занятии все надевали чешки и танцевали польку под рояль. Полька – танец, раз-два, раз-два, девочке нужно было проскакать по кругу с мальчиком. Пианистка играла неправильные ноты, и музыка меня бесила. Потом, держа в руках тяжелый канат, мы должны были идти вокруг другого круга из пяти девочек, и в конце концов с помощью разных «па» и переходов этих пятерых из нашего простого каната у тех получалась звезда. Я услышала, что это собирались показывать перед родителями в красный день седьмого ноября.

Кто знает, почему именно он был красным? Ведь и первого мая тоже все заполнялось кумачовыми трибунами, алыми флагами и красными гвоздиками. И если существовал красный день, то почему никто не говорил о дне зеленом, синем или оранжевом? Когда мы сели рисовать революцию, я зачерпнула карандаши из большой коробки. Несколько засунула в карман, несколько – в рукава фланелевого платья. Кстати, так поступила и царевна Лебедь – кости от съеденного обеда она засунула в рукава. «И взмахнула она рукавами, а оттуда вылетели журавли да гуси».

По дороге из туалета в группу я залезла на стул и наспех заштриховала синим, желтым и зеленым несколько клеточек висевшего в коридоре календаря. Оставалось еще много свободных дней, и был у меня черный карандаш, но я услышала шум и поскорей спустилась. Все собирались на прогулку. В одно мгновение в коридоре сделалось тесно, было уже не протиснуться назад в комнату, и я на время положила карандаши в свой шкафчик с нарисованной сливой.

«Смотрите, снег!» – пушинка из моей белой шапки неслась над площадью. Мы шли парами, красный дворец был напротив, гранитный розовый столп оставался справа, а пушинка взмывала, раскачивалась и тормозила в воздухе, как будто ей не было закона. Ее, такую белоснежную, в тот момент, когда смотрительница отойдет к другой, чтоб обменяться замечаниями по поводу сложной вязки косичкой, мог увидеть, высунувшись из кувшина, и кто-нибудь из белых. Я вырвала еще одну пушинку, и она тотчас же принялась подниматься вверх, изо всех своих невесомых сил желая непременно долететь до первой.

– Можно? – попросила девочка рядом. О! Кажется, наконец, на меня обратили внимание!

– Пожалуйста, – и я с восторгом склонила перед ней голову в пуховой шапочке.

Еще одна вольная пушинка кружила над площадью.

– Дай-ка и мне, – сказал высокий мальчик в очках.

Через несколько мгновений надо всей площадью парил снег пуха, но вместо того, чтобы падать вниз, он плавно поднимался вверх. Провожая его взглядом, я обнаружила, что в белесом небе бледные, как желтки в диетических яйцах, стоят одновременно и солнце, и луна. Млечный Путь еще не проступил, но все-таки я послала одну пушинку в то пространство, которое должно было родиться из моей головы и продолжало неуклонно строиться и возвышаться. Даже пушинка там могла оказаться важной. И если, беленькая, она была такой легкой и теплой, то, может, и не все белые были так безобразны.

«Снег, снег!» – орали мы в холодный воздух, и эти бутафорские хлопья наполняли нас восторгом, которого, казалось, могло хватить на всю жизнь.

После тихого часа, за полдником, как раз когда соседняя девочка в знак заключенной дружбы подложила мне в чашку свою пенку от кипяченого молока, воспитательница попросила тишины и вдруг выкрикнула, что сегодня были совершены два ужасных проступка: украдены цветные карандаши и испорчен календарь. «Тот, кто это сделал, должен признаться. На подходе большой праздник, и только честные дети смогут пойти на демонстрацию и кричать „ура“ вместе со всеми».

Сомнения одолевали меня. Странным образом здесь сходились два факта: карандаши, забытые в моем шкафчике с одеждой, и улучшенный календарь.

Молча я жевала печенье. Дети сопели и озирались по сторонам. Кто-то говорил: «Это Мишка, я видел!» Кто-то показывал на другого мальчика.

Но слово снова взяла воспитательница: «Если человек, который совершил дурной поступок, боится в нем признаться, то он не только вор и хулиган, но и трус, – разъяснила она. – Однако трус должен знать, что мы уже знаем, кто это сделал, и если он сам не признается, то наказание будет еще хуже».

В моем кармане остался черный карандаш, и я решила закрасить часть комнаты. Теперь на месте, где секунду назад я сидела над молоком с двойной пенкой, просто ничего не было. Черный прямоугольник. Как будто дверь, но кто ж захочет открывать такую черную дверь?

