Пока скрывавшая часть лица за распущенными светлыми волосами девушка выходила из вагона, пошатываясь из-за наверняка полного гостинцев холщового рюкзака, ее подвязанная праздничным платком с красными розами мать почти сразу приметила в дочери небольшую перемену.
Третьекурсница фармакологического института Оля Волкова приехала домой на праздники и заодно на свой день рождения из Питера в субботу двадцать шестого апреля тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Дата эта, слившись с последующими за ней двумя неделями, оказалась последней календарной отметкой в ее жизни и потому запомнилась. После этого годы перестали идти в поступательном порядке. Она никогда не перешла на четвертый курс и больше не праздновала свой день рождения, в конце концов совсем забыв, сколько ей лет.
Под знойным воскресным солнцем следующего дня гордость семьи Оля, а также ее мать и бабушка так наработались в огороде, что уже через полчаса всем троим стало не по себе. Взглянув друг на друга, они были поражены видом крепкого южного загара. «Как после месяца на пляже!» – восхитилась Оля, которая действительно однажды побывала с отцом и матерью в Алупке. Бабушку отправили отдыхать, а Оля с мамой еще немного покопались, с радостью натыкаясь на розовых червей. Некоторые, прижавшись, склизко елозили, слипались обоеполыми брюшками. Земля дышала, кишела жизнью, которая умножалась на глазах. Не удержавшись, Оля рассекла лопатой одну парочку. Два обрубка расползлись, а два других так и остались вместе. В Питере даже червяки были какие-то синюшные. Ни тепла тебе, ни свежей картошечки, ни огурцов с огорода. До них, конечно, и тут еще ждать и ждать, зато погода – хоть в купальнике щеголяй, и, представляя себе, как изумятся подружки, она еще немного попеклась. Вечером у мамы, у бабушки да и у самой Оли голова гудела и стало подташнивать. Вот как утомило первое солнышко и работа на воздухе! Будущий фармацевт раздала всем таблеток и наутро снова поработала с бабушкой, мамке нужно было на швейную фабрику. Остальные три дня она копала и сажала уже в одиночку, предвкушая, как будет хрумкать морковкой и редиской, объедаться салатом из бураков, как нарежет кольцами лук и как сверху посыпет петрушечкой. Отдыхала, раскачиваясь в гамаке, который повесил еще дед, и лениво прислушивалась к тому, что происходило внутри нее.
Первого мая, принарядившись, вышла с отцом на парад. Для него это был повод, понятное дело для чего, а для Оли – посекретничать. Солнце сияло в воздушных шариках, трубах и тарелках оркестра, в орденах ветеранов. Бабки в цветных платках вытирали пот. Липла к телу необычная жара. На демонстрации вполголоса судачили. Мол, случилась какая-то авария на границе между Украиной и Белоруссией, о которой даже упомянули два дня назад по телевизору. Их городок был на самом конце России, и граница была за поворотом, но все ж далеко, слишком далеко по сравнению с такой-то радостью, как солнечный день и давние подруги. Хотя вечером после прогулок и пикника у реки еле дотащились до дома из-за раскаленного, пылью хлещущего по щекам ветра, сносящего с ног так, что приходилось цепляться за заборы и деревья. На всякий случай включили новости. «Празднование Первомая прогремело по всей стране. Все под контролем», – заметил диктор насчет чего-то неопределенного.
Да, у родины все всегда было под контролем, хотя там, у реактора, эвакуировали целый город, и слухи прокладывали дорогу и к их затерянному игрушечному поселку. Даже газеты начали раздавать какие-то советы, правда, в основном киевлянам. Мыть голову почаще, стараться не проветривать или, наоборот, держать окна по возможности все время открытыми. До Киева ехать было часа четыре, а то и больше, но ощущение опасности начало подползать сжимающей горло одышкой. Девятого мая, наконец, выступил министр здравоохранения. «Ничего страшного не происходит», – заверил он и странно дернул головой. «Видишь?» – с надеждой посмотрела мать. «Монтаж», – мрачно придавил окурок в пепельнице отец.
