Прикончив пармезан и допив все вино, Чиччо предложил прогуляться. Машину он поставил на набережной недалеко от моста. Подсветка искажала лица ангелов, и сегодня больше не delicatus они казались, а просто зловещими. Крайний с трудом удерживал колонну, и крылья изогнулись у него от напряжения, а тот, что напротив, с усмешкой взирал на свою плеть. Чайки хрипели. Их блюющий позыв начинался еще с вечера и длился ночь напролет. Сегодня, видимо, что-то было у них на уме, и с загадочным видом они рассаживались по головам и плечам ангелов.
Даже не спросив куда, Чиччо уверенно повернул в сторону Петра, а я продолжала гадать, почему же нельзя – о Вале. Самые странные предположения залетали мне в голову. Не сразу я заметила мрачность своего приятеля. Несколько раз он тяжко выдохнул, сетуя на что-то явно непоправимое.
– Двадцать второе ноября, – наконец многозначительно сказал он, взглянув на часы.
– А, да, уже двадцать второе, – поддакнула я рассеянно.
– Дата, которая изменила судьбы мира и повлияла на всю мою жизнь, – в темноте его красивый голос звучал патетично.
Теребя одежду, перебирая волосы, будто какой-то двоечник, я стала мучительно вспоминать, что же такого могло произойти в этот день, пока Чиччо, сделав педагогическую паузу, не раскрыл передо мной карты:
– Тысяча девятьсот шестьдесят третий год, двенадцать тридцать дня, Даллас, Техас. Лимузин с президентом Соединенных Штатов Америки Джоном Кеннеди, его женой и супругами Конноли притормаживает на повороте, и, – Чиччо наглядно уменьшил скорость на своей каракатице, – раздаются выстрелы.
– Эй, смотри на дорогу, – одернула я его. Ужасная история, конечно, – передо мной промелькнул образ вспыхнувшей головы президента и прекрасной Жаклин в розовом, быстро ползущей назад по кузову, – но какое отношение она могла иметь к Чиччо?
Вообще, если уж умирать, то лучше это делать именно в ноябре. «Nŏvembĕr», то есть девятый, – это месяц, когда жизнь прячется, как улитка в панцирь. После богатого урожайного октября на хилый свет выходит только угасание. Уползают спать черепахи и змеи, зарываются в норки сурки, прячутся в расщелинах скал ящерицы, насекомые перед тем, как исчезнуть, откладывают яйца в надежде на вечную жизнь, ледяной дождь хлещет по трупам листьев, хотя некоторые из последних сил еще цепляются черенками за древесную лимфу. Тьма правит миром, влажный мрак опутывает природу, и люди зажигают огни, чтобы отпугнуть волков. Однако эта девятка символизирует собой и некое рождение, задуманное еще в марте. Именно в эти дни Ферония, богиня-волчица и целительница, в тиши сумерек выводит из подземелья рабов и заключенных. А души, вышедшие из тел в ноябре, наверное, почти не ощущают преград к свободе, – ведь скорее всего именно она, зачатая под весеннее равноденствие, созревшая под летним бесстыдным солнцем, вкусившая от осеннего урожая, рождается в эти дни смерти.
Ночная влажность ползла по фасадам, бурная, мутная река карабкалась все выше. Поднимались подземные воды и внутри меня, а при мысли об имени, которое, несмотря на запрет, норовило прикоснуться к губам, все саднило и екало.
Мы взобрались на Монте Марио, и Чиччо выключил мотор. В темноте его рассказ начал светиться издалека, как живые картины, как изображение в шарике. Из недосягаемой стереоскопической глубины трехмерно улыбался семилетний Чичетто.
В тот день его разбудили в пять утра, а уже в семь они с отцом колесили по дорогам. Правда, чем ближе они оказывались к цели, тем трудней было сравнивать их движение с полетом. Скорей оно напоминало топтание черепахи, натыкающейся на панцири впереди идущих или вдруг меняющих направление сестер. Экономический бум. Бум! И машина разбита всмятку. И хорошо, если только она. За время своих частых поездок в столицу отцу уже несколько раз пришлось откликаться на поиски врача. Один раз он даже констатировал смерть.
Было около двух, когда перед ними выросли краснокирпичные стены с башнями. Холодное безресничное солнце смотрело в зрачки. Слева от ворот на необъятной площади громоздился сахарно-белый церковный фасад, уставленный гигантскими фигурами. Мчалось несметное количество машин. Ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь, во всех направлениях шныряли люди.
