Теперь все, кто меня встречал, говорили: «Первый раз – в первый класс!» В конце августа мы сходили в ДЛТ и купили коричневое платье, черный и белый передники. Подходило первое сентября. Я ждала, что отец вернется из своей командировки к кедрам, чтоб пойти со мной в школу, но его все не было и не было. Пришла, правда, посылка. Там был ранец («Из ГДР», – развернула бумагу мать) и серый ослик из Караганды. «ГДР – это в Германии», – рассказала мне сестра.

– Как по-германски будет друг? – спросила я ее.

– Не по-германски, а по-немецки, – посмеялась надо мной она.

Про Германию я никогда ничего хорошего не слышала. «Внимание, внимание, говорит Германия, сегодня под мостом поймали Гитлера с хвостом», – говорили у нас в детсаду.

– Дура, – ответила сестра. – Бах – немец, и Братьягримм – тоже немец, и Гейне – немец.

Баха сестра играла на скрипке, а Гейне писал очень красивые, но непонятные стихи. Их мать читала вслух, и хоть ни единого слова распознать было нельзя, я внимательно слушала, надеясь, что рано или поздно их смысл мне откроется. Братьягримм – была моя любимая книга. Ее вкус был даже лучше бутербродов с докторской колбасой или пастилы. Именно от нее я отрывала кусочки листов и, превратив их во рту в кашицу, проглатывала. Бумага была желтая, старая, едкая, но зато черный лес, железные и хрустальные горы, гиганты, карлики и бессмертные птицы теперь размещались во мне. Все это меняло положение вещей. Так ослик из Караганды, самый нежный из ослов, стал Фроиндом.

Наконец уже завтра наступал этот день. Вечером под светом торшера стоны и скулеж будущей первоклашки перешли в тихий плач, а потом в рыдания. Она задыхалась от соплей, но уже не могла остановиться. Вообще оловянные солдатики почти никогда не плачут, и это было что-то новенькое для матери и сестры.

«Не хочу в школу!» – икала я, обнимая Фроинда.

До самого последнего момента я ждала появления отца. Только он мог спасти меня от приговора. К утру удалось забыться, но уже надо было вставать. Отец не приехал, и ничего не оставалось, как тащиться на плаху.

С лиловыми и желтыми астрами, мрачная, как Мальчиш-плохиш, я вошла во двор, наполненный девочками в коричневом с белым и мальчиками – в сером. Да и на мне была эта ужасная форма с передником, как у булочника. Все выстроились в ровные линии, словно во время демонстраций на нашей площади. Меня отделили от мамы, и я торчала в строю с букетом, рядом с чужими детьми, у которых тоже были в руках астры и даже пурпурные георгины, которые стоили дороже и кроме того считались в нашей семье «мещанскими». Все было одинаковым, и я сама уже не знала, я это или чужая персона.

В классе нас было очень много, но, как один, все вместе, стоя мы должны были приветствовать женщину, которая назвалась «учительницей», хором говорить ей: «Здравствуйте» – и ждать, пока она не разрешит: «Садитесь». Покатые столы – парты, как и стены, покрашенные тускло-зеленой масляной краской, при вставании гремели откидывающимися крышками. На ровной части было углубление для письменных принадлежностей. Почему-то нужно было складывать руки, кладя одну на другую, а чтобы сказать что-либо – ставить одну на локоть и ждать, когда тебя заметят. Даже если – просто пописать, нужно было поднимать руку и говорить громко при всех: «Можно в туалет?»

Пипетка красной ручки засасывала чернила, но они вытекали назад, и все руки и лицо измазывались синими подтеками. Перо царапало бумагу, останавливалось и от нажима плевалось, создавая точечные дорожки. Получался как будто непроявленный млечный путь. Мы обводили просвечивающие линии и завитушки прописей, целясь в полосы тетрадки. Некоторые еще не умели читать, а некоторые даже не знали, как называются буквы. Я могла бы различить их и на ощупь, но все равно в тот первый день у меня не получилось прочесть ни слова.

В конце урока учительница сказала, что и завтра нам нужно будет прийти в школу, и каждый день. Целых десять лет нам нужно будет ходить в школу. Я такого совсем не ожидала.

На следующий день мальчика рядом со мной вырвало. Учительница называла его Васин, а не по имени и ругалась, что он не попросился выйти, не поднял руку и не сказал: «Меня рвет. Можно в туалет?»

«Васин должен теперь сам за собой убрать», – постановила она, и на переменке я помогла ему собрать рвоту половой тряпкой.

Буквы не получались. Словно тени на стене, которые мне когда-то до отъезда в свою командировку показывал отец, жили своей жизнью кляксы. Они текли, пока, пойманные розовой промокашкой, не застывали в той позе, которую ты им придавал. Море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три, в фигуре бегущего паука, клякса, замри!