Как раз тем вечером, взглянув на железнодорожные билеты, вставленные между стеклами стенки, загрустив при мысли о скором расставании, мать вспомнила про небольшую перемену, подмеченную в своем Ольчике. И на первый же вопрос Оля дала ей неожиданный ответ, взяв слово ничего не рассказывать до поры до времени бабушке. При этом присутствовали, кстати, и отец с братом.
Странно. Ни о каком брате пока вроде бы речи не было. Не будет и впредь, и все же, поскольку в Олином становлении, которое, перевернув карту, можно было бы назвать и падением, брат сыграл немалую роль, придется втайне от Оли сказать о нем пару-тройку слов.
«Где Олег – там и Ольга», – дразнили их в детстве. Разница в пять лет непреодолима, особенно когда тебе самой пять, так что в Олин характер не внедрилось соперничество, отравляющее жизнь погодков или даже братьев с разницей в два-три года, хотя Олег от появления Оли, как любой старший, еще как настрадался. Будто следы от твердого грифеля, воспоминание о предательстве матери и бабки в первые после появления шмакодявки дни никогда не стерлось до конца, но вскоре он снизошел к новичку: девчонка не конкурент. Давали подержать, осторожно трогал родничок, с трудом преодолевая искушение надавить, сдирал тайком молочную корочку, насильно открывал закрытые глазки, размыкал сжатые кулачки и теребил прозрачные пальчики. Как-то увидел глупую письку и был ошарашен. Это нелепое существо необходимо было опекать.
Хотя, конечно, случались и неприятности. Однажды сестра была избита за то, что искупала в тазу настоящий луноход на управлении вместе со своими двумя изгрызенными ею пластмассовыми космонавтами, водолазом и полярным летчиком, которые когда-то были его. И хоть для проформы она и дальше регулярно получала хороший поджопник с утреца, пока, тепленько свернувшись калачиком, посапывала на раскладном диванчике напротив, на этом ее вандализм не закончился. Но в остальном он даже брал ее на рыбалку и раза три поиграл с ней и сопляками в лапту и прятки, а еще уделял ей время, пугая по вечерам инопланетянами, которые, чтобы походить на людей, воруют их глаза, или солнечными зайчиками, убивающими насмерть, черными перчатками, ни с того ни с сего задушившими одну девочку после смерти ее мамы и их хозяйки. Оля прекрасно ладила с бесятами, лесовиками, доброхотами-домовыми, кикиморами, русалками и со всяким другим невидимым людом, помнила и о ведьминых кругах, но против историй брата была беззащитной.
«Что-то Оленька стала плохо спать по ночам. Орет как резаная. Глисты, наверное, опять вон как черно под ногтями, ковыряется где ни попадя». И забирали в родительскую комнату на новомодную тахту, в которую по утрам забрасывали ночные принадлежности и поступки. В новом мире все должно было быть мобильным. Не так, как у бабки с дедом с их допотопной кроватью, покрытой льняным узорным покрывалом с отороченным кружевом подзором, под которым по привычке таился нечистый. На занавешенной коленкоровым пологом кровати зачинали детей и медленно готовились к смерти. В подвижной современности места для этой лихоманки отводилось все меньше. Само слово «жизнь» было увертливым, скользучим, внезапным. И скользили, мчались по ней с минимальным трением: зашмыгивая сопли, Оля гнала юхту в единственных белых колготках и бежевых трико с начесом, брат – тоже на коньках с шайбой и клюшкой, вытирая сопли о широкие бесформенные штаны (у обоих детишек были аденоиды), отец, насвистывая, – на велике до первых холодов, а то в чьем-нибудь Вазе или просто на телеге. Даже мамочка, прогибая поясницу от тяжелых ведер в обеих руках, волоча авоськи с добытой в борьбе трехлитровой банкой болгарских помидоров да с завернутым в коричневую бумагу мясом, капающим кровью на их пыльные дороги, – даже она знала толк в новизне, когда успешно орудовала электрическим утюгом, гладя Олежке, мужу и Оленьке. Но в основном, конечно, мужу и сыну, ведь у них руки были слишком грубые, чтобы что-либо гладить.