В небольшой траттории из горящего от араббьяты рта отца вырвались сетования: уже полчаса, как он должен был бы сидеть в конференц-зале. Эти торжественные слова еще больше уверили Чиччо в том, что его папи́но является частью или даже центром чего-то необычайно важного. После конференции, где с восхищавшим отцовских коллег терпением он рассматривал картинки в книге Отважные мореплаватели, они зашли в больницу неподалеку. Чиччо мастерил самолетики из ненужной бумаги, пока вместе с другими врачами отец ходил по палатам. Все-таки, несмотря на гордость за него, Чиччо не был уверен, что тоже будет медиком. Пожалуй, ему все же больше подходила роль капитана или сыщика, вроде Шерлока Холмса, и он пристально оглядел комнату, где его оставили вместе с симпатичной секретаршей. Ее полногубое лицо с волнистой геометрической стрижкой и клипсами-ракушками на полных мочках увесисто склоняло его выбор в сторону капитана. На стене висел календарь, и под двадцать вторым ноября было напечатано мелким шрифтом противоречивое: «Кто все отрицает, во всем сознается». Темнело. Секретарша торопилась домой. «Завтра придешь? Поможешь работать, а то столько макулатуры накопилось», – лукаво наклонилась она, чтобы чмокнуть его в щеку, и бархатистый запах роз, закрывающих на ночь лепестки, донесся на мгновение от ее смуглой шеи и ключиц. В этом городе время бежало так быстро, и все-таки все успевали выказать ему свою любовь. «Конечно», – попытался он окрасить свой восторг в тона достоинства, и мысль о возвращении домой показалась ему просто невыносимой.
В сторону гостиницы ехали в сопровождении отцовских коллег, снова пробиваясь через густое варево из ракообразных машин. На освещенной площади с непомерным полуразрушенным кирпичным зданием и фонтаном, где обнимались с животными и птицами голые девушки из бронзы, пришлось прокрутиться два раза, пока не вырулили на прямую улицу. Вдали она замыкалась огромным, белым, словно праздничный торт со взбитыми сливками, зданием. «Могила неизвестного солдата», – пояснил отец, уловив краем глаза его изумленный взгляд.
«Неизвестного? Но как же его нашли? И почему неизвестному сделали такую огромную могилу?» – не решался спросить Чичетто. Как-то на кладбище он увидел заросшие травой плиты. Буквы почти стерлись, и мама сказала, что это могилы неизвестных. Если в этом городе неизвестным возводили такие памятники, то что же ждало отважных мореплавателей и великих сыщиков? «А почему он умер? Его убили?» – не вытерпел наконец он, как вдруг отец резко затормозил перед остановившейся впереди машиной приятеля. Кто-то гуднул в клаксон, и через секунду уже вся улица вызванивала разные ритмы. Вставшие автобусы распахивали двери. Из машин выходили люди. «Что, авария?» – прокричал отец подошедшим друзьям.
Из окна Чиччо видел людей, выбегающих из магазинов. «Наверное, снова началась война, – мысли проползли гусеницами, закрутились жгутом. – Значит, отец пойдет на фронт врачом, мать – сестрой милосердия, а он останется сиротой. Тогда ему уже ничего не останется делать, как сесть на первый попавшийся корабль и стать юнгой. Убегая от врага, секретарша с волнистой стрижкой упадет в море, и он спасет ее».
В это мгновение лицо отца сделалось бледным, он прижал руку ко рту, как будто старался преградить путь крику. В ушах гудело, но даже среди этой свистопляски Чиччо различил нарастающую волну звука «э»: «Кеннеди». «Джон Кеннеди». Время от времени волна прерывалась щелчками: «Джек, Джек, Джек». «Папа, – выскочил из машины Чиччо и бросился к отцу. – Не уходи, или я пойду с тобой». Обняв ноги отца, он смотрел на белевшую вдалеке гигантскую могилу, где покоился никому не известный солдат.
«Убит президент Соединенных Штатов», – услышал он сверху. Отец даже не обращался именно к нему, он произнес это то ли для самого себя, то ли для всех людей, которые по цепочке передавали друг другу то же самое, но не прошло и нескольких минут, как над площадью и улицами, еще полчаса назад похожими на птичий вольер, опустилась тишина. Люди испарились.
Соединенные Штаты были страной парня Гарвея, свалившегося с парохода и, к робкой зависти Чиччо, попавшего на рыбацкую шхуну. Юный заокеанский богач Гарвей Чейне, в компании которого он прожил все прошедшие дни, оставался теперь без какого-то президента, и это почему-то взбудоражило весь город.
«А кто его убил?» – спросил Чиччо, разжав объятия и посмотрев вверх на отца.
Тогда он, конечно, не знал, что этот вопрос будет волновать его всю жизнь, а этот день разбередит в нем инстинкт сыщика и гражданскую совесть, заодно размозжив навсегда веру в государство и его иерархии.
За ужином необычное молчание перебивалось всплесками догадок, и то и дело отец и его друзья выбегали из ресторана заскочить в бар напротив, где был телевизор. Даже потеря Чиччо первого зуба не вызвала ожидаемого энтузиазма, и он терпеливо завернул его в кусочек бумажки, чтобы показать дома матери.