Кто знает, сколько времени мне пришлось бы просидеть за ней, если бы другая сама собой не распахнулась и в нашу группу не вошла курчавая полнотелая дама в белом халате. «Поздороваемся с нашей заведующей», – строго предложила воспитательница. Все вскочили из-за столиков и начали медленно подбираться поближе. В руках у Белого Халата была коробка, полная красных флажков с нарисованной на них звездой. Внутри звезды были молоток и месяц, немного похожий на кривой нож сапожника.

Я уже давно знала, что когда вырасту, то стану сапожником-айсором. При любой возможности я останавливалась у полуоткрытой стеклянной будки с сидевшим внутри маленьким смуглым человеком в черных усах и в синем халате. Изо рта у него торчали гвозди, а в руках мелькали то молоток, то ножи разной формы, то шила, то щетки. Он насаживал башмак на болванку и отделывал его то так, то эдак, со всех сторон. На крючках висели белые, черные и коричневые шнурки, вокруг лежали щипцы, куча старой обуви и пахло ваксой, клеем, разогретой на станке залежалой кожей, а главное – внеподчиненностью.

Так что флажки, принесенные заведующей, были ничего себе. «Когда заиграют марш, – сказала она, – мы должны будем выйти, каждый помахивая своим флажком». Но когда, наконец, и я подошла к коробке, воспитательница успела первой закрыть ее рукой: «Ну что, руки вот тянешь, а как признаться, у тебя язык к нёбу прилип?» Я подвигала языком. Ничего он не прилип! К счастью, воспитательница ошибалась. И я снова попробовала вытянуть свой флажок. В этот момент заведующая властно приобняла воспитательницу и что-то ей шепнула на ухо. Воспитательница кивнула и недовольно протянула мне красный флажок на тонком древке.

Мирумир – было написано на нем. Мирумир – это был кто-то знаменитый, как дед Мазай, дед Мороз или Ленин, и флажки были в честь его. «Мирумир», – сказала я сестре, красная после взбирания на четвертый этаж в своем ватном пальто, и протянула ей флажок. «Не умИр, а умер», – ответила она, не взяв флажка, и взглянула мне в самое нутро, как будто снова собиралась вызвать духа из полой серой палки, что, вылетая, ухал в темноте своей невыносимой силищей.

Из-за детсада теперь приходилось вставать, когда было еще совсем темно. На следующее утро, еще в полусне на меня натянули колготки. Фланелевое платье, чтобы не мешать сестре, без света я надела сама. В туалете при тусклой лампе, висевшей высоко-высоко, снова попробовала подсчитать маленькие кафельные квадраты, а в ванной, чуть разводя ладони, надуть мыльный пузырь. История с календарем за ночь забылась, и мне хотелось поскорей увидеть своих новых друзей.

Когда в передней мать начала надевать на меня салатовую шапку с огромным помпоном (на пуховой были теперь одни только дырки), лязгнул крючок, и из своей комнаты явилась Бабуся. Чуть покачивалась на длинном шнуре тусклая лампа без абажура, которую нам вкрутил какой-то Ильич, а из комнаты Бабуси тепло разливался свет желтого торшера. Бабуся и мать стали шипеть и приближаться друг к другу, а их угловатые большие тени выделывали невероятные выкрутасы на полу и на обоях. Я смотрела то на них, то на настоящих Бабусю и мать, которые вращались все быстрей и произносили всякие злые слова и заклинания. Мать отмахивалась от наседающей Бабуси красной мохеровой шалью. Шаль взлетала под лампой, и по стене пролетало легкое черное крыло. Голоса Бабуси и матери сгущались, взрывались язвительные восклицания, съезжали вниз на саночках насмешки и издевательства. Я трепетала того, что сейчас Бабуся превратит мать в кочан капусты или в червяка. Но этого не произошло, потому что мать вдруг упала. Она лежала, не шелохнувшись, на полу у края своей красной шали, как распластавшийся негр в луже крови на плакате Позор Америке.

«Шлеп-шлеп-шлеп» – это отец пробежал босиком по темному коридору. «Трик-трак» – это Бабуся быстро накинула крючок в своей комнате. Отец поднял мать на руки вместе с шалью и понес в их комнату.

«Уйди отсюда, – буркнул он, заметив меня, – жди в передней». Притаившись у полуоткрытой двери, я увидела, как он укрыл ее одеялом.

Когда через какой-то тоскливый промежуток времени мы снова встретились, пришлось помогать ему меня одевать. Но шапку все-таки мы надели задом наперед, и ее капроновые завязки мешали.

Под проливным дождем и серым светом двора-колодца мы шли и молчали.

«Папа, – наконец не выдержала я, выбираясь подбородком из-под повлажневшего шарфа и запрокидывая голову как можно выше, – а что с мамой?»

«Закрой рот и не разговаривай на ветру, а то простудишься», – долетел до меня голос сверху.

Да уж. Ветер и правда дул сильный. Говорили, что, может быть, даже начнется наводнение.