Оленька из-за того, что до операции носиком не дышала, кому-то могла показаться умственноподавленной, так что в первое время отец сосредоточил свое ценное, почти недосягаемое внимание на более удачном сыне, а Оля, как жалкое, женское, хрупкое, отдана была прабабушке. Дед любил обоих, но у Олега было больше рвения к технике, чем к плотницкому мастерству, а Оля тихонько сидела в сарае, где дед создавал чудесные расписные оглобли и даже сани, уютно сопела и разглядывала каждый предмет, обволакивая их голубым выгоревшим ситцем взгляда. Иногда он поддавал ей за мелкие пакости, но по секрету от всех трепетал чуда, которое над ним сотворила малявка. До нее вся его жизнь была строгим соблюдением правил. Он был солдатом с предначертанным земным путем, чей внутренний мир не мог быть подвластен переменам. Однако рождение внучки начало лепить, выдалбливать, выпиливать его изнутри, как будто бы он не шел прямехонько к концу, как будто бы с ним что-то еще могло случиться. Нежность, трепетная внимательность, даже игривость, бабья заботливость – все это было совершенно новым, что своей силищей инкрустировала в него слабая девчушка, конечно, не без Всевышней на то воли, но иногда он терялся, не узнавая самого себя, страшась того, что просто шел стремительно на убыль.
Олег, в свою очередь, больше получал по шее как любимец отца, когда напрочь разбирал соседские часы или чье-нибудь радио, дожидавшиеся починки. Все было как обычно: дружная советская семья, стенку приобрели одними из первых, в их городке такие были почти у всех, и делали их не за границей, а за несколько километров. Хрустальные фужеры и две симметрично поставленные пепельницы, сервиз (даже два) и фарфоровый белый медведь, как положено, заняли свои почетные места. Вообще-то Олин отец был всеми силами против подобного мещанства, а матери были намного ближе лики ангелов и святых, но все это невольно просочилось и по вечерам под хрустальной люстрой расточало лучики основательности. Недалеко от телевизора матово поблескивали корешки Пикуля и Дюма, полученные от сдачи макулатуры. На кухне красовались расписные подносы и тарелочки, кичился собой огромный китайский термос с розой. Всей семьей ездили в соседние города постоять в очередях за дешевыми крупами и мясом, а иногда получалось даже подловить мороженую рыбу, сливочное масло и колбасу. С хлебом перебоев у них не было, и его покупали в местном магазинчике помногу, чтобы свинья отъедалась, а для себя – все еще пекли. К восьмидесятым у них построили универмаг, и теперь, наоборот, к ним поперли соседи за дефицитом, так что все равно приходилось бабушке, а иногда и спешно забюллетенившей матери еще до открытия впрягаться в очередь.
Пионеркой Оля стала благодаря старику Хоттабычу. Пластинку с записью этой сказки она могла слушать каждый день. Голос рассказчика напоминал ей деда, да и сам Хоттабыч, древний маг, высвобожденный из амфоры пионером Волькой, своей несуразностью и обаянием был чем-то похож на него. Получилось, что дед, который на дух не выносил пионерии (хотя, конечно, побрезговал бы, как его благоверная, сожжением портрета вождя), через Хоттабыча благословил на нее Олю.
Непонятно откуда попавшая к ним гибкая пластинка, которую по нескольку раз прослушал каждый уважающий себя парень их городка, была поцарапана Олей во время борьбы. На краю осталось даже клеймо ее молоденьких коренных зубов. Любимый брат по-прежнему мешал ей проживать нелепое колдовство Хоттабыча, превращаться в Дюймовочку или мчаться за Котом в сапогах, но очень быстро она начала только делать вид, что пластинка ей отвратительна. Это был какой-то очередной вокально-инструментальный ансамбль, никто даже не знал, как именно он называется, однако и она выучила все три песни («Я, мне, мое», «Через вселенную», «Пусть будет так») наизусть. Слова были непонятны, а в некоторых местах уже вообще пропали, но действие музыки было сравнимо со снегопадом, когда становится вдруг так тихо и все кристально видно. Отмывшись от всех обид и ошибок, жизнь должна была засиять, как клюв черного ворона, что сидел на облетевшем, охваченном зимним огнем раннего утра дереве.