Под конец ужина фантазии Чиччо был предоставлен целый ворох виновных, оспариваемых мужчинами. Для него они отличались друг от друга только звучанием: кубинцы, Советский Союз, куклукслановцы, мафия, вьетнамцы, некий безумец Ли Харви Освальд и какое-то «ЧИА», о котором говорилось вполголоса.
Слушая все эти споры и мнения, Чиччо между тем, и сперва показалось некстати, вспомнил, как старший двоюродный брат утащил одну французскую марку у своего отца, которую хотел выменять на целых пять картинок футболистов, а младшему незаметно засунул в карман другую. Уже перед сном пришла на ум и сказочная история о найденном в лесу рожке из человеческой кости, что пел песенку о преступлении от имени невинно убитого. Виновником оказался тот, кто женился на королевской дочери вместо того, которому она причиталась. «Значит, тот, кто станет новым королем, – подумал Чиччо, – скорее всего, и убил предыдущего».
Через два дня, уже дома, с прошлой пятницы навсегда прикованный к новостям, связанным с семейством Кеннеди, приодетый по случаю воскресного похода к бабушке в бабочку и белые гольфы, мудрый карапуз Чиччо перехватил ошарашенное выражение родительских лиц. Они только что услышали о неожиданном убийстве единственного обвиняемого, а он догадался, что кто-то действительно старается свалить свою вину на другого, но что обличительного пения рожка придется ждать, может быть, не по-сказочному долго. «Думаю, что и на этот раз, как ни странно, все дороги ведут в Рим», – промолвил отец, и когда в понедельник в телевизоре маленький Кеннеди в коротком пальтишке задрал ручку в последнем салюте над гробом бывшего президента, Чиччо твердо решил, что очень скоро и он зашагает по длинной дороге, пока та не приведет его снова в этот жестокий, выплескивающийся из своих границ Рим.
Прошло сорок четыре года, и, дымя изогнутой трубкой, Чиччо смотрел сверху на светящиеся вены и артерии тела своего города. Он так и не разгадал тайну убийства Кеннеди, но к его детским прозрениям добавилось множество деталей, которые он продолжал выискивать с азартом гончей и упрямством мастифа.
К перилам смотровой площадки были привешены замки и замочки влюбленных. Если уж продолжать о любви, то для меня она была скорей связана с метафорой размыкания. Конечно, само собой напрашивалось сравнение с отмычкой, но волшебный ключик должен был открывать, пусть хотя бы на время, все замки мира, а не только одно какое-то пиздосердце.
«Любуетесь?» – заставил нас обоих повернуться вопрос. В нескольких сантиметрах от нас во всю ширь улыбался Вал.
Если бы в тот момент я упала в обморок, он никак не оказался бы обмороком персонажей из любовных кинолент и романов. Куда ближе была мне реакция героев, сыгранных Джеймсом Стюартом или Гарри Грантом по указке гения триллера. Или даже потеря сознания по еще более тонким причинам, как, например, случилось с одним персонажем из Бала пожарных, который грохнулся на пол от невыносимой внутренней борьбы между чувством долга и защитой корпоративной чести. Во внезапно наступившей тьме он попытался подбросить обратно найденный им в сумке жены кусок окорока, который та стащила с общественного праздничного стола. Но увы, свет зажегся на секунду раньше, чем нужно. Его позор был замечен всеми.
Подумать только! Я стояла на страже смотровых башен мною же выстроенных стен, а враг, против которого как раз и была предпринята вся эта усиленная оборона, минуя заграждения, вдруг самолично предстал передо мной во всей своей притягательной плоти!
В то же время я ощущала, однако, и давление беззаконной планеты, той самой, что висела надо мной уже почти десять дней, грохоча всеми своими членами в попытке залезть в слишком узкие для нее окна и бойницы. Безусловно, обморок был бы вполне понятной реакцией на подобные ловушки жизни и на психически непереносимые головоломки ее конструкций. Однако мой режиссер, с которым мне пока не привелось познакомиться лично, был иного мнения. Например, он требовал от меня сохранения лица при любых обстоятельствах, и можно сказать, что я не упала в обморок исключительно из любезности, хотя мой вечерний чесночный грешок тоже советовал мне блюсти определенную дистанцию. Ох, если б я только знала, что предстоит такая ответственная встреча, точно наелась бы фиалок.
Итак, мое поведение не соответствовало моим чувствам, чувства не соответствовали словам, которые могли бы попытаться их выразить (прежде всего потому, что я решила не придавать значения тому, что во мне происходило), а универсальность самого чувства и затертость слов превращала их в пустышку.
В баре Чиччо, который нисколько не удивился Валу, так что я подумала, что встреча вряд ли была случайной, продолжил сюжет Кеннеди. Ему необходимо было залить до отказа всю эту зябкую ночь своим отчаянием.
