Эта едва начавшаяся зима оказалась особенно холодной. Порой, когда не было сил ждать перед коробкой для монет, Оля, припрятав скарб, доезжала до Джемелли. От станции Святого Петра ехать было ровно одиннадцать минут, поезда теоретически отправлялись каждые четверть часа с третьей платформы, практически нередко бывали сбои, но Оля никуда не спешила.

Огромный больничный город пульсировал сотнями коридоров, прозрачно сиял светлыми холлами, и каждому мог найтись в них уголок. Клиника (именно здесь после таинственного покушения лечился недавно умерший Папа) носила имя медика, ученого отца Августина Джемелли. Повсюду висели черно-белые фотографии и живописные портреты этого сдержанного мужчины в больших очках. Мало кто из рассеянных посетителей находил хоть минутку на чувство благодарности к добрейшему падре, и, уж конечно, вряд ли кто-нибудь помнил, как в момент расцвета фашизма ради усовершенствования мира он выражал пожелание смерти абсолютно «всем иудеям, распявшим Нашего Господа» в дружественном некрологе для одного из них.

В застекленных отсеках ожидания телевизионные экраны рассылали лучи заботы. В пределах разумного, конечно: никто не стал бы здесь потчевать гостей теплыми ватрушками с дымящимся чаем, но все-таки, пусть и очень разреженно, здесь теплился уют, и в любой момент можно было оставить обширный диван ради всегда, без всякой очереди готового принять на должном уровне туалета. Это была отдельная тема в Олином, да и в любом основанном на бездомности мироздании. На холме, где она угнездилась, он существовал в античном стиле в виде ведра, которое регулярно опорожнялось под деревьями и иногда мылось под фонтанчиком. Иногда же Оля присаживалась в леске, как и миллиарды других людей, которые делают это на открытом воздухе вдоль железнодорожных путей или в пластиковые мешочки, забрасывая их потом куда подальше. Подобный метод был не намного хуже, чем принятый в культурном мире, когда по трубам из фарфоровых дырявых тронов непереваренное достигает рек, озер и морей. Пожалуй, он был даже откровеннее, экологичнее, но сколько можно заниматься благотворительностью ради окружающей среды? В конце концов, и Оле хотелось расслабиться и хотя бы иногда почувствовать себя привилегированной, вроде какой-нибудь актрисы или буржуазной госпожи, что, слив воду, сразу же забывает о своих неловких и не подобающих ей действиях. Перед тем как организовать себе рабочий пункт у Петра, каждое утро, кособоко проскочив мимо смотрительницы, Оля проводила время в открытом уже с восьми общественном клозете. Летом у раковин там даже можно было устроить постирушку, а потом развесить белье на ручке колесной сумки или разложить на горячих каменных скамьях. В Джемелли же было по туалету аж на каждом этаже, и все они были хороши.

Был в этом благоустроенном мире также и звенящий тарелками, гудящий эхом удовлетворенного хора бар. В белых рубашках с черными бабочками, в черных штанах с ладно обхватывающими фигуры эластичными поясами на талии перешучивались бармены, пока в ритме сальсы алхимичили над коктейлями, наливали, убирали, откупоривали и разогревали. Колпак кофейного запаха покрывал столовую, где то и дело оставляли на столике по полпорции чего-нибудь вполне съедобного, а иногда и теплого. И никто никого не замечал. Все было суетно и деловито, как в аэропорту, только чуть душевнее.

Иногда Оля отрывала номерок и садилась у окошек касс оплаты. Как и все, она взволнованно следила за красными меняющимися цифрами светового табло. Иногда какая-нибудь буква (А, F, С или G), означающая определенную услугу – анализы, визит к кардиологу, рентген или глазного, – надолго исчезала, и Оля негодовала и тревожилась вместе с пациентами. Но вот выщелкивались наконец все ее номера, и она переходила в другой отсек, как будто бы одно дело ею уже было сделано.

Уже в двадцатых числах ноября на первом этаже напротив рояля ставили нарядную елку, и в этот казенный храм сквозь анонимный гул прорывались неподотчетные искорки чудесного. Как и всем медсестрам, врачам, посетителям поликлиники и даже распознаваемым по особой бледности больным, порой выбирающимся из своих душных палат, Оле передавалась пока еще легкая предпраздничная лихорадка. Посреди всей этой деловитости в чужих глазах (если бы на нее вдруг когда-нибудь упал чей-нибудь взгляд) она вполне могла бы сойти за одну из посетительниц, что ожидали окончания операции родственника, результатов анализов или встречи с хворающей подругой.

В тот день проходила детская выставка-продажа, выступал Дед Мороз, у доброволок можно было приобрести детские рисунки и поделки. Потолкавшись у импровизированного прилавка, Оля услышала, что на эту выручку маленьких пациентов в день Эпифании и заодно ведьмы Бефаны повезут кататься по городу на настоящем красном Феррари. От лицезрения воплощающейся справедливости у нее засвербило в носу, и тотчас же ей стало жалко саму себя.