В праздники танцевали под ВИА на танцплощадке. Шатались в такт на октябрятском расстоянии. С завистью подсматривали за теми, кто был постарше и приближался друг к другу на пионерском, с замиранием – на тех, между кем никакого расстояния вообще не было. Его отсутствие называлось комсомольским. «Ведь просто же обжимание», – ахала мать, таща домой за руку Олю и гневно оборачиваясь на двигающего бедрами Олега. И тут отец ей не перечил.
Будущие и новоиспеченные пионеры топтались в пыли под голос, который кричал и сдерживал рыдания из-за горя потерявшего любимую лебедя, покачивались под щемящего, выпадающего обычно на белый танец «Крестного отца», подпрыгивали под «Воздушную кукурузу» из «Ну, погоди!» и Спортлото.
Когда подросли, стали собираться на пятячок на окраине улицы и уже с настоящим кассетником бесились под Распутина Бони ЭМ, целовались итэдэ под Джо Дассена, Моранди и Челентано.
Все три расстояния Оля прошла с Петькой, который постепенно стал здоровенным, с соломенными волосами и лазурными круглыми глазами Петром.
«Никакого оргазма у женщин не бывает, мы это делаем из жалости», – сказала как-то раз Танька, которая перепихалась со всем классом. Даже самый отпетый мальчишка не решился бы выудить изо рта такое словцо, как оргазм. Все-таки в Таньке было что-то особенное. Как и все порядочные, Оля ее чуралась, но однажды, пройдя в очередной раз через ров, решила, что кордон из чистых и правильных дев против одной нечистой – слишком скучен, и пристроилась из принципа ненадолго побыть рядом. Даже вытравить ее ребеночка в парилке после трех литров выпитой Татьяной растертой петрушки и бутылки водки они пытались вместе, пока одна умелая фельдшерица тайно не вытащила его из Таньки в обмен на курицу, которую та стащила из дому, сказав, что ее сожрал пес. Всхлипывая, прозрачнолицая Танька вспоминала, что видела и других эмбриончиков, их бросали в полный крови и мяса эмалированный таз, а потом, наверное, отдавали собакам. Конечно, ей было уже не до того, когда Оля пришла к ней с открытием, что и у женщин ну если не прям оргазм, то что-то в этом роде все же бывает. «Открывается какое-то новое миропознание», – пыталась объяснить хотя бы самой себе Оля то, что произошло, чтобы потом втолковать и Таньке. Но Танька однажды не вернулась домой, и Оля так и осталась с этими тайнами в одиночку с Петром. Они делились ими несколько лет, но, увы, как бы ей ни хотелось, поделиться с ним своей новой тайной она пока не могла. Тайне было уже полтора месяца, и вместо Петра ее участником оказался совершенно другой человек.
Когда Оля воображала предстоящий разговор с родными, она все предсказала заранее. Мать действительно разрыдалась, отец сделал вид, что хотел дать ей тумака, она сделала вид, что уворачивается. Вот только реакцию Олежки она совсем не угадала. Она прекрасно знала своего брата, но, несмотря на его ночные крики и в последнее время подавленный вид родителей, не могла понять, что от него осталось уже не так и много.
В ту ночь Оля проснулась от холода. Убывающей луны почти не было видно, но темноту прорезывали светлые, почти белые, как и у нее, глаза. Притворяясь, что спит, она следила за его фигурой сквозь ресницы. Выжидала, когда уйдет. Но он не уходил, и Оля села в кровати:
– Ты чего?
– Я знал, что ты не спала.
Молчание длилось и длилось. Белая майка и глаза брата саднили ночь. У него всегда было сильное тело, а после Афгана мускулы на ляжках и руках раздулись, плечи стали исполинскими. Постепенно Оля привыкла к темноте. В самом деле, перед ней стоял настоящий русский богатырь, но почему-то ей было не по себе. В былинах богатыри освобождали своих сестер из татарского плена, но порой случалось им, не знающим о своем родстве с девушкой, начать шуточки с ней шутить или по белым грудям ее утрепывать, а иногда прям к бесчестью и к гибели все приводить. Надо было поскорее поддержать разговор.