– Добрый правитель – миф прекраснодушных, – не дослушав, дал ему отпор Вал. – Политика твоего якобы благородного Кеннеди мало отличалась от его предшественников и последователей. – Нежданно-негаданно свалившийся на нас Вал раскалялся в споре, словно юнец. Его праща трещала от натяжек. Казалось, он успел поучиться у вульгарных социалистов и явно поднаторел в политических дебатах. Лицо Чиччо, зажавшего холодную трубку в углу рта, кривила ироничная, чуть усталая улыбка.
– Как всегда, ты знаешь все лучше всех и даже о том, чему несколько исследователей посвятили свою жизнь. А дело между тем до сих пор не разгадано. Хуже того, новые всплывающие детали, гибель других персонажей делают его еще более запутанным.
– Ну, если ты о Мерилин Монро, я тоже не верю в самоубийство, но скорее сам твой справедливый государь и убрал ставшую ненужной любовницу. Обычная расправа политика с надоевшим, неудобным и даже опасным сексуальным объектом.
Чиччо красноречиво молчал. Видя слабое участие приятеля и невозможность поребячиться, Вал наконец переключился на меня. В его подчеркнутом и в то же время сдержанном восхищении промелькнула, как в поклоне, который он недавно отвесил мне у моста, старомодность.
Доплыв спокойным брассом по влажному воздуху до машины, где я оставила телефон, Чиччо неожиданно решил с нами проститься.
И так мы остались с Валом вдвоем, точнее, – наедине, и это показалось мне вызывающим. В натяжении нитей невидимых превращений, что вот уже несколько недель ткались вокруг нас, мне мерещилось, что меня лишают свободы выбора. «Рационально, – уверял меня голос разума, – ты бы никогда не остановилась на подобном мущине». И правда, то, что было им вызвано, как будто не имело к нему отношения. Земля шла трещинами, вздымалась, рычала под ногами с момента его появления, но это не было ни его виной, ни подвигом. Конечно, я почти его не знала, но первый сканер, через который мы неосознанно проводим любого встречного, кое-что высветил, и теперь я все больше убеждалась, что действую то ли вопреки, то ли несмотря на свое считывание. Даже его обаяние, которого ему было отмерено сполна, не помешало мне заметить, что некоторые очевидные вещи с ним нужно было проговаривать. Существование сословий, о которых тут так много говорилось, как будто могло помочь объяснить этот казус, хотя я по-прежнему не знала, к какому из них причислить саму себя.
Вал же, во всяком случае по рождению, принадлежал к четвертому. Не только он сам, но его дед и отец внешне походили на твердо идущего впереди мужчину с переброшенной через плечо курткой с картины Джузеппе Пеллиццы, которая сперва называлась Посланцы голода, потом Поток и Марш рабочих и только в конце и окончательно – Четвертое сословие. Часто она служила задником для сходок, митингов и собраний, которым Вал, как и все его поколение, когда-то посвящал большую часть своего досуга.
Обо всем этом я тоже узнала намного позже, а сегодня просто пыталась бороться с неловкостью и, не справившись, подумала, что пора бы уже и домой. Старенький синий Фиат Пунто застыл на обочине. Почти все остальные посетители панорамного холма разъехались, самоустраивающиеся каждый вечер на никому не нужную, кроме них, работу парковщики исчезли, и остались только лесные звуки, коты, ожидающие завтрака в ресторане «Зодиак», и огни города внизу.
В машине по дороге к дому я заметила, что мой мобильник переполнен сообщениями. Номер был незнакомым, и я не сразу поняла, кто их автор, называвший меня на «вы» и просивший прощения за беспокойство в такой поздний час. Лишь перечитав их несколько раз, я сообразила, что вместо имени какого-то Рожейро, который, судя по этим посланиям, пропал уже три дня как, я должна была подставить свою Лавинию. На мою ответную эсэмэску, не нашелся ли Рожейро за это время, его племянник Диего отвечал, что нет и что ему нужно было бы со мной поговорить, может быть, если можно, завтра утром, но что он все равно не спит… Именно это многоточие обнажило заглушаемый словами и знаками вопль о помощи.
Почему-то я не удивилась, когда Вал предложил поехать сразу же, словно дело касалось его друга или сына, и в этот момент его коренное четвертое сословие, о котором я, правда, тогда не совсем догадывалась, пришлось мне кстати. Конечно, необязательно принадлежать к рабочему классу, чтобы мчаться на помощь незнакомцам, но исконная простота и натуральность, с которой это совершалось, наводила на мысль о привычке к коллективным формам жизни, где собственную беду, злосчастье и радость было принято разделять со многими. А может, снова во мне позвякивали мечты или иллюзии о нарождающемся в лоне пролетариата универсальном человеке. Мечты, которым когда-то тоже положено было быть универсальными.