Внутри парты у меня лежала жестяная коробка из-под монпансье с любимцами, положенными в вату, – кокардой, значком летчика, золотой пуговицей с выпуклым якорем на ней и настоящим оловянным солдатиком. Все это богатство очень постепенно мне посылала удачливая судьба. Кокарда валялась вверх оборотной стороной на асфальте под желтой аркой, но сердце, угадав, сразу екнуло от ее тусклого свечения. Значок летчика застрял в щели булыжников на Дворцовой. Солдатик был подобран в Александровском саду, а пуговица нашлась у кассы в Восточных сладостях. Никто никогда не видел моего секрета. Кокарда, значок, пуговица и солдатик обладали несгибаемым духом. Они заполняли меня им, когда я любовалась своими красавцами или просто думала о коробке из-под монпансье. Прямоту лучезарного пути – вот что открывали мне кокарда, пуговица, значок и солдатик. Перед сном я пела им про Каховку, родную винтовку и горячую пулю. «Лети! – шептала я, и кусочек ватки теплел под моим дыханием. – Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались, как нас обнимала гроза?»

Жестяная коробка поблескивала внутри парты, и ничто нам было не страшно.

Учительницу звали Светлана Анатольевна. Завороженно я смотрела, как взад и вперед двигаются ее ноги на высоких каблуках. Под прозрачными чулками видны были длинные каштановые волосы. У моей матери не росли волосы на ногах, она не носила каблуков, и Светлана Анатольевна казалась мне каким-то особенным полусказочным существом. Она цокала каблуками между партами, резко подходила к доске и, размахивая руками, стучала по ней мелом. Однако я никак не могла сосредоточиться на смысле ее слов. Когда она отходила на безопасное расстояние, я открывала коробку и трогала ребристую поверхность кокарды или выпуклый якорь на золотой пуговице.

Однажды учительница перестала бегать, повернулась к классу и остановилась. Ее голос крепчал, делаясь все более резким, и милый Васин повернулся в мою сторону, дал мне щипка и сказал, что она о чем-то спрашивает именно меня. Я встала. Учительница кричала, Васин дергал меня за подол и что-то шептал, но я не понимала, что случилось.

Вечером мне нужно было сказать «родителям», что учительница их «вызывает». Однако никто не пришел. Мать теперь болела, а отец, как обычно, жил в своей командировке. В школу меня отводила сестра, а возвращалась я сама, так что вскоре меня решили оставить на продленке.

Со старой седой учительницей, у которой немного тряслись голова и руки, мы обедали холодной котлетой с макаронами, а потом шли гулять в Александровский сад. Я старалась не смотреть на верблюда Пржевальского и не вспоминать о том, как отец сперва сажал меня на него, а потом, когда я стала старше, помогал мне на него залезть. «Пржевальский был великим путешественником», – говорил он.

Прикрывая веки, как мой бронзовый скакун, я мечтала, что когда-нибудь тоже сделаюсь скитальцем и заживу в безграничной степи или внутри какой-нибудь малахитовой горы.

Возвратившись с прогулки, у почерневших окон, в которых отражался неоновым светом наш полупустой класс, мы готовили уроки, а потом полдничали в буфете. Мне стали давать специальные талоны на дополнительное вкусное молоко в бархатистых треугольных пакетиках. Одна девочка тоже хотела такой талон, но старая учительница объяснила, что это только для «детей из бедных и неполных семей». Девочка теперь не знала, завидовать мне или нет. Все-таки быть бедным было стыдно, потому что бедных у нас не было, а в «неполной семье» было, прямо скажем, что-то ущербное, и пакетики с молоком мне стали нравиться чуть меньше.

Время от времени нужно было менять белый воротничок: стирать его и пришивать другой. Наконец дома пришили новый и мне. Он был атласный и лучше прежнего из хлопка, но Светлана Анатольевна сказала, что он держится на соплях, а ленивые и неаккуратные дети не могут быть октябрятами. У нее был какой-то особый взгляд на вещи, потому что, когда сестра пришивала мне воротничок, я не видела, чтобы она обмазывала его соплями. Но слова Светланы намекали, верно, на то, что теперь не получить мне маленького золотого Ленина в центре красной звездочки на передник во время торжественной церемонии. Последнее время все только и говорили об этом и хотели сделаться октябрятами. Конечно, и я ждала этого лучезарного момента, и Светлана пожалела меня. «Если оторвать плохо пришитый воротничок до половины, то благодаря дозе позора, – смекнула она, – может, из малька что-то еще и выйдет». До самого вечера я ходила с болтающейся у шеи половиной воротничка. Хотя Светлана Анатольевна давно ушла и остались только продленщики, я не решалась оторвать его до конца, потому что наказание тогда было бы неполным. Почему-то мне не было стыдно, и это меня огорчало.

Весь мой дневник был испещрен двойками и колами. Хотя колы получали только самые тупые и бесшабашные мальчишки, мне понравилось, как твердо и уверенно была прочерчена новая красная единица. Она занимала собой все пространство белой страницы и просвечивала с другой стороны листа. Милая, мне напоминала она ртутный столбик за окном на фоне снега и ветра.