«Да, не спала, Олежек, тебя ждала поговорить, ну что, ты рад? Будет у тебя племянник или племянница, такой маленький-маленький, вот такусенький». Или: «Нет, я спала, но хорошо, что ты пришел, расскажи скорей, что да как, работа в милиции, а, да, ты ушел, точно, уволили, и пока не нашел другую, да, понимаю, они все гады, но все утрясется, Олежек, увидишь, война кончилась, братик, кончилась».
– Чучмечек мы выебывали прямо до темечка, – сказал тихо Олежек. – Теперь ты, значит, с духами якшаешься и сама стала как они. Можно ведь только – с духами или – против них. Мы их мочили, а ты у них сосешь и сюда в подоле хочешь духа принести. Не выйдет. – Богатырь подошел вплотную к кровати.
Оле трудно было понять, что к чему. То есть про чучмеков она докумекала. Кто не знает в нашей стране про чучмеков? Ее избранника и будущего отца ее ребенка и правда неловко звали Алишером, хотя все его и называли Аликом. Он был обрусевшим таджиком, внуком секретаря партийной ячейки и сыном их преподавателя, неплохая партия для девушки, желающей устроить жизнь, но его черные глаза, широкие брови, гладкое тело, его поцелуи, таинство, снизошедшее на них обоих, превосходили силу любого рассуждения, и она сама иногда догадывалась о присутствии между ними духов. Странно, что Олегу они были так омерзительны.
Только теперь ее достигли волны морозящей брезгливости, идущие от взгляда брата, и она инстинктивно, прикрывшись одеялом, скакнула с кровати.
Зажегся свет, и у дверей, в майке и семейных трусах, с небольшим животиком, достающим до плеча Олега, появился отец. Почему-то под мышкой он зажал пожелтевшую Правду.
– А, опять явился, – завыл вдруг на него Олег, – духи проклятые, убить меня пришли? Ну давай. – Он толкнул отца, и из газеты на кресло выпал и встал стоймя лезвием вверх кухонный нож.
Уже давно, с год после возвращения Олега с войны, отец спал с газетой под кроватью, между страниц которой на всякий случай была припрятана защита от невменяемого сынка.
– Пап, что с ним? – крикнула Оля. – Он сошел с ума, да? Какие еще духи?
– Да это он все еще с душманами воюет, – стал подниматься на ноги отец, стараясь казаться ироничным. – Ну, давайте, ребята, по кроватям, а то мать разбудите.
– Да ты что, сруль ты, а не отец мне, прикрываешь ее, вместо того чтобы выставить к ебенематери за дверь, мои друзья жизнь свою невинную за вас угробили, лучше бы это я вместо них, чтобы смотреть теперь, как моя сестра сюда душмана притащит, чести у тебя нет, – и Олег пошел по направлению к креслу.
– Сынок, опять ведь милицией все кончится, – глухо укорил отец, отходя в сторону.
– Ну давайте, покуль менты катят сюда, может, успеем этого чучмечонка вытравить? Зачем же ты, сестричка? Я ведь твою фотографию, твою, а не невесты, с собой возил, ребятам показывал, вот моя сестрица, святая, можно сказать. Красавица наша. Потом ничего, Петьку тебе этого все простили, но эту мерзость, как ты могла?! – Он сделал несколько шагов ей навстречу. Слезы текли по его покрасневшим щекам и крыльям носа.
Все заплясало в Олином мозгу, затукало в висках, и, когда он приблизился вплотную, она оттолкнула его изо всех сил. Олег пошатнулся, вообще-то он уже и так шатался основательно, а потом просто грохнулся грудью и животом на зеленое кресло, которое мгновенно стало превращаться в серо-буро-малиновое.
Отец перевернул Олега на спину, стащил его на пол. Олины босые ноги стояли у красной лужицы. Обработку раны и перевязку они сделали быстро и бесшумно, все-таки Оля была фармацевтом, а отец ребенком войны, и, пока ехала скорая, они вылили на белую кожу захрапевшего Олежка весь оставшийся йод, который у них был. Только в больнице, наслушавшись людей, Оля поняла, какую ошибку совершила, потратив йод на Олега. На следующее утро в аптеках его уже не было. Говорили, что не стали завозить, чтобы не началась паника. Чуть позже приехали геодезисты. Их дозиметры зашкаливали или просто ломались. Паника тогда уже гуляла вовсю, а радиоактивные тучи, ползшие в сторону столицы и раздробленные ей во спасение военными самолетами прямо над их улицами, полями, лесами и реками, уже пролились предательскими дождями.