Она еще не успела выпить. С некоторых пор она старалась вести здоровый образ жизни и пить только по вечерам, но сейчас тоскливое распирающее сосание в месте, что располагалось между сердцем и желудком, которое она со свойственной ей точностью обычно диагностировала как грыжу пищеводного отверстия диафрагмы, не подчинялось научному наименованию и не исчезало.

Шуршащий оберточной бумагой зябкий день, созерцание елки-гигантши с щедро нависшими кусками ваты и покрашенными в золото и белизну шарами из плетеных прутиков настроили ее на плаксивый лад. Нужно было срочно найти чем успокоиться. Пожалуй, в баре можно было заказать «caffè corretto», но коррекции этой капали туда слишком уж мало. «Только раззадоришься», – и Оля мысленно проходила туда-сюда по винно-водочному отделу своего квартального супермаркета, отмечая, что сравнение было явно не в пользу больничного бара.

Чтоб отвлечься от наваждений, она полистала альбомы в книжном, прошлась по этажам, заглянула в библиотеку, в игровую для малышей и в часовню, где беззвучно молилась одна семья в черном, и, наконец, оказалась в подвалах отдела рентгенологии. В принципе, тут можно было бы оставаться даже на ночь. Ведь никто не контролировал посетителей. В конце рабочего дня в залах ожидания вырубали освещение, и до утра, наверное, туда никто не заглядывал. Может, вообще на зиму перебираться сюда, утром ездить на работу и вечером возвращаться в тепло? – Оля присела на каталку. Стратегически идея впечатляла, но все-таки она ее отринула. Во-первых, Оля любила свой дом, а во-вторых, жила она не одна.

Прошло недели две после нашего знакомства, и мы снова встретились на висящем над проспектом мосту. В нескольких сотнях метров от своего барака она развешивала белье на сушилке и напевала. Здесь росли цветы, и на кронах деревьев неожиданно близко видны были птицы. Казалось, что она хозяйничает в собственном саду. Ее волосы были убраны под большой серый берет, и так она еще больше напомнила мне постаревшую балерину. Сегодняшняя Оля, однако, казалась чужой, и то ли просто выеживалась, то ли действительно меня не узнавала.

– Ну как, холодно по ночам? – постояв в молчании, наконец решилась я.

– А чего ж холодно? – ответила она, нисколько не смущаясь. – Утепляемся. Да я ведь не в одиночку сплю, слава богу. С любимым. А вам как спится?

Вот как. Оказывается, тогда она меня приглашала к себе спать, невзирая на любимого.

Эта дистанцированная вежливость меня немного задела.

В день нашего знакомства все было по-другому. И если тогда вначале меня смутила ее фамильярность, потом она мне стала даже импонировать. Теперь, когда выдуманная мною встреча с «падшей сестрой» и тайная дружба с ней оказывались вне моего контроля, а сама сестра – такой прохладной и самодостаточной, мне стало грустно. Сестра же продолжала тихо напевать, доставать из красного тазика белье и с каким-то любованием его развешивать. О дружбе тут, кажется, никакой речи уже не было. Да и не падшей совсем сегодня она выглядела. Вот даже любимый у нее был для объятий в постели. Это в отличие-то от меня.

Я собиралась было уже пойти восвояси, но тут она сменила тон:

– А вы давно здесь живете-то?

– А я не здесь, я в другом районе.

– Да нет, здесь, в стране…

Я напомнила ей, что мы об этом уже говорили.

– Так я то, что было, плохо помню. Вы уж простите меня. – И она склонила голову, как какая-то развенчанная королева. – А что делаете? Замужем здесь? Откуда сами? Город моего детства, моих снов! – воскликнула она, услышав ответ на последний вопрос, и отодвинула тазик, в котором поблескивающей холодными каплями гусеницей свернулись мужские трусы. – Я туда часто на праздники ездила к родственникам. А улицу профессора Попова знаете?

Ее глаза загорелись, щеки порозовели. Пошарив по карманам и отыскав, наконец, пузырек, она приложилась к нему.

– Не могу, сердце, – попросила прощения. Светлые глаза опять смотрели в никуда. – А что кашляешь? Надо бы тебе принять Бронкеноло тоссе. Я фармацевт ведь. Вы, питерские, такие худосочные все, – встрепенулась она и покровительственно приосанилась.

– Спасибо, – и я записала название на старом автобусном билете.

– Ладно. Заходи. Еще увидимся. Или, может, чаю? Тебе пить надо много. Чаю бы с нашим пятизвездочным. Хотя Арманьяк ихний ничем не хуже. Это ведь кому что по душе – устои или, наоборот, изменчивость. Ну, на подобные изыски я пока, извини, не нашуровала, а вот водки, если хочешь, дам. – И она, прицепив оставшиеся прищепки на сушилку, засуетилась: поправила берет, смахнула невидимую пыль с распахнутого шерстяного полупальто.

– Спасибо вам за приглашение. Как-нибудь в другой раз, – ответила я, решив, что этот – точно будет последним.