Вообще-то я не любила рабочих. Не любила как класс, хотя в этой нелюбви не было никакой идеологии, а только примитивный рефлекс и чувство детского противоречия. Слишком сильно их нужно было официально обожать и уважать в моем прошлом. Хотя рабочий день у тех, кто пахал в научных институтах, в журналах, оркестрах или в школах, был куда больше, а зарплата иногда меньше. В школе нас пугали рабочими. Что вот, мол, если будем тупицами и олухами, придется маяться и бить баклуши на заводе. Ведь иной причины идти туда не было. Считалось, что даже при бедности можно было оттуда выкарабкаться, цепляясь за всякие вечерние школы, университеты и силу воли. В старших классах, когда нужно было отрабатывать на фабриках или в мастерских, мне выпал хлебный завод. Медовые прянички, овсяное печенье, крысы-мыши, бегущие рысцой. Тетки-работницы тоже порой отгрызали от продукта и клали обратно на конвейер, многое потом падало не в коробки, а на влажные стружки, грязно покрывающие каменный пол. Мы поднимали снедь и расфасовывали на глаз по мешкам. Но запах все равно там витал головокружительный, хлебный. Постепенно я привыкла, и мое чистоплюйство мне стало казаться невзрослым. У рабочих была трудная жизнь, и мне вечно было перед ними неловко, что поздно встаю и ложусь, что все у меня как-то по-барски. «Трудящиеся! Пррр! Трудящиеся массы! Пррр!» – эх, ведь и меня порой из глубины подсознания подмывало куражно пропердеть губами, проезжая после бессонной ночи ранним утром мимо трудящих, как герой из Маменькиных сынков, чтобы вслед завозмущались токари и ткачихи, в бешенстве завизжали доярки, прочищая меня на собрании.
После школы на год я стала рабочей. Зарабатывала я так много, что мне было стыдно перед родными и знакомыми, всякими творческими и научными работниками. Как-то раз начальник пригласил меня к себе в кабинет. Ленин чуть заметно улыбался с портрета, пока он запирал дверь на ключ. Я уже не была отроковицей, а в кармане у меня был тяжелый гаечный ключ. Просто так, не то чтобы он мне был нужен, но не зря же мне нравилось таскать в карманах бессмысленные вещи. Теперь, например, гаечный ключ мог, если что, открыть мне дверь, и я спокойно уселась в кресло. Начальник между тем встал на стул, а потом, подстелив газету, – на стол. «Кошмар, – подумала я, – будет вешаться. Извращенец. Хочет это совершить на глазах подростка». «Запылился, – кивнул начальник на портрет Ленина и снял его с крюка. – Хорошо работаешь», – любезно повернулся он ко мне с застенчивой улыбкой и провел руками по стене, на которой сохранилась более яркая краска. Стена вдруг открылась и привела его в шкафчик, заставленный батальоном бутылок с разноцветными жидкостями. «Ну, по коньячку?» – спросил он, слезая вниз.
Кроме починки фонарей мы развешивали флаги на мостах и зданиях перед революционными праздниками. Только теперь я поняла, почему, сшитые из алого и голубого сатина, они становились с каждым годом все меньше и развевались все менее густо. Ох, ну не впервые же добрую четверть мотков рабочие разделили между собой на платья женам! Вскоре защеголяла в красном цыганском платье почти до полу и я. Мать, подумав, выбрала между принципами и здравым смыслом, и мы появились у старенькой дореволюционной портнихи, получавшей двадцать три рубля пенсии и украсившей, вместо картин, свою коммунальную комнатку коробками из-под когда-то подаренных ей в годы изобилия шоколадных конфет. Это платье потом не раз приносило мне удачу.
Однажды незадолго до празднования дня Революции на машине-подъемнике, в спецовочке я заглянула в окна кабинета физики на четвертый этаж своей бывшей школы. Флаг уже развевался на фасаде, но, хоть это была и опасная сторона улицы при артобстреле, мне очень хотелось привлечь внимание ненавистного Палпалыча, который (м)учил меня всего лишь несколько месяцев назад. «Учащиеся! – позвала я. – Прррр!» Мой язык долго не мог остановить вибрацию. «Молодец! Школу – коту под хвост!» – ликовали мои коллеги. Вообще среди них была сильна взаимовыручка. Если кто-то набирался так, что переливало через край, его заботливо отсылали на больничный, благо рисков в нашей высотной электро-работе было немало, и без капризов за него сразу же чуть более твердо заступал другой. А в школе повышения квалификации, до обеда совершенно трезвые, они блистали знаниями по физике и научному марксизму. Может, не все рабочие были таковы, мои все-таки были электромонтерами и, как они сами говорили, интеллигенцией рабочего класса.
Все эти мысли взболтались во мне за несколько секунд для хорошей яичницы, которую я даже собиралась преподнести Валу, хотя с чего бы мне было рассказывать ему о своем рабоче-классном опыте, если о его я ничего не знала?