Оля не помнила, был ли Олег среди своих друзей, которые подкараулили ее вечером у старой липы. После танцев под You’re my hart you’re my soul, Джо Дассена и новую пластинку, где одна итальянка пела про Большую любовь, а Пугачева желала счастья в личной жизни, она пыталась объяснить Петьке, вытирая мокрые щеки о его плечо, что они смогут дружить и втроем. Может быть, Олег уже уехал добровольцем гражданской обороны на станцию, но, когда она снова и снова напарывалась на ржавые лезвия прошлого, хоть и зарекалась больше никогда не забредать мыслями в ту зону, он для нее уже перестал существовать. Ни разу она не могла четко вспомнить тот вечер. Все, кроме заплаканного лица Петьки, шло несфокусированными пятнами, а на вкус было горьковато, как миндаль. Петьку с кляпом во рту привязали смотреть, как каждый из троих стоит за честь родины и чистоту нации внутри когда-то хорошей девочки. Кляп, который оказался Олиными хлопковыми трусами, выпал, но Петька не кричал. Он смотрел слепыми глазами на это бесконечное слияние, его бил озноб и переполнял жар, который перекидывался на парк и разрушенную церковь, поджигая огнем весь этот городок с его резными узорами и с его предателями, с его полицаями, с уморенными жидами, с неразгаданными тайнами, с холодным презрением староверов и вонью сортиров.
Через неопределенное время Олег неизвестно почему умер, посмертно о нем упомянули как о герое, мать кричала днем и ночью, но Оле это было почти все равно, как и все остальное, включая ее растущий, а потом опроставшийся живот. Уже было лето, а она так и не написала Алику, а когда он приехал, это было уже ни к чему. Она просто безучастно лежала на кровати или сидела с бабушкой у крыльца. Только спустя время она вспомнила о своем любимом, но теперь он был так далеко, что она уверилась, хотя еще не успела выйти за него замуж, в своем вдовстве.
В родилке стрекотали и молочно светились счастливые матери, хотя попадались такие, что и не очень, в этом году, говорили, народилось много уродов. А Олиного урода, который внезапно умер внутри нее, ей даже не показали.
По осени местные жители собирали в лесу маслята и чернику. Грибы солили, ягоды шли на варенье. Власти запрещали их есть, но есть-то особенно было нечего, и все ели. Под грибки у Оли водка пошла быстрее? и, как фармацевт, она всем советовала ее против облучения и рака щитовидки. В течение нескольких лет, пока продолжали гноиться и разваливаться ткани их мира, она поменяла пару аптек, магазинов и складов, между запоями похоронила отца и некоторых друзей. Многие уехали, но потом, оказавшись между зонами отселения и зонами проживания с правом на отселение, почти все вернулись. Право правом, а отселяться было совершенно некуда. Старухи держались дольше остальных. Они обсуждали странное исчезновение белых куриц и упорное размножение черных, небывалый рост грибов и рождение двуглавого теленка. Был потрясен их оказавшийся на задворках сгинувшего мира городок и двумя дикими нападениями. Один за другим были найдены в лесу без чувств два молодых человека из весьма достойных семейств. И только шепотом, чтобы не услыхала ребятня, добавлялась жуткая деталь об едином для обоих увечье. Никто из двоих не помнил обстоятельств случившегося. Видимо, воспользовался какими-то химическими средствами этот агрессор, так что жертвы сразу потеряли сознание и прагракали своего насильника. Судачили о бродящем по лесу маньяке, возвращались засветло, запирали накрепко двери. А некоторые, самые подкованные, по секрету рассказывали правду: «Щас люди ужо стали ня те. Багата набради усякай панаехала». Парни-то де были афганцами, а теперь поперло из бывшего Союза на заработки всякой мусульманщины, вот и отомстили.