«Почему ты не приготовила урока?» – Светлана Анатольевна снова кричала и, словно моя ручная вязальная машинка, судорожно двигалась, когда однажды на уроке природоведения вызвала меня к доске. Я вспомнила, как бабушка Д. говорила, что кто непоседа, у того шило известно где. Может быть, оно колет ее, и поэтому она вынуждена все время бегать по классу. Природоведение мне очень нравилось. Наливать воду в бутылку, капать туда раствором марганцовки, чтобы потом за оконной рамой увидеть кристаллы льда и морозный, розовый, отделенный от белого круг, собирать зернышки для кормушки, считать дни до появления снегирей! Не то что вычитать одну пустоту из другой или подсчитывать, сколько яблок колхозницы отдали навестившим их рабочим, если три из них оказались червивыми. Вот если бы нужно было складывать количество ходов, пробуравленных червями! Никогда не знаешь, откуда они вылезут.

Светлана исходила от крика, а сорок детей оглушительно громко молчали.

«Все должны были посмотреть по телевизору передачу и записать то, что слышали и видели. Ты, может, у нас глухая? Тогда тебе не место в нормальной школе среди здоровых детей».

Она совсем зашлась, и я подумала, что нужно что-то сделать.

На меня еще никто не кричал, и я просто не могла понять, что происходит с учительницей. Я стояла, уткнув подбородок в грудь. Говорить так было неудобно, поэтому я подняла голову и сказала:

– У нас нет телевизора.

– Что-что? – вскрикнула Светлана Анатольевна, немного подпрыгнув. Шило явно мешало ей.

Почему-то дети в классе стали смеяться, а некоторые визжать.

А что смешного? Зачем он нужен, этот телевизор? Мать или болеет и тогда лежит с книгой на тахте, или ее нет целый день дома, сестра или в школе, а если дома – играет на скрипке. Мое сердце грохотало, словно деревянный пенал в ранце, но я, конечно, не плакала, во-первых, в парте у меня была коробка с кокардой, пуговицей, значком и солдатиком, а во-вторых, на мой взгляд, телевизор был настоящей ерундой. Моя мать теперь работала на телевидении, и не понаслышке я знала, что красивые дикторы, которыми все восхищаются, – это обычные женщины. Их красят жирными красками и причесывают в специальной комнате, они заучивают километры текста, который совершенно никому не интересен, садятся в угол с изображением того, о чем собираются говорить, и с выражением произносят слова, которые видят написанными большими буквами на стене или на экране напротив. Я знала, что, когда показывают утят, что плещутся в воде, взрослые дядьки шлепают руками в тазике и крякают в темной комнате. Лают, кукарекают, каркают и хрюкают, если надо. Я знала, что на телевидении – все ложь, хотя все в живом эфире, и потому до смерти – четыре шага. Стоит ошибиться, и у тебя разорвется сердце, как это случилось с одним нашим знакомым, чей огромный портрет в траурной раме долго висел в центре высоченного вестибюля. По его вине изображение Брежнева перевернулось вверх ногами, и он умер прямо на месте.

Да, конечно, студия телевидения была гораздо интереснее школы – многоэтажный дом, где можно было ходить из одной комнаты в другую и повстречать Золушку в обнимку с ее собственной мачехой или Всадника без головы, жующего сосиски в столовой. Но телевидение – это одно, а телевизор – другое.

Однако Светлана не могла успокоиться. Она продолжала горланить, что мы, дети, доживем до двадцать первого века, что мы обитатели такой страны, где каждый может иметь телевизор, и что позор, позор и позор. При этом ее волосатые ноги в прозрачных чулках быстро мелькали, будто в танце, – три шага назад, три шага вперед. На слове «позор» она разворачивалась и делала следующее па.

Что до позора, то у нас не было даже электрического утюга. Мать гладила на кухне чугунным, снимая его с газовой конфорки. Она все время повторяла, что у нас мало денег, что у нее очень маленькая зарплата, хоть она и работает с утра до ночи. Холодильник тоже был только у одной нашей знакомой, хотя мы не понимали, зачем он: ведь продукты отлично хранились между оконными рамами.

После урока Светлана Анатольевна прочертила мне в дневнике еще один жирный красный кол. Он тоже занял всю страницу и разбрызгался даже на соседнюю. Пожалуй, он был еще лучше прежнего, и я с гордостью показала дневник сестре. Никто и не думал меня ругать за такое, матери было не до того, а сестра сама была настроена против школы, и мои колы ее только веселили.

После того как меня наказали на уроке физкультуры за какую-то очередную пакость или проказу, поставив стоять на улице под дождичком на весь урок, я решила заболеть, а потом уплыть в какую-нибудь другую страну, где о школе никто даже не слышал. Да и Светлана Анатольевна сказала, что я умственно усталая и мне лучше снова вернуться в детсад.

Я вспомнила торжественные проводы будущих первоклашек. Мне подарили деревянный лаковый пенал. Интересно, обрадуются ли воспитательницы, если я вернусь? Хотя мне не хотелось и в детсад. Гораздо лучше было оставаться дома. Листать альбомы с репродукциями, забравшись вместе с Фроиндом под плед с черными и белыми квадратами, бесконечно смотреть во двор-колодец или просто не делать ничего.