Теперь лицо того, чей образ неуклонно появлялся передо мной в течение последних недель, находилось меньше чем на расстоянии вытянутой руки. Достаточно было рывка, чтобы прикоснуться к нему губами, впиться в него ртом и потом увидеть краем глаза, как земля кувырком запрыгает впереди увернувшейся из-под контроля машины. Лицо дышало, как дышит лес или мягко устланный травой день. А тот, кто его нес, все рулил и рулил, спокойно, даже мечтательно. Но, черт возьми, разве не мог он, как сделал бы любой из его соотечественников, завести необременительную беседу с попутчицей? Впрочем, враки, я не страдала от нашего молчания. Наоборот, оно только подчеркивало торжественность и ужас происходящего.
Однако судьба, осознавая непомерную величину нашей встречи, дабы подготовить нас к ней получше, предоставляла нам достойную возможность оправиться. Отринув зверо-мистическое ради общественного, словно два следопыта-тимуровца, мы жадно ринулись спасать неизвестного подростка.
Двери в парадное и даже в его квартиру были приоткрыты. Спросив, есть ли кто дома и не дождавшись ответа, мы наконец вошли и сразу увидели понурого мальчика на огромной кровати из кованого железа в комнате с низкими потолками и давно не крашенными, замурыженными стенами. На одной из них на трех кнопках висел постер с Рональдо в красно-черной майке Милана с загадочной надписью «Bwin». Судя по пустоте, они переехали совсем недавно, и скорее всего за несколько минут до нашего появления Диего собрал все барахло и побросал его в соседнюю комнату.
Окинув стремительно, но подробно обстановку и стены вокруг, как будто он подумывал, не купить ли ему эту квартиру, Вал пошел на кухню смолить свое Мальборо. Там жестянки из-под тунца, разбросанные среди немытой посуды и яичной скорлупы, подтвердили как нельзя лучше, что Диего действительно необходимо было со мной встретиться. По контрасту с его понуростью я что-то повеселела. Все давящее смылось, как грим Хеллоуина, и я чувствовала себя на высоте рядом с Валом, своим давним напарником по борьбе с сиротством.
– А почему ты ходишь в музыкальную школу так далеко от дома? – начала я с прочистки раковины.
– Да мы же все время переезжаем. Вот и моя школа далеко от дома и в то же время далеко от музыкалки, – ответил он неохотно и с подозрением посмотрел на Вала.
– Ты можешь быть откровенен, это мой друг, – посмотрела я Диего в синие глаза. Совсем неожиданно из меня вышла фраза, как будто уже завернутая в целлофан, но она была такой ладной и уместной, что лучшего от себя в подобной ситуации я не смогла бы дождаться.
– Друзья моих друзей – мои друзья, парень, – поддержал меня Вал, – и больше никогда не называй нас на «вы». Кстати, что ты сегодня ел?
– Да я не голоден, не волнуйтесь, у меня все есть. – Это была очередь Диего. Казалось, мы играем в любительском театре.
– Покажи-ка, сколько у тебя денег. А я тебе покажу, сколько у меня, и, если у кого-то будет меньше, поделим сумму пополам, – Вал достал из кармана сложенные бумажки, пока Диего возился с мелочью.
– Погоди, – попыталась я быть строгой, хотя чуть не разнюнилась, отмахиваясь от наваждения простоты и домашности, – Лавиния ведь скоро вернется, она прекрасно справляется со своими обязанностями. – Так что же случилось? – попыталась я еще раз поймать взгляд львенка.
– Рожейро, – подчеркнул он имя предмета нашего разговора, – обычно звонит несколько раз в день. Утром он иногда встает, чтоб попрощаться перед тем, как я ухожу в школу, или же я захожу к нему, но сегодня уже четыре дня, как я его не видел и не слышал.
Мальчик был очень усталым. Наверное, ему тяжко давалась подобная сдержанность.
– А ты пробовал звонить Катюше, Джаде, ну всем его (господи, опять Лавиния, даже будучи неизвестно где, начинала меня запутывать) подругам?
Ведь и в самом деле странно, что ее телефон не отвечал уже несколько суток.
– Вы знаете, я с этими людьми не общаюсь, я даже не знаю их телефонов. – Диего помрачнел и снова перешел на «вы». – Да может, вообще все это из-за них.
– Тем более! Надо попытаться что-то понять. Ведь работа Рожейро… «связана с риском», – хотела я воспользоваться очередным кирпичиком, но, судя по тому, как Диего опустил светлую кудрявую голову и вдруг съежился, договаривать было не нужно.
Уже через пять минут мы мчались по Чинечитта, а примерно через полчаса сидели за барной стойкой в обществе Джады и Катюши, которых я вызвонила по дороге. Кажется, Диего был прав: о Лавинии они ничего не знали, и эта встреча была бессмысленной.
Первое недоверие девочек по отношению к Валу сменилось почтительным интересом. Они перемигивались и строили уморительные гримасы, поощряя мой выбор, а я полыхала щеками, как матрешка.