Только Оля по своей привычке плевать на сплетни не запиралась и как-то раз дождалась. Погруженная в тень, мать дремала, свет настольной лампы падал на вылезшую из-под одеяла голубоватую, с жилами, с красными полопавшимися венами и наростами ногу. Бабушка умирала уже давно. Подолгу Оля сидела рядом, уставившись на сугроб одеяла, под которым внезапно распухшее тело отключало один за другим рычаги передач. Вспоминая смерть деда лет десять назад, она поражалась и даже завидовала себе: тогда все было больно и ярко, тогда ее пробивало от подсоединенных к ней проводков таинства. И она понукала себя опять и опять мысленно заходить с бабкой в лес по ягоды, слушать, прижавшись к ней, в который раз сказания о святых или пытаться снова обхватить вместе исполинский ствол дуба. Она выдавливала из себя все крохи страдания и жалости к происходящему, цеплялась за детали, но выходило лишь полое перечисление фактов, не получилось восстановить даже очертания тех давних чувств, чтобы применить их заново. «Вот-вот это тело, которое я целовала и обнимала, положат в землю», – силилась она заплакать. Молилась, закрыв глаза, но пустота никак не заполнялась.
– Вот, – знакомый голос проскользнул мимо и бухнулся в никуда, исчез.
Слепо повернувшись в сторону двери, Оля вглядывалась.
– Это тебе, – сказал голос. – Если хочешь.
На полку стенки, где поблескивали еще не до конца распроданные слоники, встали – одна под другой – две обувные коробки.
– Будешь что-нибудь? – спросила Оля, не выражая любопытства к подарку.
– Нет, я пойду, у меня еще одно дело осталось. Ты знаешь.
– Да штоб тябе лихач разабрав, Петро, прекрати. Это ж со мной случилось, а мне уже все равно. А если подумать, была в этом и какая-то услада, – усмехнулась вдруг она. – Зря сопротивлялась, боролась за свою глупую курыцу. Вон теперь всюду показывают оргии.
Появившийся из забытого страннического хода, Петр вышел из тени, и свет от красного абажура упал на его ввалившиеся щеки. Казалось, его глаза кровоточили.
– А я стараюсь не прощать. Это случилось и со мной. Если тебе не нужно, я заберу. Закопаю на том месте. За нашего ребенка.
– Нашего? Ну что у тебя в голове? Чимся дуряей заниматься, луччи б мать свою проведав, она ж тебя обыскалась. А с этим делай что хочешь, только перестань. Хватит, – подняла Оля голову к тому месту, где когда-то висел китайский журавль, а теперь темнела икона Христофора псеглавца.
– Nothing’s gonna change my world, – полушепотом пропел Петя и попытался улыбнуться, – помнишь?
– Помню – не помню, какая разница? Прошлого нет, полынью поросло, как тот овраг. Меня той тоже нет, и тебя нет. – Уходи, а то, если с этим тебя застукают, последнее потеряешь, никакой тебе латуты больше не будет.
– Беззаботность? Свобода? – Петр сегодня говорил как по-писаному, избегая их местных словечек. – Их для меня все равно больше не существует. Ну, может, больше не приду, прощай тогда, Ольга, – он прихватил обратно коробки и бесшумно вышел в сени.
В ту ночь горел старый парк. Пожар потушили, деревья почти все уцелели, кроме одной старой липы и нескольких юных, что стояли к ней ближе. Обуглившиеся стволы спилили вскоре до пней.
– Почему он вам кланялся? – остановила она как-то раз на улице Розу и Леонида.
– Ну что ты, что ж нам кланяться-то?
– Сама видела, Леонид Борисович, дед вам кланялся.
– Да добрый просто был человек.
За столом, покрытым клеенкой с вишнями, Леня молчал.
– Ну, – напомнила Оля, – обещали же.
– На детей не тратились, – после получаса пустого чаепития наконец сказал Леня. – Их больше не пулями, а прикладами по темечку стукали и сталкивали в ров еще живыми. С грудничками было проще. Им раскалывали головы о деревья или просто бацали их друг о друга, как арбузы.
Роза сидела рядом, неподвижно глядя в окно. На плите перекипал чайник.
– Меня мама заслонила. И я не умер. А мама – да. Понимаешь, считается, что я не умер. Весь в крови своей мамы, и других соседей, и даже людей, которых я совсем не знал, я тогда залез на сеновал к Зайцевым. Они нашли и помыли меня и снова спрятали на сеновале. А ночью пришел отряд. Полицаи и немец. Кто-то, видно, заметил. Их всех должны были расстрелять, всех Зайцевых, за сокрытие, и маму твою маленькую, и всех ее сестер и братьев, и тогда я встал на колени перед твоим дедушкой. «Дяденька, – я так орал, что с тех пор так и сиплю, – дяденька, простите, что без вашего ведома к вам залез, это потому, что знал, что сами меня не впустите». Полицаи поверили. По их опыту, староверы не помогали таким, как мы. Всех ваших оставили, а меня увезли в телеге убивать, но я убежал. Не знаю зачем. Может быть, чтобы ее встретить. – Он посмотрел на Розу. – Вот и все. Что тут рассказывать? Трудно было. Всем тогда было трудно. Роза, ну расскажи теперь ты. Ну, Розочка, давай, как умеешь, я переведу.
Роза неподвижно смотрела в заоконную тьму на отражение кухни и вместо полуседой женщины видела голые коленки семилетней девочки и опущенную в них голову. Даже так, с плотно зажатыми ушами от воплей и криков, она узнавала голоса друзей: «Дяденька, не убивай, я не хочу умирать!» – это точно Мишка. «Мамочка, милая, помоги» – это Сонечка. А вот – красавица Анька, вот – Борька, который никогда ничего не боялся. Кричали их бабушки и мамы, чтобы отпустили хотя бы детей, орали и матюгались полицаи. А ее юная мамочка не кричала. Она хотела, чтобы все поскорее закончилось, боялась, что Розу могут найти. Когда наступили сумерки, Роза выбралась из фугасной воронки и растворилась в морозном мареве.
– Огненной Розой ее прозвали уже у партизан. Могла пролезть в любую щелку и заминировать бесшумно что угодно даже под носом у охраны.
Леня держал в своей руку немой Розы. Этот недуг овладел ею внезапно лет пять назад.
– Роз, давай отдадим ей, а? Оставить-то некому, – вошел на кухню Леня, держа в руках два блестящих металлических предмета. – Давай?
Уголком пестрого платка подтерев глаз, Роза кивнула.
На бабкины поминки Оля вошла босой и бритой. Она не помогала матери и родственницам в приготовлениях, не молилась, а просто сидела в углу. Из доброй плехи она стала теперь прыпадошной, и народ давно уже обходил ее стороной.
Бабушкин и дедов дом со сказочными резными ставнями, скамейкой и крыльцом и со всем, что там было, они с матерью обменяли на шестьсот долларов. Триста пятьдесят сразу ушли на Олину визу, автобус и дорогу. В чемодан она положила складень, несколько фотографий, старого плюшевого медвежонка, несколько пар одежды и отлитые когда-то дедом из гильз самолетик для Лени и стакан с выгравированной розой для Розочки.
Высадили их, как потом оказалось, в Салерно, перевозчики убежали. Город и природа вокруг ошарашили ее с первых минут. Какое-то время, лежа рядом с еще шестью женщинами и тремя мужчинами-попутчиками на своем куске картона, открывая утром глаза, она сразу же их закрывала, не смея верить синеве. Горы окружали залив, а у подножия жались друг к другу, как будто испуганные овцы, белые дома. За горами вдали сияла гряда заснеженных вершин. Запахи цветущих деревьев будоражили по ночам. В одну из них она проснулась от мокрети на щеках и, утершись, догадалась, что не небеса, а сама она тому причина, и лавиной все, что не вылуплялось в течение многих лет, выхлестнулось за минуту. На следующий день она писала матери, что когда хорошо заработает, вместе они поедут в какой-нибудь другой город, маленький или большой, а лучше – в большой, в маленьком тесно от воспоминаний всех его жителей, живых и мертвых, да и потом из маленького все равно все хотят перебраться в большой, и купят там квартиру. Она уже было закатала рукава, но повстречавшиеся на рынке украинки, которых была здесь тьма-тьмущая, объяснили, что в столице больше возможностей, что тут места уже все разобраны, а там еще можно – сиделкой, на них в этих краях немалый спрос, а с такой-то красотой, может, и вообще найдется что получше.