Поняв, что их макияж, ажурные чулки и мини-юбки никого не шокируют, девчонки, переглянувшись, решились принять Вала в семью. Они называли его тезоро, аморе и посвящали в самые мелкие детали непонятных дел. Из всего этого щебета щурков в конце концов, однако, выпала свинцовая пулька их страха. Взглянув на них еще раз, я вдруг поняла, что они знали гораздо больше, чем говорили. Диего сидел в стороне, бледный, с припухшими глазами, которые после тщетных попыток привлечь внимание Вала старались изо всех сил больше ни на кого не смотреть.
За разговором вспомнили о Мелиссе, и девушки сообщили, что примерно через неделю ее будут оперировать.
– Без ног ей будет непросто, – философски заметила Джада.
– Вообще-то мы собираем на ее фонд, – Катюша деловито похлопала себя по карману. Мои десять евро, однако, не были ею приняты: «такие деньги погоды не делали».
Мы расцеловались, и я одернула Диего, чтобы он хотя бы попрощался, он же так повел плечами, что я тотчас же пожалела об упреке, хотя и слишком поздно: он уже включил игнор. К счастью, Вал смягчал его колючки.
– По кофе? – предложил он.
Горячие корнетто из пекарни были умяты нами в нескольких шагах от бара. Дожевав выпечку, Диего смягчился и не стал отказываться от моего второго рогалика.
– Ну что, какой план? – рискнула спросить я, чуть расслабившись.
– Не потому, что я думаю, что мы там его найдем, – чтобы не раздражать Диего, Вал тактично называл Лавинию в мужском роде, – однако стоило бы все-таки заглянуть в больницы. – Ну что? Начнем с ближайшей?
Было еще темно, хотя часы показывали шесть утра, когда мы вернулись в Мальяну. Больниц в нашем городе было, конечно, меньше, чем церквей, но все равно немало, к тому же в каждой возникала неловкая пауза: мы искали человека с мужским именем, но, несмотря на неудовольствие Диего, я добавляла, что вообще-то он мог выглядеть и как женщина. Вал во время наших поисков почему-то оставался в машине, хотя, при желании, в такое время можно было отыскать парковку.
Выпив кофе с молоком в баре под домом, Диего сдулся и стал засыпать на ходу. Ожил он, только когда мы вошли во двор. Там, задрав голову и увидев в окнах лишь безнадежную тьму, он уже не смог сдержать слезы.
Квартира казалась еще более пустой. Он вяло указал нам на свою кровать, «если мы вдруг решим остаться», а сам поплелся в соседнюю комнату и, судя по тишине, сразу заснул. Мы с Валом тоже были выжатыми. В общем, сначала мы только присели, а потом, сбросив лишь обувь, обмякли в горизонталь.
Не шевелясь, я замерла в ледяной простыне собственной отстраненности. Всегда, в самые неподходящие моменты, она спеленывала меня, как саван. Все, что я до этого чувствовала к Валу, вдруг показалось мне надуманным.
Стоило мне лишь на секунду прикрыть веки, как в комнату вошла Лавиния. Держа перед собой обруч, словно раму картины, она вделась в него и стала крутить животом и бедрами. Я с восхищением смотрела на красную струящуюся вокруг нее линию: только настоящие девчонки могли так управлять обручем! «Помоги мне, разве ты не видишь, что во мне нож?» – проговорила она каким-то скучным голосом и подошла ближе. Обруч упал, и она оказалась в его центре. Я зашла за ее широченную спину, в которой, однако, никакого ножа не было. «Ты что, – и вдруг она, развернувшись, толкнула меня так, что я отлетела обратно к кровати, – нож у меня в сердце, в сердце, шевели плесневелой мозгой!» Почувствовав под головой что-то жесткое, я открыла глаза и прямо под носом увидела руку Вала. На коже, которую обнажал подкатанный рукав, росли каштановые волоски. Никакой Лавинии рядом не было. Да уж, в этой квартире могли сниться лишь кошмары.
Слабое солнце светило в незанавешенные окна. Только теперь на двери я заметила еще и маленькие портреты Моцарта и Курта Кобейна. Кобейн пел про рыб, про то, что их можно есть, потому что они «ничего не чувствуют». Надо было бы еще купить тунца мальчишке. Тунец считался исчезающим видом, забивали его так, что ничего не чувствовать он точно не мог, но Диего как вид становился мне все более дорог. Я повернулась, и сразу передо мной явилось спящее лицо Вала. Оно было прекрасно, и опять эта неожиданная близость, реализация желаний и страхов напугали меня.
Разбуженный моей пристальностью, он открыл глаза и нежно улыбнулся. «От тебя так душисто пахнет», – проговорил он волнующе скрипучим баритоном, который для меня символизировал мужское, и у меня зятянуло в низу живота. «Ох. Молчи, молчи, не отвечай, просто улыбнись, не разжимая рта, чесночный туесок», – остановила я себя, и мы посмотрели друг другу в зрачки, ища в их бездонности все, что напридумывали себе за предыдущую жизнь. К счастью, он не предпринял никаких касаний и подползаний. Его рука под моей головой на сегодня была началом, у которого совсем необязательно должно было быть продолжение. Мне тоже нравились плотины и замедления сюжета, возможность посомневаться и помечтать, если его поведение диктовалось именно этим. А может, причины были совсем другие, я же ничего о нем не знала. И все же, даже если он вел себя так сдержанно только потому, что тоже наелся чеснока, ритм пока был правильный.
Тщетно постучав и побарабанив в дверь, мы вошли в соседнюю комнату. Повсюду стояли коробки с вещами, разносортная одежда валялась на нескольких стульях, на столе, на полу. В огромной кровати, свернувшись калачиком, разбросав вокруг куртку, штаны и носки, не сняв футболки, отражающийся в огромном зеркале, которое так странно выглядело в этом убогом жилище, спал наш златокудрый, хоть и грязноватый малыш. Мне даже показалось на секунду, что вот мы, родители, заходим на него полюбоваться. Почувствовав взгляд, Диего приоткрыл веки и сразу нахмурился, вспомнив, видимо, причину, по которой мы пред ним предстали.
Переполняясь материнскими позывами, я предложила Диего помыться, а сама занялась складыванием барахла. Вал пошел купить чего-нибудь к завтраку, и я опять успокоилась. Кажется, мы оба пока наслаждались этой пародией на семью. Диего еще был в ванной, когда Вал вернулся и прямо с порога, вместо песенки про счастливых поросят, заявил:
– Не знаю, что делать, наверное, придется искать этого несчастного в морге. Где еще? Но кто туда пойдет? Мальчик сам по себе? Ты, насколько я понимаю, не можешь его сопровождать. Я, к сожалению, тоже, – и он передал мне сверток с теплыми рогаликами и мешок с йогуртами, молоком и печеньем. – Кофеварка-то тут хотя бы есть? А то я без своего утреннего кофе с молоком как черт без копыт.
Усталый, с чуть ввалившимися щеками, с горящим взглядом, вошедший в тепло с утреннего бодряка, он был слишком хорош. И в отличие от меня он был полностью захвачен происходящим. Его участие было натуральным, почти небрежным, как истинная красота.
– Да все у нас есть, – ответил за меня вылезший из ванной Диего. О счастье, он даже помыл голову! Бедный мальчик. Он принял меня за друга, когда я в немалой степени ошивалась здесь, чтобы быть поближе к тому, кого в то же время хотела вырвать с корнем, как какой-нибудь лопух. Нет-нет, теперь, кажется, начиналась новая жизнь. Такими чистыми мы могли победить саму смерть, и, словно голубоволосая фея, я оглядела своего воспитанника. Даже в этот тусклый ноябрьский день мысль о морге, где нужно было искать человека, с которым совсем недавно ужинал и танцевал, ощущалась как инородная. Неужели больше не было никаких зацепок? Нужно было еще раз попытаться подоить Катюшу и Джаду. И тут мне смутно вспомнился петушистый типчик из оптики Лавинии. Совсем недавно она сказала, что бежала от него, потому что он пытался поставить нашего Диего на дорожку блядства. Как я могла забыть об этом? Мозги влюбленных хуже мозгов дегенератов, они включаются только от моторчика половых флюидов. С досадой, поняв вдруг причину давней боли в лопатке, я резко выдернула из себя занозу, и, конечно, на поверку она оказалась всем отлично известной стрелой Эрота. Как какой-то контрабандист или насекомое наездник, которое забрасывало свои личинки в тела случайно подвернувшихся жертв, он сеял смерть и перемены. Едва я выбросила эту стрелу за окно, меня, словно дятел в глубину, клюнул еще один самый простой вопрос, который почему-то не заныл раньше: а как вообще им удалось снять эту квартиру? Кто может сдать жилье трансу-нелегалу в компании с несовершеннолетним? Ведь непременно за ними скрывался какой-то посредник, и если это не был прежний сутенер, то, стало быть, должен был найтись новый! Им мог быть и какой-то знакомый со стороны, у которого документы были в порядке. Но у таких людей, как Лавиния, увы, знакомства ограничивались коллегами, покровителями и клиентами. Не случайно наше общение было воспринято всеми как что-то исключительное или даже чудоподобное.
Диего ничего не знал о причинах их скоропалительного переезда, но сразу же вспомнил типчика, назвав его имя: Кармине. Точно, я тоже припомнила, как Лавиния недружелюбно приняла его в оптике в день нашей второй встречи.
– Значит, пойдем в бывшую оптику и попробуем найти концы этого Кармине. Хозяин, кажется, с ним дружил?
Диего, однако, не был уверен в нежных чувствах между хозяином и Кармине.
– Они часто ссорились, – вспомнил он. Джиджи не любил, когда Кармине приходил в оптику.
– Но разве твой дядя не оказался там как раз через него?
– Кофе готов! – окликнул нас Вал, уже расставивший чашки и блюдца на столе, который был даже покрыт чистым полотенцем.